IV

Когда я снова ехал на Юденгассе, стало темно, и все еще был понедельник; я ехал очень быстро. Но было уже семь часов, и я не подумал о том, что с семи часов закрывается проезд по Нуделбрейте; не зная, что предпринять дальше, я кружил неподалеку от этой улицы по темным незастроенным кварталам и снова оказался у церкви, где в последний раз видел Хедвиг.

Я вспомнил, что они обе — и Хедвиг и Улла — сказали мне: «Иди!»

Я опять проехал мимо писчебумажного магазина и лавки гробовщика на Корбмахергассе и очень испугался, увидев, что в кафе уже погашен свет. Я хотел было поехать дальше, на Юденгассе, но в последний момент заметил зеленый джемпер Хедвиг в дверях кафе и так резко затормозил, что машину швырнуло вперед и она скользнула по полосе глины, там, где разобрали и опять засыпали мостовую; левой рукой я ударился о ручку дверцы. Обе руки у меня болели, когда я вылезал из машины и в темноте шел навстречу Хедвиг; она стояла одна в дверях в той же позе, в какой стояли девушки, иногда заговаривавшие со мной по вечерам, когда я проходил по темным улицам; она была без пальто, в одном ярко-зеленом джемпере; темные волосы обрамляли ее белое лицо, но еще белей, ослепительно белой казалась ее шея в маленьком, напоминавшем листок вырезе джемпера, а ее рот выглядел так, словно его нарисовали черной тушью.

Она не шевелилась, не говорила ни слова, не смотрела на меня, и я молча взял ее за руку и рывком увлек за собой к машине.

У машины уже собрался народ, потому что скрип тормозов врезался в тишину улицы, подобно звуку трубы, и я быстро открыл дверцу и чуть ли не силой втолкнул Хедвиг в машину, а сам поспешно сел с другой стороны и рванул машину с места. Лишь через минуту, когда вокзал остался далеко позади, я улучил время, чтобы взглянуть на Хедвиг. Она была бледна как смерть и держалась прямо, словно статуя.

Я подъехал к фонарю и остановил машину. На улице было темно, и круг света от фонаря падал в парк, выхватывая из темноты круглый кусок зеленого газона; кругом не слышалось ни звука.

— Какой-то человек заговорил со мной, — произнесла Хедвиг; я испугался, потому что она по-прежнему смотрела прямо перед собой, словно статуя, — какой-то человек. Он хотел увезти меня или уйти со мной, и на вид был такой симпатичный; под мышкой он держал портфель, и зубы у него были немного желтые от табака, он был старый — лет тридцати пяти, не меньше, — но симпатичный.

— Хедвиг! — воскликнул я, но она не глядела на меня; только после того, как я схватил ее за руку, она повернула голову и тихо промолвила:

— Сейчас ты отвезешь меня домой… — И я был потрясен, с какой непреложностью прозвучало это «ты» в произнесенной ею фразе.

— Конечно, я отвезу тебя домой, — сказал я, — о боже мой.

— Нет, постой еще минутку, — произнесла она. И посмотрела на меня, посмотрела внимательно, так внимательно, как я смотрел на нее, но теперь я боялся на нее взглянуть. Пот выступил у меня на лице, и я почувствовал боль в обеих руках, и этот день, этот понедельник показался мне невыносимо длинным, слишком длинным для одного дня; я понял, что мне не надо было уходить из ее комнаты: я открыл эту землю, но все еще не поставил на ней опознавательного знака. Земля была прекрасной, но чужой, такой же чужой, как и прекрасной.

— Господи, — тихо сказала она, — я так рада, что ты еще симпатичней его. Гораздо симпатичнее, а булочник совсем не такой симпатичный, каким он казался. Ровно в семь он меня выгнал. Тебе не следовало опаздывать. А теперь поедем, — прибавила она.

Я ехал медленно, и темные улицы, по которым мы проезжали, казались мне тропинками среди болота, где машина каждую секунду могла утонуть; я ехал так осторожно, словно вез взрывчатку, и я прислушивался к ее голосу, ощущал прикосновение ее руки к моей, и чувствовал себя почти так же, как должен чувствовать себя человек, выдержавший испытание в день страшного суда.

— Я чуть было не пошла с ним, — сказала она. — Ему еще надо было продержаться совсем немного, но он не продержался. Он хотел на мне жениться, хотел развестись с женой, у него есть дети, и он симпатичный, но, когда фары твоей машины осветили улицу, он убежал. Он стоял со мной всего минуту и быстро шептал, как шепчут люди, у которых мало времени; у него было мало времени — всего минута, и за эту минуту я успела прожить с ним целую жизнь; я упала в его объятья и снова высвободилась из них; я родила ему детей; я штопала ему носки; по вечерам, когда он приходил домой, я брала у него из рук портфель, и когда он уходил, целовала его; я радовалась вместе с ним тому, что он вставил себе зубы; когда он получил прибавку к жалованью, мы устроили маленькое семейное торжество: я испекла пирог, мы пошли в кино, и он купил мне новую красную шляпу, цвета вишневого джема; он делал со мной то, что ты хотел сделать, и мне были приятны его неумелые ласки; я видела, как он менял костюмы: он начал носить по будням свой выходной костюм, когда мы купили ему новый, но потом и этот костюм износился и мы опять купили ему новый; дети подросли и тоже начали надевать темно-красные шляпки цвета вишневого джема; и я запрещала им то же, что всегда запрещали мне самой, — гулять под дождем, запрещала по той же причине, по какой это запрещалось мне, — потому что от дождя быстро портится одежда… Я овдовела, и фирма выразила мне свое соболезнование. Он был калькулятором на шоколадной фабрике и как-то вечером поведал мне, сколько заработала фирма на шоколадных конфетах «Юсупов»; она заработала много, и он приказал мне не болтать об этом, но я не удержалась: на следующее утро я рассказала в молочной, сколько заработала его фирма на шоколадных конфетах «Юсупов». Ему надо было продержаться всего минутку или две, но он не продержался, он убежал, когда твоя машина завернула за угол, убежал быстро, как заяц. «Не думайте, фрейлейн, что я человек без образования», — сказал он мне.

Я еще убавил скорость, потому что левая рука у меня сильно болела, а правая начала немного опухать; на Юденгассе я выехал так медленно, словно продвигался по мосту, который мог обвалиться.

— Что ты хочешь? — спросила Хедвиг. — Ты хочешь здесь остановиться?

Я посмотрел на нее так робко, как смотрел, наверное, тот человек.

— Ко мне нельзя, — сказала она, — там меня поджидает Хильда Каменц. Я видела в комнате свет, и ее машина стоит у парадного.

Я медленно проехал мимо парадной двери, мимо коричневой двери, которая снова встанет у меня перед глазами, когда появится из темной камеры, отпечатанная на бумаге; я увижу целые кипы бумаги с изображением этой двери, подобные кипам новых марок, выпускаемых государственной типографией. Перед дверью стояла темно-красная машина.

Я вопросительно взглянул на Хедвиг.

— Хильда Каменц, — объяснила она, — знакомая моего отца. Заезжай за угол; из окна моей комнаты я видела, что на соседней улице пустырь, в том месте мостовая совсем темная, с глиняной полосой посередине, и я уже представила себе, что ты лежишь там мертвый: так я боялась, что ты больше не вернешься.

Я свернул и поехал на Корбмахергассе, все еще не прибавляя скорости, и мне казалось, что я уже никогда не смогу ездить быстро. Пустырь начинался через несколько домов после булочной, и мы увидели заднюю стену дома, где жила Хедвиг; часть стены закрывали высокие деревья, но один вертикальный ряд окон был виден снизу доверху: на первом этаже в окне было темно, на втором этаже горел свет и на третьем — тоже.

— Вот моя комната, — произнесла Хедвиг. — Если она откроет окно, мы увидим ее силуэт; ты, как слепой, попался бы в эту ловушку, и она бы утащила нас в свою квартиру; у нее чудесная квартира, такая красивая, какими бывают квартиры, случайно ставшие красивыми, но ты с первого взгляда заметишь, что случайность эта ловко подстроена, и ты почувствуешь себя так, будто уходишь из кино, совершенно захваченный картиной, а в это время кто-то, подходя к раздевалке, говорит: «Неплохой фильм, но музыка так себе…» Вот она стоит…

Я опять перевел взгляд с лица Хедвиг на окно ее комнаты и увидел силуэт женщины в остроконечной шляпке, и, хотя глаз ее совсем не было видно, мне показалось, что она смотрит на нашу машину и глаза у нее, как у женщин, которые любят наводить порядок в жизни других людей.

— Поезжай домой, — предложила Хедвиг, — поезжай… Я очень боюсь, что она заметит нас, здесь, внизу, и если мы попадемся ей в лапы, то нам придется весь вечер просидеть в ее квартире и пить ее замечательный чай; бесполезно надеяться даже на то, что проснутся ее дети и она будет с ними возиться, — потому что у нее образцовые дети, которые спят с семи вечера до семи утра. Поезжай. Ее мужа и то нет дома: он уехал, обставляет где-то за плату квартиры чужим людям, и эти квартиры тоже выглядят так, словно они получились красивыми случайно. Поезжай!

Я поехал, проехал через Корбмахер– и Нетцмахергассе, медленно пересек Нуделбрейте, покружил по Рентгенплатц, бросив взгляд в витрину мясной лавки, где еще стояла пирамида из консервных банок с этикетками «Мясо», и снова подумал об Улле и о годах, которые провел с ней; эти годы стали теперь тесными, словно рубашка, севшая после стирки, — зато время, прошедшее с полудня, с минуты приезда Хедвиг, было совсем иным.

Я устал, у меня болели глаза; спускаясь по длинной и прямой Мюнхенерштрассе, я ехал по правой стороне улицы почти один; поток машин наперегонки мчался по левой стороне к стадиону, где проходили, кажется, соревнования по боксу или велосипедный кросс; машины с пронзительным торжествующим гудением обгоняли друг друга, а на меня долгое время падал свет их фар; яркий свет слепил глаза, от резкой боли я минутами стонал; мне казалось, что меня прогоняли сквозь строй между двумя бесконечно длинными рядами ослепительных пик, и каждая из них глубоко вонзалась в меня, терзая своим светом. Казалось, меня бичевали светом, и я вспомнил годы, когда, только успев проснуться утром, уже ненавидел свет; два года подряд я стремился выйти в люди: каждое утро я вставал в половине шестого, выпивал чашку горького чая, зубрил формулы или мастерил что-нибудь в маленькой мастерской в подвале — шлифовал, собирал и испытывал приборы, от которых часто так перегружалась электросеть, что в доме перегорала проводка и наверху раздавались возмущенные голоса жильцов, не успевших сварить себе кофе. Рядом со мной на письменном столе или на верстаке стоял будильник, и лишь по его звонку, только в восемь часов, я подымался наверх, принимал душ и шел на кухню к хозяйке, чтобы взять себе завтрак; прежде чем большинство людей садилось завтракать, у меня уже были позади два с половиной часа работы. Я то ненавидел, то любил эти два часа, но никогда не пропускал их. Зато потом, когда я садился завтракать в своей светлой комнате, мне часто казалось, будто меня бичуют светом, так же как казалось сейчас.

Мюнхенерштрассе была длинной, и я обрадовался, когда мы наконец миновали стадион.

Хедвиг заколебалась, она колебалась всего мгновение, пока машина замедляла ход; я открыл дверцу, подал ей руку и, шатаясь, стал подниматься впереди нее по лестнице.

Было половина восьмого, и мне почудилось, что этот понедельник и есть вечность, а на самом деле не прошло еще одиннадцати часов, как я ушел из дома.

Я прислушался к тому, что происходило в квартире; дети хозяйки смеялись за ужином; теперь я понял, почему с трудом передвигал ноги, поднимаясь по лестнице: комья глины налипли на мои ботинки; и туфли Хедвиг тоже были измазаны глиной из той ямы, посредине Корбмахергассе.

— Я не буду зажигать свет, — сказал я Хедвиг, входя в свою комнату. Глаза у меня болели нестерпимо.

— Хорошо, — произнесла она, — не зажигай. И я закрыл за ней дверь.

В комнату падал свет из окон дома на другой стороне улицы, и я различил на своем письменном столе листки бумаги, на которых фрау Бротиг отмечала вызовы. На листках лежал камень, я снял камень и, взвесив его в руке, словно метательный снаряд, открыл окно и бросил его в палисадник; было слышно, как он катился в темноте по газону и стукнулся о мусорное ведро. Я оставил окно открытым, пересчитал в темноте записки — их было семь, — порвал их, а клочки выбросил в корзинку для бумаг.

— У тебя есть мыло? — спросила Хедвиг у меня за спиной, — я хочу помыть руки, у меня в комнате вода была ржавая и грязная.

— Мыло лежит на нижней полочке слева, — ответил я. Потом я вытащил сигарету, закурил, и когда обернулся, чтобы потушить спичку и бросить ее в пепельницу, то увидел в зеркале лицо Хедвиг: ее рот походил на рот, нарисованный на бумажных салфеточках, которыми я обтирал бритвенные лезвия; вода журчала — она мыла руки; я слышал, как она терла их одну о другую. Я все ждал чего-то, и когда в дверях раздался легкий стук, то понял, чего именно я ждал. Стучала хозяйка; я быстро подошел к двери, наполовину приоткрыл ее и выскользнул в коридор.

Она только что развязала фартук и сейчас складывала его, и лишь в эту минуту, прожив у нее четыре года, я понял, что она немного похожа на фрау Витцель, совсем немного, но все-таки похожа. И лишь в эту минуту я впервые заметил, сколько ей лет — сорок наверняка, а может быть, и больше. Держа во рту сигарету, она трясла фартук, чтобы услышать, нет ли в кармане спичек, но спичек не оказалось, и я тоже тщетно хлопал себя по карманам — я оставил спички в комнате; я протянул ей горящую сигарету, она поднесла ее к своей, глубоко втянула в себя дым и вернула мне мою сигарету; она курит так, как обычно курят только мужчины, глубоко и жадно затягиваясь.

— Ну и денек был нынче, — проговорила она, — под конец я совсем перестала записывать; мне это казалось бессмысленным, ведь вы все равно исчезли. Как это вы не вспомнили о той бедной женщине на Курбельштрассе?

Я пожал плечами, глядя в ее серые, чуть раскосые глаза.

— Вы купили букетик цветов?

— Нет, — ответил я, — я забыл о них.

Она помолчала и, в смущении крутя сигарету между пальцами, прислонилась к стене, и я понял, как трудно ей было сказать то, что она намеревалась сказать. Я хотел ей помочь, но не находил нужных слов; она потерла левой рукой лоб и произнесла:

— Ваш ужин на кухне.

Но мой ужин всегда был на кухне, и я сказал:

— Спасибо, — и, глядя мимо нее, на узор обоев, тихо добавил: — Ну что ж, я слушаю.

— Мне неприятно, — произнесла она, — мне неудобно и мучительно говорить вам это: я не желала бы… я не желаю, чтобы девушка осталась у вас ночевать.

— Вы ее видели? — спросил я.

— Нет, — ответила она, — но я слышала, как вы оба пришли, было так тихо и… словом, я сразу все поняла. Она у вас останется?

— Да, — произнес я, — она… она — моя жена.

— Где же вас венчали? — Она так и не улыбнулась, а я смотрел на узор обоев, на эти оранжевые треугольники, и молчал.

— Ах, — повторила она тихо, — вы же знаете, что мне неприятно говорить это, но подобных историй я не выношу. Так не годится, и я должна вас предупредить, и не только предупредить, это невозможно, я…

— Бывают экстренные свадьбы, — проговорил я, — так же, как экстренные крестины.

— Нет, — возразила она, — это уже фокусы. Мы не в пустыне и не на необитаемом острове, где нет священников.

— Мы, — сказал я, — мы оба в пустыне, мы оба на необитаемом острове, и я не знаю ни одного священника, который мог бы нас обвенчать.

Я закрыл глаза, потому что они все еще болели после истязания светом автомобильных фар; я устал, до смерти устал, руки у меня болели. Оранжевые треугольники плясали перед моими глазами.

— Может быть, вы знаете такого священника? — спросил я.

— Нет, — ответила фрау Бротиг, — не знаю.

Я взял пепельницу, стоявшую на стуле возле телефона, погасил в ней сигарету и протянул пепельницу фрау Бротиг; стряхнув пепел, она взяла пепельницу у меня из рук.

Никогда в жизни я не чувствовал себя таким усталым. Оранжевые треугольники, словно шипы, вонзались мне в глаза, и я ненавидел ее мужа, который покупает такие вещи, потому что они, по его понятиям, модные.

— Вам следовало бы хоть немного подумать об отце. Ведь вы его любите.

— Да, — произнес я, — я люблю его и сегодня очень много думал о нем, — и я опять вспомнил отца, увидел, как он писал красными, как кровь, чернилами на листе бумаги: «Поговорить с мальчиком».

Сперва я увидел Хедвиг в глазах хозяйки, увидел темную черточку в ее приветливых глазах. Я не обернулся и не взглянул на Хедвиг, но почувствовал, что ее рука легла мне на плечо, ощутил дыхание Хедвиг и по запаху понял, что она подкрасила губы — приторно пахло помадой.

— Это фрау Бротиг, — проговорил я, — а это — Хедвиг.

Хедвиг, подала руку фрау Бротиг, и, когда рука фрау Бротиг очутилась на ее ладони, я заметил, какие у Хедвиг большие руки — белые и сильные.

Мы молчали все трое, и я услышал, что на кухне капала из крана вода, услышал мужские шаги на улице и понял по шагам, что этот человек кончил работу и идет домой; я все еще улыбался, улыбался, хотя не понимал, как мне это удается, потому что от усталости не в силах был шевельнуть — губами, чтобы изобразить на своем лице улыбку.

Фрау Бротиг снова поставила пепельницу на стул под телефоном и бросила рядом с ней фартук; над стулом поднялось легкое облачко пепла, и его мельчайшие частички, словно пудра, опустились на синий ковер. Она прикурила новую сигарету от старой и произнесла:

— Иногда я забываю, что вы еще молоды, но теперь уходите, не вынуждайте меня выставить ее за дверь. Уходите.

Я повернулся и втащил Хедвиг за руку в комнату; пошарив в потемках, чтобы найти ключ от машины, я обнаружил его на письменном столе, и мы снова спустились по лестнице в своих грязных ботинках; я был рад, что не завел машину в гараж, а оставил ее на улице. Левая рука у меня почти онемела и немного опухла, а в правой я ощущал сильную боль от удара о край мраморного столика в кафе. Усталый и голодный, я медленно поехал обратно в город; Хедвиг молчала, она держала перед собой карманное зеркальце, и я увидел, что она смотрит только на свой рот; потом она вынула из сумочки помаду и медленными, четкими движениями еще раз подкрасила губы.

Проезд по Нуделбрейте был по-прежнему закрыт, и когда я опять поехал мимо церкви Нетцмахергассе по Корбмахергассе и остановился у пустыря возле булочной, еще не пробило восемь.

В комнате Хедвиг по-прежнему горел свет, я поехал дальше, увидел, что темно-красная машина все еще стоит у двери, и снова объехал весь квартал до пустыря на Корбмахергассе. Было тихо и темно, мы молчали; временами я ощущал острый голод, а потом он проходил, опять появлялся и снова проходил, сотрясая меня, словно подземные толчки во время землетрясения. Мне пришло в голову, что чек, который я послал Виквеберу, был теперь недействительным, и я подумал, что Хедвиг даже не спросила меня о моей профессии, что она не знала моего имени. Руки болели все сильней, и, когда я на секунду закрывал измученные глаза, мне казалось, что я проношусь сквозь бесконечность, заполненную оранжевыми треугольниками.

Я знал, что свет в комнате Хедвиг потухнет еще в этот день, до конца которого осталось всего четыре часа; шум мотора темно-красной машины умолкнет вдали; мне казалось, что я уже слышу его звук, слышу, как он буравит ночь, оставляя позади себя тишину и темноту. Мы подымемся по лестнице, тихо откроем и закроем за собой двери… Хедвиг еще раз взглянула на свой рот, еще раз неторопливо и твердо прочертила его помадой, словно он был еще недостаточно красный, и теперь я понял то, что мне предстояло понять лишь потом.

Никогда раньше я не понимал, что бессмертен и в то же время так смертен; я слышал, как кричали дети, убитые в Вифлееме, и их крик сливался с предсмертным стоном Фруклара, стоном, так и не услышанным никем, но донесшимся сейчас до моего слуха; я обонял дыхание львов, разрывавших на части мучеников, ощущал их когти, впивавшиеся в мое тело, как шипы, ощущал соленый вкус моря, горечь капель, поднявшихся из бездонных морских глубин; я созерцал картины, вышедшие из своих рам, как река выходит из берегов, ландшафты, которых никогда не видел, и лица, которых не знал; и сквозь все эти картины мне сияло лицо Хедвиг, я натыкался на лица Броласки, Елены Френкель и Фруклара. Но и сквозь них опять различал Хедвиг, сознавая, что ее образ вечен, что я увижу ее лицо, накрытое полотенцем, которое она внезапно сорвет, чтобы показать себя Греммигу. Я не мог разглядеть в действительности лица Хедвиг, потому что ночь была очень темной, но для того, чтобы видеть это лицо, мне уже не надо было смотреть на него.

Из камеры-обскуры в моем сознании появлялись все новые и новые картины; я казался себе чужим и, склоняясь над Хедвиг, ревновал ее к самому себе; я видел незнакомого человека, который заговорил с ней, видел его желтые зубы и портфель; я видел Моцарта, улыбавшегося фрейлейн Клонтик — учительнице музыки, которая жила возле нас; а женщина с Курбельштрассе беспрерывно плакала; и пока все эти картины проходили передо мной, все еще был понедельник; и я понял, что не хочу идти вперед; я хочу вернуться назад, сам не знаю куда, знаю только одно — назад.

Загрузка...