Глава XIII ГДЕ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ТОМ, КАК В ДВАДЦАТОМ СТОЛЕТИИ ХУДОЖНИКУ ЛЕГКО УМЕРЕТЬ С ГОЛОДУ

В судьбе молодого Дюфренуа произошел решительный поворот. Сколь многих, не способных посмотреть на случившееся его глазами, подобное происшествие привело бы в отчаяние! Конечно, Мишель больше не мог рассчитывать на поддержку дядюшкиного семейства, но зато он чувствовал себя абсолютно свободным. Его уволили, выставили за дверь, а ему казалось, что его выпустили из тюрьмы; его, что называется, «отблагодарили», а он сам готов был рассыпаться в благодарностях. О будущем Мишель не задумывался. Вырвавшись на волю, он вдруг почувствовал, что способен на великие дела.

Успокоить юношу было не так-то просто, и Кэнсоннас терпеливо ждал, когда пройдет его радостное возбуждение.

— Идем ко мне, — предложил он юному другу, — надо же где-то спать.

— Спать, когда день только занимается! — возразил Мишель, воздевая к небу руки.

— Образно говоря, да, день занимается, — согласился Кэнсоннас, — но, в сущности, сейчас ночь, а в наше время больше никто не спит под звездным небом, да и звезд вообще-то уже не осталось. Астрономов интересуют теперь лишь невидимые созвездия. Ладно, пойдем поговорим.

— Только не сегодня, — отозвался Мишель, — ты станешь говорить мне неприятные вещи, а я их все уже слышал. Или ты полагаешь, что я чего-то не знаю? Сказал бы ты обретшему волю рабу: «Знаете, мой друг, вам грозит голодная смерть!»

— Ты прав, — откликнулся Кэнсоннас, — сегодня — ни слова больше, зато завтра…

— А завтра — воскресенье. Ты же не захочешь испортить мне праздник!

— Ах, вот как! Значит, мы с тобой так и не поговорим?

— Да нет! Что ты! Но в какой-нибудь другой день!

— Послушай, у меня идея! — воскликнул пианист. — А не пойти ли нам завтра навестить твоего дядюшку Югнэна? Я не прочь познакомиться с этим достойным человеком.

— Решено! — воскликнул Мишель.

— Может быть, мы втроем и сумеем найти выход из создавшегося положения?

— Ну что ж, согласен, — ответил Мишель, — и черт меня побери, если мы его не найдем!

— Хе, хе, — ухмыльнулся музыкант, покачивая головой и демонстрируя тем самым некоторое сомнение.

На следующее утро Кэнсоннас нанял газ-кеб и заехал за другом. Мишель уже поджидал его. Спустившись вниз, он вскочил в экипаж, и водитель тут же завел машину. Чудесное изобретение — газ-кеб, не имевший, казалось, даже мотора, стремительно мчался вперед. Подобное средство передвижения Кэнсоннас явно предпочитал городской железной дороге.

Погода стояла прекрасная. Газ-кеб катился по пустынным улицам, проворно огибая углы и без труда преодолевая подъемы, чтобы в следующий миг вновь набрать скорость и лететь по битумной мостовой.

Спустя двадцать минут кеб остановился на улице Кайю. Кэнсоннас расплатился с водителем, и наши герои быстро взобрались на верхний этаж, где жил Югнэн.

Дверь отворилась, Мишель бросился в объятия дядюшки, а затем представил друга.

Господин Югнэн сердечно принял Кэнсоннаса, усадил гостей за стол и предложил им без всяких церемоний разделить с ним скромную трапезу.

— Знаешь ли, дядюшка, — проговорил Мишель, — у меня есть план.

— И какой же, мой мальчик?

— Вместе с вами провести целый день на лоне природы.

— На лоне природы? — воскликнул дядюшка. — Но природы больше не существует!

— Истинная правда! — подтвердил музыкант. — Да откуда ей взяться!

— Похоже, что месье Кэнсоннас разделяет мое мнение!

— Целиком и полностью, месье Югнэн.

— Видишь ли, Мишель, — начал дядюшка, — для меня природа, деревня — это прежде всего чистый воздух, а потом уже деревья, поля, долины и ручейки! Но ведь и в десяти лье от Парижа нечем дышать! Мы всегда «завидовали» воздуху Лондона, и вот, с помощью десяти тысяч заводских труб, химических производств, фабрик искусственного гуано, угольного дыма, ядовитых газов и прочих промышленных миазмов мы сумели получить такой воздух, который вполне сопоставим с британским. На чистый воздух вблизи от города нечего и рассчитывать, а забираться далеко, увы, не позволяют мои больные ноги; так что откажемся от идеи подышать чем-то чистым! Останемся лучше дома и проведем день за трапезой, в уютной обстановке, плотно прикрыв окна.

К пожеланию дядюшки прислушались. Сели за стол и принялись за еду, беседуя о чем придется. Югнэн приглядывался к Кэнсоннасу, и тот, не удержавшись, сказал за десертом:

— Ей-богу, господин Югнэн, как приятно смотреть на ваше доброе лицо, когда повсюду такие мрачные физиономии! Разрешите мне еще раз пожать вашу руку.

— Месье Кэнсоннас, я знаю вас очень давно, мой племянник часто рассказывал о вас! Я также знаю, что вы — наш единомышленник, и я благодарен Мишелю за этот визит. Он молодец, что привел вас!

— О нет, господин Югнэн! Вернее сказать, это я его привел!

— Что же случилось, Мишель, почему тебя привели?

— «Привели» — не то слово, месье Югнэн, — я бы выразился поточнее: «приволокли».

— О! — воскликнул Мишель. — Кэнсоннас, как всегда, преувеличивает!

— И все-таки… — настаивал дядюшка.

— Господин Югнэн, посмотрите-ка на нас внимательно, — продолжал пианист.

— Смотрю, господа…

— А ну, Мишель, повернись, чтоб дядюшка смог обозреть тебя со всех сторон.

— Объясните мне наконец, зачем весь этот цирк?

— Месье Югнэн, как по-вашему, не похожи ли мы на людей, которых только что выставили за дверь?

— Выставили за дверь?

— Вышвырнули, да еще как!

— Вас постигло несчастье?

— Напротив. Нам улыбнулось счастье! — воскликнул Мишель.

— Сущее дитя! — только и вымолвил Кэнсоннас, пожимая плечами. — Мы, месье Югнэн, просто оказались на улице, вернее, на парижской асфальтовой мостовой!

— Не может быть!

— Увы, дядюшка, — вздохнул молодой человек.

— Так что же произошло?

— А вот что, месье Югнэн!

И Кэнсоннас принялся рассказывать о трагическом происшествии. Его манера изложения и толкование событий, его неожиданные замечания и глубокомысленные умозаключения не могли не вызвать невольной улыбки у дядюшки Югнэна.

— А ведь для смеха нет ни малейшего повода, — словно оправдываясь, произнес господин Югнэн.

— И для слез тоже, — отозвался Мишель.

— Что же теперь с вами станет?

— Обо мне не беспокойтесь, — сказал Кэнсоннас, — подумайте о племяннике.

— А главное, — вступил в разговор Мишель, — говорите так, как будто меня здесь нет.

— Мы имеем, — начал Кэнсоннас, — некоего молодого человека, у которого нет ни малейшего шанса стать финансистом, коммерсантом или предпринимателем. Спрашивается: как ему выжить в этом мире?

— Вот уж действительно проблема из проблем, — отозвался дядюшка, — и решить ее вовсе не просто. Сейчас вы назвали, по сути, все профессии, которые ныне в ходу. Очевидно, не остается ничего другого, как стать…

— Собственником… — сказал пианист.

— Вы попали в самую точку!

— Собственником! — расхохотался Мишель.

— Вот именно! Ему, видите ли, смешно! — воскликнул Кэнсоннас. — Какое непозволительное легкомыслие! Как можно так пренебрежительно относиться к профессии, столь же прибыльной, сколь и почетной! Несчастный, ты когда-нибудь задумывался, что значит — быть собственником? Какой ошеломляющий смысл заключен в этом слове! Подумать только, что человек, тебе подобный, из плоти и крови, рожденный женщиной, простой смертной, владеет частью земного шара. И все это принадлежит ему одному, неотделимо от него, как голова от тела… Никто, даже Господь Бог, не может отнять у него этот кусочек земного шара, который передается по наследству! Он вправе распоряжаться этой землей как ему заблагорассудится: пахать, бурить, что угодно строить на ней! И вода, орошающая его владения, и даже воздух над ними — все его! Захочет — сожжет свое дерево и вытопчет свою траву, захочет — выпьет свой ручей! Он может без конца повторять себе: «Вот земля, сотворенная Богом в первый день мироздания, а я — владелец частички ее! Мне, и только мне, принадлежит этот кусочек поверхности полушария вместе с возносящимся над ней на высоту шести тысяч туазов[159] столбом воздуха, которым мы дышим, и земной корой, что расположена под нами и имеет толщину в полторы тысячи лье». Владения собственника простираются до самого центра земли; он ограничен только правами такого же собственника, живущего на противоположной стороне планеты. Так вот, глупыш, раз ты смеешься, значит, ничего не понял и никогда не пытался подсчитать, что человек, владеющий только одним гектаром земли, на самом деле является собственником конуса, объемом двадцать миллиардов кубических метров! И все это принадлежит ему, исключительно ему, целиком и полностью!

Кэнсоннас был великолепен! Его жесты, его интонация, весь его облик могли бы вдохновить любого художника! Нет! Ошибиться было нельзя! Перед нами предстал человек, имевший свое место под солнцем: он был собственником!

— О месье Кэнсоннас! — воскликнул дядюшка Югнэн. — Вы превзошли самого себя! Глядя на вас, хочется быть собственником до конца дней своих!

— Не правда ли, господин Югнэн? А наш малыш смеется!

— Да, смеюсь, — откликнулся молодой человек, — потому что мне никогда не придется владеть ни единым кубометром земли. Разве что случай…

— Что значит случай? — воскликнул пианист. — Ты употребляешь слово, а смысла его не знаешь!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Только то, что слово «случай» происходит от арабского и означает «трудный»,[160] и не более того. Следовательно, вся наша жизнь состоит из трудностей, а мы с настойчивостью и умом обязаны их преодолевать!

— Лучше не скажешь, — откликнулся Югнэн. — А ты, Мишель, что думаешь?

— Дядюшка, я не столь честолюбив, и двадцать миллиардов Кэнсоннаса меня вовсе не трогают.

— Но один гектар земли дает от двадцати до двадцати пяти центнеров пшеницы, а из одного центнера можно получить семьдесят пять килограммов хлеба, — пояснил Кэнсоннас. — А если съедать по фунту в день, то его хватит на полгода.

— Ах! — воскликнул Мишель. — Все о еде да о еде! Одна и та же песенка.

— Увы, мой мальчик, песнь о хлебе нередко имеет грустный мотив, — вздохнул музыкант.

— И все же, Мишель, что ты собираешься делать? — поинтересовался дядюшка Югнэн.

— Будь я свободен, — начал молодой человек, — мне бы хотелось воплотить в жизнь четыре непременных условия, из которых, как где-то я вычитал, слагается счастье.

— А что за условия? Можно ли поинтересоваться? — спросил Кэнсоннас.

— Жизнь на свежем воздухе, любовь к женщине, отрешение от честолюбивых замыслов, сотворение прекрасного нового, — перечислил Мишель.

— Ну что ж, — рассмеялся Кэнсоннас, — половину программы молодой человек уже выполнил.

— Как это? — не понял Югнэн.

— Его же выставили на улицу! Вот вам и жизнь на свежем воздухе!

— Да, действительно! — согласился Югнэн.

— Любовь к женщине?..

— Не надо об этом, — пробурчал, смутившись, Мишель.

— Будь по-твоему, — насмешливо отозвался дядюшка.

— Что касается двух оставшихся условий… — продолжал Кэнсоннас, — то с ними сложнее! Нашему юному другу амбиций не занимать, и к почестям он вовсе не равнодушен…

— Но еще сотворение прекрасного нового! — воскликнул Мишель, в порыве энтузиазма вскакивая с места.

— Наш смельчак вполне способен на это, — проговорил Кэнсоннас.

— Бедное дитя, — вздохнул Югнэн.

— Дядюшка…

— Ты еще неопытен, мой друг, и, как сказал Сенека, всю жизнь надо учиться жить. Умоляю тебя, не питай безумных надежд! Жизнь — это прежде всего преодоление препятствий!

— Действительно, — согласился музыкант, — не все так просто под луною. В обыденной жизни, как и в механике, приходится считаться со средой и с трением. Трения бывают с друзьями, с недругами, с соперниками и со всякого рода назойливыми личностями. Среда — это семья, женщины, общество. Хороший инженер обязан все учитывать.

— Месье Кэнсоннас прав, — проговорил Югнэн. — Но давай, Мишель, все же поговорим о тебе. До сих пор ты, кажется, не слишком преуспел в финансах.

— Вот почему и впредь мне хотелось бы жить, следуя собственным вкусам и способностям!

— Способностям!.. — воскликнул пианист. — Посмотри на себя, сейчас ты являешь печальнейшее зрелище поэта, который, умирая с голоду, все еще питает какие-то надежды!

— Ах уж этот чертов Кэнсоннас! — вздохнул молодой человек. — Он готов шутить над чем угодно!

— Какие уж тут шутки! Просто я стараюсь убедить тебя. Разве можно быть поэтом, когда нет больше поэзии? Искусство мертво!

— О, не преувеличивай!

— Мертво, погребено, с эпитафией и могильной урной. Положим, ты художник! Так вот, живописи больше не существует. Нет больше и картин, даже в Лувре. В прошлом столетии их так умело отреставрировали, что краска осыпается с них, как чешуя. От «Святого семейства» Рафаэля осталась только рука Мадонны да глаз святого Иоанна, что, согласитесь, вовсе не густо; от «Брака в Кане Галилейской» остался лишь парящий смычок да виола, повисшая в воздухе, чего явно недостаточно! Тицианы, Корреджо,[161] Джорджоне,[162] Леонардо,[163] Мурильо[164] и Рубенсы словно подхватили кожную болезнь от контакта с их врачевателями и теперь погибают. Пред нашим взором на полотнах, заключенных в золоченые рамы, предстают лишь неуловимые тени, неясные линии, погасшие, размытые, потемневшие краски. Шедевры обращаются в прах, художникам предоставлена та же возможность. Вот уже полвека, как никто из них не выставлялся. Ну и к лучшему!

— К лучшему? — удивился Югнэн.

— Вне всякого сомнения, ибо в прошлом веке реализм достиг таких высот, что стал просто невыносим. Рассказывают даже, будто некий Курбе[165] на одном из последних салонов очень удачно «выставился», стоя лицом к стене и справляя отнюдь не изысканную, но зато гигиеничную жизненную потребность. Достаточно, чтобы спугнуть птиц Зевксиса![166]

— Какой ужас! — воскликнул дядюшка Югнэн.

— А что вы хотите, — продолжал Кэнсоннас, — он ведь овернец![167] Итак, в двадцатом веке нет больше ни живописи, ни живописцев. Ну а скульпторы? Они тоже перевелись. Их не существует с тех пор, как в Лувре, в самом центре двора, поставили статую музы промышленности: здоровенная мегера, присевшая невзначай на цилиндр от машины, держит на коленях виадук; одной рукой она выкачивает пар, другой его нагнетает; на плечах у нее ожерелье из маленьких локомотивчиков, а в шиньоне — громоотвод!

— Боже мой, — вздохнул дядюшка Югнэн, — что ж, придется пойти взглянуть на этот шедевр!

— Он того стоит, — отозвался Кэнсоннас. — Итак, и с ваятелями покончено! А как обстоят дела с музыкантами? Мое мнение на этот счет тебе, Мишель, известно. А может, тебе податься в литературу? Но кто теперь читает романы? Да никто. Даже те, кто их сочиняет, если судить по стилю! Увы! Все это в прошлом, со всем покончено, все кануло в Лету!

— Но остались же профессии, близкие к искусству? — настаивал Мишель.

— О да. Прежде, покуда еще существовала буржуазия, которая верила газетам и занималась политикой, можно было стать журналистом. Но кто сейчас станет заниматься политикой? Например, внешней? Ерунда. Войны прекратились, а дипломатия вышла из моды. Политика внутренняя? Здесь полное затишье. Во Франции не осталось ни единой партии. Орлеанисты[168] занимаются торговлей, а республиканцы — промышленностью. Есть горстка легитимистов, приверженцев неаполитанских Бурбонов; они издают газетенку, чтоб было где повздыхать. Правительство, как удачливый негоциант, обделывает свои делишки и регулярно платит по обязательствам. Поговаривают даже, что в этом году оно собирается выплатить дивиденды! Выборы больше никого не волнуют: отцам депутатам наследуют депутаты-сынки; они спокойно, без шума, словно послушные дети, готовящие дома уроки, творят свои законы! У Можно действительно подумать, что слово «кандидат» происходит от слова «кандид».[169] При таком положении дел к чему нам вообще журналистика? Да ни к чему!

— К великому сожалению, все это чистая правда, — отозвался дядюшка Югнэн. — Журналистика отжила свой век.

— Да! Как узник, бежавший из тюрьмы Мелэн или Фонтевро, — он больше туда не вернется. Сто лет назад журналистикой чрезмерно злоупотребляли, а сейчас мы пожинаем плоды: тогда никто ничего не читал, зато все — писали. В тысяча девятисотом году во Франции насчитывалось до шестидесяти тысяч периодических изданий — политических и не политических, иллюстрированных и не иллюстрированных. Чтобы донести свет просвещения до сельского населения, статьи публиковались на всех диалектах и наречиях — пикардийском, баскском, бретонском, арабском. Да, господа, выходила даже газета на арабском — «На страже Сахары», которую шутники окрестили «Hebdroma-daire» — «Одногорбый верблюд» по явному созвучию со словом «hebdomadaire» — «еженедельник»! Ну и что вы думаете! Весь этот газетный бум вскоре привел к гибели журналистики, и по очень простой причине: пишущих оказалось больше, чем читающих!

— Но тогда существовали еще бульварные газетенки, сотрудничая в которых можно было кое-как существовать, — заметил дядюшка Югнэн.

— Так-то оно так, — согласился Кэнсоннас, — но при всех несравненных достоинствах их постигла участь кобылы Роланда[170] — молодцы, издававшие эти газетки, настолько изощрились в остроумии, что золотоносная жила все-таки иссякла. Даже те, кто еще их читал, перестали что-либо понимать. К тому же эти милые остряки в конце концов просто поубивали друг друга, ибо никогда еще не был столь обильным сбор оплеух и ударов тростью; без железной спины и крепких скул трудно было выстоять. Чрезмерность привела к катастрофе, и бульварные газетки почили в Бозе, точно так же, как несколько раньше их старшие и весьма серьезные собратья.

— А как же критика? Ведь она неплохо кормила своих служителей? — поинтересовался Мишель.

— Конечно, — отозвался Кэнсоннас. — Сколько талантов! Эти люди вполне могли позволить себе роскошь поделиться своим щедрым даром! Выстраивались целые очереди на прием к сильным мира сего, и кое-кто из критиков даже не гнушался устанавливать тариф на свои славословия; им платили, платили до тех пор, пока непредвиденный случай не погубил этих великих жрецов низкопоклонства.

— А что за случай? — поинтересовался Мишель.

— Применение некой статьи Уголовного кодекса, согласно которой любое лицо, задетое в газетной статье, имело право дать опровержение в том же издании и в том же объеме, чем литераторы, историки и философы не преминули воспользоваться, постоянно отвечая на критику. В первое время газеты еще пытались как-то противостоять новому законодательству, что привело к бесчисленным судебным искам. Однако суд не встал на сторону прессы, и тогда газетам для удовлетворения всех претензий пришлось увеличить свой формат. Но тут вмешались еще и всякого рода изобретатели. Ни одна заметка не оставалась без ответа. Злоупотребления приняли такой масштаб, что в конце концов с критикой было покончено раз и навсегда. С ней умерла последняя надежда на выживание журналистики.

— Но что ж теперь делать? — спросил Югнэн.

— Что делать? В этом-то и вопрос. Конечно, можно стать врачом, если тебе не по душе профессии банкира, промышленника или торговца. Да и то, черт подери, сдается мне, что болезни сходят на нет, и если медицинский факультет не научится прививать новые инфекции, то скоро врачи лишатся своего хлеба! О профессии адвоката нечего и говорить! Никого больше не защищают: обе стороны попросту договариваются. Сомнительная сделка предпочтительнее законного суда: меньше затрат и никаких хлопот!

— Но мне кажется, — перебил Кэнсоннаса дядюшка Югнэн, — существуют еще газеты для финансистов!

— Вы правы, — согласился музыкант, — но захочет ли молодой человек в них сотрудничать, составлять финансовые бюллетени, прислуживать Касмодажу или Бутардэну, править злополучные столбцы цифр торговли салом, рапсом или трехпроцентным займом? Захочет ли он, что ни день, быть уличенным в ошибках, авторитетно предрекать события, прекрасно осознавая, что о пророке никто и не вспомнит, если прогноз не оправдается? Но зато в случае успеха он не упустит случая заявить громогласно о собственной проницательности! И наконец, захочет ли он, за особую плату, уничтожать конкурентов к великой пользе какого-нибудь банкира, что, в сущности, менее достойно, чем вытирать пыль в его кабинете! Пойдет ли Мишель на это?

— Нет! Ни за что!

— Итак, остается только одно — поступить на службу и стать государственным служащим. Во Франции их целых десять миллионов. Теперь поразмысли, какие у тебя шансы продвинуться, и занимай очередь!

— Ну что ж, — проговорил Югнэн, — быть может, это разумное решение.

— Разумное, но безнадежное, — откликнулся молодой человек.

— Но все-таки, Мишель.

— Перечисляя профессии, способные прокормить, Кэнсоннас все-таки упустил одну, — вновь вмешался наш герой.

— И какую же? — спросил музыкант.

— Ремесло драматурга.

— Неужели ты хочешь заняться театром?

— А почему бы и нет! Пользуясь твоим неблагозвучным словцом, спрошу: разве театр — не кормушка?

— Послушай, Мишель. Вместо того чтоб навязывать тебе мое мнение о сем предмете, я хочу, чтобы ты сам все испробовал. Я достану рекомендательное письмо генеральному директору драматического склада, и ты сможешь себя испытать!

— И когда же?

— Не позже завтрашнего дня!

— Договорились!

— Договорились.

— Это серьезно? — спросил Югнэн.

— Совершенно серьезно, — ответил Кэнсоннас. — Возможно, он чего-нибудь и добьется. Во всяком случае, что сейчас, что через полгода он сможет подумать о чиновничьей карьере.

— Хорошо, Мишель, посмотрим на тебя в деле. А вы, месье Кэнсоннас? Вы ведь теперь товарищи по несчастью. Позвольте полюбопытствовать о ваших дальнейших планах?

— О месье Югнэн, — отвечал музыкант, — обо мне не беспокойтесь. Мишель знает о моих великих замыслах.

— Да, — откликнулся юноша, — он хочет удивить свой век.

— Удивить век?

— Такова благородная цель моей жизни. Я полагаю, что неплохо знаю свое дело, однако прежде хочу испытать свои силы за границей! Вы же знаете, что именно там делаются имена!

— Ты собираешься уезжать? — спросил молодой человек.

— Да, через несколько месяцев, но я скоро вернусь.

— Удачи вам, — проговорил Югнэн, протягивая руку поднявшемуся с места Кэнсоннасу, — и спасибо за дружеское расположение к Мишелю.

— Если малыш захочет пойти со мной, я тотчас достану ему обещанное письмо, — сказал Кэнсоннас.

— Охотно, — согласился Мишель, — прощайте, дядюшка.

— Прощай, мой мальчик.

— До свидания, месье Югнэн, — сказал пианист.

— До свидания, месье Кэнсоннас, и пусть фортуна вам улыбнется!

— Улыбнется? — повторил музыкант. — Не то слово! Пусть она, глядя на меня, приветственно рассмеется радостным смехом!

Загрузка...