Вскипятил воду, насыпал две ложечки растворимого кофе. Любил за чашечкой кофе обмозговать новую тему, прикинуть план работы на ближай­шие дни. И тут вспомнил, что у Вовика Лапши, кажется, была любовница из этого самого Института экономики.

Парадоксальный это был человек, его бывший однокурсник, от присут­ствия которого всегда веяло какой-то мерзопакостной неряшливостью, ехид­ством, недовольством. Ему удавались пародии, спортивные обзоры и язвитель­ные фельетоны. Скепсис по отношению к себе подавлял всевозрастающим самомнением. Если бы не ранняя лысина на темени, то фигурой он сошел бы за подростка. Из-за неуживчивого характера часто менял работу. В последнее время отбывал «каторгу» в молодежной газете, из которой его «ушли». По его вине случались казусы и ошибки, из-за халатности и невнимания просочились небезобидные опечатки. Вместо «предводитель дворянства» он написал «про­изводитель дворянства». На первый раз простили. Простили и во второй раз, когда он допустил ляпсус на двух страницах и вместо «стабилизация нашего общества» пропустил «стерилизация нашего общества». Третью ошибку ему не простили. Он, на свое несчастье, опять был дежурным по номеру и выдал перл: «В Алма-Ате накрылся (вместо открылся) съезд коммунистов Казахста­на». Впрочем, привыкший к смене мест службы, он не больно унывал. Его лысина мелькала у стоек баров Дома литератора, Дома кино, в гостиницах «Планета», «Юбилейная». Однажды на день рождения Любомира, тринадца­того января, он прислал двухтомник Брежнева и меню: «Икра зернистая, рас­стегаи. Лососина, балык с лимоном. Ассорти «Лесная быль». Мусс из индейки с фруктами. Овощи свежие, соления, крабы. Бульон-борщок. Суп-крем из цвет­ной капусты. Форель в шампанском. Филе фазана с вареньем. Пломбир. Кофе, миндаль. Фрукты». И приписал «Поздравляю тебя, будущее светило. Читай вождя-ленинца № 1, неустанного борца за мир, и ты развеешь окончательно все сомнения по поводу невозможности построения коммунизма в отдельно изъя­той из Европы стране. Пусть кремлевское меню украсит и твой стол».

Любомир открыл записную книжку и позвонил Вовику по домашнему номеру. Недовольный, грубый женский голос ответил: «Не звоните по этому телефону больше никогда. Ваш полудурок-маньяк здесь больше не живет». Улыбнувшись, Горич, набрал номер телефона редакции газеты «Знамя юности» в надежде, что если он там и не появляется, то друзья подскажут, где его искать. Подсказали. Лапша обосновался в подвальном помещении, приспособив под «свой офис» две комнатушки с маленькими выпачканными грязью окошками.

Восседал за столом в мягком огромном, как в авиасалоне, кресле с неиз­менной сигаретой в слюнявых губах. Он изменился. Если бы Любомира попросили в трех словах обрисовать его фактуру, он бы безошибочно сказал: «Вовик напоминает поношенную шляпку на голове стареющей проститутки. Или в лучшем случае колючку на заднице верблюда».

Очень уж радушно и восторженно до неестественности встретил Вовик сотоварища. Очевидно, демонстрировал свои актерские способности перед двумя рослыми, тоже с сигаретами во рту, сотрудницами.

— Когда Вовику было плохо, никто не заступился, когда Вовику хорошо, он понадобился даже таким мэтрам, как ты? — иронизировал Лапша.

— Вольдемар, ты в тупик заводишь своей консервативностью и внезап­ными перемещениями. Мог бы и позвонить.

— Шучу. Тебе я прощаю только за то, что ты единственный называешь меня именно так, как нравится моей маме (она была концертмейстером в филармонии, помнишь?) — Вольдемар. Ты удивлен? Да, пока здесь начинаю, как Форд. Но уже все готово. Вот проекты — он показал на планшеты, — все в деле, все в движении. Слышал фольклор? «Куй железо, пока Горбачев». У меня грандиозные планы. Размышления Рериха об идеале красоты — сущий пустяк, мечтания коммунистов о рае — абсурд. У меня идея самая земная, возвышенная, всем доступная, без идеологий. Да, ты пока стоишь в навозной яме, но дай срок, и я отберу у сытых комсомольских руководителей здания обкома, а может, ЦК или Дворца культуры. Не веришь? Садись. Только осто­рожно, на спинку не облокачивайся. И мебель будет. Шикарная. Девочки, птички мои преданные, вот вам термос... шакалы из домоуправления отклю­чили электроэнергию, но я их заставлю туалет в стене выдолбить... за деньги все сделают... принесите кофе. Пришло время, когда проснулось свойствен­ное каждому чувство вантажа. Начинаю более чем скромно: «Бюро по орга­низации знакомств».

Женоподобное лицо его, редко знавшее бритву, просияло радостью. Он снял очки, потер пальцем вмятинку, оставленную тяжелой оправой на при­плюснутом носу.

— Ближайшие планы — создание и выпуск собственной газеты. Тебя мне сам Бог послал.

Любомир онемел от потока информации и увлеченности новоявленного пророка.

— Помоги мне с высоты своего ранга зарегистрировать мое частное предприятие и мое бюро. У меня аллергия на чиновников и цензоров, только автомата Калашникова и не хватает. Тебе это плевое дело. Выступишь пору­чителем или меценатом перед дурами в исполкоме.

— А какова идейная направленность твоей новой газеты?

— Сатрап, забудь это слово «идея». Никакой идеи! Выбраны только осново­полагающие темы: эротика, потустороння жизнь души, связь с инопланетянами, азбука любви и фарш из интернационального секса. Секс по-японски, по-китай­ски, по-индийски, по-шведски, по-американски, ангольский секс, секс Зимбабве и папуасов Новой Гвинеи. На первых порах информационный бюллетень, а потом многотиражная газета «Эрос». Любите, раздевайтесь, звоните, ищите друг друга и находите, занимайтесь сексом грамотно и со вкусом. Начнем с древне­китайской азбуки. Дао любви. Эротические гороскопы, поиски партнеров для брака, для свиданий. Анонимные брачные объявления. Долой стыд!

— Так и подмывает в унисон тебе сказать: да здравствуй разврат, — не без улыбки добавил Любомир.

— Это примитивный подход, поверхностный. Разве ты и я мало развраща­ли умы своими тупорылыми статьями, дышащими верою в светлое завтра?

— Я просто вспомнил слова твоего кумира Сахарова, что «общество в плохую сторону изменяется очень быстро». Из одной крайности в другую.

— Да наплевать мне на всех кумиров, живых и мертвых. Ты же знаешь, сколько мы с тобой сами через прессу вдалбливали в сознание людей куль­тов и культиков. Я в самом себе почувствовал приметы мещанства с первым вдохом свободы. Люди устали, они уже не люди, а роботы лозунгов, жертвы экспериментов, и я их хочу вернуть к природе, к естеству. Все это Возрож­дение надо заменить перерождением. Тусовку националистов в Троицком предместье и тусовку комиссаров-интернационалистов у витрин с золотом я соберу под одной крышей и примирю. Надо слушать и внимать одному голо­су — голосу своего тела.

— Неофрейдизм, что ли?

— Не доставай из небытия пугал. Сейчас другие подходы. Мы выступили проводниками идей международного института души. Слышал о таком?

— Впервые слышу.

— Плохо, сатрап, отстаешь от идей перестройки. Про ауры хоть знаешь?

— Откуда?

— Нормальная, аномальная, проклятие, вампиризм.

— Даже так. На практике проверено?

— Мы семьдесят три года проверяли на практике возможность построения коммунизма, еле до него не дотянули. Биомасса с Венеры одному землянину нашептала, что мы, как космические частицы, нигде не нужны. Полно контак­тов с инопланетянами. У меня готово четыре интервью со свидетелями. Что ты, милый мой, дай только напечатать, оторвут вместе с моей газетой титьки у киоскерши. В нас накопились миллионы тонн грязной энергии. Она, ВЦ, Высшая Цивилизация, забирает энергию через Бермудский треугольник. Обо всех задумках и планах рассказать невозможно. Будет место гороскопам типа Хинди, предсказаниям, гаданиям... дали слово хиромантам и колдунам. Вот подборка, уже подготовленная к набору. «Как увеличить женскую грудь?» А? Свежо? «Сколько половых актов можно совершать за одну ночь?» А? «Размер полового органа — влияет ли он на половую силу?», «Что нового у датских гомосексуалистов?» Надо учитывать интересы не только национальных, но и сексуальных меньшинств. Или вот исторический крен, чтобы вернуть к родовым корням: «Кого любила Екатерина ІІ?» При нашем информационном голоде, когда выброшу в киоски свою газету, что сделают?

— Помню, помню...

— Да что там титьки, голову оторвут. Для нас не существует понятия ста­линист, репрессированный, герой оттепели или жалкий диссидент — они люди своего времени, для них своя программа: «Лекарства от импотенции», «Искус­ственный член, реален ли он в Советском Союзе?», очень умная, тонкая статья нашего сексолога «Половая жизнь после семидесяти лет». Повторяю — это только часть задуманного, а в мечтах, в радужных планах, — а я осуществлю их вплоть до самосожжения, — есть выход на создание совместного с ино­фирмой предприятия. Советы перед долларом не устоят, и мы откроем респу­бликанский центр Эроса. Это в перспективе. А пока газета. Нужен первичный капитал. Комсомол кинул на видеосалон десять тысяч, как голодному кость, но и за это спасибо. Найдем место сексуальным анекдотам, курьезам. Жизнь многогранна. Выступим инициаторами и спонсорами конкурса красавиц.

Голова у Любомира шла кругом, лицо побелело, не хватало воздуха. В этом микроаду было страшно накурено. Девушки принесли кофе, подали и ему чашку с отпечатками губной помады на краю. Секунду-две помолчали.

А вот ведь забыл показать самое забойное. В каждый номер, — не мог успокоиться вошедший в раж Вовик.

— Что? — Любомир взял в руки книжку небольшого формата.

— Подарок создаваемой сексуальной партии Польши. Любовные позы на каждую ночь. Уникальная книга. Она поможет любви набрать новые обороты. Знаешь, уйдя с головою в тему Эроса, я ожил, словно проснулся от летарги­ческого сна. Я был близок к помешательству... Как вспомню... Герои пятиле­ток, планы, планы... Отчеты с партийных собраний, выборы, перевыборы, снова выборы... Субботник, ударные вахты, встречные планы, конференции, пленумы, пленумы, съезды партии, Союза, республики, комсомола, отчеты, отчеты... Невыносимо.

— Согласен. Время от времени в любом обществе наступает кризис общественной морали, — Любомир решил закрыть тему.

— Вот именно. Люди по-своему ищут спасения от разочарований, пси­хологического однообразия. Кто в чем. Вот мы и будем подсказывать. Нена­вязчиво направлять. Знаешь, я раньше не верил в жидомасонство. Думал, что наиболее угнетенные и растерянные русские патриоты придумали себе врага. Нет. Они есть. Умнейшие люди. В массе своей народ — быдло, духовные недоросли. Надо изучить примитивные инстинкты у каждой нации и умело, тайно направлять. Как? Посредством богатства создать политику, политика создаст власть, и они вместе утроят вложенный капитал.

— Друг мой, но в твоем благом желании осчастливить мир я вижу и обратную сторону медали. Свобода от морали — не приведет ли это к циниз­му, равнодушию к пороку у молодого поколения? Великие, предостерегая, оберегали. Помнишь, Достоевский говорил о вседозволенности, Гоголь о безбожии, Шекспир о необходимости противостоять злу. Не спровоцирует ли твоя «просвещенность» элементарный блуд, разврат?

— Пуританин, как раз от разврата мы и спасем. Разве же развал, который охватил все структуры, — не разврат? Только сексуальная революция обхо­дится без крови. Выжили и Дания, и Швеция, и Германия, и Америка.

— Не был, не знаю.

— Не прикидывайся коммунистом. Я был вроде тебя, закомплексован на запасных частях для трактора «Беларусь», молодечненских баянах и правильном написании призывов на городских щитах к Великому Октябрю. Однажды, выйдя рано утром на пустынный проспект, я представил щиты с женской грудью и мужскими детородными органами, и все стало на свои места. Я очистился. Перестроился. Я избавился от невроза, забыл, какой я национальности, исчез страх. Это мое призвание. Стезя не легка. Я перво­проходец. Но кому-то всегда надо рисковать, быть первым. Нация вымирает. Каждый выбирается из дерьма по-своему. Тебе признаюсь. Мы напечатали ротапринтным способом, спасибо КГБ, еще разрешает, несколько экземпля­ров моей газеты «Эрос». Подпольно, как вождь «Искру». Ошеломляющий успех. На почтовый ящик пришли первые восторженные отзывы. Это утро­ило мои силы, объединило единомышленников. Вот некоторые выдержки: «Спасибо. Помогает нам в вопросах интима. Напишите, правда ли, что импортные презервативы увеличивают член?», «Кто читает вашу энцикло­педию секса, тот повышает свой моральный уровень. Прочитал вашу газету. Спасибо. Я был близок к изнасилованию своей классной руководительницы. Вы умными подсказками о пользе онанизма остановили мое желание. Уче­ник седьмого класса К.».

Вот он, живой отклик читателей, критерий необходимости и успеха. А помнишь, в молодости... Мы ведь письма «мертвых» читателей инсценирова­ли сами, придумывали их сами, сами же и отвечали. Монополии лжи, завла­девшей массами, я противопоставляю правду. Интервью с проститутками, гомосексуалистами, лесбиянками — все это станет нормою. Надо нашему зашоренному человеку смелее и решительнее входить в Европейский дом с новым мышлением. Будет страничка и для самых маленьких. «Онанизм в дет­ском саду и надо ли с ним бороться?» В передовой Америке табу с детского секса давно снято. Есть деньги, выписывай себе из Филиппин или Бангкока семилетнюю лилию и наслаждайся. Вот, я понимаю, свобода! А какой капи­тал! А мы профаны. Пока не поздно, пиши заявление, переходи в мое пред­приятие. Отдам место главного редактора. Что, жалко расставаться с черной «Волгой», пятьюстами рублей, лечкомиссией, буфетом ЦК и магазином в подвале Совмина?

— Боюсь, не осилю, уж больно обильный материал.

— Давай, иронизируй. Погляжу через год-два, когда я буду ездить на мер­седесе, как ты запоешь. Хочешь на спор?

— Верю. Вольдемар, разве я когда-нибудь сомневался в твоих способ­ностях?

— Думаешь, деградирует, потеряет профессионализм? Безграничное поле для фантазии. Вот одни объявления о знакомствах. Чехов растерялся бы. Из-под моего пера должны выходить такие перлы, чтобы дышащий на ладан старикан, прочитав брачное объявление, крик души, откликнулся на сексуаль­ный зов и, можно сказать, из гроба, на всех парах вперед, к той единственной, о которой мечтал все последние пятьдесят лет. Вот оно, мое перо. Образчик послушай: «Отзовись! О, мой единственный, самый длинный, нежный, силь­ный! Это я, твоя Прекрасная Тамара. Мне надоело одиночество, ты приди, и я буду только твоя». «Доброжелательная, голубоглазая, играю на скрипке, гитаре, пианино. Познакомлюсь с порядочным мужчиной без алиментов, с образованием не ниже средней школы. Не склонна к полноте. Вкусно готов­лю. Умею ждать». А вот текст клиента: «Природой не обижен. Интеллигент до мозга костей. Ищу покровительницу яркую, эффектную, сексуально-агрес­сивную, мечтающую о нетрадиционных формах сексуального общения. Хочу быть в полном сексуальном подчинении. Скромных прошу не писать». Таких объявлений у меня пойдут сотни, тысячи.

— Допустим, просветил ты всех — от вахтера до шахтера. Дальше что?

— Наивный, по второму кругу. Детишки ведь подрастают. Диалектика жизни. Для нас старое, для них новое. Только вчера до полночи сидел, теперь мало отдыхаю, горю весь: закончил интервью с нудистом. Фанат. Семьдесят пять, а тело как у йога. Километров пять идет по берегу, находит укромное место, оголяется, очищает тело и разум от вредной энергии, роднится с при­родой. Его травили и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе. Выстоял. Хитер, бестия. Вместо плавок для конспирации сделал вокруг татуировку: все в овощах, фруктах, на ягодицах — виноград, а посредине огурчик. Остроум­но. Редко кто мог заподозрить, что он голый, сейчас боится глазастых прора­бов перестройки. Он был известным натурщиком в театрально-художествен­ном институте. Изображал партийных работников, сталеваров, космонавтов. Скафандр на голову и сидит. Если бы не склероз, он и по сей день позировал бы. Болезнь подвела. Как сидел однажды, так в одной татуировке и пошел по улице, сел в троллейбус, приехал домой и вспомнил, что одежду забыл в ауди­тории. Пришлось вернуться. Это подвиг. Это для книги рекордов. О нем дис­сертацию писать можно. А ты думаешь, оскудели мы на личностей, не героев дня? Замечаю, что народ почему-то звереет, как во времена раскулачивания. В борьбе за власть общаются в основном посредством ненависти. Разве не благородна моя миссия: обратить ненависть в любовь?

Любомир, стараясь вникнуть в путаную связь слов, слушал очень внима­тельно, подчас подавляя смех. Не понимал: эйфория это маньяка, искреннее ли желание помочь людям, деградация духа, просто легкий способ разбогатеть за полгода, отчаяние, протест, патология, хитрая приманка для вербовки про­ституток? Что? Опьянение свободой? В голове все перемешалось, и он не мог определить истинной цели задуманного Вовиком Лапшой, который ошеломил и утомил его. Пора и свои дела решать, пока новоявленный миссионер не откопал очередной опус: «О влиянии лунного света на загробную жизнь импо­тента». Вроде до сорока он не страдал комплексом неполноценности. Втайне, может, и завидовал удачливым красавцам, потому как сам успехом у женщин не пользовался. Ему было достаточно быть себе на уме, неглупым, оставаясь всегда в тени. Принципиальный женоненавистник с «философским» подходом, он выливал в своих фельетонах пуды грязи на женскую половину человечества. И вот неожиданный крен, возвышение женщин и женского тела.

— Теперь слушаю тебя. Чем обязан? — Вовик решил передохнуть, заку­ривая третью сигарету.

— Хотелось бы тет-а-тет.

— Сделаем. Птички мои безголосые, еще бы кофейку.

Девушки нерешительно взяли со стола термос.

— Понял, — Вовик достал из нагрудного кармана джинсовой курточки три рубля.

— Мне нужна твоя помощь. Помнится, у тебя была пассия из Института экономики. Не мог бы ты познакомить меня поближе?

— В двух словах исходную обрисуй, — попросил Вовик.

— Я пообещал одному незаслуженно обиженному ветерану помочь вос­становиться в партийной организации этого института. Твоя бы дама пролила свет на атмосферу.

— Как ты сказал? Помочь вернуться в партию? Вот образчик идиота совдепии. Сейчас из партии уже активно выходят, как крысы с корабля бегут, тысячи и миллионы, а ему свербит вернуться.

— Каждому свое.

— Если затуманят голову идеями — то это надолго. Ты знаешь... я пас, не смогу помочь в этой грандиозной акции. К моей бывшей вернулся из тюрьмы муж. Он сидел по мокрому делу, пришил одного. Он дебил. Ревнует, как три Отелло, вместе взятых. Мой тебе совет — обойди стороной. Сторожит ее... в замочную скважину подглядывает. Накрыть хочет. Она сама в ужасе. Боится с мужиком заговорить. Ему невтерпеж найти того, с кем она спала в его отсут­ствие. Не ходи. Я видел его глаза. Клинический случай Ламброзо. Впрочем, есть выход. Позвони.

— Нет. Это не телефонный разговор.

— Что там тебе уж такого тайного эта пешка может рассказать? Есть у нее там любовник. Она и меня за счет института возила в Крым, якобы к партнерам по внедрению научных разработок, так называемых хоздоговоров. Катаются, кто в милости у ректора, по всему Союзу: от Тихого океана до Балтийского моря.

— Ладно. Коли так, будем искать другие пути.

— Я бы помог, ей-богу. Секс — это высота, но жизнь дороже. Боюсь свя­зываться с больными. Ты волк опытный в этих делах, обойдешься и без нее. Впрочем, вот тебе номер ее телефона и фамилия, но при условии... не упо­минай моего имени.

Любомир не взял листок с телефоном, пообещав ходатайствовать по делу Вовика в исполкоме. Покинул душные и грязные апартаменты новоиспечен­ного бизнесмена. Водитель служебной машины, выходец из деревни, кряжи­стый, пузатенький Фомич не скрывал обеспокоенности.

— Я ужэ, Грыгорьевич, хотел вас шукать. Может, случилось што?

— Все в порядке. Нах хауз. Захватим мою половину, сумки с бельем, под­бросишь к прачечной, и распишемся у Бога в ведомости, что день прожит без греха.

Что-то едва уловимое расстроило Любомира. Он не любил, когда дело в самом начале давало осечку. Это было плохим предзнаменованием. Провере­но не один раз.

— Лучше расписываться в ведомости, где выдают наличными. А то мы расписываемся с вами у Бога уже второй год, а повышения зарплаты няма, — соскучился по разговорам водитель.

Фомичу под пятьдесят. У него две дочери, которых он никак не может выдать замуж, и скромная домоседка бухгалтерша-жена, которую он винит в том, что дочери до сих пор без пары. В глазах у Фомича услужливость, дви­жения торопливые, нос боксера. Он читает только «свою» газету и детективы, из которых собрал приличную библиотеку. По субботам ходит к магазину «Букинист» на улице Волгоградской и полдня ждет, выменивает новое чтиво. Ему очень нравится, когда шефы-начальники обращаются с ним запанибрата: «Фомич, давай жми к Дому правительства, к заводу холодильников. Увольне­ние на час». Была у него слабость: любил, успевал крутануть баранку налево, сшибить пятак, червонец. Но чтобы самовольно, без спроса, внаглую — этого себе не позволял. Любомир с Фомичом сразу нашел общий язык, но держал его на расстоянии, очень редко посвящал в перипетии своей личной жизни.

К вечеру воротились очень усталыми, не включили даже телевизор — «третьего члена семьи».

— Когда-нибудь я выберусь из этой чертовой хрущевки, из этого пресквер­ного микрорайона или нет? Или ты мне уготовил житие в этой дыре до смер­ти? — день утомил Камелию, ей надо было излить свою злость-раздражение.

— Ты отлично знаешь, что членам Союза журналистов не положена, в отличие от членов Союза писателей, дополнительная жилая площадь под рабочий кабинет. Мы можем претендовать на улучшение условий: из панель­ного дома в кирпичный.

— Кто тебе мешает улучшить? Сколько партийных нахлебников получи­ли по второму разу.

— Жду. Шеф обещал ускорить.

— Обидно. Ты не понимаешь, что значит жить в центре. Ты не минча­нин. Когда ты в командировке, я холодею от страха, возвращаясь с концертов домой, — ей хотелось, чтобы он посочувствовал.

— Постараюсь меньше бывать в отлучках. Надо уметь временно подчи­няться обстоятельствам. Давай спать.

— Это твое новое кредо? Раньше слышала от тебя противоположное.

— В какой-то степени. Я ничем и никому не хочу быть обязан. У журна­листа имя до тех пор, пока он независим, а независимость — гарант моего жизнелюбия и вдохновения.

— Неужели ты уверен, что мощный партаппарат не подчинит тебя своей власти? Вон, кающиеся ныне международники, борцы за мир не тебе чета, а как раболепствовали...

— Партия теперь меняет стратегию. Да и я не рядовой клерк. Переждем безвременье... меня не оставляет предчувствие, что мы уедем с дипломатиче­ской миссией в Нью-Йорк.

— Свежо предание...

— В последние годы ты меня почему-то особенно недооцениваешь.

— Между прочим, в этом мы с тобой квиты. Ты влюблен исключительно в себя и в свое творчество. Ты почти превратил меня в рабочую лошадку, ограни­чив мое творчество кухней, которая у меня уже ассоциируется с тюрьмой.

— Разве я не был добр к тебе?

— Не говори этих слов, не люблю. Это чужие слова. Так Сталин сказал у гроба Аллилуевой. Ты добр, может быть, но тогда, когда это тебе выгодно. Не могу здесь спать. Пойду в ту комнату, — она взяла свою подушку, одеяло.

— Хорошо. Иди.

— Ты, конечно, рад.

Через минут десять-пятнадцать он пошел следом за ней в комнату Арте­ма, сел на тахту, гладил ее плечо, спину.

— Не обижайся. Ты талантлива, умна, горда, — говорил он с натужной теплотой в голосе, уставившись глазами в старый ковер на полу.

— Не трогай меня. Все это ложь. Все слова, движения. Ты умеешь тонко притворяться, но я чувствую ложь. Выключи свет. Я устала... от всего устала, даже кажется, устала жить.

Он выключил свет и без тени сожаления вернулся на свой диван, накрыв­шись вместо одеяла большой желтой махровой простыней. Он думал об Олесе; ему хотелось услышать ее голос. Завтра же после поездки на завод холодильников (там запускали в производство новую модель) он встретит ее у входа в клинику. Без звонка, сюрпризом. Мысли о деле Николая Иванови­ча отошли на второй план. Прежний азарт, нетерпение, негодование, напор, желание «закрыть проблему» в течение трех-пяти дней угасли.

ІІІ

Олеся Якунина отца своего, прославленного партизана, героя войны, име­нем которого названа школа в его родной деревне, не помнила. Ей было три года, когда он умер от старых ран на руках у жены и старшей дочери Катери­ны. Уже после его смерти, благодаря стараниям друзей-партизан, семья быв­шего командира переехала из временного барака в центр, в двухкомнатную солнечную квартиру в трехэтажном кирпичном доме. В этом доме, у подъезда которого рос куст цветов, в простонародье называемых «сердце», счастливо прошли детство и юность пытливой и послушной девушки. Мать осталась верной мужу; второй раз замуж не пошла. Работая в военкомате, она ценила и воспитывала в дочерях чувство дисциплины, ответственности и заботы друг о друге. Катерина удивляла самостоятельностью, уравновешенностью. Она блестяще окончила политехнический институт и осталась в «альма-матер» преподавать, готовясь защитить диссертацию, однако помешали ей раннее замужество и рождение сына.

Появление в доме чужого мужчины не могло разрушить этот трой­ственный «союз императриц». Олеся медицинский институт выбрала сама, потому как туда поступал Он, парень из параллельного «Б» класса, которого она тайно боготворила. Случилось им через два года на уборке картошки в Витебской области оказаться рядом, в соседних деревенских хатах. Работали студенты в охотку, хоть и тяжело, но добросовестно. Конец сентября, тем­ные холодные ночи, а все молодой крови не помеха. Брали корзину красного портвейна, разводили у редкого леска костер и под звуки гитары балдели до полуночи. Закусывали печеной картошкой, хлебом с солью да сигаретой. Она и не заметила, как осталась с ним у огня одна. Остальные незаметно парами рассыпались за кусты. Тревоги на душе не было. Не чужой. Ночь, безлюдье, догорающий костер — все это способствовало его смелости, подогретой вином. Он без слов хищно навалился всем телом на хрупкую Олесю и, целуя в шею, принялся стягивать с нее спортивные брюки. Испуганная, она начала сопротивляться, отталкивая его, стараясь высвободиться из рук-клещей. Бес­полезно. Оставалось последнее — звать на помощь. И она громко, истерично закричала. Голос «уперся» в глухую стену елок да сосен. Она теряла послед­ние силы. Что-то все же заставило его опомниться.

— Не ори, дура! — фыркнул он. — Нужна ты мне. Вопит, как недорезан­ный поросенок. Разве я тебе не нравлюсь?

— Нет, — зло ответила Олеся неправду.— Ну и ходи целкой до тридцати. Тебя за твое дурачество, закомплексо­ванность никто замуж не возьмет.

Он схватил бутылку с оставшимся на дне вином, запрокинув голову, вылил себе в рот, бросил бутылку в костер, встал и пошел в сторону деревни. Она, не дожидаясь остальных и не теряя его из виду, но и не приближаясь к нему, осторожно пошла следом.

Этот случай остался между ними. Будучи во всем откровенной с сестрою, даже от нее она все утаила. Удивительное дело — переменчивость, уже через две недели она готова была его простить и простила, с обидой наблюдая, как он ухлестывает за дочерью профессора. Тоска ее не грызла. Общитель­ная, непосредственная, что, впрочем, свойственно молодости, она решила серьезно заняться волейболом. Слава баскетболистов РТИ набирала раз­мах. Тренерша — оборотистая бабенка — взялась создать на базе института первоклассную команду. Тренировались упорно, до отупения. На полдороге к заслуженной известности Якунина неожиданно для всех оставила коман­ду. Был веский и убедительный повод: мать перенесла инфаркт, но была и другая, личная, скрытая причина. Разбитная тренерша, приласкав девушек, воспитывала из них что-то вроде девиц легкого поведения, превратив свою двухкомнатную квартиру в этакий микробордельчик. Якуниной «изысканные манеры» были не по душе. Она одной из первых раскусила планы тренерши и простилась со спортом. Уютно, свободно, безопасно она чувствовала себя только в семье, в которой, мужественно сражаясь с хроническим бездене­жьем, жили любовью и нежной заботой друг о друге. К слову, когда она уже работала в клинике и родила первую дочь, было в ее жизни одно мимолетное «искушение», вернее, комическое подобие его. На троллейбусной остановке он — высокий, статный, с сонными глазами — поинтересовался «как про­ехать в аэропорт». Она со свойственной ей игривой любезностью подсказала номер троллейбусного маршрута, указав остановку на противоположной стороне проспекта. Неожиданно он поехал вместе с ней, представился вул­канологом. Теперь уже его внимание (опаздывал в аэропорт, а проехал с нею целых пять остановок), таинственная профессия заинтересовали ее. Она при­няла предложение и пришла на безобидную, как ей думалось, встречу. Гуляли по набережной Свислочи. Путано и невнятно он, грациозно поддерживая ее под руку, говорил о сопках и вулканах Камчатки, часто переводя разговор на рестораны городов Дальнего Востока. Он, очевидно, долго просидел взапер­ти, соскучился по женскому телу. Усыпил бдительность, легко поцеловал ее в губы, которые она тотчас вытерла рукой. Это ему не понравилось. Да и она держалась напряженно. Поскучали еще минут двадцать и разошлись. Она оставила ему номер своего рабочего телефона. Исчез. Не звонил. Тогда ее еще не угнетало семейное однообразие.

Психологический надлом произошел после смерти матери, которая не перенесла третьего инфаркта. На всю жизнь запомнились прощальные слова самого дорогого человека: «Не смогла я полюбить твоего мужа, извини. Не такого тебе желала. Недостоин он тебя. Держи семью... такая твоя доля. Будь внимательна в жизни... »

К сорока годам она поддалась упадническим настроениям, считая, что золотая пора жизни миновала, не подозревая, что носит в себе огромную потребность любить. Любомир нес ей вместе с тремя первыми астрами разоча­рование: он раздумал писать очерк о ее буднях и праздниках. Видя в ней неор­динарного человека, он передумал лепить с нее модель типичного советского героя. Он боялся разочароваться, познакомившись с ее работой, вехами биогра­фии — ведь абсолютное откровение исключено. Его фантазия уже дорисовыва­ла ее образ. Сам был неординарным. Когда все начали зачитываться Маркесом, Пикулем, Паскалем, он умышленно цитировал максимы менее известного Люка Вовенарга. Он понял, то «найденное им сокровище» ему не хочется выставлять на всеобщее обозрение. Кажется, она ему понравилась: внешностью, голосом, синью в распахнутых глазах, движениями рук, походкой. Когда человек не видит недостатков в женщине, он начинает влюбляться в нее. Вот она идет, еще не видя его. Усталая, отрешенная. Но сколько в ней притягательной колдовской женственности. Не всем дано распознать, не всем. Его появление она встретила вежливо, но без особого восторга. Он побледнел.

— Извините, ради бога, я без звонка, — он протянул ей цветы.

— Ничего. Творчество непредсказуемо, но я не готова к разговору. Может, оставим эту затею?

— Знаете, именно с этим предложением я и пришел к вам. Вы мне инте­ресны, говорю искренне, но почему-то не хочется выплескивать свои симпа­тии на страницы газеты.

— И слава богу, — с печалью в глазах сказала она, — и у меня гора с плеч.

— Вы не обижаетесь? — несколько подавленно спросил он.

— Господи, я не настолько тщеславна, чтобы убиваться.

— Разве вы не ранимы?

— Это не беда. Пережили изобилие, переживем и разруху.

— Умоляю вас, только не сводите все к ловкому трюку.

— Ну что вы, сударь, мне, наоборот, приятно, что вы по-человечески про­сто признались.

— У вас прежний маршрут?

— Неизменный... Вдоль по Питерской.

— Может, мы выкроим минуту на чашечку кофе?

— Может быть.

Они подошли к кафе с заманчивым названием «Паляўнічы». Спускаясь по лестнице вниз в подвальное помещение, он подал ей руку, и она охотно на нее оперлась.

Кофе оказался недоброкачественным, пережаренным, оседал во рту горечью.

— Я хоть и живу в двух шагах отсюда, а из-за суматошной жизни, беспрос­ветного быта не хожу ни сюда, ни в соседние кафетерии. На работе пьем чай.

— Индийский?

— Откуда? Второй сорт грузинского или азербайджанского.

— Я вас угощу индийским.

— Вы всегда такой сосредоточенный?

— Нет. Временами только нападает блажь, съедает червь отрицания и осквернения всего, — ответил он, когда вышли на проспект.

— Вспомнилась смешная история. Когда мы ходили надутые, недоволь­ные, профессор, который читал нам лекции, любил поучать: «Полощите рот коньяком — не будет пародонтоза». Извините, но мне надо, совмещая при­ятное с полезным, купить чего-нибудь на ужин. Может, у вас дела? Боюсь, в магазине будет очередь.

— Я не тороплюсь. Составлю вам компанию. У вас семья большая?

— По нынешним временам большая. Двое детей.

— Станем в очередь и возьмем всего по два килограмма.

— Боюсь, тогда вашей семье ничего не достанется, — ответила Олеся, поправив рукой густые волосы.

— Мой единственный сын служит в армии. Овчарку забрал с собой на границу. Жена блюдет фигуру — килограмма не съедает.

Они зашли в хлебный.

— Я люблю самый черный... с маслом. Впрочем, я забывчива. Вы ведь передумали писать... к чему мне рассказывать.

— Говорите обо всем на свете. Мне интересно вас слушать, — сказал он, задумчиво глядя на нее, — мне кажется, муж у вас военный?

— Почему вы так решили? — она улыбнулась.

— У вас точные движения, размеренный шаг, чеканные ответы.

— Это плохо?

— Да нет.

— Муж у меня инженер. Папа некоторое время был военным. Я горжусь им. Он кавалер трех орденов Славы. Ну вот. Сосисок нет и в помине, — про­должала она на пороге гастронома, в котором стоял густой неприятный запах: пахло залежалой рыбой, гнилой картошкой.

— Купите колбасы.

— Осталась собачья радость — ливерка. Здесь после обеда колбаса редко бывает. Выметают с утра. Ладно, устрою своим разгрузочный день. Кефир, сливки, сырок, — она встала в очередь к кассе.

Пенсионерка-кассирша медленно отпускала покупателей. Любомир стоял у кондитерского отдела и чувствовал себя и смешным, и неловким. Вышел из гастронома и увидел напротив, у овощного магазина, совсем небольшую очередь за апельсинами. Решение созрело молниеносно. Он успеет купить для нее килограмм цитрусовых. Усталая продавщица с тяжелым взглядом и морщинистым лбом выбирала из последнего ящика последние апельсины последним счастливчикам.

— Не занимайте больше очередь, — предупреждала Любомира старушка с трясущейся головой.

Горич все же подошел к весам, замер в неподвижности, глядя прямо в устало-недовольные глаза продавщицы. Она сгребла широкой ладонью мелочь со столика.

— Чего уставился, я тебе не Софи Лорен.

Он остался невозмутимым.

— Выручайте. Мне надо всего три апельсинчика.

— На троих? Нашли чем закусывать. Людям в больницу не хватает. Инця- лигент какой. Кильку купи, дешевле будет.

— Умоляю. Спасите меня. Сегодня у меня день рождения. 13-е число и понедельник, — в голосе появились нотки мольбы.

— Нехристь, уйди с глаз долой. Глаза как у варьята, — завелась продав­щица.

— Вот вам два рубля. Не надо взвешивать. Всего три апельсина... будьте человеком, надо... Пусть это будет вашим подарком.

— В такой день нормальные люди не родятся. Хиба чорт. Доставала настырный. Себе килограмм оставила, так готов из горла вырвать.

Они остались у весов одни.

— Умоляю, — гнул свое, не теряя надежды, Любомир.

— От наглющий народ, спасу няма, — она нагнулась и достала из-под столика три апельсина. — На! Но коли берете для закуси, шоб вы ими рыгали два дня и две ночи.

— Спасибо. За ваше великодушие вы оставшуюся жизнь проживете в достатке и комфорте!

— Ага! Накаркай еще. В достатке только в животе у матери живут да в тюрьме за день до смерти. Иди. Не дури головы, больше не дам. Мне выручку посчитать надо. Иди.

Олеся уже стояла у гастронома и искала его глазами.

— Вот, угощаю. Из цепких рук кооператорши вырвал последние три.

— Спасибо. Право, неловко. Возьмите один жене.

— Только вам.

— Хорошо. Тогда давайте один съедим, — с детской непосредственнос­тью предложила она и, передав ему сетку с продуктами, принялась очищать апельсин, оставляя в ладони кусочки кожуры.

Они подошли к арке, ведущей во двор ее дома, выдержанного в архитек­турном стиле пятидесятых-шестидесятых годов.

— Извините, надо торопиться. — Я вас предупреждала, что я женщина занятая. Вам со мной скучно, потому как всегда тороплюсь и постоянно что- то делаю, копчу небо.

Он передал ей сумку с продуктами.

— Извините еще раз, если обидел вас своим решением.

— Ну что вы. Мне, наоборот, стало легко.

— Не стану говорить «прощайте». Скажу «до свидания».

— Вы думаете, оно нам необходимо?

— Не знаю. До свидания, — он слегка коснулся губами ее руки.

— До свидания, — она ушла, не оглядываясь.

«Досадно», — подумал он, оставаясь стоять под аркой.

Поднимаясь к себе на второй этаж, она с горечью подумала: «Он говорил сухо, учтиво, по-джентльменски. Неужели как женщина я ему не интересна? Будь на моем месте двадцатилетняя фифочка, уж расплывался бы в красноречивых комплиментах». Ей захотелось, чтобы он стоял под аркой. Она задержалась у окна на лестничной площадке. Под темно-серой аркой — никого. Едва она пере­ступила порог своей квартиры, как ежечасные, ежеминутные хлопоты надежно окольцевали ее. Август с замиранием сердца, не отрываясь от телевизора, помо­гал отважному итальянскому комиссару разгадывать злонамеренность спрута. Старшая, вся на взводе, нервная, торопилась на встречу с подругами, просила поутюжить ей единственное импортное платье. Сама она, не имея опыта, боялась его прожечь, как прожгла однажды чешские спортивные брюки отца. За что он ее и ударил. Младшая, нагулявшись во дворе — этой микротюрьме городских детей, — сидела на кухне, отщипывала кусочки хлеба, хотела есть.

— Картошки начистили?

Гробовое молчание.

— Когда-нибудь кто-нибудь в этом доме будет что-нибудь делать без напоминания?

— Мы делаем, — почти в один голос ответили дети, — подмели в кухне и вынесли мусор.

Чем ответить на эту непосредственность? Улыбкой.

— Мама, соседка купила в «Детском мире» на Калиновского тетрадей в клеточку. Она сказала, что их может первого сентября и не быть, — вспомни­ла с тревогой младшая.

— Хорошо. Поужинаем и поедем. Магазин работает до восьми.

— Я ужинать не буду. Я ухожу, — сказала старшая, Оля.

— Может быть, ты привезешь тетрадей?

— Еще чего. Я и так опаздываю.

С картошкой не заводились. Поужинали в темпе, Августу она отнесла еду на табуретку к телевизору. На секунду он отвлекся.

— Вы в магазин? Купи армянской минеральной воды. Эту дуру послал (он так «окрестил» старшую дочь), так она купила «минскую».

Побежала со Светой, как на сдаче норм ГТО, к трамвайной остановке. В магазине, за последний год к этому привыкла, столпотворение. Такое ощу­щение, что если завтра и не конец света, то уж торговля обязательно прекра­тится, потому в душном, тесном отделе канцтоваров вьется змейка-очередь из согбенных женских спин. Повезло, выстояли, успели... Отоварились за пять минут до закрытия. Одну остановку шли пешком... невозможно было втиснуться в трамвай. Доехали. Только вышли из трамвая, как глазастая дочь увидела, что возле столовой общежития с улицы дают сгущенное молоко. Побежали, постояли в очереди и за молоком. Дома сюрприз. Поссорившись с другом, Оля заперлась в комнате, жалуется или выясняет отношения по теле­фону с подругой. Отец не любит, когда уносят аппарат из прихожей.

Август на кухне. У него короткий перекур перед программой «Время».

— На день рождения руководство подарит мне приемник ВЭФ последней модификации, — говорил он с намерением утешить жену.

— Лучше бы они тебе подарили трехкомнатную квартиру.

— Ты отлично знаешь наши законы. У нас на одного человека более шести метров.

— Что вы у себя в стандартах эти законы тридцатых годов не отмените?

— Это дело Верховного Совета. Оля по недоумию никуда не поступит, пусть выходит замуж и уходит. Я не намерен кормить нахлебников. Сегодня разыгрывали на работе товары.

— Какие?

— Туфли, стиральную машину, утюг, кофемолку.

— И что?

— Не повезло.

— Надо было левой рукой тянуть, — с опозданием посоветовала млад­шая дочь.

— Тебя не спросили. Когда родители обсуждают свои проблемы, не лезь, сиди как мышь под веником.

— Август, не срывай злость на ребенке.

— Надоели. Собери-ка что-нибудь в дорогу. У меня в одиннадцать поезд. Еду в командировку в Витебск.

— Почему ты раньше не предупредил? Позвонил бы на работу. Я бы поискала в магазинах колбасу.

— Это решалось в конце дня. Ты не видела «Литературку»?

— Ой, кажется, я ее оставила у себя в ординаторской.

— Когда ты избавишься от этой врожденной несобранности и расхлябан­ности?

— Если она врожденная, очевидно, никогда, — не обижаясь, ответи­ла она.

— Уже какие-то узлы на ногах появляются. Может, лимфоузлы увеличи­ваются от этой радиации проклятой?

— Покажись специалисту. Оля, — обратилась Олеся к дочери, — выскочи в магазин, может, колбасу выбросили. Купи отцу на дорогу.

Оля — ноль внимания. Август подошел и резким движением нажал на рычаг, забрал телефон в прихожую.

— Мне должны звонить по работе. Хватит попусту болтать.

— Я не пойду. До закрытия магазина десять минут, — недовольно отве­тила Оля.

— У нас остались какие-нибудь деньги?

— Я их с собой не ношу. Они все в шкатулке, — ответила Олеся, доставая с антресолей старенький коричневый чемодан.

— Я возьму сотню.

— Возьми.

— Очевидно, надо подыскивать новое место. Когда баба руководит — это угнетает психику. Говорю нашей Серафиме: что изменится, если я опоздаю на один день, полдня, выеду завтра? Нет, уперлась. Вы ответственны, вы основ­ной докладчик! По фазам Луны мне противопоказано сегодня выбираться в дорогу.

— Ты же выезжаешь за час до полуночи. Разве это играет существенную роль?

— Знала бы, что говоришь.

— Пуловер возьмешь?

— Да. Надо все же, пока мы здесь живем, договориться с газовиком и перенести плиту ближе к раковине. Кто конструировал эти кухни? Камера в Освенциме больше.

— Разве не ваши стандарты утверждают размеры кухни, раковин, газо­вых плит?

— Утверждают. Только я к этому не имею отношения. Мое дело — систе­ма и метод самой метрологии и стандарта. На местах должны решать и дей­ствовать нашими приборами согласно нашим инструкциям и разработкам. Мое дело сертификаты. А у нас по старинке: ломом да лопатою, прибора, определяющего степень воздействия власти на человека, нет.

Позвонили. Первой подбежала Оля.

— Это мне, это мне.

Действительно, она не ошиблась. Поговорила три минуты и убежала счастливая.

— Надо что-то с ней делать.

— Занимайся этой дурой сама. К себе в стандарты я не поведу. Позор.

— Она хочет год готовиться и поступать снова.

— С ее мозгами десять лет мало для подготовки.

— У меня есть возможность временно определить ее в регистратуру нашей поликлиники.

— Определяй, если не забракуют по близорукости.

Усилием воли она сдерживала раздражение. Разговор иссякал, ускорила его своим приходом соседка Лера, которая одной из первых со своей ползу­чей бесцеремонностью втерлась в доверие к Якуниным. Женщины уселись на кухне.

— Сусидочко, пришла открытка на бобруйскую кухню, — грудным голо­сом начала Лера, вставляя в речь слова своей родной Черниговщины, — у кого, як не у вас, позычыть грошы. Грузчики с черного хода берут за нее две цены. Неизвестно, шо завтра будет. Дочка замуж пийде... кухня в приданое. Мне на тыждень две сотни всего. Вжэ мой непутевы чоловик едет асфальт лить на дорогах. Договор, кажэ, заключыли на двести тысяч. Безбедно, кажа, доживем до пенсии. Смеюся. Пока получат расчет, так в долг сто девяносто пять тысяч пропьют. От наказание. Как я завидую, что твой Август непью­щий, человек умственного труда. Весь у мыслях. Сперва, скажу тоби, я дума­ла: и шо у его морда вечно перекошана, як бы ён три раза уксус на день пьет. А когда ближе познакомилась, зауважала.

Лера отличалась удивительной способностью вместить в короткий раз­говор уйму тем, искусно умела придать смысл всякой околесице и чепухе.

— Я твоего чоловика свойму в пример ставлю. Говорю, коли ты вжэ возь­мешься за розум. А ён жартуе: жду вторую революцию, когда приезжие комис­сары подскажуть, как разам в одночасье стать счастливым и богатым. Хоть бы якоесь НЛО забрало его на обследование, я б за доллары отдала. У нем, як у зеркале, вся наша система. Грешным делом думаю, скорее бы год активности Солнца, может, случится шо, да попадет в клиническую смерть... Говорят, когда з ее выходят, прозорливыми становятся. Вроде колдунов, як у Гоголя. Преобра­зился бы в Вангу, ци якогось экстрасенса, на халяву хоть грошы заробляв бу.

Когда-то Лера была неравнодушна к Августу, искала любой повод, чтобы наведаться к ним. Щеголяла безвкусными, но дорогими платьями. Угощала домашним — отменно пекла пирожки с капустой, мясом, вареньем. Чем побудила научиться печь и Олесю. Но упитанная и словоохотливая Лера не разбудила в замкнутой душе Августа симпатию. Вскоре, потеряв надежду, она перестала стесняться своей полноты.

Олеся принесла на кухню две сотни рублей.

— Спасибочко. Золотая душа, последнее отдашь. Скажу, шоб их теперь иметь, надо менять профессию. Две самые прибыльные. Кооперативша и рэкэтир. Если бы у моего не грыжа... я бы его в рэкэтиры определила. А вообще, признаюся тоби, няхай они позадушваются. Всэ. Жизнь летит, нос высморкать не успеваешь. Заводи любовника. У нас у одной: на «Жигулях» привозит, отвозит. Голубки. Не знаю, как твой, а мой олух забыл, что за женою надо ухаживать. Мой вжэ дидок. Спасибо. Пийду. Дай Бог тоби здоровья.

Лера спешила откланяться.

— Вспомнила. Мойму грузчик сказал, шо в наш гастроном привезли сер­велат. Давать будут с открытия.

— У нас некому пойти.

— Добре. Возьму палочку на твою долю. Куда идем? Уже, говорят, поро­шок стиральный пропал. Добре, шо я хоть солью успела запастись. Спокой­ной ночи. Авгу-уст, спокойной ночи. Микола передавал привет.

— И ему передавай.

Олеся убрала со стола чашки, вымыла их, вытерла, поставила в шкафчик, замочила в ванной на ночь белье.

— Тебе в термос чай или кофе?

— Чай, — ответил из туалета муж.

Старшая дочь, проходя мимо туалета, умышленно громко сказала:

— Для чтения газет есть тахта. Двадцать минут не могу попасть в туалет.

— Август, опоздаешь на поезд, — торопила Олеся мужа, — учти, число автобусов вечером сокращено.

— У нас есть какая-нибудь трава от запора? — спросил муж на пороге туалета.

— Нет. Есть таблетки.

— Таблетки не пью. Кристаллы откладываются в почках. Врач в доме — и нету целебных трав, — с укором заметил он.

— Хорошо. Завтра куплю.

Он еще долго стоял в прихожей, одевался, примерял кашне, шляпу.

— Если позвонит Жорка Бутромеев, скажи, что я ему презервативы достал.

— Зачем ты до сих пор с ним якшаешься? Это мерзкий человек, ради выгоды готов на любую пакость.

— Он мне нужен.

— Папа, — не спала младшая, — счастливой дороги. Купи жвачек.

— Разве у нас нет?

— Были эстонские, да вдруг исчезли, — ответила жена, стоя у зеркала. Она провела рукой по его плечу.

— Паспорт не забыл?

— Кажется, взял.

— Кажется или взял? — она сделала шаг.

— Не суетись, взял. Ты как будто и рада, что я уезжаю.

— Устала. Хочу закрыть дверь и лечь.

— Я позвоню. Двери пусть никому не открывают.

— Господи, что у нас красть!

— Ну, все. Пока.

— Счастливой дороги.

Ложилась в темноте. Не хотелось читать, сил не осталось, да и газету забыла в клинике. С какой-то потаенной радостью вздохнула, глядя на одино­кую яркую звезду, которая появилась в окне. «Каков этот день? Со смыслом или бессмысленный? Укрепил ее душевные силы или обессилил?

Только теперь, за весь вечер, она впервые в мыслях вернулась к Любоми­ру. Ненадолго. Сон быстро накрыл ее сладкой негой.

Любомир вспоминал о ней чаще, правда, в связи с анализом своего пове­дения. «Глупо. Любой женщине нельзя говорить правду. Сладкая ложь — вот для них бальзам». Тихо звучала музыка. В другой комнате под мелодию Вивальди Камелия, склонившись над письменным столом, «вымучивала» из себя рецензию на балетный спектакль. Она так и не смогла привить ему стой­кую любовь к симфонической музыке. Штраус! Вот гений, которому он готов поклоняться только за одну увертюру к «Летучей мыши». Великий музыкант. Сколько он душ вылечил своим искусством, сколько укрепил жизнелюбия и, кажется, имел право у Бога заслужить вечную жизнь... Ан нет... умер и он. Куда и кому нести эту бессмысленную эстафету, называемую жизнью? Неу­жели Вовик Лапша верит, что вернется из пыли, материализуется и пойдет по второму кругу?

С ужасом он подумал, что и его труд — песок. Когда-то тешила надежда: вот он, мол, летописец. Суровый и правдивый. Изучайте жизнь по его статьям, книгам. Все «околотронные» народные и лауреаты, так называемые маститые писатели, исказили суть литературы, скучно описывая и восхваляя идеи, вме­сто того чтобы интересоваться человеком и его душой. Лжехудожественная мертвечина. Теперь он понимал, что и его, пусть полуправда, отомрет вместе с ним, как умрет поколение, а с ним и его газеты, деревни, автобусы, женщи­ны. Новое поколение установит свои порядки, и никому не будет дела, как и кто жил до этого. Память по наследству не передается. Бедная Камелия! Ведь спектакль, опера умирает еще при жизни рецензента. В миллионном городе читают ее статьи только те, о ком они написаны. Что-то мерзкое сидит в каж­дом человеке. Хочется их, людей, ненавидеть за то, что понимая, как никчемно, дико, тупо, живут они, не стремятся разнообразить жизнь духовно: пусть не склонностью к размышлениям над бренностью сущего, но хоть элементарным осознанием своей миссии. Все. Решено. Дело Николая Ивановича — послед­нее социально-политическое дело. К черту! Архитектура, охрана животных, природа... Надо иметь дело с неодушевленными предметами. От них зло не исходит. Что делать с ней? Милой, наивной внешне докторессой? На волне ее второй молодости найдется козел-уговорщик и ведь может, может уговорить, не пытаясь разгадать то, что он открыл в ее глазах, душе. Завтра же отнесу ей инкогнито в клинику индийский чай и пластинку Штрауса.

Камелия еще долго втирала неприятный для него крем в ступни ног, паль­цы, пятки.

— Я поставил будильник на семь. К девяти должен быть в Институте экономики. Не рано? Могу, если надо, перевести на полвосьмого.

— Пусть остается на семи. Если не закончу рецензию, допишу ее утром.

— Спокойной ночи.

— Фи-и... Медведь в лесу сдох? Что это с тобой?

Давно, считай, уже никогда, они не говорили друг другу перед сном «спо­койной ночи».

На встречу с корреспондентом такой уважаемой и читаемой всю созна­тельную жизнь газеты секретарь парткома Института экономики Кузьма Федорович Дорофеенко откликнулся охотно, не поинтересовавшись сутью вопроса. Внешне в нем не было ничего от «монстра», каким его обрисовал Николай Иванович. Худощавый, с признаками язвенной болезни на лице, в мешковато сидящем на нем сером костюме, он встретил Любомира на крыль­це главного корпуса, ослепляющего стеклом и алюминием. Дорофеенко был назойливо предупредителен, осторожен. Начал с комплиментов, выставив на длинный стол бутылку боржоми и два стакана:

— В старые добрые времена по такому случаю был припасен коньяк в сейфике... а нынче мы, рядовые партии, должны быть в первых рядах анти­алкогольной программы.

Любомир уже не обращал в таких случаях внимания на лексику. Перешел сразу к делу. Так и так, мол, жалоба в «Правду», незаконно исключили из партии Барыкина Н. И. При первом слове «жалоба» лицо Дорофеенко иска­зила гримаса человека, которому ставят клизму. При слове «Барыкин» он уже облегченно вздохнул, почувствовал себя уверенно.

— А... выходит, он и вас достал. Ясное дело. Одиозная фигура. Издержки начавшейся перестройки. Когда его законно попросили покинуть наш институт, мы все облегченно вздохнули. А то, поверьте, готов был Чернобыльскую ава­рию повесить на нас. Пять лет этот террорист не давал никому покоя. Ничего не помогало. Ни уговоры, ни партийные взыскания, ни просьбы. В нашей среде самая горькая участь — участь неудачника. Затаившие злобу на более талантли­вого, более удачливого — они готовы оклеветать весь белый свет. Поразительное свойство больного самомнения: не считаться с волей большинства, чему учил нас Владимир Ильич. Хватило с лихвой. Одних объяснительных во все инстанции я написал мешок. Человек противопоставил себя всему коллективу. Клеветал на профессорско-преподавательский состав, чинил правдами и неправдами, компрометируя, неприятности ректору. Мы, по наивности и доброте, цацкались с зарвавшимся товарищем, не подозревая, что он выжил из ума. Попросту гово­ря, психически ненормален. Он ведь состоит на учете в психоневрологическом диспансере. Вот здесь, в сейфе, у меня вся документация этого позорного дела. Бумажка к бумажке. Ни на букву, ни на йоту от партийного устава, от законов парткома не отходил. Исключили его единогласно при одном воздержавшемся. Заметьте, против не нашлось. Объективно. Перегибов, давления ректора — не было. Сейчас в прессе набирает силу кощунственное шельмование партии, ее идей и идеалов, но мы, преданные делу марксизма-ленинизма, должны выстоять. Я допускаю: бывший вор, даже бывший диссидент может вернуться в наши ряды, осознав ошибки, но чтобы психически ненормальному человеку возвращаться! Извините, нонсенс. Коммунистов всегда отличала чистота рядов. В основной своей массе — это монолитная, здоровая часть общества, объединенная всеоб­щей идеей равенства и социальной справедливости.

Человечество на своем пути прошло все формации и движения к самой высокой. Извините за теоретическое отступление, но я не из тех, кто пере­страивается, готов туда, не знаю куда. Пока наша с вами партия у власти, госу­дарство будет сильным. Неформалы разжигают национализм, настраивают против нас рабочих, крестьян, интеллигенцию. Как вы думаете? Ведь это так?

А такие, как Барыкин, компрометируют, подливают масла в огонь.

Любомиру не хотелось оспаривать напыщенность и демагогический перехлест секретаря, он перешел к сути:

— Итак, как я вас, внимательно слушая, понял, партком не собирается возвращаться к делу бывшего члена партии Барыкина.

— Какой смысл? Что это, кроме позора, нам сулит? Нонсенс.

— Отменить решение только Центральному Комитету под силу?

— Формально да. Комиссия, райком — утвердит без вопросов.

— А если подойти к вопросу с исключительно человеческой, гуманной стороны. Найти все-таки возможность помочь человеку. Ветеран труда, участ­ник войны... столько лет отдал институту.

— Наша партийная организация — не детский сад, не богадельня. Нару­шил человек устав, этику, совершил антипедагогический поступок — будь добр, неси ответственность. Да вы бы почитали, что о нем коллектив говорит. Единодушное осуждение.

— Вы разрешите мне познакомиться с протоколами, постановлениями?

— Ради бога. У нас секретов нет. Возникнут неясности, что исключено, я к вашим услугам. При желании организую вам встречу с ректором. В насто­ящее время он у министра. Подтасовка фактов, заговор, злоумышленность, несправедливость — мы уже знаем, на что он жалуется, — исключаются. Располагайтесь поудобнее. Водичка. Курите. Я хоть некурящий, но в кабинете курить разрешаю. Оставлю вас на полчаса.

Дорофеенко артистично, как балерун, как угорь, выскользнул из кабине­та. «Да. Тут ребята из когорты непробиваемых. Этот трусливый партийный функционер без ведома ректора, очевидно, и в баню не ходит».

К встрече со Злобиным он пока не был готов. Надо посетить архив Институ­та истории и обязательно психоневрологический диспансер. А вот любопытная деталь. Он нашел несколько объяснительных заявлений от студентов, которые утверждали, что преподаватель Николай Иванович Барыкин умышленно под­стрекал их обратиться в ЦК с жалобой на ректора. Любомир переписал в свой блокнот фамилии и адреса студентов-заочников. В остальном — все гладко.

Дорофеенко воротился ранее обещанного времени. Был он раздосадован и заметно напуган. Любомир мог только догадываться, что партийный босс пережил несколько тяжелых минут в кабинете у ректора, который по обыкно­вению злился и хамил.

— Ты что, полный идиот? Зачем было ему предоставлять документы?

— Я не знал, что сказать, — заикаясь, оправдывался Дорофеенко.

— Надо было посоветоваться со мной.

— Так кто же знал, что он по этому делу.

— Сказал бы — все списано давно в архив. Не люблю газетчиков.

— Виноват. Не подумал. Да там ведь, Константин Петрович, комар носа не подточит.

— Впредь будь осмотрительнее. Он молод, горяч. Может, и с неформала­ми заигрывает. Ступай к нему. Никаких комментариев и отсебятины. Только ответы на его вопросы. Засомневаешься, заподозришь что... адресуй ко мне, радетеля непрошеного. Профорга не подключай. Мол, человек после инфар­кта. Никто не будет проверять — был у него инфаркт, не был. Я побуду в институте еще полчаса. Доложишь.

— Обязательно.

— А почему письмо, с которым обратился Барыкин к отчетно-выборно­му собранию коммунистов института, не было доведено до них? — спросил

Любомир у потерявшего помпезную самоуверенность Дорофеенко. Тот съе­жился, насторожился, даже нос заострился от внимания.

— А разве он обращался?

— Да. Есть копия. Почтовая квитанция об отправке.

— А-а... вспомнил. Он, кажется, звонил мне. Подготовку к собранию про­водил мой заместитель. Мне как раз подвернулась горящая путевка на воды в Друскининкай. Вот отделится Литва, как вражьи голоса обещают, и на воды некуда будет поехать. Точно. Я приехал за день до собрания. Слышал что-то, но письма сам не видел. Зам не включил в повестку дня.

— Но письмо было отправлено в мае.

— В мае? Что ж у меня было в мае? А, вот, партучеба. Я был на курсах. Оно, не иначе, затерялось в секретариате. По уставу нам не положено, даже если бы и нашлось письмо, вставить в повестку дня предложения не членов нашей парторганизации. Он к тому времени уже был исключен и отношения к нам не имел. Нонсенс. Если все жалобы — кто-то не получил льгот, кому-то отказали в жилплощади, сняли с очереди на машину, не дали путевки — все это бытовое — рядовое — житейское выносить на огромный кворум, то мы превратим партию в бюро коммунальных услуг, лишим ее основных задач по воспитанию и мобилизации на решение масштабных задач перестройки.

— Логично. Пока спасибо. Кое-что я для себя прояснил. Извините. Буду звонить при необходимости.

— Ради бога. Мы — звенья одной цепи. Люблю и уважаю наш печатный орган. Читаю от корки до корки.

— До свидания.

— Вам творческих успехов.

Сидя в машине, Фомич дремал, смешно запрокинув свою кучерявую голову.

— Давай, Фомич, прямехонько в психоневрологический диспансер.

— Довели, гады.

— Считаешь, я созрел уже? Пока со мной все в порядке. По другому делу.

— А если там обед?

— Там без обеда.

— А где это?

— Стоп! Вот и проспорил бутылку шампанского. Помнишь, говорил, нет в Минске улицы, переулка, чтобы ты не знал.

— Помню. Сдаюсь.

— Давай к фабрике детских игрушек «Мир».

— Тьфу ты! Зараза. Знал же... хлебозавод там рядом. Тьфу ты... — при­жимистому Фомичу жалко было бутылки шампанского.

Дорофеенко не стал дожидаться, пока тронется машина не понравивше­гося ему неулыбчивого корреспондента, и отправился с докладом к шефу. Злобин долго тер пухлой рукой упитанную шею.

— А где сейчас Барыкин?

— Кто-то мне сказал из наших, что видел его в военном госпитале в Боровлянах. Могу уточнить. Знаю, что он разошелся, разменял квартиру и живет один где-то в Зеленом Луге.

— Уточни.

Через десять минут счастливый Дорофеенко вернулся в кабинет.

— У меня план, — выслушав внимательно секретаря, сказал Злобин, — я направлю в райотдел милиции сообщение об исчезновении старшего препо­давателя Барыкина. А ты и Гуркин под этим предлогом проникнете в его квар­тиру и отыщете все копии и другие документы. Может быть, там появились новые, короче, все, что порочит нас. Я вижу, он не хочет успокаиваться. И мы покончим с этим навсегда.

Удлиненная и без того нижняя челюсть Дорофеенко отвисла. «Налет? Средь бела дня?»

— Остроумно. Но по Конституции гарантирована неприкосновенность жилища граждан, и посторонние могут войти только с санкции прокуро­ра, — несмело возразил секретарь.

— Плевать на Конституцию. Кто будет знать? Все на законном основа­нии. Искали необходимые кафедре разработки, которые он не сдал в институт. Никто по факту дело не возбудит. Откуда ему будет известно, что это были вы? Пойдет Гуркин. По долгу службы он должен вовремя представлять уче­ному совету (а я его назначу на завтра) все документы. Будем слушать отчет научно-исследовательского сектора за два последних года, в связи с критикой в его адрес в газете «Звязда». Начальник милиции мой друг... он выделит вам даже сопровождающего милиционера. Это не кража, а изъятие документов, которые принадлежат институту.

Дорофеенко вытер вспотевший лоб, перевел дыхание: было ощущение, что грудь его провалилась, а пиджак держался на одних ключицах.

«Хорошо еще, — подумал, почувствовав, что не выкрутиться, — что на грязное дело иду не один, а с Гуркиным».

Злобин сел и набросал текст.

— Отредактируй и передай машинистке. Лучше напечатай сам. Отнесешь в милицию, а я начальнику позвоню. Идите утром. Когда соседи будут на работе. Ищите, как собака наркотики. Бери все, что касается института, тебя, Гуркина, меня... Я за все отвечаю. В обиду не дам. Счастливо. Найди Гуркина, пусть зайдет ко мне.

Начальник научно-исследовательского отдела пятидесятилетний Гуркин повязан был со всех сторон. Несколько лет назад он, «сексуал с нераскрытым талантом Казановы», глядя на более смелых молодых преподавателей, и сам решил замесить тесто любви. Выбрал себе (от природы он был очень осторо­жен и немного крохобор) в «жертву» и некрасивую, и запуганную, и неряш­ливую, и несмышленую студентку-заочницу. Начал неумело намекать, что вот-де часто многие студентки вообще не сдают экзамены, а переходят легко и непринужденно с курса на курс. Потому как знают и умеют найти подход к преподавателю. Замок на вид страшен, а ключик махонький, да сильнее его. Несообразительная Л. и ухом не повела, не догадываясь, о чем речь. Ключик, замок. Думала, может, харчей из магазина притащить.

Изворотливый Гуркин, видя, что она намек не поняла, вернул ей зачетную книжку и попросил зайти завтра в эту же аудиторию, но уже в 18 часов. Ниче­го не подозревавшая Л. всю ночь и весь день зубрила до одурения. Пришла на экзамен в невменяемом состоянии. Конечно же, была не в силах ответить на его «каверзные вопросы». Он, сощурив близорукие глаза, пригрозил, что отчисление неминуемо. Она была близка к истерике. Он подошел к ней. Его тоненькие паль­чики коснулись ее литой и упругой ляжки. Гуркина охватило волнение, и он, к своему удивлению, начал заикаться. Намекнул, что если она будет с ним ласкова и уступчива, он не станет ее донимать вопросами, а поставит «удовлетворитель­но», более того, поговорит с Барыкиным, чтобы и тот не придирался к ней.

Она, стесняясь и краснея, достала из лифчика конверт.

— Вот. Здесь деньги. Возьмите. Никто не узнает. Я никому не скажу, честное слово.

— Дитя мое, я взяток не беру. Вижу, что и ты не умеешь их давать. Я имел в виду совсем другое. Давай мы конвертик спрячем на место... — Он полез рукою за лифчик и начал сильно давить ей пальцами на сосок, целуя в шею, губы. Наконец до нее дошло, какую дань ей надо уплатить за положительную оценку.

— Что вы? Не надо. Я боюсь здесь! Не надо! — сопротивлялась она для виду.

— Канареечка моя... — лепетал потерявший над собой контроль и одур­маненный близкой победой Гуркин, — я закрыл уже дверь. Не бойся...

— Выключите свет, — шепнула на ухо студентка.

Конечно же, Гуркин и не думал просить за нее Барыкина или еще кого- нибудь, но вкусившему запретный плод, ему не хотелось терять этот «пирожок с вкусной начинкою», и он продолжал ей пудрить мозги, обещая златые горы и целевую аспирантуру. Жила Л. с мужем скандально. Расходились, сходились, снова расходились. Уезжал он на заработки за Урал, привозил большие деньги, пил и снова скандалил. Поднадоело унижение. Она, чтобы разорвать с ним навсегда, возьми, да и скажи, что беременна от профессора своего институ­та. Гуркин профессором, конечно, не был. Ему-то и кандидатскую почти за деньги купили. Взбесившийся муж решил отомстить неверной жене. Написал с ошибками, но эмоционально, во все инстанции и наделал немало шума в самом институте. Гуркина свалил микроинфаркт, казалось, не миновать позора и наказания. Но надежный, «нетребовательный» всесильный ректор взял его под свою могучую защиту. Все замяли. Гуркину не вынесли даже слабенького, для приличия, нравственного порицания. С тех пор Гуркин благоговел перед ректором, служил ему и локтем, и бедром. В тяжбе с Барыкиным Гуркин играл невидимую сразу и неслышимую в первых рядах, но не последнюю роль.

В девять тридцать он и Дорофеенко подошли к двери квартиры № 19.

— Надо бы для страховки позвонить соседям. А вдруг? — заметил Гур- кин, когда они убедились, что на звонок в квартире Николая Ивановича никто не отвечает.

— Идея! — и Дорофеенко нажал на два звонка в соседние квартиры. — Подождем. Доложу тебе, мы своим примитивным инструментом три его замка, боюсь, не одолеем. Тут газом резать надо.

Никто из соседей не открыл. Гуркин потянул дверь на себя, а Дорофеенко неумело полез ковыряться в замке металлической отверткой.

— Отвертка надежное дело. Свою дверь я ею легко взламывал.

И действительно, нижний замок поддался силе. Неизвестно, может, все и закончилось бы складно, если б взломщики не услышали за соседней дверью шаги, шорох. Еще минута и на пороге появился заспанный мужчина пре­клонных лет. Очевидно, услышав звонок, он по-стариковски долго собирался. Жулики, побледнев, замерли, как часовые у мавзолея.

— Вы к Николаю Ивановичу?

— Э...э... да. Мы его коллеги. Из института. По поручению профсоюзной организации, — нашелся Дорофеенко, — пришли проведать. Звоним, зво­ним... сутками никто не отвечает.

— Он в госпитале ветеранов войны. Вот только что говорил с ним по телефону. Завтра уже будет здесь. Что передать? Кто был? — без задней мысли спросил старик.

— Ничего. Информацию от вас получили. Жив-здоров наш ветеран, и хорошо.

— Мы спокойны, — вставил слово и Гуркин, — спросит, передайте, что заглядывали из профкома. Хотели предложить путевку в санаторий.

— Ага! Горящая путевка. Сегодня надо уезжать. Будем искать другую кандидатуру. Всего вам доброго, — спешил откланяться Дорофеенко.

Только в машине секретаря, оставленной во дворе соседнего дома, и обмолвились.

— Согласись, что это была авантюра чистой воды?

— Рискованное дело-о, — затянул Дорофеенко, — да разве можно пере­убедить или ослушаться шефа. Врагом станешь на всю жизнь.

— И не говори. Знобит всего, как в горячке. Мне вообще нервничать противопоказано. Я ценю гордость, честолюбие, сам с норовом, но до такой степени разойтись... это уже из области мести. Мотор, видно, у Барыкина крепкий. Столько лет травят, а он держится. Меня б давно похоронили.

— И меня.

— Тебя, как знатного партийца, на престижном Московском кладбище, а меня заперли бы в Чижовку.

— Злобин из породы тех, кто не прощает. Я его за пятнадцать лет изучил. После пенсии — ни одного дня не задержусь, — откровенничал Дорофеенко.

Общее унижение их сближало, они сочувствовали друг другу только в этот миг, потому как в обыденной жизни каждый из них завидовал другому.

Презрительно сощурясь, Злобин выслушал доклад о «содеянном» Дорофе- енко, жалкий вид которого напоминал котенка, которого вытащили из помойно­го ведра. Надо отдать должное, Дорофеенко не изворачивался, говорил правду. Константин Петрович решил действовать сам, как говорят, на опережение. Созвонился с Иваном Митрофановичем. Сразу отметил для себя, что у того приподнятое настроение: ему предстояла поездка в Латинскую Америку, и не лишь бы какая, а на самом высоком уровне, и не в качестве рядового члена, а руководителем специальной партийно-депутатской группы.

— Ваня, огради ты меня, ради всего, от этого неразборчивого и назойли­вого корреспондента «Правды» Любомира Горича.

— А чем он тебе не угодил? По-моему, толковый, принципиальный жур­налист, — не понял сразу Горностай.

— Этот мой недобитый псих Барыкин нашел в нем заступника и поборни­ка. Вскорости начнется кампания по выдвижению делегатов на Всесоюзную партийную конференцию, зачем нам эти лишние хлопоты и переживания. Еще раз возвращаться к этой пакости уже сил нет.

— Я ему, как ты понимаешь, рот закрыть не смогу. Грифа «для служеб­ного пользования» на бумагах твоего парткома нет. Начну уговаривать, запо­дозрит неладное. Давай встретимся, я спешу к Первому, обмозгуем и примем компромиссное решение.

— Переключи его на более важное для времени и партии дело. Дай пору­чение.

В идеале хорошо бы отправить в длительную командировку... к белору- сам-эмигрантам в Канаду, например.

— Ты что? К этим националистам, недобитым полицаям? Пока я отвечаю за идеологию, я не допущу контактов с этими ублюдками. Они мою мать рас­стреляли.

Ректор понял, что сыпнул соль на давнишнюю рану, и ретировался.

— Ты прав. А как у него жилищные условия? Можно ведь побеждать и от обратного. Ершистых и дюже гордых берут ласкою.

— Я поручу это проверить своему помощнику. Теперь всяк нуждается в улучшении, это хорошая идея.

— Хлопоты по переезду заберут у него полгода.

— Логично. Я еще подумал: а может, давай восстановим этого разгневан­ного сталиниста в партии и снимем напряжение?

— Ты уверен? Он же житья не даст. На всех партсобраниях только и будет дел, что утихомиривать его.

— А кто тебя просит оставлять его на партучете при институте? Гони в парторганизацию по месту жительства, к одуванчикам-маразматикам в ЖЭС.

— Подумаю над твоим предложением.

— Бывай здоров. Звони домой. Я буду не раньше восьми.

— Счастливо.

Злобин подошел к окну, достал сигарету «Мальборо», закурил. Словно из невесомости, появились перед окном на подъемнике двое небритых рабочих в грязных спецовках. Они тащили наверх, к тринадцатому этажу, огромное красное полотнище. Рабочие не обращали на ректора ни малейшего внима­ния. Вот подъемник со скрипом пополз вверх. Вот вниз на подоконник упала скомканная пачка «Примы», удержалась на панели, осталась лежать.

Злобин перевел усталый взгляд на улицу. Дымили выхлопными газами огромные «Икарусы», жались к тротуару, выстраиваясь в ряд, троллейбусы, плавился от жары асфальт. Гарь, копоть, смрад. «Надо будет с нового учеб­ного года перенести кабинет в другое крыло. С окнами во двор. И, может быть, этажом ниже. На второй. Да, именно на второй. И что это за фобия такая? Боязнь высоты. Перед чем или перед кем страх? Глупо думать, что кто-то придет и выкинет его из окна. Очень глупо. Но ведь вот чувствует едва уловимый страх, чувствует. Переход к старости? Первые сигналы для под­готовки к встрече со смертью? Черт его знает, что и думать. Уехать, что ли? В Москву. Ведь когда-то было предложение в Госплан. Дурак, не согласился. Шестьдесят два. Расцвет для общественного деятеля и политика. Попаду на партконференцию, присмотрюсь, а там видно будет. Все же кабинет перенесу окнами во двор».

Темно-красное удостоверение, которое беспрепятственно открывало Горичу дороги в самые закрытые учреждения, здесь, в психоневрологическом диспансере, не произвело решительно никакого впечатления.

— Нужен официальный запрос на имя главврача. По удостоверениям мы ничего никому не показываем. Если этот Барыкин ваш родственник, запиши­тесь на прием к врачу, и мы передадим карточку. Если бы я и могла дать вам ее — вряд ли дала бы. У нас под номерами. Вон идет главный врач, обращай­тесь к нему, я ничего не знаю.

Он слышал не раз в радиоголосах, читал в самиздате и тамиздате о чудо­вищных больницах, психушках и представлял себе диспансер чуть ли не лагерем, а врача обязательно с кобурой на поясе.

«Дураков от природы», безобидных и даже потешных, он видел в детстве в своем городке и в соседних деревнях. Обитателей палат с зарешеченны­ми окнами он представлял агрессивными. Неприятно было заходить в это четырехэтажное здание, утопающее в зелени. Главврач, внимательный, веж­ливо-тактичный очкарик, оказался одних с ним лет. Любомир представился, показал удостоверение и изложил просьбу интонацией человека, который не привык отступать. Идет дознание, журналистское расследование, он мог бы отпечатать официальный запрос на фирменном бланке, да к чему этот фор­мализм, на человека навесили ярлык психа. Нужно (он не сказал «можно»?) выяснить истинную правду. Без тени подозрения и предвзятости главврач пригласил к себе «непробиваемую регистратуру» и попросил принести, если таковая имеется, карточку истории болезни Барыкина Н. И. Чтобы гость пока не скучал, главврач сдержанно обрисовал картину в целом.

— Курите?

— Нет. Благодарю.

— Завидую. А я по три пачки в день. Руковожу диспансером сравнитель­но недавно. Вы, замечаю, несколько подозрительно разглядываете меня? Нас, психиатров, показывают в карикатурном виде, особенно в комедиях. Замал­чиванием проблем психиатрии мы дезинформировали общество, на наших больных иначе как на прокаженных уже и не смотрят. Между тем во всем мире возрастает число больных. Ведь стресс, ступор, душевное угнетение, депрессия, нервное перенапряжение, даже радиоактивная фобия — все это наши проблемы. Явления временные и преходящие. Неизлечима пока только шизофрения. Может, оттого, что изменения в мозгу начинаются на молеку­лярном уровне. Заболел человек туберкулезом — естественно, его ставят на учет, все зависит от тяжести болезни, в диспансер на год, три, пять. Перенес человек инфаркт — на учет в кардиологическую поликлинику. Положена группа на год, два... Все определяет ВТЭК. Аналогично и у нас. Стоит вам раз обратиться к психиатру, и мы уже долго не будем списывать карточку с вашей историей болезни, если таковая обнаружится, в архив.

— Значит, состоять на учете и быть больным, пройдя стационарное лече­ние, не одно и то же?

— Конечно. Все зависит от диагноза. Вспомним недалекое прошлое. Возьмем историю болезни Сталина, Гитлера. Психически они здоровые или ненормальные? Все зависит от того, кто ставит диагноз и кому. Наука сейчас может доказать, что неполноценными психически были и Нерон, и Калигула, и Сталин. А возьмем Наполеона? В Германии мне доводилось слышать вер­сию, что император в конце жизни все больше и больше становился похожим на женщину. И сейчас мы только в начале пути. Поди распознай, а главное, предупреди скрытый период. Можно бездоказательно облить грязью, опоро­чить неугодного определенным силам товарища. Допустим, вы направляете в многотиражную газету вопрос: правда ли, что такой-то товарищ, известный телекомментатор, журналист, политический деятель, не служил в армии в связи с психическим нездоровьем?

Ответ потонет в потоке информации, да он и не важен. Утка запущена. Коли так спрашивают, значит знают, что-то есть, считает большинство наи­вных читателей. К сожалению, повторяю, в обществе стригут всех под одну гребенку. Переступил порог диспансера — тебя уже не спрашивают: «Стресс, депрессия?»... Псих и точка.

— А врач? Он не может поставить ошибочный диагноз? Перегнуть палку, так сказать?

— Идеального нет ничего. Болезнь накапливается годами, проявляется часто мгновенно. Предугадать развитие, осложнение очень трудно. Все зависит от множества факторов, социальных, бытовых, служебных, семейных, лич­ностных, если хотите, и от мировых катаклизмов. Я верю в порядочность своих коллег, по подсказке, в подтексте я понял ваш вопрос, в приказном порядке у нас это не проходило... Я начинал в Министерстве, работал в НИИ в Новинках. Фигур, которые имели бы огромный вес в обществе, политиков, диссидентов, врагов коммунизма, от которых хотела бы себя оградить, скажем так, правящая верхушка, у нас в Белоруссии не было. Народ в подавляющем большинстве аполитичен. Священник, инженер, бухгалтер — критикующие Маркса и Лени­на... наивно. Думаю, что и с вашим подопечным закулисной игры не велось.

В дверь постучали. Воротилась регистраторша.

— Ну вот. Барыкин Н. И., 1925 года рождения. Читаем. Параноидальное развитие личности. Карандашом поставлен знак вопроса. Врач, очевид- но, еще сомневался. Предпочел процесс наблюдения. Первое обращение к врачу — март 1984 года. Лечащий врач Светлана Ветрова. Кстати, она уже у нас не работает. Два года как в Алжире.

— Насколько этот предполагаемый диагноз серьезен?

— Это первый звонок, по терминологии инфарктников. Какой-либо опас­ности с этим диагнозом больной Барыкин Н. И. для окружающих не пред­ставляет.

— Можно ли водить машину с этим предполагаемым диагнозом?

— Замечаю, что вы все время педалируете слово «предполагаемый». Домысливать можно двояко. Либо врач действительно сомневалась, либо по чьей-то воле поставила именно этот диагноз, в основе которого пугающее вас слово «паранойя», и, чтобы подстраховаться, приписала карандашом знак вопроса.

— Известно ли вам, что Барыкин по собственной инициативе проходил обследование в столице, у академика Снежевского?

— Лично мне ничего не известно. Может быть, главный психиатр Мин­здрава и знает. В карточке нет соответствующей записи.

— В больнице им. Кащенко поставили другой диагноз.

— Какой? — заинтересованно спросил главврач, всем видом дав понять, что в этом нет повода для осуждения его «фирмы».

— Сутяжный синдром параноидального склада.

Главврач всем массивным телом оперся на мягкую спинку своего кресла.

— Возможно. В нашей профессии, как ни в какой, премного разночтений. Определить правильно и безошибочно аппендицит и то порой затруднитель­но. В принципе можно доказать, что этот диагноз не является противореча­щим поставленному Ветровой как параноидальное развитие личности. Никто же к принудительному лечению не приговаривает. Ради бога, получайте права и водите машину. К нам после своей поездки в Москву Барыкин не обращался за справкой для определения годности к вождению. Затребует поликлиника спецмедосмотров, мы переправим справку и не станем утаивать диагноз Снежевского. Результаты обследования все равно поступят к нам и по месту жительства. К сожалению, лично я не знаком с Барыкиным. Когда он впервые обратился к нам за помощью и когда его диагностировали, я находился в слу­жебной командировке в Западной Германии. Думаю, что и Ветрова не была исполнительницей чьей-то злой воли.

— У нас за неправильно поставленный диагноз ведь не судят.

— Да. Но совесть врача, клятва Гиппократа. Все подвержено коррозии в наше время, согласен... но хочется думать о людях хорошо, особенно если их неплохо знаешь. У нас корифеев психиатрии раз-два и обчелся.

— А если временно поставить такой диагноз, чтобы запугать человека, шантажировать?

— Несерьезно. Попахивает мафией. Мы лечим больных, а не пляшем с ними под чью-либо дудку. Запись есть, от стационарного обследования отказался, но это не должно наводить на мысль, что человек отказался толь­ко лишь потому, что испугался: а вдруг обнаружат шизофрению. Напрасно. Опять повторюсь: издержки закрытого от критики негатива общества. А поликлиника спецмедосмотров элементарно страхуется. Шлейф застойных лет, никто не берет ответственность на себя.

— В таком случае, что мы посоветуем Барыкину?

— Во-первых, надо показаться врачу. За четыре года могли произойти возрастные изменения в психике. Может, врач сочтет необходимым стереть вопрос или, наоборот, обвести его уже чернилами. У нас тут два запроса института, в котором работал Барыкин, о состоянии его здоровья. Руковод­ство обеспокоено его маниакальным подозрением насчет травли и преследо­вания якобы со стороны ректора института. Кроме того, что есть в истории болезни, мы ничего не добавили.

— К сожалению, некоторым достаточно, чтобы опорочить имя человека, получить от вас отписку. И все. Значит, там, в психушке, в курсе дела, не зря, значит, человек наблюдается. Стоит на учете — псих, — с сожалением сказал Любомир.

— Это из области общего морального климата общества. К нашей про­фессии, тем более к ее дискредитации, это отношения не имеет.

— Какой ответ вы дадите на официальный вопрос: не стоит на учете и не наблюдается?

— В данном случае за давностью лет, если Барыкин к ним больше не будет обращаться, по истечении положенного срока карточка будет передана в архив. Чтобы ускорить этот процесс, надо провести через комиссию. Но, по-видимому, с нашим диспансером он предпочитает не иметь дел. Что каса­ется получения водительских прав, то мы об этом уже говорили. Вот и все. Не так страшен псих, перефразируем поговорку, как его малюют. Все мы, кто считает себя относительно нормальными, подвержены комплексам. Особенно в наше нестабильное время, когда нарождающийся страх за завтрашний день угнетает и расшатывает нервную систему.

Главврач не темнил, это импонировало Любомиру.

— Вы удовлетворены информацией?

— Спасибо. Вполне. Разрешите мне только правильно записать в свой блокнот диагнозы.

— Пожалуйста. Хоть по-латыни, хоть по-русски.

Главврач действительно был искренен в разговоре с корреспондентом, если не учитывать самую малость, одну деталь. Фамилия Барыкин была ему знакома еще в бытность его в Минздраве республики. Он запамятовал, а после ухода Любомира, еще и еще раз возвращаясь к прошлому, припомнил, что именно человек по фамилии Барыкин жаловался на предвзятость врача Ветровой, скандалил с главным психиатром, обвиняя и его в сговоре с кем-то из начальников. При первой же встрече с главным психиатром главврач дис­пансера без потаенной мысли вскользь сказал, что-де опять возник тот самый Барыкин. Главный психиатр нервно отреагировал:

— Барыкин? При одном упоминании фамилии — одно желание: взять санитаров и насильственно госпитализировать. Какой диагноз мы ему поста­вили?

«Почему мы? — задал сам себе вопрос главврач. — Какое к этой исто­рии я имею отношение? Возможно, этим «мы» он подключает к этой возне и меня?»

— Параноидальное развитие личности. Под вопросом. Снежевский несколько оспаривает.

— Никаких вопросов. Зачеркните вопрос. Снежевский умер. Да и плевать мне на всех. Тут пахнет шизофренией!

Главврач смолчал, он относился к типу самостоятельных, осторожных руководителей и решил исключить себя из этой неблаговидной старой игры. Не стер вопросительный знак.

Вечером того же дня Злобину позвонил его давнишний приятель и поин­тересовался: «Что ты там опять закрутил с этим Барыкиным? Пошло все по второму кругу. Только с подключением корреспондента «Правды»? Злобин, с благодарностью выслушав, успокоил друга, пообещав, что это уже пост­фактум, судороги мертвого, что Барыкина выпроводили на пенсию... и что эти запоздалые дознания никому не нужны, никого не интересуют и будут похоронены в республике. Константин Петрович, не теряя рассудительности, немедленно поехал к Горностаю. Пробил час: надо было ускорить действия по «отстранению» от дела Любомира.

Камелия была опустошена отчаянием, граничащим с гневным протестом: она два часа простояла в очереди за колбасой. Любомир, как она считала, «праздно болтается» по городу, не подозревая, что по возвращении домой его ждет скандал. Она, сидя на кухне, пила безбожно кофе, курила сигареты (это случалось с ней очень редко), ждала его. Но и она, прозорливая и проница­тельная, не подозревала, что первые его слова погасят весь гнев и обрадуют ее несказанно. Чудеса, да и только! Каскад волшебных снов, перешедших в реальность. Его семье выделена трехкомнатная квартира в самом престиж­ном районе города, у набережной реки Свислочь, который в простонародье окрестили «квартал ондатровых воротников». Именно там «окопались» в последнее десятилетие чины из Центрального аппарата партии, Совмина, известные писатели и другие почетные и заслуженные деятели доперестро­ечного периода. Правда, квартиру ему выделили из фонда вторичного заселе­ния (там жил министр), но в богемном квартале в центре, а не где-нибудь на Юго-Западе или в Серебрянке. «В нашем подъезде живут дипломаты ГДР и Польши», — с естественной гордостью говорил он жене. Перед ее глазами, полными счастливых слез, стояли кастрюли, ведра, бачки, тазы, которые она ставила летом и осенью по всей квартире: в прихожей, в комнатах, на кухне... крыша извергала массу воды, как водопад. Неужели этому кошмару пришел конец? На сороковом году жизни ей не стыдно будет пригласить в гости музы­кантов, композиторов, иностранных гостей, да боже мой, не стыдно умереть. Четвертый этаж... мусоропровод, лифт... А переедут вечером или рано-рано утром, чтобы не пришлось краснеть перед соседями за скромный свой багаж. Не было у них модного антиквариата, дорогой посуды, живописи. Нет ее мечты — белой спальни, мягкой уютной финской мебели. Когда она появля­лась в продаже, не было этих заклятых пяти тысяч, когда деньги появились, исчезла мебель.

Это оказалась, к ее изумлению, только первая новость из области несбы­точного. Другая новость была не менее приятна для Любомира и для нее. Любомиру позвонили из Союза писателей и поздравили: приемная комиссия «дала добро» на его прием в члены Союза, теперь осталась формальность... пройти через президиум. Год тому назад, когда появилась его первая книга публицистики, секция по очерку и публицистике, большого веса не имевшая, все же предложила рекомендовать талантливого журналиста в члены союза. Он без особого старания заполнил необходимые анкеты, написал биографию; в лучшем случае обещали продвинуть дело по сокрытой от посторонних глаз лестнице в течение трех ближайших лет, дескать, собралось «охотников» и кандидатов премного. И вдруг осчастливили, по личной просьбе одного из секретарей его кандидатуру выставили на приемную комиссию вне очереди. «Талантам надо помогать!» Когда же он, переведя дыхание, сообщил ей и третью новость, Камелия только развела руками. Она, может быть, впервые, гордилась своим мужем. Любомир летит в загранкомандировку, и не лишь бы куда, а в далекую страну, в другое полушарие. Две недели он проведет в Аргентине в составе делегации самого высокого уровня. Вот, вот первые результаты его подвижничества, таланта, упорного желания не стать пешкой в массе послушного и безликого большинства.

Выпить предложила она. У них в загашнике оставалась бутылка насто­ящей крымской мадеры. Вышли на узенький балкон. Они уже прощались в душе с этим невзрачным пейзажем перед окнами.

— Завтра же пойду и встану на очередь на новую кухню и прихожую.

— Сумасшедшая. На импортную кухню теперь надо стоять в очереди пять лет, на спальню двадцать пять, на прихожую семьдесят лет.

— Ты шутишь?

— Абсолютно нет.

— Идиотизм. Гетто. Как не восхищаться анекдотом: один выстрел «Авро­ры» и семьдесят лет разрухи. Где же выход?

— Переплатить втридорога у нас нет средств. Пойдем другим путем, как учил молодой вождь. Хоть на мизерные привилегии я имею право, черт возь­ми. Идет время сорокалетних, идет!

Через два дня он узнал, что дипломатов-то действительно в их подъезде разместили, только вот статус жидковат. Оказалось, что это просто-напро­сто семьи водителей служебных машин консулов. Говорить об этом Камелии не стал. До поры. Пусть потешится. Женщина слаба. Ей приятно козырнуть перед одноклассницей, бывшей однокурсницей. «Соседи по подъезду — ино­странные дипломаты. Дом престижный». «Ты знаешь, — откровенничала Камелия, — я бы, может, даже рискнула родить. Знаю, может, тебе это уже и не надо. Рискнула бы. Но я ужасно боюсь последствий Чернобыля. Может родиться урод... ведь нет гарантий, нет аппаратуры, чтобы распознать на ран­нем этапе: здоров ребенок или нет. Что мы потом будем с ним делать? Боюсь... Да и не подниму. Ты весь в делах... Боюсь. Я уже не покупаю продукты из зараженных районов.

— Есть секретные карты загрязнения территории всей Белоруссии. Так что неизвестно еще, какие продукты чище: из Гомельской или Могилевской.

— Ты видел эти карты?

— Пока нет. Я знаю, что такое лейкемия. От белокровия умерла моя мать.

— Вот видишь, и наследственность у нас плохая. Я верю в наследствен­ность. Остается ждать внуков. Тоже боюсь. Это старость. Мне кажется, ты тогда оставишь меня.

— Глупости. Пока мы желаем женщину, она не имеет права называть себя старой.

— Не скажи. Я же замечаю, как ты стреляешь глазами, глядя на улице на стройные ножки двадцатилетних.

— Это твоя фантазия. Позвони родителям. Обрадуй их.

— Артему новость привезем. Надеюсь, в эти выходные мы наконец-то съездим к нему? Или у тебя опять возникнет командировка?

— Да, но мы обещали быть в Житковичах у отца.

— Хорошо. Но я не поеду. Ты же знаешь, есть хороший повод. Я останусь с родителями готовиться к переезду на новую квартиру, а ты поезжай один. Но уж в следующие выходные к сыну обязательно. Ты даешь слово?

— Даю.

— Впрочем, ты всегда легко даешь слово и так же легко его забираешь.

— Ну, не дуйся. Все замечательно.

— Да, если бы ты не отдалялся от меня.

— Идем отдыхать. Сегодня редкий на удачу день. Спас. В Житковичах несут в церковь освящать плоды. До сих пор помню запах яблок, груш...

Утром он позвонил в клинику Олесе; ему ответили, что Якунина на кур­сах повышения квалификации в институте на улице Бровки. Он знал этот институт, зашел в учебную часть, узнал номер аудитории и поднялся на тре­тий этаж. Выйдя в перерыве в коридор, она опешила, увидев его.

— У вас определенно талант на сюрпризы. Здравствуйте. Я еще не успела выпить весь индийский чай, — голос ее приятно дрожал.

— Здравствуйте. Я скупой человек — берегу сюрпризы только для избранных. Вам понравился Штраус?

— Очень. Я знала эту мелодию и раньше. Только не знала, что это Штраус. Хочу попросить у вас послушать «Литургию» Чайковского, «Всенощную» Рахманинова.

— Нет проблем. Бах, Малер, Глюк... У нас богатейшая коллекция. Вас здесь маринуют без обеда?

— Повышаем уровень до двух. У себя в аудитории в двенадцать устраи­ваем чаепитие.

— Я думал о вас.

— И я. Телепатия, наверное. Я прочла половину вашей книги.

— И хватит. Это проба пера. Сейчас я половину бы переписал. Публици­стика — это сестра правды. А я все грешил, писал полуправду.

— Я поняла.

— В жизни я искреннее. Потому и говорю: думал о вас с испугом. Думаю, вот направят ее в командировку в зараженные районы.

— Да. Мы как солдаты. Несколько наших медсестричек отправили.

— Но у вас двое детей.

— Вы действительно обеспокоены? Я ведь не уезжаю.

— Вы предупредите. У меня есть надежные связи. Мы не отпустим вас.

— Спасибо за заботу. Давайте о другом.

— Хочу быть полезным вам.

— Тогда вот что... Принесите нам к чаю торт. У нас женщины из Тюме­ни, Кургана, из Донецка. Вчера посыльного отправляли, а она вернулась ни с чем.

— Айн момент.

— Я не прощаюсь.

— И я.

В буфете ЦК он упросил-умолил продавщицу отпустить из «невидимых» запасов килограмм конфет «Красная Шапочка», попросил Фомича тормоз­нуть у кафе «Весна», купил торт «Наполеон».

— Что это у вас, Любомир Григорьевич? — удивился наблюдательный Фомич.

— Ничего. Я тебе кого-нибудь напоминаю?

— Да.

— Кого?

— Не обидитесь?

— Нет.

— Напоминаете певня1, который радостно взлетел на соседский плетень и высматривает, не видать ли поблизости этих симпатичных курочек.

— Остроумно.

Он по-юношески взлетел на третий этаж, приоткрыл дверь, заглянул в аудиторию.

— Якунину к телефону.

Ее удивительно чистые голубые глаза, подернутые дымкою, излучали тепло и доброту.

— Вы прямо как Фигаро.

— Это вам, — он протянул торт и целлофановый пакет с конфетами.

— Сколько мы должны?

— Не обижайте. Примите по случаю праздника... э... годовщины основа­ния компартии Эквадора.

Она улыбнулась.

— Я самостоятельная и независимая женщина. Право, вы потратились. Возьмите деньги.

— Народы Африки мне не простят.

— Почему?

— Потому что в августе день освобождения Африки от колонизаторов.

— Уговорили.

— Может, мы увидимся в два часа?

— К сожалению, не получится. Я обещала дочери, что пойдем в ателье заказывать ей платье.

— Тогда буду ждать вас завтра в это же время.

— Завтра может быть зачет. Могут задержать. У вас много дел. Давайте отложим.

— Я подожду.

— Спасибо. Тронута вашей учтивостью.

— До завтра, — он постарался произнести слово с особенной теплотой. Она не уловила искусственности интонации.

— До свидания.

Решение созрело молниеносно, когда шел по длинному коридору с низким потолком. Он отпустит с обеда Фомича и сам сядет за руль «Волги». Коллеги его из других газет подобное практикуют: корреспондент «Труда» не вылеза­ет из-за руля, словно вкалывает на две ставки. Фомич скорчит недовольную мину, но за бутылку коньяка подобреет... Не тянуло в офис. Он жил ожида­нием завтрашней встречи. Ах, эти женщины: загадочные, манящие создания. Сколько прочитано об их вероломстве, их спасительной целебной миссии. Да все без толку. Кольцо Соломона, и на нем надпись: «Все проходит», но с обратной стороны и другое: «Ничто не проходит». Так чего же больше оста­вили встречи с ними: разочарований или радостей? Опротивела «Капризная», угнетало однообразие «Тихой». А там, в детстве, в далекой юности? Была ли первая любовь, очищение первыми слезами?

Подвыпившие солдаты, возвращаясь из Германии после «дембеля», дари­ли подросткам на железнодорожной станции Житковичи заграничные жур­налы с цветными вставками, на которых бесстыдно красовались обнаженные блондинки и брюнетки, белолицые и чернокожие. Подростки, ехидно улыба­ясь в кулак, подсовывали «импортное диво» одноклассницам. Была среди них второгодница с грубыми ужимками Валя О. Глянула Валя О. на непристойные журналы да и говорит без смущения:

— Нашли чем хвастать. Мне так сфотографироваться — раз плюнуть.

Поспорили на духи «Красная Москва». Наблюдательный Любомир замечал

в ней бахвальство и раньше. Он подговорил товарища, который занимался в фотокружке, оба они купили в универмаге духи и подошли к Вале. Договорились встретиться на кладбище. Шли тайком. Она впереди. Они через двадцать метров семенили следом. За массивным памятником-плитой, окруженным акациями, она быстро оголилась и смело вышла к ним, поставив ногу на надгробную плиту

«Че рот раззявили? Фотографируй!» — вызывающе рявкнула она.

Любомир стоял в метре от нее, видел красивую линию бедер, выпуклую грудь, стройные ноги, не замечая черной грязи под ногтями... от нее пахло потом, но он не обращал на это внимания. Обхватил ее рукой за талию и пытался прижать девушку к себе. Она сильно толкнула его.

— Дурак! Разве мы так договаривались? Не подходи, сосунок, а не то рас­скажу Корчу, он тебе морду набьет.

Упоминание имени местного уголовника, который только что воротился из колонии, остудило его животный порыв. Друг Любомира, не менее напу­ганный, только один раз и щелкнул своим «Фэдом». Они стояли между могил, ошеломленные и униженные, ждали, пока она наденет свое единственное ситцевое платье на бретелях.

— Духи! — она протянула руку.

Любомир покорно передал ей красную коробочку. Разошлись.

Любомир словно оправдывался перед другом:

— Шалава. Ты видел ее грязные ногти на ногах и руках? Попробовала с Корчом.

— А то нет, — согласился конопатенький товарищ.

До отъезда в Минск на учебу Любомир жил словно бы в тревоге: а вдруг рассказала Корчу и тот пьяный отомстит? Пронесло.

За свою первую женщину он жестоко поплатился. Уже на первом курсе в университете он втерся в столичную элиту «творцов». Заприметила сим­патичного провинциала одна экзальтированная художница, пригласила в мастерскую своего отца. Все без исключения этюды, которые она ему показы­вала, Любомир восторженно хвалил. Похвала до слез тронула непризнанное дарование. Поделилась сокровенным. Она мечтает создать серию портретов ярких личностей, одаренных, талантливых двадцатилетних. Для истории. Потомки скажут ей спасибо. Она предложила ему позировать, не сомневаясь в его блестящем будущем журналиста и поэта. Он успел напечатать несколько своих стихов в русскоязычной газете «Знамя юности». Это ему польстило. Они засиживались в мастерской допоздна. Иногда она угощала его сухим вином, один раз даже шампанским. Близость возникла естественно, обыден­но, пришла, как приходит по расписанию электричка. Он не знал, что она замужем, если бы знал, очевидно, был бы осторожнее и осмотрительнее. Ее муж, скульптор с мускулистыми руками, плечами в три сажени, просто «нево­время» постучал в дверь мастерской. При нем он мощным ударом в челюсть отшвырнул ее в угол, к «шедеврам времен заката абстракционизма». А его, крепко сжимая руку в своей, вывел на улицу.

— Показывай, где твоя остановка, — приказал сиплым, злым голосом.

— Там, — ответил Любомир.

— Идем.

Не успел Любомир сделать шаг, как не менее мощный удар слева уложил его в снег. Так и двигались к остановке, как в замедленном кино: шаг, два... удар в челюсть, Любомир, как отработанная ступень ракеты, отлетал в сугроб. Темнело. Одиночество на тротуаре подчеркивало шуршание шин по мокрому асфальту.

— Помни, жаба, сладость женского тела, — наставлял обманутый муж начинающего донжуана, который после последнего удара упал на урну, опро­кинув ее.

Неделю он провалялся в общежитии, стыдясь показать изувеченное побоями лицо. Стыдно было перед однокурсницей Камелией, которой он уже восхищался, особенно когда она выступала на торжественных собра­ниях. Однажды даже с самой высокой трибуны у памятника вождю в день Октября. Она долго не замечала не только его таланта, но и внимания. Получилось, что все ее поклонники оказались бездарями, кто-то спился, кто- то ушел в академический отпуск. Она, не привыкшая быть одна, приблизила к себе провинциала Любомира и, к своему удивлению, открыла в нем «много положительных качеств», которых как раз не хватало тем, другим. Он заста­вил ее влюбиться. Ах, эти женщины! Он не опасался их как огня, но и не лип к ним, как пчела к меду.

Устроили проводы его «холостяцкой жизни». Подстрекатель Вовик Лапша, когда они проходили мимо морга мединститута, предложил проверить себя на «вшивость»: смогут ли заглянуть в это «общество», которое избавлено от душевных сомнений и борьбы за хлеб. Вовик подбадривал: патологоанатом свой парень, сосед по дому. Любомир с удалью откликнулся. Зашли. Спьяна и трупы, которые лежали с бирками на шее, не вызывали брезгливости и страха. В другой камере труп старика лежал на каталке, а труп женщины на столе для вскрытий. Уже у входа, почти у ног, лежал совсем не похожий на мертвого человека труп мужчины в грязной одежде. Было ощущение, что пьяный по ошибке забрел в подвальчик и, поджав ноги, уснул. В уголке у столика сидел знакомый Вовика и пил кофе.

— Здорово, князь. Познакомься. Любомир Горич — в будущем светило журналистики. Изучал многогранность жизни, решил проверить силу воли. Скажем, таким методом: сможет ли он отрезать голову человеку. Маньяки отрезают живому... а он мертвому, — с черным юмором предложил Вовик.

— А что, и попробую, если разрешат, — Любомир чувствовал себя героем.

— Разрешаю. Вот скальпель. Подойдите к трупу женщины и попробуйте. Не все ж журналистам в судах сидеть, а вдруг и о нашей профессии репортаж выдадите.

Ноги у Любомира налились свинцом. Ум прояснился. Он с ужасом поду­мал: «А вдруг очнется?» Не верилось, что это труп.

— Действуй. Я потом пришью. Начинай с шеи.

Незнакомка была чертовски красива, даже мертвая. Длинные черные воло­сы. «Да они живые!» — подумал он. Осторожно тронул лоб рукой. Странный холод. Он проник через всю ладонь до основания, до самой мелкой косточки и «поселился» в ней. Любомир Коснулся скальпелем шеи и перевел взгляд на «публику», мол, как видите, действую легко и непринужденно. Острое орудие патологоанатома уперлось в шейные позвонки, как тупой нож в дерево.

— Надо сломать позвонки руками. Смелее, — подсказывал врач.

— Во дает! — тянул Вовик.

Любомир не знал, как это делается, попробовал. Руки дрожали. «Помог» специалист своего дела. Любомир намотал длинные волосы на руку и поднял голову — видел такой трюк в каком-то фильме. Даже не предполагал, что голова человека такая тяжелая. Вовик аплодировал. Любомир раскланялся, но не выдержал, вышел на воздух, он задыхался...

Долго, лет десять, по меньшей мере, являлась ему эта сцена в жутко-кош­марных снах.

Ах, женщины! Так кто же счастливее — тот, кто требует от них взаимности, или тот, кто холодно и бесчувственно владеет ими? Иногда и ему было без них скучно, а с ними муторно. А эта Олеся — кто она? Игра воображения? Ведь он давно позабыл душевные муки. Любовь к Камелии была сдержанной. Чувства под гнетом разочарований атрофируются. Если в лодке жизни правит женщи­на, это чревато неопределенностью. Ведь даже за каждой красивой женщиной, как шлейф, тянется ее некрасивое прошлое. Имидж стороннего наблюдателя нравился ему. Все кончилось как бы в расплывчатом сне-тумане, не принеся душевных переживаний. Он спокойно ходил на похороны известных деятелей культуры, музыкантов, поэтов... Стоял в траурном карауле, думал о сюжетном ходе статьи, о предстоящей встрече с «Тихой». Он знал, что Олесю идеали­зирует. Временами и к ней просыпалась неприязнь. Потому как она создание этого греховного племени и он ясно видит в ней типичные черты, свойственные и всем остальным. К чему так восторженно реагировать на черную «Волгу», на то, что он за рулем? Почему не поинтересоваться, для чего он привез ее на Минское море, к молодежно-туристическому центру «Юность»? Хотя бы для приличия засомневалась. «Далеко. Боюсь ехать за город... » и прочее. Они спустились вниз, к воде, к настилу, отдаленно напоминающему пирс. Он сжал ее лицо в ладонях и поцеловал в губы... один раз, второй... третий. Ему показа­лось, что она ждала этого с молчаливой покорностью. Почему она держит его руку в своей руке? Почему идет рядом, подавленная, ручная? Хоть бы ускорила шаг, бросила слово в укор, осудила, что ли?

«Боже, неужели и она, как все, рада-радешенька, что ее обнимают, целуют? Жаркий поцелуй сорокалетней женщины — предвестник победы над ней».

Разговор не клеился. Он питал к ней недоброе. Она почувствовала измен­чивость его настроения.

— Извините меня, ради бога. Я боялась, что вы меня увезете к черту на кулички. Наверное, я слабая. Простите. Но ваш поцелуй мне приятен. Я его ждала... очень, — открыла она ему правду, когда он остановил машину рядом с ее домом у антикварного магазина.

Он подобрел:

— Не унижайте себя. Меня простите за мальчишеское озорство. Тогда мне хотелось вас целовать, хочется и сейчас. Дайте мне руку. Еще тридцать секунд. Я понимаю, положение замужней женщины обязывает быть осмотри­тельной. Я хочу запомнить ваши глаза.

Он нежно поцеловал ей руку.

— До свидания.

— До встречи.

Не уезжал, ждал, пока она войдет в арку. Она повернулась, помахала рукой. И он понял, что был не прав. Ему не хотелось, чтобы она уходила, очень не хотелось.

В этот день у Олеси все валилось из рук. Разбила свою любимую корич­невую чашку. Взялась было стирать трусы, носки, майку мужа... Передумала. Оставила в ванной до вечера. Пошла со старшей дочерью пить чай. Ей не хотелось оставаться одной... мысли о нем преследовали ее.

Оля с подружкой, тоже неудачницей, — обе не поступили на библиотеч­ный факультет Института культуры, — устроились ученицами на завод теле­визоров. Август не интересовался судьбой дочери. Сказал только, что в его роду «таких тугодумов не было».

— Хорошо. Она пошла в мой род, и закончим этот разговор, — раздра­женно оборвала его Олеся.

Дочь была довольна. Она получила первую ученическую стипендию: шестьдесят рублей.

— Трудно там, дочка?

— Не так трудно, как скучно и нудно. Берешь плиту, капаешь олово и паяльником, пшшш... следующая плита. Конвейер, одним словом. Мы реши­ли с подружкой пойти на вечерние подготовительные курсы при университе­те. Будем поступать на биологический.

— Держись ее. Она серьезная. Мне нравится. Не увлекается как сумас­шедшая этими панками и металлистами.

— Мама, что в этом плохого. Ты уже становишься похожей на отца. У вашего поколения были свои кумиры, у нашего свои. Пойду спать. Глаза сли­паются.

— Отдохни.

На час раньше обычного пришел раздраженный Август, не включил даже телевизор. Проголодался. Ел молча, быстро.

— Баб к руководству подпускать — преступление, — по обыкновению начал он, закуривая. Она знала: пока не выскажется, не отстанет, будет ходить за ней следом и вещать, как пионервожатый.

— Наша дура дала указание через секретаршу забронировать в Бресте шестьдесят гостиничных мест. Секретарша, тюфяк, не перезвонила, не уточ­нила, кто будет, кто не может приехать. Бронь осталась на все семь дней. При­ехали половина участников семинара. Кто в этих номерах? Никому нет дела. Транжирят государственные деньги. Я, естественно, по приезде сделал втык безмозглой секретарше. Так она в позу. Давай учить меня, жалуется Сера­фиме. А эта пава сыторылая в ФРГ на семинар ездит, валюту нашу с тобой сжирает, поучает меня. Дерьмо.

Он неожиданно зло и строго, впервые за совместную супружескую жизнь, спросил:

— Может, и у тебя есть любовник?

— Нет. Прямо меня в краску ввел, — она растерялась.

— У нас через одну. Вырываются в командировки, лишь бы с глаз долой, и в гостиницах сношаются по-черному. Без разницы. Шестидесятилетние ста­рики, двадцатилетние юнцы... Дерьмо. За них всю работу делаю. Я им пробил диагностические центры на двух крупных заводах. Заключил три договора. Сам на машинке текст печатаю. Внедрил три методологии.

— Обещали ведь тебя повысить в должности, — решила взбодрить его Олеся.

— Они все недолюбливают меня. Выдры эти общипанные. Я купил туа­летной бумаги, — перешел он на темы быта и хворей, — полчаса стоял в очереди. Дожились с этой перестройкой. В туалет идешь без удовольствия. У нас есть растирания для спины?

— Меновазин? Есть.

— Просифонило, видно, в поезде. Пристали в купе две наглые бабы и почти силой заставили уступить нижнее место женщине с трехлетним ребен­ком. Полудебил, на нем уже воду возить можно. У тебя знакомого стоматоло­га нет? Как ни схожу к нашей маразматичке-пенсионерке, так через неделю пломба вылетает.

— Есть. Позвоню.

— Только заранее спроси: есть ли у нее фээргэшный импортный материал.

— Спрошу.

— А где маленькие ножницы? Опять на место не положили?

— Состриги ногти другими.

— Ты же знаешь, на ногах ногти я стригу маленькими ножницами.

— Хорошо. Я поищу их.

Она выключила за мужем в туалете свет, постелила младшей, перекрыла на кухне газовую трубу и принялась растирать меновазином широкую спину мужа. Долго терла. Наконец он повернулся на спину, провел рукою по ее ноге выше колена и неожиданно больно ущипнул за ягодицу.

— Сумасшедший! Больно же.

— С годами не ползешь. Все еще упругая: и ягодицы, и животик.

— Стараюсь.

— Для кого?

— Для себя... и для тебя.

— Ну-ну.

Позвонили. Она взглянула на настенные старые часы — половина один­надцатого. Кто бы это? Может, у сестры что случилось?

— Слушаю вас.

— Это я, — она обомлела, услышав знакомый голос, — еще раз прости за грубость. Спокойной ночи.

Она замерла с трубкою в руках.

— Кто это? — обычно он редко интересовался телефонными звонками.

— Ошиблись номером, — она не поворачивалась к нему, чтобы не выдать себя румянцем на лице.

— Не забудь спросить про эвикрол.

Она не слышала его слов; мысленно была там... на пирсе. «Возможно ли это? Повторится ли?» В нежной тревоге забилось сердце. Она и сама не верила в то, что зарождалось в душе. Подумала: подойди он к ее окну, кликни, ведь вышла бы, нашла бы любой повод.

Любомир знал, что завтра Олесю не увидит. Камелия рыдала, она была близка к истерии. Сын в письме сообщил, что решил связать свою судьбу с армией и остаться на сверхсрочную службу на границе. Для нее, живущей ожиданием сына, это было шоком. Она настаивала ехать в Брест немедля, он уговорил отправиться утром. По всей вероятности, как догадывалась мать, Артем узнал от друзей (а может, недругов), что его любимая девушка ходит по вечерам в валютный бар гостиницы «Юбилейная» и продает себя ино­странцам. Камелия узнала об этом от подруги, однако ничего пока Любомиру не говорила. Девушка заболела венерической болезнью и втайне от родителей лечилась у соседки, подруги Камелии. «В атмосферу стыда и позора сын не хочет возвращаться».

— Господи, да разве в его возрасте женщина играет существенную роль?

— Она никогда не должна играть этой роли, — согласился с женой Любомир.

Всю дорогу до Бреста, в длинных паузах между короткими разговорами с

женой, он думал не о сыне, а об Олесе.

В нервном напряжении ждали два часа на КП, пока пограничники не воро­тились с кросса. Забрали сына в город, угостили сытным обедом в ресторане и уже там, сидя за столиком, а потом на прогулке, когда шли по набережной Мухавца долго, убедительно, сочувственно и заботливо уговаривали (больше мать) не торопиться с решением. Артем повзрослел: его юношеское упрям­ство переросло в мужскую твердость. Да, он знает историю с девушкой. Сей­час душа его свободна. Он передумал поступать в физкультурный институт, чемпиона из него не выйдет, упущено время. Ему по душе служба на границе. Он просит признать и его право на самостоятельность. Родители поняли, что уговарить сына невозможно. Раздосадованная, обозленная Камелия молчала всю дорогу, как никогда болезненно воспринимая свое одиночество.

— Мать, надо смириться. Ведь как невозможно остановить одуванчик, взрывающий асфальт, так же невозможно удержать под своим крылом дитя. Брест не Владивосток. Почти рядом, — сочувствовал Любомир жене, помогая ей подниматься на пятый этаж, — пройдет год, два... Приедет он в отпуск в новую квартиру. Может, передумает. Все это поиски своего «я». Мы просто забыли младые годы, молодые желания.

Загрузка...