– Верочка, Верочка, – пробормотала она и протянула к дочери руку. – Что ж тут произошло такое, что ты вот так вот стоишь?... Доча! Откликнись, милая!

Пальцы её ощутили необъяснимые холод и твёрдость девичьей руки, щёк. Ресницы неподвижны. И глаза сморят в одну точку. Грудь неподвижна. Дышит хоть?

Степанида Терентьевна отошла от дочери, отыскала в комоде зеркальце, поднесла к накрашенному рту. Подержала, посмотрела, болезненно охнула: зеркальная гладь затуманилась. Жива, значит, непутёвая кощунница... Только что за жизнь у неё?! Что за жизнь... Никому не ведомо.

Степаниде Терентьевне невольно вспомнилось безымянная жена Лота – тоже кощунница, но её и сравнить с Верой нельзя: она в Бога верила, знала, что Он Творец сущего, молилась Ему, воспитывала дочерей своих в вере и смирении. Всего-то раз ослушалась Лотова жена повеления Бога – обернулась на погибающий в огне и землетрясении город, а значит, о прошлой жизни пожалела, о грехах своих, о страстях вспомнила. И окаменела. В соляной столп обратилась. Умерла она сразу? А может, и жила сколько-то – секунду, минуту, час, день целый? Или она до сих пор, через тысячи лет всё стоит в плену камня и каждый миг переживает гибель родного города, погрязшего в пороках и неверии, видит пожирающее людей пламя, разверзающиеся пропасти, кричащих соотечественников, гибнущих в чёрном дыму, переживает чужую боль и – своё падение? Оттого плачет, что не видит иной картины, не видит ни Бога, ни мужа, ни детей... Бог один ведает, как оно есть на самом деле...

А Вера? Что видит она? В мозгу у неё не пустота, нет. Не должна быть пустота. Она что-то видит, что-то не существующее в земном мире. Иначе зачем она стала, будто Снегурочка изо льда...

Степанида Терентьевна озабоченно осмотрела дочь. Ни пятен, ни вмятин, ни царапин. Будто только что встала и стоит, мать пугает неподвижностью своей.

– Верочка... Вера... – позвала Степанида Терентьевна, будто ждала, что дочь откликнется. – Верушка... Ну, хоть моргни, хоть вздохни... Что ж ты над собою сделала? Что ж ты... И накрасилась зачем-то... Зачем накрасилась? Что ли лучше для людей покажешься? Ну, смотри вон, пятна какие у тебя на личике, ну, шахтёрка шахтёркой. Давай-ка я хоть умою тебя...

Разрешения у постовых она не спросила. Нашла воды на донышке чана, зачерпнула железной миской, намочила конец узкого полотенчика, умыла лицо дочери, теряя сердцебиение от жалости. Косметика неожиданно легко стёрлась под лёгкими движениями материнской руки. Кожа была белоснежная и будто фарфоровая.

Милиционеры наблюдали и молчали.

Женщина постояла возле дочери, перекрестилась несколько раз. Губы её шептали молитву.

– Мать, – позвал Родион Ванков. – Ты приберись тут.

Она ещё постояла недвижимо. Затем оделась, взяла вёдра, коромысла и захлопнула дверь, так ничего и не сказав.

Вскоре вернулась. Доложила в печку дров, согрела воду.

Глубоков и Ванков с огромным интересом наблюдали за процессом уборки, которая длилась без малого три часа. Пока Степанида Терентьевна мыла и скребла, она не обращала на дочь внимания. А как закончила и два раза принесла воды в вёдрах, да сварила кипятку и сгрызла несколько сухариков вприкуску с обветренными жёсткими карамельками, так и села напротив Веры, сложив на коленях распухшие руки, да стала глядеть на дочь, будто надеясь взглядом любви и жалости оживить каменные члены.

Переделав все дела – приготовив скудный ужин, постирав, развесив бельё, помыв посуду, к ночи Степанида Терентьевна встала на молитву.

В красном углу пусто. Единственная семейная икона девятнадцатого века святителя Николая зажата руками дочери, ликом к неподвижной груди. Кому ж молиться? И свечей-то нет, и масла для лампады...

Степанида Терентьевна повязала поседевшую на днях голову чёрным платком. Где-то в глубине комода откопала в белье книжицу маленькую, в темно-зелёном переплёте, с золотым тиснением – молитвослов конца прошлого века, который мать Степаниды Терентьевны сумела сохранить и перед смертью передала дочери вместе с образом Николая Угодника.

Молитвослов Степанида Терентьевна прятала и от мужа – пламенного революционера, и от дочери – пламенной поклонницы марксистко-ленинской теории и теории научного коммунизма. Муж Николай Иванович Карандеев уверовал в Бога на войне, на которой нельзя было не верить, потому что смерть бродила рядом и каждый день бросала на тебя внимательный взгляд. Идя в атаку, кричали «Ура!», «За Родину!», а то и вовсе не кричали, и в душе почти каждый молился по-своему, неумело, но горячо, чтоб победить, чтоб вылечить и вернуться домой.

Николай Иванович писал жене и дочери, что всякий раз перед атакой он обращался к Богу. И даже носил крестик – его сделал ему некий умелец из роты. Степанида Терентьевна радовалась этому, но дочь фыркала.

Дофыркалась.

Прости ей, Боже, окаянной!

Степанида Терентьевна упала на колени перед дочерью и погрузилась в молитву. Она то читала драгоценную свою книжицу, то плакала, прося Бога и святителя Николая о прощении дочери. Она не заметила, как сменились милиционеры: теперь на кухне дежурили Георгий Песчанов из угро и Иван Бородий. Они по долгу службы заглянули в тесную комнату, отметили, что белая Вера в голубом платье стоит, как стояла, что перед ней лежит мать в чёрном, и поскорее отошли к кухонному столу.

– Что это она делает? – шёпотом спросил Иван Бородий.

Георгий Песчанов пожал плечами:

– Кто его знает. Молится, должно быть.

Бородий подивился:

– Молится? Ну, и дела. Она чего, совсем тёмная? Вроде при социализме живём, а всё никак эти религиозные цепи не скинем. У меня бабка тоже в церкви пропадает. Уж сколько ругался с ней, а без толку. Перекрестится, голову опустит, покивает, а в воскресенье опять её дома не видать.

– Бог – это предрассудки прошлого, с которым необходимо бороться, – заученно высказался Георгий Песчанов.

– Во-во. Ты понимаешь, жена понимает, все понимают! А они прутся и прутся в церковь, будто сливками там намазано! – сердился вполголоса Бородий.

Песчанов рассеянно поправил:

– Мёдом.

– Чего?

– Я говорю, не сливками, а мёдом там вымазано.

– Без разницы... хотя, если б водку поставили... – Бородий ухмыльнулся, – ... я б из церкви не вылезал...

Георгий озадаченно покосился на своего напарника, не зная, верить его словам или нет. Бородий, заметив выражение его лица, посерьёзнел:

– Но-но! Это я шутканул. Не понял, что ли?

– Шутканул, так шутканул, – пожал плечами Песчанов, – чего дёргаешься.

– А чтоб ты донос на меня не настрочил.

Иван вперился в Георгия цепким настороженным взглядом. Георгий хохотнул коротко.

– Вот нагородил! Донос... Тебе что тут, контрреволюция, саботаж, измена Родине, подстрекательство или уголовщина? Тихо давай, а то ночь долгая, успеем горло высушить.

– Ну, смотри, – медленно процедил Иван и через какое-то время отмяк и снова по доброму косился на товарища по несчас... по дежурству, то есть.

Время близилось к полуночи. Молодые постовые отчаянно зевали и клонили голову на застеленный выцветшей белой в цветочек клеёнкой стол, стоящий у окна в кухне. А мать Веры всё клала поклоны, всё молила Бога о прощении дочери.

Из-за яркой белой каменной кожи Вера в полумраке чудилась потусторонним видением, призраком чужого сна. Голубое платье казалось серо-синим.

Стрелки часов задержались на «двенадцати» и обыденно перескочили на крохотное деление вперёд. И тут мраморные губы Веры с трудом раскрылись, словно преодолевая онемелость, шевельнулась грудь, набирая воздух, и из самого нутра девушки раздался жуткий крик, оглушительный, полный страха и метаний:

– Ма-ама-а-а!!

Степанида Терентьевна отшатнулась и упала, в ужасе глядя на дочь. Милиционеры от неожиданности вздрогнули всем телом и скатились со стульев на пол. В паузу они неловко, суетливо поднялись на ноги и, дрожа, заглянули в гостиную, готовые в одно мгновение кинуться прочь, если станет ещё кошмарнее, чем слово в устах живой статуи, приросшей намертво к полу.

– Молись, ма-ама-а! – стоном оглушительно прокричала Вера. – Молись!

Ни одна ресница не дрогнула на её открытых глазах. И тело от крика не тряслось, оставаясь таким же холодным и каменным.

– В грехах погибаем! – стонала Вера.

У милиционеров дыбом встали волосы, пробежала колючая гусиная кожа.

– В аду вся земля!

Крикнула, замолчала.

Через несколько минут снова разверзлись ледяные уста, и из глотки вырвалось рыдание:

– Мама, молись!

И без пауз те же слова:

– Молись! В грехах погибаем! В огне вся земля! Горим, мама! Молись!

Сон сошёл, как нет его. Иван и Георгий стояли у косяков, будто заворожённые, и пытались не слушать, не смотреть – и не могли.

Вера кричала всю ночь. В шесть утра уста её сомкнулись, как запечатались. Утомлённая Степанида Терентьевна уснула тут же на полу у ног дочери. Когда заявился новый караул, прежний с трудом сдал дежурство: оба были чрезвычайно утомлены.

Перед тем, как нахлобучить шапку, Георгий Песчанов случайно увидел себя в небольшом прямоугольном зеркальце, прибитом возле умывальника у входа, сглотнул и закашлялся.

– Ты чего? – хмуро спросил Иван Бородий, открывая дверь в сенцы. – Слюной подавился?

Не ожидая ответа, нырнул во тьму сенцев. Георгий натянул шапку и вслед за ним толкнул дверь. Во дворе Иван закурил «Беломор» и сказал, прищурившись тёмные окна дома номер сорок шесть.

– Рассказать надо Мозжорину. Вместе пойдём?

Георгий втянул в себя морозный воздух.

– Вместе. А то не поверит.

Иван покурил.

– Вату в уши натолкай – и то, я думаю, не поможет.

Георгий согласно кивнул. Иван бросил вонючий окурок в собачью конуру.

– А ты чего не куришь? – запоздало заметил он.

– Не могу, – признался Песчанов. – Как отшибло. Веришь, нет?

– Верят в Бога, а у нас доказательства нужны.

Иван вздохнул и покосился на чернеющий в раннем утре дом.

– А вот они и доказательства, – произнёс он. – Хочешь не хочешь, а приходится признать.

– Что признать?

– Что Бог существует.

Иван Бородий открыл калитку, шагнул на утоптанную в снегу тропинку и остолбенел: напротив скандального дома стояла в молчании толпа. Одни мирские, ни одного священника.

– Чего это они? – вырвалось у Бородия.

– Глядят вон, – попытался объяснить Георгий. – Ждут.

– Чего ждут? Второго пришествия Христа? Раз она об адском пламени кричала – значит, точно скоро оно, – пробормотал Бородий. – Эй, разойдись! Нечего тут смотреть!

Он споро двинулся налево, в отделение, помня, что надо дозвониться до Мозжорина, доложить по всей форме о происшедшем и идти спать, потому что он совершенно измотался. Что ему делать дальше со всем тем, что творилось в смятенной его душе, он не очень чётко представлял. Но глубоко внутри родилось смутное, едва осознанное желание зайти в Покровский собор или Петропавловскую церковь и взглянуть на того, кто наказал Веру, и на Того, Кто разрешил ему это сделать. Но не сейчас. И не сегодня. Возможно... завтра. Или... через неделю.

Воспалённый ужасающей безсонной ночью мозг Ивана Бородия буквально пылал – как тот огонь, о котором кричала Вера. На перекрёстке он задержался, а потом, не выдержав зова Вериного голоса, стучавшему и стучавшему ему по лбу, повернул к Покровскому храму, не зная, открыт ли он в такую рань.

Георгий Песчанов при виде собравшейся на улице молчаливой толпы несколько смутился. Он чувствовал, что вот-вот на него польются потоки вопросов и стенаний, и торопился оставить это странное место, вывернувшее его душу (или поставившее её на место?). Он не успел. Раздались голоса:

– Кричит Вера. Кричит.

– Слышь, как кричит: даже до улицы достаёт.

– Волосы дыбом, какой страшный крик.

– И всю ночь, всю ночь!

– Не всю. С полуночи только.

– А мать-то её, мать-то как? Сердце, говорят, больное, не выдержит, поди, такого страха...

– Милочек, а как она, девушка-то – стоит всё?

Георгий вынужден был ответить: его не пропускали.

– Стоит, стоит, граждане.

– Икону всё не выпускает?

– Дышит?

– А кто ж её кормит? И чем?

– И, правда, белая и каменная?

Георгий возвысил голос, заметив приближающийся патруль из оцепления:

– Ничего не могу больше сказать, товарищи! Запрещено! Расходитесь, пока вас не арестовали!

Перед ним, наконец, расступились, и Георгий Песчаный, про себя облегчённо вздохнув, заспешил навстречу патрулю. Обоих признал:

– Улаков! Корпусов! Поменялись?

Парни кивнули, стараясь не оборачиваться на сорок шестой дом.

– Чего толпу не гоните? Не положено ж.

– Сейчас погонят, приказ уже отдали, – сказал Улаков.

– Ладно.

Георгий едва сдержал вздох, невесть отчего рвавшийся из груди.

– Крики-то слышали? – спросил он.

– Слыхали, – подтвердил Корпусов. – До костей пробирает.

– Волосы шевелятся, – добавил Улаков. – Ты видел, как она кричала?

– Видел.

– И чего? Прямо рот открывает? По-настоящему? – допытывался Улаков.

– А как ещё? – не понял вопроса Песчанов.

– А кто его знает, как? Утробой, может, как-то, я ж её не видал, – оправдался Улаков. – Ладно, мы пошли. И спать охота, и не усну точно.

– Я тоже, – поддакнул Корпусов. – Душу изморозь берёт, до того она страшно кричала. Век не забуду.

– И я. Прощай, Песчанов, встретимся ещё.

– Встретимся, – пробормотал Георгий.

Оставшись один, он долго ещё стоял в тишине позднего утра и думал о криках Веры. Вздрогнул, когда кто-то легонько тронул его за локоть. Обернулся – бабка стоит какая-то и умоляюще мигает серыми глазами.

– Миленький, – говорит тихо, – я издалече приехала, услыхав про чудо Божие. Но вправду это или нет? Стоит Вера? Не выдумки это? Скажи хоть слово, сыночек!

Георгий заколебался. Но бабка глядела хоть и кротко, но так неотступно, будто от слов его зависела её судьба, что он отбросил сомнения, принагнулся к ней и сказал дрогнувшим голосом:

– Стоит девушка, бабуля, как статуя живая стоит. Больше сказать не имею права, потому как подписку давал о неразглашении. Понимаешь? Веришь, не веришь: на мою голову посмотри.

И он сдёрнул шапку. Волосы белели в темноте январского утра. Старая богомолка не сдержалась, ахнула, губы варежкой прикрыла.

– Так-то, – серьёзно произнёс Георгий Песчанов, седой, будто древний старик.

Бабушка заплакала. Слёзы мёрзли на морщинистых щеках. Георгий надел шапку, попросил:

– Ты обо мне помолись, а? Георгий я.

И зашагал домой, где его ждала жена Анна, работавшая в прачечной во вторую смену, маленькая дочка Валечка и мать жены, бывшая медсестра, ушедшая на пенсию и нянчившая внучку.

Песчановы жили в многоквартирном доме. Георгий отыскал свои окна. На кухне горел свет, и он обрадовался: ждёт! Эта радость согрела его, и впервые он подумал о Вере Карандеевой без страха – просто с волнением, рождённым необыкновенным открытием: Бог существует, и Он среди нас.

Георгий взлетел на третий этаж и своим ключом открыл дверь. Потянуло аппетитным запахом варёной картошки. Небось, и маслица чуток туда добавила!

Аня, заслышав лёгкий стук входной двери, помчалась в коридор и обняла мужа.

– У, холодный! – весело прошептала она. – Раздевайся давай и завтракать! А потом спать! Валюшку я сегодня дома оставила, в садик не повела. Пусть погреется, а то что-то закашляла. Ты не против? Устал же...

– Ничего, всё нормально, я не против, – прошептал Георгий.

Выглянула его мама, Леонтия Гавриловна, прикрыла в комнату дверь.

– Гош, чего не раздеваешься?

Сын глубоко вздохнул и ответил:

– Аннечка, скоро литургия в Покровском храме начнётся.

Аня непонимающе нахмурилась:

– И что?

– Сходи туда... или в этот... Веры, Надежды и Любови.

– Зачем это?

– Икону купить.

Жена остолбенела.

– Чего купить? Икону? Зачем это? Какую икону?

– Николая Угодника купи, – назвал Георгий. – И ещё... знаешь... подай там записку о здравии. Мы ж все, вроде, тайно крещёные. А, мам?

Леонтия Гавриловна кивнула, медленно расцветая от радости.

– Крещёные, Гоша, крещёные. И крестики нательные сохранила, спрятала. Только... что случилось-то с тобой, Гош?

– Ну, мам... Нельзя нам разглашать...

– Что значит – нельзя? Это ж тебе не военная тайна! – возразила Леонтия Гавриловна. – Думаю, Родине ты не изменишь, если расскажешь, что такое могло с тобой приключиться, что ты в храм к Богу побежал?

– Ну, мам...

– Георгий!

И тогда он сорвал с себя шапку и обнажил седую голову. Женщины ахнули.

– Гоша... Что случилось?! Это случилось во время дежурства?! – воскликнула Леонтия Гавриловна, забыв, что в соседней комнате спит маленькая Валечка.

– Девушка одна с иконой пошла танцевать, – сдался Георгий.

– Николая Угодника, что ль? – догадалась мать.

– Ну, да.

– Кощунница какая...

– И окаменела. Как есть, каменная, тронешь её – а она холодная и твёрдая. И само платье твёрдое! Икону в руках держит, вцепилась в неё, будто... ну, как будто в плот на бурной реке. Никому не даёт. Глаза открыты, а не моргают! Жутко! А нынче ночью она закричала. Да как! Во всё горло! На улице слыхать было! Толпа собралась. Кричала, что молиться надо, иначе погибнем все. Там я и поседел. Всё от того, что увидел...

Жена и мать молчали. Потом переглянулись. Леонтия Гавриловна решительно сказала:

– Я пойду. А вы тут с Валечкой. Гош, отдыхай пока.

– Если смогу, – невесело обещал тот и, раздевшись, побрёл сперва ополоснуться в душе, а затем завтракать.

После его сморило. Перед тем, как заснуть, он потребовал у матери свой нательный крестик, присмотрелся к нему, надел на шею.

Радостная и взволнованная, Леонтия Гавриловна перекрестила его, собралась и поспешила в церковь. Выбежала в светлеющий мир и остановилась: куда бежать? Может, сперва к тому дому, где, по словам Гошеньки, чудо Божие явилось? Явилось ли? Не пошутил, не выдумал? Только что ж она не спросила, где чудо произошло. Леонтия Гавриловна растерялась, затопталась на месте. О, слава Богу! Послал ей навстречу знакомую – тоже старушку; изредка примечала её в Покровском храме. Шла знакомая тихо, руки прижимала к груди, будто к причастию подходила: крест накрест, правая на левой. Лицо задумчивое, а в глазах огонь горит. Как в сказках!

– Анна Федотовна, мир дому твоему! – остановила её Леонтия Гавриловна.

– Ой, здравствуй, Лёнечка! – очнулась та.

– Ты чего такая? Куда идёшь?

– А иду, куда глаза глядят. С Волобуевской иду.

– А что там, на Волобуевской?

– Девушка окаменела.

Леонтия Гавриловна воспряла духом: нашла!

– И что, сама видела? – принялась она допытываться.

– Что ты! Вокруг дома толпа, туда не пускают, а по улицам на пару кварталов милицейское оцепление!.. Но, кто в толпе стоял, говорят, крики её слышали и силуэт через занавески видали.

– Схожу-ка, посмотрю, – решила Леонтия Гавриловна.

Анна Федотовна ласково, но отрешённо улыбнулась:

– Сходи, сходи, посмотри, радость моя, Фома неверующая. А мне такого чуда по гроб жизни хватит, чтоб не усомниться и за веру Христову пострадать, ежели сподоблюсь.

Расстались. Анна Федотовна к себе в деревеньку, за пятнадцать километров от Чекалина, пешочком направилась, а Леонтия Гавриловна – на улицу Волобуева. Любопытство и вихрь надежды, ожидание чуда Божьего, предчувствие необыкновенной радости переполняли её и несли по заснеженной дороге, как на санках.

Но до сорок шестого дома ей дойти не удалось: всё больше попадалось людей, идущих туда же, куда Леонтия Гавриловна, стоящих кучками, будто во время ноябрьской демонстрации. Чем ближе к странному дому, тем гуще народу.

А потом раз – и милиция конная и пешая. Непроницаемые лица, суровые раздражённые голоса. А в очах-то – Боже, спаси и сохрани! – страх и смятение. У некоторых даже мысли проглядыали, и сразу видно, что непривычные.

Леонтия Гавриловна стояла среди таких же любопытствующих, как и она, тихонько спрашивала, и ей отвечали теми же словами, что и сын, и Анна Федотовна говорили: танцевала с иконой, окаменела, стоит, кричит, каяться призывает.

«Пора каяться, пора, – шептались в толпе. – Забыли Бога, царя убили со всем семейством, попов сгноили, церкви повзрывали, святые мощи и иконы в музейные подвалы запрятали... А Бог-то всё видит, всё ведает. Показывает Себя, к Себе зовёт. Как не пойти?».

Кто-то сомневался, не в силах перебороть посаженный и взращённый атеизм: правда ли? Наверное, ничего и нет, просто слухи, попами выдуманные. Им возражали: коли б не было ничего, коли б Вера не стояла, вросши в пол, хватаясь за икону святителя, будто за соломинку в бурной реке, то не ходили б комсомольцы, не убеждали, что, мол, там были и ничего не видали, то б не стоял милицейский заслон.

Стоит Вера. С полом срослась, не отодрать, не отбить, не отколоть, не обрубить топором. Стоит та, на которой явлена сила Божия, и, живая, в аду горит. Такое не спрячешь, разве дом взорвать иль по брёвнышку снести. Но взорвёшь, снесёшь, и тем удостоверишь царствие правды. По головке не погладят. Под расстрел тут же.

Шептались люди.

И шептались ещё: посмотреть бы на каменную девушку хоть в щёлочку, хоть в дырочку, чтоб до смерти помнить сие свидетельство о Боге, чтоб душу свою на алтарь веры принесть, чтоб душу свою сберечь, благоговением омыть и любовью запечатлеть.

Изголодались русские люди по Богу. В Великую Отечественную войну о Нём вспомнили, а затем народ снова заставили Его отвергнуть.

Правитель Хрущёв зубами скрипит, ножищами, как копытами, бьёт, чуть ли не хвостом крутит, до того ему всякое упоминание о Творце нашем костью глотку колет. Скоро озвучит на съезде свою мечту показать советскому народу в восьмидесятом году последнего-распоследнего попа, и последнюю-распоследнюю церковь в склад превратить.

И вот, во время таких гонений – такое несомненное доказательство существования Великой Созидательной Милосердной Силы – Бога! Разве ж позволят ему советские власти запомниться в душах людей, насильно лишаемых воли, чтобы быть послушными, закованными в идеологические латы рабами безумного прожекта – коммунизма? Конечно, нет.

И вскоре надвинутся на сияние жемчужины чёрные иглы и попытаются всеми силами изгадить, замутить, застращать, занизить, заставить забыть те великие для православных христиан сто двадцать восемь дней, из которых прошло не более пяти или шести суток.

Господи, помилуй же нас, глупых и жесточайших чад Твоих, и славься во веки веков, аминь.

Леонтия Гавриловна зашла в Петропавловскую церковь, отстояла службу, во время которой, пав на колени, исповедала священнику грехи свои неподъёмные, и вернулась домой, сияющая и помолодевшая. Перерождение началось.



ГЛАВА 5


Январь 1956 года. Водосвятный молебен.


Степанида Терентьевна Карандеева рухнула в ноги Назару Тимофеевичу Мозжорину, сидящему в кабинете туча тучей, хмарее хмари.

– Степани-ида Тере-ентьевна-а! – раздражённо бросил капитан. – Прекратите. Вы же взрослый человек, должны понимать.

– Да ничего я не понимаю, милый…

– Я вам не милый, а капитан милиции, – рявкнул Мозжорин. – Называйте либо «товарищ капитан», либо «Назар Тимофеевич». Это понятно?

– Понятно, касатик… ой, товарищ Назар Капитаныч… ой… Тимофеевич…простите меня, за ради Христа, совсем из ума вышла, как весь этот страх с Верочкой приключился.

Она заплакала, утирая слёзы концом головного платка. Мозжорин поморщился, но всё же встал, налил из графина воды.

– Пейте и успокойтесь, чёрт бы вас побрал всех, старух набожных, – в сердцах бросил он.

Степанида Терентьевна вздрогнула, подняла на него влажные от слёз серые глаза.

– Вставайте! – велел капитан, и она поднялась, словно кукла на верёвочках. – Садитесь на стул… вон туда. Всё. Пейте – стакан возьмите, я вам воды налил. Выпили?

Она кивнула.

– Успокоились?

– Да как же тут успокоиться, товарищ Назар Тимофеевич…

Слёзы снова вырвались из глаз.

– Тихо! – прикрикнул Мозжорин. – Будете плакать – выгоню из кабинета. Это понятно?

Она кивнула.

– Чего вы хотели?

– Ну, так я же говорю: дочка у меня окаменела, Вера Карандеева.

– Знаю.

– И это не бред вовсе, – заторопилась Степанида Терентьевна. – Это правда истинная, а вовсе не выдумки поповские.

– Знаю, дальше что? – нетерпеливо прервал Мозжорин. – Короче давайте, гражданка Карандеева, без вас дел много, а с вами так выше креста на колокольне.

– Так я и прошу, чтоб, значит, священники пришли, молебен водосвятный Николаю Угоднику отслужили, – тихо попросила мать.

– Зачем это? – остро глянул Мозжорин.

– Ну, так, может, они вынут из рук-то икону святителя Николая, и по милости Божией вдруг упросят Господа её оживить…

Мозжорин закатил глаза.

– Вот ведь дремучесть-то какая! – простонал он. – И за что мне эта напасть, а? Пусть бы с вами обком да партком разбирались! У нас иных забот, более простых и понятных, хватает… Ладно, доложу, а потом – как решат. Всё у тебя?

– Всё, касатик… товарищ Назар Тимофеевич, всё, спаси тебя Бог за доброту.

Степанида Терентьевна встала, благодарно поклонилась и поспешно покинула кабинет, который казался ей страшнее комнаты, где окаменела её дочь.

Шла по холоду домой и безпокоилась: разрешат, не разрешат; каких священников упросить на службу; как Верочку покормить – ведь она, кровинушка, сколько дней не ела; ладно это или нет?

Миновала милицейское оцепление, шарахнувшись от всхрапнувшей лошади, несущей на себе сержанта, и у соседнего дома столкнулась с Клавдией Боронилиной, что жила по соседству.

– Здорово, Степанида! – сказала она, оглядываясь на часовых. – Видала, что творится?

– Видала уж.

Клавдия придвинулась к ней и зашептала:

– Ко мне тоже лезут, каменную девку ищут. Говорю – нет никого! Не верят. Выдумают люди! Она, поди, и стоит где, а только не у меня. А приходили ныне трое али четверо, обыскали избу: мол, прячешь ты её в подполе иль за занавеской где. Ни с чем ушли, всё обыскали.

– Да? – рассеянно обронила Степанида Терентьевна, занятая мыслями о священниках и о том, кто бы мог согласиться отслужить молебен.

– Хотела им пива продать, ты ж знаешь, у меня дёшево – двадцать восемь копеек за кружку всегой-то, а они на дыбы: не пьём, мол, отраву немецкую, в войну нахлебались! Ну, я их… тудыт-растудыт. Тройным одеколоном попотчевать хотела. Ни в какую. Только поглядеть…А за погляд, говорю, гоните по червонцу с козырька. Неча тут бродить, покой нарушать. Мне покой поболе ихнева нужен.

– Да? – снова обронила Степанида Терентьевна.

Она вдруг вспомнила об отце Ионе из Покровского собора. У него вот спросить бы… а то, может, и сам отслужит со своим причтом. Было б хорошо-то как!

– Я тут такое придумала! Сама стояла в гостиной, доску к груди прижала, свет стушила, а в занавесках щёлку оставила, – шептала Клавдия. – Сыну-то, Вадику, говорю: ты пока, мол, у дружков своих поживи, вдруг деньги нам обломятся. А народу повалило! Идут, спрашивают, а я с каждого по червонцу. А в гостиную-то не пускаю, нет. Сестру вместо себя поставлю и даю только впригляд из кухни глянуть. Пока милиция расчухала, я уж триста восемьдесят рублей оттяпала!

Она похихикала.

– А милиция всё, вишь, стоит чего-то. Меня, что ль, охраняет? А Вадик вернулся домой, спрашивает, чё было-то? А я – ничё, сынок, не было, ничё, за пивом люди приходили. Хорошее ж у меня пиво! Тёмное, в общем, дело, – заключила она и, оглядываясь воровато, похлопала соседку по спине. – Ишь, стоят дозоры, жить мешают. А ты смотри, не проговорись-то! Я тебе, как своему человеку, договорилась! Проговоришься – я отрицать всё буду. И связываться со мной никому не посоветую: злая я очень.

– Да? – обронила Степанида Терентьевна, едва слыша её шипящую речь.

– Да! Да! Чего ты всё «дакаешь», Стешка?! – вспылила Клавдия. – Хоть какое слово знаешь, окромя «да»? Вот и отбилась от рук твоя Верка, за парнем бегала, стыд потеряла! Я этого Кольку Гаврилястого знаю! Бабник! Прохиндей! Тюрьма по нему плачет! Всё, отстань, не желаю больше с тобой разговаривать.

И, не попрощавшись, умчалась, переваливаясь уткой, в свою избу, врастающую в землю от груза сорока семи лет.

Степанида Терентьевна будто очнулась и повернула к Покровскому собору. Хоть бы отец Иона в храме был, а не в храме – так дома. Хоть бы не уехал, не заболел, не арестовали его. По тончайшему льду ходили в «хрущёвскую оттепель» священники, монахи и верующие миряне. Шаг влево, шаг вправо – и на нары, и то и под расстрел, если шибко праведный. Отходят стороной теперь дом Карандеевых, чтоб у властей зацепки не имелось против церкви. Хотя, конечно, оболгать запросто могут, если сверху прикажут убрать очередного кого неугодного, голову поднявшего, голос возвышавшего.

Мозжорину разрешили позвать священника совершить молебен. Сделано это было не из-за жалости, конечно, а чтобы сдвинуть с мёртвой точки застопорившуюся ситуацию на Волобуевской: вдруг, и правда, поможет; тогда и происшествию этому конец, и партия довольна. А потом пустят лекторов с атеистическими лекциями, да и замнут, затрут странное это событие…

Событие, возрождающее веру.

Литургия в Покровском соборе подходила к концу. Степанида Терентьевна не верила глазам. Народу! К исповедальне не пробиться. А тишина такая, что слышно каждое слово священника, клира и чтецов. Солнце лилось через высокие окна реками света. Святые на иконах, и сам Господь Вседержитель с Матерью Его Марией представали живыми. Ни с чем не сравнимый аромат воздуха напоял душу радостью, силой и надеждой.

Отец Иона вышел из Царских Врат, благословил верующих и тех, кто искал веру, сказал:

– Господь да пребудет со всеми нами в тяжёлые наши годины. Не сломимся, противостоим врагу нашему диаволу и адскому пламени его, припадём ко Христу Богу нашему, воспоём Ему хвалу и благодарение за милость Его, любовь и скорби. Отдадимся святой Божией воле и будем помнить, что всё, что случается с нами, – по произволению Бога, Творца всего сущего.

Даже не вглядываясь в обращённые к нему лица, отец Иона знал, что среди правдивых прячется лживая физиономия Хотяшева или подобного ему, и больше говорить не стал. Прихожане стали подходить к нему, целовать крест и руку. Степанида Терентьевна постаралась оказаться последней, чтобы шепнуть:

– Батюшка, поговорить с Вами можно?

Хотяшев издали уцепился за них взглядом, но кто-то высунулся из двери, позвал его, и уполномоченный по делам религии испарился. Отец Иона с облегчением вздохнул:

– Слушаю тебя, Степанида, – приклонился он к просительнице, и та едва слышно поведала о разрешении Мозжорина сходить на Волобуева и отслужить водосвятный молебен: вдруг, мол, поможет.

Отец Иона выслушал, подумал и согласился:

– Ладно, пойдём. Хотя мы-то подчинены, кроме церковной власти, уполномоченному по делам религий, а не милиции… ну, ничего. Пускай сами разбираются. Ты подожди немного, я служебник возьму, диакона Ореста, ну, и там кое-что для служения, оденемся да и пойдём, у Бога благословясь.

Через четверть часа процессия выбралась из сугробов, церковного двора и потихоньку, дворами, пробралась на Волобуевскую. Дежуривший у дверей Иван Нестерихин, предупреждённый нарочным о разрешении посетить каменную Веру, молча отодвинулся, попуская в дом мать, священника и диакона. Внутри их встретил постовой Александр Латыев, сумрачно поздоровался, моргая воспалёнными глазами:

– Здрасти. Надолго это всё у вас?

Отец Иона кротко ответил:

– На полчаса, думаю. А вы торопитесь?

– Я – нет. А ей, – он мотнул головой в сторону горницы, – точно поскорее отвязаться хочется.

– От чего отвязаться? – спросил отец Орест.

– От ада. Она только о нём и вопит по ночам.

Латыев содрогнулся.

– Вы уж, батюшка, сделайте что-нибудь, а то седеем на глазах.

– Об иной жизни думается? – без улыбки произнёс отец Иона, будто зная наверняка ответ.

– А она есть? – сомневаясь и надеясь, вздохнул Латыев.

– Есть, – твёрдо ответил отец Иона. – И каждый человек из ныне живущих это узнает наверняка, когда придёт его время. Можно войти?

– Да, проходите.

Латыев посторонился. Степанида Терентьевна пропустила церковников вперёд. Но они, узрев каменную девушку, хорошо видимую в дневном свете, несмотря на задвинутые занавески, остановились. Медленно, обстоятельно перекрестились, приходя в себя.

– Господи, велика сила Твоя, – пробормотал отец Иона. – Помилуй нас, грешных и недостойных чад Твоих… Орест, готовь всё для молебна. Вода-то есть тебя, матушка Степанида?

Та закивала:

– Недавно набрала полный бак, батюшка.

Отец Иона выглянул на кухню, где сидел Латыев.

– Чадо, тебя как зовут?

Милиционер растерялся, вскочил, вытянулся и отрапортовал:

– Александр Латыев!

– Александр, – мягко попросил священник, – принесите нам в горницу бак с водой, пожалуйста.

– Ладно, – пробормотал Латыев, не подумав, что делать этого не обязан.

Поднатужившись, он притащил в комнату бак, поставил на табурет возле Веры. Громыхнула крышка, но Вера и не моргнула.

– Спасибо, Александр, – поблагодарил отец Иона. – Можете в кухню вернуться. и крышку с собой захватите: она нам не нужна.

Диакон Орест разжёг кадильницу. Два служащих затеплили от спички свечи. Священник облачился в епитрахиль и фелонь, на стол положил крест, взял у диакона кадильницу, стал крестообразно кадить воду. Молебен начался.

Степанида Терентьевна стояла напротив дочери и, замирая, ждала, когда она оттает, придёт в себя по милости Божией. Не оживёт – так хоть икону б отдала. Вернуть образ в «красный угол», укрыть поверху рушником белым, вышитым, в лампаду масла деревянного налить, фитилёк вставить, зажечь, чтоб воспарялся к небу огонёк жарким оранжевым мотыльком… Как бы хорошо-то было…

Степанида Терентьевна изо всех сил слушала отца Иону, служащего молебен, плакала, крестилась…

– Господи, услыши молитву мою, внуши моление мое во истине Твоей, услыши мя в правде Твоей. И не вниди в суд с рабом Твоим, яко не оправдится пред Тобою всяк живый. Яко погна враг душу мою, смирил есть в землю живот мой: посадил мя есть в темных, яко мертвыя века. И оны во мне дух мой, во мне смятеся сердце мое. Бог Господь, и явися нам. Бог Господь, и явися нам. Бог Господь, и явися нам.

Голос его проникал в самое сердце слушающих.

– К Богородице прилежно ныне притецем, грешнии и смиреннии, и припадём, в покаянии зовуще из глубины души: Богородице, помози на ны милосердствовавши: потщися, погибаем от множества прегрешений, не отврати Твоя рабы, Тя бо и едину Надежду имамы. Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков, аминь.

Прозвучали тропари:

– Молитвами, Милостиве, Матери Твоея Пречистыя, и всех святых Твоих, Твоя милости людем Твоим даруй. Молитвами славных архангел, и ангелов, и горних чинов, рабы Твоя, Спасе добрый, сохрани. Господу помолимся. Яко Святый еси Боже наш.

Чтец звучно возгласил:

– Аминь.

Диакон Орест воззвал:

– Вонмем.

Отец Иона осенил присутствующих крестом:

– Мир всем!

Все, кроме милиционеров, поклонились.

– И духови Твоему.

– Прокимен, глас четвёртый. Господь, Просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся. Господь Защититель живота моего, Кого устрашуся.

Размеренные голоса чтеца Алексея Игоревича Чернецовского и диакона Ореста возвещали:

– Во время оно, взыде Иисус во Иерусалим. Есть же в Иерусалимех на овчей купели, яже глаголется еврейски видеста…

Затем отец Иона, прикрыв усталые глаза, зашептал, творя тайную молитву:

– Приклони, Господи, ухо Твое, и услыши ны, иже во Иордане креститися изволивый, и освятивый воды, и благослови всех нас, иже преклоняемых своея выи, назнаменающих работное воображение: и сподоби ныс исполнитися олвсящения Твоего, воды сея причащением: и да будет нам, Господи, во здравие души и тела…

Он взял крест, трижды крестообразно благословил воды, говоря:

– Спаси, Господи, люди Твоя и благолови достояние Твое, победы на сопротивные даруя, и Твое сохраняя крестом Твоим жительство.

Стройные голоса подхватили:

– Твоих даров достойны нас сотвори, Богородиуе Дево, презирающи согрешения наша, и подающи исцеления верою приемлющим благословение Твое, Пречистая.

Наконец, отец Иона поцеловал крест, дал поцеловать всем, покропил святой водой комнату, людей и саму каменную девушку.

Будто из самой тишины родилось удивительное для огрубевшего слуха благозвучие:

– Источник исцелений имоше святии бзсребреницы, исцеления подаваете всем требующим, яко превеликих дарований сподобльшиеся из приснотекущаго источника Спаса нашего. Глаголет бо к вам Господь, яко единоревнителем апостольским: се дах вам власть на духи нечистыя, якоже тех изгонити, и целити всякий недуг и всякую язву...

Когда тропарь закончился, отец Иона проговорил умоляюще:

– Услыши ны, Боже Спасителю наш, упование всех концев земли.

Ему ответили:

– Аминь.

– Мир всем.

– И духови Твоему. Главы наша Господеви приклоним. Тебе, Господи.

Отец Иона кланялся и просил слёзно:

– Велико многомилостиве Господи Иисусе Христе Боже наш, молитвами Всепречистая Владычице нашея Богородицы и Приснодевы Марии, силою Честнаго и Животворящаго Креста…

– Аминь, – соглашались с ним.

И вот над водою прозвучала молитва:

– Боже Великоименитый, Отче Господа нашего Иисуса Христа, творяй чудеса един, имже несть числа: егоже глас на водах многих, егоже видевше воджы убоящася, и смятошася бездны и множество шума воды: егоже питие в мори, и стези в водах многих и стопы Твоя не познаются… Яко ты еси благословляяй и освящаяй всяческие, Боже наш, и Тебе славу возсылаем со Единородным Твоим Сыном и с Пресвятым и благим и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно, и во веки веков…

Не торопясь, отец Иона наложил на себя крест – на лоб, на живот, правое плечо, левое плечо, повторяя зычным голосом:

– Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу. Аминь!

Помедлил, страшась и волнуясь предстоящего действа. Затаив дыхание, смотрели на него диакон Орест, чтец Алексей Игоревич Чернецовский, Степанида Терентьевна, Саша Латыев, Иван Нестерихин.

«Неужто возьмёт икону?! Если вынет – оживёт девушка или нет?» – думал каждый про себя.

Отец Иона шагнул к Вере и положил руки на оклад святительского образа. Сжал холодный металл пальцами и потянул вверх сперва тихонько, затем изо всех сил. Опустил руки, постоял, со слезами на глазах вглядываясь в слепые каменные очи кощунницы.

– Не вышло, – проговорил он. – Не простил угодник Божий.

– Так и что теперь? – вырвался у матери мучительный вопрос.

– Ждать, матушка, ждать, милая… – вздохнул отец Иона. – Не время, видно, ещё.

– А сколько ждать?

– Это уж Богу ведомо, не нам, грешным, – глубоким ласковым голосом ответил отец Иона.

Сказал, казалось, что-то размытое, неопределённое, но на самом деле основательное и дающее надежду исстрадавшейся матери, чей крестный путь рядом с окаменевшей дочерью только начинался.

В последний раз перекрестившись на икону святителя Николая, закрытую руками Веры, отец Иона снял облачение, собрал крест, требник, Евангелие, кадильницу, одел длинное зимнее пальто, которое носил лет десять. На выходе он оглянулся на каменное чудо и пробормотал себе под нос:

– Девушка-свеча… Чрез великий грех великое наказание понесла, чтоб утвердить веру православную… Горит теперь, горит, как свеча, и сгорает.

Прислушавшаяся к его бормотанию Степанида Терентьевна неуверенно спросила:

– Что, батюшка?

Отец Иона очнулся, вздохнул и заторопился выйти.

– Ничего, чадо моё, ничего. Стоит, говорю, как свеча. Тьму безверия освещает…

– Чем это она освещает? – хмуро буркнул Иван Нестерихин. – Стоит, как мёртвая, а сама орёт по ночам. Так не бывает.

– Этим и освещает, – подытожил священник.

Милиционеры и Верина мать остались одни, но слова иерея всё звучали и звучали в ушах, не смолкая. Латыев встряхнулся.

– Надо Мозжорину доложить, чтоб не вышло чего. А ты сама не болтай – не велено. А сболтнёшь чего, тебя в тюрьму упекут. Поняла?

– Поняла…

Мать без сил уронила себя на стул и долго сидела, сцепив руки, склонив голову.

Вскоре стемнело. Латыева и Нестерихина сменили, и они ушли. Александр ушёл, надеясь, что, не видя Веры, он избавится от странного гнетущего чувства, терзающего его глубоко и неотступно, но, что бы он ни предпринимал: еда, радио, встреча с приятелем, с девушкой, чтение книжки, – облегчения не наступало.

Да что же это с ним?! А через три дня ему снова заступать на дежурство! И ведь никому не выплеснешь эту приставучую заразу, поедающую его сердце: подписку о неразглашении давал… В упор спросят – был, видел? – должен ответить, что не был, не видел.

Латыев маялся весь оставшийся вечер, едва уснул к полуночи, в полночь проснулся, зная, что за несколько кварталов от него в доме сорок шесть по улице Волобуева начала кричать Вера.

Всю ночь ему казалось, что он слышит её крики, и, вконец измотанный, бедняга уснул лишь под утро. Встал, будто по сигналу побудки, оделся и, не позавтракав, ушёл из дома, кинув обеспокоенной матери, собиравшейся на работу на завод по производству взрывателей для артиллерийских снарядов, который был основан в 1911 году.

В первые годы советской власти завод выпускал различные металлоизделия, главным образом, пароводоарматуру, а в тридцатых годах освоил выпуск карманных часов. После войны завод перепрофилировался на карманные и наручные часы, пароводоарматуру, сверлильные станки и военную продукцию, в том числе на снаряды для систем залпового огня, а также на оборудование для космических аппаратов. С пятидесятых годов на заводе начался выпуск трехкратных доильных агрегатов, и мать Александра работала на ОТК, проверяла качество аппаратов.

– Я в церковь.

Ошарашенная мать надела валенки на разные ноги и долго соображала, топая по нечищеным от снега тротуарам, почему ей так неудобно идти. А, главное, что случилось с её сыном-комсомольцем?!

На работе ей рассказали об окаменелой девице, собиравшей на заводе механизмы наручных часов. Небылице она, конечно, не поверила: как это – живой человек окаменел и живёт, не устаёт, не падает?! Слухи это пустые. Бога нет. Коммунисты давно открыли русским людям глаза на религиозный обман, затуманивающий ясное материалистическое зрение… В смысле, мировоззрение.

Все её возражения, вся её уверенность в правоте советской идеологии разбились о единственный факт: Саша, убеждённый атеист с пелёнок, милиционер, страж порядка и законности советской власти… понёсся после дневного дежурства в церковь! К выдумщикам-попам!


Давно надо выслать их всех на Колыму! Вообще, куда-нибудь на Крайний Север. Пусть чукчам и тюленям проповедуют. Меньше время принесут. И вместо хлеба из ржи и пшенички пусть хлеб из ягеля зубищами своими рвут, перетирают.

Смычка Харитоновна (впрочем, к ней чаще обращались по отчеству или называли Светланой) едва дождалась конца смены и помчалась в Петропавловскую церковь, надеясь там узнать что-нибудь о каменной девице.

К её разочарованию, поп отмолчался. А на шепотки и горящие глаза религиозных фанатиков Смычка Харитоновна не намеревалась обращать внимание: вот ещё, что за глупейшие идеи! Разве этому учат великие вожди революции, социализма и коммунизма Карл Маркс, Фридрих Энгельс и Владимир Ильич Ленин? Нет Бога, нет, граждане советские! Сколько вам доказывать, от дурмана очищать?! Уж сколько сил на это государство потратило? Миллиарды, наверное!

Взять вот тоже Союз безбожников СССР, который возник в начале двадцатых годов. Его поддерживала сама власть Советов в лице Антирелигиозной комиссии! В сёлах стали организовывать кружки воинствующих безбожников, а также кружки юных безбожников. А сколько было безбожных ударных бригад, безбожных ударных цехов и заводов, безбожных колхозов!

Мать и отец Смычки Харитоновны ходили на занятия у себя в деревне… А ещё они выпускали кучу литературы, агиток, брошюр, журнал и газету «Безбожник» и планировали к 1932-1933 годам закрыть все церкви, молитвенные дома, синагоги и мечети; к 1933-1934 годам – истребить все религиозные представления, привитые литературой и семьей; к 1934-1935 годам – охватить страну и, прежде всего, молодежь тотальной антирелигиозной пропагандой; к 1935-1936 годам – ликвидировать последние молитвенные дома и всех священнослужителей; а к 1936-1937 – изгнать религию из самых укромных уголков России.

И каков результат? Ошеломляющий! По переписи 1937 года из тридцати миллионов неграмотных граждан СССР старше шестнадцати лет 84 процента (или 25 миллионов) признали себя верующими, а из 68,5 миллиона грамотных – 45 процентов (или более 30 миллионов).

Куда мы катимся?! Куда падаем?!..

Ведь какие крупные гидроэлектростанции строим! В космос полетел первый искусственный спутник Земли! Сколько дешёвого жилья стали строить! Какими темпами пошла коллективизация в деревне! И вообще деревни стали превращаться в «агрогорода»! А построение коммунизма через тридцать лет? Это, скажете, не цель для советского человека?!

Только религия тормозит все научно-технические начинания государства. Вообще, Бог несовместим с убыстренным строительством светлого «завтра». И правильно сделал Никита Сергеевич, что начал гонения на Церковь, что отделил её от государства!

А с этой девицей каменной ерунда какая-нибудь. Болезнь, например. Этот… столбняк. От него столбенеют, а кажется, что каменеют.

Ничего, врачи в Советском Союзе толковые, лучше них никого в мире нет. Они вылечат тунеядку и вернут на работу, чтоб порядочных советских граждан с прогрессивным мировоззрением и самой передовой идеологией от строительства коммунизма не отвлекала!

Уже в конце службы, после целования креста у батюшки стоявшая у входа раздражённая Смычка Харитоновна заметила в толпе лицо своего сына и изумилась: какое непривычное у него выражение! Такое только в детстве бывало, в Новый год.

Хотела сына окрикнуть, но молчаливые, воодушевлённые непонятно чем, прихожане вынесли её в холод январского вечера, и она Сашу потеряла. Неужто теперь попы и её единственного сына в религиозном болоте утопили?! С этим надо решительно разобраться.

– Светлана, ты тоже здесь?! – услышала Смычка Харитоновна взволнованный знакомый голос. – Я и не ожидала, что ты, такая активистка, безбожница, в церковь придёшь! Но Бог знает, кого выбирает.

Латыева узнала Леонтию Гавриловну Песчанову, с которой недавно лежала в больнице в одной палате, страдая желудком.

– Здравствуй, Леонтия, – поздоровалась Смычка Харитоновна. – Да я просто за сыном приходила, – объяснила она и вытянула шею, чтоб показать, что она действительно искала непутёвого Сашку.

– У-у! И сынок в церкви? – порадовалась Песчанова. – Ну и ну! Какие дела творятся! Всех эта каменная девица заставила о Боге вспомнить! Разве ж не чудо?

Смычка Харитоновна скептически пожала плечами.

– Ну, это ещё неизвестно, каменная она или просто столбняк у ней случился, – сказала она. – Ты что, видела её?

– Нет, что ты! Там за пару кварталов конная милиция стоит, пытается не пускать. Освещение уличное вырубили. А сегодня пригнали транспорт, автобусную остановку валят. Тут и не увидишь, а поймёшь: неспроста такая суета. И комсомольцы активировались. Ходят по всяким местам, агитируют, что на Волобуева мыльный пузырь, и никто там не плясал тридцать первого декабря и не каменел. Но, знаешь ведь, люди у нас понимающие, умеют сопоставлять-то. Сопоставили многие: ага, явно что-то есть! И сюда, в церковь побежали. Меня вот сын послал: беги, говорит, мама, записочки подай, свечей накупи. А тоже ведь неверующий был. Волна, слушай, какая-то. А священники-то о чуде молчат, не велено им. Чуть что заикнутся – регистрацию запретят, а то и вообще в лагерь упекут.

Женщины шли не торопясь, хотя Смычке Харитоновне не терпелось убыстрить шаг, чтобы догнать Сашку и потрясти его насчёт каменной девицы. Слышал он о ней или… видел? Неужто его дежурство – рядом с ней, в одной комнате?!

Вконец избередившись, она прервала поток высказываний Леонтии Гавриловны о Боге, аде, рае, грехах и, пробормотав, что ей надо заскочить в гастроном, с облегчением покинула религиозную фанатку.

В гастроном она, конечно, и не думала забегать: денег с собой не захватила, да и макароны дома есть. Сашка сидел дома. Смычка Харитоновна начала атаку, как вошла.

– Ты что это учудил, малой?! В церковь помчался чего-то! Лбом хочешь о каменный пол биться? Чего просить-то хочешь у Бога своего? Коммунизма, что ли? А не его, что чего?

– Коммунизм и вера – вещи несовместные, – важно изрёк Сашка.

– Это тебе кто такую… такую гадость наболтал?! – возмутилась Смычка Харитоновна. – Ты кого слушаешь – попов пузатых, что из народа кровь пили, или старух сумасшедших, которым самое место в гробу?!

Саша помолчал, уставясь в чёрное окно. Смычка Харитоновна совсем озлилась. Она открыла рот, чтобы продолжить чехвостить заблудшего сыночка, но тут он вымолвил серьёзно:

– Я, мам, не могу тебе ничего рассказывать. Нельзя мне. Правда… Но я тебе точно говорю: врут коммунисты, что Бога нет. Похоже, Бог есть, не сказки это, не пережитки и не выдумки попов. А попы эти, знаешь… Ведь они всё время в опасности, без денег, без прав, вообще, будто не люди живут, а собаки – объедками питаются. Почему они в Бога верят? Насмерть ведь стоят! И ещё мне тут женщина одна рассказала. У них в деревне, в пяти километрах от дороги, храм стоит с 1814 года. Смоленской Божией Матери. Каменный, трёхпрестольный. Семь лет назад стали его восстанавливать по разрешению Сталина. Иконы для храма возили из самого Новгорода. Так поставили их раз у стены дома перед тем, как погрузить в машину. И шёл тут мимо один с ружьём и разусмехался, увидев икону святого Пантелеймона. И, как вот эта Вера, говорит: «Ну, если Бог есть, то пусть Он меня накажет!». Сдёрнул с плеча ружьё, прицелился, выстрелил дробью.

– Ну, и что? – скептически повела бровью мать. – Окаменел? Будут в парке две статуи стоять вместо одной…

– А то, – ровно продолжал Саша. – Мужика этого вдруг дугой изогнуло, захрипел он, изо рта пена изрыгнулась. Около часа он в судорогах корчился. Увезли его, а в машине он и помер, в нечистотах весь... Кто свидетелем стал, вмиг в церковь рванул. Как и здесь вот.

У матери отвисла челюсть. Сын вздохнул:

– Вот так. И спать не хочется почему-то. Вообще всё это странно. Правда? Я, мам, никогда подобного не испытывал. И страшно и радостно – представляешь?

– Совсем не представляю, – смогла выдавить из себя Смычка Харитоновна, потрясённая изменой сына.

Как можно было предать величайшую идею революции и коммунизма, поверить в ерунду какую-то, чушь несусветную?! Столько людей отдали свои жизни для будущего счастья всего советского народа! Даже царя убили и его семейку! А ему хоть бы что! Всё прахом: стоило какой-то девчонке заболеть столбняком, как вперёд вырвалась эта горе-религия и зацвела пышной плесенью на гордом теле страны рабочих и крестьян!

– Думаю, ты в корне не прав, – заметила Смычка Харитоновна, стараясь говорить спокойно и не сорваться на визгливую ссору.

– Почему, мам? – так же спокойно, с долей удивления, спросил Саша.

– Потому что нашими учёными-материалистами доказано, что Бога не су-щест-ву-ет! Откуда Ему взяться, сам подумай? И куда Он денется потом? Почему Он допускает горе, насилие, несправедливость? А война? Сколько невинных полегло! Сколько горя! Страна опустошена! Ты ответишь мне на эти вопросы? – торжествующе воскликнула Смычка Харитоновна.

Саша подумал и честно ответил:

– Нет.

– О чём тогда разговор? – с облегчением вздохнула мать, довольная, что так быстро устранила проблему. – Видишь, ты сам понял.

– Мам. Я понял, что Бог есть. Я верю, что Он есть, и всё тут. В остальном я пока не силён, знаю мало… Вообще ничего об этом не знаю. Но ты не бойся, я ж не глупец, знаю, где живём и под кем. Обойдётся.

Он хотел успокоить мать, но лишь вверг её в тревожное горе и отчаяние. Нелегко жилось верующим в России двадцатого века. Смычка Харитоновна вовсе не желала, чтоб их участь стала участью её сына, и потому вместо сна всю оставшуюся ночь она придумывала и придумывала всевозможные и невозможные меры, чтоб отвратить Сашку от религии.

Он пока повернул в её сторону один лишь нос, так неужели с помощью партии и советского государства не вернуть парня к нормальной атеистической жизни? И не таких возвращали. У Смычки Харитоновны за спиной – весь СССР, сам Никита Сергеевич Хрущёв, призывающий бороться с любым проявлением религиозной дури. А за спиной Саши и идиотов в рясах или платочках – одна единственная столбнячная девка! И их Бог!

Осилим!

Несколько обнадёженная, Смычка Харитоновна, ненавидевшая своё имя, данное ей коммунистом отцом, когда он работал по заданию партии над планом коллективизации, и смыкания города с деревней, уснула. Снились ей церкви, партсобрания и доильные агрегаты, почему-то устанавливаемые не в коровниках, а в лошадиных стойлах. Бред какой-то.

Она, конечно, не знала, что скоро правительственные постановления о налогах на свечное производства, об увеличении налогов на строения и землю, которые находились в пользовании РПЦ, об урезании размеров церковных земельных участков, о запрещении церквям приобретать транспортные средства и использовать наёмный труд стали душить Православную Церковь, как удавка на шее невинно казнённого.

Всего за два года – в пятьдесят девятом и шестидесятом – от шестидесяти трёх монастырей и скитов осталось тридцать пять, и они не имели права принимать в послушники и насельники людей моложе тридцати лет. Во всей России служили всего четырнадцать тысяч священнослужителей! Из них около двухсот переметнулись на сторону советской власти и разоблачали изо всех сил и возможностей «религиозный дурман».

Были конфискованы тысячи томов богословского, философского и исторического толка, святоотеческие труды, веками хранившиеся в монастырях.

Всего через три года в проповеди священства вторглась атеистическая цензура. Кто возмущался, лишался права служения.

Всего через четыре года на ХХII съезде КПСС, который впервые проходил в новом Кремлёвском Дворце съездов, построенном на «костях» исторических построек Кремля, Хрущёв объявил планете всей о том, что в восьмидесятом году советские люди будут жить при коммунизме, помня, вероятно, что прародитель «смутного времени» ХХ века Ленин в 1920 году предрекал другую дату – тридцатые – сороковые годы, а жёсткий, но умный Сталин через девятнадцать лет после него осмотрительно допускал построение коммунизма лишь в одной отдельно взятой стране.

Не Хрущёв, а Хлестаков! Что он только ни обещал на том памятном съезде! Добиться наивысшей в мире производительности труда, обеспечения высокого уровня жизни для народа, воспитание «нового, всесторонне развитого человека», свободного от религиозного дурмана.

Его хвастливая фраза «Я вам покажу последнего попа!» базировалась на новых притеснениях, арестах и убийствах.

В тот же 1961 год по милости Никиты Сергеевича священники перестали принимать участие в хозяйственной и финансовой жизни прихода. Их обязали доносить о тех, кто у них крестился, венчался, кто просил отпеть усопших, чтобы прорабатывать провинившихся на профсоюзных и партийных собраниях, налагать административные взыскания…

Даже не касаясь гонений на Русскую Православную Церковь, а рассматривая экономическую и политическую деятельность этого необразованного, грубого, глупого человека, можно только стенать!

С 1 июня 1962 г. на тридцать процентов повысились цены на мясо и масло. Народ негодовал. К примеру, в Новочеркасске начались уличные демонстрации, участники которых были жестоко наказаны: семь главных «закоперщиков» расстреляли по приговору суда.

А повальная нехватка хлеба, которую изобретательная власть объясняла тем, что его скармливают в колхозах и совхозах несознательные частники? В стране с обширными сельскохозяйственными угодьями народ ел заграничный хлеб!

А как народ стал пить! В пятьдесят третьем советский гражданин в среднем употреблял два литра в год. А через десять лет – десять литров.

Политика – это вообще плач навзрыд. С нашей страной разорвали отношения Китай, Румыния, Албания. Мы чуть было не развязали новую войну – теперь уже с США. Причина – смех: установка ракет на Кубе.

А его знаменитый ботинок, которым он стучал по кафедре в зале пленарных заседаний Генеральной Ассамблеи ООН? Штраф в пять тысяч долларов, который ему предъявили, не утихомирил наглеца. Он так и соизволил его заплатить. Как и последующие слабые правители России.

Всего через семь ужасных лет Хрущёва сняли с поста главы государства, и Церковь начала медленно возрождаться. Итог утешителен для русского человека, хранящего в душе православную веру: к началу двадцать первого века в РПЦ работали 130 епархий, 545 монастырей и почти 20 тысяч церквей!

Но Смычка Харитоновна ничего этого не знала. Она спала и металась, и во сне потела от кошмаров.

А Саша Латыев почивал сладко, без сновидений. Видно, вернулся к нему ангел и охранял его покой до самого утра.



ГЛАВА 6


Январь-февраль 1956 года. Метания Николая Гаврилястого.


Тридцать первого декабря в четыре часа дня Николай Гаврилястый, практикант трубного завода, ехал в погромыхивающем вагоне загородной электрички и от нечего делать глазел в заляпанное пыльное окно.

«С одной стороны, конечно, жалко, что сорвалась вечеринка у Верки Карандеевой, – думал Николай, рассеянно следя за однообразным пейзажем, ползущим за окном. – С другой стороны… и ляд с ней… Галька Степанкина тоже, между прочим, ничего… и весьма. Коса у ней до пояса, фигура тоже ничего… Ну, бы не сказал, что хуже Веркиной… Даже, где-то, лучше… И потом, у Верки родня – так, а не родня… А у Гальки – инженер и главный бухгалтер! Это, за между прочим!.. Ого-го, в общем… И жить будет, где: у Гальки бабка одна в двухкомнатной жизнь свою завершает… Завершит – и наша квартирка! Не, это я ладно сделал, что к Верке не пошёл. Вот из дома вернусь послезавтра – Гальке подарочек вручу, свиданьице назначу. Кто знает, может, выгорит что… А не выгорит – и что? Подумаешь… Просто любовь ко мне настоящая не пришла. Да откуда она придёт? Зима. Дома и на работе одни и те же лица. В общежитии вообще мужские… Никакой тайны, никакой дымки: всех знаешь с детства, как печные кирпичи в родной избе. Неинтересно. Новенького хочется. Чего бы такого? Кого бы?.. Ладно, ехать в гору надо не торопясь, а не то до вершины не доберёшься…»

Новый год дома с родителями и младшей сестрой Анькой прошёл весело и обыкновенно – так, как это помнилось с малых лет. Ёлка, самодельные игрушки, которые Коля с сестрой вырезал и клеил несколько лет назад, нехитрая еда – что сумели накопить, заготовить летом и купить накануне.

Поразговаривали о работе всех членов семьи, пошутили, попели песни, подарили небольшие подарочки (Николаю достался новый модный галстук), сходили погулять в новогодней ночи, возвратились и спать легли.

Сестра Аня на следующий день попыталась у брата выспросить, не нашёл ли он на заводе любимую девушку, но брат стоял скалой, ни за что не хотел проговориться. Да и о какой девушке он мог говорить, когда у Верки Карандеевой на новогодней вечеринке не появился, а Гальке Степанкиной он лишь общие фразы при встрече бросал и вполне возможно, мечтания его лопнут воздушным шариком, когда девушка откажет ему в первом свидании.

Такая девушка! У неё, скорее всего, поклонников – как плотвы в пруду! И Николай вполне может оказаться одним из невостребованной «плотвы».

Чем бы её привлечь?.. Было б у них общее комсомольское задание… А что, если и вправду, подойти к секретарю ячейки, попросить по секрету?..

Трактор Телелюев парень спокойный, понимающий. Чего бы ему не пойти навстречу Гаврилястому? Они с ним, между прочим, раз шесть или семь вместе дежурили в составе народной дружины, улицы патрулировали в целях охраны порядка. Даже, помнится, задержали пару хулиганов и четырёх пьяных, неосторожно попавшихся им на пути. Тем более, у самого Телелюева девушка любимая есть, а значит, он Николаю не соперник в деле завоевания Галки Степанкиной.

Вечером второго января, тепло распрощавшись с родными, Гаврилястый уехал в Чекалин, на свою койку в мужском общежитии завода. В коридоре его встретил Совдеп Гасюк, спешащий на свидание с Идой Сундиевой, которое и свиданием трудно назвать из-за того, что приключилось к Верой Карандеевой. От него Николай и услышал страшные вести:

– Колька, ты?! Ты куда пропал, чудак-человек?! Тут из-за тебя тако-ое!

Гаврилястый перепугался не на шутку: неужто дура девка с крыши бросилась или в душевой повесилась?! Вот попал! То, что не беременна – точно: дальше поцелуев у них дело пока не зашло, чему Николай теперь облегчённо радовался.

– Вера тебя вечером тридцать первого ждала, как собака кость, а потом, как стали танцы плясать, ей с кем это дело делать? И, понимаешь, чудак-человек, она чего натворила? Обхватила старую икону святителя Николая Угодника и с ней стала плясать!

Николай, ожидавший скандалов и самоубийства, нахмурился, ничего не понимая.

– И всё? – протянул он, хлопая глазами.

– Как же! История только на разбег вышла! Проплясала круга три, и вдруг грохот, молнии, ветрище! А когда стихло – глядим: она о-ка-ме-не-ла.

Последнюю фразу Совдеп громко прошептал.

– Столбняк, что ли? – брюзгливо предположил Николай.

Совдеп Гасюк поморщился.

– Какой там столбняк, ты чего, не слышишь? О-ка-ме-не-ла, говорю! Трогаешь – а она холодная и твёрдая, как мраморная колонна.

У Николая выпучились глаза. Он не поверил.

– У тебя в мозгу телёнок сдох? – спросил он и покрутил пальцем у виска.

Совдеп тут же набычился.

– Спроси, кого из наших хочешь. Там были я, Ида, Лёвка Хайкин, Светка Терпигорева, Лёшка Герсеванов и Полька Филичкина. Мы, между прочим, свидетели. Пойдём со мной, Колька, мы как раз встречаемся, хотим ещё раз на Волобуевскую к Верке сходить. Вдруг она ожила за это время?

У Николая вырвалось:

– Ни за что! Спятил?!

Совдеп удивился:

– Чего это – спятил? Ты, между прочим, наоборот, должен бы…

– Как Принц Спящую Красавицу, поцеловать передовика производства женского пола, и она оживёт? – ехидно поинтересовался Николай. – Нет уж, я в стороне. Мне таких хлопот не надо. И вообще, пусть врачи разбираются, что там с ней приключилось.

– Ты ж ей обещал прийти…

– Не обещал, а сказал, что подумаю, – поправил Николай. – Потому что обычно Новый год я встречаю дома с родителями и сестрой. Не захотел нарушать традиции. Успею ещё нарушить, когда свою семью заведу. И вообще, не верю я ни в какое окаменение. Бред это. Понятно? Врачи разберутся. Она, наверное, симулянтка. И славы захотела.

– Какой ещё славы? – возмутился Совдеп. – Она тебе что – буржуазная барышня?! Это они там за славой бегают! А наши советские девушки не за славой, а за показателями гоняются! И потом… она стоит!

– Постоит и устанет, – отбрыкнулся Николай. – Сама виновата: такую бучу подняла. Совсем с ума сошла… Слушай, а вдруг и впрямь спятила, а? Надо её в психушке подлечить. Мало ли чего.

Совдеп, не веря собственным ушам, медленно покачал головой.

– Ну, Колька, ты даёшь… Она тебя полюбила, а ты вон как с ней… Это, слушай… нехорошо. Вредно.

– Для кого вредно? – ощетинился Николай.

– Для неё и для тебя. И, между прочим, какой пример ты, комсомолец, даёшь своим товарищам?!

Гаврилястый спохватился: и точно! Как это он разоткровенничался? Не иначе, как с перепугу. А вдруг его из комсомола исключат? Тогда и производственной карьере конец. И отношениям с Галкой Степанкиной… которые пока не начались… но вдруг начнутся! Пятно на всю жизнь! А он всего лишь практикант. Закроют ему путь наверх, и никак!

– Слушай, Совдеп, – миролюбиво проговорил Николай. – В чём я, по-твоему, виноват? Не пришёл на вечеринку, потому что мама и отец просили их навестить. Это ж добровольное дело – идти в гости к девушке или нет. Разве нет?

– Ну… да.

– А то, что с ней произошло – столбняк этот – ведь она сама виновата. Или не виновата, а просто с ней приступ случился, – убеждал Николай, – так в этом приступе разве кто из нас виноват? Организм просто так среагировал. Что тут поделаешь?

Совдеп хмуро смерил его взглядом с ног до головы.

– Ладно. Меня Ида ждёт. Пошёл я.

– А я – спать, – потянулся Николай и натурально зевнул. – Надо выспаться перед работой. Новый год – новые рабочие планы…

Совдеп оставил его одного. Наконец-то! Николай ушёл в комнату, которую делил с двумя парнями, тоже практикантами из вуза, и обрадовался: никого! Видно, гуляют в последний вечер праздника. В одиночестве легче обдумать новое своё положение. Как бы сделать так, чтобы забылось его невольное участие – или, вернее, неучастие в столбняке Веры?

Николай долго не мог уснуть, но притворился спящим, когда вернулись Совдеп и Миша Башкин – его соседи по комнате, чтобы его не втянули в неприятный разговор. Парни молчали, раздеваясь, и напряжение отпустило Николая. Но снилась ему чертовщина: парк, на постаменте – белая статуя Веры Карандеевой с веслом в руке, вокруг неё носятся чёрные черти, топоча копытами и гогоча, и все, кто приближается к чертям, тоже топочат и гогочат.

С тяжёлой головой, угнетённой, к тому же, хмурыми взглядами Совдепа Гасюка, а в рабочем автобусе – и упорных взоров Иды Сундиевой, Светы Терпигоревой, Лёвы Хайкина, Лёши Герсеванова и Полины Филичкиной, намекающих на вину Николая, которую он упорно не хотел чувствовать, он поехал утром на завод.

Он постарался нагрузить себя работой по полной программе, чтобы не думать о Вере. О Галке Степанкиной ему тоже не хотелось думать; может, потом, когда всё утрясётся…

После обеда он столкнулся со Светланой нос к ному и скривил нижнюю губу: тоже начнёт прорабатывать, не надоело?

Светлана поздоровалась, посмотрела на него как-то непонятно, но ничего почему-то не сказала, прошла мимо. Николай удивился и посмотрел ей вслед.

«Что это с ней? Ничего не сказала… Была она вчера у Верки?– думал Гаврилястый. – Что видела?»

И тут услышал в курилке голоса. Прислушался.

– Говорю тебе – каменная она! – горячился, похоже, Лёвка Хайкин.

– Ты её видел?

– Видел! Там ещё никого не было! Мать её «скорую» вызвала и милицию, а на другой вечер мы пошли – никого из них ещё не было. Мать в больницу увезли, и мы спокойно проскользнули в избу.

– Ну, и чего там?

Усмешливый хрипловатый голос полон сарказма, и Николай порадовался этому: значит, не он один не верит в байку об окаменевшей девушке.

Совдеп сказал спокойно:

– Ничего. Стоит, как стояла, не шелохнётся. И вся твёрдая. Ни зова не слышит, ни от ударов не качнётся. Как пришита к этим половицам!

Кто-то заметил:

– Если б столбняк, всё равно б упала. А тут неизвестно, что. Почему она не падает? Вы её толкали?

– Толкали. Но она, как вросла. Страшно, парни, смотреть на неё.

– А ты не придумываешь, часом?

Совдеп и Лёва обиженно фыркнули:

– Мы когда врали?

– Никогда, это точно.

– И здесь не врём. Нам к чему?

– Тогда вообще не понятно!

«Вот именно, – мысленно согласился Николай Гаврилястый. – Непонятно! Подумаешь, парень к ней не пришёл! Что с того? Каменеть, что ли?».

– Если б я в Бога верил, – сказал тот, что говорил о столбняке, – я бы подумал, что её святитель Николай Угодник наказал за кощунство. А Богу-то всё возможно! Потому и стоит она живая, но будто мёртвая… Интересно, а как же она без еды, без питья?

– Без сортира?

Всё тот же усмешливый хрипловатый голос свёл на нет таинственную атмосферу курилки. А? Как ловко! А тот после пары слабых смешков продолжал:

– Правда, мужики: кто её кормит, поит, в сортир водит? Третий день стоит!

– Наверняка и врачи, и милиция уже там, – предположил другой. – Не оставят же они такое дело!

– Не оставят, это точно…

– А чего бы нам после смены не сходить туда? – придумал третий. – Заодно проверим: правда это или им со страху какого почудилось!

– Договорились!

Николай поспешил спрятаться за угол. Не хватало, чтоб и его захватили на Волобуевскую эту треклятую! Может, сходить туда? Тайно, вечером. Почти ночью. А то свербит на сердце. Пакостно. Эх, удрать бы отсюда куда подальше!

А что? Мысль. Мысль! Надо сходить к Телелюеву, прощупать почву насчёт комсомольской путёвки куда-нибудь подальше отсюда. На север куда-нибудь. Или, наоборот, на юг. Пусть на стройку. Нечего тут сидеть, глаза мозолить. Досидишься – из органов придут и так посадят, что встать не сможешь.

Воплощать свой план в жизнь сегодня Николай не стал, подождать решил, чтоб не таким очевидным казалась его просьба: вполне решат, что он сбежать собрался. Хоть это и правда, а к чему её афишировать?

Ему стоило труда не прокрасться к дому сорок шесть на Волобуева сразу после работы, чтобы убедиться в правде или неправде слухов. Выдержал несколько дней, игнорируя косые взгляды Веркиной компании, надеясь, что о странном событии прекратят говорить.

Но волна разговоров не утихала, а распространялась всё больше и больше, обрастая невероятными подробностями: иглы шприцев о её кожу гнулись и ломались, деревянные половицы кровью брызгали под лезвием топора, когда эту каменную пытались из пола вырубить, на кровать уложить; что по ночам кричать стала пронзительно – на квартал слышно; что священник какой-то был, молебен отслужил, а икону из рук Веры вытащить не смог; а вокруг милиция – пешая, конная, толпа её сминает, чтоб на девку каменную поглядеть, и лишь выстрелы в воздух усмиряют зевак.

А каменная всё стоит. Наряды милиции в её доме дежурят, никого не пускают. Если б не стояла, зачем дежурить? И ещё эти крики… Многие их слышали.

«Молитесь! Земля горит! В грехах погибаем! В огне вся земля!».

Что она там видела в глупом своём сознании, замороченной религией? Хотя… Тут Николай одумался: какая у Верки религия?! Атеистка до мозга костей, комсомолка! Не ударница, но к этому двигалась. Одну грамоту за хороший труд имеет. Неспроста же. Наш человек, советский, новой социалистической формации! Борец с пережитками прошлого! Она и лекторий посещала по научному атеизму. Подкованный, в общем, человек…

Николай подкрался к Веркиному дому после одиннадцати вечера. Стояли кордоны, но проскользнуть огородами не составило труда. Он подобрался к окну в гостиной, постоянно оглядываясь на шорохи и скрипы.

Окно, понятно, занавешено. Свет неяркий; похоже, включена настольная лампа. Нет, ничего не видно, слишком плотно зашторено, ни щёлочки. Тихо. Похоже, нет никого. Или есть – к примеру, Степанида Терентьевна вернулась из больницы, но спит. Верки, кажется, упоминала, что мать у неё верующая, и она с этим активно борется; так, может, Верка спит, а мать её у иконы этого святителя Николая молится, лбом половицы расшибает?

С улицы внезапно раздался говор. Кто-то требовал, кто-то запрещал. Николай невольно повернул туда голову, но ничего не увидел: темень непроглядная съедала мир. Зато внутри дома уличным шумом заинтересовались: занавеска отдёрнулась. И за несколько мгновений Николай успел увидеть Веру.

Она стояла посреди комнаты, прижав к груди икону, белокожая, неподвижная. Из форточки дунул в комнату ветер. Но ни волосы не шевельнулись, ни платье.

Форточку захлопнули, занавески задёрнули, рядом строгий голос закричал:

– Отойдите все! Не положено! Никого тут нет. Просто учение проводим!

Голоса утихли: люди разбрелись.

Николай глянул на небо. Чёрное, звёздное.. Сколько же времени сейчас? За полночь или около того… Николай повернулся, чтобы уходить, и тут раздались ужасающие вопли, ударившие его прямо в сердце:

– Молись, мама! Молись! В огне горим! В пламени вся земля! В грехах погибаем, мама! Молитесь, люди!

У Николая ослабели ноги, и он сел в сугроб. Это был Верин голос, он его узнал. Верин, но другой, совсем другой. Как потусторонний. Как у человека, стремящегося во что бы то ни стало донести до слепоглухих, до слепородов правду. Она словно видела и кричала о том, что существует на самом деле.

И Николаю стало так жутко, что, презрев секретность своего прихода сюда, он ломанулся напрямик через кусты, сугробы, заборы, дороги и милицейские заслоны прочь от дома сорок шесть на Волобуевской. Нет, это ему не по силам.

В переулке его сшиб торопящийся куда-то низенький, но плотненький мужичонка с бородой. Отлетели друг от друга в сугробы, встали, отряхнулись. Николай зло ощерился:

– Ты чё налетаешь на людей?! Простору мало?

Мужичонка вытер нос и ответил, понизив голос:

– Девку каменную бегу смотреть. Говорят, она кричать стала.

Николай рассердился.

– Чего к ней все пристали?! Мёдом намазана, что ли?! Тебе-то вот она зачем?

– Так интересно! – объяснил мужичонка, и в голосе его слышались и любопытство, и трепет. – Ну, как ты думаешь: каменеют-то ведь не каждый день! Даже не каждую тыщу лет! Будет, что внукам рассказать!

– Если не арестуют, – сумрачно предупредил Николай.

Мужичонка подался к нему.

– А что, думаешь, за погляд посадить могут? – спросил он, прищурившись.

– А для этого разве не достаточно, что в запретную зону попал?

– Почему в запретную? Не лагерь же, не оборонка…

– А заслоны стоят! Хоть тебе и не оборонка! – торжествующе просветил темноту Николай.

– Да ну?!

Мужичонка подумал. Махнул рукой.

– А и ладно. Схожу. На посты погляжу, на дом, среди народу потолкусь, авось, чего разузнаю.

– Зачем тебе? Не понимаю! – подал плечами Николай.

Мужичонка подумал, вновь огляделся, придвинулся к Гаврилястому.

– Быть бы там с самого начала – слышь? – можно было б дельце провернуть.

– Какое дельце?

– Так за погляд каменного чуда хоть какую цену заломить можно! Хоть червонец за человека! Чуешь, какие деньги?!

Николай невольно с ним согласился: деньги б можно было сколотить немалые, если бы милиция не вмешалась так не вовремя. Мысль промелькнула, но – как утопическая, не задержалась.

– За незаконную торговлю хочешь сесть, или за спекуляцию? – процедил Николай. – Смешной ты, мужик!.. Да и чуда там никакого нет.

– Да как же – нет? – всполошился мужичонка. – Говорят же!

– Девка в столбняк впала, а вы – окаменела! – ненатурально фыркнул Николай. – Вот народ! Просвещали, просвещали, а всё туда же – в мрак религиозный! Уж и попов наперечёт, и церквей столько взорвали, и монастыри в колонии, склады и клубы преобразовали, а всё ведь обратно тянет – в невежество, ложь и тупость!

Мужичонка смерил Гаврилястого долгим проницательным взглядом, огладил бородёнку голыми пальцами

– Так оно… – медлительно проговорил он. – Так оно… А только, слышь, неспроста милиция, неспроста народ, неспроста камень. Вера – она, слышь, камнем веры стала, на котором вера православная возрождаться будет.

Николай хмыкнул, хотел возразить, а мужичонка добавил строго:

– Ты ж её видал! Скажи! Видал. Не то б так не боялся.

– Чего?! – кинулся на него Николай.

Но мужичонка неуловимо проскользнул мимо и умчался молодой прытью, Николай и опомниться не успел, как остался один.

Недовольно ворча, скрывая изо всех сил от себя самого страх наказания – ведь, если б он пришёл на проклятую вечеринку, ничего бы не произошло! – Николай поспешил в общежитие.

Проходя мимо кинотеатра, взглянул на афишу: чуть что расспрашивать кто будет, скажет, что в кино ходил. Последний сеанс, что начинался в десять сорок вечера, закончился, и несколько человек выходили из задних дверей. Николай невольно подивился: надо же, на вечернем сеансе почти никого нет! Небывалое дело! Что это с народом? На этот фильм толпы ломились!

В общежитии он постарался ни с кем не разговаривать. Сослался на головную боль и сразу лёг. Не спалось. В голове вертелись Вера Карандеева, мужичонка странный, Телелюев, планы отъезда и куда, Галка Степанкина, родители, сестра и какая-то ерунда! Всё вместе не давало успокоиться воспалённому воображению.

Утром Николай встал совсем разбитый, но с твёрдым решением добыть комсомольскую путёвку хоть на Север, хоть в тайгу, хоть в пустыню, и удрать от страшной каменной Веры как можно скорее. Не нужна ему слава виновника её болезни. Пусть всё, что случилось, и всё, что случится, и всё, чем закончится, произойдёт без его участия… которого, между прочим, с самого начала не наблюдалось.

В обеденный перерыв Гаврилястый зашёл в комнату комсомольского актива и застал там секретаря завода. Телелюев сидел один, пил чай с бутербродами и котлетами из столовой. На приход посетителя Трактор отреагировал странновато: смутился, пряча глаза, порозовел, махом допил горячий чай, прокашлялся, торопливо замахал, приглашая войти.

– Комсомольский тебе привет, Трактор Евгеньевич! – нарочито бодро поздоровался Николай.

– Привет тебе тоже. Садись. По делу наведался или поболтать? – ответил Телелюев.

– По делу, конечно. Поболтать и после работы можно, – с уверенностью, которую не чувствовал, проговорил Николай.

– Слушаю.

Николай сел напротив Трактора Телелюева, постучал по столу пальцами с ухоженными ногтями.

– Хочется мне попробовать себя в трудном деле, Трактор, – неторопливо начал он.

– Например?

Телелюев сунул тарелку с остатками бутербродов в ящик стола.

– Например, молодёжная стройка где-нибудь в трудных жизненных условиях… – назвал Николай. – Ну, или просто… там, где нужны молодые сильные руки, любящие труд и… результаты своего труда. Энтузиасты. Понимаешь? Я тут посмотрел газеты. Там много всего. На севере города строятся – Инта, Печора, Микунь, Сосногорск, Усинск, Вуктыл, Воркута. А ещё один мне нахваливал строительство железной дороги Сыня-Усинск. А Сыктывкар? Или вот шахта «Воргашорская». Вот про Волго-Донской канал и мощные гидростанции пишут: о Волжской имени Ленина, о Куйбышевской и Каховской. Может, на Украину куда, в Кременчуг, Донецу, Днепропетровск. Даже вон на шахты в Донбасс…

Трактор Телелюев долго смотрел на практиканта, соображая что-то про себя. Вздохнул, покопался в стопке бумаг.

– Вообще-то поступила одна заявка. Со строительства гидроэлектростанции в Братске. Её строительство на реке Ангаре в Иркутской области началось два года назад. Поедешь? С ответом не тороплю, можешь позже. Через неделю, например.

– Нет, я решил, – прервал Гаврилястый. – Куда пошлют, туда и поеду. С моей специальностью я как раз… И отработаю там. Профессию получу. Партия сказала: «Надо!», комсомол ответил: «Есть!». Это не слова, а призыв к действию. Верно я говорю?

– Ну… конечно, – осторожно согласился Телелюев. – Только ты… это…

– Что?

– Действительно готов ехать к бесу на кулички?

– А что? Ты мне не веришь? Я тебе давал повод усомниться в моих способностях и моральном облике? – распалился Николай.

– Не кипятись, – спокойно осадил его Телелюев. – Никто в тебе не сомневается, с чего ты взял? Просто ты, как комсомолец, должен, в первую очередь, идти на передовую. Так?

– Конечно, – подозрительно сказал Гаврилястый. – А разве комсомольская стройка – это не передовая?

– На неё едут комсомольцы со всей страны, – ответил Трактор. – А здесь, у нас, кто будет сражаться?

– С кем сражаться? – нахмурился Николай.

– С пережитками прошлого, разумеется. О сотруднице нашего завода слыхал? На часовом участке работала.

– О которой? На часовом их полно, как головастиков в весеннем пруду, – прикинулся несведущим Николай.

– О Вере Карандеевой. Она в Новый год умудрилась заболеть, да так, что незрелый элемент раздул из всего этого святочную историю. Столько людей забаламутили!

– А я-то при чём?

– Ты, брат, при советской власти, а не сам по себе. Должен правильное понятие иметь.

– Я имею, – сказал Николай.

– Имеешь, говоришь? – прищурился Телелюев. – Раз имеешь, вступай в атеистический патруль.

– Это как это?

– Будешь ходить с другими комсомольцами и рассказывать, что ты там, на Волобуевской, был, и ничего – ну, абсолютно! – не видел, ничего странного и непредсказуемого не заметил… Ты же не был?

Николай поспешно замотал головой.

– Нет, конечно, за кого ты меня принимаешь, Трактор?!

– А жаль, жаль…

Телелюев взял карандаш и рассеянно постучал им по столу.

– Очень жаль, – повторил он, задумчиво глядя сквозь Гаврилястого.

– Почему жаль? – вскинулся тот. – Хочешь, чтоб я в это религиозное болото влез? Да я комсомолец! Советский гражданин! Ленинец! Для меня это… – он поискал нужное слово и нашёл его. – … позор!

– Не кипятись, Коль, слышишь? – негромко, но властно велел Телелюев. – Дело тут в том, что если б ты там успел побывать до милиции, то мог бы с точностью убеждать людей, что там ничего нет – хотя бы и было. А то нашим агитаторам никто не верит. Какая-нибудь особо занозистая зараза запросит подробности, и ей никто ответить не умеет, потому, как не был на этой треклятой Волобуевской! И тогда она кричит: раз не знаете, значит, всё есть! Загвоздка в том, что засекречено всё, и даже наших активистов туда не пускают.

Он смерил Гаврилястого оценивающим взглядом.

– А знаешь, Коль… Попрошу-ка я в горсовете, чтоб тебя пустили в дом этот злосчастный. Посмотришь, покумекаешь с милицией, как ситуацию народу разъяснить. Тебя неплохо рекомендовали в училище, так покажи, на что ты способен! А потом и путёвочку дадим на строительство Братской ГЭС. А то, может, ещё какую из центра пришлют. Но до этого – ни-ни, даже не мечтай. Заслужишь, тогда и получишь.

– Нет, я не пойду! – вырвалось у Гаврилястого, и он тут же стиснул зубы, чтобы не сказать вторую нелепость и не проговориться.

Трактор перестал стучать карандашом по столу и сунул его кончик в зубы.

– Правда? – заинтересовался он. – В самом деле?

Николай про себя чертыхнулся и заставил себя безпечно улыбнуться.

– Ну, правда, чего мне там делать? Я и так всем буду рассказывать, что мне скажут! Понятно же, что всё это просто непроверенные слухи!

Телелюев вздохнул.

– Пробовали так-то. Не шибко вышло. Без знания конкретных деталей вся агитация провалилась. А ты сходишь, посмотришь, разузнаешь. Кого-нибудь из соседей прижмёшь, научишь, что говорить.

– Так это лучше писателя какого или репортёра из «Чекалинской коммуны» к делу привлеките! – воскликнул Николай. – Я чего могу сочинить?

– Чего сочинить – это мы тебя научим, – успокоил Телелюев. – Ты, главное, примени, организуй и пусти нужные слухи. А позже, может, твои наработки в другое дело пойдут.

– В какое?

– Ну, это не твоего ума дело. Или пока, работай. Когда надо будет, я тебя найду.

Делать нечего. Придётся ждать. И не только ждать, но и участвовать с головой в неприятном этом деле. Иначе шею пилить будут. И не дадут уехать.

– Пока, – буркнул Гаврилястый.

– И тебе счастливо, – с вежливостью палача ответствовал Трактор Телелюев и открыл ящик стола, в котором его ждал недоеденный бутерброд.

Через полторы недели Николаю пришлось возвращаться к дому сорок шесть на Волобуева, показывать разрешение увидеть каменную девушку и несколько долгих минут стоять перед ней тем же каменным столбом, что и она стояла. Что творилось в его душе – он скрыл ото всех и навсегда. А волосы с тех пор стал красить, пока не постарел…

Недели две после того, как он узрел свою окаменевшую возлюбленную, он ходил меж народа, пускал и собирал сплетни, слухи, додумывал недомолвки и всё это записывал карандашом в тетрадь, озаглавленную коротко: «Дело». Тридцать первого января Николая Гаврилястый сдал исписанную тетрадь Телелюеву. Трактор внимательно прочитал при нём каждую страницу, по прочтении скупо улыбнулся, закрыл обложку и постучал по ней пальцем.

– С понедельника можешь оформлять документы на выезд на Братскую ГЭС, – позволил он. – Или вон на Вуктыл пришла заявка.

– Давай на Вуктыл, – выбрал Николай.

Телелюев пошарил в шкафу за спиной, выудил лист бумаги.

– Собирай согласно списку. Заявление по образцу, – он протянул ещё лист.

Николай, едва сдерживая облегчение и радость от этого облегчения, взял листочек, пробормотал «Спасибо, Трактор Евгеньевич» и покинул комнату секретаря комсомола старинного русского завода, пущенного в эксплуатацию в 1911 году…

За месяц Гаврилястый собрал справки и документы, и в начале марта уже стоял на перроне железнодорожного вокзала в ожидании поезда. Он уезжал от прошлой работы, от прошлой жизни, от людей своего прошлого, а главное – от Божьего чуда, о котором ничего не хотел знать во веки веков.

Чекалин таял в глубинах его памяти. Но так и не растаял никогда.



ГЛАВА 7


Февраль 1956 года. Статья Анатолия Шкурлепова.


Двадцатого января утром в здании горсовета собралась тринадцатая Чекалинская областная партийная конференция, которую первый секретарь обкома КПСС Ефрем Епифанович Еникеев созвал в срочном порядке «в связи с религиозными волнениями в городе».

Еникеев навис над актовым залом, как чёрный коршун, и клокотал, брызгал злостью, вращая серыми глазами и потрясая сжатыми кулаками.

– Да, товарищи! Произошло это чудо – позорное для нас, коммунистов, руководителей партийных органов. Какая-то старушка шла и сказала: «Вот в этом доме танцевала молодёжь, и одна охальница стала танцевать с иконой и окаменела. Даже к полу будто приросла! После этого стали говорить: окаменела, одеревенела – и пошло-поехало! Начал собираться народ, а почему? Потому что неумело поступили руководители милицейских органов! Видно, и ещё кто-то приложил к этому руку, и мы выясним, кто и по какой причине, и накажем по всей строгости! Затем поставили милицейский пост, а зачем, спрашивается? Ведь, где милиция, туда и глаза простого народа. Мало показалось нашей милиции, народ-то всё прибывал, так выставили конную, додумались, ёшкин хвост! Этого не пишите, – обратился он к стенографистке.

Та вздрогнула, зачеркнула написанное, обмакнула перьевую ручку в чернильницу и прицелилась писать дальше.

Еникеев стукнул кулаком по кафедре.

– И, конечно, народ, раз так, все туда! Некоторые даже додумались до того, что вносили предложение послать в треклятый этот дом попов для ликвидации этого позорного явления! Это, по-вашему, что такое?! Чем пахнет?! Антисоветчиной! Так вот. Бюро обкома порекомендует бюро горкома виновников строго наказать, а товарищу Александру Страшилову, редактору газеты обкома «Чекалинская коммуна», дать разъясняющий материал на первую полосу в виде сатирического фельетона. Страшилов присутствует сегодня?

В пруду кресел поднялась несмело рука – будто плавник карася мелькнул.

– Хорошо, – похвалил Ефрем Епифанович. – Слушайте все очень внимательно. После конференции получите все материалы, собранные по делу «каменной Веры». Так вот, товарищи!

Он пошуршал бумагами, выискивая нужную.

– К нам приехал из Москвы медицинский специалист, профессор. Он проверил состояние Карандеевой и сказал, что это истерия. Истерия, товарищи коммунисты! Возможно, когда Карандеева стала танцевать с иконой – а этот факт сомнителен, – сверкнула молния и ударил гром. Зимой это редкое природное явление, но оно бывает. И вот у этой Карандеевой случился приступ истерии в виде…э-э… «выраженных тонических судорог». Вот, я вам прямо зачитываю мнение медицинского светилы! «Речь идет о классическом кататоническом синдроме. Это явление очень распространено на поздних стадиях эндогенного заболевания – шизофрении. Для кататонического ступора действительно характерно сильная ригидность (затвердевание) мышц – вплоть до такого состояния, когда человеку невозможно сделать укол. Палаты с наиболее тяжелыми пациентами в психиатрических больницах напоминают музеи восковых фигур». Так как это… э-э… «ис-те-рио-фор-мное состояние, вызванное предварительным нервным потрясением, то пациент и обездвижел с напряженными мышцами и застыл надолго стоя. При тонических судорогах мышцы становятся плотными, как бы окаменевают, поэтому и укол сделать совершенно невозможно…». Далее. Насчёт криков этих ночных. Все слышали, что эта псевдокомсомолка по ночам кричит?

С мест дружно покивали. Еникеев торжествующе сообщил:

– Душераздирающие крики, оказывается, товарищи коммунисты, тоже весьма характерное для кататонии поведение. И состояние окаменения в этих случаях действительно может длиться месяцами! Что мы и наблюдаем с вами в пресловутом рассадке антисоветчины в сорок шестом доме на Волобуевской.

Ему похлопали от души. Еникеев постучал пальцем по трибуне, где лежал его доклад.

– Это медицинское заключение, товарищи, обязательно должно использоваться в агитационном движении – как в лекциях антирелигиозной направленности, на страницах газет, так и в личных частных беседах. Это понятно, товарищи коммунисты?

Пруд карасей-коммунистов снова закивал.

– Предлагаю, – воззвал Еникеев, – резко усилить антирелигиозную пропаганду в пределах города и области! Послать агитаторов во все уголки нашей советской земли! Не дадим изуверам заражать её всякими богами и покаянием! И начинать надо уже сегодня! Пусть пошлют подготовленных людей на заводы и предприятия и, особенно, туда, где работала эта Карандеева. Думаю, именно оттуда надо начать волну борьбы с позорным явлением. Советские люди, которых попы – это невыводимое никакими угрозами, притеснениями, арестами и расстрелами племя – потянули во мрак религиозного мракобесия, – необходимо вернуть в благой свет марксизма-ленинизма, в лоно коммунистической партии Советского Союза!

Овации. Удовлетворённый реакцией, Еникеев потёр руки и снова взялся за края кафедры, как это делал в своё трудное время захвата и удержания власти Владимир Ильич Ленин.

– На нас лежит громадная ответственность: спасти наш советский народ от посягательств отсталых буржуазных элементов! Мало мы их в двадцатых годах живьём в землю закапывали, топили, жгли, расстреливали, голодом морили… Встают и встают новые упыри от церкви, к богам призывают, сволочи… так бы и пришиб всех…

«Караси» захихикали в кулаки, переглядываясь. Еникеев дождался тишины и сказал:

– Знайте, товарищи! Среди людей религиозных больше процент сумасшедших, хотя некоторые полагают, что наоборот – религия привносит в жизнь человека душевное здоровье. В церкви ищут выздоровления огромное количество психически нездоровых людей, которые каким-то непостижимым образом находят те места, где им могут «помочь» – в кавычках! К воротам церкви шизофреников как магнитом тянет! Они просто приходят к этому забору, стоят и смотрят на него! А поразмыслить здраво, так рассуждения монаха о воскрешении Христа – это такой же сумасшедший бред, как и страх сумасшедшего перед привидениями и вурдалаками!

Самодовольное хихиканье: мол, мы не такие!

– А теперь послушаем свидетельницу позорного события, соседку дома сорок шесть, коммунистку, работницу трубного завода Полину Сергеевну Краюхину. Ей есть, что нам рассказать, в чём укрепить.

Из второго ряда на сцену поднялась и встала за кафедру, оттеснив Ефрема Епифановича, женщина лет после сорока.

– Я всю правду расскажу, дорогие мои товарищи! – активно начала она и запоздало поздоровалась: – Здравствуйте. Так вот, товарищи. В доме сорок шесть когда-то жил не то монах, не то священник какой-то. В тридцатые годы он поверил советской пропаганде, понял, что был в корне не прав, служа мифическому богу, а не советскому народу, и отрёкся от веры, от проповеди Христа. Совесть, видно, его замучила, он дом продал и уехал на комсомольскую стройку. К сожалению, память среди одурманенных людей о нём осталась, и в дом, где стали жить Карандеевы, часто забредали верующие всякие и спрашивали о нём. Но это так, к истории дела. Что касается самого события, товарищи.

Полина Сергеевна выдержала паузу, обвела почтенное собрание строгим взглядом.

– Тридцать первого декабря у Карандеевых действительно встречали Новый год несколько человек. И вдруг в комнату постучалась какая-то монахиня, стала спрашивать про того попа-расстригу, о расстрижении которого ведать не ведала. Сказали ей русским языком, что такой по адресу не проживает, она и ушла. А, проходя мимо, в окно заглянула и увидела, как комсомолка танцует, обнявшись с какой-то иконой. Вроде бы – чего такого? Танцует – и пусть танцует себе. С таким же успехом с любой картиной поплясать можно. Верно я говорю, товарищи?

Пара молодых голосов поддержала:

– Верно!

Полина Сергеевна улыбнулась и продолжила:

– Вот и я говорю: ничего в этом особенного нет. А монашка по улицам побежала причитать: «Ах, ты, охальница! Ах, богохульница! Ах, сердце твоё каменное! Да Бог тебя покарает! Да ты вся окаменеешь! Да ты уже окаменела!». Попричитала да уехала себе куда-то, к таким же, как она, дурёхам тёмным. А причитания её кто-то услыхал, подхватил, потом другой, потом и третий, а дальше пошло-поехало! Сами знаете, дорогие товарищи, как это бывает: на Чукотке чихнули, в Москве «Будь здоров» пожелали…

– Точно! – с удовольствием кивнул Ефрем Епифанович: рассказ шёл точно по плану.

– Назавтра, первого января, к ним повалил всякий люд – почти такой же тёмный, как эти церковные. И один и тот же вопрос задают: где, мол, каменная девица, покажи да покажи! Карандеевым это постоянное хождение надоело, они и вызвали милицию. Матери от посетителей дурно стало, пришлось в больнице полежать. Милиция выставила оцепление, а люди у нас есть – несознательные, беспартийные; решили: раз запрещают, значит, и правда, стоит каменная комсомолка. Вот и всё дело. Спасибо за внимание, товарищи.

Ефрем Епифанович ей кивнул, и женщина с облегчением села на своё место во втором ряду. Секретарь обкома обвёл присутствующих жёстким взглядом.

– Каждый из вас получит информацию по чрезвычайному происшествию на Волобуевской. Посылайте агитбригады в самые отдалённые деревни. Проводите усиленную работу на местах. Партия не дремлет, когда на неё покушаются!…

После партконференции Еникеев вызвал к себе Страшилова и долго с ним разговаривал о предполагаемом фельетоне. Взмокший от страха и усердия, Александр Станиславович поспешил в редакцию «Чекалинской коммуны» и оттуда вызвонил своего журналиста, матёрого в делах завуалирования правды – Анатолия Ильича Шкурлепова, и дал ему крайне ответственное задание.

Шкурлепов сперва потолкался на заводе в поисках неуловимого Николая, потолковал с Телелюевым и забрал у него тетрадь Гаврилястого. Побродил среди народа, до сих пор толпившегося сутками у сорок шестого дома на Волобуевской, а третьего февраля посетил по персональному приглашению специальное заседание бюро Чекалинского горкома партии и с удовлетворением послушал нагоняй, который получили все без исключения партийные идеологи и пропагандисты.

Речь секретаря была эффектной и гневной:

– … В результате ослабления научно-атеистической пропаганды в городе заметно активизировались церковники и сектанты! Слух о так называемом «наказании Божием грешников» привлёк большое количество граждан. Однако местные партийные организации не приняли срочных мер к разъяснению трудящимся провокационного характера этого слуха… Дикий случай на Волобуевской со всей остротой подчёркивает необходимость принятия неотложных мер по усилению идейно борьбы с религией…

Шкурлепов аккуратно записал каждое слово, а также предложение в свете «принятия неотложных мер» пустить на вокзалы, базары, в школы, поликлиники, клубы фальшивых «соседей» Карандеевых, которые бы рассказывали о двух старушках, одурачивших весь город байками о каменной комсомолке, или о монахине, которая приходила к попу-расстриге, давно уже покинувшему город. Чтоб ещё больше запутать народ, в дело вмешали и Клавдию Боронилину с сыном-уголовником: будто бы всё произошло именно в их доме. Короче говоря, указание прозвучало запутать историю так, чтобы правда сгинула в нитях лжи, верёвках клеветы.

Аккуратно изучил Шкурлепов и версии «чуда на Волобуевской», которые были зафиксированы Гаврилястым. Эти версии, право, имели полное право на существование в будущем фельетоне.

Вот первая из них.

В доме Клавдии Боронилиной в честь возвращения из тюрьмы сына Вадима собрались друзья-приятели. Пресловутая комсомолка Вера Карандеева в этой компании, в которую втесалась на правах соседки, считалась чуть ли не дурочкой, потому что в открытую убеждала, что верит в Бога. Разве это не идиотизм? Комсомолка в Бога верит!

Во время танцев Вера вдруг закричала, что пляски-кривляния греховны, и Бог накажет за это, обратив богохульников в статуи. Над ней, конечно, посмеялись: и сказала глупо, и слушатели уже были хорошо навеселе. Кто-то заметил ей: «Раз ты не танцуешь, значит, сама окаменела!».

А в соседней комнате шептались с Клавдией Боронилиной две старухи-богомолки. И получилось: слышали звон, да не знают, где он. Заглянули в гостиную и ахнули: стоит посреди комнаты девушка с иконой святителя Николая в руках и проповедует: «Танцы и пьянство – путь в адовы пропасти!».

Поглядели богомолки, похвалили религиозную дремучесть советской гражданки и по домам разошлись. А за калиткой на улице встретилась им будто Верина мать. Кто дёрнул их за язык? Что видели, да не поняли, то и сказали: мол, дочь твоя, Степанида, окаменела за кощунство и стоит в соседнем доме, у Клавки Боронилиной. Перекрестились и дальше поковыляли. Перепуганная Степанида рванулась было спасать дочь, а тут она себе шагает навстречу, злая, что её из компании выгнали. Поговорили о происшедшем, посмеялись, отправились к себе чай пить.

А утром к дому Боронилиных толпа навалила, чтоб на каменное чудо поглазеть. Клавдия не растерялась: оставила щелку в окошке и стала в комнате стоять. А то знакомую свою ставила, а сама в толпе сновала, деньги за погляд сбирала. Да не мало: по червонцу с человека. Столько она за пиво и за пять лет бы не накопила: кружка-то всего двадцать восемь копеек стоит!

А затем будто бы нагрянула милиция с расспросами: мол, что за чудо, почему, как. Клавдия затараторила, что увезли, мол, каменную Веру люди в штатском. А уж людей в штатском все от мала до велика боялись. И милиция информацию не проверила. Лишь поставила на всякий случай посты.

Раз посты – то не иначе, каменная девушка существует, решил народ и бросился головой в религиозный омут…

Шкурлепов раз десять перечитал версию, почесал затылок, поморщился: несостыковок, трещин много, как и в версии с попом-расстригой. Не смажешь толком, чтоб гладко вышло.

К примеру, если сначала начать, с чего бы вдруг верующей девице приходить в последнюю неделю Рождественского поста в компанию уголовников? Чего она там искала? Пьянство, веселье, блуд – это тогда не про неё. Зачем шла?

А пришла – молчи себе, потому, как ты кто? Отсталый элемент. Гуляют люди – их право. Задебоширят – милиция их к ногтю прижмёт.

Затем, непонятно, почему самогонщицу Клавку Боронилину навестили старухи-богомолки и гостили у неё – неверующей-то? Самогон покупали? Ну, расспросили бы про расстригу и восвояси. Нет ведь, разговаривали о чём-то земном. И долго разговаривали…

Затем. Когда Вера рассталась с компанией, встретила мать и узнала, что она будто окаменела, то вместе с матерью над богомолками посмеялась. Это верующие над верующими-то посмеялись?! Да никто не поверит!

Затем. Как это так быстро сообразила толпа, что в доме Боронилиных каменная девушка, а сама Боронилина – что можно прикинуться каменной девушкой и за погляд деньги брать? Невероятно просто!

Затем, наконец: чтоб милиция тут же не связалась с КГБ по поводу скандала? Невероятно!

Мда-а-а… на подобном материале добротную «утку» не состряпаешь…

Так. Что там со второй версией? (Любопытно, где Николай услышал версии? Неужто и вправду слыхал? Или проявил литературный талант?).

Так. Вторая версия. Хмурясь, Шкурлепов прочитал:

«Владимир Чепуров, 27 лет, свидетель, сосед Карандеевых, оператор на нефтезаводе, показывает, что живёт в квартире номер семь дома номер сорок шесть на улице Волобуева. А в квартире номер пять живёт продавщица Клавдия Боронилина.

Пояснение свидетеля: «На самом деле номерами квартир означались отдельно стоящие домики, которые все относились к номеру сорок шесть по улице Волобуева. У Боронилиной сын Вадим – карманник. Недавно снова вернулся из тюрьмы и закатил вечеринку – ту самую, о которой все говорят. Однако никакой Веры и, тем более, «каменной девки» там не было»...

Всё началось семнадцатого января этого года. Придя домой после работы, он увидел у ворот Боронилину с соседкой Екатериной Фоминовой, которые разговаривали с двумя незнакомыми старухами. Боронилина сообщила, что старухи пришли посмотреть на какую-то блаженную Аграфену, на которую снизошла Божия благодать, и которая якобы стоит у неё дома в каменном виде, а у неё ничего такого нет.

А старухи своё: мол, мы уже ходили в сорок второй дом на Волобуевской, спрашивали, и там некий Сенцов (который, кстати, ненавидел Боронилину за то, что она через забор сливала в его огород помои) ответил, что он человек партийный, и потому никаких чудес в его доме не водится, зато у Боронилиной вполне всё, что угодно, может произойти, и он слыхал, что каменная девка стоит именно в её доме. В общем, сделал гадость.

Боронилина, понятно, тоже открестилась. Старухи поспрашивали у других жильцов, но безрезультатно.

На следующий день во дворе Чепурова собирался народ. Люди приставали к жильцам с вопросом, где же окаменевшая девушка. И у Чепурова спросили, на что тот ответил: «Видел в своей жизни немало дураков, но чтобы их сразу столько собралось в одном месте, и представить такого не мог».

Но зеваки всё ходили и ходили, и некоторые совсем не для того, чтобы на чудо какое посмотреть: они шарили по карманам висящей в прихожих одежды. Тогда жильцы не стали никому открывать двери. А зеваки полезли в окна, некоторые разбили. Тогда запретили им и во двор заходить.

А 19 января, в Крещение, во двор дома сорок шесть уже рвалась одержимая окаменевшей девкой, оголтелая толпа в несколько тысяч человек.

Вечером под напором толпы упали ворота, закрывающие вход во дворе. Чепурин с другом-соседом Борисом, который жил во второй квартире, крест-накрест заколотили поднятые ворота с помощью двух длинных досок-«шестидесяток», прибив доски к углам домов.

Но зеваки проникали во двор с другой стороны и сверху, некоторые держали горящие факелы и кричали, что сожгут дьявольское место! Пришлось несколько суток, и даже ночами, дежурить во дворе с лопатой, дубиной и с берданкой в руках, чтобы дом не спалили. Чепурин сталкивал с ворот каждого, кто лез во двор.

Пролезали и в дом Боронилиных. Сам Чепурин вывел в сенцы мужика в военном полушубке, требующего показать каменную комсомолку, прошедшего по горнице Боронилиной и кричавшего, что девка стоит в потайной комнате, дал ему хорошенько лопатой и выгнал вон. Клавдия ему за это пиво безплатно дала. Затем Клавдия назначила за осмотр её квартиры по червонцу с человека. Ушлая какая! Ведь пообедать стоило до двух рублей, а пиво брали за двадцать восемь копеек кружку!

А в выходные Чепурин позвал пятерых знакомых парней, чтобы оборонять дом. Вечером в субботу в ворота бросились человек пятьдесят пьяных! Вшестером защитники жилья с полчаса били пришлых и никого не пропустили!

Сперва у дома выставили милицию, затем убрали. Даже поста не выделили. Чепурина вызвали в милицию. Кроме начальника милиции, в комнате сидели два кагэбэшника. Они спросили Чепурина, что будем делать, на что Владимир ответил, что «Ведь вы же власть, а не я». И тогда начальник милиции достал свой пистолет, протянул его Чепурину и сказал: «Возьми и стреляй! Сейчас ты находишься в критической ситуации, ведь на тебя нападает целая толпа. В этом случае ты можешь убить кого угодно – и тебе ничего не будет». Но Чепурин оружия не взял, потому что у него и так есть ружье – бердянка.

Приходили к жильцам сорок шестого дома и официальные делегации, собранные на заводах из членов партии, профсоюзных деятелей, передовиков производства. Они осматривали все квартиры, но ничего не нашли. И к Чепурину приходили, документы показывали, что они имеют право на каменную девку полюбоваться. Но он спрашивал, верят ли члены комиссии в Бога? Раз нет, то, мол, идите на свой завод и расскажите, что нет здесь никакой каменной девки. Особо упорствующим в осмотре квартиры он отвечал: «Вы же в Бога не верите, а туда же!». Так и отстоял покой своего дома.

Несколько дней столпотворение продолжалась, милиция еле сдерживала зевак. Некоторых пускали в дом, чтобы те рассеяли слухи, но очевидцы все равно не верили властям: «Грешница находится в потайном погребе!».

А потом всё закончилось. Народ схлынул. Только у жильцов некоторые вещи растащили на сувениры, а ещё пропали шапки, варежки, ботинки и даже пальто».

Шурлепов перечитал рассказ Чепурова и откинулся на спинку стула. Тетрадь отложил и задумался.

Ну, и наворотил, а? С первой версией совпадает место действия и лица. Опять-таки, дом сорок шесть на Волобуевской – банальная изба, квартир в ней, понятно, нет. Имени Веры тоже нет. Зато есть блаженная Аграфена. Кто такая, откуда, чего она делала у Боронилиных? Богу молилась в пивном притоне?

Битва с толпой – вообще абсурд, даже обсуждать не интересно. Чтоб шестеро мужиков пьяную, по словам Чепурова, толпу в пятьдесят человек отметелило? Чтоб начальник милиции ему своё табельное оружие отдал и разрешил людей убивать? Ха! Да и толпа – чего это она пьяная оказалась? Чудо Божие, а люди – пьяные? Они, если пришли на Божье чудо глядеть, вряд ли пить будут. Основная масса.

Не состыковка, товарищи, и крупная.

Шкурлепов полистал тетрадку Гаврилястого и наткнулся на странное, но более реалистичное сообщение: некий Пётр Галынин по секрету рассказал Николаю, что девять лет назад, в сорок седьмом году, он слышал похожую историю, случившуюся в городе Бузулуке. Тоже дом, тоже молодая женщина-безбожница, постарше Веры, тоже вечеринка в день, приходящийся на строжайший для православных Великий пост.

Правда, без любви обошлось: хозяйка, посмеиваясь над установлениями Церкви, предложила гостям в карты перекинуться. А те, безбожники не меньше, чем она, с готовностью согласились. Лишь один сказал: нельзя, грех это перед Богом! А хозяйка, как и Вера Карандеева, фыркнула: «Если Бог есть, то посмотрим, как он меня накажет!». Посмеялись. Хозяйка принялась колоду тасовать и вдруг окаменела! Хотя обошлось без грохота и молний. Так и сидела несколько дней с картами в руках, в оскале театральной улыбки.

Карты – вместо иконы. Никакого крика по ночам. А через две недели, якобы, женщина умерла, и похоронили её в том положении, в котором застигла её Божья кара: сидя. Распрямить тело никто не смог. Даже гроб пришлось заказывать специальных габаритов.

Н-да-аа… Тут вообще гиблый материал…

Анатолий Ильич Шкурлепов озабоченно хмурился, листая ученическую тетрадь. И тут на последней странице он заметил несколько строк, написанных остро оточенным карандашом мелким убористым почерком – так, будто Гаврилястый писал их, таясь ото всех и от самого себя.

Шкурлепов прочитал, удивляясь каждому слову: «Я заходил к ней, к Вере, – признавался Николай, – я её видел. Она стоит посреди комнаты. Икону прижала к груди. Вся белая, а платье голубое. Словно кукла фарфоровая. Неподвижная. Ни во́лос не шевельнётся, ни платье не шелохнётся. Люди! Это правда. Она стоит каменная, но живая. Боюсь, Бог точно есть».

Шкурлепов, прочитав, поджал губы. Вот тебе и на… И что ему с этим делать? Что ему с этим делать?!

Он взял свою любимую перьевую ручку, обмакнул в чернильницу и сперва осторожно, а потом ожесточённее, ожесточённее стал замазывать кричащие строки: «Бог есть! Бог есть!». И что с того, что Он есть? Лично Шкурлепову от этого ни жарко, ни холодно. Ведь Бог не даёт ему ни денег, ни связей, ни положения, ни молодую красавицу жену, ни квартиру. Говорят, Он даёт лишь то, что полезно для спасения души: так утверждала бабушка. А Шкурлепову важнее спасение тела. Это более понятно, чем странное существование после смерти, о котором твердят попы.

Материальное – вот оно, его потрогать можно. А Бог? Ни руками Его не потрогать, ни в глаза Его не посмотреть. Как тут поверишь? Не знаю. А так вот, чтоб приспичило помолиться и стало тебе всё – такого у Шкурлепова не было. А что такое чужой опыт по сравнению с личным? Ничто.

До сих пор вон поминают Фому неверующего, который не соглашался верить в воскресшего после смерти Христа, пока не вложит в Его раны пальцы. А увидел, вложил – и поверил. Значит, лично твои доказательства существования Бога важнее чужих. Солгут – недорого возьмут. Бога надо самому «пощупать», чтоб уверовать в Него.

Вон и с Верой каменной так же: хоть кто, хоть что могут ему говорить о чуде Божием, а пока сам не увидит, не удостоверится, верить этому не должен.

Шкурлепов жадно ухватился за эту мысль. Точно! Если он не пойдёт на Волобуевскую, значит, ничего лишнего не увидит! Значит, спокойно можно отринуть факт и накидать «околофактики», домыслы, укрепить их идеологическими постулатами, заострить сатирой, и «торт» фельетона готов!

Не забыть найти ленинские мысли о религии. Ну, это в конце вставим… А назвать… назвать фельетон, конечно, надо ёмко и одновременно просто. Например… нашёл!

«Дикий случай».

А разве не дикий?

Особенно, если это правда. Правда – она, между прочим, частенько дикая бывает. Поэтому так же частенько её приглаживают, приукрашивают, переиначивают, скрывают.

Удачно, что Шкурлепову не велели идти в жуткий дом на Волобуевской. Если б он там побывал, и Вера там, действительно, стои́т, как ему писать, что она не стои́т?! Разве что все свои способности, весь свой талант напрячь изо всех сил, да постараться отодвинуть в сторону кричащие о Боге факты…

Набросаем фразы, а потом умело слепим их в один пирог.

Резко встав, Шкурлепов прошёлся по квартире, заложив руки за спину, как любимый Ленин, чей портрет рядом с портретами Маркса, Энгельса и Горького висел на стене над рабочим столом. Вернувшись к столу, взял тетрадь Гаврилястого и засунул в свой тайничок в шкафу, который когда-то сделал сам и куда прятал свидетельства против советской власти – для истории.

Затем он вскипятил чаю, выпил с мещанскими, но вкусными бубликами. И, подкрепившись, сел за статью. Сперва карандашом. Затем он перепечатает её на пишущей машинке «Ундервуд», которую купил прошлой осенью, заменив прежнюю «Москву».

Где работа Владимира Ильича Ленина о религии? Она для Анатолия Ильича – настольная.

Он достал с полки последний том собрания сочинений, выискал, в каком томе опубликована статья, нашёл её и раскрыл на нужной странице.

Начал читать слова Ленина, обращаясь к освобождённому им и партией большевиков народу: «Религия есть один из видов духовного гнета, лежащего везде и повсюду на народных массах, задавленных вечной работой на других, нуждою и одиночеством. Бессилие эксплуатируемых классов в борьбе с эксплуататорами так же неизбежно порождает веру в лучшую загробную жизнь, как бессилие дикаря в борьбе с природой порождает веру в богов, чертей, в чудеса и т. п. Того, кто всю жизнь работает и нуждается, религия учит смирению и терпению в земной жизни, утешая надеждой на небесную награду. А тех, кто живет чужим трудом, религия учит благотворительности в земной жизни, предлагая им очень дешевое оправдание для всего их эксплуататорского существования и продавая по сходной цене билеты на небесное благополучие. Религия есть опиум народа. Религия — род духовной сивухи, в которой рабы капитала топят свой человеческий образ, свои требования на сколько-нибудь достойную человека жизнь». Правдивее не скажешь! Лучше не обнажишь суть того, что сейчас происходит в нашем городе!»…

Загрузка...