Контузия Ливенцева стала поэтому общей заботой лазарета, и возле его койки считали необходимым останавливаться участливо не только врачи и сестры, но и ходячие раненые, и всем хотелось решить прежде всего задачу, перелом или разрыв связок, или то и другое вместе у жениха новой сестры Веригиной, так счастливо встретившего здесь свою невесту.

Когда же Еля Худолей не раз, то вместе с Натальей Сергеевной, то одна, останавливалась около Ливенцева, внимательно в него вглядываясь, он сказал:

- Послушайте, мне кажется, я вас где-то видел когда-то раньше, только не помню точно, где именно.

- Мне тоже кажется, но я тоже не помню, - ответила Еля. - Так много пришлось видеть офицеров, - тысячи.

- Я, может быть, вспомню все-таки, тогда вам скажу.

- Хорошо. А если я раньше вспомню?

- Это вполне возможно. Тогда вы мне скажете.

К вечеру первого же дня Ливенцев припомнил ясно яркий солнечный день и улицу в Севастополе, на которой он встретил юную, даже слишком юную сестру, и когда теперь эту при нем назвали Елей, вспомнил, что и ту звали точно так же.

Прошло почти два года с тех пор, но он припомнил и то, как пил чай с карамельками на квартире у той Ели, жившей еще с какою-то долгоносой сестрой, стучавшей по полу высокими, но прочными каблуками на просторе двух комнат почти без мебели, низеньких и затхлых. Он долго силился вспомнить, где и когда видел ее еще раз, и представил наконец хату на Мазурах, возле которой остановились в зимний вечер сани с ним, Ливенцевым, когда его, раненного пулей в грудь навылет, отправляли в тыл.

В этой хате устроен был питательный пункт; из хаты, пробираясь сквозь густую толпу солдат, вышла сестра, маленькая, закутанная, с кружкой горячего чая в руках и спрашивала звонко: "Где здесь лежит офицер раненый? Кому тут чашку чаю просили?.." Ливенцев припомнил и то, что тогда он узнал в ней Елю, она же не узнала его, что было и легко объяснимо: он был слабо освещен жиденьким желтым светом, едва сочившимся из одного окна, и тоже весьма старательно закутан, так как стоял тогда лютый холод.

И когда она теперь, в лазарете, подошла к нему снова, - просто остановилась на секунду мимоходом, - он сказал ей, улыбнувшись:

- Я вас вспомнил: вы - Еля из Севастополя.

- А-а! - неопределенно протянула она. - Мне кажется, что и я вас тоже чуть-чуточку помню: вы были там во втором временном госпитале, да?

- Нет, Еля, там в госпитале я не был, но суть дела от этого не меняется.

Он улыбался, несмотря на боль в ноге, которая не утихала и неизвестно чем угрожала ему впоследствии. Осчастливленный в этот день совершенно для него неожиданной милостью судьбы - встречей с Натальей Сергеевной, он думал, что счастливее быть уже нельзя, что это - предел возможного на земле счастья.

И все-таки он видел, что встреча, тоже нежданная, с совершенно почти забытой им, очень мало ему известной и раньше Елей делает его еще радостней почему-то.

IV

Когда Гильчевский послал донесение в штаб корпуса о том, что части его дивизии сбросили австро-германцев с предмостного укрепления против деревень Перемель и Гумнище, там это приняли, как должное: иного от 101-й дивизии и не ждали.

Но обстановка на фронте сложилась так, что одного этого было недостаточно: брусиловский приказ о наступлении с утра 21 июня оставался приказом, который необходимо было выполнить, и комкор Федотов приказал в свою очередь Гильчевскому развить успех, то есть форсировать Стырь и отбросить противника от левого берега этой реки.

- Ну вот, раз ты груздь, лезь поэтому в кузов! Форсировать Стырь! Хорошенькое дело, нечего сказать! - начал бушевать Гильчевский, получив такой приказ. - Ведь донесли же мы, что мосты сожжены?

Полковник Протазанов, к которому обращен был вопрос, ответил не на него, а на другой, какой, по его мнению, непременно задал бы вслед за тем его непосредственный начальник:

- В штабе одиннадцатой армии составляется общий план действий: там в частности не входят; а приказ идет ведь оттуда через генерала Федотова.

- Хотя бы от черта и дьявола, - безразлично! Что же они думают, что я упустил бы возможность сам перебросить дивизию через эту Стырь, были бы мосты целы? - кричал Гильчевский. - А как их, эти мосты, можно было сохранить, когда взрывать их начали немцы с того берега? Даже и своих не пожалели, когда наши на их плечах оказались... Разве полки наши понесли бы такие потери, если бы не мосты!.. А они говорят там, - разговоры разговаривают, в благодатной древесной тени, в Волковые!

В деревне Волковые, верстах в тридцати от Копани, был штаб 32-го корпуса, - учреждение, совершенно бесполезное для дела, в чем так глубоко убежден был Гильчевский, что Протазанов даже и не пытался с ним спорить. Он сказал только:

- Тот берег укреплен гораздо лучше, нужно думать, чем был этот, и в штабе корпуса, и в штабе армии должны это знать.

- А конечно, должны были бы знать, - не институтки! Однако, очевидно, не знают!

- Может быть, понтоны для нас приготовили?

- Понтоны?.. Это было бы тогда не так глупо, - понтоны!.. А только, позвольте-с, почему же об этом не сказано в приказе?.. Может быть, и в самом деле понтоны пришлют, иначе зачем бы так категорически приказывать форсировать Стырь?

- Будем думать еще и так, что ведь не одна наша дивизия, а все, кто стоит на Стыри, получили подобный приказ, - сказал Протазанов.

- Думать мы не будем, - отозвался на это Гильчевский, - а просто справимся у соседей, - раз, справимся в штабе корпуса насчет понтонов, два, и наконец откроем завтра с утра пальбу для пробивки проходов, - три, вот и все.

Справились и в штабе корпуса, и у соседей.

Из штаба корпуса ответили, что речь о понтонах была и понтоны обещаны, но пока в распоряжении штаба их еще нет; обещаны также и подкрепления, но пока еще не прибыли; однако и то и другое ожидается в ближайшее время.

Гильчевский повеселел, когда это услышал. Повторив раза три: "Ожидается в ближайшее время", он наконец расхохотался.

- Что мне это напомнило, - умора!.. Я тогда в реальном училище учился, а у нас, не в пример гимназиям, проходились естественные науки. И вот, узнали мы, - в шестом это, кажется, было классе, - состав человеческой крови... Я тогда даже и не представлял себе, что впоследствии с человеческой кровью буду иметь такое запутанное дело, как в эту войну... Ну вот, хорошо, узнали мы, что входят в кровь такие вещества, как гематин, глобулин, гемоглобин, - как сейчас помню! - И что же мы вздумали, - три человека нас было, закадычных приятелей, - пошли мы ходить по лавкам - бакалейным, галантерейным, даже в скобяной ряд зашли, - и везде спрашиваем с самым серьезным видом: "А что, у вас глобулина нету?" - "Как-с? - приказчики это. - Как-с вы назвали?" - "Глобулина". - "Гло-бу-ли-на? Нет-с... пока не имеется". - "Ну, а гематина? Или, может, гемоглобин у вас есть?" И вот тут один бойкий приказчик в скобяной лавке с ног нас от смеха свалил. "Сейчас, говорит, - не имеется, но в ближайшее время ожидаем-с!"

Соседи с правого фланга, оказалось, тоже ожидали подкреплений, притом с часу на час, так как положение там было серьезное: это было левое крыло подсобных частей 45-го корпуса, оторванное от правого прорывом немцев.

Прорыв этот, правда, не получил развития, но немцы как будто готовились его развить. Вообще не было точно известно насчет немцев, но приказ о наступлении с утра 21 июня был получен и соседями справа, так же как и соседями слева - 105-й дивизией.

То, что не было очевидным для каждой отдельной дивизии на фронте, вырисовывалось гораздо яснее из общих сводок, составлявшихся в штабе Брусилова. Там видели, что сколоченная Линзингеном сильная группа генерала Марвица, имевшая задачей прорваться к Луцку, истратила свои силы, ничего не добившись; восьмая армия устояла; прорыв на правом крыле одиннадцатой зашили; левый фланг группы Марвица - 22-я немецкая дивизия, имевшая предмостное укрепление на Стыри и лелеявшая замысел прорвать русский фронт и здесь, - был отброшен за Стырь. Отразив удар противника, нападают, - это основной закон всякой борьбы, и приказ Брусилова не пытался изменить это; резервы же подходили с возможной в то время поспешностью.

На отбитом его полками участке правого берега Стыри Гильчевский был и успел составить себе понятие о том, насколько сильны были позиции австро-германцев на другом берегу. Окончательно же ясно стало это после опроса нескольких пленных офицеров.

Всего взято было в плен до полутора тысяч человек и не меньше погибло, частью во время боя, частью на переправе. Но пленные сообщили, что, кроме немецкой 22-й, накануне сражения начали стягиваться сюда полки свежей австрийской дивизии, отправлявшейся было в Тироль, но изменившей маршрут.

- Против двух дивизий противника, - говорил у себя в штабе Гильчевский, - вести одну нашу, которая свелась теперь почти к бригаде, даже и по мостам можно только в состоянии белой горячки. Я, конечно, изложу свои соображения генералу Федотову и буду просить об отмене его приказа. Но пальбу завтра с утра мы должны открыть и откроем с пяти часов... чтобы прочистить кое-кому мозги, благо снаряды пока имеем.

Пальба началась ровно в пять. К двенадцати отчетливо стали видны широкие проходы в проволоке противника. Одновременно с этим пришел приказ форсирование Стыри отменить, дождаться прихода 10-й пехотной дивизии, а 7-ю кавалерийскую отправить далее, в тыл всего 32-го корпуса.

V

7-я кавалерийская снялась с места в тот же день к вечеру, так как к вечеру подтянулся первый полк обещанной 10-й пехотной. Помня, как командовал генерал Рерберг двумя его полками, Гильчевский отпускал конницу без особого сожаления, тем более что, в случае нужды в ней, она все-таки была под руками, хотя и выходила из-под его начальства.

Как раз в час выступления драгун, когда Ревашову, объезжавшему фронт, вздумалось дать тычка в морду одной артачившейся лошади, та изловчилась дернуть его зубами за руку.

Конечно, лошадь была обучена плохо, если позволила себе так обойтись с рукой бригадного генерала, и пострадал за ее невоспитанность ездивший на ней драгун Косоплечев, но рука Ревашова, к счастью левая, оказалась все-таки помятой несколько выше кисти и нуждалась в перевязке, которую тут же и сделал полковой врач.

Приготовляясь к переходу на новую стоянку, Ревашов, ввиду возможного дождя, надел тогда диагоналевую тужурку, которую лошадь не прокусила, так что раны-то не было, однако он счел необходимым показать свою руку врачам в Дубно: нельзя было упускать случая прокатиться в тыловой город, несколько освежиться, кое-что купить в тамошних магазинах, пообедать в хорошем ресторане, во всяком случае в лучшем, какой там можно будет найти.

Он считал, что и независимо от выходки лошади драгуна Косоплечева заслужил однодневный отдых после боевых трудов и лишений, понесенных им во время обороны участка фронта, доверенного дивизии, тем более что это был первый случай в истории их дивизии за все время войны, что ей пришлось нести обязанности пехоты.

Он привык думать о себе, как об очень удачливом человеке. Так было с ним и смолоду, во время прохождения службы, так оставалось это и теперь: война тянулась уже два почти года, но ни разу не ставила его в положение прямого риска жизнью. Ни полку, которым он командовал в начале войны, ни бригаде, которую он получил вместе с генеральством, не приходилось участвовать в атаках, - нестись с шашками наголо на неприятельские части, хотя бы и отступающие поспешно под натиском на них пехоты, и подставлять тем самым себя под выстрелы и штыки.

Японо-русская война его совсем не коснулась, - драгунский полк, в котором он служил тогда, не посылали на Дальний Восток: его берегли на случай подавления "внутренних беспорядков", что и пришлось ему делать осенью 1905 года и за что сам Ревашов получил тогда очередной орден и движение по службе.

Женат он не был. Он составил себе твердую программу жизни и этой программы держался: неукоснительно наслаждаться всеми благами, не обременяя себя заботами, неразлучными с существованием семейных людей. Женитьбу он откладывал до первого генеральского чина, когда можно было подыскать приличное приданое за невестой. Как всякий кавалерист, он вполне искренне любил лошадей и невесту представлял в имении с хорошим конским заводом или с полной возможностью завести его.

В Дубно, однако, он поехал в легковом автомобиле.

Для необходимых в дороге услуг и для того, чтобы таскать покупки, он взял с собою своего денщика, который попал к нему еще перед войною и оставался при нем во время войны. Фамилия этого денщика-украинца была Вырвикишка, но Ревашову нравилось, обращаясь к нему, ни одного "и" в его фамилии не оставлять, а все превращать в "ы", что больше подходило к наигранному командирскому рыку генерала солидных лет.

Погода выдалась прекрасная: солнце, но не жарко, не пыльно. Машина была еще не истрепанная, бежала бойко. И двух часов не прошло, как показался город.

Пренебрежительно, отвалясь на мягкое сиденье, смотрел Ревашов на домишки пригорода, которые и раньше, только что построенные, нуждались в капитальном ремонте, а теперь, в конце второго года войны, действительно имели жалкий вид. Копошились около них ребятишки в латаных рубашонках; озабоченно тыкались носами в выброшенные на улицу помои скрюченные ребрастые псы.

Лазарет, в который ехал Ревашов, помещался на одной из главных улиц, и это был тот самый лазарет, в котором лежал Ливенцев.

У Ревашова был адрес, но лазаретов на одной улице было несколько, однако не на всяком доме, отмеченном флагом с красным крестом, можно было сразу разглядеть номер, и раза три останавливалась машина и раздавался рык:

- Вырвыкышка! Посмотри, - этот?

Лихого вида черноусый денщик выскакивал из машины, - он сидел рядом с шофером, - подбегал к дому, оглядывал его снаружи, спрашивал у кого-нибудь внутри, возвращался и докладывал, растопырив пальцы у козырька.

- Никак нет, ваше превосходительство, - наш дальше.

Когда же доехали наконец, он сказал:

- О це це, вiн самый и е! (Ревашов любил, чтобы Вырвикишка говорил иногда по-украински.)

Левая рука Ревашова была подвязана к шее; никакой надобности в этом не было, но он сам настоял на этом, когда ему сделали первую перевязку: так, ему казалось, было гораздо более похоже на ранение чем-нибудь огнестрельным или даже хотя бы холодным оружием, что иногда бывает не менее опасно.

Вырвикишка открыл дверцу, и Ревашов вышел важно, искоса поглядывая на свою руку. Он даже с полминуты подождал, - не выбегут ли ему навстречу, но когда никто не выбежал, поднялся по ступенькам крылечка, выходившего на улицу, крылечка с резьбою и даже окрашенного когда-то веселой золотистой охрой, но теперь облупленного и с отбитой кое-где резьбою.

- Где тут у вас, э-э?.. - спросил он у фельдшера с полотенцем, первым попавшегося ему на глаза в коридоре, и при этом только кивнул на свою руку, чтобы не унижать себя длинным разговором с нижним чином.

- На прием желаете, ваше превосходительство? - догадливо отозвался фельдшер и распахнул перед ним дверь, из которой только что вышел сам. Сюди пожалуйте!

Ревашов вошел в довольно просторную комнату, в которой было трое в белых халатах: двое мужчин - врачи и одна сестра.

И в то время как оба врача, с большою любезностью усадив генерала за стол, начали расспрашивать, что с ним случилось, и потом снимать повязку и разматывать бинт, сестра стояла в отдалении, у окна, как пораженная внезапной потерей способности и двигаться, и говорить. Сестра эта была Еля, и Ревашова узнала она с первого взгляда, хотя он уже значительно изменился за годы войны не только благодаря генеральскому чину, но и лицом и фигурой.

Голова Ели была повязана белым платком-косынкой; и первое, что она сделала, когда вернулась к ней способность шевелиться, старательно спустила свою косынку пониже на лоб, чтобы он не мог узнать ее с первого взгляда, так же, как узнала она его. Однако она не вышла из приемной и жадно вслушивалась в то, что говорилось им, Ревашовым, и врачами.

Она не ожидала того, что рана Ревашова серьезная, - иначе он должен был бы держаться при серьезной ране, - но то, что ей пришлось услышать о лошади, о лошадиных зубах, которым захотелось вдруг откусить генеральскую руку, насмешило ее совершенно против ее воли: она отвернулась, правда, при этом к окну, но не могла удержаться от улыбки.

Она подумала, что если бы был здесь сам Ванванч, он не стал бы и разговаривать с таким "раненым", хотя бы и генералом; сказал бы: "Некогда-с!" и ушел, а с этими двумя молодыми Ревашов расположился тут, как у себя дома.

В то же время ей не хотелось, чтобы он встал, простился с врачами и ушел бы к себе в автомобиль, который она видела в окно, узнав даже и Вырвикишку, того самого, какой был у него в квартире тогда, два с половиной года назад, в Симферополе. Быть может, Вырвикишку она и не припомнила бы даже, если бы просто встретила его на улице, но теперь узнала его так же сразу, как и Ревашова.

И тут, за какие-нибудь семь-восемь минут, проведенных Ревашовым на приеме, на нее нахлынуло так много, что все тело ее начало вдруг дрожать крупной дрожью. Она вздергивала плечами, чтобы сбросить с себя эту дрожь, и не могла сбросить совсем, только слегка приостановила ее.

Все, что пришлось ей пережить тогда, в ту ночь, и потом, позже: пораженный до глубины души отец, которого называли в городе "святой доктор" за то, что не только бесплатно лечил он бедных, но и на свои деньги покупал им лекарства и другое, в чем они нуждались; мать, такая взбалмошная всегда, но в то время тоже как пришибленная несчастьем, ворвавшимся к ним в дом; старший брат Володя, который несколько дней не ходил в гимназию и все кричал истерично, что ему стыдно... стыдно иметь такую сестру, как она...

И вот теперь уже нет отца, - он убит, хотя он был полковой врач, - а бывший полковник Ревашов теперь стал уже генерал, он вполне благополучен, он даже ни разу не был и ранен, - как она слышала, - а если и вздумалось лошади укусить его, то это она могла бы сделать и гораздо раньше, до войны, - в любое время.

Раза два она взглядывала на него вполоборота. Врачи не окликали ее, им не нужна была ее помощь для пустячной перевязки, тем более что, возясь с рукой генерала, они наперебой старались выпытать у него, как дела на фронте: слух о немецком прорыве дошел до них и их не на шутку встревожил, а генерал победоносно сказал: "Ерунда! Полнейшая ерунда!" Это ли было не утешительно?

Раза два или даже больше подмывало ее подойти к столу, за которым он сидел, стать перед ним, посмотреть на него в упор и спросить: "Ты меня помнишь?" Непременно так, этими тремя словами: "Ты меня помнишь?" И большим усилием воли она поборола себя, подумав, что тут, при врачах, он может вдруг сказать: "Нет, не помню и не знаю, и почему это вам вздумалось обращаться ко мне на "ты"?"

Это остановило ее, но, как только он встал и начал благодарить врачей и прощаться, она тут же выскочила боком мимо него в двери.

Что ей сделать дальше, она не представляла ясно, но, чуть только отворилась захлопнутая ею дверь приемной и она почувствовала, что за Ревашовым может выйти следом кто-нибудь из врачей, которым, кстати, совершенно нечего было сидеть в приемной, - она бросилась на крыльцо и, не помня себя, соскочила по ступенькам к машине.

Вырвикишка стоял, поглядывая на дверь крыльца. У нее мелькнуло, что он не узнает ее, конечно, и нисколько не удивится, если она будет говорить с Ревашовым при нем. Шофер-солдат сидел за рулем, делая что-то с мотором, и на нее не взглянул даже.

Наконец, Ревашов показался на крыльце.

Из-под низко надвинутой на глаза косынки Еля взглянула на него и снова отвернулась, подумав, что вот он теперь видит ее у своей машины и объясняет это, должно быть, заботой врачей о нем, боевом генерале: послали, дескать, чтобы помочь ему войти внутрь, поддержать его, раненного в горячем сражении в руку.

Он именно так и подумал, - она угадала. Он поглядел на нее с любопытством, спускаясь с крыльца, но только что подошел он к машине, стараясь при ней, при женщине, шагать молодцевато, она быстро откинула косынку назад, показав весь свой крутой и красивый лоб, и спросила именно так, как придумала в приемной:

- Ты меня помнишь?

Всего только несколько мгновений оставались скрещенными их взгляды, и она успела припомнить за эти короткие мгновенья, что он - два с половиной года назад - говорил ей, что делит всех женщин на три разряда: пупсы, полупупсы и четвертьпупсы, - наименее интересные, а ее причисляет к первосортнейшим пупсам; только успела припомнить это и заранее испугалась, вдруг он вскрикнет: "Пупса! Ты!" И...

Она не могла вообразить, что может он сказать или сделать дальше, но вдруг по глазам его, загоревшимся было и тут же потухшим, поняла, что он узнал ее, однако счел лучшим сделать вид, что не знает.

- Нет, не помню, э... И как вы смеете говорить мне "ты"? - как-то сквозь зубы протиснул он, ставя ногу на подножку своей машины, дверцу которой держал открытой Вырвикишка.

- Подлец! - крикнула она, вся задрожав снова, как недавно в приемной, и плюнула ему в толстую тщательно выбритую щеку.

Ревашов вскочил в машину, сразу потеряв всю свою важность, Вырвикишка захлопнул дверцу, потом с большой быстротой занял свое место рядом с шофером, и машина, которая перед тем фырчала мотором, сразу дала ход, унося от Ели не только самого Ревашова, но и долгие-долгие, тысячи раз и на тысячи ладов перебираемые мысли ее о нем.

Но эти мысли, эти замки, пусть воздушные-развоздушные, они все-таки, хоть и незримо, однако ощутимо подпирали, поддерживали ее под покатые девичьи плечи, давали возможность ей переносить многое, чего, может быть, и не перенесла бы она без этой подпоры.

И вот все рухнуло сразу около нее. Машина исчезла, - завернула за угол. Дома, в котором помещался их лазарет, она даже не разглядела потом в первое мгновенье, - ей показалось, что он тоже исчез. Почувствовав, что может упасть, если не схватится за что-нибудь твердое, она путаной походкой подошла к крыльцу сбоку, уткнулась лбом в перильца и зарыдала, дергаясь по-детски телом.

Это увидела в окно Наталья Сергеевна; она тут же выскочила к Еле. Она обняла ее, стараясь заглянуть ей в глаза, спрашивала испуганно:

- Что с вами, Елинька, что такое?

Она подумала было даже, не упала ли как-нибудь Еля с крыльца, перевесившись через перила, но Еля не отвечала, только рыдала неутешно, и женским чутьем Наталья Сергеевна связала воедино генерала, которого она только что видела в коридоре, автомобиль, который стоял у крыльца, и Елю, которая почему-то вдруг очутилась на улице...

- Слушайте, Елинька, это, значит, был он? - спросила она.

Еля не отвечала. И почти уверенная уже в том, что генерал, - бывший тогда полковником, - тот самый, о котором рассказывала ей Еля, она спросила ее на ухо:

- Это он?

- Нет... Это - совсем другой... - сквозь всхлипывания, уже затихавшие, ответила Еля.

VI

Вслед за первым полком 10-й пехотной дивизии - 37-м - появился в Копани и начальник этой дивизии генерал-лейтенант Надежный.

Гильчевский никогда не встречался с ним раньше, хотя фамилия его попадалась ему в газете "Инвалид" и журнале "Разведчик", когда он просматривал новогодние списки награжденных, и он ее запомнил. Надежный тоже окончил военную академию, но двумя годами позже Гильчевского, и служба его протекала не на Кавказе, а в одном из восточных округов.

Вместе с фамилией, не допускающей сомнения в нем, природа подарила ему и вполне подходящую к этой фамилии внешность. К Гильчевскому подошел такой отменный здоровяк, что он не удержался, чтобы не воскликнуть:

- Ого! Да вы один стоите целой дивизии! - на что Надежный снисходительно усмехнулся, как человек, давно уже привыкший выслушивать по своему адресу кое-что подобное.

Годами он был явно моложе Гильчевского, - ни одного еще седого волоса не было в темноватой шевелюре над его мощным квадратным лбом, также и в усах стрелами и в очень коротко, чуть не у самой кожи, подстриженной бородке. Неопределенного цвета глаза его прятались в толстые веки, а когда улыбался он, их не было видно совсем.

- Наслышан о вас и от корпусного командира, и из других источников тоже, - постарался комплиментом на комплимент ответить Надежный, неожиданно для Гильчевского обнаружив при этом, что у него певучий и не по фигуре высокий голос. - Чудеса творите со своей ополченской дивизией!

- Ну, так уж и чудеса, - нашли чудотворца! - поморщился Гильчевский, добавив: - Вот потому-то, конечно, мне и приказано было форсировать Стырь без мостов: провести дивизию по водам, яко посуху... Насчет этого хождения по водам не плохо сказал, как известно, один польский еврей-скептик: "Что Исус Христос ходил себе по водам, то отчего же нет? Все это могло быть, - но же бы там было глем-бо-ко!.." Стырь же имеет тут на моем участке сорок сажен ширины, а глубина, - местами, конечно, - до двух сажен доходит! Вот и не угодно ли вам форсировать такую штуковину без мостов!

- Конечно, без мостов нельзя, кто же против этого будет спорить... В штабе корпуса уверены, что вот-вот прибудут понтоны, - тогда уж вправе будут от нас с вами потребовать...

- На обе дивизии дадут понтоны? - перебил Надежного Гильчевский и с большой пытливостью постарался разглядеть его глаза.

Но Надежный только развел руками, говоря:

- В эти тайны, простите, не посвятили меня.

- Та-ак-с! - протянул Гильчевский. - Значит, вы не настаивали на том, чтобы вам это сказали, а между тем, осмелюсь вам доложить, вопрос этот самый существенный.

Следуя своим кавказским обычаям, Гильчевский угостил Надежного всем, что мог отыскать в его походном погребце вестовой Архипушкин.

Не привыкший к тому, чтобы о нем и его дивизии заботилось корпусное начальство, Гильчевский полагал, что для временно прикомандированной к корпусу, притом кадровой, дивизии штаб армии даст все, что будет необходимо, в избытке, так что, авось, что-нибудь переплеснет и ему, а задача форсировать Стырь и без приказа свыше никак не могла выскочить из его головы. До приезда Надежного он прикидывал на глаз всякие возможности к тому, чтобы достать необходимый материал для мостов. Все разбитое дерево прежних мостов, какое медленно плыло по реке, он приказал выловить, и это сделали ночью, но получилось его слишком мало. Бродов не было, островов не было, но топкие болота в обе стороны от реки были большие. По его приказу плетни и решетки делались тут, в лесу, гораздо прилежнее, чем на Слоневке, и если бы на его долю достались понтоны, вопрос о переправе своей дивизии он считал бы решенным. Но на всякий случай приглядывался он и к хатам деревни Копань, много ли в них делового леса, и к деревьям в лесу, вспоминая, как пришлось ему разыскивать на месте все нужное для переправы на такой реке, как Висла, в полверсты шириною.

Угощая Надежного, он старался решить для себя, так ли этот прочный генерал на самом деле надежен, чтобы быть спокойным за то, что его 10-я дивизия не подведет 101-ю, когда начнется серьезное дело.

Весь участок фронта, занимаемый дивизией Гильчевского, тянулся на десять верст; этот участок теперь был поделен пополам командиром корпуса, притом так, что северная его часть приходилась на долю Надежного, а на южную Гильчевский должен был стянуть свои полки. Когда об этом услышал от самого Надежного Гильчевский, он начал раздумывать вслух:

- Генерал Федотов рассудил, как Соломон. Вот план, - вот ваш участок. Видите, - ваш берег Стыри гораздо более болотист, чем мой теперешний...

- Неужели? - встревожился Надежный, вглядываясь в карту местности.

- Да, как видите, болотистей. Но зато считаю нужным вам сказать, мой участок пришелся против гораздо более сильных укреплений противника, чем ваш, так что одно уравновешивает другое.

- Так-то так... То есть, весьма возможно, что уравновешивает, однако эти болота, - ведь они топкие? - продолжал тревожиться Надежный.

- Такие же топкие, как и мои, только, - вы сами видите, - на вашем участке полоса их шире, чем на моем, - испытующе глядя на него, объяснил Гильчевский. - А когда вы объедете всю линию сами, то увидите это своими глазами.

- Вы объезжали, конечно, линию... на чем? - спросил Надежный.

- Разумеется. Верхом я обыкновенно... Там сейчас занимают позиции два моих полка - четыреста второй и четыреста четвертый... Хорошие полки оба... Впрочем, плохих у меня не имеется.

Надежный упорно, долго разглядывал карту, и Гильчевский понимал, что он усиленно думает над тем, какой из двух участков выгоднее и не поддел ли его Федотов, дав ему заведомо более топкий.

- Да, разумеется, силу позиций противника могут выявить разведчики, сказал наконец Надежный, - сообразно с чем и можно будет поступить потом... Но вот эти болота...

- Хорошо, если вас больше смущают болота на этом, чем укрепления на том берегу, - энергично прервал его раздумье Гильчевский, - то давайте меняться, - мне все равно.

Это озадачило Надежного. Видно было, что он заподозрил и тут какой-то подвох, поэтому возразил, хотя и не очень уверенно:

- Неудобно меняться, что вы! Разве что доложить об этом корпусному командиру?.. Да нет, как можно!.. Ведь распоряжение пришло из штаба армии, изменять его нельзя.

Гильчевский увидел, что его "правая рука" - Надежный - окончательно решил про себя, что его участок все-таки менее трудный, если ему предложили обменять на другой, налил себе и ему по стаканчику водки и сказал энергично:

- Ну, хорошо! Запьем, в таком случае, то, что не от нас зависит, завьем горе веревочкой.

Чокнулся, выпил и, не закусывая, добавил:

- На пяти верстах не разгуляешься, и никаких комбинаций не придумаешь... Не знаю, впрочем, как вы, а я нахожу только один выход: буду бить в лоб. А уж что из этого выйдет, - аллах ведает. Вся моя надежда на понтоны.

Закусывая уже после этого охотничьей колбасой, Гильчевский снова пытливо приглядывался к Надежному, но тот старательно жевал вполне исправными зубами эту же жесткую колбасу и был совершенно непроницаем.

Только на другой день, когда оба они были вызваны на совещание к Федотову в село Волковыю, Гильчевский узнал наконец, что понтонный парк решено уже передать Надежному.

Но не только одно это узнал он в Волковые.

VII

Это была большая деревня, вполне достаточно удаленная от центра, чтобы отсюда "руководить" действиями корпуса, время от времени подходя к телефону, если нужно было звонить самому или выслушивать, что доносили и что передавали из штаба армии.

Сам Федотов занял чистенький каменный дом, крытый черепицей, а штаб свой поместил в просторной хате рядом.

Гильчевский не один раз видел Федотова и раньше и всякий раз пытался и все же не мог представить, как мог бы этот человек вести себя, если бы получил во время этой войны не корпус, а дивизию, которую нужно было бы водить в бой.

Много чиновничьего, много барского, много кабинетного было в Федотове, но решительно ничего боевого. Гильчевский думал даже, что едва ли способен он ездить верхом.

Он был не так и стар, - всего на два года старше Гильчевского, - и на вид вполне благополучен по части здоровья, но не мог обходиться без парного молока по утрам, так что если бы совсем перевелись коровы в деревнях на Волыни, то при штабе его корпуса непременно завелась бы корова.

Охотничья собака - пятнистый сеттер - неизменно лежала около его стола. По словам Федотова, это была редкостная на чутье и стойку собака, но сам он никогда не охотился раньше, тем более теперь, и зря старался в свое время редкостный сеттер, по кличке Джек, развивать природные таланты. Зато утром и вечером вестовой генерала водил Джека купать на речку, и там на свободе мог он гонять с берега в воду гусей и уток, наслаждаясь их встревоженным кряканьем и гоготаньем.

Сам Федотов был невысокий, сытенький, благообразный, на вид моложе своих лет, в меру лысоватый и не то чтобы с сединою, но с голубизною в опрятно приглаженных волосах.

Академию он окончил раньше Гильчевского, но вся служба его протекла в штабах, поэтому по части военного крючкотворства он был немалый знаток. Однако он считал себя знатоком и в искусстве ведения боя, своей личной распорядительности приписывал успехи своего корпуса и в то же время ревниво следил за успехами всех других командиров корпусов не только в одиннадцатой армии, но и в других, и не на одном только Юго-западном фронте, и не только командиров корпусов, но и командующих армиями тоже.

Так, первое, что от него услышали Гильчевский и Надежный, когда приехали к нему в Волковыю на совещание, было неприкрыто-радостное восклицание:

- А Рагоза-то, Рагоза! Ни-че-го-то решительно у него не выходит! Только что мне говорили из штаба армии: почти провалил наступление!

- Какой Рагоза? - спросил, недоумевая, Гильчевский.

- Ну вот на тебе, - Рагозы не знать! - удивился Федотов. - Кому, кажется, он не известен, а вот вам объяснять надо! Рагоза - командир группы войск на Западном фронте, и вот он провалил наступление!.. А сколько подготовки было! А сколько разговоров всяких! Надежд на него сколько возлагали, я вам доложу, - уши Рагозой прожужжали, - а в результате оказался ни к черту!

И Федотов даже и руки - круглые, мягкие, белые - потирал, точно от удовольствия, что известный ему генерал Рагоза потерпел неудачу.

Гильчевский, конечно, сразу же понял, о каком Рагозе идет речь. Он знал и то, что Рагоза - командующий четвертой армией у Эверта, что эта армия соседствует с третьей, отошедшей к Брусилову, что там должно было начаться, но все откладывалось наступление на город Барановичи, и если спросил все-таки: "Какой Рагоза?", то потому только, что не мог понять, почему у Федотова такой довольный вид, если проваливается замысел этого Рагозы, - то есть замысел ставки, - поддержать Юго-западный фронт сильным ударом по немцам, прорвать их фронт и захватить Барановичи.

Так и хотело сорваться у него с языка: "Эх, вот вас бы назначить на место Рагозы командовать группой корпусов и дивизий! Вот у вас бы, конечно, пошла бы музыка не та!" И если не сорвалось все-таки это, то только потому, что боялся он, как бы Федотов не принял этого за чистую монету и не отозвался бы самодовольно: "Да, разумеется, я бы иначе повел бы дело, и Барановичи были бы уж теперь взяты!"

Впрочем, и разговор насчет операции Рагозы не затянулся: Надежный, ухватившись за то, что Федотов упомянул неудобные для действий артиллерии леса и болота, кстати ввернул, что болота оказались и на его участке на Стыри и что не лучше ли было бы для пользы дела ему с Гильчевским обменяться участками...

Мягко улыбаясь при этом и пряча глаза, Надежный закончил это так:

- Константин Лукич в разговоре со мной высказался за то, что непрочь был бы переместиться туда.

- Послушайте, что вы! - возмутился Гильчевский. - Разве о том я говорил, чтобы переместиться?

- Неужели нет? Значит, я просто не так вас понял, простите! - сказал Надежный.

А Федотов поддержал его:

- Да, вот видите, болота - это, конечно, большое затруднение, большое... очень большое...

Но добавил, потеребив небольшие усики и снова их тщательно пригладив:

- К сожалению, если бы даже и Константин Лукич высказался за это, то ломать диспозицию штаба армии я не могу... Наконец, это значило бы разбивать мой корпус на две части, а вашу дивизию втиснуть в середину, - что вы, разве это возможно?.. Джек, тубо!

В совещании генералов принимал участие и Джек тем, что деятельно обнюхивал сапоги Надежного, пахнущие, быть может, болотной дичью, о чем и не подозревал их владелец.

Вот тут-то Гильчевский и заговорил о самом важном, что было ему необходимо, - о понтонах, а когда Федотов ему сказал, что понтоны прибудут в таком количестве, что едва ли и на одну дивизию хватит, быстро спросил:

- Что же, - пополам поделить их в таком случае?

- Ну, что же там делить! - ответил Федотов. - Получится ни то, ни сё: ни богу, как говорится, свечка, ни черту кочерга. Поэтому...

Гильчевский так и впился в него потемневшими уже глазами, предчувствуя окончание фразы, на которой запнулся Федотов, и даже повторил непроизвольно:

- Поэтому?

- Они все, сколько их будет, направлены будут вот в десятую дивизию, договорил Федотов.

- А... а почему же это, позвольте узнать, дивизию своего корпуса вам непременно хочется утопить в этой Стыри? - не сдержался, чтобы не задать своему начальнику такого вопроса Гильчевский, но Федотов сделал вид, что не обиделся, вполне понимая его горячность. Он даже слегка усмехнулся, говоря:

- Десятая дивизия у нас гость, - ей и лучший кусок за столом, а вы, Константин Лукич, - даже и в штабе армии так думают, - вы-то уж непременно обойдетесь без понтонов!

- Как же это так обойдусь, хотел бы я знать?

- Э-э, как! Это уж вы доказали, что умеете обходиться!.. Тем больше вам будет и чести, - снова усмехнулся при этом поощрительно Федотов.

- Не понимаю, какая же будет мне честь, если я утоплю свою дивизию! возмутился Гильчевский. - Неужели в штабе армии не представляют, как это произойдет? Большого воображения тут не нужно: без мостов полки могут, конечно, сунуться в воду на этом берегу, чтобы на тот не выйти.

- Выйдут, Константин Лукич, выйдут! У вас непременно выйдут, - не скромничайте! Вы им там из каких-нибудь местных материалов соорудите мосты, и выйдет это получше, чем понтоны.

- Хорошо мосты сделать, - вспомнил Гильчевский хаты Копани, которые он уже решил, в крайнем случае, раздергать, - но ведь для этого нужно время!

- И время найдете, - ведь не завтра же это, - сказал Федотов.

- Как не завтра? - удивился Гильчевский.

- Да ведь наш командарм обратился к Брусилову за разрешением временно перейти к обороне ввиду больших потерь. Ведь и ваша дивизия только по имени дивизия, а фактически она не больше бригады.

- Даже несколько меньше бригады, - согласился Гильчевский. - Особенно печально, что офицеров в иных ротах ни одного... Да и батальонами некому командовать.

- Вот то-то и есть. Командарм просит пополнений. Точнее сказать, на ходатайство об этом и о том, чтобы перейти к обороне, генерал Брусилов вынужден был склониться, потому что неэкономно ведь наступать малыми силами, - лучше подзаправиться как следует и... таким образом! - Тут Федотов выставил перед собой разжатые пальцы и весьма энергично сжал их с наклоном к полу.

- Подзаправиться? - подхватил Гильчевский. - Подзаправиться только тем, что еще и еще людей наскрести и на фронт?.. А материальная часть?.. Почему несем такие большие потери? Потому, что человека у нас не ценят, вот почему! "Чего доброго, а людей настругано довольно, - хватит!" Хватит ли? Это еще большой вопрос! А лучше бы понтонов настругали побольше, чтобы их хотя бы на две дивизии хватило, а не на одну только! Эх, жулики! Эх, недотепы!

- Это вы кого же жуликами считаете? - осведомился Федотов, разглядывая в это время раздвоенный черный нос своего Джека.

- Жуликами? Всех вообще, кто суется в волки, а хвост поросячий! - резко ответил Гильчевский. - За что ни хватись, ничего не имеем, поэтому где одного Ивана за глаза довольно, - десять давай! Мои люди наведут мосты, они сделают, а сколько их погибнет ради этого совершенно зря? Да ведь это целой атаки стоить будет - под огнем противника наводить мосты! Это значит с одного вола десять шкур драть, - вот что это значит! Ты и лови, ты и соли, ты и копти, ты и бочки делай, ты и консервные коробки варгань? А где же тыл? Этак можно дойти до того, что нас и орудия отливать тут заставят! Скажут, что это очень простое дело: взять дыру и облить ее сталью, - вот тебе и орудие! Взять другую дыру - другое!

Надежный улыбался, может быть и против желания, видя такую горячность своего нового соседа по фронту, но Федотов все упорнее смотрел на Джека и хмурился; наконец, заговорил, начальственно подняв голову:

- Несдержанны вы, Константин Лукич, а это... это вам уж не раз вредило, насколько мне известно, и в будущем тоже может ведь повредить.

- Вредило! Подумаешь! На то и война, чтобы вредило, - входя в новый азарт, начал было оправдывать свою несдержанность Гильчевский, но Федотов, положив свою руку на его, спросил вдруг:

- Вы полковника Кюна за что от полка отчислили?

- Кюна? За то, что трус! А что такое? - не понял такого перехода и поднял брови Гильчевский.

- Вот видите ли, что такое: у Кюна ведь большая протекция, и дело, скажу вам между нами, дошло до самой императрицы, - вот что! Вы Кюна обвиняете в трусости, что трудно ведь доказать...

- Почему трудно? Неисполнение приказа моего по явной трусости, перебил Гильчевский.

- Вы говорите - трусость, а он - осторожность, предусмотрительность, мало ли что еще. Вас же он обвиняет в гораздо более серьезном.

- Меня? Вот как! - удивился Гильчевский. - А в чем же именно, если не секрет?

- В том-то и дело, что секрет, в том-то и дело! - многозначительно подмигнул Федотов, давая этим жестом самому Гильчевскому понять, что дело тут политическое, что отставленный от командования 402-м полком немец Кюн пустил в ход что-нибудь вроде обвинения его в замыслах ниспровергнуть династию.

Представив Кюна и в руках его бумажку именно с подобным доносом, Гильчевский сказал, глядя на Надежного больше, чем на Федотова:

- Предчувствую, что этот Кюн за свою трусость и подлость произведен уже в генерал-майоры и едет сюда, на мое место, принимать сто первую дивизию!

- Ну что вы, что вы, Константин Лукич! - попробовал даже рассмеяться такому предчувствию Федотов, а Надежный, который вообще оказался из молчаливых, только пожал широкими своими плечами и махнул рукой, - дескать, сущие пустяки.

- Нет, в самом деле, - ведь обвинить меня там, в Петрограде, он может в чем ему будет угодно, а раз он пойдет для этого с заднего крыльца, то и преуспеет. Вот он, значит, и будет тогда форсировать Стырь под ураганным огнем! Чего же лучшего и желать?

- Да не он, а вы, Константин Лукич, сделаете это в лучшем виде, на что и я надеюсь, и штаб армии тоже, - теперь уже посмеиваясь вполне благожелательно и похлопывая его дружественно по локтю, сказал Федотов. - А доносы на всякого из нас пишут, - на то мы и занимаем видные посты. На нас пишут, а мы отписываемся, только и всего! А теперь, - он посмотрел на часы, - адмиральский час, и сядем просто обедать.

В соседней комнате денщики уже гремели посудой, и Джек, заслышав запахи кушаний, перестал уже обращать внимание на сапоги Надежного. Он даже покинул совещание, перешедшее к тому же к личным вопросам и потерявшее чисто деловой свой характер, и, степенно потягиваясь и поглядывая при этом на хозяина, который явно для него замешкался, вильнул призывно пушистым хвостом, потом скрылся.

- Джек, иси! - крикнул ему Федотов, в целях борьбы с его своеволием, но тут же раздался заливистый встревоженный лай Джека уже с надворья, и Федотов обеспокоенно повернулся к окну, пригнув голову, чтобы смотреть вверх.

- Что? Аэропланы? - спросил Надежный.

- Да, тройка! Черт знает, сколько у них воздушных машин! Никогда нет от них покоя, ни днем, ни ночью! - взволнованно проговорил Федотов, а Гильчевский подхватил оживленно и нескрываемо зло:

- Вот то-то и есть, что "сколько машин"! А у нас они где? Две-три сотни на целый фронт, когда их давай сюда тысячи! Но машины - дело новое, и для них заводы нужны, а понтоны - это так же старо, как мир, и для них нужны только плотники, однако и их нет!.. А живем на фронте друг против друга с волками, весьма хозяйственными, а с волками жить - надо по-волчьи и выть!.. А на одном собачьем лае против самолетов далеко не уедешь... так же, как и на доносах Кюнов!

VIII

Весть о неудаче группы генерала Рагозы на барановичском направлении докатилась в последних числах июня и до лазарета, в котором лежал Ливенцев.

В киевских газетах, полученных в Дубно, говорилось, что взято свыше трех тысяч австро-германцев в плен и захвачены две линии окопов; что немцы вывозят из Барановичей все ценное в поездах, один за другим уходящих на запад; что западнее Барановичей замечены с воздуха большие пожары: горят деревни, очевидно, поджигаемые немцами, готовящими свои силы к отступлению. Но в то время, как это сообщалось корреспондентами, в официальной сводке отмечались контратаки противника, и с каждой новой газетой все больше говорилось о контратаках; наконец, Западный фронт перестал упоминаться совсем: там наступило затишье. Всего только несколько дней заставил газеты писать о себе Эверт.

Зато писал он сам, донося в ставку, что, вследствие целого длинного ряда причин, наступление, предпринятое на барановичском направлении, не дало ожидаемых результатов, но вывело уже из строя убитыми, ранеными и пропавшими без вести до 80 тысяч человек. Он запрашивал, продолжать ли действия, несмотря на такие потери, или прекратить их. В ставке решили больше никаких надежд на Западный фронт не возлагать, гвардию же оттуда начать немедленно вывозить на фронт Брусилова, в район Луцка.

Об этом последнем в газетах, конечно, не сообщалось, и этого не знал Ливенцев. Он продолжал еще думать, что вот за Западным фронтом придет в движение и Северный, где пока отмечались только мелкие стычки, и наконец второй фронт разовьет вовсю те действия, которые начал на реке Сомме.

Газеты много места уделяли англо-французам, но трудно еще было судить, насколько успешны их наступательные порывы; никакая самая подробная географическая карта тут не могла бы помочь читателю газет: о километрах пока не говорилось, - только о сотнях метров пространства.

Но Ливенцев привык уже к тому, что во Франции совсем другие масштабы, чем в России: где мало земли, там ее больше ценят.

Время думать над трудным вопросом, может ли окончиться война к зиме этого года, у него было, но думать мешала неподвижная, тупо болевшая, как бы и не своя совсем, тяжелая нога.

Он спрашивал Забродина несколько раз:

- Как же все-таки? Оперировать будете?

- Не время, - отвечал Забродин хмуро.

- Перелом или разрыв?

- Увидим.

- Может быть, просветить бы рентгеном?

На этот вопрос Забродин даже не отвечал, только отрицательно двигал мизинцем правой руки и отходил от койки.

Больше всего угнетала Ливенцева не боль в ноге, не эта неопределенность, что такое произошло с нею, как та зависимость от санитаров, какой не чувствовал он, когда был хотя и серьезно ранен пулей в грудь навылет, но мог, однако, сидеть, потом вскоре и ходить даже.

Теперь он был почти совершенно неподвижен, - его ворочали, стараясь соблюдать осторожность, ему помогали даже есть, и эта беспомощность его удручала прежде всего потому, что ее видела Наталья Сергеевна.

Когда он был только что привезен в лазарет и увидел, - узнал ее, он показался самому себе исключительным, необычайно, неслыханно награжденным за то, что пережил на фронте в течение нескольких месяцев. Но теперь он лежал так же, как и другие тяжело раненные, мучаясь сам и заставляя мучиться ее.

Несказанной радости день ото дня становилось все меньше. Оставалась только успокоенность от сознания, что если даже ему суждено умереть, все-таки перед смертью он будет видеть около себя не чужие лица, а ее лицо: она склонится над ним, и ее мягкие пепельно-золотые волосы закроют его глаза.

Об этом думалось раза два или три ночами, но с наступлением дня приходила бодрость, уверенность в том, что трудно только теперь, потом же, очень скоро, станет гораздо легче. На всякий случай он спросил одного из молодых врачей - Хмельниченко:

- А не будет ли хуже оттого, что не оперируют меня до сих пор?

- Нет, хуже не должно быть, - отвечал Хмельниченко, но как-то не совсем уверенно, - так показалось Ливенцеву.

Он спросил и Наталью Сергеевну, что говорят между собой, - не слыхала ли она, - врачи о его контузии.

- Говорят, что трудный случай, - сказала она.

- А все-таки? Насколько именно трудный? - допытывался он, стараясь угадать правду по выражению ее глаз, по оттенку голоса. - Может быть, придется совсем проститься с ногой?

- Нет, что вы! - так испуганно откачнулась она, что он поверил и даже почувствовал свою ногу на момент совершенно здоровой и спросил уже успокоенно:

- В каком же смысле все-таки трудный случай?

- Говорят... что, может быть, вам придется пролежать после операции... Ну, не знаю ведь, сколько именно, и, конечно, врачи сами не знают.

- Неужели целый месяц? - спросил Ливенцев с тоской.

- Может быть, и месяц, - облегченно ответила Наталья Сергеевна, которой Забродин назвал гораздо более долгий срок.

Ливенцеву не хотелось, чтобы Наталья Сергеевна помогала Забродину, когда он будет делать ему операцию. Он представлял себя на операционном столе с хлороформенной марлевой тряпкой на лице, с ногою, из которой ланцет выпустит много зловонного гноя, и кощунственным казалось ему такое зрелище для той, которую он любил.

- Наталья Сергеевна, у меня к вам большая просьба! - обратился он к ней, когда она присела на белую табуретку около его койки.

- Что такое? - встревожилась она.

И он передал ей то, о чем думал, но она отозвалась, как мать ребенку:

- Нечего выдумывать! Непременно буду на операции.

- Нет, я все-таки очень, очень прошу не быть, - повторил Ливенцев, а так как в это время подошла к ним Еля, то он обратился и к ней: - И вы, Еля, не смотрите, когда мне будут операцию делать.

Еля поняла, что он только что просил о том же Наталью Сергеевну, и возразила:

- Вы хотите, чтобы смотрела тогда на вас одна "Мировая скорбь"? Или еще и Бублик?

- Они пусть уж, так и быть, если без этого нельзя, - ответил Ливенцев.

- Нет, без кого-нибудь из нас никак нельзя, а будет из нас та, кого назначат, - объяснила Еля.

- Постарайтесь, пожалуйста, вы обе, чтобы никого из вас не назначали.

- Нет уж, я буду сама проситься, - как же можно иначе? - сказала Наталья Сергеевна и заговорила о другом, чтобы его развлечь.

От врачей она слышала, что сама по себе операция не спасет Ливенцева от осложнений, если они заложены в характере контузии. Она спросила Хмельниченко:

- А какие могут быть осложнения?

Он ответил:

- Самое серьезное из них называется тромбофлебит.

Наталья Сергеевна не знала, что скрывается под этим словом, и он объяснил:

- Тромбофлебит очень опасен для сердца, также и для головного мозга, но будем надеяться, что его все-таки не будет. Во всяком случае, примем против этого кое-какие меры.

- А какие же все-таки меры? - спросила Наталья Сергеевна.

- Прежде всего, ногу придется держать в положении вертикальном. Это, конечно, очень большое неудобство для вашего больного, но придется ему потерпеть, - сказал Хмельниченко. - Кое-что еще в смысле режима, затем прижигания раны, после операции дело будет виднее.

День операции наконец был назначен. Забродин, точно угадав желание Ливенцева, взял в этот день к себе в помощницы "Ветер на сцене". Но Наталья Сергеевна все же была при Ливенцеве, когда его укладывали на носилки, и помогала в этом санитарам. Сквозь приступы боли наблюдавший за ее озабоченным лицом, которое казалось даже побледневшим, спросил ее Ливенцев с испугом в голосе:

- А не хотят ли мне отрезать ногу, скажите, все равно уж?

- Нет-нет, что вы! - таким же испуганным голосом сказала она. - Ведь перелома кости нет, в этом Забродин уверен, - я слышала.

С его носилками рядом дошла она до двери операционной, где благословила его движением оробевшей, узкой в запястье, милой руки, и Ливенцев всем наболевшим телом почувствовал, что вот неизбежное сейчас совершится. На фронте могло и быть и не быть, а здесь неотвратимо, и остались считанные минуты до чего-то непоправимого... Может быть, только щадя его, не сказала Наталья Сергеевна, что отсюда вынесут его уже об одной ноге?.. С этим вопросом в глазах он теперь уже совершенно безмолвно следил за отрывисто командующим Ванванычем, хранящим необычайно серьезный, даже сердитый вид.

Под тяжело пахнущей хлороформенной повязкой он, приготовившийся уже к потере сознания, - как там, в только что отбитом окопе, - скоро потерял его. А когда открыл глаза, то инстинктивно прижал руку к своей больной ноге, и только потом, убедившись, что нога цела, и пошевелив на ней слегка большим пальцем, чтобы убедиться еще и в том, что цела она вся, Ливенцев рассмотрел, что лежит он уже не на столе, а на носилках, и два санитара поднимают эти носилки, чтобы нести его снова в палату.

В коридоре встретила носилки с ним Наталья Сергеевна.

- Ну? Что нога? Цела? - спросила она таким тоном, как будто сама заразилась его недавним испугом, и он ответил ей, улыбнувшись:

- Цела, цела...

- Ну вот, видишь! Я тебе говорила ведь, что будет цела! - в первый раз за все время их знакомства обратилась к нему так интимно Наталья Сергеевна, не только как к самому близкому человеку, но и к такому еще, который долгое время, быть может, точно ее ребенок, будет нуждаться в ее помощи, но для того, чтобы потом многие годы идти рядом с нею и нога в ногу в новой жизни, какая настанет после этой войны.

Женщина всегда несет в себе вечность, даже если и не догадывается об этом. Она рождает, она охраняет жизнь. И напрасно думал Ливенцев, что Наталья Сергеевна потеряет что-то в своем представлении о нем, если будет видеть, как режут его совершенно бесчувственное, полумертвое тело, как выходит из его ноги то, чего было в нем "полно", - гной, сукровица, кровь...

Даже "Ветер на сцене", видевшая все это, после операции как будто прониклась особым правом на исключительную заботу о нем, и у "Мировой скорби" яснело неподдельно теплым участием лицо, когда она во время своего дежурства подходила к его койке поправить ему подушку, поставить градусник, дать лекарство... Для него же начались самые мучительные дни: перед его глазами торчала, как столб, его нога, подвешенная к потолку, и он не "мел возможности даже во время сна перевернуться с боку на бок.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

ЧЕРЕЗ СТЫРЬ

I

Вернувшись от Федотова, Гильчевский "закусил удила и понесся", как сказал, глядя на него, Протазанов. Так неожиданно даже для него, казалось бы, хорошо знавшего своего начальника, вскипел чисто хозяйственный талант Константина Лукича.

Будущие мосты через Стырь - они пока еще были разбросаны по стенам и крышам пустых хат деревни Копань, жителей которой вместе с их живностью и скарбом угнали, отступая, австрийцы. Гильчевский двум ротам саперного батальона приказал немедленно ломать хаты, наиболее богатые бревнами, кроквами, досками, а вечером, когда стемнеет, подвозить все это поближе к реке.

Забарабанили в воздухе и взревели деревья, отдираемые от насиженных теплых мест ломами, замелькали топоры, пыль поднялась столбами над Копанью, и, отмахиваясь от нее руками, говорили саперы:

- Вот уж истинно сказано: "Чужой ворох ворошить - только глаза порошить".

Эти саперы, они работали весело, хотя хорошо знали, что им же придется наводить вскорости ночью мосты под жестоким обстрелом с того берега и многим из них не придется уж никогда больше ни ломать, ни строить, ни глядеть на солнце, ни порошить глаза.

Они работали споро: складывали штабелями бревна к бревнам, доски к доскам, попутно пригибая на них обухами топоров гвозди, и вечером сам Гильчевский пришел смотреть эти штабели, прикидывая на глаз, сколько чего может пойти на два моста на козлах и два других моста - на поплавках. Кроме того, нужен был еще и запасной материал для починки в случае, если очень сильно пострадают мосты от артиллерийского обстрела, что было неизбежно, конечно; нужно было еще заготовить доски и для того, чтобы загатить ими топкие места перед мостами как на этом берегу, так и на том, иначе нельзя было бы переправить туда свои батареи.

Но саперы саперами и мосты мостами, а плетни и решетки для одиночных стрелков, которым не только переходить болота, но и, весьма возможно, залечь в них придется на том берегу, - их нужно было заготовить как можно больше, так решил Гильчевский, обходя в тот же день, как вернулся из Волковыи, окопы своей дивизии. Поэтому в лесу около Копани и дальше, в густом дубняке и молодом березняке, среди которого попадались довольно часто раскидистые кусты орешника, тоже шла веселая работа лесорубов, плелись плетни, вязались решетки.

Сам же Гильчевский зорко всматривался, как полтора года назад на Висле, в берега Стыри, где они круче, где отложе; в рощи и заросли кустов как на том берегу, так и на этом; в постройки, полусгоревшие, полуразбитые или уцелевшие местами; в капризные изгибы реки... Все замечал он, что могло облегчить переправу: и рощи, и просто густые кусты, и постройки, и крутобережье. Прикидывал на глаз и отмечал на плане, где река была уже и, значит, глубже, где шире и мельче.

В первый же день, как получил приказ наводить мосты, места для четырех мостов он выбрал и больше уж не менял их: это были места прежних мостов. Он не только озабочен был тем, чтобы укрыть от огня противника своих сапер природными преградами, как кусты, рощи, постройки, но наблюдал прилежно и то, где и как далеко от берега тянулись окопы австро-германцев. Вот перешли мост штурмовые группы, вот одолели топкий берег, - далеко ли им будет бежать до окопов? Есть ли прикрытия, если сильный огонь заставит их залечь?..

Когда он вернулся в штаб и сел ужинать, картина переправы через Стырь рисовалась в его мозгу настолько отчетливо и ярко и трудная сама по себе задача казалась так близка к решению, что он заметно для Протазанова повеселел и даже продекламировал "из Некрасова":

И сбылось по воле божией,

Что певала моя матушка:

Реки будто непрохожие

Форсирует Калистратушка.

К этому же добавил:

- Конечно, будет трудно, очень трудно... Главное, много потерь понесем совершенно напрасно. Но что делать, если у нас такая бедность. Чем и кем черт не шутит! Вот и нами тоже... Но погодите, любезнейшие господа Федотовы, мы еще посмотрим, какая из двух дивизий скорее форсирует Стырь: моя ли - без понтонов, или десятая - с понтонами!

На другой день он заставил вырубить большую площадь в лесу, чтобы можно было на ней установить легкую артиллерию для более успешного действия по неприятельской проволоке: здесь она становилась гораздо ближе к цели, чем на своей прежней позиции, отсюда был лучший обстрел, а вырубленные кусты и деревья как нельзя нужнее были для гостей; излишек их он предложил Надежному, чтобы его не слишком озадачивали топкие места на его участке.

Надежный внимательнейше приглядывался ко всему, что он делал, про себя решив также поближе к реке поставить свои легкие батареи, но перевозить к себе, что ему предлагал Гильчевский, все-таки отказался, сославшись на недостаток подвод.

С недоумением смотрел он и на горы плетней и решеток и говорил задумчиво:

- Не отрицаю, что само по себе, так сказать, в идее, это не лишено остроумия, однако, простите, пожалуйста, Константин Лукич, как же представить себе наших солдат, чтобы шли они в атаку с таким багажом?.. Не то им бежать вперед и кричать "ура", не то эти сооружения тащить и ни бежать, ни "ура" не кричать, а их в это время расстреливать будут прямо пачками...

- Ну, вольному воля, а спасенному рай, - обиделся Гильчевский. - Не видите в этом пользы, так и быть. А у меня непременно их тащить будут.

II

Подходили пополнения. Их уже некогда было готовить к предстоящим боям, впору было только распределить по ротам. Новые офицеры из школ прапорщиков, совершенно еще не обстрелянные, все-таки встречались радостно, так как многие роты совсем не имели офицеров.

Учебные команды своей дивизии, в которых нашлось полторы тысячи человек, Гильчевский свел в особый отряд и отдал его под команду ротмистра Присеки, ведавшего конной сотней дивизии, оставшейся в ней с ополченских времен. Этот отряд получил назначение стать общим резервом дивизии. Расположив его около своего наблюдательного пункта в окопах, раньше занимавшихся 403-м полком, теперь передвинутым к реке, туда, откуда были выбиты австро-германцы, Гильчевский не мог выделить для него ничего, кроме двух пулеметов.

- На полтора батальона военного состава только два пулемета! - сам удивился он. - Скажи какому-нибудь немецкому генералу, - ведь засмеет. Эх, бедность наша! Только доносы читать умеют, а ни черта не приготовили, чтобы воевать по-европейски!

Очень подробно составил он диспозицию, назначив каждому полку, каждой батарее определенное место и задачу.

У него была теперь тяжелая артиллерия - батарея шестидюймовок и батарея 42-линейных орудий; было две батареи гаубиц и 42 легких пушки, но он сомневался, хватит ли ему легких снарядов, особенно шимоз, для пробивки проходов.

Он входил в каждую мелочь, шаг за шагом представляя себе, как должно идти дело. Батареи он расположил так, чтобы могли они дать перекрестный огонь по окопам противника против места, назначенного для переправы.

Легкая артиллерия знала свою задачу: пробить по три прохода на каждый из двух атакующих полков - 402-й и 404-й. Тяжелая должна была громить батареи австро-германцев и места, где могли скопляться резервы.

Свой наблюдательный пункт он устроил, по обыкновению, так близко к окопам, как этого не делал, кроме него, ни один начальник дивизии.

Когда затишье на фронте одиннадцатой армии окончилось, - это было уже в начале июля, - и был назначен Сахаровым день общего наступления - 7-е число, Гильчевский вызвал к себе полковников Татарова и Добрынина, которые должны были вынести со своими полками всю тяжесть броска через Стырь, так как 401-й полк назначался в резерв 402-му, а 403-й - 404-му, каждая бригада должна была действовать нераздельно.

Как студент, отлично подготовившийся к экзамену, прочно зажавший в извилины мозга множество требуемых знаний, бывает настроен самоуверенно и смотрит весело на одних, снисходительно на других из своих товарищей, а на профессоров-экзаменаторов даже с некоторым задором, так и Гильчевский, предусмотревший, по его мнению, все, что можно было предусмотреть, и всюду наладивший дело близкого боя так, что он не мог окончиться ничем другим, кроме как полной победой, был оживлен и весел, встречая командиров своих атакующих полков у входа в свой штаб в Копани.

- Я вас таким старым польским медом угощу, господа, - здравствуйте, что только ахнете, уверяю!.. Впрочем, не надейтесь, что много вам дам, только по-про-бо-вать, а то, пожалуй, из-за стола не встанете, и куда же вы завтра тогда годитесь?

Говоря это, Гильчевский наблюдал в то же время выражение лиц обоих полковников и заметил, что Добрынин улыбался открыто всем своим широковатым в скулах лицом, а Татаров напрасно старался выжать откуда-то из затвора улыбку, и она вышла только наполовину, косяком, и застряла, - ни то, ни се, - и тут же ушла снова в затвор.

Это было ново в таком обычно уравновешенном, энергичном, полнокровном человеке, как Татаров, притом же любителе в хорошую минуту покутить на кавказский манер, и Гильчевский про себя отметил это.

Перед стопкою старого польского меда завязал он, конечно, вполне деловой разговор.

- Я надеюсь, господа, что вы оба досконально изучили свои участки атаки: вы (обращаясь к Добрынину) - переправу против деревни Вербень, вы (обращаясь к Татарову) - переправу между деревней Вербень и деревней Пляшево.

- Так точно, - молодцевато отозвался на это Добрынин, а Татаров сказал глухим, плохо повинующимся ему голосом:

- Трудный участок вы мне отвели, ваше превосходительство.

- Трудный? Чем трудный? - удивленно насторожился Гильчевский.

- Как же не трудный! Там почти сразу за переправой - лес.

- Ну, какой же это лес, - роща, - постарался как можно мягче поправить Татарова Гильчевский.

- Лес или роща, - эта разница большого значения не имеет, то есть на какую глубину там идут деревья, - возразил Татаров. - Пусть идут хоть всего на четверть версты, - там противник может ко времени атаки целую бригаду спрятать.

- Ну-ну-ну! Так уж и бригаду! - пытался обернуть это в шутку Гильчевский.

Но Татаров продолжал упорно, кивая на Добрынина:

- Против четыреста второго полка - там место почти открытое...

- Почти, однако же не совсем! - подхватил Гильчевский.

- Все-таки же нет леса!

- То есть рощи, - опять склоняясь к шутливости, поправил Гильчевский.

- Это все равно... А между тем...

- А между тем, - перебил Гильчевский, - что же прикажете в таком случае делать, если там роща? Ведь прочешут эту рощу насквозь наши легкие батареи перед тем, как вашему полку идти в атаку.

- А между тем, - точно не расслышав, договорил, что начал было, Татаров, - и для моего полка, и для четыреста второго вы назначили прикрытие одинаковой силы - батальон.

- А если я считаю батальоны эти неодинаковой силы, а ваш гораздо более сильным, тогда что вы скажете? - начиная уже немного раздражаться, заметил Гильчевский, но Татаров продолжал так же упрямо, как начал.

- Считать, разумеется, нужно число штыков, - пусть даже и грубый счет, - а не геройство, которого может ведь как раз и не оказаться, - возразил Татаров.

- Э-э, послушайте, да на вас, я вижу, какой-то просто спорный стих напал! - еще раз попробовал взять шутливый тон Гильчевский. - Комары, что ли, вас искусали?

- Комары, ваше превосходительство, это, конечно, само собою, - не улыбнулся все-таки и на это Татаров, - они тоже внесут ночью свою долю задержки; но дело не столько в них, сколько...

- А ну-ка, Архипушкин! Давай-ка, бестия, меду сюда! - не дослушав Татарова, закричал в другую комнату, обращенную в кухню, Гильчевский.

И на подносе, честь-честью, Архипушкин внес закупоренную крепко и залитую с горлышка черным сургучом кубастую бутылку старого меда.

К распитию этой бутылки подошел и Протазанов. Не зная еще, как настроен Татаров, он сказал неожиданно для Гильчевского:

- По всем данным и выкладкам понесем мы в этом деле очень большие потери.

- Вы думаете? - спросил Добрынин, про себя, конечно, вполне с ним соглашаясь, а Татаров поддержал уверенно:

- Только слепой этого может не видеть.

Гильчевский делал вид, что очень занят тем, как Архипушкин отбивает черенком складного ножа со штопором сургуч, потом стал следить, правильно ли, не вкось ли он вводит в пробку штопор. Но вот зажал он бутылку между колен, сделал страшное лицо - глаза навыкат, даже покраснел от натуги, и наконец, точно пистолетный выстрел раздался, из горлышка показался дымок.

- Дым столетий! - возбужденно вскрикнул Гильчевский. - Ну-ка, содвинем бокалы! (Архипушкин очень проворно и умело налил меду в стопки.) За полную удачу завтрашней операции, господа!

"Содвинули бокалы", но все, как по команде, сначала пригубили, переглянулись, качнули головами и только после всего этого медленно стали втягивать густую хмельную душистую влагу.

- Д-да, это - напиток! - сказал Добрынин, на котором остановил спрашивающий, блестящий возбуждением взгляд Гильчевский.

- Да, конечно, - немногословно хотя, но с явным одобрением напитку поддержал его и Татаров, а Протазанов продекламировал:

- В старину живали деды веселей своих внучат!

- Живали-то живали, а что же они жевали? - подмигнул Архипушкину Гильчевский и усадил всех за стол.

За столом он был очень оживлен, как студент, получивший на экзамене даже от самого придирчивого профессора отличную отметку: он видел, как постепенно расходится то, что отягощало лучшего из его полковых командиров, и он становится веселее и разговорчивей.

А на Протазанова, которому вздумалось во второй раз высказаться по поводу больших потерь, какие ожидают дивизию, он даже прикрикнул:

- Да что вы раскаркались, не понимаю! Разве мы одни будем форсировать Стырь? А десятая дивизия? Ведь она получила понтоны и гораздо раньше нас на том берегу очутится! Какие же особенные потери? Надо только почаще справляться, как у них там идет дело и будет идти дальше; также и со сто пятой дивизией держать связь. Фронт всего корпуса, фронт шириною в семнадцать верст, двинется вдруг сразу на этих каналий, - и что же вы думаете, что они устоят? Такого лататы зададут, что только держись! Только бы конницу, конницу чтобы вовремя вызвать, - э-эх!

- Конницу едва ли на тот берег приманишь, - заметил Татаров.

- Ну вот, опять двадцать пять! Почему именно? - вознегодовал Гильчевский.

- Побоится, что в болотах утонет.

- Да ведь загатим мы болота около мостов досками, - на то же они и лежат, где надо! Загатим для артиллерии нашей!

- В том-то и дело, что артиллерия-то наша, а конница - корпусный резерв, - отозвался на это Протазанов.

- Да ведь теперь уж другая дивизия, не седьмая, за нашей спиной спасается!

- Они ведь все одинаковы, - меланхолически сказал Добрынин. - И на Западном фронте, сколько я замечал, и на этом, я думаю, тоже.

Действительно, 7-ю кавалерийскую дивизию уже передвинули гораздо южнее, а в резерв 32-го корпуса прислали другую, сводную, и Гильчевский втайне соглашался, конечно, что помощи от нее смело можно не ждать, но ему во что бы то ни стало хотелось быть упористее и стремительнее хотя бы в том решении трудной задачи, которую он так ясно разработал во всех мелочах.

Налет конницы на отступающего в беспорядке противника ярким последним штрихом входил в ту картину, которую он нарисовал себе размашисто и, как ему казалось, безошибочно в точности линий и красок.

Убедившись из застольной, как бы между прочим ведшейся им беседы, что оба командира атакующих полков отчетливо представляют, что они должны будут сделать в ночь на 7 июля, он простился с ними так же оживленно, как их встретил.

III

Если мосты против деревень и были взорваны, то не во всю длину превращены они были в обломки или сгорели: часть их, ближайшая к правому берегу, все-таки уцелела. Уцелела, конечно, и большая часть свай в воде.

К этим обломкам мостов исподволь по вечерам подвозился лес, чтобы в начале ночи на 7-е июля, когда белый туман, повисший над рекою, закутывал берега, но вблизи от луны было светло, все восемь рот обоих атакующих полков могли бы перебраться через Стырь, настелив на сваи доски.

Эти часы, когда налаженное уже дело переправы могло сорваться при чуткой бдительности противника, были особенно тревожными и для Татарова с Добрыниным, и для батальонов прикрытия, и для сапер, работа которых должна была начаться, когда переберутся на тот берег оба батальона, и особенно для Гильчевского.

Он, как дирижер оркестра, начавшего исполнять увертюру большой вещи, написанной им самим, был весь обостренное внимание, - не начнут ли резать слух фальшивые ноты, не сорвется ли все дело в самом начале.

Так как атакующими были вторые полки обеих бригад, то обоим бригадным командирам - Алферову и Артюхову - приказал он наблюдать за точностью исполнения. В этот ответственный час вся дивизия жила только одним: удастся или нет крупному отряду - восьми ротам - перебраться и закрепиться без того, чтобы поднять большую тревогу у противника.

После десяти часов вечера, когда сгустился туман, а луна еще не вставала, легкие плоты, на которых могло поместиться пять-шесть человек, оттолкнулись шестами от берега; и прошло не больше четверти часа, как на том берегу против будущих мостов обосновалась их охрана; плоты же вернулись обратно, чтобы на них нагрузили первые доски, которые можно бы было, соблюдая возможную тишину, под кваканье лягушек, уложить на сваи, - начерно, лишь бы держались, лишь бы мог перебраться по ним человек, не рискуя сорваться в воду.

И чуть только появлялись на сваях доски, показывались на них люди, помогавшие тем, которые стояли и работали, причалив плоты.

Люди шли, тяжело нагруженные плетнями, но они понимали, что без них на том берегу нельзя, когда попадешь в топкие места, и это сбавляло кое-что из тяжести плетней, кстати, сделанных ведь своими же руками.

Сорок сажен - восемьдесят метров - долгий путь над водою, ночью, когда только что начерно настилаются мостики, а не мосты, когда противник слушает, - обязан слушать и слышать, - что творится на водном рубеже, который служит ему надежной защитой.

На каждом шагу стерегла каждого из солдат опасность поскользнуться на мокрых досках и свалиться в воду, а сильный всплеск на воде ночью далеко слышен, да притом трудно и удержаться, чтобы не выругаться по этому случаю по-солдатски крепко и в полный голос и не навлечь этим на всю переправу огонь врага.

Не одни только телефонные провода, - тысячи других, невидимых глазу проводов были протянуты теперь к Гильчевскому от его передовых полков, начинающих операцию, которую он считал самой серьезной из всех, им проведенных.

Он ни на минуту не сомневался в том, что кадровая дивизия у него справа теперь точно так же, с кошачьей осторожностью, перекидывает часть своих сил на левый берег, и опасался, не сорвут ли там его дело здесь: ведь общая задача была дана всему корпусу, в котором теперь три дивизии. Но 105-я занимала и прежде другой участок - влево, а 10-я - тот самый, какой он раньше считал своим, какой угнездился уже у него в мозгу: ведь там он тоже вполне ясно представлял все возможности переправы, особенно когда присланы для этого понтоны.

Разве можно было сомневаться, что начальник кадровой дивизии, притом такой себе на уме, как Надежный, упустит нужное время? Туман был точь-в-точь такой же на его участке, как и против деревни Вербень, или между этой деревней и другой - Пляшево. Наконец, хотя и хорошо было бы, если бы начали переброску прикрытий все три дивизии сразу, однако хорошо только при условии, что у всех трех выйдет она одинаково удачно. Поэтому Гильчевский и хотел согласованности действий и втайне побаивался их: а вдруг там по неловкости обнаружат общий замысел врагу и сорвут дело здесь, у него?

Так вышло, что не звонил своим соседям он сам. Однако ждал, что, может быть, позвонят оттуда. Не звонили. Корпус притаился. Все три дивизии делали свое дело, храня молчание. Так именно думалось Гильчевскому, и он решил наконец, что это, пожалуй, лучше. А если ему удастся предупредить в действиях своих соседей, то от этого ничего худого не будет: его полки знают, что, перебравшись, люди должны соблюдать тишину, на сухих местах закопаться, на топких - залечь на свои плетни и дожидаться рассвета, когда артиллерия начнет пробивать для них проходы.

После того как ушли от него Добрынин и Татаров, он сказал Протазанову:

- Этот новый командир полка, заместитель проклятого Кюна, от которого, между прочим, грозят мне какие-то неприятности, - Добрынин, он ничего, спокойный, - видно, что Георгия получил не зря... А вот что же это случилось с Татаровым, а? Что же он так это вдруг заартачился, точно вожжа под хвост попала? Не было с ним такого случая, я не помню. Может, вы знаете, почему это он вдруг?

- Мало ли что может быть, - начал думать Протазанов. - Мог плохое письмо получить из дому.

- Ну, письмо, письмо из дому плохое, - что вы, разве это причиною быть может? - не соглашался Гильчевский. - Я сам иногда плохие письма из дому получал, - мало ли что: домашние горшки к делу не относятся... Гм... Образцовый командир полка, - дай бог всей нашей армии таких иметь, - и вдруг - на тебе! Нет, тут что-то такое другое... Неужели это от усталости вздумал он вдруг мне перечить? Нет, тоже нет, - усталость - что же такое? Ну, выспался, - вот ее и нет. Гм, очень меня это в нем поразило.

Однако думать над какою-то заминкой у Татарова, - конечно, временной и случайной, - было все-таки некогда. Время было уже получить от него донесение, переправился ли его батальон. Такое донесение пришло около полуночи, и Гильчевский обрадовался:

- Молодец! Вот это - молодец, а то - чепуха, что с ним было!.. Ведь вот же Кюн, - помните? - тот на Икве что донес? - "Не могу выполнить!" - вот что. За это я его и послал к чертовой мамаше!.. Ну-ка, как его заместитель, как он?

Батальон Добрынина запоздал против батальона Татарова не больше как на четверть часа, и Гильчевский торжествовал:

- Каков, а? Вот так с Западного фронта! Боевой! Боевой!.. А то Кюн! Вот как я отлично сделал, что его турнул!

И на радостях, и чтобы подкрепиться, выпил стопку.

Его подмывало теперь, когда у него увертюра была сыграна с большою точностью по нотам, без малейшей фальши, обратиться к Надежному, как у него, но остановило сомнение: не примет ли тот этого вопроса за вмешательство в его дело. А с начальником 105-й дивизии он был не в ладах, так что к нему обращаться было не особенно ловко; наконец, он знал, что эта дивизия имеет обыкновение выжидать, что сделает 101-я, и, разумеется, хотя и с опозданием, но постарается все-таки сделать то же самое: так было не раз.

Под впечатлением удачи этого вечера и чтобы набраться сил для громкого утра и горячего дня, Гильчевский даже решил прилечь подремать и забылся, хотя и беспокойным, прерывистым сном.

Проснулся от сильной пальбы, поднявшейся справа, со стороны 10-й дивизии.

Вот когда явилась необходимость запросить Надежного, что у него происходит.

Это было уже близко к утру, - начал белеть восток. Протазанов связался со штабом 10-й дивизии, и оттуда сказали ему, что сильнейший обстрел мешает навести мосты.

- Эх, есть такая пословица, специально для дураков: глупому сыну не в помощь богатство! - бурно вознегодовал Гильчевский. - Ведь просил же я понтоны, - мне не дали, а дали тем, кто и с понтонами ничего не мог сделать!

- Вас просит к телефону генерал Надежный! - обратился к нему Протазанов, и он ринулся к трубке, клокоча и крича:

- Я вас слушаю! Что такое? Я - Гильчевский. Здравствуйте!

- Здравствуйте, Константин Лукич! Случилось скверное дело, - как быть? - уже не прежний самоуверенный, а испуганный голос Надежного донесся в трубку. - Подняли неистовый огонь из пулеметов, из винтовок, не дали навести мостов.

- Постойте, а когда же вы, когда же приказали начать наводку? прокричал Гильчевский.

- Не так давно, чтобы закончить могли засветло, - ответил Надежный.

- Ка-ак так не так давно?.. Да ведь теперь уж рассвет, - три часа утра!

- А у вас наведены разве мосты? - справился Надежный.

- А как же так не наведены? Хотя бы и вчерне, все-таки два своих батальона я переправил. Утром саперы доделают все, как надо, чтобы можно было батареи перевезти!

- Послушайте, Константин Лукич, что же теперь делать? - совершенно уже подавленно-просительным тоном проговорил Надежный.

- Вам что делать?.. Ночью надо было мосты наводить, а не утром, и делать это в возможной тишине, благо туман с вечера держался... Как же вы так, не понимаю, - ведь такой благодетель, как туман, лучшего и придумать нельзя, а вы... Что теперь делать? Теперь вам уж нечего больше делать, кончено, упущено время! Эх-ма! И хотя бы с вечера вы мне сказали об этом, а теперь что же? Теперь в пустой след. Теперь сидите и ждите, что получится у меня. Если удастся перебросить мне свою дивизию, тогда и вы можете перебросить свою, а если нет, то все вообще пропало!

Несмотря на резкий тон, каким были сказаны эти жесткие слова, Надежный не обиделся, - до того он был удручен своей неудачей. Он только захотел уточнить, какой способ посоветует ему Гильчевский для переброски его полков.

- Способ какой? - повторил вопрос Гильчевский. - Я вижу для вас только один способ, а именно: воспользуйтесь остатками моста против деревни Гумнище, и в самом спешном порядке пусть ваши саперы его доведут до того берега. Вот когда у вас в руках будет этот мост, восстановленный, тогда...

- Очень много понесу потерь, Константин Лукич! - перебил Надежный.

- Вот то-то и есть! Вот то-то и есть, что много потерь! - вскипел Гильчевский. - На кого же теперь вам пенять? Потери постарайтесь нанести и вы противнику, чтобы сквитаться. А другого выхода для вас нет и быть не может. Если в руках у вас к середине дня не будет исправного моста, то какую же пользу общему делу может принести ваша дивизия? Решительно никакой!.. Потери! Вот моя дивизия понесет потери, так понесет, - это уж я теперь вижу ясно! И отчего же было вам не сговориться со мною вчера, как и когда именно вам надо наводить мосты?.. Все равно, теперь уж поздно, теперь поздно! Сожалеть - это не значит поправить... Теперь поздно, теперь ждите. А моя дивизия, значит, осталась без поддержки! Вот как обернулось дело, хотя началось не плохо, эх-ма! Желаю успеха! Я все сказал, что мог. Желаю успеха!

Он постарался как можно мягче закончить разговор по телефону, но не заботился о мягкости выражений, когда отошел от трубки. Досталось и Федотову, и начальнику 105-й дивизии, которого можно было и не спрашивать, что он делает: Гильчевский без расспросов знал по опыту, что в 105-й дивизии будут ожидать, что сделают в 101-й, и только тогда зашевелятся.

IV

В шесть утра началась канонада, но за час до нее на наблюдательном пункте, который оборудовал для себя на высоте 111-й Гильчевский, появился, пробравшись сюда вместе с ним из Копани, генерал-лейтенант Сташевич, инспектор артиллерии одиннадцатой армии.

Это был высокий, но тощий, сутуловатый старик, с длинным горбатым носом разных цветов: на переносье густо-желтого, на горбу - белого (здесь выпирала кость треугольником), на ноздрях - лилового и на самом кончике, несколько загнутом вниз, ярко-красного. Тускло-серые выцветающие глаза его были навыкат и в розовых, несколько даже вывороченных как будто веках. Толстая нижняя губа его все время стремилась отвиснуть, но, зная это ее свойство и находя его, видимо, не совсем удобным, он ежеминутно ее подтягивал: порядочно времени, как заметил Гильчевский, уходило у него на борьбу со своеволием этой нижней губы. Седые усы его были подстрижены, длинные плоские щеки и двоящийся на конце подбородок гладко выбриты. Соответственно своей должности вид он имел явно ко всему и всем недоверчивый и строгий даже в отношении Гильчевского, которому никогда раньше не приходилось его встречать.

Однако даже и Гильчевский должен был признать, что инспектор артиллерии мог бы не простирать своего ведомственного любопытства дальше артиллерийских позиций, где предлагал ему остаться он сам; желание приезжего генерала непременно присутствовать на наблюдательном пункте во время боя заставило отнестись к нему с некоторым уважением: трудно ведь было предположить, что руководить Сташевичем могли и другие причины, кроме того, чтобы показать свое бесстрашие.

Говорил он с каким-то свистящим выдохом, точно страдал запалом, причем плоские щеки его не расширялись, а втягивались внутрь. Трудно было ожидать чего-либо доброго от такого непрошеного гостя, но не было больших оснований и для того, чтобы ожидать злое: просто, кроме трех генералов, собравшихся в блиндаже на высоте 111-й, - самого Гильчевского, Алферова и Артюхова, появился еще и четвертый.

Между тем высота эта, с которой был очень отчетливо виден весь пятиверстный участок боя, конечно, была открыта и для противника, в этом заключалась немалая опасность. Но здесь сосредоточено было управление всеми батареями, к которым шли провода, и, конечно, это больше всего привлекало Сташевича.

Не менее зорко, чем сам Гильчевский, следил он за тем, как пробивались в проволоке проходы. Разумеется, у него уже были выработаны за долгие месяцы войны свои приемы подсчета истраченных снарядов, и если начальник дивизии, генерал-лейтенант, замечал только действие своих батарей, то инспектор, тоже генерал-лейтенант, был озабочен только тем, нет ли при этих действиях явного перерасхода боеприпасов.

В штабе дивизии, в Копани, приняли запрос Федотова по телефону о том, как идет дело, и передали его Гильчевскому на наблюдательный пункт. Гильчевский ответил, что надежды на успех у него еще не потеряны, хотя дивизии приходится действовать в одиночку, так как Надежному навести мостов не удалось. Доложил, конечно, о том, что восемь рот прикрытия переброшены уже им на другой берег, что идет пробивка проходов, что присутствует при этом инспектор артиллерии. Услышав это последнее, Федотов посоветовал ему бережнее относиться к снарядам и пожелал успеха.

- Одно с другим не вяжется, - буркнул, отходя от телефона, Гильчевский не для того, чтобы кто-нибудь его слышал.

Впрочем, трудно было бы и расслышать, что мог буркнуть обиженный человек: слишком громок был разговор пушек.

Саперы работали очень ревностно по наводке мостов, но мост на поплавках, устроенный ими, обстреливался густым винтовочным огнем, поплавки сбивались, саперам то и дело приходилось их менять, но это много людей выводило из строя.

Та самая роща, которая смущала даже такого мужественного человека, как Татаров, оказалась действительно коварной: в ней таилась батарея легких орудий, которая била гранатами не только по окопам, но и по наблюдательному пункту на высоте 111-й.

- Эге! Да у них там где-то на дереве свой наблюдательный пункт! - решил Протазанов, выставившийся было над бруствером с биноклем и едва успевший присесть вовремя в окоп: граната разорвалась в пяти шагах.

- Прочесать всю рощу! - энергично решил Гильчевский. - Всем пятидесяти восьми орудиям взяться за это дело!

Чтобы не было разнобоя, он своим одиннадцати батареям, включая и тяжелые, дал на схеме рощи отдельный участок каждой, и вот бомбы, гранаты, шимозы почти одновременно полетели в рощу, проходя ее скачками.

Казалось бы, эта мера должна была непременно накрыть зловредную батарею и если не уничтожить ее совсем, то заставить замолчать хотя бы на время пробивки проходов. Но батарее удалось как-то избежать разгрома: покинув рощу, она открыла пальбу с новой позиции, на одном из холмов за нею, и гранаты снова начали залетать на наблюдательный пункт.

- Вот видите! - торжествующе-сухо, с запалом выдавил из себя инспектор артиллерии, обращаясь к Гильчевскому. - Сколько снарядов потеряно совершенно зря... Между ними много и тяжелых.

- Думаю все-таки, что не потеряны зря, - отозвался на это Гильчевский. - Уверен даже, что из восьми орудий там половина подбита.

- Это, это надо доказать, а не быть в этом уверенным, - веско заметил Сташевич.

Некогда было спорить с ним, - не до того было. Гильчевский знал, что если у него и накопилось для пробивки проходов достаточно как будто снарядов, то большая часть их - японские шимозы, взрывная способность которых слаба. Он заметил теперь, что проходы пробиваются туго; это его обеспокоило: время шло.

- Так и до вечера не пробьют! - крикнул он Протазанову. - Передайте полковнику Давыдову, чтобы он свои батареи пустил в это дело!

Протазанов бросился к телефону, соединяющему их с тяжелыми батареями, которыми командовал Давыдов, а Сташевич, расслышав, что кричал Гильчевский, подозрительно поглядел на него и вдруг придвинулся вплотную к Протазанову, когда тот начал передавать полученный приказ.

Протазанов кричал громко:

- Начальник дивизии приказал, чтобы все батареи ваши сейчас же открыли огонь по заграждениям!.. Шимозы действуют плохо, да их и мало осталось... Как только пробьете проходы, дан будет сигнал к атаке!

Сташевич все это отчетливо слышал. Были ли пробиты проходы для атакующих полков или нет и когда они могли быть пробиты действиями легких батарей, - это его не касалось; он усвоил из того, что подслушал, только то, что его час пробил, и, начальственно отстраняя бригадных - Алферова и Артюхова - и чинов штаба, протискался в узком окопе к Гильчевскому. Разноцветно окрашенный, длинный, как хобот, нос и тяжкая нижняя губа заколыхались перед глазами Константина Лукича.

- Этого я не могу разрешить, не могу, - не имею права! - не то чтобы кричал, но очень внушительно, раздельно, с ударением на каждом слове говорил Сташевич.

- Чего? Чего именно? - даже не понял сразу Гильчевский.

- Тратить тяжелые снаряды на пробивку проходов не разрешаю! - повысил голос Сташевич, и глаза его стали, как два новых полтинника.

- Что такое? - изумился и этим глазам, и носу, как хобот, и губе-шлепанцу, и этому "не разрешаю" Гильчевский.

- Отмените сейчас же приказание, какое вы отдали! - теперь уже выкрикнул с запалом Сташевич.

И Константин Лукич понял наконец, что перед ним враг того дела, какое ценою огромной, быть может, крови делает уже и будет делать в этот день до вечера его дивизия. Этот враг - вот он; этот враг кричит: "Отмените приказание!.." У него запал, как у лошади, - и Гильчевский почувствовал вдруг, что такой же самый запал сдавил ему гортань, как клещами, и не крик, а хрип вырвался у него:

- Как так отменить?

- Не разрешаю! - прохрипел Сташевич.

- Вы... вы... кто такой, а? - вне себя, задыхаясь, вдавил эти попавшиеся на язык слова в глаза, как полтинники, в разноцветный нос, в шлепающую губу Гильчевский.

- Я кто такой?

- Да, да, да... Кто такой?.. Откуда?

- Не забывайтесь! - хрипнул Сташевич.

- Не забываюсь, не-ет!.. Не забываюсь!.. Я веду бой!.. Не вы, не вы, а я, я! - весь дрожал от возмущения, что рядом с ним - враг и что все-таки он - инспектор артиллерии и в него нельзя разрядить вот теперь револьвер, Гильчевский.

- Я здесь по предписанию... командующего армией... для выполнения инструкции...

И Сташевич, как бы брошенный взрывной волной, даже навалился на Гильчевского, прижимая его к стенке окопа.

- Осторожней! - крикнул Гильчевский, отпихивая его от себя обеими руками, но в этот момент до его сознания дошли слова "командующего армией" и "инструкции", и он подхватил их:

- Командующий армией через корпусного командира... приказал мне форсировать Стырь... и я ее форсирую... сегодня же... но вы-ы... вас я прошу от меня подальше... с вашей инструкцией!

- Я доложу об этом... командарму! - задыхаясь, как и Гильчевский, хрипел Сташевич.

- Кому угодно!.. Кому угодно!.. Докладывать? - Кому угодно!.. Но мешать мне здесь не позволю!.. Я здесь хозяин!.. Я отвечаю за дело наступления на своем участке, я, а не вы!.. Совсем не вы!

- Не оскорблять меня! - совсем уже каким-то диким визгом отозвался на это Сташевич.

- Вы - безответственное лицо! - крикнул, находя свой полный голос, Гильчевский. - Инструкции соблюдаете?.. Раньше, раньше соблюдали бы их и прислали бы нам больше снарядов, а не так!.. Чтобы я снаряды берег, а дивизию уложил? Вам этого хочется?.. Дудки! Я раз-ре-шил вам присутствовать здесь, но не раз-ре-шаю мне мешать!

Сташевич был так изумлен этим, что больше уж ничего не был в состоянии говорить, только дышал со свистом и шлепал губою, как сазан на берегу озера.

Однако он, видимо, собирал силы для каких-то еще выпадов против строптивого начальника 101-й дивизии, но в это время Протазанов доложил Гильчевскому, что его требует к проводу комкор Федотов.

- Что этому еще от меня надо! - буркнул недовольно Гильчевский, однако подошел к телефону и услышал:

- Константин Лукич! Ввиду того, что десятая дивизия самостоятельно не справилась со своей задачей навести своевременно мосты, примите, пожалуйста, ее в подчинение.

- Раньше нужно было это сделать, раньше! - не удержался, чтобы не сказать своему начальнику этой горькой правды, Гильчевский.

- Неужели теперь уже поздно? - спросил Федотов и, не дожидаясь ответа, добавил: - Все-таки, прошу распоряжаться десятой дивизией, как вы найдете нужным. Генерал Надежный мною предупрежден об этом. Желаю успеха!

V

Между тем тяжелые снаряды уже рвались там, где мало что сделали шимозы. Столкновение с блюстителем инструкций Сташевичем отняло у Гильчевского не так много времени, но зато скверно отразилось на его сердце, которое начало биться беспорядочно.

Привыкший от начальства слышать не поощрения себе, а только окрики в том или ином роде, не забывавший в последние дни и о доносах Кюна, Гильчевский переживал теперь, на своем наблюдательном пункте, во время подготовки к штурму, густое и острое чувство обиды. Он с виду пристально следил в свой цейс за тем, как ложились снаряды на участках, которые просматривались отсюда, и часто запрашивал артиллеристов-наблюдателей, сидевших в передовых окопах, можно ли считать, что проходы пробиты, как нужно для штурма, но ведь Сташевич не уходил с глаз долой, - он торчал рядом, деятельно вписывал что-то в записную книжку (еще один донос!) и сопел, хотя уж ничего не говорил больше. В то же время рядом с 101-й дивизией совершенно пока бесполезно для дела торчала и 10-я дивизия во главе с Надежным.

Обида не укротилась, не уменьшилась, - она выросла после того, что передал по телефону Федотов. Вопросы цеплялись за вопросы. Почему сразу там, на совещании в Волковые, - если можно было пустую болтовню называть совещанием, - Федотов не подчинил ему 10-ю дивизию?.. Это - дивизия кадровая, хорошо, но ведь 2-я Финляндская стрелковая дивизия на реке Икве тоже была кадровая, однако же там и ту же дивизию он рискнул подчинить ему, и разве от этого вышло что-нибудь плохое? Совсем напротив, вышел прекрасный результат - разгром противника, имевший большие последствия. Что могло бы зародиться у командира корпуса к такому начальнику одной из своих дивизий? Несомненно, только признание его заслуг и доверие к нему. Почему же не родилось ни того, ни другого? И почему командарм Сахаров за форсирование Пляшевки и поражение австрийцев за этой рекой не представил его ни к какой награде, а комкор Яковлев, который рискнул перейти в наступление только значительно позже его, Гильчевского, представлен за это дело, - как довелось слышать от Федотова, - к Георгию 3-й степени?.. И если допустить, что дивизия разгромит австро-германцев и в этот день, 7 июля, то кого представят за это к награде, - Сташевича или Надежного, или и того и другого вместе?..

Вопросов, подобных этим, поднималось много, но ни одного распоряжения генералу Надежному, теперь его подчиненному, не возникало в мозгу. Теперь подходило время к тринадцати часам, когда назначено было полкам переходить мосты и бросаться на неприятельские окопы.

Мосты были готовы, - это он видел, - саперы работали самоотверженно: они чинили полотно мостов, они меняли поплавки под обстрелом, они гибли при этом, но вели себя, как герои, и наблюдавший это Гильчевский ерзал усиленно по лбу бровями, чтобы не допустить на глаза слезы жалости к погибшим.

Два дивизиона тяжелых орудий помогли как нельзя лучше: не прошло и двадцати минут после столкновения с инспектором артиллерии, как наблюдатели донесли, что проходы можно считать пробитыми, и тогда сигнал к атаке был дан.

Началось последнее, к чему готовились так настойчиво, упорно и долго: выбегая здесь и там из окопов, роты 402-го и 404-го полков бежали к мостам.

Над рощей, которую прочесывали снарядами из всех пятидесяти восьми орудий, висел еще синеватый дым от разрывов, но этот дым перекрывал уже австрийский розовый: рвалась шрапнель, которой встречали батареи противника атакующие роты.

Забеспокоились оба бригадных - и Артюхов, и Алферов. Они не управляли действиями своих бригад, - это за них делал сам Гильчевский, они могли только проявлять беспокойство, и в этом Артюхов превосходил флегматичного по натуре Алферова.

Как командир второй бригады, он всецело был поглощен, конечно, действиями рот полка Татарова. Он был пожиже сложением, чем Алферов, повертлявее, с мелкими чертами лица, волосом потемнее, более загорелый.

- Этот лесок, этот лесок, о-он... может выкинуть каверзу! заразившись, разумеется, от Татарова неприязнью к роще, говорил он, обращаясь к Алферову, на что тот отозвался, глядя в это время на мост, по которому уже бежала передовая рота полка Добрынина:

- Лесок? А что там может быть теперь?.. Столько снарядов туда всыпали, - там теперь целого гриба не найдешь.

Но та батарея, которую вычесали из рощи, работала теперь безостановочно, скрывшись в лощине между холмов за рощей, и эта работа ее была заметна, несмотря на то, что сплошь и кругом гремело теперь. Особенно выделялась из общего грохота непрерывная трескотня пулеметов на том берегу, заставившая Артюхова вскрикнуть вдруг без обращения к кому бы то ни было:

- Боже мой! Вот это так швейная мастерская!

Оборона была очень сильная, несмотря на те разрушения в окопах противника, которые несомненно были нанесены семичасовым артиллерийским обстрелом. Опытное в уловлении всех грозных звуков боя ухо Гильчевского слышало это. И, представив, сколько теперь ляжет убитых и тяжело раненных солдат его дивизии в то время, как 10-я, которая тоже ведь подчинена ему, будет сидеть в окопах и ждать, чем окончится у него дело, он прокричал Надежному по телефону:

- Прошу во что бы то ни стало исправить под прикрытием усиленного огня мост, о каком я вам говорил, - против деревни Гумнище. Когда будет готов, пошлите, пожалуйста, бригаду на тот берег на помощь моей дивизии.

Надежный обещал это исполнить, хотя и не преминул добавить, что это будет очень трудно.

- Эх-ма! - сокрушенно выдохнул Гильчевский после этого разговора: мало было надежды на подчиненную ему так поздно дивизию.

И снова за цейс, и снова в поле зрения прежде всего роща.

Дым над нею заметно поредел, - его просквозило поднявшимся вдруг несильным, летним ветром, предвестником дождя, который мог и не собраться.

Дым отнесло, и стало видно, как по холму за рощей, - не по ближнему, а по второму за ним, - выбравшись из лощины, во весь дух мчались запряжка за запряжкой: та самая батарея, которую выкурили из рощи, теперь спасалась в тыл.

- Ага, ага! Бегут! - обрадованно вскрикнул Гильчевский. - Бегут! Эх, что же наши, что же наши!

Он кинулся было сам к телефону приказать своей артиллерии, чтобы не упускала австрийскую, но, задержавшись еще на момент, увидел, как там, на холме, среди запряжек рвутся уже снаряды.

- Так-так-так их! Та-ак! Молодцы!.. - кричал Гильчевский, искоса взглянув на того, кто прислан был сюда из штаба армии наблюдать, чтобы боже сохрани - не перерасходовали снарядов.

Он поймал наконец жадно ожидавшими этого глазами, как валились там лошади, опрокидывая пушки, как бежали от них люди и скрывались за гребнем холма.

- Ну вот, ну вот, значит, все-таки... кое-какой успех есть, - бормотал он ни для кого кругом, только для себя, чтобы себя ободрить.

Роты все бежали через мосты, - теперь уже свободнее, чем раньше. Ослабела стрекотня пулеметов на всем почти участке против мостов, но очень усилилась справа, против деревни Гумнище, и Гильчевский понял это так, что первая линия окопов занята атакующими полками, а Надежный все же проникся мыслью, что борьбу за мост надо вести, как бы это ни казалось трудным.

Невольно сюда, с левого на правый фланг, где наступала первая бригада, переметнулся в руках Гильчевского цейс, и не больше как через минуту он уже кричал Алферову, командиру первой бригады:

- Полковнику Николаеву передайте: как только четыреста первый полк войдет в окопы противника, пусть идет по первой и второй линиям к деревне Перемель!

- В Перемель? - переспросил Алферов, не поняв, в чем дело.

- По направлению к деревне Перемель, чтобы облегчить десятой дивизии задачу навести мост у Гумнища и выйти на тот берег! - пояснил Гильчевский, но тут только вспомнил, что Алферову не говорил он о приказе Федотова, и добавил: - Десятая дивизия передана мне, - поняли?

Алферов наконец понял и проворно направился в отделение связи, а Гильчевский только с этой минуты, а не тогда, когда говорил по телефону с Надежным, почувствовал, что в руках его теперь целый корпус.

Еще не было ощущения удачи этого дня, полного успеха, для достижения которого было как будто так много сделано им, но зато появилось сознание своей удвоенной силы, с которой неудача представлялась уже невозможной.

И Протазанов, подойдя к нему, имел возбужденно-довольный вид. Громко, с рукою у козырька, он доложил:

- Ваше превосходительство! Телефонограмма от полковника Татарова: "Обе первые линии окопов взяты моим полком; роты начали продвигаться в третью".

- Ну вот! То-то и есть!.. А он опасался, - вы знаете, - опасался!.. Но как всегда - герой!

И совсем некстати, сейчас же вслед за этим, старший адъютант, капитан Спешнев, доложил, подойдя с другой стороны:

- Какой-то одиночный стрелок обстреливает наш наблюдательный пункт, ваше превосходительство!

Почти вздорным показалось это не только Гильчевскому, даже и Протазанову: ведь только что полковник Татаров донес о том, что вышиб австро-германцев из двух линий окопов, - откуда же мог взяться одинокий стрелок?

Но стрелок все-таки действительно таился где-то на том берегу; может быть, и не один он там таился: винтовочные пули явственно для слуха звякали, ударяясь в круглые валуны, выброшенные из окопов вместе с землей на насыпь. Это услышал Протазанов, продвинувшись несколько дальше от того места, где стоял Гильчевский с генералами, туда, откуда пришел Спешнев.

Вместе со Спешневым он остановился и стал всматриваться в тот берег, но прошло не больше минуты, как он вскрикнул, пошатнулся и упал бы на дно окопа, если бы его не поддержал Спешнев: пуля, пройдя через всю толщу насыпи, впилась ему в грудь.

Так и вскинулся Гильчевский, когда это увидел. Он мог бы потерять Протазанова во время сражения на реке Икве, когда пошел тот так беззаветно-отважно переводить связистов с оборудованного было наблюдательного пункта и исчез там в дыму десятками рвавшихся около него легких снарядов, но вернулся цел и невредим и спас связистов, и аппараты, и провода, и вот теперь, в окопе, пронизан пулей он, гордо тогда сказавший: "Я в свою звезду верю!"

- Голубчик, герой мой, голубчик! - растерянно бормотал Гильчевский, склоняясь над Протазановым и целуя его в лоб. Потом закричал Спешневу: Расстегните же ему тужурку!

Расстегнули и даже сняли тужурку, расстегнули рубаху, чему помогал он сам, - увидели, что на спине не было раны: пуля, бывшая уже на излете, впилась в грудную клетку, несколько выше сердца, но никто из окруживших раненого начальника штаба дивизии не мог сказать, осталась ли она в кости, или прошла дальше. Кровь из раны едва сочилась.

В блиндаж связистов он пытался даже идти сам, как будто все сильное тело его еще не хотело верить, что оно ранено. А Гильчевский был так обескуражен и огорчен этим, что хмуро выслушал даже и телефонограмму Добрынина о занятии его полком окопов противника против деревни Вербень.

VI

Между тем полк Добрынина недешево купил свой успех.

Первый его батальон, бывший с полночи в прикрытии, частью окопавшись, частью залегши на плетнях в болоте, в зыбучем кочкарнике, поросшем не очень густой и довольно чахлой осокою, должен был провести тут ни мало ни много, как половину суток, пока получил он наконец сигнал к штурму.

Целую ночь были солдаты во власти неисчислимых комаров, которые вели свою войну со всем живым и теплокровным. В то же время ни курить, ни кашлять, ни как-либо иначе обнаруживать себя они не имели права.

Как во всяком другом русском полку, первый батальон считался и у Добрынина наилучшим по подбору людей, наиболее надежным, казовым, потому-то он и получил труднейшую задачу. Однако заранее можно было сказать, что он к концу дела не досчитается очень многих. На него ложилась и тяжесть выдержки, и тяжесть первого удара по врагу во время штурма. Когда тысячи снарядов со своей и вражеской стороны начали бороздить над ним небо, он должен был семь часов подряд чувствовать над собой этот давящий потолок из горячей, стремительно мчащейся стали. Но разве так и нельзя было ожидать, что часть стали из этого потолка обрушится на него? Ведь с наступлением дня не могло уж быть тайной для противника, что он засел перед его окопами в своих, наскоро сделанных мелких окопишках и в болоте, значит, все меры должен был принять противник, чтобы его выбить и опрокинуть в реку.

Батальон, как и другие во всей дивизии, был далеко не полного состава: в нем едва насчитывалось пятьсот пятьдесят человек, и только артиллерийский обстрел большой силы мог помешать уничтожить его контратакой. Но много жертв вырвали из его и без того жидких рядов минометы, шрапнель, пулеметы. К началу штурма в нем оставалось людей уже менее половины, и только добежавшие к ним свежие роты второго батальона могли их поднять и увлечь криком "ура".

Тяжелые снаряды действительно, как и полагал Гильчевский, быстро пробили проходы, но вместо проволоки местами, как непроходимые рвы, легли перед вражьими окопами огромные воронки, и это задерживало атакующих, попавших под жестокий пулеметный и ружейный огонь.

Окопы были взяты, и захвачено было в них много пленных, но мало осталось от двух первых батальонов полка.

Подтянулись третий и четвертый, но в третьей линии окопов засели немцы из 22-й дивизии, подпиравшей австрийскую 29-ю, и бой за эту линию был очень упорный.

А 404-й полк, по приказу Гильчевского, двинулся вдоль берега к Перемели, чтобы ослабить огонь против дивизии Надежного и тем ускорить наводку моста у Гумнища.

Фланговый удар этот, неожиданный для австро-германцев, очень быстро смял фронт, приходившийся против левого фланга 10-й дивизии, и пленных здесь было взято особенно много, но только к пяти часам вечера на помощь сильно обескровленным полкам Гильчевского успели подойти первые роты одного из полков Надежного, а около шести скопилась на левом берегу и целая вторая бригада его, перебравшись частью по мостам 101-й дивизии.

Но запоздалая помощь эта не могла уже спасти 404-й полк от жестоких потерь. Имея такого командира, как Татаров, полк этот, даже действуя в роще, очень искусно защищенной противником, гораздо скорее, чем 402-й, овладел двумя первыми линиями окопов, хотя и дорогою ценой, а вырвавшись из рощи, захватил и ту самую батарею, которая стремилась умчаться и была накрыта беглым огнем русских гаубиц.

Однако батарея эта, в которой было всего шесть легких орудий с несколькими неповрежденными ящиками, оказалась для полка даром данайцев. Плоский и длинный холм, на который выбрался тут полк, попал под перекрестный огонь многочисленных австро-германских батарей, расположенных в окрестных деревнях: Солонево, Остров, Старики. Батареи эти были подтянуты сюда из резерва уже во время боя - о них ничего не было известно раньше - и они сделали свое злое дело.

Застигнутый ураганом снарядов, с трех сторон несшихся на открытое плато холма, полк не имел никаких укрытий; он дрогнул и попятился назад к только что покинутой им роще, а на него в контратаку от подступов к деревне Старики пошли свежие австро-германские части, поддержанные вынесшейся вперед легкой батареей.

Остановив и наскоро приведя в порядок весьма поредевшие свои роты, Татаров только что скомандовал: "Полк, вперед!" для встречного боя, как упал, смертельно раненный в голову шрапнельной пулей...

Четыреста четвертый Камышинский полк!.. От него осталось не больше половины бойцов, когда пошел он в штыки, обходя бережно тело своего храбреца-командира и потом теснее смыкая ряды, на свежие батальоны противника; он опрокинул их и шел по дороге на Старики, где уже рвались русские тяжелые снаряды. Но умолкшие было батареи, таившиеся близ деревни Солонево, вновь обрушили на далеко зарвавшийся полк град снарядов.

Спасаясь от полной гибели, остатки полка должны были отступить в лощину, чтобы выйти потом снова к роще, на опушку которой выдвинулся 403-й полк.

Уложив пока, до окончания боя, Протазанова, которому сделали перевязку, в блиндаже у связистов, скорбя душой, что потерял такого начальника штаба, но стараясь успокоить себя тем, что рана, может быть, не из тяжелых, что пулю вынут, Гильчевский снова появился в окопе.

Он горел яростью, стремясь установить, откуда летели пули в его наблюдательный пункт, и увидел, что рвутся очень кучно снаряды на том длинном плоском холме, где заметил он раньше брошенную австрийцами батарею.

Среди разрывов метались люди. Австрийцы, немцы, - кто там мечется?.. А вдруг это свои, а бьют по ним немцы? Ничего точно и сразу установить было нельзя из-за дыма разрывов, но вдруг в пробившемся туда сквозь густооблачное небо луче отчетливо зарозовел дым, и Гильчевский вскрикнул:

- Боже мой! Мои!.. Какой же полк?

И Артюхов, который тоже наблюдал это в свой бинокль, по каким-то ему одному известным признакам определил:

- Это не иначе, как четвертый!

(Для краткости так и называли полки: первый, второй, третий, четвертый.)

- Ну да, четвертый! Туда только и мог выйти четвертый, - какой же еще! - тут же согласился Гильчевский и тут же вспомнил, как упирался полковник Татаров, когда узнал, что его полк назначен атакующим, упирался, чего с ним никогда раньше не бывало, чего от него и ожидать было никак нельзя.

- Эх, чуял, бедный, чуял, что попадет в беду! - бормотал Гильчевский, послав приказание своей тяжелой, чтобы обстреляла деревни Старики и Солонево, откуда шла пальба, - расстреливался его лучший полк.

Но совершенно вышел из себя Гильчевский, когда заметил, что из деревни Остров тоже стреляют по злополучным камышинцам! Эта деревня лежала против фронта 105-й дивизии, которая, значит, не только не наносила вреда огнем своей артиллерии расположенным в Острове батареям, но позволяла им направлять снаряды на соседний участок и истреблять части одного с нею корпуса.

- Свяжитесь, свяжитесь сию минуту с их штабом! - кричал он Спешневу. Скажите, что это черт знает что! Так и скажите! Моим именем скажите: черт знает что! Артиллерия противника из другого участка поддерживает свою, а наша... черт знает что, - так и скажите! За это - под суд!.. Идите!.. Помощи от этой сто пятой никогда не бывает никакой, а вреда сколько угодно! Вот тебе и один корпус!

Он кричал это, имея в виду и то, что его слышит Сташевич, прибывший сюда из штаба армии вести учет снарядам. Обращаться лично к нему он не хотел, но полагал, что ему это тоже не мешало бы знать, как соблюдается иными командирами на фронте суворовское правило: "Товарищей выручай!"

Все внимание Гильчевского было приковано к холму с 404-м полком, и он еле взглянул на подошедшего Спешнева, имевшего гораздо более ясный вид, чем тогда, когда был послан говорить со штабом 105-й дивизии.

- Ваше превосходительство! - начал он тоном рапорта: - Получена телефонограмма от полковника Николаева: "Полк занял деревню Перемель и продвинулся к северу от нее по направлению к деревне Гумнище. Противник очищает свои позиции вплоть до реки Липы. Много пленных, между ними и генерал".

Ожидая от адъютанта доклада о том, открывает ли артиллерия 105-й дивизии огонь по батареям в деревне Остров, Гильчевский не сразу воспринял то, что сказал Спешнев; но когда это дошло до его сознания вместе с ясным ликом Спешнева, он оживился:

- Ага! Вот!.. Полковник Николаев, он всегда был удачлив... Очень хорошо!.. Теперь наконец и десятая наведет свой мост... А сто пятая, сто пятая что?

- Говорил со штабом, ваше превосходительство. Сказали, что примут меры, - косясь на Сташевича, который повернул в его сторону плоское длинное ухо, доложил Спешнев.

- Меры? Какие меры? - снова вскипел Гильчевский. - Огонь из тяжелых, а не меры! Спасать мой полк, а не меры!.. А "черт знает что" передали?

- Так точно, - с готовностью ответил Спешнев, но Гильчевский заподозрил все-таки его в том, что не передал, и предостерегающе заметил:

- Смотрите, я потом справлюсь!

Он навел было свой цейс на деревню Перемель, но тут же отвел его в сторону холма за рощей: если здесь, на левом берегу Стыри, все шло хорошо и в наблюдении не нуждалось, то там - попал в беду лучший полк.

За деревней Старики начали рваться снаряды. Сташевич вынул свою записную книжку, а Гильчевский сказал больше с верою, чем с надеждой, что это поправит дело:

- Ну вот! Ну вот, давно бы так, давно бы!..

В то же время подумалось и о другом атакующем полке, 402-м, - как он? Других донесений от Добрынина, кроме того, что взяты две первые линии окопов, не поступало, между тем резервный для головного 401-й полк ушел в другом направлении: не на запад, а на север. Что если и с 402-м полком такая же стрясется беда, как и с 404-м?

Подумалось, но тут же явилась утешающая мысль, что австро-германцы очистили позиции, как доносил Николаев, значит, отступили, притом отступили не близко, - за реку Липу, - а глаза все ловили что-то неясное, что происходило там, на холме.

Загрузка...