Владимир Березин Смерть поэта

Положив ноги на стол (дурацкая привычка, позаимствованная им у американцев, но сейчас полюбившаяся), он смотрел в потолок. Лепнина складывалась в странный узор, если раскачиваться равномерно. На седьмом году Революции она пошла трещинами — узор был причудлив, что-то в нем читалось. Но доброе или дурное предзнаменование — непонятно.

Только что, по привычке, он попробовал провести несколько опытов — они всегда веселили друзей. Однажды он долго думал о кружке и таки заставил ее исчезнуть. «Где же кружка? Где же кружка?» — повторяла мать недоуменно, растерянно разводя руками посреди горницы, но он так и не раскрыл ей тайны. Она ведь еще жива, моя старушка, и я пока жив. А над ее избушкой сейчас струится легкий дымок…

Впрочем, он отвел этой женщине глаза так, что фокус с кружкой кажется детской шалостью.

Ложки, кстати, поддавались мистическим практикам куда лучше.

Ему вообще поддавался мир русских вещей — вещи заграничные слушались хуже. То же было и с русскими словами — там буквы подбирались одна к другой, как рожь на поле, а латиница шла с трудом.

Раньше, много лет назад, он знал латынь, но теперь время вытравило из него все языки, кроме русского. Многие звали его Сережей — когда тебе под тридцать, это немного обидно.

Но он-то знал, что ему никогда не будет больше. Что он просто не может стареть.

Сережа сжимал в руке стакан — водка-рыковка, только что подорожавшая, давно степлилась на столе.

Скрипнула тяжелая резная дверь — наконец-то.

Он пришел — человек в черной коже, с его лицом.

В первую секунду Сережа даже поразился задумке — действительно, зеркало отражало близнецов: одного в костюме, с задранными ногами, а другого — в черной коже и косоворотке.

— Вот мы и встретились, Сергунчик.

Черный человек говорил с неуловимым акцентом.

Интересно, как они это сделали, грим? Непохоже — наверное, все-таки маска.

— Пришел твой срок, — продолжал человек в пальто, садясь за стол.

Поэт про себя вздохнул — тут надо бы сыграть ужас, но что знает собеседник о его сроке? Можно сейчас глянуть ему в глаза, как он умел, — глянуть страшно, как глядел он в глаза убийце с ножом, что пристал к нему на Сухаревке, так что тот сполз по стене, выронив свой засапожный инструмент.

Но сейчас Сережа сдержался.

— Помнишь Рязань-то? Помнишь, милый, детство наше…

Это было бы безупречным ходом, да только кто мог знать, что Сережино детство прошло совсем в другом месте? Какая Рязань, что за глупость?

Он родился в Константинополе.

На второй год Революции Сережа встретился с Морозовым, только что выпущенным на свет шлиссельбургским узником. Старика-народовольца неволя законсервировала — он был розов, свеж, грозно топорщилась абсолютно белая борода. Морозов занимался путаницей в летописях и нашел там сведения о нем, Сергунчике. Он раскопал, что переписчики перепутали документы (знал бы он, сколько это стоило) и заменили Константинополь на Константиново.

Сережа улыбнулся, глядя ему в глаза. Кто ж тебе поверит, старичок, разве потом какой-нибудь академик начнет вслед тебе тасовать века и короны, но и ему никто не поверит.

А сам он хорошо помнил тот горячий май пятьсот лет назад, когда треск огня, крики воинов Фатиха и вопли жителей окружили храм. Со звоном отскочили петли, и толпа янычар ворвалась внутрь. Среди них было несколько выделявшихся, даже среди отборных головорезов Фатиха. Отрок знал — эти воины, похожие на спешившихся всадников, были аггелами. Лица их были покрыты чертами, будто выточены из дерева.

Звуки литургии еще не стихли, и священники один за другим вошли в расступившуюся каменную кладку, бережно держа перед собой Святые дары.

Отрок рвался за ними, но старый монах схватил его за руку и повел через длинный подземный ход к морю. Они бежали мимо подземных цистерн, и в спины им били тяжелые капли с потолка.

Монах посадил его на рыбачью лодку — два грека хмуро смотрели на полыхающий город.

Это были два брата — Янаки и Ставраки, что везли отрока вдоль берега, боясь потерять землю из вида. Он читал им стихи по-гречески и на латыни — море занималось цензурой, забивая отроку рот соленой водой. Но скоро они достигли странной местности, где степь смыкалась с водой, и отрок ступил на чужую землю.

С каждым шагом, сделанным им по направлению к северу, что-то менялось в нем.

Он ощущал, как преображается его душа — тело теперь будет навеки неизменным.

Он стал Вечным Русским — душа была одинока и привязана не к земной любви, а к небесной. Но никогда не забывал он о Деревянных всадниках, ибо про них было сказано еще в Писании: Михаилъ и аггели его брань сотвориша со зміемъ, и змій брася, и аггели его. И сражение это было вечным.

Гость в черном бубнил что-то, время от времени посматривая на него. Верно, он думал, что Сережа совсем пьян.

Точно так же думал мальчик, что приходил вчера, — в шутку Сережа записал ему кровью свой старый экспромт — и понял, что случайность спасла его тайну.

Кровь сворачивалась мгновенно — пришлось колоть палец много раз. И только наивность мальчика не дала ему заметить, как мгновенно затягивается ранка.

Стихи — вот что вело его по жизни, но этот виток надо было заканчивать. Он действительно обманулся во времени, Вечный Русский купился — купился, как мальчишка, которого папаша привез в город. Да тайком сбежав, проиграл мальчишка все свои замотанные в тряпицу копеечки на базаре.

Его предназначение — стихи, а стихов на этом месте не будет.

Без стихов вечность ничего не значит, все остальное ничего не значит. Вот когда он дрался с известным поэтом Сельдереем, то внезапно почувствовал его особую ненависть. Только сейчас он догадался, что Сельдерей ненавидел не его, а судьбу. Судьба распорядилась так, что Вечный Жид, вечный поэт-еврей — не он, а нищий Мосштамп. Сельдерей не понимал этого вполне, он, как тонкая натура, чувствовал обман судьбы и дрался именно с ней, а не с товарищем по цеху.

Ему была уготована жизнь человека, что умрет в своей постели, испытав раннюю и позднюю любовь, хулу и хвалу, но умрет навсегда, а Мосштамп будет вечно странствовать по Земле, выбравшись из-под груды мертвецов на дальневосточной пересылке.

Человек за дверью переминался неловко, шуршал чем-то в ожидании дела, и Сережа совсем загрустил. Было даже обидно от этой топорной работы.

Он вспомнил, как в берлинском кабаке встретил Вечного Шотландца. Сережа сразу узнал его — по волнистым волосам. Они всю ночь шатались по Берлину, и, захмелев, Вечный Шотландец стал показывать ему приемы японской борьбы баритцу. Совсем распаляясь, Шотландец вытащил из саквояжа меч и начал им махать, как косарь на берегу Оки.

В одно движение, поднырнув сбоку, Сережа воткнул ему в бок вилку, украденную в ресторане.

Шотландец хлопал глазами, икал и ждал, пока затянется рана.

Он признал себя побежденным, и до рассвета они читали стихи: Вечный Шотландец читал стихи друга — о сухом жаре Персии, о волооких девушках, руки которых извиваются, как змеи, а Сережа — шотландские стихи о застигнутом в зимней ночи путнике, о северной деве, что, приютив странника, засыпает между ним и стеной своего скромного дома. Наутро она шьет путнику рубашку, зная, что не увидит его больше никогда, и Сережа понимал, что это стихи про них, про бесприютную жизнь вечно странствующих поэтов.

Прощаясь на мосту через Шпрее, Сережа подарил Шотландцу злополучную вилку, которую тот сунул в футляр для меча. Роберт МакЛауд, или Бернс, как Сережа звал его по привычке, удалялся в лучах немецкого рассвета со своим нелепым мечом, и волосы его развевались на ветру.

И теперь, сидя в фальшивой ловушке, Сережа понимал, что может убить их обоих, чекистов (а у него уже не было сомнения, кто это), выдернуть из жизни, как два червивых гриба из земли, оставив небольшие, почти невидимые лунки в реальности. Зарезать, скажем, вилкой. Или — ложкой… Нет, ложка исчезла во время медитативных опытов.

Но не то было ему нужно, не то. Поэтому он и был поэтом, что тащила его большая цель, а не звериная жажда крови.

Как зверю берлогу, нужно было ему покидать свое место, потому что ошибся он с рифмой на слово Революция.

Гость достал откуда-то из недр пальто засаленный том и, шелестя рваными страницами, принялся читать вслух какие-то гадости — кажется, слезное письмо Гали (стоны вперемешку с просьбами). Вот это было уже пошло — как-то совершенно унизительно. Он позволил себе не слушать дальше — про счастье и изломы рук, про деревянных всадников.

А вот он действительно знал, кто такие Деревянные всадники, что появились внезапно в высокой траве, едва лишь он сошел с поезда у Константинова. Надо было убедить родных в собственном существовании (это удалось), но всюду за ним следовали Деревянные всадники — в одном из них он сразу узнал Омара, одного из Воинов Фатиха, который чуть было не зарубил его в соборе пятьсот лет назад.

Деревянные всадники — вот это было бы действительно страшно, ибо только им дана власть над странствующими поэтами. Один из них гнался за автомобилем, в котором он ехал с женой, и, поняв, что не может достать Сережу кривой саблей, дернул синий шарф, вывалив жену из машины.

Сережа не мог простить себе этой смерти, хоть и не любил жену. Мстить было бессмысленно — у Деревянных всадников была особая, неодолимая сила, и тогда он плакал, слушая, как удаляется грохот дубовых подков о брусчатку.

Аггелы — это не наивные и доверчивые чекисты, если бы он сейчас услышал деревянное ржание их коней на Исаакиевской площади, здесь, под окнами, весь план бы разрушился. А эти… Пусть думают, что поймали его в ловушку гостиничного номера.

Гость в этот момент завернул про каких-то гимназистов, и Сережа нарочито неловко налил себе водки.

У водки был вкус разочарования — да, от красной иллюзии нужно уходить…

Вдруг человек в пальто прыгнул на него, и тут же в номер вбежал второй. Они вдвоем навалились на него, и тот, второй, начал накидывать на шею тонкий ремень от чемодана.

Поэт перестал сопротивляться и отдал свое тело в их руки.

Ловушка сработала — сработала их ловушка, но тут же начал воплощаться и его замысел. Пусть они думают об успехе.

Человек в черном еще несколько раз ударил поэта в живот — и тот запоздало удивился человеческой жестокости.

Он ждал своей смерти, как неприятной процедуры, — он умирал много раз, да только это было очень неприятно, будто грубый фельдшер ставит тебе клистир.

Глухо стукнув, распахнулась форточка, и он почувствовал, что уже висит, прикасаясь боком к раскаленной трубе парового отопления.

«Вот это уже совсем ни к чему», — подумал он, глядя сквозь ресницы на чекистов, что отряхивались, притоптывали и поправляли рукава, как после игры в снежки. Один вышел из номера, а второй начал обыск.

Висеть было ужасно неудобно, но вот человек утомился, встал и скрылся за дверью туалета.

Поэт быстро ослабил узел, спрыгнул на пол и скользнул за дверцу платяного шкафа.

Ждать пришлось недолго.

Из глубины шкафа он услышал дикий вопль человека, увидевшего пропажу тела. Он слышал сбивчивые объяснения, перемежавшиеся угрозами, слышал, как отправили кого-то в морг за ничейным мертвецом.

Мертвец был найден, но оказалось, что это самоубийца, вскрывший себе вены.

Однако чекистам было уже не из чего выбирать, время удавкой схлестывало им горло — подтягивало на той же форточке.

Сквозь щелку двери поэт видел, как мажут клеем гуттаперчевую маску и натягивают на лицо незадачливого самоубийцы.

В просвете мелькнули ноги мертвеца, безжизненная рука — и вот новый повешенный качался в петле.

Чекисты еще пытались поправить вмятины и складки маски, нервничали, торопились, и поэт слышал их прерывистое дыхание.

Когда наконец они ушли, Сережа выбрался из шкафа и с печалью посмотрел в безжизненное лицо своего двойника. Прощаясь с самим собой, он прикоснулся к холодной мертвой руке и вышел из номера.

Сережа закрыл дверь, пользуясь дубликатом ключа, и вышел на улицу мимо спящего портье в полувоенной форме.

Ленинград был черен и тих.

Сырой холод проник за пазуху, заставил очнуться. Волкодав промахнулся — и ловушка поэта сработала, как, впрочем, и чекистский капкан.

Теперь можно было двинуться далеко, на восток, укрыться под снежной шубой Сибири — там, где имена городов и поселков чудны. Например, «Ерофей Палыч». Или вот — «Зима»… Почему бы не поселиться там?

Жизнь шла с нового листа: рассветным снегом, тусклым солнцем — сразу набело.

Загрузка...