МЕЧТЫ КОНОВОДА ГАРКУШЕНКО

Горы в зелени — самих гор не видно. И деревьев не видно. Просто огромный, гигантский, блистательно зеленый букет.

И хорошим топором не проложить дороги в этих перевитых лианами зарослях рододендрона. Зато во все стороны робкие и узкие бегут тропинки.

Они приведут вас в отдельный двор аджарца, огороженный хорошим забором. Вы увидите сад аджарца, огород аджарца, кукурузу аджарца; сам он выйдет к вам и, улыбаясь, скажет:

— Гамарджобат, цителармиелебо![6]

Но жена его не выйдет к вам. Жена спрячется, укроется черной чадрой или праздничным шелковым белым покрывалом.

— Швидобит, — грустно скажете вы и уйдете прочь, оставив аджарца хозяином своего дома, своего сада, своей жены.

— Нарезать здесь в горах плант, аджарку взять и жить вольной птицею, — мечтает вслух коновод Гаркушенко. — Красота здесь какая.

Да, красота…

Тропа вьется по горе, нависшей над долиной реки Кинтрыш. Горы разворачиваются в зеленом марше, каждый раз открывая все новые и новые горизонты. То дымятся серыми туманами, то золотятся пашнями, то чернеют хвоей.

Стоят в горах тяжелые сады. Спелая черешня горит на солнце; качаются над тропой ветви с зелеными еще яблоками.

Идут от садов, от пашен, от гор, от далеких далей запахи, волнующие, свежие, новые. Горный воздух напоен этими запахами, зеленым цветением насыщен густой воздух.

— Легкий дух тут, — вздыхает Гаркушенко.

Нет, не легкий. Тяжелый. Запахами, горизонтами, садами этими тяжелый…

— Эх, и широк же мир, как погляжу я, — удивляется коновод. — А?

— Широк, широк, — усмехаюсь я, — а ты вот не о мире, а о «планте» мечтаешь.

Гаркушенко хитро усмехается.

— Нет, мне и тут хорошо будет. Мне много не надо. Дом поставлю. Сад. Худобу разную. Пшеницу…

— И сам хозяюновать будешь?

Он смущается, ведь помнит же он: на политзанятиях все соглашались, что единоличному хозяйству не цвести, не жить, что надо коллектив строить. И сам он колхозник. Что это ему тут ударило в голову?

Молчит Гаркушенко, думает, потом говорит осторожно:

— Тут колхоз не выйдет. Тут горы дробность создают.

Я в ответ молча указываю на гору, где на кукурузном поле работают колхозники.

— А кукуруза хорошая, — признает Гаркушенко.

Он вдруг вспоминает о своем колхозе.

— У нас хлеб уже налился… Уборка скоро, — говорит он, и я ловлю в его голосе тоску по земле.

— Какой ты боец? — укоряет его лихой, молодцеватый отделком Левашов. — Деревня.

— Я хлебороб, — уклончиво отвечает Гаркушенко. — Я на работу жадный. Я в колхозе ударник.

— Нет, ты бойцом будь, — горячится Левашов. — Ты про деревню забудь.

— Как же про ее забудешь? — удивляется Гаркушенко. — Чуда-ак…

— Зачем забывать? — вмешиваюсь я. — Вот ведь соревнуемся мы с колхозами.

— Так то соревнование. То польза нам всем выходит, — объясняет Левашов. — А то, то… — он не находит слов и выпаливает: — А то дурость антисоветская.

— Зачем дурость? — невозмутимо отзывается Гаркушенко. — Я же свое дело сполняю. И стрелок я и ездок — все шо надо…

Спор их обрывается так же внезапно, как начался.

Молодцевато скачет впереди Левашов. Он затеял остаться на сверхсрочную.

Спокойно едет сзади на своем коне Гаркушенко. Он осенью уезжает домой в колхоз.

Между ними — я. Всем нам этой осенью расставаться, всем нам жить, всем работать, всем встречаться в завтрашних боях.


Загрузка...