Как тот муравей!

И врыл флюгера,

Чтобы скрипом пугали кротов,

Прокормятся, чай,

Без тюльпанов заморских сортов.

И землю просеял сто раз

Не земля, а халва,

Чтоб даже травинка не вышла,

Не то что трава!

Когда я встаю спозаранку,

Часу этак, может, в шестом,

Зевая над чистым,

Не тронутым мыслью листом,

Я знаю: мои латыши

Уже встали,

И легок им труд!

И надо трудиться,

Трудиться, трудиться

Тюльпаны взойдут.

КОЛЕСО ОБОЗРЕНИЯ

Близится к концу долгая моя дорога в дюнах. В дюнах, в соснах, в карцерах, теплушках, воронках, под конвоем, под ярким светом концертных софитов. Есть еще заначка жизненных сил, но все больше разных таблеток на тумбочке набирается, все менее охотно отзываюсь на суетные приглашения тусовок, и я понимаю - осталось немного.

И охота забраться на продуваемую высоту какой-нибудь тригонометрической вышки в поле, из опоясывающих весь земной шар (занятие опасное - лазил, под тобою никакой опоры - ничего!), и оглядеть оттуда вехи своей долгой и все-таки, в общем, счастливой жизни. А еще проще и удобнее - увидеть ее с колеса обозрения ЦПКиО: житель-то я городской, московский!

Начиналось все безоблачно и с ходу, с высокого старта: детство в семье одного из отцов знаменитого города, первые роли в драмкружке, похвальные грамоты, лидерство в дворовом футболе, почти равное славе, немка, скрипка, записочки от девчонок. Так быстро все это промелькнуло, что мне не вспомнить даже, чем я тогда питался. Да ничем, футболом единым.

А потом, с четырнадцати лет и почти на всю жизнь - член семьи врага народа, сам - враг народа, пария, вынужденный прогибаться и таиться, врать в бесчисленных анкетах, несмотря на полную реабилитацию: года-то, там проведенные, никуда не денешь!

Артиллерийское училище даже на войну не посмело выпустить меня лейтенантом, первого своего отличника, отдел кадров докопался до им же погубленного папаши. Фронтовые раскисшие дороги - раскисшие запоминаются больше, потому что именно по ним не катит сама наша противотанковая пушка "ЗИС-3" (даже пушка имени Сталина!). Ордена, контузия, госпиталь, наконец, город Берлин и речка Эльба. Так быстро в анкете не напишешь - там дата приема, дата увольнения, а здесь хоть и длинная, но лирика.

Крутись, крутись, колесо, разматывай помаленьку мою запутанную жизнь! Тюрьмы, пересылка, этапы, вологодский конвой, лагеря. А в лагерях все перепробовал: лес валил, грузчиком два года на северном завозе был? Был. Рельсы из ледяной воды под сто граммов спирта тягал? Еще как. Доходил от голода и фурункулеза. Работал, не умея на счетах считать, бухгалтером. А потом принял связку ключей в крови - убили восемнадцатью ударами заточкой прежнего завстоловой. Смелости хватило! Недолго покашеварил и стал экспедитором технического снабжения - из города Соликамска возил все, что тайга требовала: запчасти, стройматериалы, горючее. Это запомнилось. Метель, большак, сорок пять градусов мороза, а ты сидишь сверху, на бензовозе; там у тебя к поручням ящички привязаны, а в них - звездочки к электропилам - дефицит, без них лесоповал остановится. Сидишь, как ребеночка, руками держишь. Потеряешь звездочки - потеряешь голову. Так и замерзаешь - от чайной до чайной. А в чайной - борщ горячий да водки стакан, а все выбегаешь: выглядываешь - не спиздили ли звездочки, будь они прокляты.

А потом - шабаш, начальник: справочка, пять селедок и проездной литер домой. А дома-то нет, нелюбимая жена не ждала, значит, к маме. А мама сама жена врага народа, ну что ж, два врага - не так уж и много в одной необставленной комнате.

Вот жизнь, никак ее коротко не пробежишь. Но уж скоро перевал. Еще поездить без билета из Орехово-Зуева в Москву, в той самой увековеченной Веничкой Ерофеевым электричке: Павлово-Посад, Фрязево, Кудиново, Купавна. А что делать, если у тебя в кармане всего рубль, а до вечера в Москве хоть булочку с чаем перехватить надо. Вот гонорарчик днем в какой газете перехватим - и назад, пожалуйста, как Савва Морозов, а не как Веничка Москва-Петушки, с билетом, с бутербродом, с гостинцами для семьи.

Два-то раза всего и был женат, немного, несмотря на нормальный интерес к женщинам. Сорок четыре уже года счастья - просыпаться и видеть рядом с собой на подушке лицо любимой Лидочки, очей очарованье, - никакое другое рядом и не воображу - не подойдет! Всегда ей в моих глазах те же 18 лет. Это ли не зачеркивает все мое, хоть и стенографически записанное, лихолетье? Подходите, контролеры, требуйте штраф - за все годы рассчитаемся. Лидочка, до-стань кошелек!

И давно уже посторонние на улице узнают, и кланяются, и автографы просят, и, главное, вижу - любят. Хоть и понимаю, что это результат телевизионного и газетного мелькания, все же радует: частичка-то малая и мне причитается. Хорошо заканчиваю. Правда, наверное, лучше плохо начинать, чем хорошо заканчивать. Но плохо начинать мне уже поздно.

И любят, и говорят свое (кто только это выдумал?) - спасибо, что вы есть!

И вот, хоть и без проблем, которыми озабочено большинство моих сверстников, пожилых людей, а все-таки не то чтобы заканчивается жизнь, это уж слишком сурово, человек-то я вроде как молодой, но годов много, и уходят они, прям как сквозь сито просеиваются.

Как хочется жить,

Высоко, безразмерно,

Вдвойне!

Вернуться к истокам,

Когда нам любилось

И пелось.

Конечно, и в двадцать

Хотелось нам жить на войне,

Еще бы! Конечно!

Но так, как сейчас,

Не хотелось.

Как хочется жить

За небывшую юность, всегда,

А жизнь - стометровка,

Когда ее взглядом окинешь!

Как будто на старте стою,

А года

По белым квадратам

Уже набегают на финиш!

СИСТОЛИЧЕСКАЯ ПАУЗА

Сижу. Пишу. И н?а тебе - удар. Гол! И я в Склифе. Для непосвященных - это не из мира спорта, это "неотложка", институт Склифосовского. Инфаркт. Второй. Реанимация. Дело нешуточное. Лежишь, притороченный проводами к монитору, на котором борется со смертью твоя единственная надежда - сердце.

Капельница - слева, капельница - справа, тревога - внутри. Пи-пи - в утку. Пейзаж закончен. Кардиограмма - аховская. Обход врачей, старший - крутой такой, по-нашему, по-лесоповальски, лепила. Уверенный в себе, авторитетный. Похож на спокойного автоинспектора, даже симпатичный. Я таким доверяю. Расскажите, доктор.

- Значит так, - говорит. - Первый инфаркт у вас был задней стенки, а эта неприятность - на передней. Всего-то и есть две артерии. Плохо, что обе у вас поражены. Это как недолет - перелет, вилка, следующая неприятность будет с непредсказуемыми последствиями. (Перевожу для неинтеллигентов: следующая пиздец!)

- Но может кардиограмма и соврать?

- Гарантия! Отвечаю бутылкой коньяка.

- За что же коньяк? Вот если бы вы пообещали что-то хорошее

Надо, надо, доктора, оставлять больному надежду! - О, батенька, да у вас тут просветление в конце туннеля! - А пациент уже умер.

Три дня в реанимации, похожей на преисподнюю, и наконец я в палате. Лидочка, радость моя, прорвалась со своими грейпфрутами и другими причиндалами. Счастье! И сердечко бьется, борется. И мысли всякие в голову стучатся. Сейчас друзья в очередь начнут в окошко камешками бросаться: "На кого похож, на меня? Да нет! А на кого? Ты его не знаешь!" (Анекдот.)

А какие, собственно, друзья? Разве есть они у меня, разве были когда-нибудь раньше? Хоть где, хоть на войне? Да нет, там все друзья, в одну пулю смотрим, убьют - похороним. А раньше, в детстве? Да нет, тоже все - одна команда: в футбол по пустырям топчемся, рыбу удим, в разные школы ходим, заткнув книжки за пояс.

Вот сейчас почти каждый день Володя Леменев приходит. Авторитет. Нет, не солнцевский. Здешний, склифосовский авторитет. Сосудистый хирург от Бога. Профессор. Больше сорока лет ежедневно оперирует. Я быстро не сосчитаю, но тысяч десять операций за плечами.

- Вчера, - говорит, - чеченца чинил. А боевик, не боевик - не мое дело. Привезли, и на стол. И мой руки. Вот ты, - это он мне, - ты же боевик, "Лесоповал" все же, а я к тебе прихожу. Посижу, погляжу - вроде как и тебе легче, и мне.

Друг или не друг? Это после своих двух-трех операций заходит. Не лечить, а врачевать. Дружить то есть.

И со всеми я - друг, и никто от меня подлянки не до-ждался и не дождется, а чтоб вот один кто-то, да такой, до гроба, не случалось. Предавали многие, кидали, подличали.

Да дружат-то, в общем, всегда против кого-то: я те за Вовку рыло начищу! А я против кого-то не хочу. Вот и приходит ко мне, и пусть до конца моих дней приходит, единственная любимая моя подружка Лидочка.

Как-то поэт Александр Межиров, в пору недолгих наших коротких отношений, сказал поэту Володе Приходько:

- Из Миши ничего путного не выйдет. Он живет как бухгалтер.

Догадываюсь - утром два яйца всмятку. Потом отведет меньшую в школу. А вечером проверит дневник и сядет с женулькой смотреть передачу из Сан-Ремо. Скукота! Никакого полета. Надо жить рисково, на чистом адреналине, как летчик-испытатель, поднимая в небо самолет, который еще наполовину чертеж. И катапультировавшись, преподнести любимой платок из парашютного шелка. Или, по-теперешнему, вдвоем взять одним газовым пистолетом обменный пункт "Тверьуниверсалбанка", чтобы досадить лично Николаю Ивановичу Рыжкову!

Но компания друзей в Москве у нас все же сложилась. Сначала по интересам мы вместе делали эстрадный спектакль для молодых тогда артистов Александра Лившица и Александра Левенбука, оба из сословия медиков. Алик Левенбук и до сих пор наш семейный доктор. Если что, звоню ему, он спрашивает:

- Поясница? Ну-ка нагнись! Больно? Да, надо вызвать врача.

А тогда с "Аликами" и Николаем Владимировичем Литвиновым мы увлеченно делали "Радионяню", а другие члены содружества, Феликс Камов и Аркадий Хайт, работали над серией за серией "Ну, погоди!" Бывали у нас и Лион Измайлов (еще не было закрыто его "Шоу-досье", так как оно еще и не начиналось), и Эдуард Успенский, Эдюля, уже сражавшийся, как с ветряными мельницами, с артелями и конфетными фабриками за своего Чебурашку. Но как-то так ближе сдружились вот эти десять человек (считая и жен). По поводу и без повода мы собирались и хохотали до упаду, а часто слушали забугорные рассказы возвратившихся с гастролей Аликов и варили мясо в масле по системе фондю. В минуты горестей и печалей мы тоже были неразлучны. Но и в этой круговой близости ближе всех ко мне оказался Феликс Камов. Человек глубинного остроумия, он долго редактировал (переписывал за авторов) сюжеты михалковского "Фитиля", а потом как-то вдруг решил уехать в Израиль, долго был в отказе, и чем дольше, тем решимость его становилась все гранитней.

Он и перевозил меня в Москву. "Две машины для вашей мясорубки нам много", - сказал, и, сложив стулья ножки в ножки, мы переехали на одной. А чтобы понятней был его юмор, вспомню: переиначив знаменитое детское "Начинается земля, как известно, от Кремля", он сказал:

- Как известно, от Кремля начинается хуйня!

Это вам не каламбур, а, может быть, самая гениальная формула того времени. Или еще одна, и достаточно, шутка. "Вопрос: какой транспорт будет ходить в XXI веке по Бульварному кольцу вместо троллейбуса № 31? Ответ: Вертолеты. С теми же остановками!"

Больше всех, раньше всех и заразительней всех хохотал Аркадий Хайт, сам придумавший пополам с Лионом Измайловым Хазанова, включая такого органичного, в связи с внешностью артиста, "Попугая". Нет уже Аркаши, совсем недавно не стало. Не в свою очередь.

Обязан вспомнить и Яна Френкеля. Мы крепко с ним дружили первые года четыре. Много работали, смущались успехом (я - открыто, он - в усы), и когда приходили в ресторан, оркестрик стоя начинал наигрывать яновский вальсок про "Текстильный городок" - Ян и сам был недавним скрипачом из ресторана "Якорь". Я и в голове не держал, что неплохо бы поработать с кем-то и другим, но обстоятельства выше. Сигизмунд Кац, композитор-остроумец, сочинил сомнительное двустишье, как всегда, думаю, ради красного словца, а не со злым умыслом: "Что останича от Френкеля без Танича?"

Как поступить с этой оскорбительной глупостью, да еще тогда? Теперь-то просто: мы бы его, Дзигу, заказали, поторговавшись с киллером, баксов за 500, и все. А тогда Яну, естественно, стало обидно, и он обиделся... на меня. И вскорости выпустил с голоса Евгения Синицина свою знаменитую, пополам с народом, песню "Калина красная". Без Танича. А я и радовался: видимо, я умею больше дружить, чем умеют дружить со мной. Замечательная песня!

И вовсе не в отместку, а просто так случилось, появился у нас с Саульским "Жил да был черный кот за углом", ну, сам появился, нечаянно. А потом возникли в моей жизни, все ненадолго, Аркадий Островский, Оскар Фельцман, Эдуард Колмановский, Вадим Гамалия. Всего-то по две-три песни, может быть, и заметные, но не до дружбы же. А между Яном и мной пробежал - если бы пробежал, нет, так и остался навсегда - холодок. Мы и позже работали вместе, и так, и в кино, и снова написали знаменитые песни: "Любовь-кольцо", "Обломал немало веток, наломал немало дров", "Кто-то теряет, кто-то находит". Но разбитые чашки склеиваются плохо.

А потом и вовсе Ян сменил круг общения. К нему уже благоволил сам Шауро из ЦК КПСС - и стал он композиторским начальником, и лауреатом всех премий, и народным артистом. Была у него эта слабость - тщеславие - в крови. А в моей памяти - хочу, чтобы и в вашей - Ян Френкель остался таким, как и был, красивым, деликатным, талантливым и остроумным человеком. Другом? Не знаю.

Я же говорил, что никогда не имел в жизни того, что в общепринятом смысле называется другом. Ну, как Маркс и Энгельс. Как Герцен и Огарев. Чтобы жен друг у друга соблазнять. Не было такого.

Только это написал, а тут - медсестра с резиновым жгутом.

- Кровь на РВ сдаем!

- Это как на РВ, на реакцию Вассермана, что ли? На сифилис?

- Ложитесь!

Тут я и засомневался: в кардиологии ли нахожусь, близко от смерти или, может быть, все значительно проще?

Мы считали,

Что я - двужильный,

Неуемный,

Неудержимый,

Вечен, прочен

И толстокож,

И попались

На эту ложь!

Оказался я

Тонкостенный,

Самый-самый

Обыкновенный

И не Вечный жид,

А еврей,

Со "скорой помощью"

У дверей.

БУДЕМ - КАК ПУШКИН!

Странно - пишу песни. Поэт - так пиши стихи. И писал всегда стихи. И жил с ними врозь: я - сам по себе, они - сами по себе стояли на полке. А как появились песни, зажили мы с ними рядышком, веселей стало. То и дело пересекаясь. Сколько крови мне попортил "Черный кот", этот пустячок о невезучем человеке. Только мертвые критики не пинали его ногами, а он все живет. Сам я никаких особо хороших слов о его поэтических достоинствах не имею. А потом, уже по поводу другой моей песни, "Белый чайничек из Гжели, темно-синие цветы, неужели-неужели, ах, меня не любишь ты?", редактор получила выговор - оказывается, объявила: "Русская народная песня". С тех пор лично Сергей Георгиевич Лапин, хозяин всего радио-телевидения, взялся визировать тексты новых песен. Генералиссимус утверждает меню в солдатской столовой.

"Белый чайничек из Гжели" мы написали с Русланом Горобцом. И тут я, изменив своей традиции, отвечу на вопрос: "А с кем вам из композиторов работалось лучше всего?" Отвечаю: с Яном Френкелем, Раймондом Паулсом, Русланом Горобцом и Сергеем Коржуковым. Причин не расфасовываю и ни перед кем не оправдываюсь. Всем остальным - спасибо.

И вот впервые написалась у меня песня "Признание в любви". Не моя тема Родина, но написалась искренне. От души. Вот она, целиком.

Будет слов как раз

Не много и не мало!

Только те слова,

Что на душу легли!

Родина моя,

Хочу, чтоб услыхала

Ты еще одно

Признание в любви.

Родина моя!

Что будет и что было

Все я пополам

С тобою разделю,

Вовсе не затем,

Чтоб ты меня любила

Просто потому,

Что я тебя люблю,

Тихо - не слыхать,

А громко - не умею!

Может, потому

И песню берегу,

Может, потому

Так долго я не смею

Спеть ее тебе

Негромко, как могу.

Нечего комментировать. И с музыкой Серафима Туликова, поверьте, стала одной из моих любимых песен. До сих пор иногда напеваю ее про себя. Естественно, песню взяли в финал телепередачи "Песня года", и петь ее должен был, кажется, старший Гнатюк. Но когда выяснилось, что отдали ее Виктору Вуячичу, Туликов забастовал.

- Да он ее просто провокалирует и все, и мне будет некомфортно присутствовать при этом в зале, - сказал он.

И на концерт не пришел. Не помню, был ли там я, но фотографии такой памятной - мы рядом с Туликовым слушаем "Признание в любви" - это уж точно не будет. И жаль.

А вот и еще история из жизни песен. Получилась настоящая, озорная цыганская песня "Три линии" ("На руке - три линии - лепестками лилии", помните?). Записали со Светой Янковской, звездой театра "Ромэн", и отрядили ее показаться на телевидении. Там сказали: "У нас в программе уже есть цыганщина, так что примите извинения!" И Света уехала в Америку и уже оттуда, со своей Ньюйоркщины, запустила песню по всему цыганскому миру. Ее и сейчас поют все рестораны, где и нет цыган, но где их все равно любят, и дай Бог, чтобы вечно пели!

Теперь маленькое отступление: та, другая песня, что пошла, была оплачена. Ерундой, мелким подарком, флаконом французских духов за 80 рэ (ну, система такая мелкая была, не то что теперь!). Но я-то, чистоплюй, никогда не унижался до этакого. От гордости, а может, от скупости? Не знаю, но на принципиальный вопрос - надо ли давать взятки, теперь отвечаю: надо! Человек слаб - и тот, кто дает, и тот, кто берет. Оба. Надо! - говорю я. И не даю!

Теперь два слова об Игоре Шаферане, близком моем приятеле и соавторе, одном из самых первых в нашем цеху, со своим каким-то теплым песенным словом. Может быть, по-одесски теплым.

Поначалу он все говорил: "Да спросите у Миши!", "Да давайте Мише позвоним!" А потом, набрав силу (он имел на это право - талант!), стал заседать в худсоветах, на фирме "Мелодия" постоянно. Позволял себе уже делать и мне какие-то замечания. Кстати, он заседал и на том худсовете, где зарубили наше с Юрой Антоновым "Зеркало". Талант не обязан быть образцом по всем параметрам. Игорь как-то сказал обо мне Матецкому: "Миша какую-то хуйню пишет!" Вот этого я как раз себе никогда не позволял.

Всегда знал, что надо нам быть, как Пушкин, во всем. И стихи пытаться писать так! И с книготорговцами торговаться. И не завидовать. И за честь жены уметь постоять жизнью!

И спать со свояченицей? Да, если это правда, то - да.

ПОМИНКИ ПО ДРУЗЬЯМ

На первом конкурсе бардовских песен в Питере я был в жюри вместе с Яном Френкелем и Александром Галичем. Состав участников весьма неслабый - Клячкин, Городницкий, но, разумеется, героем этих смотрин и центром внимания (всеобщего) был корифей гитарной поэзии, вообще большой поэт Александр Галич, с которым мы познакомились и неожиданно быстро сблизились. Он, видимо, что-то угадывал во мне, так как и сам работал и в той, другой, моей песне. ("До свиданья, мама, не горюй!")

Впрочем, я ошибаюсь. Первый сбор бардов у костра и смотр талантов состоялся раньше, в Бресте, как страничка сценария Всесоюзного слета следопытов-школьников, разыскивавших могилы героев Отечественной войны. Уж не знаю, в каком качестве я там был - как следопыт или как герой, но мы написали для этого слета с Яном песню "Всем, кто идет", и ее потом распевали.

По картинкам

Зачитанных книжек

Через годы шагает отряд

Комиссары в буденовках

Рыжих

И солдаты

В шинелях до пят.

А вот на бардовском параде в Питере, как я уже говорил, средоточием внимания был член жюри Александр Галич, живой классик жанра, всеми приглашаемый, и даже сам Темирканов не скрывал восторга, слушая его - конечно, поэзию, а не музыку.

Высоцкого и Окуджавы вживую в Питере не было, но показали коротенький документальный фильм, может быть, специально к этому мероприятию и сделанный. В нем в своем интервью на вопрос: "Как вы относитесь к советской массовой песне?" - молодой Владимир Высоцкий ответил: "Я ее не понимаю. Вот у них сейчас популярна песня "На тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый свет..." И целых три автора!.." Имелись в виду мы с Шафераном и Оскар Фельцман. Дай Бог мне написать еще раз такую всенародно любимую песню! Ее спел 170-миллионный хор! Такие песни неподсудны, но Высоцкий лишь посмеялся над нами.

И вот как долго я подхожу к печальному дню похорон Игоря Шаферана. Поминки были в Центральном Доме литераторов, где при жизни не больно-то "праздновали" песенных поэтов. Не понимая, что автор такой песни, как "Зачем вы, девочки, красивых любите?", народной песни, достоин светлой памяти. Уйдет много поэтов, забудется много песен, а этой суждена долгая жизнь. Но организовал тризну поэт Григорий Поженян, человек авторитетный в литературном мире и вообще на командных пунктах, который или дружил с Игорем, не знаю, или ценил его песенный талант, или то и другое вместе. Скорее всего.

Коротенькое слово о Грише Поженяне. Ко мне он и до сих пор относится прохладно, и я не машу крылышками ему навстречу. Очень сильный поэтический дар не позволил, однако, ему занять его законное место - так распорядилась судьба, заслонив его могучей кучкой эстрадных поэтов-попули-стов. Но Гриша - человек из сильных, из пуленепробиваемых, в тельняшке, и так всегда считал себя первым. И считает, и имеет на это резонные основания. И я жалею, что почему-то так вышло, не подружился с ним по жизни.

И вот на поминках по Игорю Шаферану подходит ко мне незнакомая семейная пара и рассказывает: они - друзья Игоря и Владимира Высоцкого. Высоцкий незадолго до своей смерти говорил о том вышеупомянутом интервью, как об ошибке, и просил извиниться за него перед авторами, и сам собирался это сделать. И они рады сказать это мне, и слава Богу, успели.

Так закончился наш заглазный конфликт с Владимиром Высоцким. Заочно, как и начался.

Хочу сознаться: я стараюсь избегать похорон. Впечатлительный человек, я примеряю все гробы на себя и потом долго и трудно возвращаюсь на этот свет. Но есть люди, такие как Игорь Шаферан или Гена Шпаликов, которых не мог я не проводить в последний путь...

Я стоял в Доме кино у гроба Шпаликова и думал, и даже хотел это сказать, но за другими не успел: "Когда умирают такие чистые люди, как Гена, живым должно быть немножко стыдно". И провожал его до Ваганьковского кладбища в ненастье, и долго потом не мог вернуться с погоста.

А несколькими днями раньше Гена позвонил мне из Переделкина.

- Миш, приезжай, а? У меня денежка завелась. Долг отдам. Посидим, а?

Я почему-то не мог. До сих пор, когда вспоминаю Генку, веду трудный спор со своей совестью: а если бы я приехал, и мы бы с ним закочегарили, начитали бы друг другу стихов, и, глядишь, смурь не пришла бы ему в голову. Но я не приехал.

Прочел жене этот кусочек, и она рассказала: за несколько часов до последнего отъезда в Переделкино, а может быть, по дороге туда, на такси, Гена вдруг, без звонка, заявился к нам. Мы жили тогда на окраине, на улице Дыбенко. Лидочка, как всегда, накрыла стол на колесиках. Гена сказал: "Спасибо, я ничего не пью, даже пива! Заехал попрощаться. Дай Бог вам с Мишей счастья!"

И уехал. Лиде не могло и в голову прийти, что он уезжал навсегда. Он был такой спокойный, трезвый и благостный, как будто выполнил какую-то ему одному известную миссию.

Игорь Шаферан долго и тяжело болел. И, главное, неотвратимо. Когда на долю человеку выпадает такая нечеловеческая больничная боль, а потом наступает конец, обычно говорят: "Отмучился". А про других, умерших на ходу: "Не может быть! Мы же вчера были вместе в Книжной лавке на Кузнецком!"

Мы не знаем, как мы умрем. И уже многих, здесь упомянутых, нет на свете. Игорь Шаферан. Ян Френкель. Александр Галич. Владимир Высоцкий. Геннадий Шпаликов. Аркадий Хайт. Мертвых вообще больше, чем живых. А про себя и сказать не могу - живой я или мертвый. Вот стихо-творение из первой моей "совписовской" книжки.

Фотографии сверстников

Под стеклом украшают музей.

Люди среднего возраста,

Мы привыкли к потерям.

Верим в гибель богов

И в кончину друзей,

Только в нашу мы смерть

Никогда не поверим.

Не успеем.

Нечаянный вечер придет,

С Левитаном в транзисторе,

С детективом под мышкой,

Обычный,

А потом кто-то скажет:

- Безжалостный год!

Мы ведь только вчера

С ним сидели

В шашлычной.

И друзьям позвонит,

Или я позвоню им

О нем!

Но пока нашей подписи

Верит сберкасса,

Я вам столик займу,

Приезжайте - кирнем!

У Никитских,

В шашлычной,

Хорошее мясо.

Нет давно тех друзей, того времени, молодости, той шашлычной у Никитских ворот. Идет совсем другая жизнь и постепенно, не замечая этого, становится прошлым!

"ПРОСКАКАЛ НА РОЗОВОМ КОНЕ"

Первый свой орден Красной звезды я получил на передовой. Уж не помню, кто к нам добрался, но я за ним в тыл не ходил.

Надо сказать, что почти каждые 20 лет, как только подрастает новое поколение, правителям есть под кого затевать войны. Придумывается новый Боевой устав пехоты, новый полный профиль окопа, танки вместо лошадей, ордена. И эти эфемерные значки, представьте, греют сердце молодого солдата. Ничего, что рядом смерть, и даже две - товарища и твоя, но когда дают орден, сердце екает от маленькой гордости. Красная звезда как раз и была придумана в период между Гражданской и Великой Отечественной, пока мы вырастали.

Открываю коробочку, а там, ну да вы знаете, эмалированная звезда, а посередине, в кругу, серебряный воин РККА. А мой воин - черный. Опять мне, как всегда, не везет. Что делать? Тут кто-то догадался: а ты потри его об шинель! Я и начал тереть, и просветлялся солдат, и просветлялось у меня на душе.

Землянка была вырыта на повороте дороги, стоял мороз, а за дорогой начиналось минное поле до самого немца, метров 600. В землянке тоже стоял мороз, хоть мы и топили - чем бы вы думали? - порохом из немецких танковых снарядов. Порох представлял из себя такие серого цвета длинные макароны. Они хорошо сгорали, но тепла не прибавлялось. Только вонь. А я все тер и тер своего амальгамированного солдата об полу уже снятой шинели.

- Там машина проехала! - крикнул часовой. - С начальством.

Ну, я орден - в карман, выхожу. Какое еще начальство в этом месте? Вижу "виллис" американский и из него трое вылазят: шофер, полковник (по папахе определил) и складный такой генерал в бекеше нараспашку. Кто им, генералам тем, так складно бекеши строил, неужели и тогда Слава Зайцев?

Тут немец из своего скорострельного (наш "Максим" стрелял так: тах-тах-тах-тах; а ихние - фррру-фрру-фрру!) как даст по "виллису" - под ноги, стежку снега на шоссе поднял. Этих двоих - как ветер в кювет сдул, а генерал и не пошевелился. Кивнул им головой - поехали. Те смущенно отряхнули снег, и "виллис" развернулся, как на месте, - и от греха. А как мою пушку проскочили, задом к немцу снова стали, порученец к нам подходит и спрашивает:

- Генерал Баграмян ищет штаб тридцать третьего ком-брига. - Мы пожали плечами, и "виллис" умчался, поднимая снежную пыль.

Отчистил я своего солдата на ордене, потом носил его на правой стороне гимнастерки. Потом и на левой у меня засветилась звезда ордена Славы с георгиевской лентой. Из какого металла звезда, не знаю, но оттирать ее не было нужды - белая.

Так и носил я эти две железки (так на фронте у нас не обидно, а на сленге ордена назывались) почти что два года. Других не было, а под этими две невыгоревшие на солнце звезды так и кричали с гимнастерки: солдатик-то фронтовик.

И когда подполковник в МГБ, помните, сказал мне:

- Предлагаю рассказать о вашей контрреволюционной деятельности... - я выразительно опустил глаза на две эти невыгоревшие на хаки звезды. Думал поможет, но чуть не схлопотал по фейсу.

Я всегда был наивен. Плохое качество, но не самое же плохое! Был еще один человек, который сказал: "Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Будто я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне!"

Как все-таки может большой поэт сказать за всех - за себя, за вас, за меня! Вот и придумал он про свою и про мою жизнь: "Проскакал на розовом коне".

СЕРГЕЙ КОРЖУКОВ

- Вот тебе, Миничка, наша хрустальная проза! - сказал, подписывая мне книжку "Город принял", Аркадий Вайнер. Ну, там хрустальная - не хрустальная (может, он шутил), но эту отличную милицейскую повесть я прочел с удовольствием. Так началась наша дружба, которой уже лет пятнадцать, а то и все двадцать.

Когда между братьями пробежала черная кошка, кто хрустальнее, я, конечно, безоговорочно принял сторону старшего брата, считая разборку излишней и неморальной.

Слово-то какое подобралось - неморальной. Впрочем, Аркадий и жил-то почти что в таком переулке - он назывался Безбожный. Так она и продолжается, наша дружба, хотя дела, болезни и годы все дальше разводят нас и жизнь протекает как бы врозь, но, встретившись, мы по-настоящему, по-братски радуемся этой, теперь уже чаще всего случайной встрече.

Живем с братьями в Болшево, в Доме кинематографистов, они делают сценарий "Гонки по вертикали" для Киевской студии, а я дровишки на шашлык колю. Добывал я, как мог, свои будущие бляшки в сосудах. И понадобилась им в кино для Гафта (он играл роль матерого урки) стилизованная под жиганскую песня. И вот что у меня получилось.

Ой, схватили на бану

Ой, да малолетку,

На три года пацану

Стало небо в клетку.

Ой, ча да ча-ча-ча,

Да позовите мне врача.

А я скажу тому врачу,

Что к родной мамочке хочу.

Ой, кусают комары

В тундре неразлучной!

Обе ручки - не мои

На пиле двухручной.

Ой, тепло на Колыме

После ледолома!

А я на воле - как в тюрьме,

А в тюрьме - как дома.

Ой, ча да ча-ча-ча,

Да позовите мне врача,

А я скажу тому врачу,

Что к родной мамочке хочу.

Братья вскоре рассорились со студией и с режиссером, они - как и я - это умеют, и якобы поэтому песня моя не пригодилась. На самом деле, я думаю, одному из братьев песня показалась недостаточно хрустальной, как бы гусь-хрустальной, и они ее даже Гафту не показывали. И песня осталась у меня и, слава Богу, положила начало большому, можно сказать, роману в песнях о сталинском лагере, который я хорошо знал, потому как варился в этом вареве и на пайке целых шесть лет.

А дальше написалось "Письмо матери".

Не пишу. Ты не жди почтальона,

И на стук не срывайся чуть свет!

Это блажь воровского закона,

Но у жулика матери нет...

Мы живем не на воле, а в зоне

И по нашим раскладам правы,

И твои я снимаю ладони

С непутевой своей головы.

Мне не стыдно цитировать свои песни, и пусть их читает кто угодно, хоть сам Петрарка с Лаурой! А потом, в Переделкине, возникла "Тося".

Она на Кировской служила,

На почтампе,

Налево в зале,

В девятнадцатом окне!

И ничего в ней

Вроде не было такого,

А вот, представьте,

Понаравилася мне...

А потом:

Вагон столыпинский,

Кругом решеточки,

Конвой из Вологды,

Не до чечеточки.

Конвой из Вологды,

Не до бутылочки,

А из Бутырочки

До пересылочки.

Не зовите, не зовите Петрарку: прекращаю.

А вскоре появился и музыкант - Сережа Коржуков, с которым мы сразу поняли друг друга, и, не думая ни о какой группе "Лесоповал", принялись в охотку писать такие песни, одну за другой. Чаще всего - я ему из Юрмалы диктую текст, а он мне обратно - играет музыку.

Однажды днем звонит и говорит:

- Михаил Саич, сижу с настоящим вором. Водочку пьем помаленьку. Материял изучаю. Клево!

- Ну, ты все же поосторожней...

Кончилось тем, что тот у него денег одолжил без отдачи, да и часы ручные тоже куда-то улетучились. Наука!

Сережа был очень одаренным мелодистом, лет с пятнадцати не расставался с гитарой, и слетали с ее шести струн его яркие, как бы незамысловатые мелодии.

Он был похож на горьковского Челкаша - высокий, тощий, сутулый, взгляд мрачный, но мы поначалу и не знали - кто должен петь эти песни. Думали о Кальянове, о Григории Лепсе, о Приемыхове (его из "Холодного лета" я и держал в уме, сочиняя). А оказалось - лучше Сережи Коржукова, пожалуй, никто бы нам это и не изобразил.

А наутро после того, как мы с ним появились в телевизоре с первыми пятью песнями, затрезвонил у меня телефон с вопросами. Кто такой? Откуда? Что за песни? Где их купить? Прямо лесной пожар!

Что отвечать? Хороший мальчик, музыкант из ресторана, ученик кабацкого корифея Михаила Гулько, когда-то собиравшего народ в ресторане сада "Эрмитаж", а потом в "Одессе" на Брайтон-бич, Нью-Йорк, штат Нью-Йорк.

Вот в этом городе потом и написал я Мише Гулько песню "Кабацкий музыкант", которую здесь и приведу с сокращением, потому что по теме и потому, что другого места не будет.

Кабацкий музыкант

Алеша Дмитриевич,

Ему подносят все,

И он немножко пьян,

Но в этом кабаке

Он - как Иван-царевич,

И это на него

Приходит ресторан.

Играй, Алеша,

На своей гитаре,

Я - первый друг

Таланта твоего!

Ты видишь - девочки

Стоят на тротуаре,

И это - жизнь,

А больше ничего.

Кабацкий музыкант

Поет чуть-чуть фальшиво,

Но мы ему простим

Заведомую ложь!

А как он должен петь,

Когда разносят пиво,

И танцы до утра,

И хохот, и балдеж?

Кабацкий музыкант,

Как рыба в океане,

Вот в этом бардаке,

Где шум и неуют,

И мужики ему

Подносят мани-мани,

А девочки любовь

Бесплатно выдают.

Кабацкий музыкант,

Ах, сколько их по свету

Разбросано кругом,

Вблизи и вдалеке!

Алеша ни при чем,

Поскольку песня эта,

Она же - обо всех,

Поющих в кабаке.

Играй, Алеша,

На своей гитаре,

Я - первый друг

Таланта твоего!

Ты видишь - девочки

Стоят на тротуаре,

И это - жизнь,

А больше ничего.

А потом нас все захотели, набрали мы первых попавшихся музыкантов, придумал я фишку "Лесоповал", и, отыграв с аншлагом первый концерт в "России" (место рождения - ГЦКЗ "Россия", Москва), покатились мы уже с меньшим успехом по стране - благо, она тогда была огромна. Что ж, ни раскрутки, ни рекламы, ни кассет, ни имени! Нормально для неудачи.

Но все пришло - и клипы, и целых три компактных диска - тогдашней новинки, отданной нами торговцам совсем задаром (и снова финансовая ситуация не дает нам возможности распорядиться нашим седьмым, уже без Сережи, альбомом).

Ездил Сергей Коржуков по стране, давно уже любимый по миллионным тиражам кассет, не веря в собственный успех. Музыканты отсеивались, большей частью по пьянке, иногда профессионалы, что тут поделать? Родина. Сергей держался, потому что на нем держался и весь "Лесоповал", директор воровал. Так существовали мы до самой трагедии 20 июля 1994 года.

Что я мог бы сказать о трагической гибели талантливого и любимого многими и нами артиста и человека? Точнее, что я хотел бы сказать? Это немножко разные вещи.

Во-первых, кто может знать, как упал он с балкона 14-го этажа дома, где проживал у матери, расставшись со своей многолетней женой Людмилой - сам, нарочно или нечаянно, поскользнувшись. Говорят, была будто бы какая-то записка, но ее, опять же будто бы, забрала милиция. Мы не хлопотали ее прочесть, и нет никаких оснований даже предположительно представить ее текст.

Внешне у него все было в порядке: популярность, расцвет таланта, первые деньги; и он собирался строить под Москвой дачу, мечтал, чтобы был бассейн. Впереди - уже написанный четвертый альбом "Лесоповала" - "Амнистия", гастроли, успех, новые друзья. Но Сережа был человек не внешний, а внутренний. Как в него заглянуть?

Жива мама - Марья Васильевна Коржукова, может быть, она знает то, чего не знаем мы. Нашелся бы кто разговорить ее.

А письма с объяснениями в любви и даже подарки до сих пор приходят на его имя. Лебединая песня Сергея Коржукова. Ее поют во всем мире, где есть хоть два русских человека. Один русский человек тоже заказал бы, да стесняется. Вот она.

Я куплю тебе дом

У пруда, в Подмосковье,

И тебя приведу

В этот собственный дом!

Заведу голубей,

И с тобой, и с любовью

Мы посадим сирень под окном.

А белый лебедь на пруду

Качает павшую звезду,

На том пруду,

Куда тебя я приведу.

А пока ни кола,

Ни двора и ни сада,

Чтобы мог я за ручку тебя

Привести!

Угадаем с тобой

Самому мне не надо

Наши пять номеров из шести.

Мало шансов у нас,

Но мужик-барабанщик,

Что кидает шары,

Управляя лотом,

Мне сказал номера,

Если он не обманщик,

На которые нам выпадет дом.

"ЛЕСОПОВАЛ", ВОСКРЕСЕНИЕ

А как не стало Сергея Коржукова - не стало и "Лесоповала", потому что он, собственно, и был "Лесоповалом". С полгода мы находились в шоке, да и люди остались без работы: балетным было негде танцевать, директору - негде воровать. Потом и посторонние люди просили не закрывать проект. Мелькнули мы, как звезда на небосклоне, и потухли. Не заменять же Сережу на другого солиста - недостойно как-то, да и не найдешь такого второго. И решено было набрать новую группу, да такую, чтобы все в ней пели Сережины песни. Конкурс втихую объявили и выбрали поначалу человек пять, для кого "Лесоповал" чего-то значил, да и по типажу.

И почти через год вышли с первым концертом в ДК АЗЛК. После концерта шампанское лилось, многие поздравляли, но концерт был, что называется, "не Сережа". Один мой знакомый пожилой вор в законе, дядя Володя, человек зоркий, прозрачный, сказал:

- Шумят много. Души мало.

Хочу заметить вам, что авторитетом и у воров считается не самый дерзкий, а самый умный.

Сели плотно репетировать, новые песни пошли, с кем-то по дороге расстались, но и теперь в составе есть люди, которыми дорожу. Всех не буду вспоминать, но есть двое - они и поддерживают во мне желание продолжать жизнь группы "Лесоповал". Это Сергей Куприк, по удивительной случайности похожий и внешне на покойного Сережу, с хорошим тембрально голосом (нашего тембра), да и вообще с воспитанным чувством мужского достоинства. За эти качества прощаю ему многое. И второй - Шура Федорков, отвечающий у нас за музыку. Он и автор множества наших песен и аранжировок, и с Сергеем Коржуковым на записях работал. И гитарист, и клавишник, и даже хороший трубач. И весьма достоин уважения по человеческим параметрам.

В новом составе мы побывали трижды в русской Америке, в русском Израиле, куда собираемся снова - в этих странах любят "Лесоповал". Но - достаточно, это не книга о людях "Лесоповала", я даже двух слов еще не сказал о своих дочерях.

Пишу я на выдвижной доске прикроватной тумбочки в кардиологии института Склифосовского, не очень удобно. Но все же обязан снова оправдываться перед нашими критиками. Я им:

Зло живет на земле не одно,

А с добром перепутано сложно!

И на воле неволи полно,

И в тюрьме без надежды не можно.

Я им говорю: мы дали высказаться миллионам людей, постарались их услышать и где-то понять. И дать им надежду. "Ведь люди же они!"

А они мне, Капа Деловая, и другие такие продвинутые и стильные... На днях снова их газета плюнула в нашу сторону... Расскажу. Очерк о молодом спортивном таланте - 17 лет - теннисисте Мише Южном, нашей большой надежде в большом теннисе, в большом мире.

- А как вы настраиваетесь, Миша, на конкретную игру?

- А слушаю песни группы "Лесоповал"!

- Вау! Чем же вам близка эта блатная лирика?

Ну, в общем, довольно, да? Так вот все их обвинения сводятся к главному: не популяризируем ли мы в такое гиблое криминальное время воровской кайф?

Чуть-чуть-чуть они, может быть, и правы: в первых альбомах что-то и было, выскочило из-под моего внимания, я тогда не знал, что проект растянется песен на 80, но и там было:

И вы не завидуйте, эй,

Что легкую ношу ношу!

На совести черной моей

Я, как на распятье, вишу.

И мы давно уже в своих концертах похоронили воров-скую романтику, лет, наверное, пять. Надо же слышать, что поем, чтобы выговаривать.

А самое главное, и вольно вам считать это неправдой - у нас этой романтики намного меньше, чем существует ее у пацанов в реальной их бесперспективной жизни. Это не всегда зрело понимаемая жажда риска и подвига, чувство мужской верности, этакий тайный сговор молодых и сильных в поиске выхода из беспросвета.

А потом уже - сбитый замок на пивном ларьке, украденный ящик чешского пива и коробка "Сникерсов" для по-дружки. И народный судья, и гробовое молчание несознанки, и материнские слезы.

Это уже так близко к тому беспределу, который творится в Чечне с обеих сторон. Но если вы меня спросите про Чечню: за чей же я все-таки беспредел, я без всякой дипломатии вам отвечу - за наш!

А началося все

Аж в детской школе:

Кому-то

Будь готов!

Всегда готов!

А я уже болтался

На приколе

У беспощадных

МУРовских ментов.

ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ

Меня все еще не выписывают из госпиталя, и будущее мое - во мраке. И, как многие сейчас, я надеюсь на Бога. Не будучи по-настоящему, по своей сути, верующим человеком, не принадлежа ни к одной религии и церкви, скверный пионерский мальчик в истоках, я всегда потом, начиная с войны, обращался к Господу: "Господи, помоги, поддержи и выручи!" Понимаю, что это даже близко не настоящая вера. Но это все же извинительней, чем поведение ставящих свечи в храмах коммунистов. Я ничего против Бога не совершал.

Не отменившие ни одной своей догмы (религия - опиум для народа!), разрушившие тысячи церквей и изничтожившие десятки тысяч церковнослужителей, стоят они теперь, благостно улыбаясь друг другу с первослужителями. И мне чудится иногда, что это Сталин стоит со свечкой рядом с Архиепископом всея Руси, как мне давным-давно как-то приснился Сталин же, грызущий детскую ножку, ну, как куриную.

И оказалось, что все-то коммунисты крещеные, все-то их дети тоже тайно крещеные. Тогда они обманывали свою партию, теперь обманывают Бога. Да и большинство обратившихся к Богу сейчас (хотя это, наверное, хорошо, что все больше людей тянется к вере, вот и я крестился) веруют, к сожалению, как-то расчетливо. Не Богу, а от Бога - пронеси, помоги и помилуй.

Не мне - да я и не собирался касаться этой темы, но так или иначе, я много рассуждал сам с собой о Боге, о вере, о религии. Старался жить по-божески, помня о десяти Его заповедях, переданных через Моисея и, по-моему, сильно интерпретированных за многие века. Почему "чти субботу" раньше и, стало быть, важнее, чем "не убий" или "не укради"? Как соблюсти заповедь "не пожелай жены ближнего и дальнего твоего", то есть незнакомого? Это что же - пройти мимо красоты, не поднимая глаз? Не имея права? Но это же полная несвобода.

Конечно, ерунда - все мои размышления перед словом Божиим, но и стараясь не нарушить ни одной заповеди, я понимал, что без греха прожить невозможно. И нужно только посмотреть Богу в глаза (каждый может посмотреть Богу в глаза!) и покаяться. И Он поймет и простит - Он может все.

И я хочу вам пожелать: будьте здоровы и счастливы. Живите долго!

"Живите долго!" Это и есть мое вам пожелание - одиннадцатая заповедь. Потому что ничего на земле дороже человеческой жизни-то и нет.

К молитве не хожу,

И в церкви русской

Я где-то с краю,

Где-то в стороне.

Я - грешный человек,

И сердце мое пусто.

И колокол по мне

Гудит-гудит во мне.

И каждый Божий день,

Когда светает,

И что прошло - прошло

И след простыл!

Я Господа прошу

Грехов у нас хватает

Прости меня, прости!

А Он уже простил.

И снова по весне

Цветет багульник,

И снег, журча,

Уходит со двора,

И вижу я, слепой

Вчерашний богохульник,

Как много на земле

И света, и добра!

ГРУЗИНСКИЕ ДЕЛА

Я немножко рассказывал вам про ТАУ - Тбилисское артиллерийское училище, в котором учился. Наш гаубичный дивизион располагался не на Плехановской, а отдельно, на повороте, где так искристо звенели быстрее, чем во всем мире, бегающие тбилисские трамваи. Гаубицы тягали кони, и было их в дивизионе штук пятьдесят пять, в основном першероны - тяжеловозы, красавцы, они содержались в конюшне, а днем - на коновязи, привязанные у стены. А за стеной - городская венерическая больница! И было так загадочно, и опасно, и заманчиво разговаривать с несчастными красавицами!

А поскольку у меня всегда было много неотбытых внеочередных нарядов, а по уставу курсант должен же еще и ходить на занятия, то я ровно через день был дневальным по конюшне, и от меня так всегда разило навозом, что морщили нос даже запретные для нас венерические барышни.

И часто вместе со мной нес эту тюремную службу Вова Колесников, мы подружились. Как ни странно, с такой фамилией, Вова был грузин и говорил по-русски с большим тбилисским акцентом. Однажды, то ли в увольнении, то ли в самоволке, оказался я у него в гостях. Это был настоящий грузинский пир горой. Не знаю, по какому поводу, - бесконечный, шумный, непередаваемо разносольный. За столом одни мужики, женщины лишь подают еду, вино и травы. Вино в кувшинах, не в бутылках, сколько кувшинов принесли, не сосчитать: мы, голодные курсанты, вырубились быстро, все поплыло, поплыло, поплыло. Пьяных грузин замечено не было, умеют они бражничать, как никто, красиво.

Много лет спустя довелось мне быть гостем наших олимпийцев-зимников в Бакуриани. Ну там сборная - биатлонисты, слаломисты, знаменитая Рая Сметанина. Человек я уже был давно известный, дружбы заводились легко, но, разумеется, безалкоголье полное, как высокогорье. И увез меня оттуда через Боржоми грузинский паренек Темури Горгадзе, тоже гость Бакуриани, на своем "жигуленке" - тогда иномарки были только лично у Брежнева.

Ну, снова грузинское пиршество (как им это удается - не знаю, ведь небогатые же все люди!), хинкал, дружба - рекой, а потом проводы на зестафонский поезд в Тбилиси. Проводы с бочонком вина. Не знаю - литров десять, а может, и двадцать - такие тяжести были мне тогда по плечу.

А в Тбилиси - встреча на рассвете, Саша Басилая встречал, снова - ранний хинкал, номер в гостинице "Иверия", долгие разговоры о мюзикле "Свадьба соек", который предстояло нам после написать. У меня с собой из Москвы, помню точно, 800 рублей, которые я ну никак не мог истратить, не дают. Деньги не Бог весть какие, но посидеть вечером с друзьями вполне достаточно. Да еще с моим бочонком вина.

Приглашаю Сашу и его друзей по группе "Иверия" на ужин и беру с него слово, что стол держу я, и никаких грузинских фокусов, потому что гостя надо уважать.

Наступает вечер. Спускаемся вниз. Стол накрыт в довольно просторном зале. Сходятся гости, я почти никого не знаю - десять-двадцать-тридцать человек, многие с дамами, похоже на свадьбу. Начинаются тосты. Официанты шустрят, гости прибавляются, вино, бутылочное, возят каталками - сразу бутылок по пятьдесят. Понимаю, что мне не рассчитаться за эту скатерть-самобранку. Ну ничего, соображаю, одолжу пару тысяч у Саши, но душа вон, Москвы не опозорю.

- Саша, - говорю, - мы же договаривались, что за стол отвечаю я.

- А вы и рассчитаетесь! Но неужели мы будем разливать ваш бочонок вина?

Подхожу к официанту за приговором, хочу, мол, выступить.

- Я все уже подсчитал. С вас сто двадцать рублей.

Грузинские дела! И беседы на эту тему можно вести с кем угодно, но не с грузинами.

А еще через пару месяцев ожидаю к себе на дачу, в Юрмалу, посланца "Иверии", одного из авторов грузинского варианта "Свадьбы соек", самого смешного артиста этой любимой в Грузии группы, Каху. Собираюсь на станцию, на всякий случай с собой пару сумок (уж они обязательно вы-ступят) - под кахетинское, под "Мукузани", под "Саперави". А он сходит с электрички с тоненькой папочкой, а в папочке - либретто, подстрочный перевод пьесы и - о, удивление! - никакого "Мукузани". Правда, извинился, что приехал не совсем как грузин, торопился. Ну, да ведь не пить же приехал - с этой встречи и началась "Свадьба соек" по-русски, которую вы, может быть, знаете.

В Юрмале с вином и тогда, и теперь хорошо, и сумки пригодились - набираю болгарского (нарочно болгарского) вина, дома никого нет, и работа начинается. Переводы я записывал Кахиной хорошей, только из-за границы, ручкой "Паркер", которую, прощаясь, реквизировал у него.

- Аванс! - сказал я.

- Ради Бога! - сказал Каха с обидой.

Но это был и аванс, и расчет за всю работу. По-моему, больше ничего я за "Свадьбу соек" не получил.

А текст ниже напечатанной и ставшей суперпопулярной в грузинских питейных заведениях песни "Два кувшина" Каха перевел мне так:

- Ну, это народная песня. Ну, в общем, было два кувшина: один - с ручками, другой - без ручками...

Жили-были два кувшина,

Вай-вай!

Высотою в два аршина,

Вай-вай!

Молоко в одном держали,

Вай-вай!

А в другом - вино "Гурджани",

Вай!

Сколько раз они слыхали

Вай-вай!

По-грузински слово нали

Вай-вай!

Из какого пить кувшина?

Вай-вай!

Молоко - не для грузина,

Вай!

День гуляли, два гуляли,

Вай-вай!

Все кричали:

Нали-нали

Вай-вай!

Неизвестно - в чем причина?

Вай-вай!

Но разбились два кувшина,

Вай!

Купим новые кувшины,

Вай-вай!

На Кавказе - много глины,

Вай-вай!

Все не вечны, все там будем,

Вай-вай!

А пока - послужим людям,

Вай!

НЕТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР

Слышу, как бы слышу ваши вопросы о моих личных человеческих отношениях с людьми, благодаря которым мои песни стали вашими любимыми песнями. Но вас-то интересует именно то, о чем так опасно рассказывать, чтобы не обронить лишних сведений (лишние сведения - это сплетни). Особенно когда дело касается женщин. О композиторах я уже так или иначе рассказывал. Что касается мужчин-исполнителей, то я хотел бы здесь высказать благодарность Иосифу Кобзону, Валерию Леонтьеву, Эдуарду Хилю, Игорю Скляру, Валерию Сюткину, Славе Малежику, Юрию Антонову, Сосо Павлиашвили, Александру Малинину, Филиппу Киркорову, группе "Лесоповал". Список утверждается?

О женщинах же разговор особый и отдельный. Чтобы совсем никого не обидеть, точнее - чтобы совсем никто не обиделся, надо бы этой главы и не писать.

Что свойственно всем моим поющим подругам, как одной? Все, как одна, не знают, чего они хотели бы спеть! Ко мне сейчас нет очереди за песнями (растаяла, потому как мода переменчива), и единственно, чем я могу заявить, что я еще не умер, - это новая хорошая песня. Хит! И у меня появилась возможность призадуматься: что - я стал писать хуже или появились другие, которые пишут лучше? Должен отрицательно ответить на оба эти вопроса, хоть дело тут, может быть, еще и в музыке.

Вот появилась у меня как-то со своим продюсером молодая певица Катя Лель. А у продюсера - японский ресторан. Да не один. И кто я для него? Башмачкин. Показал я им несколько сочинений, готовых, с музыкой, до одних стихов дело не дошло. Не спросили. Реакция:

- Ой, какая хорошая песенка для Тани Овсиенко!

- Ой, это же ну прямо Алена Апина!

Продюсер:

- Михаил Исаевич! Давайте я буду предлагать исполнителям ваши песни.

- Да вам-то самим что - ничего не нравится?

- Нравится. Но это - не я. Я - не такая!

А какая ты, Катя? Какая ты? Пока не ясно. Самый раз бы тебе попросить стихи, поработать вместе с мэтром, глядишь, и выпустишь свою "Погоду в доме", без которой не стать тебе Ларисой Долиной. Нет, они приходят за готовым хитом. А вдруг белый гриб растет прямо под уличным фонарем? Не растет.

Это я не к тому, чтобы обидеть лично Катю Лель, обидевшую меня. Это к тому, о чем я сказал раньше: не знают, чего ищут, не знают, что из чего вырастает, а фанаберия у всех - выше крыши. Пионерское воспитание. Пока писал, появилась на телефоне Катя Лель - одна песня ей все же показалась. Ну, лиха беда начало!

"Алла Борисовна. Алла. Аллочка". Именно с Аллочкой встретился я в начале своей и в самом начале ее творческой дороги. Шестнадцатилетняя девочка часто мелькала в коридоре и комнатах долгожительницы - радиопередачи "С добрым утром!" Очевидно, ее опекал кто-то из редакторов, уже разглядевший в ней потенциальную звезду эстрады. Не помню, как она была одета, но почему-то втемяшилась мне в голову школьная форма с фартуком. Наверное, это мираж.

Такой же, как легенда обо мне в той же редакции: Танич к нам заявился летом в сандалиях на босу ногу. Вот до чего был нищ! А я, человек с юга, просто привык носить сандалии на босу ногу. Зачем летом носки, жарко! Да и на нашем языке, придумавшем "авоську", сандалеты с итальянского переведены как босоножки, а это предполагает босые ноги, без носков. Хотя и нищ, по совпадению, был вполне.

Так вот, когда мы с Левоном Мерабовым принесли песню "Робот", Алла оказалась тут как тут, и было решено попробовать записать песню с ней. Записала она ее удивительно легко и счастливо - песню с ее голоса запела вся эстрада, а следом и вторую (с Гамалеей), "По грибы". Так началась суперстар нашей эстрады. Так началась и продолжается наша ненавязчивая дружба. И хоть почему-то Алла впоследствии спела мало моих песен, но я был рад получить от нее поздравительную к юбилею открытку: "Вы - удивительный! И мы еще споем!" Надеюсь, это так и будет. Успеть бы, пока мы живы.

Легко работалось мне с Эдитой Пьехой, просто никак не работалось - я получал уже готовые, хорошо записанные песни или даже впервые слушал их по радио и телевидению. С Эдитой Станиславовной работали авторы музыки. И у меня не было и нет к ней никаких комментариев.

И когда под проливным ливнем мы открывали звезду "Эдита Пьеха" у "России", на Площади звезд, я сказал:

- Вот уж кто по праву занимает здесь свое, а не чужое место!

Мастер. Вспомните, как она спела такие мои песни, как "Радуга над полем" (с А.Флярковским), "Белый свет" (с О.Фельцманом и И.Шафераном), "Кто-то теряет, а кто-то находит" (с Я.Френкелем и И.Шафераном), "Семейный альбом" (с Д.Тухмановым), "Я вас люблю" и "Почему я сказала вам нет?" (с И.Азаровым).

Благодарен я и Любе Успенской за те песни, которые вернулись с нею ко мне из Америки, не буду перечислять, это всегда приносило радость - ярко, смело, по-своему, со знаком Любиного особого качества.

Любочка, приезжай скорей и приглашай в гости - я так соскучился по твоей фаршированной рыбе!

У нас в доме буквально выросла девочка Алиса Мон, сначала на песнях моей Лидочки, а потом - и на моих с Сергеем Муравьевым ("Подорожник", "Здравствуй и прощай!", "Платок").

Наташа Ступишина появилась у нас со своей идеей - написать как бы песни-анекдоты про чапаевскую Анку-пулеметчицу. Я и написал:

А вы говорили,

Василий Иваныч,

Что мелкая речка Урал!..

И другие. А последние три-четыре песни, музыку, сочинила сама Анка (в том числе и свои хиты - "Анка НЭП" и "Ты - не летчик!"). Наташа очень была хороша и на сцене (она отдается песне на 100 процентов), и в концертах и клипах по телевизору, в своей рваной тельняшке - я смотрел и гордился, немножечко в душе разделяя ее успех. А потом как-то она пришла и сказала:

- Все, Михаил Исаевич! Мне надоело быть клоуном! - и исчезла из нашего дома, а заодно и с голубого экрана. Сейчас опомнилась, попытались мы продолжить цикл. Написали новую Анку ("Анка в Думе" и "Анка в Америке"), и песенки вроде бы получились, но поезд ушел. За весь цикл было мной получено ноль рублей ноль копеек. Под каким фонарем искать нам новые грибы?

Не очень складывается наше творческое содружество с Лаймой. Предыдущую программу, ту, где "В заброшенной таверне", "Мореход" и "Король сочиняет танго", написал почти всю я, а вот хит программы "На улице Пикадилли" написал ей другой поэт, и она во всех интервью даже не вспоминает обо мне (и мне бы не надо!). А если я в зале, непременно поднимает меня со словами:

- Мой любимый Михаил Танич!

Но это не имеет ровно никакого отношения к любви, а только к ее европейской вежливости. Нестыковочка у нас в понимании - что такое хорошо и что такое плохо. Что ж, бывает. Например, придумал я для нее (с Раймондом) песню о Риге. Прием такой:

Когда я бываю в России,

А я там почти что живу,

Из всех городов знаменитых

Всегда выбираю Москву.

Василий Блаженный,

Останкинский пруд,

Коней над Большим

Золотая квадрига!

Какой замечательный

Город Москва,

Почти что как Рига,

Почти что как Рига!

Мой расчет: во-первых, это невпрямую поданная любовь к родному городу. Во-вторых, улучшает ее сложные отношения с Ригой - ведь она постоянно работает в России! Лайма записала, изуродовав текст по своему усмотрению, но не любит и не поет эту песню. Ее расчет: она сама это объяснит в своей книге (она обязательно такую книгу напишет). Мне же остается ждать, когда Лайма снова меня полюбит, но у меня уже на это, скорей всего, не остается времени.

Теперь надо сказать о моих радостях, которые принесли мне две самые "мои", хотя и разные, певицы - Лариса Долина и Алена Апина. Что нового будет у меня с ними - поживем, увидим. А пока - Луна в Водолее, а это не мой знак. Два слова - для них слишком несправедливо (я им многим обязан), а на большее у меня в Склифосовском просто нет сил.

А любовь,

Она и есть

Только то

Что кажется.

Найду, найду силы для Ларисы Долиной! Сперва она записала несколько моих с Евгением Догой песен в кинофильм "Танцплощадка", но мы на записи еще не знали друг друга, и никто нас не познакомил. Знакомство состоялось, и успех пришел к Ларисе с песней "Прости за то, что я любила, а я прощу - что не любил". С клипом. Уверенная в себе, Лариса спела ее после Ирины Понаровской и раскрутила, как свою.

Я и раньше восторгался ее талантом, когда она пела джаз (целое отделение) в оркестре Кролла. Одесситка, почти что негритянка, с детства влюбленная в джаз, со своим неповторимым голосом, Лариса делала и сейчас делает это, как ни-кто у нас. А потом, после "Погоды в доме", мы очень подружились, и она спела много моих песен. Помню, один ее сольный концерт в зале "Россия" почти целиком состоял из них. Надеюсь, вы услышите еще немало наших совместных проектов. Наша дружба и работа продолжается.

И об Алене Апиной. Всем-всем нравится мне эта артистка и девочка. Музыкант по образованию, она чрезвычайно работоспособна, имеет свою аудиторию, и то и дело выдает очередной апинский хит. Пусть кто-то и имеет замечания к ее фолковым шуткам типа "юбочка из плюша" - только не я. И могу четко опровергнуть оппонентов: Апина самобытна по-русски, без псевдорусскости на старый лад. Хороший молодой голос, улыбка на лице и в душе, свое собственное, природное, без балетмейстера, движение. Пой, Леночка, пой, я - твой благодарный зритель. И не потому что автор.

НЕ АНГЕЛ!

Вот засветился с какими-то картинками из моей жизни. Бессвязными. Биографию свою написать - это мне невмоготу даже в анкетах, на одну страницу. Да еще эти фотографии, большей частью благополучного, застегнутого на все ордена солдатика. И может создаться впечатление - хвастун, экий счастливчик: и с войны-то целым пришел, и в лагере никто его в карты не проиграл. Ну, по воде прошел, как сами знаете кто. А между тем шел я по камешкам, соскальзывая, утопая и вновь выбираясь, и недостатков во мне больше, чем достоинств. Но единственно что - хвастовство мне не свойственно.

Не отвечаю на письма несчастных из мест заключения, не умею утешать. А что скажешь? Вот уж с месяц лежит на столе письмо одного из Твери со стихами (стишки тоже ничего себе), где он пишет: "Сижу за убийство, к которому не имею никакого отношения". Я понимаю - в лагере все сидят ни за что, но этот написал такими словами, что я ему верю, не сочинишь. А раз верю, то просто обязан я что-то, не знаю что, но предпринять. Однако письмо пока лежит без движения. Снимите с меня один балл! (Со скидкой на мою плохую кардиограмму.)

А вы поглядите, как я одет! Джинсики, маечка или свитерок, причесочка бандитская, перстень, цепь на шее. Такой подросток Ди Каприо, год рождения 1923-й. А сверху - не пальто от какого-нибудь Армани или, еще лучше, на меху от нашего портного Рабиновича (человек, уважающий себя даже больше, чем его другие уважают), а студенческая пуховка "Рибок", неновая - ну, Ди Каприо или даже его младший брат. А может, я спутал Ди Каприо и Аль Капоне?

Это я в ответе за то, что обе мои дочери не больно пре-успели в жизни при наличии просто явных, от Бога, способностей - у одной к музыке, а у другой к художеству. Ну, как я не настоял, не заставил силой их учиться и победить свое хиппство, когда ничего не надо, кроме фенечек, и все по фигу! Это что, их вина? Только моя - ведь я у нас считаюсь не только самым старшим, но и самым разумным. Сбавьте еще один балл.

А сам-то я, правильно ли я прожил, держась за юбку пусть и любимой жены, дома, в пенатах, на диванчике с книжечкой? Другие на байдарках опрокидывались в горные речки, ноги ломали, ходили на кабана в Алтайском предгорье, ставили паруса на яхтах в Средиземном море, взбирались на Эверест. Я ведь не подкаблучник, не страдатель по женской ласке, я мужик - именно тот бродяга с котомкой, которому "кроме свежевымытой сорочки", да и ее-то, свежевымытую, не надо! Я - Челкаш, я - Жак Кусто, я - солдат Иван Чонкин, я - Веничка Ерофеев! Почему же я позволил своему гороскопу (Дева) и обстоятельствам навязать мне совсем другую жизнь? Значит, нет, не бродяга, а: "Лидочка, подай-ка котлетку с жареной картошечкой". Вот и бляшки в сосудах, и шагреневая кожа моей судьбы сузилась почти до полного отсутствия. Тут можно бы снять два балла, но уже не с чего снимать!

Стихи мне приносят и песни в записях почти каждый день. Кто - просто на оценку, а кто и с корыстью, чтобы помог. Раньше отзывался, напутствовал, даже помогал, как мог, а теперь с порога отправляю. Говорю: пробивайтесь, как сможете, но во-первых, это пока еще плохо, а потом знайте: пробиться трудно и все места давно заняты! Ну и зачем им знать это? А если бы так Блок и Городецкий ответили Сергею Есенину? Конечно, как правило, все у них на самом деле слабо и беспомощно, но человек-то - он человек, надеется. Вот тот, из лагеря, пишет: "Из всех людей на свете я выбрал Вас - Вы единственный имеете сердце мне помочь". (Это что без вины за убийство срок мотает.)

Радуюсь ли я, по-настоящему, искренне, чужим удачам в песне? Отвечу, как ответил когда-то Оксане Пушкиной в интервью по телевидению.

Вопрос: - Михаил Исаевич, вы знаете, у актеров, у спортсменов тоже, существует профессиональная ревность друг к другу. А вот в вашей среде это тоже есть?

- Что вы! Мы рады успехам другого как своим собственным!

- Кого тогда вы могли бы назвать, кто так же успешно работает в песне?

- Никого!

Вот вам последний компромат, который я нарыл на себя. Мог бы еще и еще, да стоит ли? И так ясно, что не ангел. А баллов уже просто не с чего сбрасывать. Пощадите.

Ну, конечно, не ангел,

Не ходил по паркету,

А всему научился

У людей задарма!

И прищурясь, шатался

Я по белому свету

И на скользкой дорожке

Набирался ума!

А чужого, лишнего,

На меня навешано,

Слава нехорошая

Ходит по пятам!

Волюшка с неволюшкой

Круто перемешана,

Трепыхнулся, селезень,

Ты уже и там!

Ну, конечно, не ангел,

Есть и в чем повиниться,

И бывает, когда я

Это сделать готов,

Но со всеми в расчете

И свободен, как птица,

С отпечатками крыльев

В картотеке ментов.

Ну, конечно, не ангел,

Как-то даже неловко

Строить бывшему вору

Из себя мужика!

Но махнула рукою

На меня уголовка,

И братва обещала

Не снимать с общака.

ПРОЩАНИЕ С КНИГОЙ

Вот и рассказана еще одна жизнь. Не знаю - зачем? Может быть, для внуков. Для вас - еще одна, а для меня - моя, единственная, не та, что могла быть, а та, которая была. Была, и почти что прошла. Вот лежит стеклянный флакончик с нитроглицерином, и, когда прижмет, протягивает мне руку и переводит, как по тому - помните? - висячему Лидочкиному мосту через Волгу, сюда, обратно.

И продолжается жизнь. И я думаю, что никому я не враг, никакому народу и ни одному человеку. Ни об одном, которого видел глаза в глаза, не подумал, что это - враг. Разве что по запарке, когда очень уж мешали забить гол, так ведь тоже понимал, что это несерьезно.

Я немножко выдумал себя как большого футболиста, ни в каких серьезных командах я не играл, но навсегда во мне - сами мгновения, когда забивается гол, это ощущение сохранилось и в жизни, и в работе. Забить!

Может быть, я выдумал себя и как большого писателя, хоть и знаю всем и себе цену. Но когда слышу, как вы поете мои песни, совсем не ведая, что они мои, по-собачьи скулит от радости мое сердце.

Я не знаю своих истоков

Из чего, превратясь в реку,

Из каких родников и сроков

Средь лесов и годов теку.

Ни с какою рекою рядом,

Ни в соседстве ином каком,

Ни с какой скалы - водопадом,

Ни с какой воды - ручейком.

И хотя небольшим потоком,

А по камешкам, по песку,

Благодарный своим истокам,

Русло выглядел - и теку.

КОНЕЦ ПОСЛЕ КОНЦА

Это у жизни - один конец, а у книжек - сколько угодно.

Ну, отпустил меня Склиф с призраком надежды - вроде как полегчало. И знали они, конечно знали, что это самообман. Чудес не бывает.

Едва успело ТВ-6 снять о нас с Лидочкой получасовку "Даже звезды не выше любви", как потребовалась еще одна съемка - в кардиологическом госпитале им. Вишневского: а что там у меня в сердце действительно происходит?

А происходит там безобразие: ствол, откуда снабжается кровью сердце, закрыт на восемьдесят процентов бляшкой. И струйка жизни моей тоньше иголки для пришивания пуговиц, и за саму мою жизнь никто не даст и пачки сигарет "Мальборо".

В ней, в этой бляшке, твердой, как пепельница, - и весь футбол, и Первый Белорусский фронт, и ночные разговоры со следователем Ланцовым, и карцеры, и все триста съеденных любимых пирожных "Наполеон" с заварным кремом, и разногласия наши с самой дорогой мне женщиной Лидочкой. Такая, по расшифровке, встала поперек сердца запруда! Вот и решайте, говорят, жить вам или не жить... А между жить и не жить - предстоит операция на остановленном сердце с риском не запустить его снова после риска.

Попробуем жить, говорю, а у самого коленки дрожат. А как иначе?

Помните, я думаю, что все героические поступки совершаются по недопониманию?

Не спешите туда,

Там такая тоска,

Все равно,

Что в аду,

что в раю!

Но иду я,

И пальцем

Верчу у виска,

На последнюю

Ходку свою.

А приду ли назад

Или сгину

В тоске,

И на первое

Шанс невысок!

Но когда

Все висит

На одном волоске,

Много стоит ли

Тот волосок?

Отделение кардиохирургии - это куда суровее, чем кардиология, в которой еще готовятся к прыжку с парашютом. Здесь уже без парашюта!

Лежу, читаю Радзинского, потом Пелевина, по два раза каждый абзац - не врубаюсь. Хоть пацаны оба достойные, несмешиваемые, яркие, среди всеобщей серости.

Сестричка сказала: "В воскресенье - полнолуние". Просто так сказала, а я...

Полнолуние,

Третий день!

Провести его

В ресторации!

("Арагви".)

Это ж чистая

Обалдень

Делать в день такой

Операции!

(На сердце.)

Пишу торопливо, пока еще могу думать. Пока не сделали первые уколы в спину (замораживающие? задуряющие?). Уже стоят у дверей дроги - каталка. "Словно лебеди-саночки". Вообще-то они приезжают после, а в больнице - до.

Что ж, Лидочка, любимая, дай мне руку, поедем, рискнем. До встречи. Бог в помощь.

Конец первой жизни.

СЕЛЕДКА ЗАЛОМ

Иногда над темным царством ГУЛАГа возникали некие вихри. Были понятные: развести бытовых и политических зэков по разным лагерям. Хоть надо заметить, что в лагерях сидели (исключим уголовников-профессионалов) все политиче-ские. Потому что не только такие, как я, или бендеровские активисты, но и работник мясокомбината, надевший под телогрейку ожерельем кольцо краковской колбасы и попавшийся на проходной, был так же, как и я, недоволен жизнью, не согласен с тем, что его семья должна голодать, а вовсе никаким не вором.

А вот уж что совсем необъяснимо - система зачетов. В 47-48 годах некий умник придумал где-то в Москве, а Берия, вернувшийся из очередного любовного приключения в кабинет в благом расположении духа, подписал идею: хорошо работающим зэкам начислять зачеты, не знаю схему, но кажется, один день считать за два при определенном проценте выполнения плана.

И этот необъяснимый вихрь какой-то купеческой щедро-сти принес лично мне целых 92 дня свободы, которую мне должны были подарить, вручая документы об освобождении. И хотя, если честно, я не больно-то верил, что такой день придет, что я до него доживу, но держал в уме весь свой бесконечный срок эти 92 дня досрочной свободы, "как трагик в провинции драму шекспирову". Я знал новый день освобождения, как три пишем - два в уме, при том, что не доверял никаким их постановлениям, переставлявшим ситуацию в стране, как декорацию в районном Доме культуры.

Казалось бы, я в подробностях, поминутно, должен был запомнить день, когда меня позовет рябой лейтенант из спецчасти, объявит мне царскую милость и выдаст подтверждающие ее бумаги. Но я не запомнил, как это было. Просто меня перевезли из тайги в столицу Усольлага город Соликамск, и уже через день я оказался за вахтой, растерявшийся от счастья молодой человек, без всяких перспектив впереди, с фанерным баульчиком, изделием лагерного столяра, обшитым полосатым матрасным тиком для приличия - было все же во мне всегда это наивное мещанское эстетство!

Как долго, как долго

Я ехал с войны,

И то почему-то

Не с той стороны.

Фанерный баульчик,

Селедка залом,

Всех тише в вагоне

Сижу за столом.

Казенный билет

До родительских мест,

Все как у солдат,

Но столица

В объезд.

Орехово-Зуево,

Повременя,

Вздохнет и в Егорьевск

Отправит меня.

По литеру еду

В далекий Ростов,

С Урала, с повала

Вот с этих фронтов.

Со справкой,

А все же

И с чувством вины,

Что очень уж долго

Я еду с войны.

Вот уж что впилось в меня навсегда, так эти пять селедок сорта "залом астраханский", выданных мне вместе с литерным билетом на дорогу домой. Куда домой, ведь никакого дома на земле у меня пока еще нигде не бывало! Были съемные углы, казармы, окопы, тюремные камеры и карцеры, бараки и пересылки.

Залом астраханский просачивался сквозь три газеты, в которые я его обернул, и был вкусен до того, что его было как-то жалко есть. Я как бы предчувствовал, что вскорости рыбка эта исчезнет со стола, думаю, даже кремлевских приемов. Куда она исчезла, кому она мешала, в какой Красной книге потерялись ее следы? Ведь была же, не только во времена "Сказки о золотой рыбке", а только что, на затерянном в тайге продскладе ГУЛАГа! Но нет ее, а то, что продается в магазинах под этой фамилией - оно даже не однофамилица селедки залом! Так пусть здесь будет ей памятник, в этой книге, как сгинувшему с лица земли динозавру.

Прощай навсегда, несговорчивый с людьми север - поезд везет меня на юг, по Уралу, насквозь пропахшему ядовитыми запахами Кизиловских терриконов; пустой поезд, в нем начинался путь в новую жизнь редко освобождавшихся узников усольских лагерей - из тайги, которую рубить не вырубить еще триста лет при любом старании каждой следующей администрации добавлять лесорубов. В этом поезде я еще зэк.

А вот в следующем, из Перми в Москву, я очень стараюсь почувствовать себя бывшим зэком: я нарезаю свой залом и угощаю соседей по плацкартному, довольно уютному, а мне, после барака, кажущемуся верхом комфортности вагону (читай стихотворение). У меня и челочка каким-то образом выращена к свободе, и прикид на мне - вельветовая курточка на молнии, и речь моя старательно избегает привычного мне за шесть лет "бля буду".

Народ в вагоне - сплошь новые люди, изменилась одежда, разговор, на девушках - ботиночки с меховой опушкой. Я все это вбираю, и девушки кажутся мне сплошь красавицами. Какое все же счастье - родиться с нормальными запросами, что бы там ни утверждали модные сейчас опровергатели божеского устройства мира.

Еду к маме, прожившей на Украине удивительным образом всю немецкую оккупацию, да так там и застрявшей, в какой-то ни на одной карте не значащейся Кураховке, на юг, через Москву. Но перед городом Орехово-Зуевом кондуктор возвращает мне мой билет - филькину грамоту и объявляет, что мне придется выйти и пересесть на поезд, идущий в Егорьевск, а далее пересесть на поезд, идущий в Воскресенск, и таким хитроумным способом объехать Москву вокруг, чтобы не дай Бог, я, не пересевший в эти поезда, прямо на Курском в Москве не совершил бы террористического акта. Вот какие умники работали в Москве, в Главном управлении лагерей.

И вполне возможно, что стол этого иезуита стоял рядом со столом того, другого, придумавшего инструкцию - подарить мне мои заветные 92 дня лишней свободы.

Я люблю выходить

На железнодорожных вокзалах,

Чтобы был позади

Не антихристов этот полет,

А березовый лес,

И колесная пляска на шпалах,

И туман, как в парной,

Над непуганой сонью болот.

Продолжается жизнь,

И первейшая необходимость,

Чтоб ее непрерывность

Журчала и била ключом!

И в купе, за чайком,

Четырех человек совместимость

Увлеченно, по-детски,

Говорит ни о чем.

СТОРОННИЙ ЧЕЛОВЕК

Конечно, мне не удалось - да я нарочно и не строил ее - построить стену между собой и властью. Конечно, и меня иногда увлекала романтика военного подвига и всяких комсомольских затей. Но если бы судили конформистов, моего имени даже самым последним не было бы в списке подсудимых; и мне до сих пор не верится, что эти, под красными знаменами, всё менее горластые, всерьез, а не по инерции заражены радиацией коммунистического энтузиазма. Мне кажется, что они по существу выходят на поминки по ушедшей молодости. Мы простим их в прощеное воскресенье.

Мы живем в другое время. Так считается. А мне кажется, что в то же самое. Ну и что с того, что можно послать на хуй участкового милиционера (попробуй пошли!), что можно купить завезенные челноками дешевые турецкие кроссовки, что в желтых изданиях публикуются фотографии задницы, сделанные даже не в замочную скважину. Хозяева у нашего времени остались те же, энергичные люди из партийных. Другие фамилии? Нет, даже и фамилии те же. И Егор Кузьмич Лигачев, вырубивший виноградники, открывает первое заседание новой путинской Думы. Вписался - не обоссался.

Нет, меняется не время - ведь и при пустых прилавках мы ухитрялись не голодать - меняемся мы! Все больше как бы разрешено, но годы оставляют нам все меньше степеней свободы. Уже я не побегу в ночь в очередь - взглянуть на Джоконду, не то что не убегу в Израиль. Мое неучастие во всеобщем бунте или всеобщем ликовании стало теперь тотальным, глухим. Кстати, я и слышать стал плохо. Дело катится к слуховому аппарату. А как докатится, что же, все подводи черту под прошлым и под будущим.

Но как-то удалось мне прожить в иллюзии почти полной независимости от властей предержащих. Один раз всего я присутствовал на предвыборном собрании Союза советских писателей, в котором состоял, да и состою, много лет. Никогда не забуду этой комедии. Я знал, что все уже решено, расписано поминутно, кого оставят, кого вычеркнут в списках. Но когда утверждали регламент: "Докладчику Сергею Владимировичу Михалкову - полтора часа"... - вякнул со своего левого фланга: "Час!" И поднялась легкая суета недоумения.

Я сидел, довольный собой, выскочка, сторонний свидетель больших свершений в своей организации. Организации ничего не стоило смести меня, легко, как пешку с доски. Вышел на трибуну докладчик и с присущим ему талантом, еще до того, как разложил бумаги для зачтения, глянул на меня, одинокого идиота, и сказал:

- П-полтора ч-часа, по-отому что я з-заикаюсь!

Я читал письма Александра Вертинского, растерянные - домой, с гастролей, и унизительные - начальству. Какая жалкая судьба великого русского артиста, запряженного долгом кормить семью, ни разу не упомянутого в газетной рецензии даже на далеких морозных задворках: была команда - не замечать. Три тысячи концертов спел он, простуженный и счастливый тем, что хоть разрешают работать. Напел-таки детям на дачу под Москвой. А дочка Настя мечтала спать в пионерском галстуке, когда ее примут в пионеры.

И это человек, привыкший общаться в эмиграции с Шаляпиным и Марлен Дитрих, настоящий патриот Родины, которая как могла унизила своего выдающегося сына. Она еще поставит ему памятник, но не надо мне такого патриотизма и такого унижения!

Я, конечно, был пионером, носил красный галстук и знал тогда, что означают три его угла. Но дальше моя партийная карьера засбоила, и жизнь отодвинула этого мальчика на обочину до того больно, что для меня, уже автора книг и известных песен, стало невозможно, вот как все пишущие, принести или даже послать в журнал свои стихотворения. Я знал и знаю: я - сторонний человек, и тем, и нынешним.

Однажды все-таки я дал слабину и пришел в "Новый мир" со стихами. Я не сам пришел - Женя Винокуров, мой товарищ, ведавший в журнале поэзией, пригласил. Я принес, помню, 10 стихотворений. Женя выбрал шесть, аккуратно сложил их в корочку, поставил в шкаф и предупредил:

- Сам понимаешь, придется подождать - до десятого номера все запланировано. - И мы перешли на светские воспоминания о наших кисловодских прогулках.

Я ничего не дождался и продолжал выписывать "Новый мир". Давно уже нет Жени Винокурова, но стойко живет во мне этот запретительный знак - кирпич: "Журнал. Прохода нет".

АВТОР ГАЗЕТЫ "ПРАВДА"

Это было в каком-то году. Неважно, в каком. Мы договорились, что точность для нас не главное. Можно было бы поднять подшивки, позвонить кому-то из памятливых друзей и справиться, когда и на каком "Аполлоне", облетевшем Луну, случилась авария, и какая в точности авария, и по чьей вине, но не станем этого делать. Суть - в другом.

В самый разгар перетягивания космического каната (то наша потянет, то мы попятимся!) американцы добрались до Луны, и нашему Хозяину ничего другого не оставалось, как посадить свой звездолет на Солнце. В результате такой мысли родился знаменитый анекдот: "Будем садиться ночью".

Или садиться ночью, пока на солнце прохладно, или набрать в рот воды и молчать об успехах другой космической державы.

Но люди-то, люди, если и не народ, то население, все видят, слушают радио сквозь глушилки, понимают, что к чему на самом деле. Глупейшее дело (а они считали, что умнейшее!) - обманывать своих - самообман!

Так вот, люди, вся страна, весь мир по-человечески переживали трагическую ситуацию с кораблем "Аполло": долетят ли наши земные братья домой? И всей душой желали полковнику Борману приводниться или приземлиться живым. А я, по характеру чуткий, как барометр, взялся за перо и, как мне казалось, послал свое "Ау!" в далекий космос. Абстрактный гуманист!

Как вам летится,

Товарищи мистеры?

Наша планета

Волнуется искренне...

Я никогда не соврал в стихах, был взволнован и искренен и на этот раз.

Рукопожатье

В медали,

Подаренной

Летчику Борману

Валей Гагариной...

Но как донести до американцев, что все мы, и наши правители, разделяем их тревогу: долетят - не долетят? Единственный способ - напечатать стихотворение на первой полосе одной из двух больших наших газет - их было всего две: "Известия" и "Правда". Я выбрал "Правду" - ее, мне казалось, читает даже сам полковник Борман!

Было воскресенье. Пасмурный денек. "Аполлон" без связи, кажется, с Землей заглатывал свои межпланетные километры. Я в троллейбусе пробирался сквозь Москву на улицу "Правды" в надежде наконец-то приземлиться со своим стихотворением на первую полосу партийной официальной газеты.

Представился милиционеру на входе. Он не реагировал на фамилию. Сказал, что выходной день и никого в редакции нет.

- Не может быть! - сказал я. - Должен быть дежурный.

- Никого нет! - сказал шлагбаум.

- Соедините меня с дежурным! - сказал я.

И шлагбаум как бы поднялся - милиционер набрал внутренний телефон.

- Это поэт Танич.

- Как-как?

- Михаил Танич. Член Союза писателей. (Меня не знает - Союз-то знает!)

- По какому вопросу?

- Принес стихотворение - отклик на полет "Аполлона" к Луне.

Короткая пауза.

- По этому поводу мы выступать не собираемся.

И, поблагодарив за внимание, повесил трубку.

Написал я об этом мелком случае из жизни, чтобы добавить еще одну черточку к характеристике двадцатого века, а вовсе не затем, чтобы вы подумали обо мне: какой дурак!

ИСПОВЕДЬ?

Все-то вроде я

У зеркала держусь

Самому себе

Кажусь - не накажусь,

Уж я этакий,

Такой и сякой,

Со своей

Микроскопической

Тоской.

Долгий век мой,

Состоящий из недель,

Сам себе я

И художник, и модель.

Не из песен,

Не из басен,

Не из книг

Одного-то человека

Я постиг!

Но людская вся

И сложена семья

Из таких же

Человеков,

Как и я.

Пишу, пишу, пишу, перечитать некогда. Перечитал и задумался: какой-то все же другой человек - герой этой книги, я и не я. Не дорос до откровенности, не исповедь написал, а картинки с выставки. А ведь крещеный, не имею права на лукавство.

Да нет, не соврал нигде в книжке, но и шторкой душу как бы занавесил, дальше, мол, никому проезда нет - кирпич. Дальше - мое дело. Так еще вопрос: хорошо ли вообще заголяться, существует ведь и предел открытости - не ходим же мы голые!

Ну вот, едва захотелось счет, счетик себе предъявить, как тут же нашел оправдание. Нет-нет, не хватает мне все же откровенности, открытости, распахнутости. С виду-то, на миру, кажусь человеком, что называется, без тыльной мысли, а она во мне завсегда присутствует: зачем больше-то?

И хотя человек я добрый, но денег не раздаю, никого не облагодетельствовал, редко кому помог, с кулаками ни на чью защиту не бросаюсь, последнего не прокутил. Теперь какие уж у меня кулаки, но и когда сильным был, тоже всегда бывал себе на уме. Недостаток? Конечно. Каюсь? Да нет, таким, видно, Бог сотворил. Впрочем, может быть, это и грех.

Еще живет во мне не то чтобы завистник на чужое, я даже могу себе позволить порадоваться чужим успехам в творчестве и не воспринимаю чью-то удачу как свою неудачу. Но вот с восхищением и радостью трижды прочитав первую книгу Володи Войновича про солдата Чонкина (ни одну другую книгу не перечитывал дважды), остался равнодушным к последующим произведениям своего бывшего товарища. Нашел, нашел-таки много промашек, больших и маленьких, и всегда, независимо от себя, имею что сказать не за, а против.

Хорошо, когда претензии обращены к себе любимому (по инерции я и себе спуску не даю), а у других все же благороднее отмечать достоинства. Грех ли мое критическое высокомерие? Едва ли. Но и к лучшим чертам человеческого характера не принадлежит. Добрый-добрый, а вот и злой.

Женщины. До конца ли откровенен я, когда касаюсь этой темы? Вы и сами понимаете, наверное, что нет. Мог бы еще и еще что-то вспомнить, ведь не каменный, а живой, да и "любовь бывает долгою, а жизнь еще длинней" (себя цитирую, кого же еще?). Но кто просил меня распускать язык? Ведь любовь тайна собственности двоих людей, по крайней мере. И я не имею доверенности рассказывать про это. И так думаю, что позволил себе лишнего, назвав какие-то невымышленные имена.

Посмотрел по ТВ-6 получасовой фильм про нашу с Лидой любовь, открывший большой новый цикл передач "Про любовь", сделанный молодыми девочками Наташей Шевченко и Таней Семкив. Они долго нас расспрашивали, а сделали, разумеется, свою версию. А как иначе - художники ведь!

Снимали меня больного, толстого, рыхлого (не токмо телом, но и духом), предоперационного. Вякал я чего-то невпопад. Больно себе не понравился, что бывает со мной редко - вот вам еще один мой недостаток! И очень понравилась мне и авторам, и надеюсь зрителям, моя Лидочка с ее как бы на-ивностью, но и с неубывающей женской красотой. Она возвышенно рассказывала о своей любви, естественно, как птица, летала в воспоминаниях. А потом я неуклюже ломал воздушный ее замок, наподобие пресловутого слона в посудной лавке: да что вы, говорил я, вы бы кого помоложе расспрашивали о любви, а мы уж сорок четыре года вместе, медовый месяц подходит к концу - я все же признавал наш долгий медовый месяц!

Разумеется, можно было изваять из наших интервью совсем иной смысл и иной фильм, но все, что в нем есть, я же наговорил им! Бестрепетной душой на холодном глазу уставшего от жизни, но самоуверенного человека, которого любить нельзя. И как же она любит меня, такого, и в фильме, и в жизни. Значит, герой фильма, может быть, и хороший человек?

Есть у меня и другие слабости: сторонюсь общества как такового, выдохся мячик, прокололся. Прячусь от тусовок и публичности, хотя дома у меня редкий день и в Москве, и в Юрмале обходится без гостей, по делу или без дела объявившихся у нас на кухне: так устроена квартира, что другого места для рандеву не имеется.

И что, я никогда не слукавил, никогда не словчил, ни единожды не солгал, людям, Лиде или не утаил чего от Господа? Да нет же, лишнее даже говорить - не ангел! Но и опять, и разоблачая секреты фокусов моей жизни, стою не перед Богом, а перед зеркалом серии "Мой двадцатый век", отражаясь в нем в профиль и анфас, какой есть. Но шторка и сейчас имеет место быть - души в зеркале не отражаются.

И видно, такой уж я человеческий тип - насколько открыт, настолько и закрыт, и лучше, а вернее, иначе быть не умею. Ни вины моей, ни беды здесь нет. Свойство характера: я с вами и не с вами. Один мелкой суеты эстрадный фигурант сказал обо мне другому: "Танич - не наш человек!" Правда, Паша, не ваш. Не ваш и ничей.

Вот часто говорю, что никому не помогаю пробиться. А недавно отметил у одного молодого способности, свел его с музыкантами, и он уже на ходу. Позвонил он моей жене как-то совсем недавно, после операции, и прочел эпиграмму своего сочинения, мы запомнили. Без разрешения публикую:

Кочумайте, рифмоплеты,

Вы остались без работы!

Нету мазы, нету понта

Танич вышел из ремонта!

Геннадий Сапачев

Простите нам, ему и мне, живую непринужденность лесоповаловской лексики.

ВЗМОРЬЕ

Кого-то манит даль и высь впереди. Непонятных мне горновосходителей и утопленников-мореходов. А вообще, нас, человеков, постоянно влечет в прошлое. Особенно в годах, когда впереди уже почти ничего не остается. И оглянувшись назад, в свои годов этак за пятьдесят, увидел я, что вполне гол и нищ. И кроме государственной квартиры и пары пиджаков, ничего "не накопили строчки" - ну, плюс минимальный автомобиль "Жигули" красного цвета. А ведь согласно народной мудрости человек должен посадить дерево, ну и так далее.

И прогуливаясь и год, и другой по Рижскому взморью, в Юрмале, влюбились мы с Лидушкой в эту райскую с поправкой на прохладу землю, и дерево свое решили посадить именно здесь, а не в какой-нибудь Малаховке.

Было у меня (как и набежало, не знаю) тысяч двадцать пять советских, твердых тогда рубликов - сумма явно недостаточная для покупки серьезного дома, а так, для домика. И мы такой нашли - по вкусу и по деньгам. Бунгало постройки шестидесятых годов, двенадцать соток, яблони и маленький лесной пруд с карасями. Что еще требуется? Требуется стишок.

Простыл.

Ангина - не ангина,

А может, вовсе ничего?

И вот сижу я у камина,

Прошу заметить, своего.

Камин,

Тебе я благодарен,

Но как же ты

Узнать не мог,

Что я не этот

Рижский барин,

А тот уральский

Кострожог?

Играй-постреливай

Дровами,

Чтоб душу мне

Развеселить,

И пусть из искры

Будет пламя,

Но так,

Чтоб дачу не спалить.

И вот сижу я у камина, и гляжу - куда? Назад. Что у меня там было? Все было, а ничего не было. До тридцати трех, как Илья Муромец, сидел я на печи. Печь была ни к черту - советская печь: война и тюрьма плюс поражение в правах. А теперь у меня - свой домик, любимая жена (то есть она же и любовница), несметное количество яблок в августе, некому раздать: друзья далеко, в Москве и в Америке. Письменный стол, полнейшая муравьиная тишина, слышно, как летают пчелы, опыляя мои яблони. И где-то вдали прошумит электричка, а чуть дальше бьется в песчаный пологий берег балтийский свинцовый прибой.

Это море - другое,

Не такое, как то,

Где и грохот прибоя

Мне - как песня кинто.

Это море утайки,

И весь день на посту

Караулят нас чайки,

Обходя мелкоту.

Это море свинцово

Средь холодных песков,

Как наследье отцово,

Тех латышских стрелков.

Здесь чудодейственный плодородный воздух, дожди без грязи под ногами, ничего не растет, а всего полно, несмотря на сильно не черные земли, и такого вкуса хлеб, что сбросить вес совершенно нереально. Такого хлеба нигде больше не пекут - в нем вся выучка предков, народа, жившего всегда под немцами, или под шведами, или, прости Господи, под Россией. Можно есть бутерброды - хлеб с хлебом. Рассказывают, что, приехав в Латвию в сороковом году, партайгеноссе Каганович, Лазарь Моисеевич, как и подобает большевику, озаботился:

- Хлеб есть?

- Есть.

- Сколько сортов выпекаете?

- Семьдесят два.

- ?! Будете выпекать одиннадцать!..

Место наше и станция называется Асари. Красивое место, красиво названное, в переводе означает - окуньки, что, согласитесь, и по-русски звучит неслабо. Вот на этой дачке просидел я за столом много времени. Наедине с природой, много извел бумаги, кое-что осталось в книгах, кое-что спето и поется до сих пор, например, первые два альбома "Лесоповала".

Здесь выросли дочери, появились внуки. Здесь накрыл меня в 1984-м, в мае, неопознанный инфаркт, с которым я продолжал окапывать яблони, - ведь у меня никогда в жизни не было своего даже куста лесной малины. Здесь была хорошая аура, и в медовом воздухе витала любовь.

На нашей станции

Снега,

И путь в сугробах

Бесконечен,

И воздух синий,

Как всегда,

И я опять тобой

Не встречен.

И я иду

Знакомым следом,

И я приду

Хоть на бровях,

Туда, где стало

Белым снегом

Твое дыханье на ветвях.

Ну кому, каким латышским стрелкам и их потомкам надо было установить эти чертовы границы и таможни, у которых единственная радость - разделить людей на наших, хороших, и всех других, плохих? Кто придумал эту дьявольщину, нося на груди свои крестильные христианские крестики?!

Нет, это не время меняется - это изменился, можно сказать, выпал в осадок я сам, Михаил Танич, широко известный всем сторонний человек.

Мне кажется, что я точно нашел это определяющее слово: посторонний - было бы неточно. Я - не посторонний в своей стране, я болен ее болями, я имею с ней близкие отношения, у меня в столе - четыре ордена от нее и штук двадцать медалей. Я - действующий автор, и в каждом доме знают наизусть мои песни.

Я встрепенулся от смутной надежды на перемены, когда мы выбрали этого президента. Я не сумею объяснить, откуда возникло у меня как бы не мое чувство надежды и доверия к этому суровому и разумному человеку с мальчишеской походкой и таким же взглядом мальчишки, старающегося выглядеть взрослым. С какой легкостью принял он ответственность за свою большую, неустроенную, незамиренную страну.

Я даже не ожидал, что я такой непосторонний своей стране человек! Но сторонний. У меня уже есть комментарии и к действиям нового моего Президента!

ТАЛОНЫ НА ЖИЗНЬ

Институтские мои годы запомнились мне бесконечными хвостами. Я не успевал делать эпюры по начертательной геометрии, отмывки дорических колонн, слабоват был и в математическом анализе. Тем не менее я был весьма заметной фигурой в институте - вместе с художником Гришей Златкиным мы выпускали популярную сатирическую газету "На карандаш!", вполне социалистическую по форме и содержанию, хотя и необычного вида - она была длиной во всю стену, метров пять обоев, со множеством акварельных мастерских рисунков (Гриша печатался в областной газете "Молот") и с моими, разумеется, стихотворными подписями, в которых что-то было. Во мне всегда что-то было, хотя и не много.

Когда вывешенный номер обступала толпа студентов, я ходил по коридору гордый, как Пушкин на лицейском экзамене - "старик Державин нас заметил".

По вечерам играл наш институтский джаз-оркестр, и мы до потери ног танцевали свои фокстроты, вальс-бостоны и танго с аргентинскими выкрутасами (ростовский шик!). Время было послевоенное, голодное, но с каким удовольствием я поменял бы мое сегодняшнее изобилие харчей, которое мне уже во вред, на ту голодную юность, когда можно было есть все, хоть гвозди, но ничего этого не было! Гвоздей - тем более!

Все было по карточкам и по талонам. И распределял эти талоны на нашем курсе кто бы вы думали? Правильно. Почему? Сам не знаю, но скорее всего по расположению ко мне всемогущей в институте секретарши директора Ирочки Горловой. Эта тридцатилетняя красавица, дочь какого-то крупного краснодарского начальника, кажется, самого большого, очутилась в Ростове из-за неведомой мне романтической истории, беспрерывно меняла модные тогда крепдешиновые платья в цветах и оставляла после себя ветер с запахом духов "Красная Москва".

Я испытывал к ней, к этой для меня, 20-летнего, старушке, определенный сексуальный интерес, который она, постоянно увлеченная кем-то другим, едва ли замечала. Надо сказать, что в ее окружении всегда был кто-то более представительный и заметный, чем я. А мне судьба навязала с детства, после того как меня с мамой выгнали из собственного дома, некий комплекс если и не неполноценности, то недостаточности.

Но взаимопонимание между мной и Ирочкой и даже симпатия существовали, и я получал от этой владычицы мор-ской длинные ленты талонов с печатями института - для распределения. Талоны были на папиросы "Наша марка", фирменное курево и гордость ростовчан; резиновые калоши, да-да, не смейтесь, была такая драгоценность, имеющая отношение к XX веку; а также на какие-то ткани, может быть, для постельного белья. Не вспомню еще на что, поскольку себе я брал только "Нашу марку", а остальное как-то раздавал студентам и даже не знаю, что это было. А с "Нашей марки" началось еще в школе мое курение, я думал взросление, и рубль на завтрак уходил, конечно, на курево - десятка папирос мне тогда хватало на два дня. Эта безобразная привычка довела потом меня чуть ли не до туберкулеза, и я курил по три пачки сигарет в день, точнее в полдня, потому что остальные полдня я кашлял. Но и теперь, когда я уже лет 35 не курю и не кашляю, вкус ростовской "Нашей марки" доминирует над всеми распрекрасными "Мальборо". Это дым моего отечества и моей юности!

Итак, мы плясали фокстрот, беззаботные по причине молодости, но Ирочка Горлова уже знала, что за нами следят, что мы окружены, как подопытные кролики, вниманием КГБ; она была центром всего в институте - и отдела кадров, и спецотдела, и наверняка знала всех явных и тайных тружеников этой святой организации. А может быть, тоже там служила. Я теперь только подумал о причинах ее охлаждения к моей персоне. Ей-то уж были доверены дворцовые тайны! И талоны на калоши ленинградской фабрики "Красный треугольник" все реже попадали в мои руки.

Но жизнь по талонам на жизнь вспоминается мне не стукачами и не лаковыми калошами, надетыми на стертые и стоп-танные туфли, просящие каши, а безоглядной молодостью и силой. Я уже сказал, что не раздумывая променял бы старость на молодость, это время на то, с одной поправкой - чтобы не вернулся Фараон Виссарионович и моя молодость не ушла бы снова на строительство в его честь монументальных сфинксов и пирамид.

Господин Анпилов, не записывайте меня в свои ряды - ни тогда, ни теперь мне с вами не по пути. Шагайте сами.

ЛИДА

И вот снова что-то вздулось прямо на линии заживающего после перитонита шва, и хирург сказал: "Надо вскрывать". И вот я, такой целенький на протяжении всех моих долгих лет, заряженный с юности на футбольный мяч, более всего напоминающий пружину, враз рассыпался на неуправляемые губернии, и поделили меня ножом хирурги вдоль и поперек. Отыгрались за всю жизнь.

И я стал наподобие консервной банки - меня все время вскрывают. Иду сам в операционную, без Лидочки, и так уже привык, что всегда держу ее руку в своей, что мне страшно самому. Последние недели, даже месяцы, моих хирургиче-ских путешествий, она была рядом, без нее я, распоротый и еле зашитый, не мог встать с постели. Она ночевала в палатах, где на диванчике, а где и в кресле.

Иду я в операционную и вспоминаю - мысль ведь бежит быстро - что, по сути, и всю предыдущую жизнь я никогда не был без этой женщины. Как кто-то сказал о Пушкине, скажу о ней: "Она - мое все!" Она - моя дочь, я вырастил ее из ничего, от нуля. Она - моя мать, я часто прислушиваюсь к ее разумным советам.

Всюду в мире, где мы побывали, мы побывали вместе. Все, что я написал, посвящено ей и первой прочтено ею. Мы, в сущности, не разлучались за эти 44 года. Меняли города и квартиры, клеили обои и воспитывали детей. Были счастливы, привозя домой сигнальные экземпляры новых книг, ссорились и мирились.

Я ее зову "Люба", и многие думают, что и на самом деле она Люба, а не Лида. Я мог бы ее, как делают журналисты, назвать своей Музой, но мне чужд пафос - а то, пожалуй, меня надо бы фотографировать с лирой и отпущенным ногтем на мизинце. В наброшенном пледе.

И каждый мой день начинается рядом с этой спящей красавицей, обнявшей свою голову руками в виде венка (как у нее рук хватает?). Хорошее начало. И не становится она в моих глазах старше - дистанция любви не сокращается.

Так что, мне встретилось чудо? Солнце? Или соцреализм прорвался на мои страницы? Да нет, чудо только в том, что мы вообще встретились и сумели остаться вместе, несмотря на то, что мы совсем разные и у каждого своя библиотека недостатков. Мы оба помним анекдот: "А не хотелось ли вам расстаться?" - "Расстаться - нет, а убить - да!"

Вот мы поженились и живем в райцентре Светлый Яр. И хожу я на работу в редакцию поутру, а по другой стороне на свою работу идет молодая и красивая заведующая банком, не знаю даже ее имени. Иногда мы идем по одной стороне и, может быть, даже о чем-то беседуем - ведь мы знакомы. А сзади, я и предположить не мог, плачет моя юная девятнадцатилетняя жена - в наш с ней медовый месяц. От ревности.

И это разногласие сохранилось на всю жизнь. "Еще чего! Стану я ревновать!" - говорит Лидочка. Но никаких женщин вокруг меня быть не должно! И она безусловно права: ведь женщины - это всегда опасно. А с другой стороны, если не видеть вокруг красоты, и женщин в том числе, какой ты к черту мужик, а тем более писатель?

Есть у нас и другие разночтения и разновкусия. Но нет ни одного, которое помешало бы нашему "нам не жить друг без друга". И когда я уходил в потусторонний мир наркоза, я держал Лидочкину руку в своей, и снова держал эту руку, возвращаясь на этот свет.

Вот о чем думал я, шагая в операционную без Лидочки в сопровождении врача. Я, старая консервная банка перед вскрытием.

Похоже маемся и лечимся,

И у аптечного окна

Стоит с рецептом человечество,

И эта очередь длинна.

Мы, нечестивцы и апостолы,

От мудрецов до королей

Лишь комбинации из фосфора

И органических солей.

В нас - одинаковые атомы

И хромосомы мельтешат,

И нас патологоанатомы,

Как перепелок, потрошат.

И зная все, до самой малости,

Толчет провизор порошки

И дарит нас отцовской жалостью

Сквозь близорукие очки.

ОДИННАДЦАТЫЙ ПУНКТ

У нас нет законов. То есть не то чтобы вообще никаких, нет таких, чтоб регламентировали всю нашу жизнь и мы бы их знали, как пианист знает ноты. Конечно, нельзя ехать на красный свет светофора. Ну, а если вы проехали красный, зазевавшись, что последует дальше - автомобильный суд, счет на оплату штрафа в банк, просто ли расчет на месте по квитанции, самосуд ли и взятка автоинспектору? Этого пока никто не знает. Не было четвертого чтения.

Сколько стоит отправить письмо в Липецк и сколько - в Сан-Франциско? Эти тарифы бесконечно меняются, и бессмысленно запасаться конвертами на почте. Я и письма писать перестал из-за этой глупости. А сколько нам платить налогов и сколько всего налогов - загадка, и разгадка затерялась в Думе, где все еще идет столетняя политическая война между шариковыми... тьфу ты! шандыбиными.

Нет, есть какие-то чудодейственные законы, проскочившие раскаленную взаимной ненавистью депутатов Думу. Например, пулей-дурой проскочило решение об отмене смертной казни. Какая удача! И момент выбрали - когда кругом стрельба по живым людям, серийные заказные убийства, маньяки, не имеющие вообще права жить среди людей! Обогнали все демократические страны. И я вписал еще одну в наши лесоповальские частушки.

Нам судья три года ровно

Третий срок дает условно!

Ставит нам условие

Воруйте на здоровие!

И сидят нелюди по спецзонам, смотрят телевизор, и надежда, которая умирает последней, у этих серийных душегубов имеется: глядишь, придумают еще почетное звание "за-служенный маньяк Российской Федерации".

Раньше, при советской власти (тьфу-тьфу, чтоб ее век не видать и не помнить!), законов тоже не было, их заменяла революционная целесообразность. Поэтому и явка на избирательные участки, и процент проголосовавших на выборах "за" составляли всегда неубедительные 100 процентов. А ежели были несогласные, то для них у власти имелась четко напечатанная статья 58 в Уголовном кодексе. По этой статье любое наше действие оценивалось четко: 58-1 - измена Родине, 58-3 - бандитизм, 58-6 - шпионаж, далее - терроризм и диверсия, далее знаменитая статья 58-10, по которой в принципе мы все были как бы заранее осуждены, - антисоветская агитация.

А был еще одиннадцатый пункт. И вот по этому одиннадцатому не знаю, кому в голову пришло собрать нас в контрреволюционную организацию. Нас, трех студентов строительного института, никак друг с другом не связанных, наподобие редиски: почему именно эти десять-пятнадцать редисок попадают в один пучок?

Ко мне прицепили двоих моих приятелей - Никиту Буцева, казака из станицы Багаевской, и Илью Соломина, еврея из Минска, у которого всю семью расстреляли немцы и который, учась в Ростове, снимал угол, просто жил у тетушек Наташи Решетовской, жены уже сидевшего в лагере своего комбата, будущего писателя Солженицына.

Я, помнится, вскользь уже касался этой темы. Сейчас решил рассказать об одиннадцатом пункте крупным планом. Ведь сохранись он у меня, я, который и так с детства знал об этой Системе больше других, так и остался бы политиче-ским человеком, ввергнутым в диссидентство, обреченным на тюрьмы, психушки и эмиграции. Вышел бы с теми семью на Красную площадь. Когда совдеп вошел в приподнявшую голову Чехословакию, у меня на нервной почве сыпь на теле выступила.

А так я вышел из лагеря, как форточник, худенький и больше ни в чем не виноватый. И поставил себе целью - быть сторонним человеком, жить по возможности в профиль к системе. И кажется, мне это почти удалось.

Пунктов точно не знаю, сколько было, был, например, пункт 17 - знал и не донес. Но этот Кодекс соблюдался и исполнялся четко и был настоящим Законом государства, управлявшегося большевиками. Потому что отбывало срок по этому закону процентов 90 невинных людей.

Следователь Ланцов,

Мастер ночных допросов,

Мне говорил:

- Подписывай.

Туды твою мать, Матросов.

А я, приведенный

Двумя конвоирами

Из внутренней тюрьмы:

- Советская власть

Разберется.

- Советская власть - это мы!

Теперь-то я понимаю,

Что я затевал бузу,

О чем,

Как в листе допроса,

Расписываюсь внизу.

Так что, прикажете их освободить? Как бы не так, эта организация не допускала брака в своей работе! Но я сейчас думаю, что хотя демократия еще не просматривалась, но какие-то неясные ветры сомнения уже веяли над нимбом непорочных чекистских начальников, и по чьей-то инициативе в обвинительном заключении пункт 11 исчез у нас, отсох, как аппендикс, и остался только пункт 10-й, агитация. Но куда от него денешься, если ты действительно сдуру подумал, что в Германии хорошие дороги.

Мы и значения тогда не придали, что, потеряв непонятный 11-й пункт, мы вроде как получили амнистию, превратившись как бы в бытовых заключенных; власти и сами так смотрели на "болтунов", и когда стали разделять лагеря на политические и уголовные, "одиннадцатых" увезли с политическими, навеки виноватыми, а мы остались с уголовниками, виноватыми частично и временно.

Так, в общении с ворами, мошенниками, взяточниками и насильниками вызревали мои будущие песни "Лесоповала". Я хорошо прошел этот полный шестилетний курс обучения, чтобы рассказать о сталинском лагере в своем большом цикле как бы исторических песен о воле-неволе.

А три редиски, три старых редиски, живы, хоть и не раз уже собирались (последний - я) отдать концы. И живут в разных краях: один - в станице Багаевской на Дону, второй - в городе Линн, Соединенные Штаты Америки, а я вот - у Красных ворот в Москве. Давно заглохло наше общение, прекратилась редкая переписка, все скуднее наши сведения друг о друге. Да и были ли мы друзьями? Мы были подельниками, связанными чьей-то рукой в органах в пучок антисоветской организации, во что, как оказалось, они и сами не верили.

Помните, я говорил, что где-то можно получить для прочтения наше старое дело. Нет, все же интересно бы перечитать эту черную сказку нашей борьбы с режимом (мы все же боролись с ними и на следствии, и на суде!), попытаться вычислить автора нашей пьесы - кому понадобились мы, совершенно ничем не связанные между собой три студента, чтобы так просто взять и искалечить три молодые жизни.

Да черта лысого узнаешь - там будет все что угодно, кроме этого: свои тайны органы, и десять раз сменившись, как и наши дела, хранят вечно.

И одиннадцатый пункт всегда будет рано списывать в архив - до сих пор нет другого кандидата на постамент на круглой площади Лубянки, кроме железного Феликса.

ВЕСНА. ЧЕРЕМУХА. ХОЛОДРЫГА

Это я - про весну нынешнюю, двухтысячного года. Принесла она мне огорчений едва ли не больше, чем все мои остальные весны, вместе взятые. Да, была весна ареста, но и весна Победы, и весна первого успеха в песне, и весна нашей свадьбы с Лидочкой. А эта - привела меня, в общем-то, к финалу: оказалось, что сердца моего осталось на считанные дни, и коронарограмма подтвердила это. И повезли меня на каталке (помните - "лебеди-саночки"?) под лампы в операционной знаменитого и, как оказалось, весьма симпатичного хирурга Рината Акчурина.

Но эта его знаменитость лишь прибавляла мне надежды на успешный, а точнее, просто положительный исход операции, а дальше не избавляла от неминуемых мучений выхода из кризиса. С Божьей помощью мы пережили эти стрессовые две недели. А в день выписки меня, еще совсем слабого, учившегося снова ходить по земле, постиг еще удар (удар! еще удар!): температура 39,6, потеря сознания и новая операция под общим наркозом - перитонит, и двадцать минут до смерти. Хирургам, опять же с Божьей помощью, хватило этих двадцати минут! И снова палаты, уколы, бесконечная сдача крови. Лежание плашмя на спине. Подумать только, за все мои длинные годы я не знал, что такое капельница! А тут сразу все узнал - такое, о чем боюсь даже вспомнить. Да и что можно вспомнить при температуре 39,6, в бреду?

Я отстрадал свое в госпитале Вишневского. Несмотря на повышенное внимание врачей, отстрадать свое ты можешь только сам. Потерять от обилия лекарств и наркозов аппетит и сон, представьте себе: бессонные ночи, лежание на спине грудь-то разрезана, а теперь еще разрезан живот, Господи, помоги!

И Он помог - я покинул и госпиталь Вишневского с премилым доктором Немытиным, и вот, вышагивая по коридорам санатория на своих ставших худыми и ватными ногах, снова пытаюсь оклематься. Гоню от себя впечатления и обломы этой холодной весны, не в силах выйти в зелень и ощутить цвет и запах жизни, которую я было покинул насовсем: боюсь простудиться и опять - под капельницы.

И колесо обозрения крутит совсем другие воспоминания! Пытаюсь понять: кто я есть, почему я такой, а не другой? От кого и от чего у меня мой легкий нрав, самолюбие, все меньше граничащее с самоуверенностью, эта, а не другая внешность? От родителей, о которых так мало написал я в этой книге, от обстоятельств и узлов, в которые завязывала меня жизнь? От чего в человеке что вообще?

Вот в 1942-м пишу маме наспех, собираясь покидать Ростов, к которому подошли немцы, записку, где и как нам встретиться. И понимаю, что никак и нигде нам больше не встретиться, потому что мама мобилизована на рытье противотанковых рвов. И скорее всего, уже попала в немецкое окружение.

Предчувствие не обмануло меня, оно у меня развито, как у женщины: мама всю войну провела в немецкой оккупации, пробираясь из города в город по Украине, где нищенкой, а где и нанимаясь на черную работу. Семейная легенда рассказывает, что по доносу была она вызвана на допрос к самому гауляйтеру Эриху Коху, который при двух овчарках допрашивал ее:

- Откуда вы знаете немецкий язык?

- За два года его нетрудно выучить. Но я также знаю и французский.

- Вот как! - И гауляйтер перешел на французский... Он служил в Париже. И это спасло маму.

Что здесь правда? Может быть, гауляйтер был поменьше рангом, чем наместник Украины, но остальное, скорей всего, правда. Даже я помню, как в пору нашей жизни в Ленинграде, когда отец еще был студентом, маму учила французскому бывшая фрейлина двора баронесса Остен-Сакен, в том доме, где висел между этажами неподвижный с самой революции лифт - он же одновременно Зимний дворец и крейсер "Аврора" наших ребячьих затей.

И мама двигалась на запад с немцами, пока ее сын вместе с Красной Армией не обогнал отходящих немцев и не освободил маму вместе со всей Украиной. Мама работала судомойкой в фашистском госпитале города Староконстантинова, бывшего еврейского местечка, возле Шепетовки. Моя молодая, красивая, крашенная в рыжий цвет мама.

А потом, когда я, чемпион по притягиванию неприятно-стей, попал из военного огня в тюремное полымя, мама присылала мне в лагерь почти ежемесячно по двести рублей, отрывая их от себя и спасая меня от голодной смерти. От своих семисот рублей зарплаты экономиста.

Бессребреница моя мама, не нажившая за всю жизнь ничего, кроме раздобытой мной, уже писателем, девятиметровой комнаты в коммуналке у Красных ворот и крошечного холодильника "Морозко" на две кастрюли!

Когда мама умерла, совершенно здоровая, во время йоговской гимнастики, мгновенно - закололо сердце, и "скорая" приехала поздно, - я буквально сошел с ума от горя и не-ожиданности.

Что у меня - от мамы? И есть ли что - не знаю. Я не так прекраснодушен, не так добр, не так способен на подвиги ради кого-то, не так чужд всему внешнему в окружающем меня мире. Так что, я генетическая копия своего отца?

Отца забрали, когда мне было уже 14, но я не очень хорошо могу рассказать о нем, хоть и был его любимцем и гордостью. Гордился он не моими академическими успехами (помню, как лупил меня, с трудом постигавшего таблицу умножения: ну почему семью девять - шестьдесят три?) Нет, отец гордился моими успехами в спорте. Я уже при нем получил футбольную форму спортобщества "Сталь" в Таганроге, а как я забивал голы на пустырях, отец иногда мог видеть сам.

Но мой отец, я уже, помнится, говорил, был еще одним из отцов города. Он ведал всем - строительством, коммунальным хозяйством, трамваем, жильем и водопроводом, всеми траншеями и котлованами. И приезжал поздно, а когда в обеденный перерыв обедал дома, всегда с белым сухим вином, и наскоро прочитывал кипу газет, мы не могли посягать на это его время.

Загрузка...