ГЛАВА 4 ЗАКУЛИСЬЕ

Ален Корбен

Согласно Луи Дюмону, Декларация прав человека провозглашает триумф индивида, но в XIX веке индивид остается категорией абстрактной, расплывчатой. Гражданин медленно получает всю полноту прав. Установленное в 1848 году право всеобщего голосования распространяется исключительно на мужчин. Гарантии тайного голосования утверждены лишь в 1913 году—с этого момента вводятся кабины для голосования и конверт для бюллетеня.

Личности не хватает законодательных основ. Члены Учредительного собрания хотели бы зайти дальше в определении ее прерогатив, но вмешались «обстоятельства» или, возьмем глубже, фундаментальный якобинизм, сопротивлявшийся появлению настоящего habeas corpus, которое до сих пор все еще не установлено во французском праве. Однако это заботит умы законодателей. В 1792 году провозглашена неприкосновенность жилища, в 1795‑м — запрещены ночные обыски. Дом и ночь становятся пространством–временем privacy, признается человеческое достоинство (запрещаются почти все виды телесного наказания) и свобода. Гомосексуальность, например, больше не считается преступлением, если только она не посягает на стыдливость и не проявляется публично.

Прогресс в юриспруденции в XIX веке отступает перед натиском публичной или семейной власти. Право тайны переписки признано с большим опозданием. Только при Третьей республике был введен запрет на контроль корреспонденции в почтовых отделениях. Однако мужьям не запрещалось следить за перепиской супруги, а в интернатах и тюрьмах беззастенчиво вскрывали все письма.

Развитие средств информации ставит новые проблемы. Арман Каррель дерется на дуэли с Эмилем де Жирарденом, угрожавшим опубликовать в газете La Presse его биографию; он гибнет и платит жизнью за право иметь личные тайны. Пресса гоняется за «жареными фактами», раскрывающими скандалы частной жизни. Надо постоянно прятаться, использовать псевдонимы и заметать следы: XIX век — это маскарад. «Нежелательные последствия господства общественного мнения, что, впрочем, защищает свободу, заключаются в том, что оно вмешивается туда, где ему нечего делать, — в частную жизнь», — пишет Стендаль.

«Желание все узнать», увидеть и услышать заставляет проводить время у замочной скважины; XIX век — это время разнообразных расследований, слежки за разными группами людей и отдельными индивидами; назрела необходимость защищать личность. Так, в начале века в тюрьме Шарантон столкнулись два мнения, начальника тюрьмы и местного врача Ройе–Коллара. Первый желал собрать досье на каждого заключенного, проследить его медицинскую и социальную историю; второй считал это чуть ли не инквизицией (см. у Джен Голдстейн[366]). В этом проявляется двусмысленность современности — с одной стороны, научные достижения, позволяющие узнать многое, с другой — забота о себе, о своих тайнах.

И вот повсеместно, конечно, в зависимости от социальных и местных условий, в идеях и нравах проявляется мощное стремление к индивидуализации жизни. Закон отстает от происходящего. На деле все большее количество людей восстает против коллективных порядков и семейной кабалы и требует личного времени и пространства. Спать отдельно от других членов семьи, спокойно читать книгу или газету, одеваться по своему вкусу, ходить куда хочешь, есть что хочешь, гулять с кем хочешь, любить кого хочешь… Все это говорит о праве на счастье, которое предполагает выбор собственной судьбы. Демократия легитимизирует желание быть счастливым, рынок его подогревает, миграции благоприятствуют ему. Город, эта новая граница, снимает семейный или местный гнет, стимулирует амбиции, меняет убеждения. Город создает свободу, открывает новые удовольствия; город, который так часто оказывается жестокой мачехой, завораживает, несмотря на все проповеди моралистов. Парадоксальным образом он притягивает к себе толпы и отдельных индивидов, провоцирует одновременно разрыв с прошлым и события в будущем.

Денди, художник, интеллектуал, бродяга, оригинал воплощают протест против массового конформизма. Однако, помимо этих фигур, неизбежно составляющих меньшинство, есть и более многочисленные группы, которые настойчиво требуют права на существование: подростки, женщины, пролетарии. Женщин не устраивает прежде всего патриархальная система; их крики и шепот, очень надеемся, звучат на каждой странице этой книги. Пролетарии же критикуют буржуазный порядок. При этом классовое сознание, проявляющееся все сильнее, не исключает взрыва желаний и разнообразия проектов. «Мы из таких же плоти и костей, как и вы», — говорили в 1890 году рабочие Вьена своим хозяевам. Либертарианский синдикализм разделяет неомальтузианские предложения о сокращении рождаемости. «Многодетные семьи порождают нищету и рабство. Имей мало детей». «Женщина, научись становиться матерью лишь по своему желанию», — призывает Всеобщая конфедерация труда. Никогда индивидуалистические анархистские настроения в обществе не были столь активными, как в конце века (М.–Ж. Давернас). Свобода тела, интерес к природе и спорту, свободная любовь — вот основы «свободных кругов»: отвага их представителей встречает сопротивление приличий и условностей. Не так–то легко выпускать на волю свои желания.

Юридически слабый, индивид становится глубже и структурируется. Человеку вообще (как грамматической категории) и безмятежному человеку эпохи Просвещения романтизм противопоставляет своеобразие лиц, темноту ночи и снов переменчивость интимных связей и реабилитирует интуиции как форму сознания (см.: Gusdorf G. L’Homme romantique). Не только внутреннее пространство становится предметов его самосозерцания («Я представляю собой неподвижное пространство, в котором вращается мое солнце и мои звезды», — пишет Амьель), более того, он — центр и выразитель мира. «Внешнее надо искать внутри себя», — говорил Виктор Гюго. Сознание становится маргинальным, на первый план выступает бессознательное, которое руководит людьми; именно в нем — ключ к пониманию их поступков. Целые общества подпадают под власть образов.

В XIX веке научные основы «чистого индивида», по выражению Марселя Гоше, следовало искать в нейробиологии. Неопозитивистская и материалистическая французская медицина отступает под натиском германского оргацицизма и продолжает разграничивать «тело» и «душу», хотя эта граница становится все менее заметной. Стоит ли видеть здесь корни латинского сопротивления психоанализу? Или же их надо искать в отказе считать семейную сексуальность причиной истерии, неврозов и прочих личных проблем (Элизабет Рудинеско)? Или ссылаться на большое разнообразие семейных структур во Франции и ослабление фигуры отца (Э. Ле Бра)? Индивидуальность француза выделяется на фоне других западных типов, что порождает сравнения.

Во время, когда ширится движение толпы, утверждается политическая, научная и, особенно, экзистенциальная ценность индивида. Именно в этом чудесном открытии себя через себя, которое порождает новые связи с окружающими, убеждает нас Ален Корбен. Настало время проникнуть за кулисы театра, где разыгрывается главная интрига.

Мишель Перро

СЕКРЕТ ИНДИВИДА

Индивид и его след

Оригинальность имени, или «имя для себя»

На протяжении всего XIX века проявляется и распространяется стремление к индивидуальной идентичности. Первый показатель этого — имена, которые дают новорожденным. Начавшийся в XVIII веке процесс рассеивания имен продолжается; он вступает в противоречие с реформой, начатой католической церковью, которая желала придать вес наиболее важным святым. Революция в данной области не оказала сильного влияния; может быть, лишь ускорила начавшийся ранее процесс.

На протяжении десятилетий процесс рассеивания имен идет циклично, под влиянием моды. Эти циклы становятся все короче; ускорение говорит одновременно о стремлении к индивидуализации, о разрыве межпоколенческой связи и о желании подчиниться новой норме, установленной правящим классом. Мода на отдельные имена распространяется сверху вниз, от аристократии к народу, из города в деревню. Усложнение социальной иерархии благоприятствует распространению моды по «системе капилляров».

В то же время обычай давать детям какие–то определенные имена постепенно сходит на нет. Наречение ребенка именем крестного отца или крестной матери, то есть, традиционно, именем деда или бабушки, двоюродного деда или двоюродной бабушки, старшего сына — именем отца или покойного деда, чаще встречается в деревне; хотя не стоит преувеличивать вероятность заката этого явления, все же надо сказать, что оно вступает в противоречие с новой модой. То, что отмирает обычай передачи имени в семье от отца к сыну, говорит об изменениях в наследовании имущества и в то же время в отношении к имени как к чему–то священному. Потеря веры в наследование вместе с именем характера свидетельствует об индивидуализме.

Существование семей со сложной структурой, вероятность путаницы из–за небольшого выбора имен приводят к тому что система наречения детей остается очень архаичной. Так обстоят дела в некоторых деревнях Центра и Юга, в частности в Жеводане. Здесь по имени почти никого не называют — его место занимает прозвище. Имя отца по–прежнему тесно связано с домом, и тот, кто, женившись, приходит в семью жены примаком, теряет свое имя. В то же время в этих деревнях эволюция благоприятствует новому использованию имени, полученному при крещении, и верности имени отца, записанного при регистрации ребенка. Использование прозвищ постепенно вытесняется в маргинальные круги: артистическую среду богему, преступный мир, бордели, которым был свойствен архаичный тип поведения.

Надо сказать, что начавшийся процесс диверсификации объясняется не только желанием индивидуализироваться. Одинаковые имена увеличивают вероятность путаницы, чему способствует также урбанизация, поэтому возникает стремление к оригинальности в именах. Рост числа грамотных и посещающих школу создает новые связи человека, его имени и фамилии. Кольцо для салфетки и металлический стаканчик, обложка тетради, метки на одежде и монограммы, вышитые на белье из приданого девушки на выданье, инициалы на одежде живущих в пансионах и многое другое напоминает о неотступном присутствии имени и фамилии. Растет число брачующихся, которые в состоянии поставить подпись в свидетельстве о браке. Начиная с эпохи Реставрации, пишет Жар–Клод Польтон, в Фонтенбло появился обычай писать свои инициалы на скалах или стволах деревьев. Это было принято среди бедняков: понимая, что, в отличие от сильных мира сего, они не оставят никакого следа в этом мире, они рассчитывали на то, что их инициалы, процарапанные на коре деревьев или камнях, сохранятся навсегда.

Во второй половине века циркуляция почтовых отправлений — а именно восьми миллионов открыток в год к началу 1900 года — способствовала накоплению символов «меня» и индивидуальных знаков принадлежности; это иллюстрируют, в частности, ставшие обыденностью визитные карточки и записные книжки. Даже домашние животные постепенно получают собственные имена; уже во времена Июльской монархии писательница Эжени де Герен изысканным образом назвала любимых собачек.

Зеркало и телесная идентичность

Созерцание собственного образа понемногу перестает быть привилегией. В связи с этим стоит пожалеть о том, что нет большого исследования распространения и способов использования зеркал. Множество признаков говорит о том, что история взгляда на себя важна. В деревнях в XIX веке настоящее зеркало есть только у цирюльника, и оно предназначено исключительно для мужчин. Бродячие торговцы продают маленькие зеркальца, в которые женщины и девушки могут посмотреть на свое лицо, но больших зеркал, в которых можно увидеть себя в полный рост, в сельской местности нет. Крестьяне постигают свою внешность глазами других и слушая внутренний голос. «Как жить в теле, которого никогда не видел в малейших подробностях?» — задается вопросом антрополог Вероника Наум; этот вопрос стоило бы задать историкам сельской жизни. Стало бы понятнее, почему в крестьянской среде запрещалось пользоваться зеркалом; откуда появилось мнение, что если подарить зеркало ребенку, то он перестанет расти; почему нельзя оставлять зеркало открытым назавтра после чьей–то смерти.

В обеспеченных слоях общества правила хорошего тона предписывали девушке избегать смотреть на себя в зеркало обнаженной, вплоть до отражения в ванне. Существовали даже специальные порошки, которые насыпали в воду, чтобы сделать ее непрозрачной и тем самым избежать стыда. Эротизация образа тела, вызванная подобными запретами, будет преследовать это добропорядочное общество, которое завесит зеркалами бордели и в конечном счете разместит зеркало на дверце шкафа в супружеской спальне.

В конце века распространение зеркал, этого двусмысленного предмета мебели, приведет к возникновению новой телесной идентичности. Нескромные зеркала создают иной стандарт красоты. На сцену выходит эстетика стройности, и диетология направляется по новому пути.

Демократизация портрета

Не менее важным моментом в социальной жизни будет и распространенность портретов, «прямая функция самоутверждения и осознания себя», как отмечает Жизель Фройнд. Приобретение и выставление напоказ собственного изображения снижает чувство тревоги; владелец портрета заявляет о собственном существовании и гарантирует, что оставит след в этом мире. Портрет означает жизненный успех, демонстрирует положение в обществе. Для буржуа, одержимого ролью героя–основателя, как раньше для аристократа, речь теперь идет не о том, чтобы вписаться в непрерывность поколений, но о том, чтобы продемонстрировать потомству престиж своего личного успеха. В это время каждый лавочник создает свое генеалогическое древо и гордо выставляет его напоказ. Разумеется, мода на портрет проникает в процесс имитации, что давно уже было замечено Габриэлем Тардом[367]; портрет удовлетворяет желание равенства. Не забудем и о стимулирующей роли техники, которая умножает желание иметь собственное изображение, становящееся одновременно товаром и инструментом власти.

Портреты, долгие годы остававшиеся привилегией аристократии и богатой буржуазии, на закате Старого порядка получают распространение и становятся все более интимными. Тогда царила миниатюра, и любимыми лицами стали украшать кулоны, медальоны, крышечки пудрениц. Писатель Барбе д’Оревильи подчеркивал жар, с которым элита эпохи Реставрации поддерживала моду на портрет–украшение. Для дамы с бульвара Сен–Жермен превращение своего тела в портретную галерею предков означало попытку символическим образом стереть из истории Революцию.

Между 1786 и 1830 годами физионотрас, изобретение Жиля–Луи Кретьена, весьма поспособствовал распространению моды на портреты, по крайней мере в столице. Буквально за одну минуту художник воспроизводил при помощи аппарата контуры тени от лица модели; дальше надо было лишь перенести профиль на металлическую пластинку и сделать гравировку, и можно печатать сколько угодно изображений по умеренным ценам. При желании можно было делать эти портреты на дереве или слоновой кости, или же, на английский манер, прикреплять к рисунку волосы и одежду. К сожалению, эти изображения, иногда очень похожие на модель, были статичными и невыразительными. Дагеротипия исправит этот недостаток и будет с успехом выполнять социальный заказ.

В 1839 году Дагер подал заявку на получение патента на изобретение процесса, который позволяет фиксировать единственное изображение на металлической пластинке после пятнадцатиминутной экспозиции. Стоит такой портрет от пятидесяти до ста франков. Художник, желавший прежде всего выразить психологию модели и в меньшей степени — подчеркнуть социальную значимость изобретения, создавал портрет с учетом внешности и психологии. К сожалению, не было возможности тиражировать чистые, четкие изображения, полученные при помощи дагеротипии.

Демократизировать портрет позволит фотография. Впервые человеку из народа станут доступны фиксация, обладание и серийное воспроизведение своего образа. Изобретение, патент на которое получен 1841 году, в течение десяти следующих лет будет технически совершенствоваться. Время экспонирования будет понемногу сокращаться, и в 1851 году экспозиция станет мгновенной. В 1854 году Дисдери[368] начинает печатать фотографии размером с визитную карточку (6x9 см). С этих пор фотография стала вытеснять дагеротипию. В 1862 году Дисдери продавал по две тысячи четыреста карточек в день. Надо сказать, что теперь для изготовления клише требовалось не больше нескольких секунд, поэтому набор из двенадцати портретов стоил всего 20 франков. Фотографы открывают свои ателье в самых маленьких городках; ярмарочные балаганы устанавливаются на улицах, там фотографии продаются по одному франку.

Доступность обладания своим собственным изображением пробуждает чувство собственной значимости, демократизирует стремление к общественному признанию. Фотографы очень хорошо уловили это веяние. Отныне в своих студиях театрах, битком набитых всякими колоннами, занавесами, маленькими столиками, они делают портреты во весь рост. Портреты эти весьма напыщенные, после 1861 года у некоторых фотографов входит в моду фотографировать заказчиков верхом на лошади. Эта театрализация положений тела, жестов и выражения лица, короче говоря, позы, историческую важность чего подчеркивал Жан–Поль Сартр, постепенно входит в повседневную жизнь. Миллионы фотопортретов, бережно хранящихся в альбомах, задают новую норму жестов, что вносит новизну в частную жизнь; глядя на эти портреты, люди начинают по–новому относиться к собственному телу, в частности к рукам. Фотопортрет способствует появлению новой манеры держать себя, распространяет новый код восприятия. Отныне любящего деда или мыслителя можно изобразить, слушая указания режиссера–фотографа.

Желание идеализировать внешность, непринятие уродства в сочетании с канонами официальной живописи созвучны композиции фотопортрета. Толпы посетителей Выставки 1855 года[369] были очарованы демонстрацией ретуши. Эта техника становится очень популярной после 1860 года; черты смягчаются; веснушки, морщины, прыщи исчезают с гладких лиц, овеянных артистическим флером. Опасность для традиционной культуры, исходящая от нового образа красоты, добралась и до деревень.

Семейный фотоальбом очерчивает семейный круг и укрепляет связи внутри группы, дальнейшему существованию которых в то время угрожало экономическое развитие. Вторжение портрета в глубь самых разных слоев общества изменило представление о различных этапах жизни, а следовательно, чувство времени стало иным. Как отмечает Сьюзен Зонтаг, фотографии были memento mori[370]. Благодаря им становится проще вообразить закат собственной жизни, что позволяет по–новому взглянуть на стариков и пересмотреть судьбу, которая им уготована.

Напоминая о прошлом, фотографии вызывают ностальгию. Впервые в истории большинство людей получает возможность увидеть ушедших предков и незнакомых родственников. Юность старших родственников, которых люди видят каждый день, обретает для них реальные черты. Происходят изменения в семейной памяти. В общих чертах можно сказать, что символическое обладание кем–то другим направляет сентиментальные потоки, придает большую значимость видимым отношениям по сравнению с органическими, изменяет психологические условия отсутствия. Фотографии покойных смягчают боль от их потери и способствуют ослаблению угрызений совести, связанных с их исчезновением.

Наконец, новое изобретение благоприятствует популяризации созерцания наготы. Делаются попытки нарушить равновесие в способах эротической стимуляции, ускорить появление желания; об этом свидетельствует престиж «Обнаженной натуры 1900» («nu 1900»). Законодатели очень быстро заметили это; уже в 1850 году продажа непристойных фотографий в общественных местах была запрещена. В 1880‑х любительская фотография вытесняет посредника–профессионала, упрощает ритуал позирования и раскрывает частную жизнь во всей ее полноте перед объективом, с этих пор жадным до интимных сцен.

Непрерывность воспоминаний

То же желание увековечить себя, оставить след можно видеть и на кладбище. Филипп Арьес рассмотрел связь триумфа индивидуальной могилы и появления нового культа мертвых на заре XIX века. Нас здесь интересует персонализированная эпитафия, вещь также совершенно новая для большинства людей; новый призыв к непрерывному течению воспоминаний. История популяризации этого похоронного дискурса начинает вырисовываться со всей четкостью. В подцензурные времена монархии множество эпитафий прославляли заслуги отца, супруга или гражданина. На могильном камне читается подъем в частной жизни — privacy. Вследствие этого усложнение специально построенных кладбищ, переход к промышленному производству могилы понемногу стирают всякую оригинальность, делают все могилы одинаковыми; к счастью, медальоны–фотографии помогают отличить одну от другой.

Многие работы демонстрируют, что эта эволюция шла неравномерно и встречала препятствия. На кладбище в Аньере, деревушке, затерявшейся в департаменте Эна, первая эпитафия появилась лишь в 1847 году. В 1856 году вдова местного «воротилы», которого недолюбливали сограждане, обнесла оградой могильный памятник супругу. Этот жест вызвал волну враждебности; даже кюре возмутился тому, что мрамор будет хранить воспоминания об этом дрянном христианине, в то время как могила его набожного церковного старосты канет в вечность и он будет забыт. В мелких деревенских приходах дорогое убранство могилы и эпитафия будут сталкиваться с желанием равенства. В 1840 году писательница Эжени де Герен сочтет себя обязанной сохранить белую колонну, которая прославляет ее покойного брата Мориса на кладбище в Андийаке.

В мелких приходах появление похоронного дискурса — знак посмертной респектабельности; после смерти каждый лавочник становится фигурой. И наоборот, желание оставить след благоприятствует поддержанию и даже усилению дискредитирующих слухов.

Все эти процедуры, направленные на усиление самосознания, чувства «я», — попытка героизации, гипертрофированное тщеславие–связаны одной нитью. В то время было много и других признаков растущей меритократии: важность, которая придавалась занесению в книгу почета, ритуалу распределения премий, дипломы, которые развешивались по стенам гостиной или общей комнаты, престиж наград, агиографический тон некрологов. Для множества бедняков прочитать свою фамилию в газете было большим событием в жизни. Кто угодно теперь мог принять позу героя; эта новая тенденция была направлена на изменение семейной среды. Это просматривается и в преступных деяниях. Начитавшись разного рода литературы в стиле Плутарха, юный убийца из города Онэ–сюр–Одон чуть ли не с гордостью начал свои мемуары так: «Я, Пьер Ривьер, зарезавший мать, сестру, брата…»

Границы всеподнадзорности

Место индивида определяют власти, которые постепенно перестают быть анонимными. Огромная молчаливая толпа, заполняющая улицы, теряет свою театральность; она превращается в совокупность индивидов, поглощенных своими частными интересами. Становится понятным, что процедура идентификации оптимизируется и что социальный контроль отныне более тщательный.

До победы Республики (1876–1879) определение места индивида остается невнятным; его ненадежность определяет границы всеподнадзорности, которую утверждает власть — конечно же, не без некоторых эксцессов. Гражданское общество, секуляризованное в 1792 году и кодифицированное 28 плювьоза III года, перепись населения, проводившаяся каждые пять лет и составлявшиеся на ее основе именные списки и списки избирателей с учетом ценза (избирательное право было только у мужчин) — вот основные положения системы. Некоторые категории населения подвергаются особым процедурам: рабочие, теоретически обязанные иметь удостоверение личности со времени Консульства, которое они получат по закону от 22 июня 1854 года, к большому сожалению хозяев предприятий; военные; слуги, от которых требуют представления рекомендаций от предыдущего хозяина; проститутки, зарегистрированные в префектуре полиции или в муниципалитете; дети–найденыши или подкидыши, которых предполагается поместить под замок; путешественники и в частности бродяги и кочевники, которые должны получить паспорт прежде чем отправляться в путь.

Изучение лимузенских мигрантов и путешественников, пересекающих департамент Эндр, наглядно демонстрирует, что в сфере исполнения предписаний, как и во многих других областях жизни, царит попустительство, если не сказать — тотальная анархия. На протяжении долгого времени отношения властей и мигрантов строятся на основе узнавания друг друга и зрительной памяти. Тем не менее рост грамотности населения и фокусирование внимания на разного рода административных требованиях способствует получению, использованию и расшифровке «бумаг». Непринужденность в отношениях, оживившаяся в связи с распространением практики заключения контрактов в сельском обществе, делает все более редкой и вскоре невообразимой встречу с человеком, который не знает, сколько ему лет — как крестьянин, который в разговоре о возрасте с Эжени де Герен ошибся на семь лет, чем вызвал ее восклицание: «Какое это счастье — не знать, сколько тебе лет!» Отныне каждый знает, когда он родился, что делает будущее просчитываемым, если не предсказуемым. Конструирование времени собственной жизни позволяет создавать свою историю, что является условием идентификации и автономной коммуникации.

Чтобы составить как можно более полное представление о чьей–то личности, чаще всего по–прежнему наводят справки о моральном облике или, по крайней мере, требуют представить сертификат о добропорядочности. О ком бы ни шла речь — о претенденте на руку и сердце, кандидате на какую–то должность или попросту о прислуге, — этим вопросом занимаются мэр и приходской священник; они должны представить сведения и выразить свое мнение по поводу подопечных или прихожан. Интересно, что отношение к этой практике, узаконивающей обращение к слухам и срывающей покровы тайны с частной жизни, весьма терпимое. Переписка родителей Марты позволяет живо, хотя и с опозданием, представить себе, как происходило разведывание слухов. Когда требуется выбрать или, скорее, «состряпать» жениха для этой непутевой девицы, прибегают к помощи целой команды осведомителей: духовники и священники становятся сводней, провинциальные родственники собирают сведения, адвокатам и нотариусам поручается выведать секреты у собратьев по профессии, служащие государственных органов опрашиваются по поводу качеств их подчиненных, слугам вменяется в обязанность собирать слухи. Кажется, что лишь врачи остаются в стороне, как если бы к соблюдению профессиональной тайны теперь относились с большим пиететом. Мимолетом сказанные фразы, какие–то рекомендации, легкое давление, даже шантаж доводят семью до полного изнеможения; ее попытки как–то защитить себя демонстрируются нам с замечательным бесстыдством.

Взгляд полицейского

Надо сказать и о процедуре опознания, то есть об описании внешности, или, если угодно, об особых приметах. В этом плане полиция сыграла роль лаборатории: именно здесь вырабатывались техники, которые в дальнейшем применялись в других сферах. Перед полицейским как перед обычным гражданином вставал вопрос: как доказать собственную идентичность? Как определить, кто перед тобой, даже если этот кто–то — труп?

До начала 1880‑х изобретательному человеку ничего не стоило стать кем–то другим и обрести новое гражданское состояние — достаточно было знать дату и место рождения того, чью личность он решил присвоить. Обман мог раскрыться только в том случае, если появлялся свидетель, что было маловероятно, да и показания этого свидетеля, основанные лишь на его зрительной памяти, тоже нетрудно было опротестовать. Метаморфозы Жака Колена[371], Жана Вальжана и Эдмона Дантеса читателям того времени вовсе не казались невероятными. Идентификация ребенка–найденыша — отнюдь не само собой разумеющееся действие, поэтому так важны были разного рода метки: браслеты, цепочки, родинки или башмачок Эсмеральды. По той же причине перед юристами остро стоит проблема рецидива; прежде всего к провалу свода правил, установленных в эпоху Консульства, привели трудности в опознании проституток.

До начала периода Третьей республики власти продолжают использовать методику «описания». Зоркий глаз полицейского замечает цвет волос и глаз, оценивает рост, наличие каких- то увечий. Документы, составленные разными призывными комиссиями и полицией нравов, а также записи в тюремных книгах показывают несовершенство метода, основанного на неточных и невыразительных описаниях. В самом деле, чтобы раскрыть обман, полиция может рассчитывать только на проницательность агентов, особенно после того как в 1832 году будет отменено клеймение каленым железом. Однако именно эта ужасная процедура лежит в основе регистрационных книг, предусмотренных кодексом ведения следствия по уголовным делам от 1808 года, имеющихся в каждом полицейском участке, и, начиная с 1850 года, судебной картотеки, которая составлялась судебной канцелярией.

Идентификация по костям

В конце века решена двойная задача: новая техника позволяет установить личность каждого и легко это доказать. Отныне нельзя выдать одного человека за другого, это относится даже к близнецам; фальсификация гражданского состояния становится невозможной. Коротко говоря, новая система опознания запрещает метаморфозы. Даже двоеженство становится «подвигом» теперь, когда разрешены разводы. В то же время положен конец мукам с доказательствами; трудности, с которыми столкнулся герой Бальзака полковник Шабер, остались в прошлом.

В 1876 году полиция начинает использовать фотографию; к концу десятилетия Префектура располагает уже шестьюдесятью тысячами карточек, которые, правда, пока мало чем помогают, так как лица сфотографированы под разными углами и сами отпечатки не систематизированы. Установить личность фальсификатора пока трудно. Все меняется в 1882‑м, когда начали использовать антропометрическое описание, предложенное Альфонсом Бертильоном. Голосование от 27 мая 1885 года по вопросу о рецидиве заостряет необходимость идентификации преступника, а метод Бертильона, использованный с соблюдением всех требований, позволяет сделать это с большой степенью достоверности.

Метод Бертильона. завершающий длинный путь поиска решения, отмеченный работами Баррюэля[372] об индивидуальном запахе и крови каждого человека, исследованиями Амбруаза Тардьё[373], Кетле[374] и членов Общества антропологии, будет безраздельно господствовать вплоть до начала XX века. Он будет улучшен своим изобретателем, который к опознанию, основанному на «костном методе», добавит особые приметы — шрамы и родимые пятна, а затем к антропометрическому бюллетеню предложит прилагать фотографию.

На самом деле метод Бертильона — это всего лишь один из этапов. В начале XX века наступил триумф идентификации по следам, оставляемым телом, в частности по отпечаткам пальцев. Старое китайское открытие, используемое в Бенгалии английской администрацией, было очень высоко оценено Гальтоном[375], которому удастся убедить Альфонса Бертильона включить получаемые этим методом данные в свой антропометрический бюллетень.

Накануне I Мировой войны необходимость идентификации выходит за рамки пенитенциарных учреждений, процесс распространяется не только на преступников и правонарушителей. Так, закон от 16 июля 1912 года обязывает бродяг и переезжающих с места на место, то есть коммерсантов и ярмарочных торговцев, иметь «антропометрическое удостоверение личности», в которое занесены имя, фамилия, дата и место рождения, родственные связи, отпечатки пальцев и фотография; это был предок нашего паспорта.

Начинаются волнения: не угрожают ли новые процедуры тайне частной жизни? По мере развития метода антропометрия влечет гнев дрейфусаров и вызывает оживленную дискуссию. В то же время вызывает тревогу и хлынувший поток жалоб, который заставил префекта Лепина отменить требование, предъявляемое к содержательницам домов свиданий, предоставлять фотографии женщин, которые часто посещают их заведения. Можно было бы назвать и другие признаки чувствительного отношения к новшеству; историк Филипп Бутри пишет, например, о появившейся начиная с 1860 года во многих приходах департамента Эна ранее не встречавшейся нетерпимости к каким бы то ни было нарушениям тайны исповеди. Священники, которые считались «красноречивыми критиками индивидуальных злоупотреблений», постепенно вынуждены были считаться с новой реальностью и уважать чужую частную жизнь и неприкосновенность личности.

Начиная с 1860 года во всех описанных сферах наметился поворот, который к 1880 году стал весьма крутым. Коротко говоря, слом происходит в момент триумфа Республики. Движение за индивидуализацию, вызванное политическими событиями, достигает кульминации, в то время как руководство страны находится под влиянием неокантианства, а Пастер выдвигает теорию о микробах, возмутителях спокойствия в живом организме; эта биологическая модель, применяемая на социальном поле, делает контроль за индивидом принципиально важным для выживания группы.

Одновременно с этим страх перед нарушением свободы личности и посягательство на ее тайну порождают призрачное желание «расшифровки» личности и проникновения в интимный мир другого человека; это влечет за собой снобистское желание сохранять инкогнито, на фоне которого возрастает поток анонимных писем и процветает слежка за другими. Появляется фигура частного детектива, идущего по следу Первым об этом написал Гастон Леру, еще до Конан Дойла; он создал не из идентификации, а из самой личности преступника и из его попыток выпутаться сюжет для детективных романов.

Угрозы со стороны тела

Душа и тело

Бесполезно пытаться понять чувство интимности, которому подчиняется частная жизнь в XIX веке, предварительно не поразмышляв о вечной двойственности души и тела, которая управляет всеми отношениями. Это удивительное разделение варьируется в зависимости от принадлежности к тому или иному социальному слою, культурного уровня и религиозного рвения. Кроме того, вера каждого отдельного человека, как и постоянное взаимовлияние различных слоев населения друг на друга, делает все попытки проанализировать ситуацию сомнительными. Поэтому не стоит упускать из виду смешения понятий, которые мы, заботясь о ясности, будем искусственным образом различать.

Многие этнологи, в частности Франсуаза Лу, обнаружили связь и влияние мудрости тела в традиционном обществе. Любопытно, что оно игнорирует дихотомию, о которой я говорю. Пословицы, собранные фольклористами в конце XIX века, отражают светский взгляд на жизнь, дающий привилегии органике. Эти пословицы восхваляют умеренность, отказ от излишеств; соблюдение правил приличия лучше удовольствия сохраняет здоровье и обеспечивает благополучие. Это этика трудолюбивого крестьянина, ценящего усилия для достижения цели и с недоверием относящегося к беднякам, источнику насилия и беспорядка, ментальность, основанная на пессимизме и смирении, которые заставляют прислушиваться к сигналам тела, и убежденная в их тесной символической связи с космосом, растительным и животным миром. Внимание, уделяемое фазам луны, небесному регулятору циклов женского организма; прислушивание в случае смертельной опасности к звукам, доносящимся с птичьего двора[376]; измерение скорости роста дерева, посаженного в день рождения сына; строгие правила того, как надо обращаться с отходами человеческого тела — плацентой, обломками ногтей, выпавшими зубами — все это говорит о навязчивом характере архаичных верований. При этом существующая гигиеническая норма допускает отрыжку, громкий выход газов, чихание, пот, проявления сексуального желания, безропотно принимает признаки угасания. Все эти «правила», требующие сопротивления научно обоснованной гигиене, через кормилиц и служанок попадали в буржуазные дома, поэтому не стоит удивляться тому, что суеверия из социальных низов частично проникали в элиту общества и закреплялись в ней, в том числе — через лекарей–самоучек, представителей «народной медицины», которые тоже были сторонниками «здоровой среды».

На другом полюсе старинных верований — существование и, в отдельных сферах, акцентуация христианского посыла об антагонизме тела и души. Пренебрегая догматическими рамками о презрении к плоти, которые устанавливают тайна Боговоплощения, таинство евхаристии и вера в Воскресение, песси мистическое видение мира, облагороженное Отцами Церкви, в частности Тертуллианом, и подхваченное Боссюэ и янсенистами, сводит телесную оболочку, будущую пищу для червей, к временной тюрьме. Тело, которое кюре из Арса называет не иначе как «труп», своими инстинктами компрометирует душу и мешает ей подняться на небесную родину. Этим оправдывается вечная война против разных телесных проявлений; если у души нет тела, то оно, как дракон, поднимется и поработит ее. На этом квазишизофреническом раздвоении основана аскеза.

Эти практики, зародившиеся в отдаленном прошлом и поддерживаемые благодаря преумножению разного рода монастырей, пансионов и монашеских орденов, в ходе XIX века постоянно эволюционировали. Жесткий аскетизм и ригоризм существуют вплоть до Второй империи. Это насилие вполне согласуется с романтическим образом Христа на Голгофе, которого набожные граверы изображают залитым кровью. Начиная с середины века практика умерщвления плоти постепенно сходит на нет среди мужчин, но как бы феминизируется. Церковь, желающая реванша и делающая в связи с этим ставку на женщин, должна принимать в расчет мнение медицины, подчеркивающей хрупкость Христовых невест. Кровь, боль заменяются тысячью мелких умерщвлений плоти, в соответствии с ритмами женского организма. Таким образом, самоотречение входит в плоть и кровь женщины в повседневной жизни, и начинают подсчитываться мелкие жертвы.

Ученый дискурс становится более новаторским. В этом отношении весьма показательно распространение во Франции в конце XVIII века трудов Георга Шталя[377] и их влияние на медицинскую мысль. Ссылались ли они на витализм школы Монпелье, анимизм или органицизм, большинство врачей того времени, в частности те, кто, как Руссель, были сторонниками теории о специфичности женского пола и разделяли идею примата души над телом. Душа, направляющая, держащая в узде телесные желания, руководит их исполнением. Таким образом, вовсе не особенности анатомии и не специфика физиологии определяют характер женщины и подтверждают ее материнскую миссию; материнство — в первую очередь метафизическое призвание женщины, соратницы Природы.

Идеи кинестезии

Ученый мир в XIX веке постепенно отходит от примата души. Идеологи, в частности Кабанис, отказываются от понятия направляющей души и витального принципа. По словам Жана Старобинского[378], они стремятся «унифицировать поле медицины и физиологии». Одновременно с этим они обращают внимание на отношение физического и морального, на связь между органической жизнью, жизнью социальной и мыслительной деятельностью. Так, проявления женского начала они рассматривают не с онтологической точки зрения, но с физиологической и социальной. Возрастает интерес к старинному понятию, унаследованному от Аристотеля, если не от Аристиппа Киренского, и в дальнейшем исследованному Декартом и Шталем. Это понятие последовательно называлось «тактом» или «внутренним осязанием», а позже, в конце XVIII века, кинестезией. Под ним следует понимать некое внутреннее телесное восприятие или, скорее, комплекс органических ощущений, которые, согласно Кабанису, являются инстинктами.

На протяжении всего XIX века специалисты были убеждены в сильнейшем влиянии бессознательного, рассматриваемого как «смутный отзвук висцеральных функций, время от времени прерываемый осознанными действиями» (Жан Старобинский). Бессознательное формирует личность. Гениальность Фрейда заключается не в открытии того, что от сознания индивида ускользают многие стороны его личности, но в том, что он лишил органическую жизнь монополии на бессознательное и сделал это бессознательное частью психики.

То, что кинестезии тогда придавали такую важность, говорит о некоем слушании тела, которого больше нет. Вдохновленный вульгаризованным неогиппократизмом, который придает особую важность воздуху, воде и температуре, человек следит за влиянием погоды и времени года на самочувствие и ритм дыхания, на интенсивность ревматических болей или стабильность настроения; так развивается некая внутренняя метеорология «души». Точно так же внимательно прислушиваются к функционированию организма и влиянию органических функций на менталитет; постоянно обращают внимание на пищеварение и менструальный цикл, нарушаемые дизентериями и гинекологическими заболеваниями. Этот интерес базируется также и на доктрине темпераментов — холерическом, флегматическом, сангвиническом, нервном. Теодор Зельдин[379] весьма справедливо демонстрирует стойкость и живучесть этой доктрины, несмотря на дискредитацию теории стихий.

Неогиппократизм–направление в медицине, возникшее в 1920‑х годах. Во главу угла ставит возвращение к принципам учения Гиппократа об индивидуальном и комплексном подходе к пациенту.

Таким образом, конструируется примитивная система образов физического и психического здоровья, которая позволяет управлять индивидуальным поведением. Чтение частных документов со всей очевидностью показывает, что озабоченность этими вопросами формирует фактуру частной жизни. Чтобы убедиться в этом, достаточно почитать дневник Мена де Бирана[380] или Эжени де Герен, недавно опубликованные записки Шарля–Фердинанда Гамбона[381] или переписку семьи Буало де Винье с семьей Марты. Это лишь примеры из каждой четверти XIX века. Вероятно, сопоставление кинестезических опытов вызывает разговоры о влиянии погоды, определяет настороженное отношение к воде и солнцу, от которых рекомендуется прятаться, как и от сквозняков, боязнь которых превратилась в настоящую фобию.

В XX веке тело становится главным; следует исправлять вред, наносимый ему городской жизнью, условиями труда, загрязнением окружающей среды; доставлять ему физические удовольствия, что продиктовано нарастающим самолюбованием. Происходит революция, к разговору о которой мы еще вернемся, а именно — телесная идентификация, смягчающая презрение ко всему органическому, животному. Постепенно желания индивидуализируются, начинают восприниматься как свои собственные, а не спровоцированные Другим. Это одновременно пугает и привлекает. Невнимательный историк, не заметивший изменений статуса желания, рискует стать психологическим анахронизмом.

Постель и отдельная комната

На протяжении всего XIX века шел процесс установления, так сказать, телесной дистанции, начатый на закате Старого порядка. Отдельная кровать — старая монастырская норма — стала простой санитарной предосторожностью, в частности в больницах. На деле же личное пространство больному выделялось долго и неохотно, потому что это противоречило народным ритуалам. Это на примере лионских больниц продемонстрировал Оливье Фор. Тем не менее для нас важно отметить, что медленно, но верно процесс шел; его ускорила эпидемия холеры 1832 года, с опозданием показавшая, как вредны были теснота и скученность, царившие в жилищах бедняков.

Открытия Лавуазье и новое понимание механизма дыхания убедили врачей в благотворном влиянии кислорода и подстегнули их борьбу за отдельное спальное место для каждого. Понемногу они будут услышаны. Последствия их трудной победы переоценить невозможно. Отдельная кровать укрепляет чувство уникальности каждой личности, благоприятствует ее автономии, облегчает внутренний монолог; происходит переворот в молитвах, мечтах, меняются условия сна и пробуждения, даже кошмары снятся реже. В связи с тем что дети перестают спать вместе, у засыпающего маленького ребенка появляется потребность в кукле или материнской руке. Все это благоприятствует получению удовольствия от обособленного положения.

В мелкобуржуазной среде постепенно входит в обиход отдельная спальня, предмет озабоченности гигиенистов, которые пишут об этом целые тома, советуют удалять из спальни слуг и грязное белье. Спальня юной девушки, ставшая храмом ее частной жизни, полна символов; эта комната становится частью своей хозяйки, автономность которой она подтверждает. Распятие в углу, клетка с птичкой, ваза с цветами, бумажные обои с пасторальными сценами, секретер, в котором хранятся девичий альбом и личная переписка, иногда книжный шкаф — все это помогает понять характер Цезарины Бирото или Генриетты Жерар[382], в еще большей мере — Эжени де Герен, чей дневник — нескончаемый гимн удовольствию жить в собственной комнатке, которую прославляет также и Каролина Брам.

Идиллическая мансарда юной портнихи, умное поведение которой говорит о ее добродетели, свидетельствует о произошедших изменениях модели. Требование «отдельной комнаты каждому» выдвигается даже в домах терпимости, находящихся под контролем полиции нравов. В деревнях интимное супружеское пространство постепенно начинает обозначаться занавесками, даже наскоро сколоченными перегородками. Когда хозяин дома решает отойти от дел и передать власть наследнику, в дарственной обычно оговаривается положение о выделении для него отдельной комнаты; таким образом он обеспечивает себя пространством, в котором будет протекать остаток его жизни.

Одновременно с этим идет дальнейшее обособление туалетных помещений. В многоквартирных домах для народа обладание ключом от туалета на лестничной площадке становится важным элементом privacy. Когда около 1900 года появляются туалетные кабины, а потом и ванные комнаты с солидными замками, обнаженное тело становится защищенным от любого вторжения. Это пространство становится храмом чистоты и самосозерцания.

Интимная гигиена

Прогресс в этой сфере произвел революцию в частной жизни и отношениях людей. С самого начала века этому способствовали многие факторы, пришедшие из монастырской жизни. Открытие механизмов потения, как и весьма успешное изучение различного рода инфекций, показало, как опасна грязная, недышащая кожа, от которой дурно пахнет. Немного позднее пиетет, с которым относились к понятию «очищение», потребовал тщательного ухода за «выделительными органами». Физическое состояние влияет на нравственное, поэтому стали высоко цениться чистота и аккуратность. Возникают новые правила приличия; акцентированная разборчивость и брезгливость элиты, желание не иметь ничего общего с органическими отходами, напоминающими о животном начале, грехе, смерти — короче говоря, забота о чистоте–ускоряют прогресс. Этому же способствует желание дистанцироваться от вызывающих отвращение народных масс. Все это способствует переходу на новый уровень сексуального желания и отвращения, что, в свою очередь, ведет к дальнейшему распространению гигиены.

В то же время суеверные люди призывают к осторожности. Вода, значение которой для физического и морального состояния, с их точки зрения, переоценивается, требует бдительности. Существуют жесткие нормы для мытья в зависимости от возраста, пола, темперамента и профессии. Забота о том, чтобы избежать вялости, самолюбования, даже мастурбации, тормозит ход дела. Бытовавшее в те времена мнение, что мытье напрямую связано с бесплодием, затрудняло распространение женской интимной гигиены.

Как бы то ни было, прогресс постепенно проникает из высших сфер в мелкобуржуазную среду, но речь пока идет лишь о фрагментарном уходе за телом. В течение дня неоднократно моют руки, ежедневно — лицо и чистят зубы, по крайней мере передние, ноги моют два раза два в месяц, голову — никогда. Менструальный цикл продолжает регулировать календарь омовений. Большинство женских монастырей в XIX веке руководствуются правилами, установленными святым Августином. К концу века английская мода на мытье в большой лохани, а также крайне умеренное распространение душа изменяют ритм ухода за телом. К душу отношение благосклонное — он оказывает бодрящее действие. Однако ему по–прежнему приписываются лечебные функции. Согласно внутреннему распорядку Нормальной школы Севра, установленному в 1881 году, душ могут принимать только больные под присмотром медсестры. Тогда же поняли, с каким опозданием пришла сексуальная гигиена. Ги Тюилье констатирует, что такие изобретения, как биде и гигиенические прокладки, появились у благонравной нивернезской буржуазии лишь на заре XX века.

Сельское население, с детства привыкшее купаться в реке в сильную жару, остается в стороне от прогресса вплоть до I Мировой войны. Конечно, власти пытаются приучить людей к воде: в Нижней Нормандии в период Реставрации создается целая сеть фонтанов и прачечных, во время Июльской монархии — в Ниверне, в начале Третьей республики — в Мино, в Шатийонне. Конечно, больницы, тюрьмы, позже школы и казармы конкурируют в деле внедрения гигиены, пропагандируемой неутомимыми сельскими врачами, олицетворением которых стал доктор Бенаси[383]. Но, как мы уже отмечали, научный подход к гигиене часто вступает в противоречия с народной мудростью: слишком частая стирка портит белье; тщательное ведение хозяйства — всего лишь потеря времени; грязь улучшает цвет лица. Медицинские предписания часто рассматриваются как недопустимое вмешательство городских господ в деревенскую жизнь.

В рабочей среде наблюдается двойственное отношение к занимающему нас вопросу: в конце века чистота становится потребностью; в желании переодеться после работы проявляется чувство собственного достоинства; стремление к чистоте нередко становилось причиной забастовок в парижском регионе накануне I Мировой войны. В то же время исполнение закона от 1902 года шло трудно. Медицинский осмотр воспринимался как невыносимое вторжение в частную жизнь. В Ниверне хозяева предприятий и рабочие совместно стали пренебрегать новыми предписаниями.

Откровенно говоря, в народной среде гигиена пока понимается как внешнее проявление. «Быть чистым» значит не оставлять жирных следов, носить одежду без пятен (в Лионе красильщик называется «пятновыводителем»), избегать грубых манер, причесываться, иногда мыть руки и лицо и, несколько позже, пользоваться одеколоном. Для героини романа Жюля Ренара «Старуха Раготт» гигиена заключалась в том, чтобы быстро съедать свой суп, а в доме ее соседки Фифиль Миньбеф ребенку приказывали вытирать с пола общей комнаты менструальную кровь. Сама республиканская школа, на которую возлагались такие надежды в отношении гигиены, не имеет никаких амбиций; чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно перечитать «Путешествие двух детей по Франции» Ж. Брюно[384]. Решительный бой разворачивается вокруг расчески и правил посещения туалета. Мальчику следует прекратить причесываться пальцами, а трусики девочки должны быть чистыми.

Тем не менее к началу XX века намечается поворот: постепенно развивается производство сантехнического оборудования, в спортивных обществах начинают активно пользоваться душем, органы санитарного надзора чаще посещают с проверками туристические гостиницы и шикарные бордели — все это способствует установлению санитарно–гигиенических норм и выработке соответствующих привычек, однако только в период между войнами появятся жестяные эмалированные ванны, а в 1950‑х душ и ванная комната станут обычным делом. Лишь после этого можно будет говорить о революции в гигиене.

Угрожающие желания

Человек готовится к встрече с посторонними у себя, в своем частном пространстве; именно там формируется его представление о себе. В этой сфере тоже произошла революция. В XIX веке возникает и, позже, навязывается стратегия внешнего вида и поведения; единственной целью этих ритуалов является частная жизнь, однако постепенно специфика, в свое время базировавшаяся на гипертрофированности различий между внешним и внутренним, начинает отмирать. Так, с течением времени ночную рубашку стало возможно носить лишь в спальне. Она стала символом эротической близости, малейший намек на которую, даже скрытый, отныне неуместен; в ночной рубашке супруги нет ничего от подростковой простоты. У каждой приличной женщины существует целая гамма дезабилье, предназначенного для утреннего туалета. В этих одеждах она не должна показываться постороннему мужчине, если только он не ее любовник; требования скромности возрастают вместе с ростом изысканности этих туалетов. Фразу Фейдо[385] «Не разгуливай совсем голой» не следует понимать буквально. То же касается и волос: с распущенными волосами женщина может находиться только у себя; на людях такая прическа возможна лишь у домохозяйки или проститутки. Все эти условности способствовали ограничению выхода женщины в публичное пространство и в то же время делали ее появление более торжественным. Различение «внутреннего» и «внешнего» затрагивало и мужчин; ни один парижанин не вышел бы на улицу в том виде, в каком пребывал у себя дома.

Еще одна особенность того времени — женское нижнее белье. Чрезвычайная усложненность этой одежды повышает ценность наготы. Никогда, отмечает Филипп Перро, женское тело не было так скрыто, как в период между 1830 и 1914 годами. После рубашки начинают распространяться женские панталоны. Сначала их носили только маленькие девочки, но в период Второй империи, с появлением моды на кринолин, панталоны стали носить и взрослые женщины. В 1880 году они стали обязательной деталью туалета, по крайней мере в буржуазной среде. Что касается корсета, то он выдерживает жестокие нападки со стороны медиков. «Ленивый» способ шнуровки позволял женщине одеться самостоятельно, без участия горничной, что давало широкий простор для адюльтеров.

В конце века женское белье украшалось роскошными кружевами и вышивкой, чего ранее не было. Никогда не будет столь очевидным извращение стыдливости: чем больше времени требуется на раздевание, тем с большим нетерпением мужские пальцы преодолевают препятствия в виде узлов, крючков и пуговиц. Это эротическое нагромождение, способствующее возрождению мифа о распутстве (графическое изображение которого остается табуированным, за исключением карикатур), распространяется с шокирующей скоростью во всех слоях общества. Вскоре даже деревенский соблазнитель должен будет уметь разбираться с этими неожиданными препонами.

Надо бы задуматься о том, что означает принятие этой изысканной сложности в сочетании с гипертрофированной мнимой эротичностью, через которую выражается в буржуазной среде навязчивая страсть к разного рода покрышкам, чехлам, футлярам и стеганой изнанке. Желание все сохранить в тайне, замести следы, постоянная озабоченность угрозой, которую несет желание, вызывает неврозы.

Поэтому не вызывает особенного удивления фетишизм, описанный Вине и Крафт–Эбингом в конце века, симптомы которого были детально проанализированы Золя, Гюисмансом и Мопассаном. Мистика изгиба талии, фиксация желания на шелковистых округлостях груди, эротическая привлекательность ножки и кожи, из которой сшит ботинок, желание отрезать прядь женских волос и с наслаждением вдыхать ее аромат стали историческими фактами, как и фетишизм в отношении передника, символа интимности, допускающего любые вольности в обращении. Нижнее белье, на котором остаются следы интимной близости, болезни, иногда даже преступления, может скомпрометировать хозяйку; с него начинаются слухи, распространяемые горничными и подхватываемые прачками. Прачка, работающая в замке, располагает богатой информацией; в деревне она пользуется уважением, как женщина, знающая тайны красивого белья.

Внешность

В частном пространстве происходит подготовка к выходу в пространство публичное. Этот тяжелый бесполезный труд, на протяжении долгого времени бывший прерогативой элиты, распространяется повсеместно в период между 1880 и 1910 годами. У этого процесса есть несколько характерных черт, главной из которых является весьма определенный половой диморфизм, определяющий специфику ролей. Женщине принадлежит монополия на духи, косметику, румяна, на шелковые ткани и кружева, но главное — на такое затягивание фигуры в корсет, что всякие сомнения в ее праздности улетучиваются. Она–как бы витрина деятельности мужа, приговоренного носить черные и серые складчатые одежды, как если бы, по словам Бодлера, все мужчины были в трауре. Мужскому нижнему белью не хватало изысканности. Мужчина XIX века не гордится своим телом, разве что растительностью на лице. В то время в моду входит «волна Марселя» (по имени Марселя Грато, в 1872 году получившего патент на изобретение щипцов для укладки волос), и парикмахеры не обходят вниманием и мужчин, предлагая от пятнадцати до двадцати моделей усов, бород и бакенбардов.

В распространении этой моды нет ничего смешного: появляется новый стиль частной жизни. Она говорит о важности изменений, которые происходят в период 1860–1880 годов. Раньше деревня не доверяла всему, что приходило из города; в дни ярмарок крестьяне с гордостью щеголяли в своих деревенских одеждах на городских улицах. Надо сказать, что 1840–1860 годы — время экономического подъема на селе — были золотым веком местного костюма. Затем начинаются имитации, что приводит к утрате его символизма, к постепенному исчезновению региональных костюмов, бережно собираемых фольклористами. Чепцы и рабочие блузы постепенно сходили со сцены — модные журналы проникали в самые отдаленные деревни. Возможность получать покупки по почте, увеличение количества филиалов универсального магазина Printemps, повсеместное появление модисток и портних в конце века — все это подталкивало эволюцию. Жизнь молодых девиц, посту павших в ученицы, изменилась. Ивонна Вердье продемонстрировала это на примере Мино (Бургундия), правда, не выделяя особо того факта, что речь шла об историческом феномене, ограниченном по времени.

Городская рабочая среда также не осталась в стороне от этого процесса. Долгое время специфика профессии выражалась через костюм; до Второй империи на улице мелькали куртки рабочих, черные костюмы судейских и прочих представителей власти, воротники клерков. После 1860 года появилось понятие выходной одежды. Рабочий одевается, как буржуа, и смешивается с праздничной городской толпой. Воскресный отдых с тех пор меняется. Одеться в выходную одежду значит показать себя приверженцем чистоты. Юные девушки из рабочей среды осваивают новые средства понравиться: ботиночки, надушенные носовые платки, платья с облегающим лифом; у них меняются позы, жесты, походка; все стремятся научиться делать правильные покупки; ростовщичество процветает. Множество новелл Мопассана и песен того времени говорят обо всех этих новшествах, как и появление в модных ателье и лавках «девушек на побегушках», дальних родственниц гризеток.

Стыдливость и стыд

В XIX веке поведением руководят стыдливость и «стыд» За этими терминами скрывается двойственное чувство: с одной стороны, страх увидеть тщательно скрываемые телесные проявления Другого, с другой–боязнь того, что нечто тайное, секретное попадет под нескромные взгляды окружающих. Первое чувство вызывает напряжение, ужас перед естественными проявлениями организма, напоминающими о том, что тело существует. Ричард Сенетт пишет по этому поводу о «бледной немощи» женщин, названной так по цвету лица больных, — запорах, вызываемых страхом выпустить газы в публичном месте. Врачи описывают клиническую картину «эритрофобии» — мучительного страха покраснеть. Второе чувство проявляется, например, в отказе от гинекологического осмотра при помощи зеркал, что долго считалось «медицинским изнасилованием»; вплоть до конца века аболиционисты используют этот аргумент в борьбе против регламентированной проституции. К этому же типу фобий относится отказ выходить на улицу из боязни преследования незнакомцами.

Эта двойная забота усиливает требование «скромности» поведения и вдохновляет воспитателей женских монастырей. Монастырская педагогика направлена в первую очередь на то, чтобы умерить пыл детей. Подавление душевных порывов сопровождается здесь желанием исчерпать источники переживаний и ограничить приток чувственности. Поскольку чувства — это ворота для демонов, нужно учить осторожности, следить за тем, чтобы руки юного существа всегда были заняты, прививать страх перед взглядом на себя самого, умение говорить тихо или, лучше, проникнуться добродетелью молчания. Одиль Арно обнаружила в монастырях середины века явное ужесточение педагогических методов, последовавшее за свободой, даже настоящей раскрепощенностью отношений. Стремление к бестелесности обостряется с экзальтацией модели ангела; для множества девушек наступает момент самоидентификации. Это наваждение, по мнению Жана Делюмо, появляется и усиливается под влиянием неоплатонизма; сопровождает нарастающую под воздействием молитв экзальтацию девственности, восторг целомудрия. Показательно в этом отношении распространение культа Филомены начиная с 1834 года. Модель этой святой (в реальности она никогда не существовала[386], но стала героиней множества житий) позволяет создать молитвы, эмблемы и даже орденскую ленту для девушек, решивших сохранить девственность. Не будем забывать о том, что в веке, где говорить разрешалось только мужчинам, женщина могла проявлять себя лишь взглядами, движениями тела и выразительными жестами.

Остается поставить вопрос о распространении монастырских правил поведения. Сюзанна Вуалькен, девушка из народа, рассказывала о настоящих испытаниях, которым ее подвергали учительницы из обители Сент–Мерри в 1805–1809 годах, позже — унылые нормандские старые девы, у которых она проходила ученичество с девятилетнего возраста. Надо сказать, что ангельская антропология, вновь возникшая в романтическую эпоху, приходит в движение лишь тогда, когда усиливаются антикатолические настроения, то есть после 1850 года. Монастырские приемы воспитания проникают в на родную среду. Совсем недавно Мари–Жозе Гарниш–Мерритт собрала подробные свидетельства народной памяти и нарисовала впечатляющую картину того, как в 1900–1914 годах в небольшой коммуне Бюэ–ан–Сансерруа монахини «воспитывали» девочек. В сельских приходах создаются юношеские конгрегации. Бесконечные ассоциации Детей и Служанок Марии, которых было не меньше тысячи, — и все эти девушки, получившие награду за добродетель, поддерживают мораль и поведение, насаждаемые в республиканской школе, которая унаследовала ласаллевские правила поведения[387]. В Турени мэр и кюре совместно проводят праздник награждения самой добродетельной девушки деревни. Утром этого же дня врач должен засвидетельствовать девственность виновницы торжества. В Нантере дехристианизация не помешает проведению подобных мероприятий.

В простонародных семьях также идет тенденция к обособлению. Селин в частично автобиографическом романе «Смерть в кредит» рассказывает о муках, которые доставляют юному герою родители, мелкий служащий и лавочница из одного из парижских пассажей. Было бы очень долго перечислять все, что привело к превращению ранее прилюдных практик в интимные акты. Раздеваться прилюдно, прежде чем улечься в общую для всех братьев кровать, совершать туалет при посторонних, заниматься любовью в общей комнате становится стыдно.

Остановимся немного на «половозрелой девице», фигура которой привлекала взгляды моралистов. Специально для девушек писались руководства по физиологии и гигиене. В этих книгах изображалось дитя, испуганное или удивленное радикальными изменениями, происходящими в организме, ведущими к началу менструаций. Странная девочка, с непонятными вкусами, тем более опасная, что она еще не оформилась в настоящую женщину и что находится слишком близко от стихии, бушующей в ней. Эта странность выражается через томность, апатию, вздохи, непрошеные слезы, которые настораживают ее окружение. Ей все время что–то запрещают, по крайней мере теоретически. Медики стараются не стимулировать ее интереса к вопросам секса. Урбанизация лишает молодежь зрелища совокупления животных, закрытая дверь супружеской спальни не позволяет увидеть родителей, занимающихся любовью; все это множит число ничего не знающих о сексе дурочек, многие из которых вскоре «принесут в подоле». Остается лишь точно определить долю уловок, несоответствие между установкой и внутренним монологом; план, увы, нереализуемый. Клодина и ее подруги по школе, участвующие в конкурсе на лучшую грудь, предлагают нам совсем иной образ девушки[388].

Удовольствие, получаемое в одиночку

Ужас, навеваемый одиночными сексуальными практиками, является ценным свидетельством размаха лицемерия. Историки, от Жан–Луи Фландрена до Жан–Поля Арона, подчеркивали, как переоценивалась эта напасть, на протяжении многих веков осуждаемая духовенством. Публикация в 1760 году знаменитого «Онанизма» доктора Тиссо, без конца переиздававшегося вплоть до 1905 года, — важная веха в этой истории. Специалисты много дебатировали о распространенности этого явления, но очевидно, что ничего с ним поделать нельзя. Повышение — брачного возраста, появление настоящих гетто холостяков в сердце городов, отмирание традиционных форм сексуальности, таких как предвкушение, в сельской местности, повсеместное появление интернатов для мальчиков, отдельные комнаты и отдельные постели, страх, вызываемый возможностью подхватить венерическое заболевание, — все это влечет за собой мастурбацию, если не предполагать сублимации. Добавлю, что все, что возбуждает индивида, подпитывает его внутренний диалог, может лишь способствовать подобной форме получения удовольствия. Не будем забывать и о привлекательности нарушения правил, удовольствие от чувства вины: так, неудовлетворенные замужние женщины, желая компенсации или мести, несмотря на возможные неприятности, заводят любовников. Все наводит на мысль, что без чрезвычайного распространения этого явления моралисты не развили бы такой бурной деятельности.

Однако вернемся к научному дискурсу, в котором продолжают звучать пугающие ноты. Бесконечная диатриба о сексуализации детства, выявленная Мишелем Фуко, основана в первую очередь на фантазме потери, на необходимости экономии всего и вся, в частности спермы. В этом контексте мужской онанизм ведет к быстрому истощению. Изнурение, преждевременная старость, смерть — вот чем отмечен путь этих исхудавших, бледных и почти обессиленных субъектов, осаждающих кабинеты врачей. Клиническая картина драматизируется страхом: как бы расход энергии не повредил работоспособности. Скрывается отказ от науки получения удовольствия, отрицание гедонических функций.

Наслаждение, испытываемое женщиной без участия мужчины, расценивается как нечто совершенно недопустимое и рассматривается как порок. Для мужчины это абсолютная тайна, бесконечно большая, нежели волнение, вызываемое соитием. Здесь речь не идет об истощении, потому что женская способность к сексу представляется неисчерпаемой, но на горизонте вины вырисовывается нечто другое, не менее ужасное. Речь не идет об опасности стать нимфоманкой, истеричкой или проституткой — здесь обнаруживается широко известное враждебное отношение врачей XIX века к клитору, органу, предназначенному исключительно для получения удовольствия и бесполезному для деторождения.

Контроль за онанизмом

Борьба с этим явлением инициируется родителями, духовенством и в особенности врачами. В глазах воспитателей–клерикалов сон эквивалентен смерти, постель — могиле, а пробуждение — воскресению. В спальне интерната всегда присутствует монахиня, следящая за «скромностью» засыпания и подъема. В течение дня детей стараются не оставлять в одиночестве надолго. Регламент таких учреждений, руководимых монахинями–урсулинками, предписывает девочкам постоян- но быть в окружении подруг. Что касается медиков, то они советуют избегать чрезмерно теплых и влажных постелей; запрещаются перины и слишком большое количество одеял, для сна рекомендуются определенные позы. Они не одобряют верховую езду для девочек, как и шитье на швейной машине, которая в 1866 году подверглась критике со стороны Медицинской академии.

Техническое оборудование и при необходимости ортопедические приспособления также стоят на страже нравственности. В 1878 году специалисты рекомендуют делать дверцы туалетных кабин с отверстиями сверху и снизу, чтобы можно было контролировать, что происходит внутри. Отдельные врачи настаивают на том, чтобы мальчики носили длинные рубашки с завязками по низу. Для борьбы со стойким онанизмом вплоть до 1914 года рекомендуются различные бандажи и даже «сдерживающие пояса» для девочек. В приютах для умалишенных нимфоманкам надевают наручники и устанавливают разные приспособления, мешающие соединить бедра. В отдельных случаях прибегают к хирургической помощи. Весьма распространенный метод лечения — прижигание уретры. Теодор Зельдин пишет о муках восемнадцатилетнего служащего магазина, семикратной жертвы терапевтической меры, предназначенной всего–навсего для пресечения нежелательных потерь спермы. Еще более показательны страдания Амьеля[389], скрупулезно описанные самой жертвой. «Каждое семяизвержение — это удар кинжала по вашим глазам», — заявил девятнадцатилетнему юноше какой–то врач. С тех пор испуганный молодой человек описывал каждую из своих ночных поллюций, принимал меры во избежание этого: по вечерам принимал холодные ванны, ел толченый лед, протирал низ живота уксусом. Ничто не помогало. 12 июня 1841 года он решил спать не более четырех–пяти часов в сутки, сидя в кресле.

Прижигание клитора и входа во влагалище — процедуры достаточно редкие, еще реже имело место удаление клитора, практикуемое доктором Робером начиная с 1837 года, а ближе к концу века — доктором Деметриусом Замбако. Следует сказать об осторожности, с которой делались эти ужасающие операции; к тому же, не отрицая их значимости, не стоит переоценивать их распространенность.

Телесные вопросы находились в центре частной жизни. Прислушивание к неясным знакам, подаваемым телом, беспрерывный поиск искушения, постоянная угроза, которой подвергается стыдливость, привлекательность нарушения установленного порядка–все это вместо того, чтобы соблюдать правила. Совокупление животных больше не наблюдают. Простой намек вызывает непристойное поведение со стороны мужчин — теперь трудно представить себе, что раньше оно вызывало улыбку. Разные певческие общества собираются лишь для того, чтобы посмеяться и поговорить о сексе. Тщательно скрытая нагота рождает у мужчин эротические фантазии. Гости графини Сабины, одной из героинь романа Эмиля Золя «Нана», подолгу обсуждают ее бедра. Для сравнения, наша знаменитая покорность телесным импульсам и порывам выглядит почти развязностью.

«Расшифровка личности» и самоконтроль

Банализация процесса самоанализа

Одновременно с мнимым расцветом личности желание понять себя, подвергнуться «расшифровке», углубляется. Интроспекция, «взгляд в себя» становится общим местом. Этому процессу благоприятствовало развитие и распространение в обществе духовных практик, появившихся в эпоху, последовавшую за Тридентским собором. Процедура суда совести, анализа своих поступков, самоанализа, парадоксальным образом разворачивается в момент, когда сокращается количество соблюдающих религиозные обряды. Новое понимание моральных требований теологии дает доступ массе католиков к мыслительной деятельности, долгое время остававшейся уделом избранных. В эпоху Реставрации множатся ретриты[390] и миссии; и те и другие приводят к общей исповеди; они становятся причиной для тщательного самоанализа. Клод Ланглуа показал, как укоренялась в народе практика ретрита в Ваннской епархии. 24 марта 1821 года, сообщает Жерар Шольви, шесть тысяч человек, со свечами в руках, приняли участие в церемонии «аманд онорабль»[391], важном событии большой миссии в Монпелье. Около полувека спустя, в 1866 году, по случаю приезда проповедников в Шассрадес, маленькую коммуну в недоступном Жеводане, происходит возврат к себе, и языки неотесанных крестьян развязываются. Проведение на протяжении нескольких десятилетий двойной исповеди и дифференцированного отпущения грехов, практика поэтапной общей исповеди, прерываемой длительными периодами самоанализа, в том виде, как это было провозглашено кюре из Арса, миссионера времен Июльской монархии, побуждают скрупулезно вспоминать свои грехи.

Дальнейшая регламентация жизни, определенность «решений» сопровождают углубление самоанализа. Проповедники и религиозные наставники призывают к этому набожные души. Так регулируется поведение в частной жизни. По совету воспитательниц родители устанавливают строгие правила для юных девушек, вернувшихся из пансионов, дабы оградить их от соблазнов праздной жизни. Об этом свидетельствует волнующий дневник Леопольдины Гюго. Некоторые добрые души заставляют девочек вести дневник, неизбежное следствие таинства исповеди. Двенадцатилетняя жительница Марселя Изабель Фрессине вынуждена каждый день в качестве наказания выполнять дополнительные задания. Дневниковые записи показывают также духовный рост взрослых, облегчают сомнения, вызванные мелкими ежедневными ошибками. Распространение такого явления, как женские дневники, после 1850 года, образцом которых можно считать дневник Софьи Петровны Свечиной[392], опубликованный издательством Falloux. В нем сквозит то же желание описывать свои переживания в назидательных целях.

Главное в этом процессе — секуляризация расшифровки личности, начатой в тени исповедальни. Человек в XIX веке одержим чувством вины; это чувство вызывается тем же страхом потери, который заставляет тщательно вести домашнюю бухгалтерию, который порождает ужас от потери спермы или просто от сознания того, что с каждым днем жизнь становится короче. Это желание избежать потери чего бы то ни было выливается на страницы интимного дневника.

В поисках автора дневника

Выдающийся «Опыт о расписании дня, или Метод правильного распределения времени в течение дня, первое средство для счастья», написанный в 1810 году Жюльеном, отставным военным, ясно показывает преемственность мнений. Работа автора, ссылающегося на Локка и Франклина, будет высоко оценена Антуаном Франсуа де Фуркруа, французским графом и политическим деятелем. Жюльен рекомендует делить день на три части по восемь часов. Первую он предлагает посвятить сну, вторую — работе и учебе, третью — еде, отдыху и физическим упражнениям. Самое главное, говорит он, надо вести три дневника: в одном описывать состояние здоровья, в другом — различные сомнения нравственного порядка, в третьем — мыслительную деятельность. «Аналитический дневник» и исчерпывающая картина положения вещей, исследуемые каждые три или шесть месяцев, позволят подвести итоги и оценить развитие. Здесь стремление к внутреннему просветлению в сочетании с навязчивым страхом потери влечет за собой практику, которая не имеет ничего общего с диалогом с Создателем. Итог постоянного самоанализа в данном случае зависит от собственного взгляда на себя и взгляда других. Долгий внутренний монолог позволяет контролировать свои внешние проявления и одновременно с этим оставаться загадкой для Другого; необходимость хранить тайну о себе способствует интроспекции.

Великие авторы дневников первой половины XIX века постарались решить задачу внутренней ясности, не впадая в литературные амбиции. Их произведения, в которых нередко описаны одновременно труд, деньги, досуг и любовные похождения, — ценное свидетельство перемен. Ведение интимного дневника — попытка прогнать страх смерти, который возникает в процессе записей. Проследить растрачивание себя означает создать стратегию сохранения. «Регистрируя все свои ощущения, — пишет Делакруа 7 апреля 1824 года, — я живу два раза; прошлое возвращается ко мне. Будущее всегда со мной». Так формируется память, одновременно являющаяся «историей болезни» и поминовением.

Ведение дневника внутренне дисциплинирует; бумаге доверяются тайны. Записи позволяют проанализировать внутреннюю вину, регистрируют сексуальные неудачи как удушающее чувство неспособности к действию; снова и снова возвращают к секретным решениям.

Объяснить столь распространенное увлечение дневниками можно разными факторами. Мен де Биран желал создать науку о человеке по соотношению физических и моральных проявлений. Поиск себя стимулируется всеми историческими событиями, которые углубляют чувство идентичности. Ускорение социальной мобильности порождает неуверенность. Оно подталкивает автора дневника задавать себе вопросы о собственной позиции, оценивать, каким может быть мнение окружающих. Общество молчаливо присутствует в его частной жизни. Новый стиль межличностных отношений, диктуемый урбанизацией, наносит многочисленные раны самолюбию, порождает фрустрацию, заставляющую уйти в себя. Мен де Биран в 1816 году предсказывал этот поиск психологического реванша; он предчувствовал время, когда «психологически уставшие люди захотят оставить дела и найти таким образом отдых, спокойствие и утешение, которые можно обрести только наедине с собой».

Усиление чувства собственности не чуждо этому новому явлению, что заметил Мен де Биран; он поздравляет себя с тем, что его друг аббат Мореле в своих записках обосновал право «каждого человека на себя самого, на все свои способности, на свое ,,я“».

Практика описания себя

Остается определить, кто они, эти авторы дневников. Среди них существуют великие, вошедшие в историю, и тогда наша задача легковыполнима. Многочисленны женщины, которым правила приличия не позволяют публиковать свои произведения и которые через дневниковые записи реализуют потребность писать (если речь не идет о графомании). Эжени де Герен признавалась в своем неистовом желании писать. Есть все основания полагать, что так же обстояли дела и у мадам де Ламартин, матери поэта.

Зачастую неуютно себя чувствующий в обществе, в котором ему приходится жить, автор дневника страдает от невозможности общаться с окружающими. Ему трудно принимать решения. В мае 1848 года, в возрасте двадцати семи лет, Амьель пишет в своем дневнике о предполагаемой женитьбе. Записи делаются в форме нескончаемых уравнений. «Я создаю себе проблемы из ничего», — признается Мен де Биран, подавленный тем, что он называет «озабоченностью», — мы бы сказали, тревогой, — которую приписывает «недоверию к себе самому».

В целом автор дневника вполне может показаться больным; уж точно — человеком робким, если не беспомощным; иногда это некто обуреваемый гомосексуальными страстями, которые он не в силах удовлетворить. Провинциальная буржуазная микросемья весьма предрасполагает к ведению интимного дневника. Эта структура благоприятствует привязанности к матери и к воспоминаниям о детстве; Беатрис Дидье утверждает, что автор дневника страдает от регрессии и что его записи говорят о желании вырваться из этого плена. Трудно отрицать, что эта ежедневная дополнительная работа в качестве наказания является одним из методов воспитания юношества.

Ведение дневника — прежде всего упражнение. Это изнурительная работа — вспомним хотя бы о семнадцати тысячах страниц, написанных Амьелем! Для тех, кому нравится разговор с самим собой, внутренний монолог, — это изысканное удовольствие. «Когда я один, — заявляет Мен де Биран, — у меня множество дел: я должен следить за ходом своих мыслей или впечатлений, ощупывать себя, наблюдать за настроением и образом жизни, извлекать лучшее из того, что есть во мне, записывать идеи, которые случайно приходят мне в голову, или те, что навевает чтение». В этом смысле интимный дневник — венец радостей privacy: «Я стремлюсь стать собой, вернуться в частную жизнь, в семью, — признается тот же автор дневника. — Пока это не случится, я буду ниже себя самого, буду ничем». Однако, как можно догадаться, дневник — враг супружества! В первую очередь женщинам приходится писать украдкой. Эжени де Герен даже от своего обожаемого отца скрывает тетрадь, в которой делает записи по ночам в своей любимой «спаленке», любуясь звездами. Беатрис Дидье обнаружила в ведении дневника даже сходство с мастурбацией.

Историки еще не в полной мере оценили распространенность этого социального явления, изучение которого остается монополией филологов. Кроме того, хрупкость этих документов ведет к тому, что их количество недооценивается. Очень многое указывает на то, что интимный дневник сопровождает частную жизнь множества людей. Мелкая буржуазия здесь тоже не отстает, как свидетельствует Пьер Гиацинт Азаис, скромный парижский самоучка; интимный дневник предстает здесь как отдаленный потомок семейного дневника и как компаньон амбарной книги. Нетрудно догадаться, что дневники ведут тысячи девушек, нашедших в нем отдушину для выхода чувств. Каролина Брам, чьи дневники были обнаружены на блошином рынке, Мария Башкирцева и уже упоминавшаяся Изабель Фрессине в этом не одиноки.

Здесь уместно вспомнить об огромной волне альбомов. Во времена Июльской монархии, пишет Пьер Жоржель, каждая девушка из приличной семьи имеет свой альбом, который демонстрирует друзьям дома. Альбом Леопольдины Гюго обнаружил Ламартин. До тринадцати лет Дидина доверяла ему свои детские мечты, описывала игры; в дальнейшем читатели с удивлением обнаруживают первые вздохи и признания обожателей, к которым девушка начинает проявлять внимание. С этого момента она заботится о своих туалетах, записывает даты балов и спектаклей, которые посещает, и впечатления о путешествиях. Альбом — это как чулан; туда попадает все: школьные ведомости с оценками, живописные гравюры и прочее; когда наступает время выходить замуж, альбом занимает место в семейном архиве.

В народной среде тоже существует подобие альбома или дневника. Разве собственноручно вышитое приданое не может рассматриваться как внимательное описание себя самой, своих мечтаний о будущем? В любом случае подготовка приданого — это нечто большее, чем просто желание иметь достаточное количество белья накануне свадьбы. Аньес Фин показывает, как заботливо юная жительница Пиренеев прядет, вышивает, помечает красной нитью это богатство, которое никак ей не послужит. Богатая наследница тоже включается в этот ритуал, для нее абсолютно бесполезный. Это занятие объясняет чрезвычайную привязанность женщины к символическому накоплению. Автор утопического романа «Путешествие в Икарию» Этьен Кабе будет обвинен в желании конфисковать приданое. Придавая огромное значение сундуку с бельем, который герой романа «Труженики моря» унаследовал от своей матери, Виктор Гюго подчеркивает важнейший элемент народных чувств.

Мудрость амбиций

Ретроспективный поиск себя, которым занимается человек, ведущий дневник, вызывает сожаления, ностальгию, но в то же время дает надежду и стимулирует воображение, пробуждает амбиции, увы, неясные. Очевидно одно: будущее представляется весьма умеренным; эта осторожность противоречит образу века, в ходе которого должны разыграться аппетиты. Не следует забывать о привлекательности воспроизводства себе подобных и силу механизмов, которые его поддерживают. Всесторонняя опека, система «рекомендаций», коротко говоря, груз и запутанность семейных отношений долгое время тормозят меритократию, которая, даже после установления республики, будет в загоне. По словам Теодора Зельдина, боязнь переутомления, эксцессов, внедренная в сознание медиками, способствует умерению амбиций. Следовало бы также упомянуть, что снисходительно–пренебрежительное отношение к классической гуманистической rekmneht уменьшает ее влияние. Сколько зрелых людей, читавших Горация, стремились в первую очередь к праздности (otium), жили по принципу «лови момент» (carpe diem), по образу поэтов–префектов, описанных Винсентом Райтом[393], хозяина шоколадной фабрики, чиновника из романа «Несчастье Генриетты Жерар» Луи–Эдмона Дюранти. В погоне за публичным признанием, о чем свидетельствует страсть к приукрашиванию, начинают стремиться к богатству, а сложность положения парвеню прекрасно демонстрирует, что дело не только в деньгах.

Отныне становятся понятны некоторые цифры, и в первую очередь непреходящая привлекательность свободных профессий и государственной службы. Опрос, проведенный в 1864 году среди учащихся провинциальных классических лицеев, показал, что амбиции молодежи этой среды фокусируются на юриспруденции, медицине и военной карьере, а именно на Сен—Сире. Буржуазия предпочитает государственную службе бизнесу. Кристоф Шарль оценил солидность механизмов воспроизводства и непреходящую привлекательность государственной службы. Политехническая и другие высшие школы также привлекательны, хотя практика пантуфляжа[394] еще не вошла в широкое употребление и, следовательно, подобная карьера пока не может принести большого дохода.

В рабочей среде гордость за свое мастерство, престиж помощи сдерживают желание социального бегства; эти факторы объясняют одновременно размах технической эндогамии и малую вероятность продвижения по службе. Господствует стабильность социального статуса, и то, что от поколения к поколению люди все чаще стремятся сменить профессию, в данном случае не должно вводить в заблуждение.

Жак Рансьер со всей очевидностью показал важность опыта, полученного в 1830–1850‑х годах рабочими, на которых свалилась новая напасть. Жалея времени, украденного работой, и пред полагая для себя иное предназначение, нежели эксплуатация со стороны хозяев предприятия, они страдали от некоего избытка бытия. По ночам эти пролетарии грезили о будущем, о своей идентичности. Такое напряжение испытывали немногочисленные индивиды, которые жили, как рабочие, но старались говорить и писать, как буржуа; это достигалось ценой величайших усилий — чтением сложной литературы, переписыванием текстов, заучиванием наизусть. То, что во времена Июльской монархии все больше рабочих заставляли себя посещать вечер нюю школу, свидетельствует о распространенности подобных амбиций. Истории отдельных индивидов смягчают немые цифры и дают нам возможность узнать о происхождении этого желания.

Деревенский народ также понемногу начинает задумываться об ином будущем; следы первых проявлений этого процесса следует искать не в словах, а в жестах. Так, жестокое преступление убившего свою семью Пьера Ривьера может быть интерпретировано как признак персонального осознания коллективного неблагополучия. Амбиции формируются медленно и неравным образом, в зависимости от образа жизни и структуры семьи; создаются имущественные структуры и — очень кстати — решается проблема, поставленная младшими детьми одноветвевой семьи. По мнению Грегора Далласа, изучавшего крестьянство в исторической провинции Орлеане, дальнейшая индивидуализация ослабляет связь матери и детей, усугубляет чувство неуверенности и ведет к распаду «крестьянского хозяйства», которое без этого смогло бы выстоять во времена экономических потрясений. Теплота отношений исчезает, и семья распадается. Несложно проследить множество других случаев подобного непочтительного отношения к родне, угасания чувств. Приведем лишь такой пример: один мигрант из департамента Крёз отказался присылать отцу часть заработанных денег, в результате чего отношения прервались, и он долгие годы не приезжал к матери и сестрам.

Деревенская молодежь обуреваема тремя амбициозными идеями, в зависимости от семейной иерархии и — в особенности–от места, занимаемого во фратрии[395]. На первом месте — традиционное желание стать землевладельцем, реализовать которое теперь не так трудно, как в прошлом, о чем свидетельствуют высокие цены на землю, дробление семейного наследия и освоение целинных земель; второе место занимает желание стать мельником или содержателем кабака; на примере деревень в районе Па–де–Кале Рональд Хюбшнер показал, что эти профессии — трамплин к социальному успеху; на третьем месте–переезд в город, опасность чего уменьшается благодаря землячествам, за десятилетия сложившимся в городах: вновь прибывающих встречают, обеспечивают жильем, по крайней мере на первое время, устраивают на работу. Складываются новые сети и новые маршруты, которые позволят следующему поколению добиться настоящего успеха. Показателен в этом отношении пример овернцев, изученный Франсуазой Резон.

Призванные служить богу

Не забудем и о духовном призвании, венчающем шкалу амбиций: его неумолимость очень часто в XIX веке нарушала спокойный ход частной жизни многих семей. Желание посвятить себя Богу в обществе нарастало, о чем свидетельствует увеличение численности священников и монахов вплоть до начала Третьей республики. Сфера рекрутирования кадров для церкви варьировалась от епархии к епархии, и напрасно пытаться определить, к каким социальным группам принадлежали будущие священники и монахи. В целом обнаруживается, что духовенство теперь имеет деревенское происхождение. Нередко впервые желание посвятить себя духовному служению или уйти в монастырь проявляется накануне торжественной церемонии первого причастия, что позднее описала Жорж Санд и пережила несчастная Каролина Брам. После 1850 года восторженное отношение к фигуре ангела, распространение культа Девы Марии, утверждение догмата о Непорочном зачатии, всплеск набожности, рост интереса к разным святым, о которых раньше не вспоминали, и отступление от господствовавшего в предыдущие годы антимистицизма — все это становится частью борьбы за обострение юношеской чувствительности, за отрицание тела. Явление Девы Марии в Ла Салетт в 1846 году и в Понтмене в 1871‑м говорит о небесном присутствии и увеличивает количество желающих уйти в монастырь.

Стоило бы поразмышлять о секуляризации процесса.. Некоторые буржуазные политики–популисты всей своей жизнью свидетельствуют о реальности этого. Участник революции 1848 года, богатейший Шарль–Фердинанд Гамбон, потерявший пятнадцать лет жизни на каторге, сопротивлялся мольбам семьи и невесты, терпел жестокость тюремщиков, только чтобы не подавать прошение императору о помиловании; освободившись, он посвятил остаток жизни республиканскому делу. Огромное количество рабочих, ведущих почти апостольский образ жизни, феминистки, решившие сохранить девственность или, по крайней мере, не выходить замуж, множество учительниц–аскетов более или менее сознательно строят свою жизнь по старинной модели. Франсуаза Майёр уже давно выявила монастырские черты в Севрской нормальной школе, педагогическом учебном заведении. Здесь было бы, без сомнения, полезно в стремлении частных лиц уйти от мирской жизни и крахе коллективной мечты обнаружить многие положения из «Словаря рабочего движения», изданного неутомимым Жаном Метроном.

Пока же возникает уверенность, подтверждающая эти мысли об истории амбиций: большинство испытывало разочарование. Согласно опросу, проведенному в 1864 году, учащиеся старших классов классических лицеев видели себя в будущем генералами, патронами промышленных предприятий или адвокатами, но в реальности становились школьными учителями, мелкими служащими или клерками в конторах ростовщиков. То же самое происходило с девушками из буржуазной или крестьянской среды: они мечтали о прекрасном принце или добром друге, но весь ход матримониальной стратегии говорил о том, что они достанутся какому–нибудь старому холостяку или деревенскому простофиле.

Странствия души

Новое освоение пространства

В первой половине XIX века произошли революционные изменения в способах путешествовать. Возникает новый опыт, который должен занять важное место в мечтах людей. Классическая модель путешествия, спокойного и безмятежного, в которое иногда пускался горожанин, чтобы насладиться произведениями искусства и зрелищем памятников, постепенно отходит на второй план, уступая место экспедициям Соссюра в Альпы, Рамона де Карбоньера в Пиренеи и Камбри в Финистер[396]. Основными целями путешествий становятся теперь волнение души, обогащение себя новым опытом освоения пространства, знакомство с новыми людьми, смена привычной обстановки. Путешественнику нравится опасность, первозданные пейзажи. Он хочет залезть на скалу, посидеть на краю пропасти, вскарабкаться по склону горы и спуститься в долину, встретиться с аборигенами. Образы Уэверли[397], Индейца из «Прерии» или с берегов Миссисипи вызывают интерес к этнологии. Ученые–археологи указывают путешественнику на следы, отпечатавшиеся на почве, и намекают на таинственную связь между минералами, растениями и человеком.

Представители «водяного общества», отдыхающие на курортах, время от времени собираются в группы и совершают восхождения на окрестные горы. Начиная с 1816 года Мен де Биран отваживается на путешествия в Пиренеях, впечатленный книгами Рамона де Карбоньера. Туристические путеводители сначала указывают местонахождение «смотровых площадок», потом «панорам»; формируемся новый взгляд на пространство, чему поспособствовало появление и развитие фотографии. Обновляются маршруты: сначала Альпы и Овернь, позднее — Нормандия и Бретань, несмотря на слабое развитие индустрии гостиниц и постоялых дворов. При Июльской монархии и Второй империи постепенно перестают быть редкостью путешествия со сменой часовых поясов. Пока добропорядочные буржуа ездят из Руана в Швейцарию, Перришон[398] сражается со льдами в Альпах.

Изменяется и самая простая прогулка. Желание вырваться из обыденности, интимные переживания, вызываемые созерцанием безмятежной природы, коротко говоря, опыт Руссо на острове святого Петра — все это остается, но обновляется. Пещеры, деревни, в которых свищет ветер, берега, изрезанные волнами, высокий обрыв с маяком на вершине скоро станут излюбленными местами для посещения. Чтение «Рене»[399] или «Доминика»[400] побуждает вести себя по–новому. Жан–Пьер Шалин отмечает, что, несмотря на близость моря, лучшее времяпрепровождение на каникулах для добропорядочного буржуа из Руана–долгие прогулки в одиночестве по полям и лесам.

В эпоху Июльской монархии складывается новый стиль — о чем свидетельствуют бретонские путешествия Флобера и Дюкана[401]. Теперь нет прежнего ожидания пробуждения земли, прежнего метафизического и этнологического поиска, прежней заботы о согласии. Зато гораздо больше внимания уделяется сигналам со стороны тела, телесные проявления являются важнейшей частью этих прогулок. «Спящие» Гюстава Курбе, гребцы Мопассана, мода на пляжи, куда приходят насладиться свежим воздухом (пока еще не солнцем), морские купания смельчаков в тринадцатиградусной воде, о которых нам рассказывает Дидина (Леопольдина Гюго) в своем альбоме, — все это свидетельствует о начале обнажения тела.

Здесь следует упомянуть о том, какую роль играло в становлении образованного молодого человека путешествие на «Восток», то есть в Испанию[402], Грецию, Египет или Турцию, на Босфор, а также о появлении, а затем о потере интереса к свадебным путешествиям, этой двойной инициации, синтеза древних практик, ради которого молодые направляются в Венецию или Тунис или, напротив, на побережье Бретани или в норвежские фьорды.

Путешествие — это ритуал; из него привозятся сувениры, важность которых теперь трудно понять. Обязательный альбом, полный обрывочных впечатлений, зарисовок, навеянных модой на живописные путешествия, множество дневников и рассказов, опубликованных всеми великими, от Стендаля до Флобера, от Теофиля Готье до Жерара де Нерваля, свидетельствуют о большой увлеченности новым видом времяпрепровождения. Однако эти развлечения касались элиты; чтобы и сельское население приобщилось к путешествиям и испытало те же эмоции, что и сильные мира сего, нужно было дождаться появления увеселительных поездов и в особенности распространения больших паломничеств, то есть экспансии монашеского ордена ассомпционистов между 1871 и 1879 годами.

В городах появляется такой персонаж, как фланер, обнаруженный Виктором Гюго и изученный Бодлером. В нем выражаются одновременно изменения в публичном пространстве и размах privacy, частной жизни. Новый тип «прогуливающегося» в каменном пейзаже города открывает путь для новых стратегий приватности, которые развернутся в публичном пространстве; в этом смысле фланер — переходная фигура. Гуляя по городу, он оценивает пространство, что позволит ему изменить условия частной жизни; сама улица для него как бы воспроизводит образ квартиры. Парижские пассажи, которые множатся под влиянием урбанизации, и кафе, которые в них прячутся, облегчают появление нового стиля жизни; для фланера они — как бы фальшивый интерьер, дом. Порожденные османизацией[403] вокзалы и в особенности универсальные магазины, новые торговые лабиринты, будут для фланера последним пристанищем. Постепенно он уступает место прохожим. Спешащий пешеход, заботящийся о своей безопасности, голова которого занята мыслями о собственных проблемах, не может просто наблюдать за тем, что происходит на улице; она ни в коем случае не является продолжением его жилища.

Дороги мечтаний и сновидений

Известно, как смело романтики обновили воображаемое, проложили новые дороги сновидений, обогатили внутренний монолог и вызвали у читателей желание медитации, созерцательное настроение, даже мистический экстаз. Мы можем здесь лишь упомянуть этапы этого чудесного обновления. В эпоху Реставрации господствует восторженное отношение к природе: оно предложено Жан–Жаком Руссо и обогащено Ламартином. Такое отношение помогает отдаться движениям души. Мысль о смерти, о побеге в прошлое, созерцание океана или звездной ночи, слушание соловьиного пения способствуют медитативному настроению.

После 1830 года дороги воображаемого расширяются; мечты–чувства уступают место несбыточным мечтам–фантазиям, дающим широкое поле воображению, устремляющимся к экзотическим странам или очень отдаленному прошлому.

Остается узнать, в какой мере эти литературные сюжеты подпитывали реальность. Очевидно, что умножение барьеров, охраняющих частную жизнь, распространение знаний о со- матике, а также возросшая точность в управлении временем могли лишь поспособствовать бегству в область воображаемого. Попавшие в зависимость от этого юные девушки мечтают о возвышенной любви, о чем свидетельствуют многочисленные романы в письмах, которые писали все, от Бальзака до Эдмона де Гонкура и Марселя Прево. Недоступность девушки, изоляция ее в пансионе, создавая препоны в плане сексуальных отношений, заставляют молодого человека мечтать о сильфиде. Хрупкий силуэт, мельком увиденный в церкви, идеальный овал лица, мелькнувший в окне, подпитывают его фантазии.

В архивах частной жизни молодежи можно найти следы такой влюбленности. Прогулки Эжени де Герен по кладбищу навеяны образом девушки и смерти. Дневник Леопольдины Гюго, который она вела в возрасте шестнадцати–семнадцати лет, свидетельствует о том, что она умела прекрасно писать «задумчивые сочинения», и открывает ее удивительную способность к медитации, редкую для столь юного существа. Один из текстов под названием «Вечер» представляет собой подробный анализ состояния полумечты–полусна. Жорж Санд вспоминала, как в ее почти детском воображении возникал Версальский парк, которого она никогда не видела. Затем юная Аврора завела привычку отдаваться сиюминутным мечтам и самым безумным иллюзиям; необычные мечты стали ее манией. Проявляется ее знаменитая девичья странность, которую даже пробовали лечить; возникает флоберовское искушение вести придуманную жизнь, а не реальную, явление, распространенность которого в обществе оценить, к несчастью, невозможно.

Диверсификация образов из сновидений

Жан Буске обнаружил исключительный интерес к вопросам снов и сновидений в XIX веке: эта область считалась самой секретной в личности каждого человека и защищалась многочисленными преградами его дневной жизни. Достаточно напомнить о некоторых очевидных вещах, которые скрылись из вида в связи с увлечением фрейдистскими теориями. В первые десятилетия XIX века философы задавались вопросом о том, что происходит с душой ночью; Мен де Биран полагал, что она тоже спит; Жуффруа[404], напротив, считал, что она бодрствует; Лелю[405] — что она отдыхает; для романтиков сновидение — это настоящее воскресение. Сны — не что иное, как высказывание существа, которое спрятано глубоко в человеке.

На протяжении долгого времени научные объяснения механизмов сновидений даются с точки зрения влияния физической стороны на моральную. В результате переоценивается роль органических сигналов, идущих от внутренних органов или мозга, а также влияние того, чем человек занимался накануне, и обрывков дневных ощущений. Отсюда — различия, установленные Меном де Бираном и, позднее, Моро де Туром[406], Альфредом Мори[407] или Макарио[408], между снами сенсорными, эмоциональными или интеллектуальными.

В 1845–1860 годах во Франции появилась целая плеяда ученых, по–новому взглянувших на сны: для них сны относились всего лишь к механизмам регрессии и распада высших форм психизма. Сновидения — это патология, стоящая в одном ряду с бредом или безумием. Исследователи начали уделять большое внимание сомнамбулизму и гипнагогическим состояниям — то есть тем смутным ощущениям, которые мы испытываем, находясь на пороге сна, когда распадается целостность мысли. Работа Моро де Тура «Об идентичности сна и безумия» (1855), как и чары «Аврелии» Жерара де Нерваля, передают эту психиатризацию анализа. Складывается наука о сновидениях, которая, по крайней мере во Франции, будет безраздельно господствовать до появления психоанализа.

Исследователи деликатнее подходят к проблеме историчности феноменологии снов и распределения сновидческих практик. Жан Буске начинает здесь дискуссию в весьма решительной манере. По его мнению, «после 1780 года мужчины видят во сне лишь странные бессмысленные игры». Если верить ему, это одновременно форма, содержание и функция сна, которые в конце XVIII века могли конкурировать между собой.

Как бы то ни было, все специалисты согласны в том, что предварительный сон стирается. В будущем сновидческая активность не будет поляризоваться. Согласно Джорджу Стайнеру, распространение ньютоновской космологии и, позже, эволюционной теории Дарвина больше не позволяет искать в снах отдельных людей приметы будущего. Однако популярность у простого народа разного рода сонников, которыми торгуют вразнос, говорит о стойкости архаических верований.

Другая очевидность — поворот снов к индивидуальному прошлому. Об этом говорят романтики, рассматривающие сон как возвращение человека к своим корням. Эта эволюция сочетается с переоценкой образа детства, которая происходит внутри семей.

Меньше подтверждения находят эротические сновидения в том виде, в каком они описываются. В литературе XVIII века они предстают как чистое желание, а уже в 1840–1850‑х годах — как платоническая любовь. Таким образом, сновидения являются продолжением дневных грез. В дальнейшем совершается решительный возврат к эротизму в чистом виде; об этом пишет, например, Флобер. Если верить Шанталь Бриан, это происходит между 1850 и 1870 годами; обаяние продажной любви и имперский разврат преследуют людей в снах. Альфред Мори видит здесь проявление потребности в освобождении от чувства неудовлетворенности, вызванного стремлением подавить телесные проявления. Действительно, увлечение эротизмом случилось одновременно с появлением ангелизма. Больше всего эротическим снам были подвержены истеричные женщины и молодые девственники — здесь можно обнаружить драму нежелательной потери спермы, — а также «люди, занятые интеллектуальным трудом и размышлениями» (Макарио). Некоторые ночные сновидения, описанные Эдмоном де Гонкуром, а также увиденные во сне сцены инцеста из дневника Жюля Ренара говорят о том, что в эпоху зарождения психоанализа связь между снами и сексуальными желаниями прекрасно осознавалась.

Следует отметить распространенность еще одного сюжета из сновидений. Речь о путешествиях на поездах и в дилижансах, а также о пейзажах. Это говорит о сильном воздействии нового стиля жизни. Альфреду Мори снятся величественные пейзажи, которые он видел во время путешествий; он упоминает не менее шести городов, образы которых приходят к нему во сне; по поводу особого состояния в момент засыпания он говорит: «В минуты, когда явь переходит в сон, я всегда путешествую».

Интересно было бы рассмотреть политические сюжеты сновидений; отметим, что революционные действия — лейтмотив в работах специалистов по снам. Что это? Свидетельство тревоги? Бергсону, а до него Мори снилась гильотина. Щипцы в снах Мори, вероятно, были навеяны событиями июньских дней[409]; но, может быть, это просто садистские сны, о распространенности которых в конце XIX века пишет Шанталь Бриан?

Эти несколько соображений кажутся весьма фрагментарными по сравнению с величественной картиной, нарисованной Жаком Буске: он проанализировал сотни записанных снов. По мнению этого автора, на излете Старого порядка сны людей сильно изменились — ранее в них чаще всего встречались образы рая и ада. В «райских» снах мелькали картины садов, пейзажей; к «адским» можно отнести образы подземелья и городов, те же видения — в описанных психиатрами бредовых состояниях; именно эти картины стали новой формой кошмаров. Также в снах встречались разного рода запреты, непроизвольные действия и мотивы раздвоения личности. Уже в 1850 году, когда секуляризация сновидений завершилась, «райские» и «адские» сны перемешались. Так появились современные, странные или абсурдные сновидения.

Этот увлекательный обзор, как и несколько замечаний, которые ему предшествуют, направлен на то, чтобы поддержать антифрейдистскую гипотезу об историчности сновидений. В самом деле, многочисленные соответствия, установленные между историей воображаемого и эволюцией сновидений, поразительны.

Разговоры с Богом

Молитва в одиночестве и размышления

Количественная оценка распространения религиозной литературы, проведенная Клодом Саваром, призывает к осторожности: в период расцвета Второй империи она переиздается, при этом книги для простого народа, распространяемые торговцами вразнос, не поддаются подсчету. Это наводит на мысль о том, что религиозные чувства и формы индивидуального обращения к Богу меняются очень медленно. Духовные практики находятся под влиянием прошлого. «Подражание Христу» Фомы Кемпийского в новом переводе, выполненном Ламенне в 1824 году, надолго стало самым распространенным руководством набожного христианина. «Добрый кюре» из Арса[410] оказывается вневременной моделью духовного эклектизма, синтезом множества моделей санктификации, а благочестивая Эжени де Герен с глубочайшим почтением читает сочинения святого Августина, святого Франциска Сальского, Боссюэ и Фенелона. Миссионеры эпохи Реставрации, неутомимо напоминающие о муках ада, вдохновлены драматическим тоном проповедников из прошлого. Романтик, очарованный смертью, трепещет от речей Тертуллиана или святого Бернара; совершенно естественным образом возникают размышления о конце света.

Со всеми оговорками, не будем все же отрицать оригинальности молитвы в XIX веке. Этой темой социологи религии занимались мало, их больше интересовали масштабы дехристианизации. Анализ мотивов молитвы и свидетельств признательности говорит о повседневности проблем, которые вызывают обращение к Богу. Молитвы о спасении супруга или брата, процветании в делах или успешной сдаче экзамена добавляются к мольбам о выздоровлении, благополучном морском путешествии или безопасности солдата; здесь свидетельство последователей кюре из Арса совпадает с результатами исследований, проведенных Бернаром Кузеном. Никогда еще экс–вото (разного рода таблички с обращением к Богу с благодарностью за исполненную просьбу, содержавшуюся в молитве, устанавливаемые в церкви) не были столь распространены, как в XIX веке; в Провансе явление пошло на спад лишь в 1870‑х. Этот материальный знак признательности говорит о том, что мелкая буржуазия стремилась отблагодарить Бога за помощь. Кроме того, растущее внимание к личности получателя помощи созвучно с усилением индивидуалистических тенденций, которые мы встречали на каждом шагу.

О том, что к Богу теперь обращаются с более простыми просьбами, свидетельствует и распространение молитв о грешных душах. Чтобы облегчить страдания покойных членов семьи, чьи призывы, как ему кажется, он слышит, благочестивый сын заказывает мессы, отпевания, причащается, молится, старается получить отпущение грехов. В 1884 году деревенский священник, аббат Бюге, который называл себя «коммивояжером грешных душ», основал в Ла–Шапель–Монлижоне «Покаянное дело», которому был уготован оглушительный успех; в 1892 году количество участников достигло трех миллионов. Это мощное движение обнаруживает потребность в том, чтобы покойный оставался в том месте, где он жил; этой же потребностью объяснялась мода на спиритизм, которая охватила образованные круги французского общества на заре Второй империи. С тех пор как сложился семейный культ умерших, появилось желание воскрешать их в памяти. Понятно, почему с этих пор о пламени чистилища предпочитают много не говорить: по мнению Филиппа Арьеса, оно превращается в обнадеживающую «приемную».

По мере распространения агностицизма и развития свободной мысли рождаются новые эпизоды духовной жизни, новые ритуалы перехода души в мир иной. Множатся ряды тех, кто потерял веру. Молодой человек должен победить свои сомнения в возрасте между шестнадцатью и двадцатью пятью годами, когда он вступает во взрослую жизнь. На периферии сознания маячит трагический след революционного прошлого, который усугубляет непрочность веры; — священник–ренегат, высмеивающий духовенство. Именно этот образ вдохновил Барбе д’Оревильи на создание самого замечательного своего романа. Одновременно вырастает фигура обращенного. Новые ревностные христиане пытаются отвоевать позиции религии и находят поддержку в индивидуальном опыте. От Софьи Свечиной в 1815 году до «лиловой шпанской мушки» Евы Лавальер[411] в 1917‑м, от Гюисманса до Клоделя, преклонившего колени у колонны в Соборе Парижской Богоматери, — знаменитые раскаявшиеся, внезапно пораженные верой, помогают другим унять страх сомнения и ужас покинутости Богом.

Экзальтация боли

Обобщая, надо еще раз сказать, что XIX век делится на два разных периода. Первый отмечен барочной чувствительностью, которая ярче всего проявлялась в эпоху Реставрации. В это время доминировала экзальтация боли. Об этом свидетельствуют иконография и литература, поддерживающие молитву. Реалистичность, с которой описываются страдания Христа, граничит с садизмом. Этот период обозначен публикацией в 1815 году «Внутреннего мира Иисуса и Марии» Жана—Никола Гру и перевода «Воззрений Анны—Катарины Эммерих на жизнь Христа и его страдания» в 1835‑м. Страсти Христовы служат темой для множества ужасных страниц. В этой литературе, вдохновившей появление неоламартиновской школы, кровь течет рекой и покрывает тело распятого Христа. Принято описывать сердце Христа в терновом венце. На картинках изображается Христос, указывающий пальцем на свою разверстую грудь. Романтики описывают страдающим и Младенца Христа; именно тогда в иконографии появляется образ Младенца со Святым Сердцем, опоясанным кровавым венцом. Об этом же свидетельствует культ Девы Марии, в центре которого — фигура Stabat mater, Скорбящей Матери. В 1846 году, когда двоим детям из французской деревни Ла Салетт явилась Дева Мария, на ней были знаки Страстей.

Эта трагическая чувствительность находит отражение в религиозных практиках. Она основана на том, что кровь Христова течет в истории. Весьма многочисленны женщины и даже девушки, входящие или не входящие в разные монашеские ордена, которые, по примеру знаменитых религиозных персонажей, облачаются во власяницу и носят чудовищные металлические вериги. Кюре из Арса бичует свой «труп», а Лакордер[412] заставляет топтать себя и плевать в лицо. Подражания Христу недостаточно; в новых молитвах появляется тема идеального спасения. В них говорится о желании жить в Сердце Христовом, проникнуть в него посредством созерцания ран. О том же свидетельствует и богослужение Крестного пути, однако это явление не получило широкого распространения и имело место лишь во второй половине века, о чем свидетельствуют исследования, проведенные в епархиях Арраса и Орлеана. Ив–Мари Илер отмечает по этому поводу, что никогда не ставилось такого количества придорожных распятий, как в XIX веке.

Молитва, обращенная к ангелу

Это явление распространяется буквально назавтра после братской революции февраля 1848 года. За десять лет до этого врач траппист[413] Пьер Дебрен уже критиковал жестокость аскетизма, говорил, что он ведет к истерии и к чахотке. Более эмоционально окрашенная религия ставит под сомнение царство страха и антимистицизма. Иконографические темы эволюционируют, изображения становятся более спокойными, кроткими. Новый культ явления Девы Марии и эволюция догмы вызывают к жизни молитву, обращенную к ангелу; излучающая свет Мадонна Лурдская не похожа на Скорбящую Мать Ла Салетт; пленительный образ Непорочного зачатия из собора в Се (Нормандия) созвучен успокаивающему образу ангела–хранителя, чей триумф не за горами. Мадонна из собора Святого Сердца в Исудёне уже не имеет никаких трагических черт.

Спад напряжения символизирует новая сцена: совместная детская и материнская молитва. Книги по воспитанию восторгаются «трогательной картиной». Матери предлагается посадить ребенка к себе на колени, сложить его ручки и предложить произнести первые слова молитвы. Благодаря этому в детском сердце должны укорениться образы Богоматери и Младенца Христа, которые будут ассоциироваться с собственной матерью ребенка. Это ласковое обучение призвано вдохнуть новую жизнь в домашнюю религиозность, пока плохо изученную историками. Оно готовит декрет Quam singulari, который в 1910 году разрешает проводить первое причастие в частном порядке.

Культ святых таинств и и более частое принятие причастия противостоят спаду религиозного напряжения. Непрерывное поклонение Святым дарам, которое сначала было учреждено в 1852 году в Орлеанской епархии, а годом позже — в Аррасе, вызвало новый поток индивидуальных эмоций. Это чудодейственное общение с Богом один на один производило впечатление на самых недоверчивых. В окружении «доброго кюре» любили вспоминать о неотесанном крестьянине, который проводил долгие часы в маленькой церкви — общался с Добрым Богом; тому, кто спрашивал его о том, что с ним происходит, этот крестьянин отвечал: «Я его вижу и он меня видит». Этот «нулевой уровень» воцерковленности призывает не забывать о важности молитвы и перебирания четок. Такая практика переживала расцвет в 1850–1880 годах благодаря многочисленным вновь возникшим или воссозданным братствам.

После 1850 года множатся особые культы. Мелочность просьб, с которыми обращаются к Богу, разнообразие святых, к которым взывает молящийся (об этом свидетельствуют многочисленные непритязательные скульптурные изображения святых) — все это знаменует ловкий маневр для начала борьбы с народным культом «добрых святых» и «святых источников»: живучесть этого культа историки обнаружили в Шаранте и Лимузене, в Луаре–и–Шере и Морбиане. О том же говорит и возрождение или создание новых паломничеств, епархиальных или даже кантональных; процесс длился до падения Парижской коммуны, когда поднялась волна больших национальных манифестаций, организованных ассумпционистами[414].

В начале 1860‑х годов возникает новый образ серьезной религии, морализирующей и, главное, весьма расчетливой, мало заботящейся о том, чтобы быть бесплатной и спонтанной; в молитвах теперь чувствуется влияние капитализма–таков главный вывод исследования Клода Савара. Новая, утилитарная концепция молитвы, созвучная с модой на экс–вото, ведет к обновлению аскетизма. Скамьи в церкви становятся все более удобными для молящихся: необходимость физического страдания отступает на второй план, а духовным заслугам уделяется все больше внимания. Ежедневная дисциплина, тяжелый труд, умеренность — все учитывается. Молитва становится частью повседневности.

Кукла и внутренний монолог

Внутренний монолог требует молчаливых слушателей, которые помогают изливать душу. Три таких слушателя играют немаловажную роль в XIX веке. Прежде всего это кукла, чье сложное посредничество мы не проанализировали до конца.

Как отмечает Робер Капиа, в первой половине XIX века «французская кукла не выглядела, как маленькая девочка, а наоборот, представляла собой фигурку женщины в миниатюре, одетой по последней моде». Тонкая талия и широкие бедра соответствовали канонам женской красоты того времени. Тело куклы было сделано из ткани или кожи ягненка и набито опилками. Голова и шея делались из папье–маше, зубы — из соломы или металла. Кукла сопровождала девочку на прогулке. Модели кукол, богатство их приданого, размеры дома воспроизводят положение в обществе семьи хозяйки; таким образом, игрушки помогают осознанию ребенком своей социальной идентичности. Кукла очень подходит на роль подруги, которой можно доверить секреты. Литература, которая оживляет куклу и наделяет ее речью, наравне с техническим прогрессом стимулирует эту психологическую функцию. С 1824 года производят говорящих кукол; в 1826‑м появляются куклы, умеющие ходить.

В середине века (в 1855 году) происходит революция: кукол начинают делать из только что появившейся гуттаперчи, они теперь выглядят, как маленькие девочки, их называют «пупсиками». Со временем появляется новая модель. Это «омоложение» куклы облегчает идентификацию, стимулирует размышления над отношениями «мать — дочь», которые, воспроизводясь в воображении, развивают его. В то же время одновременное существование в эпоху Второй империи игрушек в виде взрослых и «пупсиков» обеспечивает чрезвычайно богатые возможности. Изготовление приданого для куклы, проведение бала в ее честь или свадьбы — это подготовка к аналогичным событиям в собственной жизни; все эти занятия с куклой развивают детскую общительность, что позволяет изучить роль женщины и светские обычаи.

Постоянное «омоложение» куклы понемногу меняет тему обращенных к ней речей, психологическое содержание которых обедняется. Когда в 1879 году появляется кукла–младенец, когда ее гардероб сведется к пеленкам, когда кукольный домик станет колыбелью, никакие доверительные разговоры уже невозможны. Новая игрушка теперь готовит только к роли матери и домашней хозяйки.

Эволюция куклы заканчивается в 1909 году, когда появляется новый пупсик с головой, как у новорожденного мальчика. Новая модель имела оглушительный успех; в 1920 году появился целлулоидный «купальщик». Однако пришло время плюшевых зверей. Мягкие игрушки призваны воспроизводить и стимулировать отношения, которые будут становиться все глубже на протяжении века.

Любимое животное

История любимых животных в свою очередь обнаруживает важность изменений, наметившихся в разгар эпохи Второй империи. Раньше в ходу было элитистское отношение к животным, сложившееся при Старом порядке. Уже двор Людовика XVI порвал с христианской традицией безразличного — если не сказать презрительного — отношения к бездушным животным, а также с картезианской идеей животного–машины. Прошли те времена, когда Мальбранш[415] пинал ногой в живот беременную кошку, оставаясь глухим к ее крикам, которые он приписывал «животному духу». Привязанность, которую Руссо испытывал к своей собаке, вошла в моду в салонах; животное перестали рассматривать как живую игрушку и увидели в нем индивидуальность, достойную любви.

На заре XIX века, если верить Валентину Пелоссу, нормой стало теплое отношение к животным; упомянем о двух формах, в которых оно проявлялось. Прежде всего надо сказать о восторженном отношении женщины к собаке. Нежные улыбки и взгляды, «невинные ласки», «игривые шалости» — так проявлялась тяга к нежности, способность к сочувствию, которую врачи признают в женщине. Эти женские жесты сопереживания предназначены в первую очередь мужчине. Животное, таким образом, выполняет новую функцию в домашнем пространстве, функцию медиатора чувств.

Вторая привязанность, о которой надо сказать, это дружба стариков с собаками. Собачья преданность старикам описана в литературе, назовем проповедь Лакордера о последнем друге старика, образ белой собаки священника из поэтического сборника «Жослен» Альфонса де Ламартина и волка Гомо из романа Виктора Гюго «Человек, который смеется».

Богатые люди относились к животным с нежностью у себя дома, а простой народ, наоборот, проявлял к ним жестокость в публичных пространствах. На улицах, к сожалению, льется кровь, и возникает настоятельная необходимость этому воспрепятствовать. Администрация Июльской монархии начинает с того, что требует убрать из виду скотобойни, по крайней мере в Париже. В 1850 году Законодательное собрание голосует за закон Граммона, запрещающий жестокое обращение с домашними животными; эта мера не принесла значительных результатов, лишь показала прочность барьеров, защищающих частную жизнь.

Романтическая эпоха дала множество примеров нежного отношения к животному–компаньону. Эжени де Герен любит своих собачек; она их ласкает, ухаживает за ними, молится за них, оплакивает смерть одной из них и решает похоронить ее достойно. Эта сторона жизни занимает важное место в ее дневнике. Ее любовь распространяется и на птицу, а именно на соловья; она с нежностью относится даже к букашкам, бегающим по ее книге. Животное помогает победить одиночество. Оказавшись в 1841 году в одиночестве в Чивитавеккье, где он был консулом, Стендаль находил утешение в обществе двух своих собак. Мериме, состарившись, жил в компании кота и черепахи. Виктор Гюго был очень привязан к своей собаке, которая составляла ему компанию в ссылке. Еще более показательны в этом отношении дневники Шарля–Фердинанда Гамбона. Участник революции 1848 года описывал волнение, вызванное взглядом быка, живостью лошади, хрупкостью барашка. В тюрьме, как и итальянский писатель Сильвио Пеллико, много времени проведший в заключении, он кормил паука и дружил с улиткой. В Дуллане, в тюрьме Мазас, потом в Бель–Иле он ухаживает за птичками–славками, ставшими его самыми дорогими друзьями. Один из товарищей по несчастью, крестьянин из Лимузена, научил его отличать пение щегла; он даже проводил музыкальные диктанты.

Подобная сцена демонстрирует привязанность простого народа к животным. Не стоит зацикливаться на грубости ломовых извозчиков или жестокости организаторов петушиных или собачьих боев. Около 1820 года крестьяне Онэ–сюр–Одон поражаются жестокости Пьера Ривьера по отношению к лягушкам и птицам, возмущаются тем, как он ведет себя с лошадьми. Из переписки семьи Одоар де Меркюроль узнаем о том, что у крестьян из Дрома существовал обычай не убивать животное, которое служило им верой и правдой; увлечение рабочих Севера голубеводством также широко известно. В 1839 году вышла в свет «История полковой лошади» Сеона Ж.–Б. Роша: молодой земледелец не побоялся уйти добровольцем на войну, чтобы не разлучаться со своей лошадью, купленной для армии. Он умер от чахотки, и лошадь не смогла пережить его.

Возникновение невроза

После 1860 года любовь к животным распространяется повсеместно и даже переходит в настоящий коллективный невроз. Уже в 1845 году в Париже стало работать Общество защиты животных. Это было, конечно, данью англомании, но тем не менее, нельзя не упомянуть нескольких французов — любителей животных, во главе с доктором Паризе. В годы Второй империи собака в квартире стала обычным явлением. Особенно в моде были пудели. Начинают проводиться выставки собак; очень ценится собачья родословная, за состоянием шерсти тщательно следят; фотографии собак соседствуют в семейных альбомах с портретами детей. Появляется традиция хоронить собак в саду; позже открываются собачьи кладбища, что говорит о начале нового культа. Железнодорожные компании вынуждены резервировать в каждом составе вагоны для собак. Во времена Июльской монархии клетка с птичкой в комнате юной девушки из буржуазной семьи или в мансарде портнихи является признаком чувствительности хозяйки и показателем ее добродетели. В 1856 году Мишле посвящает птице книгу, что укрепляет эту привязанность.

В последней четверти века статус домашнего животного меняется. Нарастающее влияние свободомыслия благоприятствует установлению настоящих братских отношений между человеком и его любимцем. Защищать права животного, заботиться о его благе — значит стараться разрушить новое одиночество рода человеческого. Вопрос не ставился в экологических терминах; речь шла о гуманистических чувствах и социальной пользе. В начальной школе уделяют много внимания животным. Популяризация эволюционных доктрин, развитие ветеринарной медицины, успехи зоотехники благоприятствуют появлению нового братства и оживляют соблазн антропоморфизма, который достиг тогда апогея: появляются работы, свидетельствующие о жажде диалога; в частности, «Зоология с любовью» Альфонса Туссенеля.

Однако и в этой области открытия Пастера несколько корректируют отношения. Конечно, речь не идет о том, чтобы из соображений асептики ласкать животных только в перчатках, что в первое время рекомендовали некоторые специалисты; по крайней мере, боязнь микробов сыграет в пользу кошки, менее дурно пахнущей и имеющей репутацию более опрятного животного, чем ее конкурент. Кошки, которых раньше держали у себя светская публика и представители артистической среды, постепенно попадают и в простые дома. Сиамские кошки императорской семьи, компаньоны Теофиля Готье и Шарля Бодлера в большом фаворе у консьержей, и не только потому, что истребляют крыс. На заре XX века отношения человека и животного меняются: коты постепенно становятся хозяевами в доме.

Рояль, женский гашиш

Эдмон де Гонкур вряд ли преувеличивал, когда называл рояль «женским гашишем»; именно таким предстает этот музыкальный инструмент в воображении. Даниель Пистон насчитала в романах того времени более двух тысяч сцен, в которых он появляется. Половина сцен — с участием девушек; в четверти сцен участвуют замужние женщины. Рояль входит в моду в 1815 году; этому благоприятствует стремление к целомудрию, тогда как арфа, виолончель и скрипка начинают казаться неприличными. В годы Июльской монархии рояль появляется в домах мелкой буржуазии и, таким образом, становится более демократичным. С 1870 года он начинает казаться даже вульгарным; тогда же наступает условный закат эры рояля.

Самый очевидный вывод из работы Даниель Пистон — социальная функция инструмента. Умение играть на рояле создает девушке хорошую репутацию, говорит о достойном воспитании. Виртуозное владение инструментом — часть брачной стратегии, так сказать, «эстетическое приданое». Рояль лишь иногда является контекстом любовных диалогов; эта роль отдана пению, в частности исполнению романсов. Рояль — это друг, доверенное лицо, покровитель, которому можно излить душу. Этот образ будет постепенно исчезать в ходе десятилетий, рояль перестанет быть задушевным другом и превратится в обезличенную мебель.

Под невинными пальцами ни о чем не подозревающей девушки клавиши говорят то, что невозможно выразить словами. Именно поэтому Бальзак рекомендует своей сестре Лоре Сюрвиль обзавестись роялем. Рояль становится любимой отдушиной для робкой души, что дает возможность развернуться литературной сцене, в которой девушка, считавшая, что она одна, обнаруживает в себе порывы, существование которых трудно было бы в ней заподозрить; рояль поднимает ее душу к идеалу.

Реже рояль становится эхом тоски по несбывшейся любви или несет вести отсутствующему любовнику. Он может выразить жалобы души, израненной разрывом с любимым. По мнению Эдмона Абу, рояль входит в число ритуальных подарков покинутой возлюбленной. Эта практика созвучна литературному стереотипу: добрая, не очень красивая, все понимающая и чувствительная женщина с разбитым сердцем импровизирует на рояле душераздирающие мелодии; коротко говоря, женщина, о которой Жюль Лафорг воскликнул, что она «делает себе вскрытие, играя Шопена».

Третья из литературных сцен встречается наиболее часто; рояль в ней играет роль отдушины для выхода страстей; он успокаивает смятенные чувства герцогини де Ланже[416]. В таких случаях он заменяет собой верховую езду или прогулку во время грозы; здесь следует отметить семантическую близость этих трех образов. Эдмон де Гонкур, опережая психоаналитиков, связывает эти действия с мастурбацией.

Игра на рояле показывает также бесполезность женского существования; она позволяет убить время в ожидании мужчины; по мнению Ипполита Тэна, она помогает женщине смириться с «никчемностью своей жизни». Тем не менее все эти сцены, говорящие о важности инструмента в интимной жизни женщины, дают представление прежде всего об образе женщины за роялем, возникающем в мужском воображении. Распущенные волосы, лицо, освещенное свечами на пюпитре, затуманенный взгляд–женщина предстает беззащитной перед желанием мужчины.

Одинокие занятия на досуге и тайные сокровища

Доступность книг

В первой половине XIX века книги стоят дорого. В эпоху Реставрации покупка нового романа обошлась бы в треть месячного заработка сельскохозяйственного рабочего. Этим объясняется малочисленность книжных магазинов вплоть до времен Третьей республики. Позднее в Париже эпохи Реставрации большую роль играли кабинеты для чтения, о которых мы знаем благодаря Франсуазе Паран–Лардер. Эти книжные магазинчики выдают книги поштучно или по подписке; читатель, уезжающий в деревню, может взять с собой от двадцати до ста книг одновременно. Такие кабинеты посещает сорок тысяч парижан; большинство из них — новая мелкая буржуазия, которую устраивает подобная система «проката» книг. Однако наряду с рантье и студентами здесь можно встретить людей, контактирующих с представителями правящих классов: горничных, портье, продавщиц из модных магазинов. Прислуга с бульвара Сен–Жермен читает у себя в комнатах книги, взятые для хозяев. В квартале Тампль основную клиентуру этих магазинчиков составляли гризетки и портнихи, а рабочие туда никогда не заходили. Кабинеты для чтения существовали также и в провинции, там они появились позже, чем в столице. Во многих кантонах Лимузена во времена Июльской монархии и Второй империи многие лавочницы пользуются прокатом книг за небольшую плату.

Жители отдаленных деревень прибегали к услугам почты. Книга была ценным предметом; получить ее по почте было неожиданной радостью; так было, например, когда жители бедного селения Кайла в окрестностях Альби получали произведения Вальтера Скотта или Виктора Гюго.

В таких местах действуют торговцы вразнос, работающие от крупных книжных магазинов, — как правило, пиренейцы. Наиболее активны они при Второй империи. Они пришли на смену бродячим торговцам, распространившим огромное количество книг «Телемак», «Симон де Нантуа», «Женевьева де Брабант» или «Робинзон Крузо» в течение предыдущих десятилетий.

В 1860‑е годы складывается более эффективная система распространения книг. Конечно, публичные библиотеки продолжают бездействовать; хранящиеся в них классические и научные книги, частично полученные из монастырей, интересуют разве что специалистов, которым неудобно расписание работы библиотек. Тишина, царящая в этих учреждениях, и требования к внешнему виду посетителей резко противоречат народным привычкам, в связи с чем эти суровые книгохранилища вряд ли играют существенную роль в приобщении народа к чтению. Зато в городах теперь существовала довольно развитая сеть книжных магазинов, поставляющих книги в вокзальные библиотеки. Распространение недорогой литературы переводит в разряд архаики бульварные газетенки начала XIX века, в отличие от альманахов, которые продолжают настойчиво предлагать крестьянам.

Эволюция манеры чтения

Появляется тройная сеть приходских, народных и школьных библиотек; первые, открытые в годы Июльской монархии повсеместно, включая самые маленькие городки и деревни, распространяют «правильные книги»; вторые, организованные в период Третьей республики, — простую, но благонравную литературу; третьи, появившиеся начиная с 1865 года, пользуются спросом в основном у молодежи, которой в школе привили вкус к чтению. Школьная библиотека играет ту же роль, что и несколько дорогих книг, стоящих на полке в крестьянском шкафу. Всего этого недостаточно, чтобы заполнить пробел, зияющий в отдельных сельских районах, где очень не хватает книг. Пробел этот вызван затуханием продажи книг вразнос и появлением многотиражной региональной прессы.

Эволюция привычек влечет за собой изменения сети распространения. Такое явление, как чтение вслух, некогда очень популярное в семьях, постепенно сходит на нет, как и письмо под диктовку. Во времена Июльской монархии руанская буржуазия еще сохраняет традицию чтения в гостиных по вечерам у камина, но постепенно это занятие из прошлого, на котором настаивают старшие члены семьи, сменяется музицированием, пением, рисованием. Чтение вслух, таким образом, становится делом преданной дочери или компаньонки. Уходит в прошлое и обучение чтению неграмотных слуг, которым по несколько раз в день занималась экономка кюре из Арса.

Надо сказать, что до I Мировой войны чтение вслух остается главным занятием крестьянского досуга. Здесь оно отличается от монотонного чтения в буржуазных гостиных; прочитанное обсуждается собравшимися. В конце века стало практиковаться чтение вслух в мастерских, например на фарфоровых заводах в Лиможе. Это явление пришло из монастырских трапезных, продолжало существовать в коллежах при монастырях, но в других местах постепенно вытеснилось чтением про себя.

Читать про себя не означало читать в одиночку; читали в библиотеках, в кафе, в читальных кабинетах. Однако та кой вид чтения требовал сосредоточенности, способности абстрагироваться от окружающего — коротко говоря, целого комплекса умений, которых простой народ еще долго не будет иметь. В то же время читать в одиночку иногда означает сознательно занять место в группе читателей и общаться с воображаемыми собеседниками. Читатель, имеющий право голоса, который читает газету в салоне, участвует в общественной жизни, и именно в этом заключается его общественная деятельность. Быть подписанным на газету La Quotidienne в Нанси во времена Люсьена Левена означало входить в узкий круг легитимистов. Руанская буржуазия читает много; светские разговоры всегда касаются новостей; в основном читают про себя. Читают в гостиных, в спальнях, на скамейке в саду или на природе.

Это элитарное времяпрепровождение распространяется параллельно с грамотностью. Паран—Дюшатле[417] не без удивления отмечает, что многие проститутки часами читают любовные романы. Очень привлекательным было чтение по ночам для узкого круга рабочей элиты сразу после Июльской революции. В 1826–1827 годах во время своего путешествия по Франции Агриколь Пердигье читает запоем все подряд. К увлечению литературой, продаваемой вразнос, к восхищению песнями рабочих и подмастерьев добавляется новая страсть — книги самых посредственных авторов, у которых вдруг стали выходить полные собрания сочинений.

Привычка читать меняется в зависимости от пола и возраста. Как никогда сильно желание ограничить детское чтение, недавно вошедшее в моду, сказками и легендами. К бесчисленным переизданиям сказок Перро и мадам д’Онуа[418] присоединяются произведения, авторы которых, от графини де Сегюр[419] до Жана Масе[420], стремятся понять специфику детского воображения. Еще одно новое явление — вал книг, предназначенных для детей из буржуазных семей; цель этих книг — внушить юным читателям превосходство социального над моральным. Целая плеяда добропорядочных дам во главе с мадам Некер де Соссюр и мадам Гизо вдохновлены моделью, предложенной мадам де Жанлис. Все они согласны с врачами, советующими следить за тем, что читают дома подрастающие девочки; все выступают против чтения романов, средоточия всего вредного и запретного.

Гораздо большая свобода признается за замужней женщиной, о чьем круге чтения, кстати говоря, добропорядочные дамы особенно не задумываются. Литературный кругозор многих молодых супруг значительно расширяется в ходе свадебного путешествия. Во времена Поля Бурже литература, которая частично разоблачает тайны секса, обращается к молодым женщинам, которые сами так недавно познали эту сторону жизни, что не будут удовлетворять тревожное любопытство девственниц. Что касается мужчин, то они хранили эти книги на дальней полке; трудно сказать, до какой степени они были в моде. Однако ожесточенность борьбы, которую в конце века с подобного рода литературой вели сенатор Беранже и разнообразные моральные лиги, дает основание полагать, что она имела большой успех и распространялась по «очень частным» каналам.

Очевидно, что чтение зависело от социального происхождения читателя. Здесь надо сделать ремарку: до основания школьных библиотек молодой крестьянин, испытывающий жажду знаний, должен довольствоваться случайными книгами, ценность которых он преувеличивает и которые иногда оказывают на него огромное влияние. В 1820 году поступок Пьера Ривьера ничем не отличается от того, что совершил в XVII веке фриульский мельник и что было изучено итальянским историком Карло Гинзбургом. Оба несчастных стали жертвами беспорядочного чтения. На протяжении долгого времени манера чтения самоучек будет отмечена беспорядочной ненасытностью, что вызовет насмешку Жан–Поля Сартра в романе «Тошнота». Полвека спустя после Агриколя Пердигье валансьенский шахтер Жюль Муссерон будет хвататься за любую книгу, попавшуюся ему под руку Менее отважные женщины–работницы во времена Прекрасной эпохи будут испытывать вину, тратя на чтение время, предназначенное для работы. Они не станут хвастаться своими литературными предпочтениями, но будут жадно читать популярные романы и пересказывать их друг другу в омнибусе или в ателье.

Содержание чтения

Что же предпочитают читать люди, достигшие возраста, когда сами могут выбирать себе книги? Здесь не следует поддаваться очарованию истории литературы. Клод Савар показал распространенность в 1861 году религиозной литературы, а анализ посмертных описей имущества говорит о необходимости отдельной книги об этом. Книжные шкафы юристов из Пуатье заполнены правовой литературой, а на полках деревенских практикующих врачей стоят книги по медицине. Кроме того, на всех полках присутствует классическая литература. Аделина Домар обнаруживает презрение, с которым парижская буржуазия относилась к современным авторам; Эжен Буало, с 1872 года заточенный в своем замке Винье, пишет комментарии к сочинениям Сенеки и Бенжамина Франклина, двух авторов, которые оказывали на него сильное влияние. Также Следует отметить интерес к поэзии в XIX веке. Долгое слушание литургических текстов в церкви, любовь образованной публики, чаще всего двуязычной, к древнеримским поэтам, успех любительского стихотворения, прочитанного в конце обеда и переписанного в альбомы, множество поэтических обществ и, может быть, еще в большей мере, мода на написание песен и увеличение количества поэтов–рабочих обеспечивают повсеместное присутствие поэтических текстов. Приведем лишь два примера: почти в каждой шахтерской семье в Валансьене во времена Прекрасной эпохи у девочек есть тетради–песенники, а Мари–Доминик Мамуш–Антуан обнаруживает ту же традицию в семьях шляпных дел мастеров из долины реки Од.

В остальном современники отмечают растущую популярность романов и исторических книг в ущерб классическим авторам. При Июльской монархии неслыханного успеха добился роман–фельетон. Низкая цена на эти издания обеспечивалась их широким распространением, модель которого удачно создал издатель Шарпантье. Тогда же добились успеха Жюль Верн и Эркманн—Шатриан[421], чему способствовали сциентизм и патриотизм, насаждаемые в то время в школах. В маленьких деревушках Креза стали появляться библиотеки, в которых произведения братьев Виктора и Поля Маргерит соседствовали с книгами этих трех авторов.

Начало коллекционирования

Привычка к чтению сопровождается растущим увлечением разными «кабинетными удовольствиями». В XIX веке коллекционирование остается почти исключительно мужским занятием; только мужчина может задумать и спланировать коллекцию. Женщина же занимается только пустяками. И в 1892 году, и в 1895‑м выставки женских работ вызывали лишь иронию критиков, которые отказывались признавать ценность этих смехотворных «произведений», сделанных от скуки. С точки зрения этих критиков, только сентиментальность могла заставить женщину складывать в ящички секретера какие–то семейные сувениры.

У коллекции есть своя история. В первой половине века складывается новая практика. Предметы, украшавшие кабинеты аристократов, оказались рассеянными повсюду революционными бурями и находились в плачевном состоянии. Виктор Гюго в романе «Девяносто третий год» приводит впечатляющую картину того, как эти бесценные вещи гибнут в лавках старьевщиков. Создаются большие коллекции, выставлявшиеся для публики, а слом сословных границ сопровождается развалом системы знаков социального различия.

И вот тут появляется новое племя коллекционеров. На протяжении четверти века (1815–1840) конъюнктура для покупателей была благоприятной. Как герой Бальзака кузен Понс, любители порыться в лавках старьевщиков и на барахолках, очень часто безденежные маргиналы, за короткое время умудрялись собрать удивительные коллекции. В 1840–1845 годах приходит мода на коллекционирование. Буржуазия хлынула к торговцам подержанными вещами. Складывается определенный кодекс коллекционера. Визит в антикварную лавку, терпеливый поиск, основанный на новом знании и умении покупать, превращается в ритуал. Июльская монархия была золотым веком «кабинета археологии», домашнего музея. Коллекционер стремится приобрести старинные предметы; он мнит себя «спасителем истории» и пока не думает о возможной перепродаже. После его смерти все это богатство уйдет с молотка. В провинции тоже знаком этот тип. В Тулузе, например, насчитывалось с десяток коллекционеров.

Начиная с 1850 года определяется ценность предмета, структурируется торговля антиквариатом. Сокровища Понса попадают в руки малокультурного господина Попино, и это означает скорую перепродажу. С этих пор происходят перемены. Тон задает плеяда богатейших коллекционеров. Надо подчеркнуть: все, кто занимался большим бизнесом, испытывали желание коллекционировать ценные вещи. Некоторых — это очевидно — страсть к коллекционированию захватила полностью. Крупнейшие банкиры, в частности братья Перейр в своем особняке в предместье Сент–Оноре и Ротшильды в Ферьере, были буквально порабощены ею, как и многие промышленники. Эжен Шнайдер коллекционирует голландскую живопись и рисунки. Все его сокровища заперты в кабинете, а ключ он постоянно носит при себе, так что картины никто не может видеть. Владельцы универсальных магазинов — чаще всего парвеню — тоже охвачены новой страстью: Бусико коллекционирует драгоценности, Эрнест Коньяк и Луиза Жэй, основатели магазина «Самаритен», — вещицы XVIII века.

Все они к тому же являются меценатами и оказывают значительное влияние на моду. Импрессионизм и ар–нуво во многом обязаны этим амбициозным буржуа. После 1870 года крупные коллекционеры не желают, чтобы коллекции после смерти владельца распадались и распродавались. Отныне они желают славы и признательности будущих поколений. Чтобы навсегда остаться в национальной памяти, они передают свои коллекции национальным музеям, где их именами называют залы.

Одинокие «кабинетные удовольствия»

Амбициозные коллекционеры желают основать новые династии и аккумулировать семиофоры, чтобы закрепить за собой занятые позиции. Коллекция — вещь престижная; она может позволить коллекционеру направлять вкусы общества и художественное производство. В результате аристократические и буржуазные корни переплетаются, и какой–нибудь Арно Майер[422] попадает в эту ловушку и путает Старый порядок и буржуазную эклектику.

Желание коллекционировать обнажает секретную психологическую структуру, историю частной жизни. Учреждение частного музея является результатом многих желаний. Коллекция может быть лишь простым набором личных сувениров. Шкатулка, в которой Нерваль хранит пряди волос и письма Женни Колон, или чувственные душистые вещицы, которые напоминают Флоберу о пьянящих ночах с Луизой Коле в его доме в Круассе, — это коллекции, которыми следует наслаждаться наедине с собой. Появление таких коллекций может быть вызвано желанием контролировать, скрывать свое собственное либидо.

Коллекция как обладание чем–то в чистом виде, без какого–то функционального применения, удовлетворяет индивидуальную потребность иметь частную собственность, но коллекционирование также может быть бегством от реальности в мир предметов, которые являются нарциссическим эквивалентом «Я». Разговоры о снобизме и эстетическом удовольствии служат только для отвода глаз, и можно почувствовать, что коллекция компенсирует неудачу, реальную или мнимую. После того как карьера мелкого служащего Анри Одоара была уничтожена имперской администрацией, он удалился в Шантемерль, где с большим тщанием занялся наведением порядка в семейных архивах и коллекционированием морских раковин и медалей. Отступление в сторону домашнего мира подтверждает неудачу в отношениях, о чем также говорят полумрак, обивка мебели и избыток драпировок буржуазного интерьера 1880‑х годов. Стоит ли усматривать в этом повороте неосознанный страх толпы или угрызения совести расхитителя, о чем имплицитно сообщает нам роскошь собранных предметов? Приходит в голову невроз дез Эссента[423].

Вероятно, эта серийная игра подчиняется регрессии, как и ведение дневника. Эти два варианта времяпрепровождения суть удовольствия, получаемые в одиночестве, и в то же время формы самоуничтожения. Как бы то ни было, можно с уверенностью сказать, что повсеместное распространение коллекционирования — одна из важнейших черт истории привилегированных классов XIX века. Игнорировать ее означало бы лишить себя понимания того, что двигало руководителями экономической жизни.

Распространение коллекционирования в обществе

Постепенно это занятие, долгое время бывшее элитарным, распространяется в обществе. В 1890–1914 годах на подъеме филателия, также коллекционируют почтовые открытки, раковины, медали, кукол. Мелкая буржуазия, особенно провинциальная, захотела обзавестись сначала семейными архивами, потом коллекциями сувениров. Шанталь Мартине изучила, как эта тенденция распространялась в обществе и дошла до самых низов. Вскоре после того как Анри Одоар навел порядок в архиве своей семьи, повсеместно начали хранить фотографии, письма, помолвочные платья, засушенные букеты и венки невесты. Сокровища «ручной работы» вскоре присоединятся к юридическим документам и порядковым номерам рекрутов, которые будут благоговейно храниться, пока смерть не лишит их значения. Что это — желание имитировать, демократизация явления? Наверняка, но не только. Можно говорить о распространении в обществе чувства угрозы, нависшей над ценностями прошлого, и отказе соглашаться с разрывом межпоколенческих связей. Неспособность обеспечить преемственность поколений порождает в этих кругах новое чувство вины; именно оно, это чувство, побуждает собирать воедино все, что хранит следы ушедших поколений. Кроме того, мы видим здесь желание персонализировать надгробную надпись. «Жозеф Брюне — это человек, говорю вам, верьте мне!» — написал в 1864 году на титульном листе одной из книг своей библиотеки некий неизвестный владелец.

Есть и другие явления, в которых явственна имитация. Начиная с 1880 года, когда декорирование буржуазных интерьеров достигает кульминации, приобретатели из народа жадно скупают подделки; расцветает торговля фальшивым антиквариатом; складываются целые коллекции подделок. Спальня «в стиле Людовика XV», буфет «в стиле Генриха II» создают новые отношения между народом, его мебелью и интерьером. Это затронуло весь ритуал частной жизни.

Затворничество владельца со своей коллекцией, как было с писателем Пьером Луисом в его доме в деревушке Буленвилье, — это крайняя форма замкнутости на себе. Такое поведение позволяет понять, насколько утомительным может быть желание общения. Изучение досуга, проводимого в одиночестве, наводит на мысль о стремлении к интимности, о желании рассказать о себе кому–то, связать с кем–то тело, душу и мысли.

ИНТИМНЫЕ ОТНОШЕНИЯ, или ПРЕЛЕСТЬ НОВИЗНЫ

Признание вины и дороги доверия

Чувство уязвимости, сопровождающее дальнейшую индивидуализацию, крах отношений, который толкает представителей правящих классов к одиночным радостям, интериоризация императивов сексуальной морали, которая становится все суровее и раздувает чувство вины, — все это делает личное свидание более привлекательным. При этом возникает доверие, становятся изысканнее удовольствия — и вместе с тем муки признания.

Век исповеди

Специалисты называют XIX столетие золотым веком таинства исповеди. Божий суд, пишет Филипп Бутри, находится в самом сердце «религии интроспективной, пытливой и иногда вызывающей чувство вины», что является специфической чертой католицизма того времени. Допрос и признание выступают главнейшими условиями избавления. Кроме того, это таинство входит в стратегию поддержания семейной морали: удерживает молодых людей от соблазнов, предупреждает супружеские измены и, позднее, помогает избежать разводов. Наконец, оно способствует поддержанию социального порядка. «Вот в чем защита от социализма, вот в чем спасение Франции», — пишет в 1853 году мало кому известный аббат Денене.

Иногда священник исповедует на частной территории. Надо сказать, что это случается крайне редко; такую возможность оставляют больным и узкому кругу избранных, в чьих домах есть часовня и даже иногда собственный священник. Чаще всего исповедь происходит в церкви или в ризнице. Повсюду появляются исповедальни, конструкции которых постепенно усложняются. Это может быть грубое кресло, сколоченное из двух досок, — такое использует кюре из Арса, чтобы выслушать людей, а может быть роскошная отполированная дубовая кабина, закрытость которой вызовет гнев Мишле.

Слишком легко были проведены параллели между исповедальней и кушеткой психоаналитика. Конечно, совпадений много: священнику, как и врачу, полагается быть собранным, внимательным, проницательным и скромным; скрытый за решеткой исповедальни, он не должен показывать ни лица, ни взгляда. Впрочем, тайна исповеди хранилась свято — духовенство дорожило своей честью. Но как же сильно отличается поведение человека, пришедшего на исповедь, от поведения пациента психоаналитика. Поза, жесты, одежда — все в нем говорит о смирении. Стоя на коленях, сложив руки, мужчина без шляпы, дама с опущенной вуалью, кающийся отдает себя на волю священника. Он вполголоса перечисляет свои грехи, старается владеть собой и говорить тихо, что для крестьян, привыкших изъясняться во весь голос, было делом трудным.

Исповедь католика должна сопровождаться раскаянием. Только в этом случае грехи могут быть отпущены. Отсюда огромная важность отказа от отпущения грехов, часто практиковавшегося во второй половине XVIII века. Эта ригористская мера объявляется публично; не раскаявшегося отказываются причащать на Пасху; у него появляется мысль о возможном проклятии. «Друг мой, вы потеряны», «Мальчик мой, вы прокляты», — не побоялся сказать Жан—Мари Вианней двум кающимся грешникам.

Было бы ошибкой противопоставлять исповедь и духовное руководство. Большинство духовных лиц, набожные девушки и женщины (аристократки или буржуазки в большинстве своем), а также некоторые старые девы, живущие по соседству от дома священника, получают постоянное, персонализированное духовное руководство. Этой привилегией пользуется меньшинство. Тем не менее исповедь требует подчинения духовному наставнику; несколько слов, которые предваряют объявление наказания грешнику, призыв к правильному решению являются формой — конечно, достаточно неявной — духовного руководства.

Теоретически верующий должен исповедоваться священнику своего прихода. До 1830‑х годов сельское духовенство очень ревностно относится к этой прерогативе; в дальнейшем наступает некоторая свобода выбора. В религиозной среде самостоятельный выбор исповедника — настоящий ритуал посвящения; для девушки, вернувшейся из пансиона, которая вскоре должна начать выезжать в свет, это очень важное решение. Из переписки юной Фанни Одоар можно понять, насколько велико влияние, оказываемое на нее исповедником, аббатом Сибуром, будущим парижским архиепископом. Качества, присущие духовникам, при случае могут стать темой для дамских разговоров. В городских приходах иногда существует специализация священников: одни предпочитают исповедовать детей и молодежь, другие слуг. Некоторые из этих пастырей пользуются отменной репутацией; когда возникает какая–то сложная нравственная проблема, они оказывают огромную помощь. Кюре из Арса представляет собой образец апостола исповеди. На протяжении тридцати лет он по семнадцать часов в день выслушивал своих прихожан, которые толпились перед исповедальней. О важности таинства исповеди свидетельствует настоящее паломничество к «доброму кюре». Однако Жан–Мари Вианней не один такой. Отец П. А. Мерсье, в возрасте шестидесяти шести лет удалившийся в Фурвьер, менее чем за четыре года выслушает двадцать тысяч человек.

Не удовлетворенный рутинной исповедью, верующий может совершить полное покаяние в своих грехах. Так по ступают вновь обращенные, например один учитель, очарованный кюре из Арса, который не был на исповеди в течение сорока четырех лет. Такую исповедь можно пройти перед выходом в отставку, перед миссионерским путешествием или совершением паломничества; также она показана умирающим, сохранившим ясность ума.

Проведение таинства

Клод Ланглуа отмечает, что в епископстве Ванн в 1800- 1830‑х годах регулярность таинства отпущения грехов варьировалась в зависимости от личности кающегося. Ежемесячная исповедь отныне становится обязательной во всех средних учебных заведениях. Некоторые набожные души, обычно всей семьей, причащаются и исповедуются так часто, что епископ начинает беспокоиться, как бы вверенное ему духовенство не переутомилось. Однако было бы опрометчиво переоценивать эту новую потребность народа. На протяжении всего XIX века селяне, жившие в окрестностях епархии Белле, будут настроены к частой исповеди враждебно. В епархии Арраса сами пастыри с недоверием относятся к подобной практике. В Бретани такой рьяности не будут отмечать вплоть до наступления XX века. До этих пор верующие ограничиваются тремя–четырьмя визитами на исповедь в год.

В гендерном отношении существовали различия в со вершении таинства исповеди. Статистические исследования, проведенные в Орлеанской епархии по просьбе монсеньора Дюпанлу, анализ количественных данных исповедовавшихся у кюре из Арса, жалобы священников во время пасторских визитов, короче говоря, во всех имеющихся источниках упоминается феминизация исповеди. Эта тенденция подчеркивается «исповедью в зависимом положении» (Ф. Бутри): миссия священника — следить за соблюдением невинности девушки, за верностью супруги и за честностью служанки.

В первой половине века исповедь детей совершенно не интересует французское духовенство. В Бретани, пишет Мишель Лагре, она не практикуется до первого причастия, то есть до двенадцатилетнего возраста. В 1855 году Рим начинает критиковать это ограничение. Французские священники постепенно подчинятся новому указанию; в 1861 году синод бретонских епископов постановил, чтобы священники исповедовали маленьких детей не только формально. Детская исповедь набирает обороты; в конце XIX века процедура полностью повторяет исповедь взрослых. В 1910 году, сразу после обнародования декрета Quam singulari, в епархиях было учреждено частное причастие. Однако в епархии Сен–Бриё в Бретани, и это лишь один пример, новая практика вызывала негодование верующих.

Мальчики, как правило, прекращают ходить на исповедь после первого причастия. Безразличие мужчин варьируется в зависимости от региона; в долине реки Лис в конце века 60% мужчин причащались на Пасху; несколькими километрами южнее, в Артуа, таких не больше 20%. В частности, многим молодым рабочим исповедь приносит разочарование. Норбер Трюкен со смехом рассказывал, как, во время единственной попытки, он ушел от добрейшего священника, который спросил, «видел ли он женщин». Духовенство не настаивало на том, чтобы вернуть в лоно церкви этих мужчин; при необходимости священники умели проявить широту взглядов. В 1877 году синодальные статуты Монпелье советовали исповедникам особенно не ждать мужчин, избегать излишних расспросов по поводу их сластолюбия и проявлять к ним все возможное снисхождение.

Эволюция моральной теологии

Эти советы напоминают о том, что моральная теология и позиция священников на протяжении XIX века постоянно эволюционировали. С момента заключения Конкордата (1801) и до 1830 года торжествовал ригоризм, вписавшийся в традицию галликанства[424] и, более того, янсенизма. Пасторы одержимы идеей проклятия и страхом кощунства. Ригоризм созвучен проповедям о конце света. Отказ и отсрочка в отпущении грехов в то время — повседневная практика. В первую очередь этому подвергались публичные грешники и те, кто многократно совершал один и тот же грех, не те, кого теологи рассматривали как «случайных» или «рецидивных». Неудивительно поэтому, что в приютах для умалишенных находилось огромное количество женщин, одержимых религиозной манией, которые изводили себя самоистязаниями и гибли от анорексии во имя того, чтобы Бог избавил остальное человечество от наказания за их грехи.

Ригоризм суда совести основан на осуждении всего, что связано с весельем и сластолюбием и что не подчиняется духовенству. Балы, «ассамблеи», бретонские «пардоны»[425], кабаки, крестьянские вечеринки, свадебные ужины, молодежные сборища и даже простое кокетство — все вызывает гнев священников–мракобесов. Древние разговоры о неприличном обнажении шеи вдруг ожили благодаря гильотине, страшной мстительнице за старорежимные грехи. Жан–Мари Вианней порицает молодежь и их родителей, а кюре из Вереса мешает крестьянам танцевать. Даже во времена Второй империи священник из Массака, что в Тарне, перед началом мессы инспектирует внешний вид женщин; одной из них не постеснялся отрезать прядь волос, посчитав ее прическу чересчур вызывающей.

Однако с 1830 года начинаются послабления. На протяжении следующих двух десятков лет, благодаря усилиям решительно настроенных священников, например монсеньора Деви, епископа Белле, в семинариях и разных собраниях духовенства понемногу начинают утверждаться доктрины Альфонсо де Лигуори[426] в переводе кардинала Тома Гуссе. Эта новая моральная теология призывает духовника к осторожности и снисхождению; она советует не приводить грешника в отчаяние. Успокоить грешную душу отныне представляется более полезным для спасения, нежели привести в ужас. Влияние иезуитов и вообще изменения в итальянской церкви благоприятствуют гуманизации исповеди. Верующие в массе своей начинают принимать самые простые принципы моральной теологии, поэтому пастырское слово не должно уже быть столь тяжелым; и вот ужасный кюре из Арса, отныне подобревший, мешает свои слезы со слезами тех, кто пришел к нему на исповедь.

Частичный возврат к ригоризму наблюдается при Второй империи; секс в браке вызывает новый гнев со стороны клерикалов. Доктор Бержере из своего кабинета мечет громы и молнии в адрес «супружеского мошенничества», а духовенство решило взяться за «онанизм супругов»[427]. С 1815 по 1850 год, отмечает Жан–Луи Фландрен, церковь слегка упустила из виду эту сферу, в результате чего началось «тайное распространение» контрацепции. Контроль за рождаемостью распространяется по всему приходу в Арсе, как и в епархии Ле–Мана, что признает местный епископ монсеньор Бувье. Однако римские теологи по–прежнему считают, что супруга может соглашаться на сексуальные отношения, пусть даже она по опыту знает, что ее муж практикует прерванный половой акт. Церковь видит в этом попустительстве средство против того, чтобы женщина становилась жертвой насилия и чтобы мужчина не скатывался в блуд.

С 1851 года отношение Рима к сексу становится более суровым; соперничество, которое устанавливается между человеком и Богом за обладание источниками жизни, вызывает беспокойство. Отныне теологи Святого Престола категорически осуждают любое содействие, даже пассивное, женщины по отношению к супругу, который занимается онанизмом. Во французской церкви эта эволюция произошла быстрее, чем полагал Жан–Луи Фландрен. Сразу после провозглашения Второй империи монсеньор Паризи призвал духовенство епархии Арраса к большей твердости. Начиная с 1860 года новый епископ Белле занимает ту же позицию. Падение Парижской коммуны усиливает ригористские тенденции. Исповедники, ранее очень сдержанные в том, что касалось плоти, отныне будут задавать очень нескромные вопросы; прошли те времена, когда рекомендовалось ждать, пока исповедующийся сам заговорит на эти темы.

Коварная власть духовника

Расследование начинается, когда разворачиваются антиклерикальные действия. Дебаты открыла книга Мишле «О священнике, о женщине, о семье». Известно, как романисты подходят к теме. Золя («Завоевание Плассана»), Эдмон де Гонкур («Госпожа Жервезе»), Жорж Санд («Мадемуазель Ла Кинтини»), Жозеф Пеладан («Главная ошибка») рассматривают исповедь как одну из главных проблем времени. Разворачивается публицистическая кампания. В 1885 году Лео Таксиль и Карл Мило публикуют «Распутство исповедника». Антиклерикальная литература и пресса пережевывают сюжет; Жан Фори исчерпывающе показал это на примере Тарна[428]. Враждебное отношение к исповеднику появляется и в народной среде: уже в 1839 году крестьяне Домпьер–ан–Домб выступили с петицией против своего кюре, который «задавал слишком много вопросов». Даже в тени исповедальни священник зависит от деревенских слухов. Впрочем, в рабочей среде шпионаж кюре уже давно считался повседневной проблемой.

Антиклерикальные выступления идут по четырем направлениям. Лукавая власть исповедника не дает свободы индивиду; постоянная обязанность исповедоваться противопоставляется автономии личности, на которой, согласно неокантианству, базируется нравственная жизнь. Нескромное желание исповедника узнать все, его расспросы родственников и соседей ведут к тотальному контролю самых интимных действий индивида; все это может кончиться полным стиранием личности, что Мишле называет трансгуманизацией.

Клерикалов часто обвиняют в излишнем интересе к сексуальности паствы, нередко эти обвинения звучат противоречиво. Уверенный в своем знании плотского греха исповедник излишними вопросами пробуждает у невинной души первый интерес к пороку. Испуганная разговорами своего духовника и испытывающая отвращение, четырнадцатилетняя Сюзанна Вуалькен решает больше не ходить на исповедь.

Священник одержим женщиной; женское платье напоминает сутану, чувствительность женщины близка ему; необходимость соблюдать целомудрие вызывает у него подавленность; в любой момент он может испытать смятение и даже потерять голову от бесстыдных признаний кающейся грешницы. Образ священника–соблазнителя не сходит со страниц обличающей литературы. Исповедник требует отчета о разных супружеских «шалостях»; хочет узнать о самых интимных тайнах и пытается руководить тем, что происходит в чужой постели. Вследствие этого пара рискует не получать удовольствия друг от друга. Слишком ревностная слежка за соблюдением девичьей чести иногда срывает матримониальные планы; пастырское слово может даже привести в монастырь дочь вольнодумца.

Для супруга, ревниво относящегося к своей власти и авторитету, священник становится конкурентом. Антиклерикалы, тоже сильно озабоченные соблюдением женской добродетели, защищают вовсе не свободу женщин. Вмешательство священника наносит удар по его чувству собственника. Эта ревность к чужаку, который вздумал руководить его частной жизнью, который злоупотребляет визитами в его дом, который сидит в засаде и ждет, когда же ему достанется хрупкая душа чужой жены, принимает, по словам Жана Фори, форму настоящего «антиклерикального мачизма».

Угроза, которую представляет духовенство для финансового состояния прихожан, — последнее из направлений этой битвы. Согласно статье 909 Гражданского кодекса, священник не может получать наследство от своего исповедующегося. Любые претензии на наследство со стороны священников будут отныне рассматриваться антиклерикалами как грабеж.

Накал этих ссор наводит на размышления о том, что игра стоила свеч. Исповедь, в глазах ее противников, одновременно угрожает охраняемой тайне частной жизни и новой индивидуалистической этике, а также расцвету того и другого, о чем мечтал Мишле. Если любопытствующий узнает все подробности вины и нарушений, он вполне может углубиться и в остальные семейные тайны.

Иногда обнаруженная переписка позволяет приподнять завесу тайны над тем, какой драмой была исповедь в реальности. В 1872–1873 годах молодой богатый антиклерикал Эжен Буало, коллекционировавший вырезки из газет о скандалах, связанных со священниками, рассказывал своей невесте в волнующих письмах, какой видит их будущую жизнь. С возмущением узнав о том, что исповедник терроризирует девушку, пытается соблазнить и ограбить ее, Буало приказал невесте порвать с этим негодяем. Дети, которые родились в их браке, не были крещены.

Секс и врачебная тайна

Постараемся оценить, насколько непросто было признаться в наличии какого–то порока развития или болезни, передаваемой половым путем. Это доказывает боязнь называть вещи своими именами — в хорошем обществе это было невозможно. Если в романе шла речь о чьей–то импотенции, автор называл это «неудачей». Сифилис именовали «святой Вероникой», начиная с 1902 года он стал называться «аварией». Это мягкое выражение было позаимствовано в театре Бриё и позволило касаться печальной темы в салонных разговорах. В одиннадцати тысячах четырехстах письмах семьи Буало ни разу не упоминаются сексуальные проблемы или болезни, передаваемые половым путем, так же дело обстоит и с чахоткой.

Медицинская литература подтверждает трудность признания в наличии этих болезней. Профессор Альфред Фурнье, автор книги «Невинные жертвы сифилиса», рассказывает о девственнице, заразившейся через поцелуй: несмотря на то что все ее тело было покрыто язвами, она никому не поверяла ужасную тайну. Один офицер, узнав о своей болезни, пустил себе пулю в лоб, чтобы не признаваться целомудренной невесте в том, что у него сифилис. Один юноша не мог сказать матери, что он заражен, и даже отцу ему трудно было об этом сообщить. «Не бойся мне признаться, если что–то такое случится», — пишет Мари–Лоран Одоар своему сыну Анри, учившемуся в Париже.

В столь деликатной сфере доверенное лицо, часто единственное, — это врач. И даже в тиши медицинского кабинета говорить об этом сложно. Практикующие врачи сообщают о том, что боятся выслушивать молодого онаниста. Бержере приходилось проявлять огромное терпение в ожидании признания своих пациентов в супружеских изменах. Как мы уже говорили, женщины с трудом соглашались на гинекологический осмотр. Начиная с 1880 года страх венерических болезней стал навязчивым. Утверждение догмы о наследственном сифилисе вызывает мысль о невозможности вылечиться; в голове больного возникает образ будущих детей — нежизнеспособных уродов. Запад переживает искушение евгеникой. Святость врачебной тайны пошатнулась.

Надо признать, мало кто пользуется благами врачебной тайны в полной мере. Призывные комиссии могут проводить публичный осмотр. В больницах туберкулезников демонстрируют студентам–медикам; доктор Шарко показывает душевнобольных женщин из больницы Сальпетриер в хорошем обществе. Толпы больных венерическими заболеваниями собраны в больнице на улице Лурсин или в тюремной больнице Сен–Лазар, сифилитиков помещают в специальные палаты провинциальных больниц или тюремные камеры, где они никак не могут скрыть своего состояния. Опытная сводня провожает до самой кровати; соседи по кварталу знают, кого следует опасаться. В деревнях слухи о тех, у кого «кровь испорчена», распространяются быстро. Лишь в самом конце века устанавливается подобие сохранения медицинской тайны.

В буржуазной среде, представители которой составляют частную клиентуру специалистов, дела обстоят по–другому. Здесь генетические заболевания могут расстроить брачные планы. Даже выздоровление не гарантирует молодому человеку удачную партию, если известно, что он болел чахоткой. Страх рецидива или рождения больного потомства заставляет относиться к нему как к инвалиду; отсюда необходимость хранить тайну. Семья Марты опасается, как бы предполагаемая истерия молодой нормандки не воспрепятствовала удачной женитьбе ее бургундских кузенов. К счастью, статья 378 Уголовного кодекса предписывает врачу хранить тайну.

В период между 1862 и 1902 годами возникли сомнения в теории наследственности. С точки зрения отдельных медицинских светил, прежде всего следовало воспрепятствовать появлению на свет дегенеративного потомства. Профессора Бруардель, Лакассань и Жильбер—Балле советуют родителям девушек прибегать к уловкам: например, просить жениха застраховать свою жизнь. Это заставит его пройти тщательный медицинский осмотр. Бруардель советует также устроить встречу двух семейных врачей; каждый затем выскажет свое мнение, не выдавая тайны. Дюкло предлагает жениху давать честное слово… Небольшая часть врачей во главе с Луи–Адольфом Бертильоном настоятельно рекомендует «медицинскую картотеку» или «санитарное досье», где будут собраны истории болезней претендента на руку и сердце и его предков. Отдельные последователи Гальтона склонны к проведению осмотра и выдаче сертификата, подтверждающего, что холостяк «годен к браку». Однако до I Мировой войны врачам не удастся навязать какие–то меры. В 1903 году опрос, проведенный «Медицинской хроникой», показал, что практикующие врачи в массе своей настроены против «брачного закона». Время страха перед плохой наследственностью прошло; мы увидим, что последователи Пастера больше не испытывают такой тревоги, как последователи Бенедикта Мореля или Проспера Люка[429]. Этот провал «брачной политики» показывает также, как ревностно и с каким согласием правящие классы готовы защищать тайну частной жизни.

Кому доверяет молодежь

Изоляция, навязанная мальчикам и девочкам из буржуазных семей, которых тщательно оберегали от общения с простонародьем и сильно ограничивали в светских отношениях, в высшей степени кодифицированных, вызывала потребность в дружбе; трудности признаваться в чем–то на исповеди увеличивали желание рассказать свои секреты другу, которого выбираешь сам. Доверительные отношения среди подрастающих детей — девочки делились тайнами с девочками, мальчики — с мальчиками — играли главную роль в становлении личности.

Выбор подруги, которой можно все рассказать, — важнейший эпизод в жизни девочки–подростка. Матери приветствовали длительные отношения между серьезными и честными девочками. Они надеялись, что эти прочные отношения, в отличие от легкомысленной светской дружбы, будут для дочерей ориентиром в дальнейшей жизни. Мы скоро увидим, что в деревне тоже заботились о прочной девичьей дружбе: в это время рушились ритуалы молодежного общения, и иметь подругу было очень важно. У девочки из католической семьи чаще всего завязывалась дружба со сверстницей, одновременно с ней получавшей первое причастие. Опрошенные в 1976 году старушки из Бюе–ан–Сансерруа признали, что у них были такие подруги.

Девочке, оторванной от семьи и помещенной в пансион, где подчас царила атмосфера жестокости, подруга была насущно необходима. Согласно регламенту, установленному мадам де Ментенон[430], каждая старшая девочка должна была брать под свое крыло младшую воспитанницу. Жорж Санд в подробностях описывает эту трогательную дружбу. Отношения неразлучных друзей в этом закрытом мире, где мальчики и девочки содержались раздельно, иногда были неоднозначными. Здесь девочки обменивались клятвами и дарили друг другу свои портреты. Часто эти отношения были длительными. Выйдя из пансиона и ожидая замужества, «большие девочки» без конца писали друг другу письма и наносили визиты. Существует огромное количество примеров прочности такой привязанности. Эжени де Герен сама была удивлена тем, что создала целую сеть дружеских связей с девочками умными, нежными и рано повзрослевшими (они столкнулись со смертью кого–то из домашних). Конечно, доверенными подругами часто становились кузины. В семье Буало они говорили друг с другом по–английски, чтобы пресечь любопытство родителей. Фанни и Сабина Одоар, одна из Нима, другая из Меркюроля, обменивались друг с другом тысячами секретов. Поражает серьезность этой переписки: речь шла не о прекрасных принцах, а о совести, о правилах жизни. Когда была объявлена эпидемия холеры юная Фанни спрятала в надежное место свои личные бумаги и приготовилась к переходу в мир иной. Привыкшая играть роль медсестры в семье и ангела–благотворителя для местных бедняков, девочка из этой среды знает, что такое боль.

Девичья переписка заставляет сомневаться в справедливости избитого мнения, главным образом мужского, о том, что девушки с нетерпением ждут рассказа лучшей подруги о первой брачной ночи. Этот сюжет описан Бальзаком в «Воспоминаниях двух юных жен» (1842) и Эдмоном де Гонкуром в «Милочке» (1889).

Совсем иной, но также очень крепкой, предстает дружба мальчиков, завязавшаяся в пансионе, коллеже или на студенческой скамье. Молодые люди имеют любовный опыт, часто извращенный. Невозможно признаться в этом родителям; на исповедь они не ходят, а сексуальные партнеры не поймут таких признаний. Эти юные буржуа, в глубине души сознающие, что им предстоит стать адвокатами или служащими нотариальных контор, в то же время имеют огромные амбиции; они ненавидят пошлость и считают, что их ждут великие дела. Они полны гордости от сознания собственной культуры. Все это дает возможность обсудить приобретенный опыт, превращает мужскую дружбу в один из аспектов чувственного и сексуального воспитания. Они ценят насмешку, шутку и смех. Именно так обстоят дела, по словам Ж.–П. Сартра, в «мальчишеско- франкмасонской» компаний молодого Флобера.

Глубокие дружеские отношения молодых людей складывались не в большой компании, а в ходе вечерних или ночных визитов друг к другу. Флобер долго будет тосковать по вечерам в Круассе, проведенным за трубкой с одним из друзей, Альфредом Ле Пуатвеном, Эрнестом Шевалье или Максимом Дюканом. Совместные прогулки по полям и, еще в большей мере, визиты вдвоем в бордель скрепляли эту дружбу навечно. «Девки, — замечает по этому поводу Жан–Поль Сартр, — собственность коллективная, их делят между собой и рассказывают другу подробности своих плотских утех»; в этом проявляется «желание принести женщин в жертву ради дружбы мужской и иногда гомосексуальной, что является одним из проявлений мужественности».

Друзья ведут переписку, обмениваясь признаниями о сексе, и только смерть может положить конец этой дружбе. Похвальба своими победами в борделе, грубые ругательства в адрес буржуа, повторение старых шуток — все это для того, чтобы успокоить боль от столкновения с реальностью взрослой жизни.

С 1872 года, когда начнется призыв в армию, эти молодежные дружества станут популярной моделью отношений с однополчанами. Пока же мобильность, к которой принуждают молодых пролетариев больших городов превратности рынка труда и бытовая неустроенность, мешает установлению прочных дружеских отношений, которые, как представляется, остаются только у крестьян, сплоченных длительным проживанием по соседству, и у буржуа, которые пользуются благами privacy. Редко кто из рабочих, писавших дневники, упоминает о дружеской симпатии к соседу по общежитию или компаньону по работе в мастерской. Текучесть и размытость приятельских отношений наблюдаются и в среде временных мигрантов. Надо признать, что эта тема изучена мало и заслуживает внимательного анализа.

Братья и сестры

Вернемся к буржуазии. Здесь есть исключение, ломающее преграды между представителями разных полов: речь идет об отношениях брата и сестры, о важности которых, на мой взгляд, говорится очень редко. Существующая между матерью и дочерью связь, которую четкая дифференциация гендерных ролей только укрепляет, безусловно, поспособствовала тому, что привязанность друг к другу братьев и сестер оказалась в тени. Брат — единственный мальчик, с которым девочка может вести себя фамильярно; сестра — единственная благонравная девочка, с которой мальчик близко знаком. Строгость морали и правил поведения ведет одновременно к возвеличиванию важности братско–сестринских отношений и к сдерживанию горячих чувств. Взаимные эротические фантазии поддерживают «маленькую тайну», благодаря которой пропадают влечение и страх открыться. Флобер начинает выбирать выражения, когда обращается к Каролине, младшей сестре, с которой его связывает глубокое чувство.

Сестра, как правило, покоренная мужской культурой и опытом мира мужчин, восхищается братом и одновременно испытывает к нему глубокую, почти материнскую привязанность. Она боится, что он может заболеть, потерять веру, потерпеть неудачу. Родители, кстати говоря, рассчитывают, что дочь может благотворно повлиять на брата. Преданность Эжени де Герен Морису представляет собой крайность; однако те же чувства, может быть не такие сильные, мы находим у Сабины Одоар, которая, как представляется, гораздо сильнее привязана к своему брату Анри, парижскому студенту, чем к малоинтересному мужу, которого выбрала для нее семья. В обоих случаях прослеживается та же односторонность чувств, те же бесконечные жалобы на редкие письма и отсутствие доверия.

Сестра же является для брата воском, мягким и податливым, что оправдывает пигмалионизм брата; иногда становится его двойником. В этих отношениях «мальчик» как бы приобретает боевой опыт; ему рано дается возможность создать образ девушки своей мечты и таким образом подготовиться к супружеству, которое ему приходится откладывать. Можно без конца приводить примеры таких пар, начиная с волнующих отношений Рене и Люсиль. Самые знаменитые из них — Бальзак и Лора, Стендаль и Полина, Мари де Флавиньи и Морис де Герен. Представляется, что экзальтация этих отношений, которая напоминает чудо двух существ, созданных друг для друга, и миф об андрогине, была более живуча в эпоху романтизма. В конце века эта тенденция сходит на нет: мягкая и нежная старшая сестра Жюля Ренара очень раздражала его.

Циркуляция семейных тайн

Как видим, семейная переписка в XIX веке была чрезвычайно напряженной. Члены семьи, живущие в разных местах, не теряли связи. Это заметно по случайно сохранившимся архивам Одоаров из Мерклюлора, Дальзонов из Шандола и Буало из Винье.

Переписка подготавливает визиты, сопровождает обмен подарками и услугами. В письмах рассказывают друг другу об общих знакомых, дают рекомендации и советы, сообщают биржевые слухи. По переписке можно судить о семейной иерархии. Место в ней зависит от того, каким по счету является ребенок в семье, или от личных достижений. Эме Дальзон, инженер из Сент–Этьена, сделал блестящую карьеру. Он очень любит своего брата Арсена, оставшегося дома. Он издалека помогает семье, берет на себя соблюдение многочисленных бюрократических формальностей; описывает брату последние новости шелководства, позволяет ему пользоваться связями своего тестя. Именно он выбирает пансионы для племянников и племянниц.

Переписка взрослых людей содержит мало откровений и признаний. В ней ничего не говорится о сексе. Читатель находит в ней больше сдержанности и меньше иллюзий. «Сумасбродства» остались в прошлом. В то же время в письмах без конца обсуждаются семейные тайны, кроме переписки Буало, где корреспонденцию было принято читать вслух всей семьей и где письма весьма скупы на откровенность. Сохранность семейных тайн очень волнует всех, по крайней мере тех, кто отвечает за домашнюю сферу. У Одоаров речь идет о душевной болезни старшего сына Огюста и проступках дяди–священника, который — мы никогда не узнаем почему — решил укрыться в монастыре Трапп. В переписке семьи Марты пути распространения семейных тайн принимают карикатурный характер. «Вина» девицы, любовницы конюха, выставляется на всеобщее обозрение с самого начала, с 1892 года, а подробности о том, что у покойного отца был сифилис, появляются понемногу. Намеки и недомолвки о «горе» матери, истерии дочери наводят на подозрения, пока наконец зять не выкладывает все начистоту. Становятся понятны страхи в связи с возможной женитьбой кузенов; вскрывается грустная судьба сестры Элеоноры, обреченной на безбрачие — лишь после ее смерти осмелятся сказать, что у нее была гидроцефалия. После всего этого образ Аделаиды Фук из «Ругон–Маккаров» не кажется столь ужасным.

Перед лицом собственных вины и порока семья сплачивается и хранит тайну. Бесконечное переживание горя в семье укрепляет и компенсирует отказ от бегства, нейтрализует искушение предать гласности подробности семейной драмы. Любопытно, что в самом сердце буржуазной семьи можно обнаружить те же черты, что этнологи находят у крестьян. Для видных буржуа, как и для зажиточных крестьян, сохранение тайны частной жизни — капитал чести и, следовательно, условие стратегического успеха. При этом и тем и другим необходимо проникнуть в чужие тайны. Если деревенская публика отправляет своих младших детей в деревенский кабак послушать, о чем говорят односельчане, чтобы выработать тактику поведения, то буржуазные семьи, когда им нужно выяснить подробности о кандидате на руку и сердце дочери, прибегают к целой агентурной сети, сложность организации которой мы знаем.

Воспитание чувств и традиционное общение

Романтическая любовь

Любовь и поведение, которое она вызывает, пробуждают одновременно эротические мечты и напряжение в обществе. В этой сфере воображаемая модель и социальная практика тоже постоянно эволюционируют. Современная история оставила этот аспект неизученным, предпочтя подсчитывать количество добрачных беременностей, а не анализировать интимную переписку.

Оковы прошлого здесь очень крепки, к тому же никогда не следует упускать из вида старинные коды, которые исподволь руководят чувствами. Знают влюбленные XIX века о том или нет, но куртуазная любовь с ее размышлениями, ренессансный неоплатонизм и его ангелическая антропология, классический дискурс об «урагане страстей», осуждение «безумной любви» Реформацией — все это давит на них. Очевидно, что еще сильнее сковывает наследие эпохи Просвещения. Размышления метафизиков о сути души, мысли врачей и психиатров о статусе страсти, существовании двух сексуальных природ и опасности физиологических эксцессов, рассуждения теологов об относительной тяжести сексуальной вины определяют любовное поведение.

Не менее важны сначала появление, затем закат романтической любви. Разнообразные теории, определяющие связь души и тела, формируют фон новой организации любовного чувства; мы не будем это рассматривать. Лучше остановиться на биполярности женской природы, необходимой для понимания ментальности того времени. Отмеченная печатью давнего союза с дьяволом, дочь Евы в любой момент готова ринуться в омут греха; сама ее природа требует изгнания бесов. Женщина близка к органическому миру и знает механизмы жизни и смерти. Желая слиться с природой, она живет в постоянной угрозе со стороны земных сил, существование которых подтверждают нимфоманки и истерички. Когда поток этой кипящей лавы вырывается на свободу, слабый пол, ненасытный в любви, фанатичный в вере, пугающий своими безумными действиями, освобождается. Вдохновленные системой представлений, обновившейся на закате Старого порядка, художники XIX века сделают акцент на загадке женственности. Одновременно богиня и животное, женщина–сфинкс, женщина–змея с глазами, горящими хищным огнем, вполне соответствует стилю модерн, в том виде, в каком его блестяще проанализировал Клод Киге. Романисты, в частности Золя, введут этот волнующий образ пожирательницы в описание народа из предместий. Мужчинам того времени, одержимым страхом потери женщины, теперь следовало особенно ревностно контролировать сексуальность своих подруг и подчинять их мужской власти.

Здесь вмешивается религиозный код. Дочь Евы одновременно и духовная дочь девы Марии. Это белая, ангельская сущность женственности. Методизм уже восторгался искупительницей. XIX век будет искать в ней доброго ангела мужчины. Способная к состраданию, рожденная для милосердия, женщина должна быть вестницей идеала. В этом проявляется влияние мартинизма. Неоспоримое существование нематериальных сущностей — ангелов — требует наличия созданий- посредников, без которых божественная связь прервется. Женщина должна воспитывать себя, чтобы занять место этого посредника, после чего снизойти до мужчины и проявиться в нем небесным явлением.

Еще до утверждения догмата о Непорочном зачатии (1854) и роста числа свидетельств о явлениях Девы Марии (1846–1871) духовная литература и мистическая живопись говорят о бегстве от телесности к прозрачности ангелизма. Зародившаяся в недрах лионского иллюминизма, живопись Луи Жанмо, в частности прекрасная серия «Virginitas», передает это стремление. Молодая женщина поднимает глаза к небу и обеспечивает связь своего супруга с невидимым миром. В этой перспективе любовь будет вторым небом, близостью, пережитой в общем духовном приключении.

Между исповедью и любовной диалектикой создается тесная связь, как если бы, по словам Люсьен Фрапье–Мазюр, подавленное желание следовало ассоциативными путями, по которым шло его подавление. Опыт романтической любви заимствует у таинства исповеди религиозный язык признания, искупляющую функцию страдания, ожидание воздаяния. Здесь появляется женщина со своим непререкаемым авторитетом; именно она подтверждает выбор.

Однако романтическая любовь гораздо сложнее; религиозный язык в ней сочетается с новым статусом страсти. Душевные волнения, смятение сердца, ошибки и заблуждения, коротко говоря, код, сложившийся по меньшей мере в XVII веке и вновь пережитый между 1720 и 1760 годами, отступает на задний план. Во Франции в 1820–1860 годах происходит настоящее перерождение чувств. Страсть отныне — лишь энергия, предваряющая любовь. Любовь же — одновременно связь между двумя индивидами и их общее проникновение в магическую сферу–обеспечивает превращение естественного порядка в поэтический. Это чувство порождает такую духовную близость, что каждый из партнеров приобретает уверенность в вечном согласии. «Любовь в своей полноте, — пишет Пол Хоффман, — ускальзывает из реальной жизни и живет там, где трудно различить присутствие и отсутствие, любимое лицо и образы мечты и воспоминаний».

Именно женщине предстоит пробудить мужчину, вызвать в нем «турбулентность души», неутолимую тоску по идеальному миру. Руссо предложил романтическому веку эту совершенную полноту. Он возродил миф о духовном андрогине; и было бы немного легкомысленно видеть в Софи лишь махистский образ порабощенной подруги. Эта актуализация старинной ностальгии по примитивной неделимости, первородной мифической целости порождает сексуальную нерешительность партнеров, столь очевидную в живописи какого–нибудь Жанмо. Братское стремление к идеалу вызвано путаницей, сумбуром.

Круг неожиданно замыкается, и обнаруживается оборотная сторона женственности. Воздушная, почти неземная дева до такой степени не признает сексуальности своего мужа, что практически кастрирует его. Мужчина оказывается жертвой той, которую он поместил среди ангелов, чтобы изгнать ее животную сущность.

Потрясение от встречи

С этого времени в литературе появляется новый образ поведения, рисуются новые духовные маршруты, создается новая система любви. Самые популярные литературные штампы той поры — потрясение, шок от встречи, «явление» женщины, мимолетное видение силуэта. Сцена любви тоже меняется: роща сменяется аллеей сада. Слово здесь опосредовано: теперь главенствует передача мыслей на расстоянии. Первая встреча взглядов, отдаленная музыка голоса, аромат тела, доносящийся сквозь легкую одежду–все это хранит женскую стыдливость и кует нерушимые цепи.

Романтическая любовь меняет форму признания, обостряет реакцию стыда, создает новую форму выяснения отношений. Проявление мужского желания противоречит ангелическому коду; именно здесь зарождается рафинированный эротизм системы. Неуместные в данной ситуации разговоры заменяются взглядами, улыбками, в крайнем случае прикосновениями; волнение, румянец, многозначительное молчание говорят больше слов.

Все эти литературные клише являются частью воспитания чувств. Этот опыт демонстрирует трудности роста. Женщина восполняет потерю материнской любви. Получаемое при этом утешение, возникающее полное доверие создают чудо второго рождения, возвращения в рай, заслуженное страданиями, предшествовавшими встрече. Мадам де Варан, мадам де Реналь, мадам де Куэн, мадам де Морсоф[431] и многие другие составляют когорту «вторых матерей», которые вводят героев в мир любви. Запретное удовольствие, образ властной женщины, скрывающийся за ключевым персонажем этого чувственного воспитания, сковывает проявления романтической сексуальности.

После 1850 года, несмотря на то что хорошие словари, например «Ларусс», хранят верность идеалистическому примату, романтическая модель любви стала распадаться. Семантическое поле этого чувства состоит из тех же элементов, но дезорганизуется. Неудача поколения 1848 года вызвала флоберовскую иронию, положившую конец вере в ангелов в этой сфере. Дороги воспитания чувств приводят в тупик. Потеря веры в романтическую любовь ведет, как мы увидим, к ее демократизации; она стала предметом потребления, почти товаром. По ощущениям Эммы Бовари и ее любовника Родольфа в конце их романа, элементы, составляющие это чувство, весьма разрозненны и вот–вот исчезнут навсегда. Так будет на протяжении следующих пятидесяти лет. Когда ангел уступает место сфинксу, неудержимый порыв к идеалу заменяется робкими попытками воссоздать чувства, мечты, воспоминания, страхи.

Реальные проявления любви

Для историков, отныне имеющих больше информации о том, куда вело воображение, самой насущной задачей становится изучение пережитого опыта. Первых немногих работ достаточно, чтобы увидеть и обилие разнообразных моделей поведения, и пропасть, которая образовалась между их формированием и воплощением в жизнь.

Николь Кастан отмечает, что в самом конце XVIII века даже в народе распространяется любовь–страсть; это видно по силе чувств и движениям души. Даже у самых обделенных появляется новая риторика. Даже самые неграмотные дают «нежные клятвы» и «льют слезы»; даже в этих кругах звучит эхо «Новой Элоизы».

Жан–Мари Готье, проанализировавший множество интимных писем первой половины XIX века, отмечает жестокость страстных речей сразу после Революции. «Любовь до гроба» захлебывается в рыданиях; ревность доходит до безумия; глубина чувств чуть не сводит в могилу. Коротко говоря, в то время как слезы становятся частным делом, в поведении заметнее проявляется классический код самоотречения. Однако тогда же расцветает и ангелический дискурс, в котором царит религиозная метафора: возлюбленный — это небесное создание; ему надо молиться и обожать.

Спустя полвека (1850–1853) те же настроения появляются в мелкобуржуазной среде. Юный Жюль Одоар потерял голову от любви к деревенской учительнице, крестьянской дочери. Очень насыщенная переписка показывает губительные последствия этой безумной страсти. Влюбленный шлет подруге «долгие обжигающие поцелуи». Кровоточащие сердца молодых людей претендуют на сходство с романтическим образом сердца Христа: «Боже мой… пусть исполнится воля твоя», — пишет Жюль, лишенный «божественного утешения», которым является для него тело любовницы.

Мы не будем подробно анализировать стиль поведения, однако систематический анализ все же возможен. Прогулки в саду, взгляды, признания, пожатия рук — вехи на пути зарождающейся любви Виктора Гюго и Адель, и проявления страсти Стендаля к Метильде не выходят за эти рамки. Точный в своих оценках Гизо говорит о воспитании чувств, калькированном с романтической модели. Ипполит Пута[432] описал страсть молодого протестанта к подруге своей матери; будущий министр чуть было не покончил с собой от горя.

«Деревенская любовь»

Изучить любовь в традиционном обществе, казалось бы, означает проникнуть в совсем иной мир. В крестьянской среде XIX века не было принято описывать свои чувства. В немногих письмах, которые временные лимузенские ми гранты посылали своим женам, о любви речь не шла — только о хозяйственных вопросах.

Отсюда следует необходимость соблюдать осторожность: свидетельства очевидцев — это этнологический взгляд, затуманенный предрассудками. Крестьянин в этих свидетельствах, вдохновленных веком Просвещения, — это дикарь, которого на пути к цивилизации задержала необходимость адаптироваться к «климату». Наблюдатели, вялые последователи Кондильяка[433] и идеологов, убеждены, что между органами чувств существует конкуренция; сила, даже насилие, вызванные тяжелым физическим трудом, антисанитарные условия, в которых протекает жизнь крестьян, мешают появлению тонких чувств и деликатности души. Также эти свидетели полагают, что крестьянину страсть доступна лишь в чудовищных формах. С их точки зрения, крестьянин абсолютно закрыт для романтической любви, посылающей деликатные сигналы объекту страсти. Для виталистов грубая телесная оболочка доказывает убожество души. Они сводят любовь в народной среде к грубым инстинктам и самоотверженности.

Некоторое время назад историки и этнологи отправили в утиль эту систему взглядов. Они смогли обнаружить любовь в сельском обществе. «О ней говорят, ею занимаются», — пишет по этому поводу Мартина Сегален. Но она действует в соответствии с другим кодом; именно это ввело свидетелей в заблуждение. Кроме того, существовали и значительные региональные различия.

Чувства выражаются не словами, а жестами. Люди встречаются на праздниках, ярмарках, вечерних посиделках, при найме на работу, при выходе из церкви. Друг друга замечают, друг другу нравятся. Влюбленный крестьянин немногословен; он может выражать свою склонность лишь иносказательно: ласковыми ругательствами или грубыми шутками. На любовном пути существуют вехи–жесты: руку сжимают до хруста, выворачивают запястья, трутся щеками или бедрами; сюда же относятся тяжелые похлопывания по плечам, тумаки; метание камней друг в друга–явное признание во взаимной склонности. Значение каждого такого жеста и даже градация ответов известны каждому.

Если молодые люди приняты в семьях друг друга, они могут ухаживать друг за другом. С этого момента «общение», раз и навсегда ритуализованное, становится объектом внимания социальной группы. Это ухаживание часто протекает в тишине. Оно является частью «секса ожидания», также строго кодифицировано; за ним тоже наблюдают, на этот раз молодежь. Самые знаменитые модели подобных ритуалов, как мы увидим дальше, — вандейское «сюсюканье» и «возня». Девушка может позволить парню ласкать ее грудь.

Трудности интерпретации

Такое поведение отныне хорошо известно; оно создает множество проблем. Следует различать общение в группе, которое может привести к вышеописанному, при этом партнерша может быть случайной, и общение личное, которое говорит о склонности именно к этой девушке и протекает в другом темпе. Необходимо также не смешивать публичное признание отношений, часто сопровождаемое ритуалами, и произошедшее после соблазнения девушки, которое проходит гораздо скромнее и которое не всегда доходит до этнологов. Взаимный интерес и чувства возникают всюду и все время — когда пасут коров, едут на рынок или возвращаются из церкви, и постоянный контроль этому не мешает.

Вопрос изучал Эдвард Шортер. По его мнению, первая сексуальная революция началась в XVIII веке. Понемногу молодежь захотела освободиться одновременно от ритуалов, контроля со стороны представителей различных возрастных групп и семейных стратегий. Прогрессу в сфере чувств и любовных отношений между партнерами благоприятствовали массовые миграции сельского населения и изменение структуры деревенской жизни. Это создало новую, более индивидуалистическую модель отношений. Распространение романтической любви — romantic love — слишком созвучно тому, что нам удалось увидеть, чтобы критиковать его.

Не стоит все же думать, что подчинение правилам, навязанным традиционным обществом, говорит об отсутствии личных чувств. Семейные стратегии не всегда противоречили взаимной склонности. Как отмечал Пьер Бурдьё, говоря о Беарне, эти стратегии дают возможность развернуться некой игре, в которой проявляются чувства участников. Рекомендации старших–не категорическое навязывание своей стратегии, они основаны на положительном или отрицательном опыте предыдущих поколений. Эти семейные нормы усваивались с раннего детства и служили для устранения чувственной уязвимости.

И это было счастьем для деревенской молодежи XIX века, потому что, как мы знаем, требования брачных стратегий никуда не исчезают, а, наоборот, становятся все более жесткими, особенно для наследников. Детей одной семьи разделяет пропасть; младшие чувствуют себя свободнее, чем старшие, а дочери поденщиков могут позволить себе гораздо больше, чем «наследницы». В деревнях Па–де–Кале, отмечает Рональд Хюбшер, внушенная ими любовь порой позволяет им удачно выйти замуж.

Не следует также преуменьшать значения разделения полов: это результат наступления клерикалов, кульминация которого–период между 1870 и 1880 годами. Строгость контроля за молодежью, практикуемая в отдельных сельских регионах, говорит о том, что процесс эмансипации шел не линейно. Самая строгая слежка за девушками наблюдалась в Бюе–ан–Сансерруа накануне I Мировой войны.

Любовные отношения развиваются по заранее установленной модели; надо иметь в виду социально–экономические условия. Желание быть свободным чаще всего провоцирует деланое, неестественное поведение. Шортер, безусловно, прав, думая, что «романтическая любовь» более индивидуалистична, чем традиционная крестьянская; при этом не стоит переоценивать ее спонтанность. Не будем также переоценивать свободу крестьянина, перебравшегося в город. Здесь речь идет о старом стереотипе восприятия опасных и порочных классов, сложившемся у буржуа. Образ свободного поведения крестьянина возник у историков в связи с незнанием среды, в которую попадал вновь прибывший. В городах функционировали землячества, осуществлявшие контроль за мигрантами, и слухи о чьем–то слишком свободном поведении распространялись быстро.

Очень важно проанализировать, как романтическая любовь дошла до самых низов социальной пирамиды. Церковь внушала пастве ангелические мечты. С первых лет Июльской монархии в деревнях Лимузена началось увлечение романами и мелодрамами, в которых рыдала какая–нибудь Марго, эти романы передавались из рук в руки и читались прямо на работе, в подсобных помещениях; позже пришло время романов–фельетонов, которые тоже создавали новый сентиментальный образ. Мари–Доминик Амауш–Антуан показывает, что после 1870 года репертуар кафешантанов и кабаков способствовал воспитанию чувств жителей долины реки Од. Для влюбленных, которые не вполне понимают, по какой модели им выражать свои чувства, начиная с 1890 года появятся почтовые открытки к Дню святого Валентина. Объяснение в любви демократизируется.

В ожидании свадьбы портнихи сожительствуют со студентами — это является формой сексуального поведения взрослых. Эти дисгармоничные союзы поспособствовали распространению романтических образов любви и сладострастия. Молодой буржуа без опасений привносит новую мимику и жесты в любовный арсенал гризеток. Даже такие вещи, как налет развязности, времяпрепровождение на диване, вечер в отдельном кабинете и деревенские развлечения, также способствуют усвоению романтического кода.

Плотская любовь в романтическую эпоху

Попробуем хотя бы схематично проследить хронологию этой загадочной сферы, «черной дыры», скрытой покровом тишины и устоявшимися предрассудками, согласно которым секс не рассматривается учеными. Поворот наметился в 1860‑х. Начнем же рассматривать первую половину века, то есть период от установления Консульства до самых прекрасных мгновений Империи.

Фигуры сладострастия

Секс заставляет мечтать и диктует поведение. Не отдавать себе в этом отчета — значит впадать в анахронизм. По мнению Бронислава Бачко[434], слово «сексуальность» появляется лишь в 1859 году (никак не ранее 1845‑го). В то время оно относилось лишь к тому, что имело половые признаки. До появления scientia sexualis речь шла о «любви» и «любовной страсти», о «желании» и «инстинкте продолжения рода», о «плотских» и «венерианских» актах; врачи называли это «совокуплением» и «коитусом». Упоминание о физической любви — монополия мужчин. И даже мужчины должны говорить о ней иносказательно. Лишь врачи могут называть вещи своими именами — им это позволяет понятие «инстинкта продолжения рода». В отрыве от страсти секс как необходимое условие сохранения вида приобретает низкий статус, отношение к нему снисходительное, как к низшей форме любви. Медики пытаются кодифицировать супружеские отношения — что оправдывает их снисходительное отношение к оргазму. Однако они уже начинают метать молнии в сторону девиантного поведения, рассматриваемого как «извращение» инстинкта продолжения рода. В то время патологией объявляется прежде всего онанизм.

Романы и стихи наводят на мысли о плотской любви. Непристойность, присутствующая повсюду и в то же время скрываемая, сквозящая во всех поворотах сюжета, заставляет читателя догадываться самостоятельно, что обостряет удовольствие. Такие фигуры речи, как эллипсис, литота, перифраза или метафора, усиливают воображение. Так функционируют упоминания о пароксизме наслаждения. В этой литературе женщину «берут», она «отдается»; «счастье» — «соитие» или «оргазм» — состоит из «невыразимого», «неслыханного» наслаждения, удовольствия «сумасшедшего, почти конвульсивного». Роман касается секретных аспектов сексуальной жизни, ушедших из либертарианского дискурса, наводит на мысли о фригидности и импотенции, находит удовольствие в извращениях.

Юмор меняется. «Откровенное», «здоровое» веселье дает повод для появления грубоватых шуток. Разные куплеты, появление которых инспирировано галантным веком, входят в моду в мелкобуржуазной и рабочей среде; они должны развеять меланхолию и поднять бодрость духа. Иносказание позволяет «смягчить» тему; контрпетри[435] усиливает намек на непристойность, заставляя работать воображение. В этом дискурсе постоянно говорится о нарциссизме мужского пола. «Мечта куплетиста, — пишет Мари–Вероник Готье, — это ненасытная женщина, не сводящая глаз с инструмента, доставляющего ей удовольствие». Здесь господствует воинственно–эротическая метафора. Девица постоянно «прекращает сопротивление»; удовольствие мужчины сводится к «стрельбе по мишени».

Двойственность женщины будоражит сладострастное воображение, то идеализирующее женщину, то, наоборот, демонизирующее ее; благодаря сердечному ритму этой сексуальности, как отмечает Жан Бори, набожность сменяется подвигами в борделе. Код романтической любви навязывает женщине «ангелизм в постели», который сегодня вызывает улыбку. Табу на проявление желания заставляет ее изображать жертву: она ни за что бы не «отдалась», если бы не сила натиска, заставившего ее признать «поражение». Во искупление своей «слабости» после «экстаза» женщина должна вести себя как чистый ангел. Луиза Коле — не недотрога; именно она набросилась в фиакре на юного Флобера. Однако по завершении их первой любовной сцены в какой–то гостинице она лежит на кровати, «с волосами, разметавшимися по подушке, подняв глаза, молитвенно сложив руки и обращая к небу безумные слова»[436]. «В 1846 году, — комментирует Жан–Поль Сартр, — женщина из буржуазного общества, после того как проявила свои животные стороны, должна была изображать ангела».

Несостоятельность в сексе вызывает у мужчины все большее беспокойство. Сладострастный рассказ одного из персонажей Мюссе решительно отличается от триумфализма Ретифа[437]. В книгах описываются пароксизмы страсти, экстаз. Наслаждение опустошает Намуну[438], на что указывают «легкий трепет, чрезвычайная бледность, конвульсии горла, проклятия, несколько бессвязных слов, произнесенных совсем тихо…»

Романтическая фигура сладострастия, далекая от садистских удовольствий, из которых она вышла, тем не менее сопровождается скрупулезным подсчетом совершенных половых актов и следующей за ними боязнью истощения и упадка. Тогдашний буржуа постоянно нуждался в обнадеживающих сексуальных подвигах или, по крайней мере, в математическом подтверждении регулярности. Гюго и Виньи подсчитывали количество испытанных оргазмов, Флобер — свои подвиги, а Мишле ежегодно подводил итог своей сексуальной активности. Все это говорит о том, что годобные вычисления были весьма распространены в буржуазной среде.

Этот театр сладострастия, где мешаются экстаз и деградация, разворачивается на периферии. В интерьере борделей, в случайных встречах на улице, в удовольствиях адюльтера формируются оттенки наслаждения; мы должны пройти этим маршрутом, по которому нас поведут многочисленные конфигурации пары.

Секс до брака

Для начала надо напомнить некоторые исторические факты, которые обусловливают знакомство. В XIX веке временной интервал, который разделяет половое созревание и брак, достаточно велик, особенно на фоне того, что возраст первой менструации снизился в среднем на два года. Увеличение продолжительности жизни вынуждает дольше ждать получения наследства, которое позволит вступить в законный брак. Отсюда — большое количество холостяков и появление целых городских гетто, в которых велика потребность в добрачном сексе. Временные мигранты, живущие в общежитиях в центре столицы, гарнизонные солдаты, студенты, служащие и продавцы из небольших магазинов, чей уровень доходов не позволяет им завести вожделенную семью, постоянно посягают на женскую добродетель; не надо забывать и о тех, кто в годы Июльской монархии переехал в города насовсем; в отдельных кварталах их присутствие влечет за собой очень большой дисбаланс в половом составе населения (Жанна Гайяр). В деревнях, где доминирует одноветвевой тип семьи, многочисленные младшие сыновья этих семей в ожидании момента, когда станут взрослыми, осознают, что им вряд ли удастся найти себе жену. Пролетарии–слуги слой, возникающий в отдельных регионах, например в Шампани, также знакомы с муками настоящего сексуального голода.

«Инстинкт продолжения рода», силу и распространенность которого признают врачи, рождает убеждение, что существуют два различных этических взгляда на секс. Моральный реализм, унаследованный от Отцов Церкви, в частности от святого Августина, заставляет минимизировать тягостность полового акта во всем его скотстве и мириться со сложной системой сексуального удовлетворения мужчины; это настоящий ад, который стремятся ограничить и который является зеркальным отражением любовного рая, изображенного, например, Луи Жанмо. Распространен извращенный секс, как бы компенсирующий идеализацию эмоциональных порывов.

Первые «незаконные удовольствия»

Мастурбация — первое звено в цепи незаконных удовольствий; мы не будем на нем останавливаться, но существуют и другие формы «досрочного» удовлетворения сексуальных потребностей. Здесь надо сказать несколько слов об исторической демографии. В период с 1750 по 1860 год возрастает число незаконнорожденных детей и внебрачных беременностей. Цифры весьма значительны; к сожалению, история не может их интерпретировать. Существует мнение, что этот феномен доказывает появление сексуального выбора, рост чувственного индивидуализма и вместе с тем распад традиционных механизмов супружества. Эти показатели говорят и об отмирании ритуалов общения, которые сложились в XVII — начале XVIII века и основывались на самоконтроле партнеров. Напомним, что Церковь продолжала негативно относиться к общению молодежи, видя в нем лишь раннее проявление порочности. Таким образом, разрушение механизма контроля со стороны группы оставляет девушку безоружной перед натиском соблазнителя.

Можно было бы подумать, что рост числа внебрачных беременностей настоятельнее, чем раньше, обязывал парней жениться на соблазненных девицах; однако количество детей, рожденных вне брака, говорит об обратном. Зато ничто не мешает полагать, что усиление этого явления говорит не об угасании, а, наоборот, об укреплении семейных стратегий; влюбленным, которые не могут удовлетворить свою страсть законным путем в супружеской постели, не остается ничего кроме сеновала или луга за деревней.

В XIX веке в отдельных сельских районах практикуются формы «секса ожидания», которые выходят за рамки простого проявления любви. Иногда обычаи позволяют проводить ночи вместе, что не всегда влечет за собой полноценное соитие. На Корсике молодежь сожительствует до брака, в Стране басков возможен пробный брак. Кормилицы Морвана до вступления в законный брак должны доказать свою плодовитость, способную принести доход. 40% вступающих в брак женщин в епархии Арраса беременны; там тоже, как пишет Ив–Мари Илер, невесты должны доказать, что они в состоянии рожать детей. Общественное мнение весьма толерантно. В 1838–1880 годы 15–17–летняя молодежь по воскресеньям парочками прячется в различных «укромных местах». Позже это стало преследоваться духовенством.

Однако существуют и менее ритуализированные формы: молодые ребята в Жеводане спят на конюшне, со слугами, где есть возможность все увидеть и потерять невинность прямо здесь, в соломе; бойкая служанка, освободившись от объятий взрослого, с удовольствием научит жаждущего «знаний» парня премудростям любви. В этом обществе нравы простые. К младшим сыновьям, отчаявшимся найти жену и насилующим юных пастушек, относятся терпимо; когда это заканчивается драматически, все хранят молчание и полиция оказывается не в силах найти виновного. Холостяцкий секс представляет большую проблему для зарабатывающих себе на жизнь женщин. В этой местности охраняют девственность лишь «наследниц». На забеременевшую девицу смотрят косо. Чтобы развеять слухи, она затягивает пояс, старается не опаздывать на исповедь, демонстративно причащается и стремится скрыть свое состояние, проявляя особое рвение в работе.

Разнообразные модели сожительства

Согласно идее, выдвинутой еще Луи Шевалье и вновь заявленной Эдвардом Шортером, сожительство в городской рабочей среде первой половины XIX века — это новая модель неузаконенных сексуальных отношений. Уставшие от вечного манипулирования молодые мигранты, только что вырвавшиеся из–под контроля деревенского сообщества и малочувствительные к социальному контролю на расстоянии, завязывают бурные внебрачные отношения, в то время как в среднем классе укреплялась жесткая семейная структура.

К несчастью, действительность не очень согласуется с эти ми внебрачными страстями. Мишель Фрей проанализировал 8588 незарегистрированных браков в Париже времени Июльской монархии. Рабочие составляют лишь две трети от общего числа мужчин, тогда как работницы — девять десятых всех сожительниц. Оставшаяся часть мужчин состояла из ремесленников, мелких лавочников, слуг, поденщиков и торговцев вразнос; доля фабричных рабочих не превышала 10,4%. Почти все женщины были служанками и фабричными или промышленными работницами. Эта асимметрия дает основание предполагать сложности в практике сожительства. Мишель Фрей показывает, что в Париже в 1847 году нет никакой корреляции между плотностью населения рабочих и масштабами сожительства; более того, представляется, что уже в это время рабочие проявляют склонность к браку.

Как бы ни было мало этих исследований, все они призывают к осторожности. Действительно, за термином «сожительство» скрывается множество разных вещей. Речь не идет об отрицании неузаконенных отношений в народной среде; весьма многочисленны ранние союзы, часто повторяющие супружескую модель; узаконивание этих союзов откладывается в связи с расходами, которых потребует брак. Пьер Пьеррар описывает расходы на брак в Лилле: покупка туалетов для жениха и невесты, подготовка приданого, оплата мессы, официальное объявление о браке, свадебный ужин; все это отвратило многих от законного брака. К тому же очень трудно собрать все необходимые документы; тем, кто переехал из другого места, нужно писать огромное количество официальных писем и делать дорогостоящие запросы; до 1850 года местные жители не пользовались бесплатными бюрократическими услугами. 20% лионских ткачей, вступивших в брак в 1844 году, уже сожительствовали со своими партнершами, и многие из них (80%) пошли на брак для узаконивания детей, родившихся в период добрачной связи. «Ясно, — пишет Лаура Штрумингер, — что в соответствии с культурной моделью, принятой в этой среде, сексуальные отношения и наличие потомства не являлись достаточными основаниями для брака».

В городах население проявляет большую толерантности нежели на селе; здесь семейный контроль не так силен. В городах значительно спокойнее относятся к тому, что девушка «пользуется своей молодостью»: между сожительством и браком здесь практически нет никакой разницы и речь не идет ни о каком наследстве. Девушка, зарабатывающая себе на жизнь, может даже формулировать свои требования. Все анкетируемые наперебой утверждали, что без мужчины в большом городе женщине выжить трудно. Таким образом, сожительница оказывается в зависимом положении. Ей сложно требовать узаконивания этих отношений; при этом неодобрение поведения молодого человека со стороны соседей совсем не так сильно, как в деревне.

Природа сожительства варьируется в зависимости от его продолжительности. В Париже в 1847 году 43% «ложных браков» существовали менее трех лет; их можно рассматривать как пробный брак; в то же время 34% пар сожительствовали более шести лет; такая продолжительность сожительства говорит о том, что партнеры презирали общественные нормы.

К внебрачным связям в рабочей среде, о которых писал Мишель Фрей, добавляется так называемое вынужденное сожительство, к которому имеет отношение чуть ли не треть представителей буржуазии, мелкой и крупной. Они сожительствуют с портнихами, гладильщицами или продавщицами. В отдельных случаях это «секс ожидания». Так обстоят дела во временных союзах студента и гризетки, девушки доступной, простодушной, остроумной, любящей сходить в кабачок, олицетворяющей динамизм, свежесть и искренность предместий; эта простота и подчеркнутая легкость смягчают циничность разрыва отношений, который наступает с окончанием учебы. По мнению Жана Эстеба, анализировавшего молодые годы будущих министров Третьей республики, все студенты взывают к импульсивной преданности той, которую называли «студенткой». У каждого студента Политехнической школы есть своя гризетка, которая приходит на вручение диплома; после этого он, как правило, расстается с девушкой, чтобы связаться с кем–нибудь пошикарнее, если у него есть на это деньги, или поддаться чарам какой–нибудь лоретки, возвышение которых вскоре последует за закатом гризеток.

Драконовские порядки гарнизонной жизни, необходимость иметь приданое затрудняет женитьбу офицера. Чтобы вступить в законный брак, офицерам часто приходится ждать выхода в отставку. Если офицер не хочет регулярно посещать бордели, ему позволяется сожительство, при условии что связь не будет афишироваться и дама сможет доказать свою благовоспитанность. По мнению Уильяма Сермана, многие офицеры Второй империи прибегали к такому временному выходу из положения. Роман художника с моделью — общеизвестный штамп, и в то же время ни одно исследование не может изучить его в полной мере.

Некоторые такие вынужденные союзы длятся много лет. Для спокойного, солидного холостяка «завести жену» было необходимостью. В те времена было трудно и к тому же смешно одинокому мужчине вести домашнее хозяйство: это требовало больших временных затрат и постоянного присутствия в доме. Растапливать и поддерживать огонь в печи, приносить чистую воду и выносить использованную, готовить еду, стирать и содержать в порядке белье — не один холостяк, уставший от еды из дешевых ресторанов, отступил перед этими задачами. В деревнях это вообще считалось недопустимым. В результате хозяева начинают жить со служанками, женщинами добрыми, тихими и умеющими создать уют; трудно сказать, была ли их преданность преданностью супруги или служанки. В деревнях Жеводана сожительство со служанкой решало проблему приданого; в ожидании лучших времен это была единственно возможная форма сожительства.

Не следует путать сожительство с прислугой из соображений экономии средств с «любовью» к молодым служанкам хозяев, жадных до молодого тела. В деревнях это практиковалось очень долго. Многочисленные уголовные дела, связанные с детоубийством, выводят на сцену «хозяина», который, с согласия супруги или даже своей тещи, без колебаний выгонял забеременевшую от него служанку. В Нанте уже в конце XVIII века этот тип зависимых отношений постепенно уступал место новому, более респектабельному, с намеком на какие–то чувства. Супруг теперь предпочитает содержать девицу вне своего дома. К этим выводам, однако, надо отнестись с осторожностью: Мари–Клод Фан изучила другие документы и обнаружила, напротив, рост любовных связей со служанками в ту же самую эпоху.

Как бы там ни было, содержание любовницы быстро стало обычным делом в больших городах во времена Июльской монархии. В романе «Побочная семья» Бальзак анализирует удовольствия и муки этой деликатной ситуации. Частная жизнь развивается, так сказать, на платной основе; буржуа хочет находить в доме у своей любовницы комфорт, налет эротизма. Складывается модель жизни, где разумная содержанка, верная своему любовнику, существует параллельно с надежной и нежной супругой. Обе живут в постоянном ожидании мужчины.

Продажная любовь

От вышеописанных женщин сильно отличаются проститутки и куртизанки. Власти империи, позже монархии создали образ управляемого борделя и French system, ставшую моделью для всей Европы. Это был золотой век «районного» дома терпимости. Он выполнял тройную функцию: вводил во «взрослую жизнь» несовершеннолетних, в основном учащихся коллежей (хотя это и было запрещено законом), удовлетворял «инстинкт продолжения рода» холостяков, в основном приехавших на заработки мигрантов, а также умиротворял неудовлетворенных супругов. Осторожность и сдержанность некоторых девиц, часто принуждаемых к негармоничным союзам, отрезвляющее влияние исповедника, властная мать, регулярное прекращение половых отношений в связи с менструацией, беременностью, кормлением грудью, менопаузой, разнообразные гинекологические заболевания, необходимость контрацепции — вот причины, приводившие мужчин в бордель. При этом в борделях часто царят дружба и непринужденность в отношениях, что незнакомо отцу семейства, скованного своим положением. Очарование народного «животного начала» и похотливые разговоры, «салон», в котором выставлялась напоказ нагота, прикрытая лишь духами, усиливали желание.

С первых решений канцлера Паскье регламентаристы мечтали о том, чтобы превратить бордель в место, где можно было бы в конфиденциальной обстановке удовлетворить свои с трудом сдерживаемые желания. Настроенные против эротических изощрений, они выступают за быстрое соитие, не ведущее к появлению привязанности. Дом терпимости, в отличие от подпольных притонов, претендует на то, чтобы быть храмом утилитарного секса. Девиц постоянно осматривают врачи из полиции нравов, за ними следит хозяйка заведения; они должны приносить клиенту умиротворение, но не волновать его чувств, чтобы он спокойно возвращался в семью и общество.

На самом деле, система, достигшая высшей точки развития к 1830 году, когда префекту Манжену удалось на несколько недель закрыть парижских проституток в домах терпимости, никогда не будет функционировать без сбоев. Она так и не смогла покончить с подпольной проституцией. Надуманный реализм какого–нибудь Паран–Дюшатле окажется бессильным: притоны, не поддающиеся контролю, продолжают функционировать; уличные проститутки отдаются в канавах и по обочинам дорог за несколько су; солдатские девки слоняются вокруг гарнизонов, обуреваемые страхом попасться представителям власти. Между официальными и подпольными борделями существует постоянное движение.

В то же время создается образ женщины из народа, которая ассоциируется с вонью помоек, органических отходов, болезнью, трупом; университетская история еще не до конца определилась с происхождением этого образа. Следует обратить внимание на дионисийские функции этой сети вульгарных удовольствий, которые власти считают порождением ада.

Как известно, бедные содержанки, сумевшие освободиться и ловко воспользовавшиеся своими чарами, смогли сделать головокружительную карьеру. Темные личности, перепродававшие старую одежду, занявшиеся сводничеством, умели направлять деятельность своих протеже и управлять ею. Годы Июльской монархии подготавливали триумф «кокоток», куртизанок следующего поколения; нам мало что известно о предыстории имперского веселья.

Супружеская постель

Остается поговорить о супружеском сексе — вершине мечтаний и страхов повзрослевшей девочки и финальной точке в холостяцкой жизни, которую мы сейчас бегло рассмотрели. Современники мало говорили о супружеской постели — может быть, от осознания ее святости, а может быть, не считали достаточно интересным то, что там происходило. Демографы подсчитали ритм плодовитости, но эти данные никак не соотносятся с гедонистической практикой. Остаются диатрибы духовенства, в то время весьма расплывчатые, и нормативный дискурс врачей, дающий больше информации. Внимательное изучение целого комплекса источников показывает следующее. Прежде всего — важность женской инициации в первую брачную ночь; это значимо для всего века. Новобрачной навязывается образ стыдливости, страха и полнейшей неосведомленности, о чем говорят все медики. Частично для того, чтобы это событие произошло вне семейного круга, получили широкое распространение свадебные путешествия. Все может пройти достаточно брутально, по крайней мере свидетели это повторяют; дело в том, что супруги ждут этой ночи, чтобы открыться друг другу. В 1905 году доктор Форель[439] отмечает, что нравы, царящие в среде его пациентов, не позволяют жениху и невесте говорить о том, чего они хотят друг от друга в постели.

Начиная с этого момента супруг должен стараться доставить удовольствие своей молодой жене. Всякая женщина, даже если она об этом не знает, может стать очень сладострастной; только умеренный секс позволит ей избежать мук нимфомании или, как тогда выражались, «истощения нервной системы». К счастью, полагали в то время, желание женщины нужно спровоцировать. Таким образом, по мнению медиков, на муже лежит тяжкое бремя ответственности. Понятно волнение молодого мужа, супруга которого оказывается чересчур знающей. Юная мадам Лафарж, вышедшая замуж в 1839 году, была изнасилована в каком–то провинциальном отеле. Полвека спустя Зелия Герен, мать святой Терезы, в ходе брачной ночи испытала настоящий шок.

Врачи бесконечно обсуждают опасности мужского истощения. В полном соответствии с ментальностью правящего класса они превозносят идею строго размеренного расходования спермы. Супружеский секс также может привести мужчину к потере сил. Отсюда — целая серия советов, как вести себя в зависимости от возраста. Подобная литература, черпающая сведения в старых книгах Линьяка и Никола Венетта[440], указывает, как часто следует заниматься сексом, однако неизвестно, соблюдались ли эти рекомендации. Все врачи едины во мнении относительно старческого секса: для женщины после менопаузы, как и для бесплодной женщины, секс бесполезен. Мужчине следует с недоверием относиться к их ненасытности, которую никакая надежда на беременность уже не сможет успокоить. Многие врачи рассматривают пятидесятилетний возраст как критический для мужской сексуальной активности; секс в более позднем возрасте может привести к смерти.

Половой акт должен привести к беременности, отсюда — забота об энергичности соития. Медицинская мысль, далекая от того, чтобы восторгаться изысканностью и продолжительностью ласк, ассоциирует качество акта с мужской горячностью и скоростью; таким образом, врачи игнорируют проблему, возникающую в связи с преждевременной эякуляцией. Однако частота непроизвольных семяизвержений, о чем постоянно шла речь, наводит на мысль, что это очень неприятное для женщин явление было весьма распространенным. Так или иначе, очевидно, что супружеский секс на протяжении всего XIX века был быстрым и кратким; это заставляет думать, что одновременный оргазм был большой редкостью. В 1905 году Форель подчеркивает исключительную редкость этого явления среди своей клиентуры.

Однако следует избегать анахронизма. Постановка вопроса здесь иная: удовольствию партнера уделяется мало внимания. В конце Июльской монархии открытие механизма овуляции доказало, что женщина — не просто «сосуд», как думал Аристотель. Как и предполагал Гален, она активно участвует в зачатии. Однако, вопреки мнению греческого врача, для успешного зачатия женщине необязательно получать удовольствие. Осознание факта, что овуляция произойдет вне зависимости от того, испытала женщина оргазм или нет, провоцирует эгоизм мужчины. Начинается период враждебного отношения к женскому оргазму и бесполезному клитору. Тем не менее отметим, что это же открытие в некотором роде освободило женщин, которые, до того убежденные в том, что наслаждение — необходимое условие зачатия, старались не допустить его из боязни забеременеть. Даже в самом конце века многие женщины, никогда не испытывавшие оргазма, будут отказываться признавать себя беременными. Все это доказывает пропасть, разделяющую науку и ежедневную практику.

Культ девственности, романтического ангелизма и религиозный восторг, вызываемый стыдливостью, провоцируют у набожного буржуа желание превратить спальню и супружеское ложе в святилище, алтарь, на котором совершается священный акт продолжения рода. Молодой Огюст Вакери поставил в спальне своей Леопольдины церковную скамью; соседство кровати, распятия и мебели для молитвы часто подчеркивает религиозность места. Стыдливость предписывает заниматься любовью в темноте, вдали от зеркал; врачи советуют использовать так называемую миссионерскую позу; как и теологи, медики рекомендуют позы, благоприятствующие зачатию.

В какой мере сладострастие, которое супруг познал на стороне, доходит до супружеской постели? До какой степени может быть отважен мужчина и откровенна в своих желаниях женщина, чтобы это не шокировало партнера и не вызвало у него презрения и отвращения? Что они могут себе позволить без риска болезни или осуждения? Литературные источники ничего не рассказывают об этом: судебные процессы по поводу раздельного проживания не содержат никаких упоминаний о сексуальной неудовлетворенности, если только она не прячется за терминами «насилие» и «оскорбление». И лишь в самом конце века женщины отважатся публично признаться, что они отказываются практиковать оральный секс.

Опасность анахронизма

Секс, в настоящее время главная составляющая любого союза, в XIX веке был лишь фоном супружеской жизни. Аделина Домар показала, как прочны были в Париже того времени браки по расчету. Огромное количество дарственных между живыми супругами и распоряжений в завещаниях в пользу одного из супругов доказывает существование настоящей нежности. В этой среде бездетные супруги редко оставляют друг друга ни с чем в случае смерти, давая наследство своим родственникам. Изучение завещаний со всей очевидностью доказывает привязанность, о которой говорит и крайне редкое раздельное проживание супругов.

О супружеском сексе крестьян известно мало. Не будем, однако, утверждать, что в этой среде отсутствовала близость и царила разнузданность нравов. Здесь очень часто любовный акт совершается не в спальне. Сексуальные потребности можно удовлетворить в любой момент где угодно — на чердаке, на сеновале, в роще. Тогда крестьяне не носили нижнего белья, не знали личной гигиены, им не мешали никакие буржуазные предрассудки. Однако, как советует Мартина Сегален, не стоит недооценивать нежность супругов. Тяжелый совместный труд, решение задач сообща, воспитание детей — все это создавало между супругами тесные и прочные связи. Джеймс Ленинг отмечает, что среди крестьян Марля, небольшой коммуны на Луаре, заключаются брачные контракты на совместное владение имуществом и оформляются дарственные между супругами.

Пришествие секса

Примерно с 1860‑х начинается современная история секса. В традиционной культуре слышен глухой рокот; эротическое воображение меняется. Запертый в частном мирке буржуа начинает страдать от своей морали. Образ народного секса, диковатого и свободного, усиливает желание бегства; проституция приобретает новые привлекательные черты. Золя интерпретирует эти страдания; в шокирующем монологе директора Энбо, жадно подсматривающего за любовными утехами шахтеров, сквозит это болезненное желание. Он «с радостью согласился бы голодать так же, как они, если бы мог заново начать жизнь с какой–нибудь женщиной, которая отдавалась бы ему на куче щебня со всею силой страсти, всем своим существом»[441].

Перемены в эротическом воображении

Романтический любовный код рушится. Вместе с ним у женщины исчезает волнение, связанное с чем–то запретным; соблазнение становится делом банальным. Фигура Дон Жуана деградирует и становится пассивной. «Милому другу» больше не надо скрывать свои порывы. Страсть все чаще уступает перед боязнью «неприятностей». Одновременно с этим растет страх перед женщиной. Буквально назавтра после падения Парижской коммуны почтенные граждане, испуганные тем, что преграды на пути женской сексуальности рушатся, стали совершать попытки установить моральный порядок, но это им не удалось. Ужас перед наступлением народа подпитывал сексуальную тревожность. Тема проституции захватила литературу. Максим Дюкан изобличает нарастающую порочность общества, которую Золя иллюстрирует, создавая образ Нана. Женщин–соблазнительниц становится все больше, это начинает беспокоить многих. Забыв том, что нужно устремлять глаза к небу, о полупрозрачных туалетах, слезах, вздохах и робких страстных признаниях, женщина открыто провоцирует желание; она душится тяжелыми мускусными духами. Дамы полусвета — яркий пример этого; вскоре соблазнительница, окруженная лианами и экзотическими растениями, захочет стать священной принцессой из слоновой кости.

Параллельно с этим зарождается scientia sexualis, которая вносит новизну в тактику спора. Первое поколение сексологов — от Молля до Хиршфельда, от Фере до Бине, от Крафт–Эбинга до Фореля — фрагментирует эротическое поле, кодифицирует перверсии, табуирует с точки зрения патологии то, что раньше осуждалось лишь с моральной точки зрения. Таким образом подготавливается царство секса. Домашний мир, наполненный эротизмом, становится эпицентром назревающих подземных толчков.

Изощренность юношеского флирта

В буржуазной среде конца века юношеский флирт модифицирует «секс ожидания», подготавливает грядущее потрясение. Этот поведенческий комплекс, на протяжении века характеризовавший взаимоотношения совсем молодых людей на Западе, не был темой ни одного исследования. Вместо того чтобы снова и снова возвращаться к литературному образу Мод де Рувр, «полудеве» Марселя Прево, предоставим специалисту, Огюсту Форелю, дать описание этой новой практики. Флирт заимствует у кода романтической любви необходимость первоначальной дистанции. Наш сексолог отводит большую роль взглядам, которые предваряют встречу. «Ласки глазами» открывают размеченный со знанием дела путь. Незаметные соприкосновения одежды, затем кожи, пожатия рук — вот начало. Затем начинают касаться друг друга колени — под столом за обедом или в вагоне поезда. Начинаются «любовные игры» — поцелуи, ласки, «лапанье». По мнению Фореля, если подойти к делу «с умом», то можно достичь «оргазма без соития». Многие молодые люди остерегаются «выдать себя словами»; «немой разговор» флирта сообщает о желаниях.

Новой любовной игре есть где развернуться: воды, курорты, казино, высококлассные отели. Флирт примиряет девственность и стыдливость с пробуждающимся желанием. Женщина позволяет лишь догадываться о своей чувственности и всячески избегает того, чтобы выдать себя полностью. Кроме того, новый эротизм требует деликатности, изысканности, усложненности чувств. Грациозный и прелестный флирт дает возможность проявить интеллектуальные и артистические способности. Именно ему подчиняется ритуал помолвки. Для некоторых «безумцев», мужчин и женщин, такие отношения заменяют одновременно любовь и секс. Флирт отныне — это переходное поведение: девушка уже не совсем наивна и несведуща, но еще и не полностью раскрепостилась; она может удовлетворить свое желание и испытать удовольствие, в чем открыто признаться еще не решается.

Статус флирта будет долго обсуждаться. Жан–Луи Фландрен полагал, и это стало авторитетным мнением, что нескончаемые молчаливые ласки где–нибудь в укромном месте или под зонтиком отошли в прошлое. С ним спорит Эдвард Шортер, убежденный, что речь идет о новом типе поведения. Отметим все же, что «обжимания», рассматриваемые в 1900 году доктором Бодуэном и неким вандейским священником начиная с 1880‑х годов как традиционный стиль поведения, выдержали влияние поведения господствующих классов. Фландрен утверждает, что ничего подобного не было тогда у буржуазии. Не следует недооценивать взаимопроникновения культурных моделей из среды в среду. Так, отмечает Форель, начиная с 1905 года приемы буржуазного флирта быстро проникают в народную среду. По его мнению, речь идет о грубоватой и неловкой имитации действий элиты. Деревенские «обжимания» приобрели новые свойства, навеянные моделью поведения высшего общества.

Эротизация супружеской жизни

Практика флирта меняет супружеский секс. Само собой разумеется, что «полудевы» и наивные девушки эпохи Июльской монархии ведут себя в постели по–разному. Женщине больше не запрещено получать удовольствие. В последней четверти века появляется новый тип пары, отношения в которой более дружеские, которую больше не разделяют барьеры знания и не смущают вмешательства исповедника. Образ новой пары создан пророками нового республиканского режима, теми, кто вместе с Камилем Се дал девочкам доступ к среднему образованию. Супруги начали нежно обращаться друг к другу, и молодые женщины не таясь наслаждались завуалированным эротизмом модных романов.

Между более информированной девушкой и проявляющим большую заботу об удовольствии партнерши молодым человеком завязываются теплые доверительные отношения, а эгоизм сменяется обоюдным наслаждением. На это настраивают некоторые моралисты и воспитатели. В 1903 году угроза венерических заболеваний подвигла доктора Бюрлюро на написание брошюры по половому воспитанию девушек. При поддержке воспитательниц и добропорядочных матерей семейств идею подхватило Общество санитарной и моральной профилактики. На Луи Лиара, руководителя парижского образования, оказывается давление; он тем не менее не осмеливается официально ввести курс полового воспитания в государственные школы для девочек из опасений ополчить против себя своих противников.

Уже в 1878 году доктор Дартиг опубликовал работу «Об экспериментах в любви, или Причины супружеской неверности женщин в XIX веке», защищающую право женщины на оргазм. Автор видит в нем лучшее средство против измен. Доктор Монтальбан и многие его собратья рекомендуют супругу в первую очередь проявлять нежность и терпение и тоже придают большую важность женскому сексуальному удовлетворению. Скорее всего, речь идет о поведении меньшинства, но оно согласуется с прогрессом в области контрацепции. Использование современных методов контрацепции доказывает поворот к эротическому сексу, целью которого является в первую очередь наслаждение, а не продолжение рода.

Удовольствие без риска

Врачи начали выступать резко против «супружеского онанизма» в конце 1850‑х годов. В 1857 году доктор Бержере составил список приемов, которые он рекомендовал своей клиентуре в Арбуа. Самой распространенной техникой предупреждения беременности был прерванный половой акт. Самоконтроль, которого это требует, созвучен моральной автономии, которую вскоре будут превозносить неокантианцы, вдохновители республиканской школы. Однако Бержере был настроен резко отрицательно к взаимной мастурбации, расцениваемой им как «недостойное занятие», оральному и даже более распространенному, если верить доктору Фио, анальному сексу. Самые богатые люди использовали презервативы, а рабочие по–прежнему были уверены в том, что секс в вертикальном положении предупреждает риск беременности.

В конце века начинает разворачиваться неомальтузианская пропаганда. Побуждаемая Полем Робеном и Эженом Умбером «Лига возрождения человечества» (1896), а потом группа, опубликовавшая манифест «Сознательное поколение» (1908), призывают к «забастовке чрева». Усилия неомальтузианцев не пропадают даром и доходят до рабочего класса. Пропаганда затрагивает рабочих Севера; Жерар Жакме отмечает, что она разворачивалась и в XX округе Парижа; местные власти отмечали, что народ буквально завален информацией о противозачаточных средствах. Брошюры и листовки рекомендуют механические методы, менее неприятные и более надежные, чем прерванный половой акт. Пациенткам доктора Фореля они хорошо известны. Некоторые из них применяют спринцевания теплой водой с небольшим количеством уксуса; другие вводят глубоко во влагалище губки, смоченные в дезинфицирующем растворе. Более прогрессивными считались маточные кольца с мембраной из каучука. Этим средством по совету врача решила воспользоваться Марта. Получают распространение английские презервативы из тонкого каучука, которые стоят дешевле, чем кондомы из кишок животных, которые, к тому же, требуют более осторожного обращения. Коротко говоря, контрацепция развивается параллельно с интимной гигиеной. «Английская канюля» составляет компанию биде.

Начиная с 1882 года антисептика позволяет проводить овариоэктомию — удаление яичников. В больнице Сен–Луи доктор Пеан с января 1888 года по июль 1891‑го сделал 777 таких операций. Его пациентки — простолюдинки. В 1897 году доктор Этьен Кан обнародовал шокирующие цифры: от тридцати до сорока тысяч парижанок были «кастрированы» таким образом. Золя обличает это явление в романе «Плодовитость», называя его «огромным супружеским мошенничеством». Но существовала и еще более чудовищная хирургия, оценить губительные последствия которой не представляется возможным. Некоторые женщины соглашаются на так называемую операцию Болдуина Мари — создание искусственной вагины.

В то время предохраняться от нежелательной беременности означало отрицать требования церкви и большинства врачей, полагавших, что «супружеское мошенничество» влечет за собой разнообразные женские болезни: «чудовищные кровотечения» (Бержере), боли в животе, исхудание, «нервное истощение». Все эти напасти подстерегают женщину, которая не получает достаточного количества спермы, не беременеет и в связи с этим не находит умиротворения.

Эту убежденность разделяет и значительная часть клиентуры врачей. Семья Марты обеспокоена тем, что она переутомлена удовольствиями, которые доставляет ей муж. Когда мать обнаружила, что беременности нет и не будет и успокоить бурный женский темперамент нечем, она стала опасаться за рассудок и жизнь дочери. В то же время семья ее супруга полагала, что молодая женщина изнуряет мужа.

Один момент остается невыясненным: как распространялась практика использования контрацептивов? В самом деле, неомальтузианская пропаганда затрагивает не все круги общества, а «супружеское мошенничество» распространяется массово — это доказывает опрос, проведенный в 1911 году доктором Жаком Бертильоном. Отметим здесь, что посещение проституток, традиционно использующих спринцевание, укрепило представления о чисто эротическом поведении.

Если прерывание полового акта было распространенной практикой в крестьянской среде, то для рабочего плодовитость супруги является предметом гордости и доказательством его мужественности. Это чувство, как и мужские легкомыслие и небрежность, тормозит контрацепцию. Начиная с 1880‑х, когда риск инфекции снизился, возникло явление, которое Ангус Макларен назвал «домашним феминизмом». Женщины проявляют солидарность друг с другом — мать с дочерью, повитуха, делающая подпольные аборты, с клиенткой; это помогает регулировать размеры семьи. Менее ловко управляющиеся с механическими контрацептивами, чем дамы из буржуазного общества, менее отважные, чтобы требовать от мужей прерывать половой акт, женщины из рабочей среды начали массово делать аборты. Когда никакие упражнения, никакие настои, отвары и спринцевания не помогают, они прибегают к услугам разных «бабок», которых становится все больше в городах. Многих женщин после их вмешательства приходилось отправлять в больницы.

Значительный рост числа абортов перед I Мировой войной можно объяснить воцарившейся вседозволенностью. По мнению экспертов, ежегодно прерывалось от ста до четырехсот тысяч беременностей. В начале XIX века к этой процедуре вынуждены были прибегать незамужние соблазненные и покинутые девицы или изнасилованные вдовы. Век спустя основную клиентуру абортариев составляют замужние женщины. Этот отчаянный поступок становится банальностью, а женщины все больше чувствуют себя хозяйками собственного тела.

Любовь со служанкой

В буржуазном доме, обитатели которого в это время робко познают радости жизни, — новый расцвет любви со служанкой. Наличие горничной стало показателем социального статуса: каждая мелкобуржуазная дама должна иметь свою служанку. В квартирах, где зачастую места едва хватало на семью хозяев, поселяется еще и юная крестьянка. Ее появление в доселе мирном частном мирке становится постоянным искушением для хозяина. Когда же «османизация», продолжавшаяся в годы Третьей республики, переселила прислугу в мансарды, мужчине ничего не стоило подняться туда по черной лестнице. Утешить «мсье», дать ему возможность излить чувства на ее груди может быть для служанки веселой местью слишком строгой хозяйке. Буржуазия нового поколения, воспитанная кормилицей и няней, привыкла прибегать к помощи женщин из народа, когда надо решить какие–то телесные проблемы, например просветить подросшую девочку о том, что с ней происходит. Бонна обслуживает либидо буржуазии. Психоаналитики наверняка могли бы многое рассказать о таком фетише, как фартук. Этот предмет одежды символизирует одновременно интимность частной сферы и доступность женского тела. В некоторых случаях хозяйка дома принимает условия игры и соглашается на брак втроем. Больная, фригидная или брошенная, таким образом она может контролировать мужа или даже сына. Отношения со служанкой позволяют не проматывать состояние и не вредить здоровью — в общем, избегать «неприятностей».

Романисты сплошь и рядом описывают такие «проказы» со служанками — тут и Золя, и Мопассан, и Мирбо. Литература, может быть, даже преувеличивает одержимость мужчин доступными и неприхотливыми женщинами из народа, поэтому не всегда стоит ей доверять.

Здесь следует упомянуть и значительное количество хозяев предприятий и, особенно, мастеров на производстве, которые злоупотребляют своим положением, чтобы соблазнять молодых работниц. Общественные активисты, в частности анархо–синдикалисты, беспрестанно выражают возмущение новым «правом первой ночи». Эта практика, по их мнению, способствует подрыву нравственности рабочих. Мы знаем, что речь идет не просто о фантазиях. В Лиможе в 1905 году началась настоящая охота на «сатиров». Это вызвало большие волнения в столице фарфора.

Супружеская неверность с тонки зрения закона

Эротизация супруги влечет за собой появление страха адюльтера. С точки зрения закона положение супругов в этом вопросе очень разное. Мужа нельзя призвать к суду за неверность; это возможно только в том случае, если он содержит любовницу под крышей супружеского дома. Такое поведение можно рассматривать как бигамию, которая ставит под угрозу существование семьи. Только в этих обстоятельствах супруга имеет право подать жалобу, и мужу могут присудить большой штраф. Кроме того, женщина может возбудить процесс по поводу раздельного проживания, особенно если адюльтер мужа сопровождается скандалами и серьезными оскорблениями. Начиная с 1884 года супруга может требовать развода. Зато супружеская неверность женщины повсеместно считается преступлением. Неверная жена рискует получить два года тюрьмы. После вынесения приговора муж имеет право отменить наказание и позволить виновной вернуться в семью. Это настоящее право помилования. Любовник изменщицы также рисковал быть осужденным; это доказывает тот факт, что речь шла не о систематическом потворствовании мужчинам со стороны законодателей, но прежде всего — о сохранении семьи. Как бы там ни было, эти положения были «полуподстрекательством к мужским изменам». Также в случае вынесения решения о раздельном проживании женщина обязана была продолжать хранить верность супругу, тогда как ему позволялось все что угодно, потому что супружеского дома как такового больше нет.

Для оправдания такой асимметрии юристы используют два главных аргумента: женщина, находящаяся в зависимом положении, не имеет права следить за мужем, который априори прав; к тому же лишь измена женщины может повлечь за собой попадание семейного достояния в руки чужих детей.

На самом деле юриспруденция пытается сгладить эти различия. Женщине последовательно предоставляется возможность судебного преследования мужа, если он не скрывает свою неверность или если ведет себя оскорбительно (1828), если он бросает семью (1843), если не соглашается на совместное проживание (1848) и даже если отказывается от выполнения супружеского долга (1869). Анна–Мария Зон отмечает, что в интервале между 1890 и 1914 годами супружеская измена женщины наказывается не более сурово, чем неверность мужчины. С этой точки зрения юридическое неравенство мужчин и женщин становится лишь теоретическим. Вдобавок чиновники больше не придают важности тому, что отныне считается незначительным преступлением.

Отметим, что между 1816 и 1844 годами измена рассматривается лишь как второстепенная причина в судебных делах по вопросу о раздельном проживании; эта процедура главным образом дает женщине возможность не подвергаться побоям, отношение к которым с течением времени становится все менее терпимым. Начиная с 1884 года основными причинами, по которым женщины подают на развод, становятся плохое обращение мужей и нехватка денег.

Распространению такого явления, как супружеская неверность, в частности в мелкобуржуазной среде, способствует множество факторов. Ослабление, пусть запоздалое, контроля за выросшей девочкой, относительное распространение интимной гигиены, купания, занятие теннисом, катание на велосипеде, привычка к ласкам понемногу смягчают запреты, давившие на созерцание собственного тела и на приобретение эротических навыков. Новые супружеские отношения, основанные на страсти, распространение контрацепции, даже отстаивание женщинами права на получение удовольствия, о чем пишет Мадлен Пелетье, уничтожают модель добродетельной супруги. Канализация мужских приемов соблазнения, снисходительность судов, страх венерических заболеваний заставляют мужчин интересоваться замужними женщинами, лучше информированными и более чувственными, чем до брака.

Желания замужней женщины

Османовская урбанизация позволила приличной женщине выходить из дома и осваивать центр больших городов; начиная с 1880‑х годов она может сидеть на террасах кафе в лучах газового, позже электрического света. Поводов для встреч и мест для свиданий становится все больше. Посещение универсального магазина — удобный предлог отлучиться из дома; даже занятия благотворительностью могут быть полезными в этом плане. В 1897 году множество мужей с удивлением и радостью вновь обретут своих жен, которых считали погибшими во время пожара на Благотворительном базаре[442]. Разносятся слухи. Фиакры и целая сеть домов свиданий делают возможными тайные объятия. Перерывы в супружеской жизни становятся дольше и разнообразнее; поездки по железной дороге, выезды на курорты женщин без сопровождения мужей, массовые паломничества, даже однодневные увеселительные поездки на поездах способствуют разным приключениям.

Адюльтер — излюбленная тема вечерних разговоров. В высших политических кругах, отмечает Жан Эстеб, считается нормой иметь любовницу; «светские романы вызывают оценивающие отклики». Романы, водевили настраивают на измены. Адюльтеры — постоянная тема произведений Александра Дюма–сына, Фейдо, Бека и Батая. Брак втроем функционирует весьма эффективно, с буржуазным здравым смыслом. Он позволяет удовлетворить желания, а завеса тайны добавляет остроты в отношения. Он дает возможность не испортить здоровье и репутацию. Отметим все же, что водевильные сюжеты не напрямую внушают стиль поведения; своим юмором они смягчают нарастающую смутную тревогу. Смех в театре на легкой пьесе Фейдо, куда человек приходит рука об руку с женой, развеивает угрозу порока, способного разрушить семью.

Узкие эмансипированные круги начинают критиковать брачные институции и превозносить свободные союзы; в 1907 году Леон Блюм высказывается за добрачный опыт; спустя пятнадцать лет Жорж Анкетиль посвящает толстые и весьма убедительные книги фигурам любовницы и любовника.

Несмотря на все сказанное, не следует переоценивать размаха такого явления, как адюльтер. Многие слои общества сторонятся этой новации. В буржуазных представлениях по–прежнему доминирует образ добродетельной женщины. Большое внимание к материнскому долгу, провоцируемое немецкой угрозой, говорит о появлении беспокойства в обществе и способствует укреплению нравственности. Бонни Смит провела подробное исследование поведения жен хозяев промышленных предприятий Севера. Все эти дамы были добродетельны и деятельны. В 1890–1914 годах разные лиги борьбы за нравственность, высоко оцениваемые сенатором Беранже и деятелями протестантской церкви, вели отчаянную борьбу с непристойной литературой, распущенностью на улицах и деморализацией военных. Эффективность этой борьбы возросла непосредственно перед I Мировой войной, когда поднялась волна национализма. Во многих кругах супружеские измены категорически осуждаются. Легкомысленная супруга стала помехой для чиновничьей карьеры. Слухи и анонимные обсуждения подстерегают чиновников: от их семей ожидают большей сдержанности.

Два образа любовницы

Во времена Прекрасной эпохи существуют два типа сожительства–таков предварительный вывод Анны—Марии Зон. Первый тип — асимметричное сожительство: более чем в половине случаев воспроизводится старинная модель, в которой буржуа, чаще всего вдовец или холостяк, берет в любовницы гризетку. Любовница супрефекта Форкалькье[443] — молодая портниха. Замужняя женщина, как правило, выбирает в любовники человека своего круга и одного с ней возраста. Анализ юридических архивов показывает, что женщина, которая ловко обманывает мужа с единственным любовником, не испытывает никаких угрызений совести. Эта связь в ее представлении — следствие неудачного брака. Иногда она видит в ней ответ на измену или сифилис мужа. Коротко говоря, представляется, что в сердцах людей зреет неудовлетворенность законным браком. Споры, разгорающиеся вокруг невозможности отчуждения имущества, входящего в состав приданого, также говорят о пересмотре брачных имущественных отношений. Так или иначе, в литературе говорится о том, что в таких случаях раскаиваться приходится матери, а не супруге.

В разных кругах женская неверность обнаруживается разными путями. В буржуазной среде тайное становится явным из–за неосторожных писем. Мужчина обычно болезненно переживает это. Чтобы защитить свое тщеславие и оправдать поведение супруги, он иногда ссылается на ее душевную болезнь. Мужчины из простонародья, наоборот, с трудом переносят, когда над ними смеются, и не могут противостоять искушению насилия, особенно на юге. В основном здесь обманутые мужья идут на преступление. В Бельвиле причиной очень многих уголовных дел оказываются оскорбления или намеки, наводящие тень на нравственность женщин. По вечерам, напившись, обманутые мужья оглашают окрестности криками «шлюха!» или того хуже. Все соседи оказываются в курсе происходящего.

Обнаружение супружеской неверности женщины, о какой бы среде ни шла речь, всегда задевает чувства. Так же обстоят дела и в случае развода, который легче переживают жены, чем мужья. Мужья болезненно относятся к тому, что жены могут обрести сексуальную свободу, в результате чего проявляют насилие. Свободные эмансипированные девицы иногда реагируют бурно, когда их бросают. Женщина, долгое время прожившая с вдовцом или холостяком, плохо переносит разрыв отношений, после которого она остается один на один с осуждающим общественным мнением. Оправданием этих любовниц, которые долгое время бравировали слухами, является страсть. Это бывает настоящей проблемой для любовника–до такой степени бурной может быть реакция его партнерши. Некоторые покинутые женщины устраивают публичные скандалы, другие пишут мстительные письма, третьи обливают бывших любовников кислотой.

Иногда неверный возлюбленный пытается освободиться от ставшей обузой подруги при помощи прощального подарка. Суровый Жюль Ферри отправляет своего брата Шарля улаживать дела с хорошенькой блондинкой с улицы Сен–Жорж. В других случаях измученный мсье может сообщить о своих отношениях властям. Иногда мужчине кажется, что он должен убить свою бывшую любовницу. Общественное мнение в таких случаях бывает на стороне мужчины; на брошенных любовниц смотрят косо. Понятно, что, женившись, бывшие любовники эмансипированных девиц предпочитают более тихие радости.

Иллюзии продажной любви

Изменения в супружеском сексе влекут за собой и перемены в деле продажной любви. Узаконенные публичные дома постепенно сходят на нет. Излитие спермы вызывает отвращение. Многим клиентам кажется унизительным и даже отвратительным вульгарное выставление напоказ обнаженного тела и покорность девиц. Для районного борделя наступают тяжелые времена–за исключением глубокой провинции, где эволюция запаздывает в связи с косностью традиционного мышления. Кроме того, начинается ожесточенная кампания аболиционистов, поддерживаемых левыми радикалами, против легальной проституции. Чтобы выжить в новых условиях, легальному борделю нужно удовлетворять возросшие требования клиентов. В 1872 году старинные обитательницы Шато–Гонтье с возмущением говорили, что теперь девицы соглашаются на оральный секс, ранее запрещенный в домах терпимости.

Парижские бордели идут в ногу со временем. Опьяняющие ароматы, роскошный декор, блеск зеркал, избыток ковров, электричество — все это обновляет тактику соблазнения. В гротах Калипсо или садистских монастырях «нимфы» или «монахини» оттачивают свое мастерство. Глаза зрителей услаждают живые картины, представляемые в отдельных кабинетах, далеких предках кабин life–show. Некоторые бордели специализируются на чем–то конкретном. Требуются новые формы продажной любви. На каждое «извращение» есть теперь свои специалисты и свои ниши.

Параллельно распространяются новые формы проституции, лучше согласующиеся с новыми желаниями. Уже при Июльской монархии танцовщицы из Оперы проявляли благосклонность к солидным господам, которые соглашались их содержать. Гораздо более раскрепощенные кокотки имперских времен требовали галантного обращения. В дальнейшем стиль отношений демократизировался. Представители мелкой буржуазии мечтали об аристократическом разврате. Кафешантаны и кабаки предоставляли им это. Здесь промышляли бедные артистки, вынужденные отдаваться господам на танцульках, в отдельных кабинетах, которых развелось великое множество. Буфетчицы из пивных в Латинском квартале предлагают студентам иллюзию любви и немного отсрочивают закат эры гризеток.

Надо сказать, что лучше всего новым формам утоления страсти отвечали подпольные или, по крайней мере, не очень заметные дома свиданий; префект Лепин даже решает относиться к ним терпимо, чтобы иметь возможность контролировать. Дом свиданий, который содержит респектабельного вида дама, как правило, занимает лучший этаж красивого дома. Открыт только днем. Знакомство происходит в гостиной, обставленной хорошей мебелью. Женщина приходит в шляпе, в одежде приличной буржуазной дамы. Она соглашается на то, чтобы долго «резвиться» в комнате, по виду напоминающей супружескую спальню. Разумеется, в конце ее ждет подарок.. Приличные мужчины, завсегдатаи домов свиданий, ищут именно любви за деньги; они хотят секса с чужой женой, чего при других обстоятельствах им бы не удалось добиться. Дом свиданий дает им иллюзию светского соблазнения. Хозяйка заведения полагает, чаще всего ошибочно, что женщины, которые посещают ее салон, — это респектабельные жены, бедные светские «львицы» или сексуально неудовлетворенные женщины. Очень многие провинциальные рантье, приезжающие в большие города, охотно приходят в этот «театр теней». В любом случае бегство после неудачи — это ужасное бегство, мысль о котором преследует Гюисманса и Мопассана, — будет менее унизительным, чем бегство из борделя.

Потребность оставлять за собой хотя бы подобие чувства и возможность наслаждения спускается с вершины социальной пирамиды к ее подножию. С 1880 года либерализация розничной торговли алкогольными напитками в кабаках и кафешантанах делает менее унизительной всю ситуацию как для клиента, так и для девицы — по сравнению с борделем. С этого же времени распространяется так называемая подпольная проституция. Уличная девица становится обычным явлением, растворяется в толпе, фланирующей по бульварам; оправдываются хитрости и уловки, особенно когда речь идет об одурачивании простачков, думающих, что они покорили сердце красавицы.

Очевидна важность пятидесяти прекрасных лет — от Второй империи до I Мировой войны. В паре мужчины и женщины медленно происходят изменения, новая сексуальная этика готова ворваться в жизнь общества. Не следует обманываться образом викторианской морали, бескопромиссной и монолитной. Эти полвека, которые Эдвард Шортер рассматривает просто как переходную фазу от одной сексуальной революции к другой, мне кажутся в целом более новаторскими, чем долгий период, который тянется от эпохи Консульства до середины Второй империи.

Потрясения, происходящие в этот период в обществе, меняют облик частной жизни; они многим обязаны процессу имитации. Стиль поведения аристократии, затем буржуазии переходит «в народ». Разумеется, «народный секс» привлекателен; разумеется, низы общества обретают известную эротическую свободу, в частности во времена Июльской монархии. Однако это поведение не получило широкого распространения. Во Франции современные формы либерализации нравов, то, что Эдвард Шортер называет второй сексуальной революцией, сформировались в недрах господствующих классов. Авторы водевилей, леворадикальные политики, некоторые буржуазные феминистки, неомальтузианцы, теоретики свободной любви и особенно ученые, благодаря деятельности которых сложилась сексология как наука, — все они оказали больше содействия проявлению современной чувственности, чем смутные блуждающие союзы приехавших в Париж при Луи—Филиппе. Как отмечает Бронислав Бачко, сожительство людей из народа во времена Июльской монархии не соответствовало браку; современное сожительство чаще всего позиционируется вне этой институции.

КРИК И ШЕПОТ

Симптомы индивидуальных страданий

Новые источники тревоги

Углубление индивидуализации дает новые поводы для глубоко личных страданий. У людей изменяется представление о себе самих, что вызывает их неудовлетворенность. Происхождение понемногу перестает быть определяющим критерием принадлежности к тому или иному социальному слою, и каждый должен сам определить и обозначить свое положение. Социальная мобильность, размах которой, конечно же, не стоит преувеличивать, неполнота, нечеткость, ненадежность соподчиненности, как и сложность знаков, указывающих на ранг, лишь спутывают перспективы, провоцируют нерешительность, смятение, беспокойство. Усилия, приложенные каждым индивидом для создания собственной личности, зависимость от чужого мнения ведут к неудовлетворенности и недовольству собой, к чувству собственной неполноценности. Мы видели, как сильно страдали авторы дневников от этой мучительной внутренней недооценки. Социальная неразбериха, какой не было при Старом порядке, усиливает страх потерпеть поражение. Состязательный характер жизни ведет к переутомлению и усталости, усиливает беспокойство о работе. У человека, который с детства постоянно сдавал какие–то экзамены, растет страх неудачи; вечная необходимость приспосабливаться, страх быть покинутым порождают боязнь жизни. Такие чувства вызывают паралич воли и, в более общем плане, болезнь века, описанную Мюссе.

Уверенности в себе не способствует и новое осознание долга быть счастливым, что модифицирует отношения между желанием и страданием. Пустота в душе и сердце переживается отныне как горе. Новая вина по отношению к себе самому выражается через скуку, давящую на самые рафинированные умы, и бодлеровский сплин.

Все эти причины неудовлетворенности, в избытке описанные в личных документах, усугубляются развитием психиатрии; доступные подробные описания медицинских случаев усиливают тревогу. Наличие таких понятий, как «мания рассуждений», «здравое безумие», позволяют некоторым специалистам находить психические расстройства в спокойствии и тайне частной жизни. В более общем смысле, триумф клинической медицины модифицирует взгляд каждого человека на свое собственное тело; сколько призывников, считавших себя нормальными, с ужасом узнают о своих патологиях благодаря заключениям призывных комиссий?

Эволюция образа чудовища

Есть и еще более тревожная вещь: два образа дикаря, которые вызывают панику у господствующего класса. Луи Шевалье первым отметил, что в первой половине XIX века растет отторжение, боязнь — и в то же время интерес, к представителям трудящихся классов, множащимся в больших городах. В романах без конца описывается исходящая от них опасность; опросы общественного мнения намерены проанализировать этот процесс, а благотворительные организации пытаются как–то сдержать его. Здесь первоначальный оптимизм эпохи Реставрации сменяется черным пессимизмом во времена Июльской монархии. В то же самое время элиты отправляются открывать глубинную Францию и знакомятся с дикарями. Им кажется, что туповатые пастухи–горцы, суровые бретонские рыбаки, жители болот Пуату, мрачные обитатели Домба или Бренна таинственными нитями связаны с землей, почвой, минералами и растительностью; все они похожи на животных.

Смутная тревога, вызванная близостью этих многочисленных племен, усиливается вследствие присутствия в обществе настоящих монстров. Ужасающие уголовные дела — убийцы своей семьи Пьера Ривьера, людоедки из эльзасского города Селеста, которая в 1817 году потушила с капустой бедро своего ребенка и накормила этим блюдом мужа, виноградарь Антуан Леже, сожравший в 1823 году сердце маленькой девочки, — говорят о том, что человек недалеко ушел от животного. Бульварные газетенки распространяют эти ужасные истории, омрачающие частную жизнь. После казни короля 21 января 1793 года монстр бродит повсюду; людоеды, по словам Жан–Пьера Пете, «выходят из мирного пространства сказок»; в 1831 году образ Квазимодо подтверждает тератологическую близость человека из народа и животного.

После поражения Коммуны, по мере постепенного затухания пролетарской жестокости, присутствие дикаря углубляется, от него исходит глухая угроза. Монстр засел в самом сердце организма; он может вторгнуться в воображение. Это возвращение предка, считавшегося вредоносным; от него исходит теперь самая пугающая угроза.

Нездоровая семья

Нездоровая семья — неотъемлемая черта того времени, и она заслуживает нашего внимания. Это она плетет нить, которая связывает ученого, идеолога и художника. Старинное представление о наследственности пользовалось в XVIII веке большим доверием; тогдашние врачи все как один повторяли, что потомство старого человека болезненно, что дети, зачатые в любви, очень красивы и что от пьяниц рождаются уроды. Разумный неогиппократизм, как напоминает Жак Леонар[444], превозносил в те времена скрещивание темпераментов, нейтрализацию сильнейших идиосинкразий. Вследствие этого изучение промышленных и городских патологий, страх, вызываемый «повстанческой истерией», представление о невропатии среди людей искусства стимулируют пессимизм и заставляют думать, что между цивилизацией и дегенерацией существует связь.

Старый тератологический миф, идущий из Книги Бытия, предлагал образ идеального человечества, подверженного вследствие первородного греха постепенной деградации. В 1857 году Бенедикт Морель, вдохновленный Бюшезом[445], возродил эту веру. Человек отходит от своей изначальной природы; он вырождается. Это отклонение отдаляет его от главенства нравственного закона и подчиняет физическим желаниям; короче говоря, опускает его на уровень животного. На протяжении тридцати лет (1857–1890) теория плохой наследственности навязывается просвещенным умам в лаицизированной (светской) форме. О законах Менделя тогда никто ничего не знал; полагали, что передаются приобретенные характеры; следовательно, ничто не мешает постепенному вырождению вида. Научная этиология уродства очень быстро привела к появлению социальной тератологии, к учреждению знаменитого музея, демонстрировавшего разные уродства. Наследственность сводилась к болезненному процессу. «Клеймо», «печать» на лице или теле вели к исчезновению индивида, привязывали его к уродливой семье. Понятие «плохой наследственной предрасположенности» (Моро де Тур[446]), удвоенное растущей верой во всевозможные скрытые пороки, делает напрасной надежду на искупление. «Каждая семья, — пишет Жан Бори, — держит оборону, как в башне замка, пряча в его дальних закоулках ужасный, скорченный и выжидающий народ».

Теория Дарвина, распространявшаяся в медицинских кругах начиная с 1870‑х годов, настоятельно рекомендует, как пишет Жак Леонар, «пересмотреть с эволюционистской точки зрения наследственность». Ученые интересуются пороками, лежащими в основе болезненных процессов; им быстро навязывается народная вина. Нищета, антисанитарные условия жизни, отсутствие гигиены, аморальность, отравления порождают, выявляют или ускоряют наследственные процессы. С улицы, с завода, с последнего этажа идет угроза, которая может испортить генетическое наследие элиты. Боязнь подцепить заразу, находясь в простонародной толпе, переросла в страх вырождения, который, с учетом примата неврологии, превращается в невроз.

Признание вины, даже простой небрежности, облекает каждого новой ответственностью. Миф о наследственном сифилисе превращает желание в «адскую машину» (Жан Бори). Символическая фигура сифилиса без конца муссируется в романах, заполняет иллюстрации. Сны героев книг Гюисманса, уродливые фигуры на картинах Фелисьена Ропса выражают коллективный страх, подпитывающий трагедию великих сифилитиков. Разврат несет в себе серьезные риски; невозможность биологического искупления заменяет собой или удваивает страх греха и ада.

Не следует, однако, преувеличивать новые страхи. Тут же возникает умиротворяющее сопротивление им. Ученые, верные католической традиции, республиканские идеологи, проникнутые духом оптимизма, врачи старой школы, вдохновленные смесью неогиппократизма и витализма, а главным образом — инфекционисты, последователи Пастера, не принимающие теорию Дарвина, не считают плохую наследственность неизбежностью. В то время как Вейсман[447] подрывает веру в наследование приобретенных качеств, «микробная этиология, — пишет Жак Леонар, — ведет наступление на наследственные теории». Многие ученые, мечтающие об изменении среды, с доверием относятся к санитарным и социальным реформам и к солидаризму; иные из них уповают на сознательность новых поколений, которую внушает наука. Это подпитывает критику браков по расчету и настоятельно рекомендует сексуальное просвещение и самоконтроль; поощряет новый, лучше информированный тип пары, сплоченной и гармоничной, о появлении которой мы уже говорили.

Импотенция и неврастения

Вспомним причины страданий — это поможет понять историческую важность всех симптомов индивидуального неблагополучия. Чтобы осознать это, необходимо вникнуть в долоризм — учение о пользе и нравственной ценности страдания, распространенное в те времена, с учетом того что не было четкой границы между нормой и патологией. Именно в домашней сфере, в сердце частной жизни проявляется этот симптом, порожденный тревогой — биологической или социальной, разочарованием, провалом. Здесь фигуры страдания различаются в зависимости от пола. Роли и поведение в те времена четко разделялись, старение вследствие работы шло асимметрично, поэтому следует рассматривать проблемы мужчин и женщин отдельно.

Начнем с мужчин, потому что именно их мучительные проблемы провоцируют неблагополучие женщины. В этот век сдержанности мужчины стараются скрывать свои болезни, по крайней мере не демонстрировать их на публике. По мнению Моро де Тура, наследственное заболевание всегда проявляется и вызывает любопытство окружающих. Отсюда необходимость сохранять тайну. Мужчина оставляет женщине демонстрировать боль, признаки которой сам силится скрыть.

Предлагаю рассмотреть лишь некоторые признаки мужского неблагополучия из огромного множества, и в первую очередь — неправильное отношение к своим желаниям, о чем говорит страх мужчины перед женщиной. Образ Евы–соблазнительницы, постоянная боязнь темной стороны женственности, всепоглощающей женской сексуальности, загадочная фигура женщины– сфинкса, появившаяся в конце века, как мы видели, мешают паре наслаждаться друг другом. Анафема, которой медики предают мастурбацию и разврат, подпитывает чувство вины и тем самым благоприятствует импотенции.

На протяжении всего XIX века риск неудачи в постели маячит где–то на заднем плане мужских представлений о сексе. Хорошо известны периодические фиаско Стендаля с проституткой Александриной или Флобера с Луизой Коле. Отсутствие эрекции в нужный момент становится проблемой светского соблазнителя, о чем пишет Эдмон де Гонкур. Доктор Рубо посвящает этой напасти большую работу и обнаруживает существование идиопатической импотенции, вызванной стыдом. В главе, посвященной неудачам в постели, Стендаль описывает беседу с пятью красавцами в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет. «Оказалось, — пишет он, — что за исключением одного фата, который, вероятнее всего, соврал, все мы потерпели фиаско в первый раз с нашими знаменитыми любовницами». Импотенция тем более тревожит, что механизм эрекции пока непонятен. Разные методы лечения обогащают шарлатанов. В газетах конца века, особенно с наступлением весны, появляется реклама каких–то бичеваний, душей, массажей, лечения электричеством, хлестания пениса крапивой, иглоукалывания или магнетических пассов.

Можно очень долго описывать все проблемы и волнения личности по этому поводу, особенно принимая во внимание увеличение средней продолжительности жизни. Эти многочисленные трудности становятся предметом внимания психиатров и стимулируют развитие психиатрии вплоть до 1860 года, когда психическое нездоровье считалось следствием недостатка нравственности. В первые десятилетия века была очень распространена ипохондрия, затрагивавшая в первую очередь мужчин, главным образом — представителей свободных профессий. В конце века появляются неврастения и психастения. Масса людей начинает страдать от головных болей, ставших следствием состязательного характера жизни и огромного количества «проблем».

Именно в это время во французской литературе появляются первые описания пережитого. В 1887 году, через сорок лет после опиумных снов Теофиля Готье и «Аврелии» Жерара де Нерваля, новелла Мопассана «Орля» показывает читателю ужасающую картину внутреннего слома, раздвоения личности. Именно тогда возникает новая тревога, тревога XX века. Монстр проявляется в животности желания; он больше не Чужой; своим присутствием он нарушает самоидентичность человека.

Хлороз (анемия) юных девушек

Совсем иными выглядят в XIX веке специфические симптомы женских болезней. Удивительная физиология женщины, ее хрупкость, убежденность в том, что именно пол руководит болезнями, которые досаждают женщинам, — все это объясняет глубину проблем, которые принято называть «женскими болезнями». Эти болезни — постоянная головная боль для всей семьи, требующая большого внимания со стороны врачей, обслуживающих буржуазные семьи, и поглощающая все их время, и первейшая и самая распространенная из этих болезней–анемия. Тысячи бледных девушек заполоняют картины, фигурируют в романах и медицинских отчетах. Ангелоподобная девственница, боящаяся солнечных лучей, белоснежный цвет лица которой говорит одновременно об изяществе и угасании, вскоре станет культовой фигурой у символистов.

Многословная медицинская литература, множество научных теорий свидетельствуют о беспокойстве, которое вызывает эта странная болезнь. К началу 1860‑х годов объяснений становится очень много. Для тех, кто придерживается старинного гиппократовского мнения, анемия является результатом неустановившегося менструального цикла и невольного проявления пробуждающейся сексуальности. Поэтому они настаивают на проведении терапии, предохраняющей от всего, что хоть сколько–нибудь пробуждает страсть; настоящим лекарством они считают брак. У других практикующих врачей существовал более ханжеский взгляд: анемия являлась следствием неправильной работы желудка, символического эквивалента матки. Для третьих анемия — проявление недостатка жизненных сил; речь идет не столько о полнокровии или ретенции, сколько о «неудаче при потере девственности» (Жан Старобинский), как правило, передающейся по наследству. Эта теория придает важности женской половой зрелости, которая, как мы знаем, очень волнует врачей и романистов. Трудности, испытываемые героинями Золя при переходе пубертатного порога, ясно свидетельствуют об этом. Связанная с началом менструаций анемия в данном случае близка к истерии и сродни «пубертатному безумию».

На протяжении последней трети века появляется новая истина; отныне принято считать, что болезнь является следствием недостаточности. Дальнейшее изучение анемии и подсчет эритроцитов крови подтверждают правильность лечения препаратами железа.

Все эти перипетии побудили взрослых внимательно следить за пробуждением женской сексуальности и использовать силу морали, способную оттянуть этот момент; также девушек, у которых в ходе последних десятилетий менструации начинались все раньше, стали сразу выдавать замуж. Фантазии, вызванные этим физиологическим проявлением, способствовали созданию соответствующих условий.

Матка и мозг истерички

Еще одна фигура, о которой стоит упомянуть, — женщина- истеричка, преследующая своих домашних, руководящая сексуальными отношениями, глухим голосом отдающая бесконечные команды. Вездесущая истерия давит на частную жизнь с тех пор, как исчезла публичная фигура страшной колдуньи. На протяжении почти всего века это заболевание считалось специфически женским. Мнение врачей, которые заявляли об обратном, не принималось во внимание. И лишь в последние десятилетия века мужская истерия заявила о себе. В иконографии больницы Сальпетриер первая фотография мужчины, страдающего этим необычным для мужского пола заболеванием, датируется 1888 годом. Истерия не оставляет органических следов; со времен Гиппократа это вносит смятение в ряды медиков. В античные времена болезнь приписывалась матке, которая якобы действовала как зверь, скрывающийся в глубине организма. Утверждалось, что желание невозможно подавить волевым усилием и что человек не в силах сдержать свое тело. Считалось, что во время истерического припадка женщина не владеет собой и поэтому ни в чем не виновата.

В конце XVIII века истерия стала предметом новых исследований. Ученые зациклились тогда на утверждении, что болезнь происходит от женской природы. В своей ежедневной практике врачи XIX века долго оставались сторонниками этой концепции, придававшей большое значение роли матки и проявлениям сексуального желания. С их точки зрения, истеричку должны были лечить гинекологи. Послушные тем же ментальным схемам, задолго до того как Мишле описал механизм овуляции, многие мужья прощали женам проблемы, которые возникали перед началом менструации. Некоторые из них бдительно следили за правильностью цикла.

Врачи, однако, на протяжении долгого времени обсуждали роль мочеполовой и нервной систем в этиологии заболевания. В середине XIX века некоторые стали придавать значение роли мозга. В 1859 году истерию назвали мозговым неврозом. Эта перемена во взглядах очень важна. Болезнь теперь связывается с качествами, которые формируют женщину, подверженную истерии, потому что она очень чувствительна, потому что ей доступны благородные чувства и эмоции. Все существо женщины связано с этим специфическим заболеванием, вызванным теми же качествами, что делают ее хорошей женой и матерью. Болезнь, по мнению Жерара Важемана, отныне выходит за рамки патологии. Надо заметить, что книга Брике была опубликована пять лет спустя после утверждения догмата о Непорочном зачатии, на следующий день после видений в Лурде, когда ангелическая антропология укрепляет свои позиции в пансионах для молодых девиц.

В период между 1863 и 1893 годами Шарко остается верным примату невроза, который он считает наследственным заболеванием, спровоцированным «нервным шоком», вызывающим проявления бреда. Если болезнь проходит бесследно, то потому, что она затрагивает только мозговую оболочку.

Вне зависимости от того, каково происхождение истерии — маточное или мозговое, она по–прежнему рассматривается как телесное проявление, не зависящее от субъекта. Болезнь, пишет Глэдис Свэйн, «воспринимается человеком, в котором она живет, как нечто отдельное от него». Это неизвестная сила, воздействие которой женщине иногда приходится терпеть, как и жестокое желание мужчины. Женщина целомудренная, даже индифферентная и холодная, рискует, как в недавнем прошлом одержимые, подвергнуться действию природных сил, которые могут сделать из нее нимфоманку.

Убежденность в этом ведет к превозношению разумного удовлетворения желания и потребности в нежности, которых требует женская чувствительность. Эта мания, которой невозможно противостоять, говорит о необходимости сексуальной гигиены, основанной на умеренности, и восхваляет мирную супружескую жизнь, которая позволит женщине без всякого риска проявить свои лучшие качества супруги и любящей матери. Мужу предстоит развить чувствительность жены, не втягивая ее в чрезмерную чувственность, что может привести к вечной угрожающей истерии.

Однако в то же время шли и другие дебаты, способные усложнить решение проблемы. Анимисты XVIII века считали истерию не результатом напряжения и нарушения равновесия между субъектом и его телом, но следствием непорядка в душе. Для Шталя эта болезнь — последствие страсти, знак конфликта, пережитого пострадавшей душой. Душа, по мнению Поля Гофмана, «мешает открыто проявлять удовлетворение и в то же время не способна высказать свое желание».

Мы видим, что эта теория предвосхищает субъективизацию тела, теоретическое обоснование которой наблюдается в период между 1880 и 1914 годами и которая приводит к появлению психологического анализа Жане[448], а потом и психоанализа. С этих пор истерия понимается как раздвоение сознания, распад личности, внутренний слом субъекта. Впервые в истории исчезнет установка о внешнем характере тела; одновременно с этим истерия перестанет считаться исключительно женской долей.

Для того, кто изучает частную жизнь, существенной остается истерия на домашней сцене. Женщина того времени, когда она кричит и впадает в безумие только для того, чтобы быть услышанной, использует всевозможные формы недомогания, чтобы привлечь внимание окружающих к своим интимным проблемам. Историки начинают уделять внимание такому повороту событий.

В поисках женской идентичности

Некоторые истерические проявления бывают очень зрелищными; часто бывая коллективными, они случают и в частном, и в публичном пространстве. Одни привязаны к архаичной одержимости; другие сопровождаются судорогами. В интервале между 1783 и 1792 годами двое священников, братья Бонжур, в маленькой коммуне в трех километрах от Арса оказали ужасное влияние на группу молодых прихожанок. Девушки перестали подчиняться отцовской власти, отказались выполнять епитимьи, наложенные кюре, стали предаваться разного рода эксцессам; одна из них позволила себя распять в маленькой местной церкви; самая экзальтированная, ставшая любовницей Франсуа Бонжура, родила нового Мессию. Эта странная деревенская ересь существовала вплоть до Третьей республики. «Лающие женщины» из города Жослен в Бретани в 1855 году, как и «одержимые» из Пледрана (также в Бретани) в 1881 году, — свидетельства живучести коллективного безумия, разрушающего частную жизнь.

Хорошо известен случай истеричек из Морзина. В этой деревушке, затерявшейся в альпийских горах, очень много одиноких женщин; сложился специфический тип женского общения. Духовенство, имеющее здесь сильное влияние, блокирует какую бы то ни было праздничную или игровую активность. Эти строгости, вкупе со смятением, внесенным наступающей современностью и рассматриваемым как угрожающее, вылились в истерические проявления у женщин на протяжении шестнадцати лет, с 1857 по 1873 год. Эти проявления демонстрируют нам симптомы женского неблагополучия в XIX веке.

Все начинается с двух девочек, весной 1857 года готовившихся к причастию. Вскоре им начинают подражать девочки–подростки: они выли, корчились, проклинали все вокруг, оскорбляли взрослых, пытавшихся успокоить их. Женщины, хранительницы моральных ценностей сообщества, которому не удалось интегрировать новшества, принесенные извне, и которое выражает желание продолжать жить как раньше, в свою очередь разбушевались.

В истерии также — и, возможно, особенно — проявляется индивидуальное неблагополучие девушек, ищущих свою идентичность, которым не разрешают танцевать, которые боятся остаться старыми девами и которые в результате находят удовольствие в коллективном безумии. Молодежь заявляет о своем безразличии к родителям, матери — к детям. Девушки оскорбляют отцов и отказываются подчиняться их воле. Жены начинают бить мужей; религиозная практика ставится этими женщинами с ног на голову, ритуалы извращаются. 30 апреля 1864 года разбушевавшиеся истерички чуть было не убили епископа, который запретил изгонять из них бесов. Еще более показательная вещь — женщины отказываются от работы, начинают играть в карты и пить алкоголь, презирают картофель и едят теперь только белый хлеб.

Кюре в частном порядке, невзирая на рекомендации своего начальства, безуспешно пытается прибегнуть к экзорцизму. Французские власти начиная с 1860 года предпринимают настоящий цивилизаторский крестовый поход в надежде успокоить женщин. Они открывают дороги, размещают поблизости военные гарнизоны, устраивают балы. В особенности психиатр Констан, облеченный большой властью, старается загнать бредящих в частную сферу; он возлагает надежды на разделение и изоляцию женщин, на индивидуализацию случаев. И на заре Третьей республики ему удастся добиться успеха.

Надо отметить, что существуют и другие следы этой напасти и женского бунта, которыми, кстати, пренебрегают. Вот лишь несколько примеров. В 1848 году похожая эпидемия случилась в самом центре Парижа, на фабрике, где работало четыре сотни девушек. В 1860 году из–под контроля вышли ученицы одной из школ Страсбурга; в 1861‑м — причащающиеся в приходе Монмартра; в 1880‑м — воспитанницы пансиона в Бордо. В 1883 году массовые истерики разразились на одной из фабрик–интернатов в Ардеше, где девушки ткали из шелка.

Истерия очень влияла на умы, что вылилось в целые зрелища в больнице Сальпетриер с 1863 по 1893 год. Зрелища неслыханные, ошеломляющие, во время которых женщина истерически кричала, и этот крик говорил о страданиях века больше, чем что–либо другое.

Театр Сальпетриер

Этот «театр» был создан по воле Шарко, описавшего и кодифицировавшего фазы истерического припадка. Профессор привлекал к выступлениям послушных женщин, которые нуждались во внимании доктора и публики. Сохраняя дистанцию между своими желаниями и требованиями мэтра, они, казалось, наслаждались своей нарциссической болью. Шарко демонстрировал своих пациенток художникам, писателям, публицистам, политикам; на некоторых из его лекций, проходивших по вторникам, можно было встретить Лавижери[449], Мопассана или Лепина[450]. Истерика, происходящая на сцене, зафиксированная фотографами Реньяром и Лондом, подчеркивает лицо, подталкивает к имитации, демонстрирует эротизм позы. Так в обществе распространяется мнение о привлекательности нервных болезней. Рождается язык жестов, который потом встречается на сценах многих парижских театров. Сара Бернар изображает больных, ставших актрисами. Начиная от душераздирающего раскаяния вагнеровской Кундри[451] (1882) и заканчивая мстительными криками Электры Рихарда Штрауса (1905), оперные героини как бы соперничают со звездами больницы Сальпетриер, отныне известными повсюду на Западе.

Между литературой и психиатрией завязываются изысканные отношения. В основанной на документах трилогии Эдмон де Гонкур создает образ истерички–мужененавистницы («Девка Элиза»), набожной истерички («Госпожа Жервезе») и страдающей неврозом юной девушки («Милочка»). Проблемы Марты Муре из романа Золя «Завоевание Плассана» (1874) или Гиацинты Шантелув из романа «Бездна, или Там, внизу» Гюисманса напоминают безумие больницы Сальпетриер. В то же время писатели под воздействием Шарко и моды находили у себя истерию или подражали истеричкам.

В результате многим женщинам, имитирующим истерику, кажется, что они выступают на сцене. Беглые взгляды, двусмысленные улыбки истерички входят в арсенал женщины–соблазнительницы. Для мужчин теперь будет большим искушением путать проявления болезни с оргастическим безумием или провокациями уличных девок. Каждая женщина, дающая мужчине авансы, знает она о том или нет, напоминает Августину, молодую прелестную звезду Сальпетриер. Шарко и его последователей не утомляют ни эти беглые взгляды, ни «страстные позы», ни «экстазы»; они без конца заставляют своих актрис изображать горе, пока те не решатся на побег.

Откуда взялась идея этого театра? Откуда это неутолимое желание врачей наслаждаться непристойными метаморфозами на сцене? Откуда этот неслыханный авторитет врача, которого женщины принимают (а иногда кажется, что и сами врачи считают себя таковыми) то за Бонапарта, то за Иисуса? Неоспоримости терапевтической цели и необходимости совершенствования взгляда врача недостаточно, чтобы объяснить удовольствие от женского эротизма, замешанного на страдании. Возможно, этот театр истерии представляет собой утонченную тактику рационального использования мужского желания. В Сальпетриер в этой сложной игре эксгибиционизма и вуайеризма проявляется ущербное отношение к желанию, которое пытаются изобразить.

Частная клиентура Шарко огромна и частично состоит из иностранцев. Каждый год мэтр консультирует пять тысяч человек. Поэтому не удивляет такое количество истеричек, сидящих по домам; обычная девушка, раздираемая желанием, как Марта, в своей семье считается неизлечимо больной.

Вся эта бурная деятельность оборачивается жестокими — и бесполезными — методами лечения. Здесь речь не идет о театре как таковом, который позволяет актрисам занимать привилегированное положение в аду под названием Сальпетриер, но о тысячах гистерэктомий (удаление матки), проводимых без участия Шарко, прижиганиях шейки матки — проводимых самим Шарко, гипнотическом лечении истерии и, наконец, о лечении измученных женщин наркотиками, что приводит к алкоголизму, эфиромании и морфинизму.

Потребность в алкоголе

Опьянение доставляет удовольствие; часто желание выпить сопровождает тяжелую жизнь. Показательно, что алкоголизм появился в XIX веке; именно тогда люди начали пить в одиночку. Господствующие классы и поддерживающие их врачи объясняют склонность рабочего класса к алкоголю отсутствием морали. Чтобы покончить с этой новой напастью, которая разрушает семью, мешает экономить деньги, благоприятствует сокращению населения, ускоряет вырождение расы, разжигает социальные противоречия, посягает на величие родины, следует повышать нравственность пролетариата. Начинается антиалкогольная кампания; начиная с 1873 года появляются различные лиги и объединения, которые возлагают надежды на школу, казарму, идею города–сада, правильную организацию досуга рабочих и, более всего, на морализаторское действие женщины. Не так явно эта кампания направлена против алкоголизма в светском обществе. В частности, очень беспокоит пристрастие к абсенту. Абсент вреден для мозговых клеток, вызывает эпилепсию; как и его спутник — сифилис — он может уничтожить генофонд господствующих классов. Приличный человек, напивающийся в ярко освещенных кафе, кроме того, представляет собой непристойное зрелище.

В 1890 году рабочее движение подхватило кампанию, организованную буржуазией, однако зло при этом анализируется с другой точки зрения — с точки зрения нищеты пролетариата. Несмотря на это, борьба с алкоголизмом ведется рабочими с неменьшим жаром. В их кругах он рассматривается как помеха в организации рабочего движения; в нем видят новый наркотик для народа. Когда влияние религии ослабевает, алкоголь начинает путать умы и мешать классовой борьбе. Здесь тоже морализаторская роль отдается женщине. Рабочая женщина должна настроить мужа на умеренность, а искупительная роль буржуазной дамы заключается в том, чтобы вернуть неверующего супруга на путь истинный.

Какими бы разными ни были причины, двигавшие аристократами и рабочими (последним историки априори рискуют уделить недостаточно внимания), все очевидцы единодушно подчеркивают изменение образа пьяницы. «На смену добродушному, краснолицему, болтливому, экспансивному весельчаку, — отмечает Шанталь Плоневе, — приходит алкоголик мертвенно–бледный, злобный, порой жестокий, агрессивный, иногда — преступник». Эти изменения соответствуют эволюции манеры пить, что можно увидеть на примерах западной Нормандии или Бретани. В первой половине века еще господствует «дикое» пьянство, «шумное и беспорядочное» (Тьерри Фийо). Когда нарушается ритм повседневной жизни, крестьянин напивается. Праздники хозяев предприятий, ярмарки, семейные церемонии — поводы для безудержного веселья, пьянства напоказ, что трудно было понять буржуазным наблюдателям. Парижане, оказывавшиеся в Бретани в такие праздники, бывали потрясены количеством мертвецки пьяных людей, валявшихся в придорожных канавах, и были склонны преувеличивать разврат, признаки которого подкрепляли их мнение о скотстве крестьян.

Начиная с 1870‑х годов сдержанная, но хроническая алкоголизация вытесняет проявления показного пьянства. Определенный и обличенный в 1849 году шведом Магнусом Хуссом алкоголизм считается теперь главной причиной вырождения. В период приблизительно с 1850 по 1870 год разворачивается промежуточная фаза, в ходе которой, продолжает Тьерри Фийо, «пьянство становится ежедневным делом» и переходит из публичной сферы в частную. Это признается властями; закон от 1873 года преследует тех, кто пьет на публике, и не замечает скрытого пьянства. Плохо проработанный и не очень важный, этот закон совершенно не затрагивает маргиналов, часто не имеющих дома и неспособных превратить употребление алкоголя в свое частное дело.

Алкоголь и вред здоровью

Все указывает на то, что процесс, шедший на Зайаде, имел большое значение; эпизоды этой истории сильно разнятся в зависимости от социальной среды. Представляется, что алкоголизация скрытая, тайная, происходящая в частной сфере, зародилась в буржуазной среде, хотя специфических исследований данного явления пока не проводилось. Аперитив, кофе с коньяком, даже сам абсент надолго останутся элитарными напитками, и шансов на их демократизацию мало. Медленная дегустация «зеленой феи» — так называли абсент — сопровождается специальным ритуалом, что свидетельствует об изысканности и дает основания предполагать добровольность саморазрушения.

В первую очередь алкоголизм распространяется в городских низах. Строители–мигранты из Лимузена пьют больше, чем земляки, оставшиеся в деревне; этот процесс начался при Июльской монархии. Можно подумать, что нас эта алкоголизация совсем не касается, — понятно, что она вызвана общительностью и проявляется в публичной сфере, если только не рассматривать дешевый кабак и винную лавку как места, где размываются границы публичного и частного. Содержатель кабака, которого считают другом, принимает участие в разговорах посетителей. Нередко он выступает доверенным лицом, дает деньги в долг; при необходимости помогает устроиться на работу. Здесь алкоголь — не только физиологическая потребность, но и предлог для формирования неформальных, частных отношений. Он стимулирует, не перегибая палку, установление доверия между людьми.

В то же время он скрепляет рабочий ритуал. Тот, кто не пьет, рискует быть исключенным из сообщества. Он как бы строит из себя аристократа, «ставит себя выше других» (Шанталь Плоневе). Употребление алкоголя, считаемое признаком мужественности, способствует созданию образа индивида. Чтение «Возвышенного» Дени Пуло позволяет осознать, какое недоверие испытывают к трезвости. Полагается обмывать любое радостное событие в жизни: день рождения, встречу друзей, поступление на работу и особенно получение зарплаты.

Кроме того, распространенное понимание термодинамики побуждает рассматривать тело как котел, а позже как мотор, который следует подпитывать алкоголем; так поддерживается вера в полезность алкоголя. Это иллюзия встряски, которая регулирует очень четкий ритм потребления алкоголя парижским каменщиком, руанским грузчиком, валансьенским сталеваром. «Утешительная порция», выпитая залпом в пять утра, позволяет на время забыть об усталости, о риске несчастных случаев и прочих тяготах жизни. Алкоголь — главный враг здоровья рабочего; этим можно объяснить неравномерное потребление его мужчинами и женщинами. Работающая женщина использует иные тактики, запрещенные для мужчин, что позволяет ей лучше сопротивляться преждевременному старению.

Историки предложили множество других объяснений росту потребления алкоголя в одиночестве, не приводя при этом обоснований своим утверждениям. Отмирание старых традиций праздников, потеря навыков, которые составляли гордость рабочего, монотонный труд, рост заработков и увеличение продолжительности свободного времени — все это стимулировало потребность «убить время», обостряло психологическое неблагополучие, которое трудящийся человек пытался утопить в алкоголе. Завсегдатаи кабаков — это люди, достигшие некоторого финансового благополучия, но не знающие, как проводить свободное время.

Фабричное производство алкоголя, падение цен на него и либерализация продажи согласно закону от 1880 года, без сомнения, повлияли на рост его потребления в городах. Опрос, проведенный в Париже, позволяет понять, каковы были народные вкусы. Рабочий человек любит вино, горькие настойки, в том числе хинную и абсент, даже если пытается это скрыть; предпочитает водку рому. Зато сидр и пиво его совсем не привлекают. Пьющие женщины проявляют склонность к аперитивам, ликерам и фруктовым алкогольным напиткам.

Деревенское пьянство

Жерар Жакме отмечает постоянное присутствие алкоголя в частной жизни Бельвиля. Пьянство разжигает семейные ссоры, обостряет ревность обманутого супруга, провоцирует жестокость, возникающую на пустом месте, вызывает грубость мужа, которого жена упрекает в пьянстве. Драки и свары здесь — обычное дело, как и приступы белой горячки, что делает очевидной опасность вырождения.

В сельскую местность алкоголизм пришел несколько позже. На протяжении долгого времени крестьяне довольствовались молоком, водой, пикетом[452] или чуть забродившей жидкостью, которую в центральных и западных регионах называли «напитком». Еще во времена Второй империи большинство лимузенских селян пили в конце обеда «воду из ведра». Алкоголь пришел в разные регионы страны не одновременно. На Западе страны наступление началось в 1870‑е годы. Триумф алкоголя на селе пришелся на годы сельскохозяйственного кризиса, время установления Республики и светской школы, хотя там и пытались ограничить этот процесс. В некоторых районах Нормандии алкоголизация населения началась с середины века. Не так быстро это бедствие приходило в отдаленные от центра регионы, например в Вандею и Финистер; здесь долго сохранялись старые традиции пития. Не стоит недооценивать алкоголизацию в винодельческих регионах. Эффективная, с умом проводившаяся пропаганда в течение долгого времени поддерживала ложное представление об исключительной трезвости виноделов.

Помимо низких цен на алкоголь и роста уровня жизни, развитие средств связи, влияние города и призыв в армию, объявленный в 1872 году, стимулировали рост потребления алкоголя на селе. К этому надо добавить также, как подчеркивает историк Эрве Ле Бра, идейный разброд, вызванный упадком традиционного уклада жизни и ослаблением религиозности. Изоляция индивида или супружеской пары углубляется с массовым исходом сельского населения в города. В лоне одноветвевой семьи, когда происходит «закат дома», жизнь холостяка становится все более драматичной. В деревнях Креза, и это лишь один пример из множества, семейная группа стареет, жизнь в доме становится грустной; появление велосипеда позволяет молодежи сбегать в городские кафе. Лишь антропологический анализ, при необходимости опирающийся на этнопсихиатрические исследования, позволит выявить корни нового неблагополучия, сопровождающегося алкоголизацией сельского населения.

Этот анализ мог бы объяснить частный характер практики, которая затрагивает почти в одной и той же мере и мужчин и женщин. В домах Нормандии «рюмочка» не вызывала резкого неприятия со стороны женщин. Эхо деревенской нравственности затухало на просторах страны; очень часто супруги пили вместе. В деревенской жизни водка не порождала такого же насилия в частной сфере, как в городе, но пропитывала всю жизнь семьи. В этом регионе Франции ежедневное потребление сидра, более крепкого алкоголя и в особенности кофе с кальвадосом постепенно разрушает здоровье крестьян. Земледельцы из Мортане, ежедневно выпивающие по поллитра водки, перестали быть исключением. В большинстве крестьянских дворов потребляется от 50 до 75 литров алкоголя в год. В ходе десятилетий «гамма» алкогольных напитков в деревнях меняется. В коммуне Порзе, что в Бретани, вермут появился в 1878 году, ром — в 1880‑м, кирш и Кюрасао — в 1889‑м, абсент — в 1901‑м. Однако эти изыски не играли большой роли, доминирующее положение здесь занимала водка.

В последнее время началась борьба за то, чтобы не считать гомосексуальность патологией, каковой ярлык на нее навесили в XIX веке. Существование «педераста» было очень тяжелым в то жестокое и бескомпромиссное время. Задержимся немного на теме такого поведения, в описываемую эпоху считавшегося «антифизическим». Проанализировать эту сферу очень важно, изучение поможет понять ментальность гетеросексуалов, меру давления, оказывавшегося на гомосексуалов, и поведение, которому они вынуждены были следовать, чтобы избежать травли.

Появление нового вида

В конце XVIII века гомосексуальность порой была делом случая и чаще всего сопровождалась и гетеросексуальной практикой. И вот появляется новый вид людей с клинической точки зрения. Из беспорядочного мира разврата выделяется новый человеческий тип, курьезный продукт биологической детерминации. Появляется «сексуальная дисперсия», обнаруженная Мишелем Фуко.

Вера в тесную связь между физическим и моральным побуждает создать женский образ новой породы людей. Любовь к драгоценностям, к разным румянам и помадам, покачивание бедрами, завивка волос делает «педераста» похожим на женщину. Недостатки у него тоже «женские»: болтливость, любопытство, тщеславие, двуличность. Судебная медицина, осуждающая этого персонажа, сгущает краски. Педерастов обвиняют во всех смертных грехах. Доктор Амбруаз Тардьё пишет в 1857 году, что педераст не соблюдает гигиену, чистоплотность; ему неведомо очищение. Его можно узнать по телосложению. Ягодицы, расслабленный сфинктер, воронкообразный анус или же форма и размер пениса свидетельствуют о принадлежности к новому виду, так же как и «рот на сторону», «слишком короткие зубы, толстые, вывороченные, деформированные губы», говорящие о пристрастии к оральному сексу. Монстр из монстров, педераст наполовину животное; гомосексуальные соития напоминают собачью случку. Его природа ассоциируется с испражнениями; от него несет грязными сортирами.

С точки зрения полицейских, гомосексуал пренебрегает социальными барьерами. «Антифизическая практика» перестала быть делом сугубо аристократическим. В этом пороке погрязли крупная буржуазия и артистический мир; статистические сводки говорят и о существенной доле пролетариев–гомосексуалов. Педераст еще больше, чем любитель публичных девок, испытывает соблазн побега из своего круга; он презирает классовые и расовые барьеры. Буржуазия так же заботится о предохранении тела от какой бы то ни было заразы и о гендерной чистоте, как аристократы — о благородстве крови.

На протяжении последней трети века сложный образ педераста говорит о нарастании биологической тревоги. Зарождающаяся сексология, как бы протосексология, увеличивает угрозу; она ужесточает рамки поведения, рисует различные картины перверсии. Педераст отныне не один из многочисленных извращенцев вроде фетишистов всех мастей, эксгибиционистов или зоофилов, которые считаются носителями патологии, последовательно признаются жертвами «морального безумия», «генитального невроза», неумолимо ведущих к вырождению. Маньян и Шарко считают педераста жертвой дурной наследственности.

С тех пор гомосексуал — слово появилось в 1809 году — это не просто фигура, телосложение, темперамент; это отдельная история, стиль жизни и чувств. Детство и даже внутриутробная жизнь определяют его судьбу. Ему предлагается удовольствие быть каким–то образом интерпретированным. Он теперь не просто грешник, а больной, если не носитель плохих генов. Ему требуется лечение. Вырабатывается специальная терапия, в каждом случае индивидуальная, основанная на гипнозе, гимнастике, жизни на свежем воздухе, целомудрии — или же услугах проституток.

Преследование в обществе

Было много споров о силе репрессий, применявшихся к «содомитам» в XVIII веке. Тем не менее ясно, что это преступление, которое в повседневной жизни выявить очень трудно и к которому относились терпимо, если речь шла о взрослых, в народе очень преследовалось. Как правило, довольствовались тем, что наказывали «содомитов» за какие–то другие провинности. Историки не знают наверняка, каковы масштабы либерализации в этой области в революционную эпоху. Как бы то ни было, в дальнейшем начинаются репрессии — и идут по нарастающей.

Врачи и полицейские едины в оправдании травли гомосексуалов; врач Тардьё всецело поддерживает полицейского Карлье. Уголовный кодекс 1810 года игнорирует специфику преступления педераста; закон от 28 апреля 1832 года объявляет преступлением акт педофилии в отношении ребенка моложе одиннадцати лет; он преследует также попытку соблазнения и даже простую ласку. 13 марта 1863 года возраст ребенка был поднят до тринадцати лет. На практике юриспруденция оказывается гораздо более чудовищной, чем в целом безобидный закон. Начиная с 1834 года полиция устраивает облавы, одна из которых, имевшая место 20 июля 1845 года в саду Тюильри, стала знаменитой. В этот день толпа избивала несчастных «педерастов». В 1850–1880‑х годах репрессии шли по той же модели, что и преследования проституток, иногда даже более сурово: в 1852 году суд запретил пребывание в департаменте Сена педерастам–профессионалам, не имеющим постоянного места проживания и приемлемой с точки зрения обывателя профессии. В 1872 году некий Альфред по прозвищу Мадам Саки[453], который чересчур открыто приставал к мужчинам, получил два года тюрьмы; его арест был прецедентом.

Над частной жизнью гомосексуала висит дамоклов меч репрессий. Ему приходится скрываться. В больших городах складываются особые формы специфического общения–только так могут выжить эти маргиналы. Антропология мужской гомосексуальности возникает в годы Второй империи и сопровождает медицинский дискурс и полицейские меры. Этим людям требуется как–то сообщить о своем желании, а значит, должны появиться особые укромные места для их встреч. Боязнь доносчиков порождает появление определенного жаргона, опознавательные знаки становятся все сложнее.

Как отмечает Филипп Арьес, преследование со стороны общества иногда оказывает очень болезненное действие на несчастных; некоторым не удавалось пережить осуждения окружающих. Вильмен, министр образования в правительстве Луи—Филиппа, не смог смириться со своей страстью к мужчинам и сошел с ума. В то же время не следует слишком сгущать краски. В первой половине века, по крайней мере, некоторые гомосексуалы, как, например, Камбасерес[454] и Жюно[455], сделали блестящие карьеры. Общественное мнение к однополым любовникам даже терпимо, лишь бы проявления их склонности не выходили за рамки частной жизни. Парижское общество вполне принимает союз Дестюта де Траси[456] с другим идеологом и терпимо относится к сожительству маркиза де Кюстина и англичанина Эдварда Сен–Барба. Жозеф Фьеве[457] живет с Теодором Леклерком, автором популярных салонных комедий; любовники будут похоронены в одной могиле на кладбище Пер–Лашез.

Как бы то ни было, «педерасты» XIX века создали модель исключительно гедонистического секса, не имеющего целью продолжение рода. Богатый образ будущего. Выйдя из подполья и заявив о своей нормальности, гомосексуалы, по мнению Филиппа Арьеса, предложат молодежи новый торжествующий образ мужественности.

Лесбиянки. Мужские симптомы

Сейчас невозможно проанализировать историю женской гомосексуальности. Кроме «амазонок» конца XVIII века и богатых американок, устроившихся в Париже Прекрасной эпохи, мы знаем о проблеме лишь из бесконечных медицинских и судебных отчетов, в которых говорится о росте количества лесбиянок в борделях и тюрьмах. Зато нам хорошо известно о том, что лесбиянка очень волнует воображение мужчин того времени, — это еще один симптом неправильного отношения к желанию, которое истощает мужчин XIX века. Сложившийся в обществе дискурс по поводу лесбийской любви отличается от мнения в отношении педерастии. Мужские фантазмы, ведущие к тому, что педерастия — это медицинская проблема, в то же время поэтизируют лесбиянок. В XIX веке возникла нежная, отмеченная изяществом и чистотой, фигура лесбиянки: одно это слово, по мнению Жан–Пьера Жака, ласкает уши тех, кто его слышит, и язык того, кто его произносит.

Конечно же, врачи озабочены появлением этого женского удовольствия, протекающего без какого бы то ни было участия мужчин; они безапелляционно утверждают, что во всех без исключения случаях одна из партнерш берет на себя роль мужчины; эта уверенность порождает бредовые разговоры по поводу чудовищных размеров клитора и деформированной вульвы лесбиянок. Префектура полиции начинает следить за женщинами, любящими носить мужскую одежду, и требует, чтобы они получали на это разрешение; требованию подчиняется художница Роза Бонёр. Однако мужеподобная внешность часто бывает обманчива. Паран–Дюшатле еще до 1836 года доказал, что нет никаких клинических признаков, по которым можно было бы отличить лесбиянку от гетеросексуальной женщины.

Образ Сафо, созданный мужчинами того времени, весьма двусмысленен; с одной стороны, он очаровывает мужчин, с другой — говорит о страхе, который вызывает удовольствие, испытываемое женщиной без мужчины.

Лесбийская любовь — излюбленный сюжет мужских разговоров, одержимых картинами гарема. Убежденные, что женщины занимают подчиненное положение в сексе, мужчины грезят эротической ненасытностью женщин, которые вольны выбирать себе утехи. Так появляется образ необузданных наслаждений. В своих излишествах лесбиянка конвульсивна и ненасытна. Именно эта фантазия читается в «Девушке с золотыми глазами», заставившей Фурье и позднее вуайеристов в борделях конца века наслаждаться зрелищем лесбийской любви. Женские тела здесь, как и в «истерическом» театре, становятся терапевтическим средством для мужчин.

Парадоксальным образом эта лесбийская булимия успокаивает мужчину; она выявляет неудовлетворенность, вызванную его отсутствием. Нравится это или нет Мопассану, любовник не чувствует себя в полной мере обманутым, когда его партнерша отдается другой женщине; старый развратник герцог де Морни, как пишут Гонкуры, полагал, что лесбийская любовь делает женщин утонченнее; она развивает их эротизм, и этим впоследствии могут пользоваться мужчины — что объясняет в целом снисходительное отношение к этому явлению, действительных масштабов распространенности которого мы, скорее всего, не узнаем.

Отметим все же: то, что нам известно о лесбийских парах — например, Рене Вивьен и Натали Клиффорд–Барни, подтверждает безмятежность и нежность этих отношений. Глубину чувств подтверждают тексты. Салон Натали подталкивает лесбиянок к «выходу из подполья»; по словам Мари–Жо Бонне, он становится «плавильным котлом страсти и свободы». В общем, образ лесбиянки перестает зависеть от мужского взгляда; вырисовывается новая возможность быть счастливой, что плохо вписывается в главу, посвященную проявлениям индивидуального неблагополучия.

Рост числа самоубийств

Избыток страданий, мужских и женских, нередко ведет к самоубийству; этот отчаянный жест сам по себе — выражение протеста против неудачи в общении. В целом в Европе в XIX веке количество самоубийств растет; во Франции тоже так было до 1894 года. Конечно, можно допустить, что этот рост, частично или полностью, связан просто с более тщательным учетом, начатым в 1826 году. Как бы там ни было, все виднейшие психиатры и социологи — Герри, Кетеле и Дюркгейм, Фальрет и Бриер де Буамон — подробно анализируют это явление. Визит в морг, чтобы насытиться зрелищем остывших тел на мраморных столах, — часть воскресной «программы» многих парижских семей.

Нежелание жить часто следует за чувством неуверенности. Человек, который осознает, что не представляет ни для кого интереса, переживает разочарование, что, по словам Дюркгей- ма (1897), может привести к «эгоистическому самоубийству». Угасание желаний, чрезмерная втянутость в социальную неразбериху умножают риски разочарования; когда это разочарование становится невыносимым, оно подталкивает человека, неспособного преодолеть это чувство, к тому, что Дюркгейм расценивает как «аномическое самоубийство». Анализ статистических данных говорит о тяготах индивидуального одиночества и в то же время обо всех процессах антропологической природы, которые ему благоприятствуют. В связи с этим следует отметить огромное количество самоубийств среди холостяков, овдовевших и разведенных в XIX веке, тогда как супружество или по меньшей мере наличие детей защищает от искушения свести счеты с жизнью. Сказав все это, не будем продолжать бесконечные споры: на протяжении полутора столетий сторонники социальных причин этого явления полемизируют с теми, кто полагает, что суицид — результат индивидуальных факторов психиатрического и генетического порядка.

Причины, на которые ссылались сами жертвы и свидетели, отнюдь не всегда убедительны. Семьи и представители власти пытаются смягчить ситуацию, манипулируют свидетельскими показаниями, подправляют их. Отметим вскользь, что в иерархии причин самоубийств в 1860–1865 годах первое место занимают душевные болезни, далее идет то, что можно условно сгруппировать под рубрикой «любовь, ревность, безнравственность», а также нищета и несчастья в семьях.

Мужчины вешаются, женщины топятся

Благодаря тщательности следователей нам известно, кто во Франции в XIX веке кончал жизнь самоубийством. Не секрет, что подавляющее большинство самоубийц — мужчины: их количество в ходе десятилетий четырехкратно превышало количество покончивших с собой женщин. Как отмечал Кетеле, склонность к самоубийству увеличивается с возрастом. Распределение самоубийц по социальным и профессиональным категориям вызывает больше споров. Если говорить коротко, можно обнаружить два пика самоубийств, расположенных на крайних точках социальной пирамиды. С одной стороны, это рантье, интеллектуалы или, если взять шире, представители свободных профессий, а также военные, в том числе воюющие в колониях. Они легче поддаются, чем население в среднем, искушению покончить с собой. Это может навести на мысль, что пульсация смерти усиливается, когда поднимается уровень культуры и самосознания.

Однако не менее явно прослеживается и очень высокая склонность к суицидам среди слуг, особенно в конце века, когда они с ужасом осознают свое рабское положение. Также к самоубийству склонны лица без профессии и заключенные.

В Париже времен Июльской монархии «отверженные» убивают себя толпами, как будто они не могут приспособиться к новым условиям жизни, навязанным большим городом. В то же время, не в пример тому, что происходит в наши дни, мы можем констатировать очень низкий уровень самоубийств среди сельского населения в XIX веке.

Более половины мужчин–самоубийц вешаются, четверть из них топится, 15–20% предпочитают пулю в лоб или в сердце (этот благородный уход из жизни могут позволить себе представители элиты). Половина женщин, решившихся на отчаянный шаг, покончили с собой, утопившись, 20–30%, в зависимости от времени, повесились. Со временем растет количество несчастных женщин, выбравших удушение или яд.

Самоубийства в XIX веке чаще всего происходят по утрам или во второй половине дня, иногда по вечерам, изредка — ночью. Количество суицидов сокращается в период с пятницы по воскресенье и нарастает от января к июню, а во второй половине года, с июля по декабрь, снижается. Коротко говоря, представляется, что долгота дня, наличие солнца, зрелище пробуждения природы вызывают больше склонности к самоубийству, чем интимность вечеров, ночные страдания или зимний холод.

Новые виды помощи

Женщины и врачи

С самого начала века в аристократической и буржуазной среде присутствие врачей становится постоянным. Семейный врач здесь — близкий человек, почти родственник. Его пациенты выслушивают диагноз, который он ставит, внимают его советам, умеют пользоваться его рецептами; у них есть средства, чтобы соблюдать предписываемую доктором гигиену. «Их воля к жизни, — пишет Жак Леонар, — помогает им с пониманием относиться к требованиям медицины». Отношения, которые складываются между врачом и пациентом, делают его визиты регулярными, и иногда непонятно, вызваны ли частые встречи с врачом дружбой, вежливостью или потребностью в его услугах. Доктор нередко пьет чай или проводит вечера у своих пациентов; по роду деятельности он связан с чиновниками; умея ездить верхом, он принимает участие в аристократической охоте. Эти тесные дружеские связи с врачами описаны в литературе: можно назвать «доброго доктора» Эрбо из романа Жюля Сандо, доктора Санфена, описанного Стендалем, и циника Торти, персонажа Барбе д’Оревильи.

В конце века деревенский доктор без колебаний завязывает дружбу со школьным учителем или секретарем мэрии и не скрывает ее. Растет категория нуворишей и не очень богатых Деревенских буржуа — торговцев лесом или скотом, содержателей кабаков, мельников, ветеринаров, которые теперь стараются почаще обращаться к дипломированному медику; также появляется больше посредников, которые помогают ученым специалистам проникнуть глубоко в народную среду.

Эти пациенты могут позволить себе оплачивать медицинскую помощь; часто они платят вперед, что можно обнаружить, анализируя счета буржуазных семей. Кроме того, многие услуги в этой среде врачи оказывают бесплатно — такова их преданность пациентам.

Частная медицина, так называемая семейная, вначале определялась ритмом отношений. Практикующий врач располагает временем. При необходимости он проводит у пациента долгие часы и иногда компенсирует свое терапевтическое бессилие терпением, внимательным отношением и безукоризненной вежливостью. Врач знает семью и ее секреты и при необходимости помогает скрывать их (например, наследственные заболевания) или устраивать браки. Женщины всегда оказываются на его стороне. Каждый врач обязательно должен нравиться дамам; именно они могут нанести вред репутации; именно они занимаются вопросами здоровья в семье. «Женских болезней» становится все больше, и это обстоятельство оправдывает повышенное внимание к дамам со стороны врача. Лечение этих эмоциональных и стыдливых пациенток требует такта и сноровки. Врач становится доверенным лицом — ему сообщают о телесных порывах и желаниях; он должен понимать пациенток с полуслова, не пугать их и не быть грубым. С течением времени врачу, образ которого создается по модели отца или супруга, удается завоевать авторитет. Потихоньку врач делает из женщины свою посланницу; «вместе, — пишет Жан–Пьер Пете, — мы восстанавливаем, спасаем, женим, лечим».

Часто выражалось сожаление, что эта новая власть навязывается женщинам. Строгое следование указаниям врача могло привести к тому, что женщина теряла навыки, традиционно переходящие от матери к дочери. Есть очень много признаков того, что врачи все больше внимания уделяли заботам о новорожденных. Врач все больше настаивал на том, чтобы определить младенца к кормилице, жившей в другом месте; он вел победоносную борьбу с пеленанием, настаивал на разнообразном вскармливании, не советовал резкого отлучения от груди. Матери прибегали к его помощи, когда требовалось рассказать подросшей дочери о признаках полового созревания. Тем не менее не следует переоценивать успехи в педиатрии — она развивалась очень медленно.

Врач бедняков

Совсем иначе выглядит появление врача — зачастую того же самого человека — в семьях бедняков. Культурная пропасть, разделяющая врача и его бедных пациентов, порождает непонимание: требуется упрощение объяснений и предписаний. Вопрос о том, чтобы вкладывать душу в лечение, здесь не стоит. Медицинское вмешательство происходит только при необходимости — например, при обнаружении инфекционного заболевания, эпидемии, или если случай настолько тяжел, что вопрос не обсуждается. Подобные медицинские действия разворачиваются в благотворительной среде, иногда врача к больному направляет благотворительное общество, и тогда его визит оказывается почти бесплатным. В противном случае врач обязан лечить больных в кредит. Все это порождает патерналистский тон в отношении врача к пациентам.

Изучение пословиц проливает свет на поведение сельской клиентуры. В этой среде сильны суеверия, которые сильно отдаляют людей от рационализма и оптимизма эпохи Просвещения. Болезнь здесь считают неизбежной и часто неизлечимой. Крестьянин не пытается объяснить боль с точки зрения физиологии; как мы видели, он верит в медицину, основанную на аналогиях с природой, космосом, растительным и животным миром. В глазах селян больной играет определяющую роль. Нарушения, происходящие в его теле, — результат небрежного отношения к себе, вины или предрасположенности. Чтобы победить болезнь, ему следует описать ее и стоически бороться с ней. Следовательно, не стоит обращаться к ученым медикам, если заболел ребенок, который неспособен описать свою боль. Страдающий заслуживает сочувствия, но сочувствие не оказывает терапевтического эффекта. Об ращение к врачу в этой среде — лишь одна из мер. От нею ждут решительности и энергичных действий. Он должен вправлять вывихи, без колебаний обрабатывать раны. Оказавшись в крестьянской семье, врач вынужден действовать в атмосфере вражды или, по крайней мере, недоверия. Ему ставят в упрек его молодость, элегантность, алчность; не прощают ему ни малейшего опоздания. Высмеять врача, с точки зрения крестьянина, — как бы отомстить господствующим классам за их ученость.

Менее известно отношение к медицине со стороны рабочего населения до триумфа пастеровской доктрины. Открытия Пастера позволили начать хоть какую–то деятельность по профилактике инфекций. Иногда здесь применяются спонтанные медицинские меры в ущерб рабочему графику и ритму. Так, в случае угрозы туберкулеза рабочий начинает беречь свои силы и устраивает себе отдых в течение дня. Отношение рабочих XIX века к своему здоровью еще предстоит изучить.

Видимость традиции

По мнению этнологов, в XIX веке в низах общества очень активно функционировала народная медицина, основанная на магии и знаниях предков. Эта медицина, над которой не властно время, смогла ловко войти в современность во всей своей целостности. Мы знаем, что в течение всего века люди обращались к колдунам и целителям, что совершались массовые паломничества к «добрым святым» и «святым источникам». Клиентура разных «бабок», «костоправов», «магов» всех мастей, обладающих неким жизненным опытом, также обширна. Все эти «колдуны» владеют искусством «врачевания», иногда весьма жестоким, нередко вызывающим тяжелейшие последствия.

Однако эти процедуры не так далеки от научной медицины, как можно предположить. Вписываясь в иную систему взглядов на здоровье и болезнь, народная медицина подчас принимает нетривиальные формы, что отражает состояние, предшествующее появлению науки. Между разными уровнями культуры существует постоянный взаимообмен знаниями. Врач в случае необходимости не пренебрегает использованием старинных методов; иногда он вдохновляет пациентов совершить паломничество; шарлатаны с дипломом процветают на протяжении всего века.

«Параллельная» медицина функционирует и в кругах господствующих классов. Кюре и его служанка, монахини–воспитательницы распространяют лекарства и раздают советы. В каждом замке существует своя простенькая аптека, и аристократки пользуются лекарственными средствами из нее. Именно они заботятся о заболевших селянах. Матери знатных семейств без колебаний прибегают к старым добрым «бабушкиным» методам лечения, особенно если речь не идет о серьезном заболевании. В дом Буало в Винье–ан–Сомюруа дипломированного врача приглашают лишь в исключительных случаях. В этой видной семье предпочитают народную медицину.

И наоборот, торговцы вразнос и ярмарочные зазывалы бойко торгуют лекарствами официальной фармакопеи, предлагают зевакам ортопедические протезы. Деятельность этих распространителей так интенсивна, что можно их рассматривать как пионеров медикализации. Многословная реклама их товара поспособствовала подрыву деревенского фатализма. Сами «костоправы» и «целители», все чаще преследуемые за нелегальную медицинскую практику, понемногу начинают использовать достижения хирургии и ортопедии.

Гигиена семейной жизни и инфекции

Влияние медицины на частную жизнь варьируется в зависимости от отношений, которые завязываются между врачом и ею клиентурой, и от эпохи. В буржуазных семьях вплоть до начала 1880‑х годов престиж врача опережает его эффективность. Слабительное, пиявки, банки и еще некоторые простейшие способы лечения — вот основной арсенал врача, какими бы теориями он ни был вдохновлен. В то же время надо отметить, что терапевтические лакуны заполняются тщательным соблюдением гигиены. Не будем переоценивать влияния этой «семейной гигиены». Она зависит от возраста, пола, положения в обществе, профессии, темперамента и местного климата и охватывает все аспекты жизни группы; гигиена тела побуждает жить в чистоте; гигиена питания настоятельно рекомендует различные диеты; главное же в этом вопросе — это комплекс предписаний, цель которых–установить правила жизни. Гигиенист — а в те времена любой врач в той или иной мере являлся им — предписывает физические упражнения, верховую езду, посещение балов, чтение романов, а также половую жизнь. Медицинская наука выдвигает свои требования в отношении страстей, в отношении душевных метаний и, главное, в отношении чувств. Врачу не все равно, о чем мечтают и что видят во сне его пациенты. В целом следует поддерживать их умеренность, пребывание в здоровой среде, сдерживать эксцессы, покончить с экзальтацией.

Параллельно с этим существует натуральная медицина, продукт зарождающейся экологии. Рост различных патологий в городах, беспорядочное развитие промышленности приводят к возникновению вопроса, не испортились ли окончательно условия жизни. Особенно это волновало господствующие классы. Врачи рекомендуют «лечение воздухом», превозносят термальные воды, начиная с периода Июльской монархии популярными делаются поездки на море. Создается буржуазное «искусство отдыхать» — страх туберкулеза был мощным стимулятором его появления. В то же время семьи научаются все более изощренно изолировать больных–не столько затем, чтобы избежать распространения инфекции, к чему относятся более чем легкомысленно, сколько с целью скрыть существование в семье чахоточного или душевнобольного, что является пятном на ее генетическом капитале.

Триумф открытий Пастера в 1880‑е годы изменил картину: иным стало отношение к инфекциям, привычки; изменилась природа отношений врача и пациентов. Медицина теперь заявляет о способности эффективно лечить телесные заболевания; стали заботиться не столько о поддержании морального духа больного, сколько о его исцелении. Борьба стала проще, дорога врача–прямее. В области гигиены главной стала борьба с микробами. Вода, мыло, антисептические препараты вышли на первый план, а всякие сложные предписания прошлого были отнесены в разряд архаизмов. Врач, который тщательно моет руки, прежде чем подойти к больному, служит примером для окружающих. Его присутствие теперь не требуется так настойчиво, как раньше. Отныне он действует более оперативно. В то же время к ошибкам врача теперь относятся гораздо суровее.

Новые теории подчеркивают риск заражения в доме, где есть больной, поэтому хозяева крупных предприятий очень неохотно признают заразность туберкулеза. Эта истина, открытая Вильменом в 1865 году, в 1867‑м еще не признается Медицинской академией; и даже когда риск заражения станет реальным, заявляет Пиду, следует скрывать этот факт, чтобы у родственников не было искушения избавляться от больных членов семьи. В 1882 году Кох выделил бациллу; с тех пор стало невозможно замалчивать правду.

Обнаружение микроба

В городах вплоть до 1880‑х годов врач, обслуживавший бедняков, старался снизить угрозу инфекции, вызываемую скученностью населения; главным здесь было не допустить эпидемии. В деревне же он лишь пытался воспитательными мерами оздоровить обстановку в крестьянских домах и окружающем пространстве. После 1880 года вмешательство врача и здесь стало более методичным и регулярным. В деревни проникают новые методы лечения и антисептические препараты; в Ниверне, например, в интервале между 1870 и 1890 годами начинают распространяться лекарства.

Конечно, последователи Пастера по–прежнему анализируют угрозу болезней с точки зрения окружающей среды, а не социальных отношений; последствия новых теорий не менее тяжелы. Эти теории требуют вмешательства, как санитарного, так и социального, новой тактики наблюдения за жизнью семей. Люк Болтански[458] показал, с каким трудом внедрялись новые методы ухода за новорожденными в народной среде. Необходимость предупреждать и обнаруживать болезнь, удаление заразившегося из семьи и проведение профилактических мер — все это ведет к вмешательству в семейные дела и размывает границы публичной и частной жизни; если учесть, что микробы не видны невооруженным глазом, выявлять их нужно шире и систематичнее, чем прежде, когда лишь шел поиск домов, где есть инфекция.

Одновременно появились такие персонажи, как медсестра и патронажная медсестра. Традиция, когда семьи бедняков навещает дама–патронесса, жена хозяина предприятия, на котором они работают, понемногу заменяется более методичной практикой. Девушки из семей крупной буржуазии, жаждущие эмансипации, а иногда и желающие избежать замужества, самоутверждаются, выполняя новые обязанности. Появлению этих новых профессий в большой мере способствует борьба с туберкулезом. Доктору Кальмету первому пришла в голову идея посылать «инструкторов по гигиене» в лилльские семьи; вскоре за ними последовали сотрудницы социальной службы, занимающиеся вопросами гигиены. Готовить этот персонал должны были специальные школы; самая известная из них открылась в 1903 году в Париже на улице Амьо.

Появление новых персонажей подтверждает ту связь, которая возникла между медицинскими властями и победившими последователями Пастера; именно эта победа позволила совершить «государственный санитарный переворот», перипетии которого смог отследить Жак Леонар.

Частная жизнь и психиатр

Не стоит, однако, полагать, что внимание к физическим явлениям чрезмерно возросло с 1800 по 1914 год; речь здесь может идти скорее об эволюции способов воздействия. В течение по меньшей мере двух первых третей века терапевтическая нееффективность; синкретические представления, на которые беспомощно опирались дезориентированные врачи, метавшиеся от одной теории к другой; разглагольствования медиков о хлорозе (анемии), истерии, ипохондрии и опасности страстей; убежденность в существовании связи между физической и моральной сторонами жизни человека–все это стимулирует развитие психиатрии.

Что касается буржуазной клиентуры, в этой среде появляется смутная, эмпирическая психотерапия, проводимая в жизнь добродушными и степенными докторами. Деревенский врач, уровень знаний которого несоизмеримо ниже, чем у крупных психиатров, опасается пренебрегать жалобами на головокружение, ночные кошмары, страхи, пароксизмы страстей.

Когда начинает проявляться душевная болезнь, родственники и врачи оказываются перед проблемой совсем иного рода. Ужасная тайна наносит вред чести семьи, угрожает матримониальным планам. Когда душевнобольной — ребенок, оставлять го в доме представляется естественным. Огюст Одоар, которого удручали его обязанности старшего сына в семье, начал проявлять признаки душевной болезни. Его держали в спальне, позже — в комнате, прилегающей к отцовскому кабинету, а потом поселили в какой–то каморке рядом с голубятней. Юные сестры, Сабина и Жюльена, кормили его, стригли ему волосы. Иногда семейный доктор, на плечи которого ложилась тяжелая обязанность по лечению таких больных, призывал на помощь психиатра, выступавшего в качестве консультанта. Так постепенно начинает развиваться психиатрическая практика. В 1866 году таким образом — на дому — оказывалась помощь 58 687 душевнобольным, а 323 972 больных содержались в психиатрических лечебницах.

Присутствие повзрослевшего сумасшедшего становится невыносимым; чаще всего родня принимает решение отделаться от него, особенно если речь идет о женщине, от которой нет никакой пользы в доме, в отличие от мужчины. До принятия в 1838 году закона, определявшего статус душевнобольных, в этой сфере царила ужасная анархия. По инициативе семьи решение о помещении несчастного в дом скорби принималось на основании бумаги, выданной мэром, кюре, монахиней–сиделкой или каким–нибудь местным видным лицом. Очень часто помещение в закрытое учреждение делалось на основании юридически оформленного признания недееспособности человека. В департаменте Мен и Луара начиная с 1835 года такую бумагу мог выдавать только врач. По закону от 1838 года, принятому для наведения порядка в этом вопросе, необходимо было обращаться к дипломированному психиатру. Освободившись от тяжкого бремени ухода за душевнобольным, о нем сразу же забывали. Янник Рипа пишет, что в столице в 1844–1858 годах удалось освободить из психбольниц 29% женщин, независимо от того, вылечились они или нет, и лишь 3% парижанок, попавших в провинциальные заведения.

В публичных приютах для душевнобольных существовало несколько классов комфорта — можно упомянуть заведения в Шарантоне, в Лиможе, в пригороде Нанси Марвиле, в Йоне (департамент Нижняя Сена). Больные из обеспеченных семей пользовались здесь привилегиями; им предоставлялось более просторное помещение, чем другим, они могли выбирать меню; иногда им разрешалось иметь рядом с собой прислугу, присутствие которой говорило о некоторой приватности положения несчастного. Когда пришло время трудотерапии, они могли уклоняться от обязанности работать. В 1874 году из 40 804 находящихся в специальных учреждениях 5067 человек не соблюдали общий режим.

Кроме того, делаются слабые попытки создать сеть частных психиатрических клиник. Эти «привилегированные» учреждения предназначены для более утонченной публики, чем основная масса пребывающих в психбольницах. В 1874 году в 25 таких заведениях содержались 1632 человека. Самые знаменитые из этих частных сумасшедших домов — клиника Эскироля[459], находящаяся недалеко от Ботанического сада в Париже, затем в Иври, замок Сен–Джеймс в Нейи, где работал Казимир Пинель, и клиника в Пасси. В 1853 году Жерар де Нерваль, дважды попадавший в муниципальную лечебницу Дюбуа, поступил в клинику доктора Бланша, перевез туда свою мебель и коллекции; в следующем году он снова попал сюда; здесь же находился и Ги де Мопассан. В провинции лечебницы были гораздо беднее, например клиника доктора Герена, открытая в 1829 году в Гран—Лоне, в департаменте Мен и Луара; богатые пациенты содержались здесь на особых условиях.

Наконец, существовало множество частных заведений, где лечились богатые пациенты, страдавшие легкими нервными расстройствами. Во всех этих лечебницах, как отмечает Робер Кастель, между врачом и пациентом, которому оказывалась персональная помощь, отношения сильно отличались от тех, что царили в большинстве крупных психиатрических больниц. Здесь постепенно складывался классовый подход к проблеме психических заболеваний, на основании которого в дальнейшем будет практиковаться психоанализ.

Потребность в психоанализе

В последней четверти века приоткрывается завеса частной жизни, появляется потребность в психологической помощи, что уже не связано напрямую с душевными болезнями. Люди начинают обращаться к психологам, как это происходит в настоящее время; это можно было почувствовать уже по объему частной клиентуры Шарко. Мы не будем останавливаться причинах, вызывающих душевное неблагополучие в те времена. В период с 1857 по 1890 годы нарастание тревоги, вызываемой боязнью дурной наследственности, престижность неврологии, усиление веры в психологическую поддержку говорят о новом вызове, о необходимости появления нового типа специалистов. Последователи Пастера весьма успешны в лечении инфекционных болезней, но абсолютно не расположены выслушивать бесконечные жалобы пациентов на разного рода недомогания. Выслушивание жалоб больного становится новой медицинской профессией.

Эти изменения совпадают с прогрессом науки. Престиж Ипполита Тэна стимулирует появление экспериментальной психологии, связанной с культом интеллекта. Оказавшаяся под влиянием личности Пьера Жане, иллюстрируемая работами Альфреда Вине и Теодюля Рибо и поддерживаемая бергсоновским самоанализом, эта новая наука развивается по двум главным направлениям. Психологический анализ, которому Пьер Жане дал определение в 1889 году–главное новшество. Этот метод, основанный на осмотре с глазу на глаз, на точной фиксации произнесенных слов и на поиске предпосылок, представляет собой прежде всего поиск причины, следа. В основе этого метода — вера в то, что подсознательное не полностью отделено от сознания и является лишь его фрагментом.

Другая важная вещь — замер интеллекта. Этот метод основан на убежденности, что между идиотом и гением существует континуум, сплошная среда. Шкала интеллекта, предложенная в 1903–1905 годах Вине и Симоном, и тест, помогающий определить место каждого индивида на этой шкале, входят в новое кредо французской психологии.

Эти открытия имеют множество последствий. Психологический анализ вызывает к жизни новый терапевтический идеал и побуждает отказаться от насильственных процедур в лечении и от гипноза. Пьер Жане в своей методике предлагает не столько слушать больного, сколько смотреть на него; ватная тишина кабинета врача берет верх над зрелищностью психиатрической больницы. Еще до появления психоанализа складывается новое психическое пространство.

Отметим здесь, что фрейдистский пансексуализм пока отталкивает французских сторонников теории бессознательного, которые вплоть до начала I Мировой войны будут эффективно противостоять распространению венских теорий. Усилия по их популяризации, предпринимавшиеся с 1903 года швейцарским психологом Теодором Флурнуа и малоизвестным профессором Моришо–Бошаном из Пуатье, не увенчаются успехом. Как бы там ни было, психологический анализ и еще некоторые достижения экспериментальной науки, например, определение фетишизма, сделанное Альфредом Бине, или изучение патологии эмоций Шарлем Фере, подготовили экспансию психоанализа в XX веке.

Измерение интеллекта, которое в то время стало в обязательном порядке проводиться в школах, будет иметь последствия для личной жизни многих детей; благодаря открытию Бине школа, этот «большой демократический трибунал», как ее назвали Робер Кастель и Жан—Франсуа Ле Сер, сможет определять наличие ненормальности, которую раньше выявить было невозможно. О существовании идиотов и имбецилов уже было известно, теперь же научились обнаруживать умственную отсталость. Из некогда однородной массы молодежи выделяются новые фигуры — неуравновешенные, дебилы, умственно отсталые. Закон 1909 года, предусматривающий создание коррекционных классов, санкционирует это разделение детей на группы. В пассивном состоянии этот закон просуществует до 1950‑х годов.

Традиционные жесты и «формовка» тела

Образы тела, соответствующие социально–экономическим нуждам и зависящие от положения в обществе, диктуют свои требования педагогике, которая в свою очередь стремится создать модель поведения и предписывает определенные жесты и позы. Однако постепенно назревает желание освободиться от муштры; параллельно усиливается субъективация тела, что отмечают историки психологии. Так в XIX веке возникает целый комплекс соматических дисциплин и процедур сопротивления; историки еще очень далеки от его понимания. В этой области, как и во многих других, ученый дискурс еще только складывается. Кодекс жестов, наследник лассалевских правил приличия, позы, предписанные школьнику, воспитаннику пансиона, солдату, заключенному, жесты и движения промышленного рабочего, позы отдыха или простого расслабления, желание освободить движение, которое проявляется во времена Прекрасной эпохи, — все это представляет собой широчайшее поле для исследований. В частной жизни сталкиваются муштра и телесная эмансипация. Но и здесь все зависит от социальной среды.

В этой области в первую очередь бросается в глаза деревенская косность. Позы и жесты крестьян на полотнах Милле кажутся пришедшими из далекого прошлого — но это, опять же, может быть результатом нашей неосведомленности. Ги Тюилье, единственный из историков, кто обратил внимание на эту проблему, описал архаичные жесты крестьян из Ниверне; эти жесты вплоть до середины века свидетельствовали об отсутствии каких бы то ни было изменений в данной сфере. Этнологи из Музея традиционного народного искусства, занимающиеся этой сложной темой, выдвигают гипотезу о том, что манера двигаться при приготовлении пищи с XIV века до 1850 года совершенно не изменилась. Начиная с этой даты и приблизительно до 1920 года традиции медленно меняются под влиянием новой техники и материалов. В дальнейшем произошел настоящий переворот, в результате которого полностью изменилась ежедневная жестикуляция. Эту хронологию следует уточнить. Филипп Жутар весьма разумно отмечает, что все жесты очень последовательны и взаимосвязаны: зная, как крестьянин хватает охапку соломы, можно представить себе, как он обнимает любимую женщину.

В сельской среде по–прежнему верили в возможность исправления тела. Матроны XIX века, как и раньше, пытаются исправить форму черепа младенца сразу после его рождения; пеленание детей, но крайней мере облегченный его вариант, оставляющий ручки младенца свободными, в некоторых деревнях сохраняется до начала Третьей республики. В истории протезирования описываются случаи, когда матери буржуазных семейств заставляли своих немного сутулых дочерей носить чудовищные железные кресты, державшие спину прямой; считалось, что правильная осанка — это «эстетическое приданое» для девушек на выданье.

Спины прямые, никакой вялости!

Однако все вышеописанное — архаика; благодаря, в частности, работам Жоржа Вигарелло сегодня мы можем обозначить этапы исправления осанки. В первой половине века механика, а начиная с 1851 года энергетическая модель, предложенная термодинамикой, меняют образ тела. Оно предстает сначала как комплекс разных сил, потом — как мотор; теперь становится важным не холить, а тренировать его. Физические упражнения выходят за рамки военной сферы; гимнастика, цель которой — придать телу максимально возможную мощь, постепенно проникает всюду.

Апологеты этого обновленного искусства превозносят правильную осанку. Мужчина должен затянуть пояс, выкатить грудь колесом, убрать живот. Корсет, который носят женщины, с одной стороны, подчеркивает эротичность их форм, с другой — также улучшает осанку. Женщины эпохи Третьей республики были сутулы, и в каждом доме постоянно звучали окрики: «Выпрями спину!», «Втяни живот!». Страх туберкулеза заставляет делать дыхательные упражнения, чтобы заставить легкие работать в полную силу и даже развить их. Одновременно продолжает развиваться ортопедия; ко всяким аппаратам, которые фиксируют тело в прямом положении, добавляются первые тренажеры, которые облегчают выполнение упражнений. Именно в то время зарождается лечебная или корригирующая гимнастика, основанная на выполнении определенных движений для исправления того или иного недостатка.

Школьная и семейная педагогика вдохновлена этими новшествами. Учителя и родители стремятся к тому, чтобы их дети и воспитанники держались прямо, потому что вялость осанки говорит о праздности. Настало время динамичной живости. На заводах и в школах начинают следить за положением тела и осанкой. Акцент делается на пользе «укрепляющей усталости» (Жорж Вигарелло).

В конце века, как показали историки Эжен Вебер и Марсель Спивак, воспитывается способность при необходимости дать отпор. Занятия физкультурой становятся обязанностью; длительные пешие походы школьников выражают эти новые императивы. Именно тогда происходит слияние бесконечных гимнастических занятий и более непринужденной игровой деятельности, аристократической по своему происхождению; в целом это, имитируя английские games, кладет начало такому явлению, как спорт. Верховая езда, охота, игры в мяч создали модель деятельности, которая, как и множество других, начинается наверху социальной пирамиды и распространяется вниз. Спорт под влиянием теории Дарвина и германской угрозы оказывал воздействие на поведение: он благоприятствовал тому, что англичане называют self–government, самостоятельности индивида; все стремились к победе, к набору очков, к восторгу чемпиона.

На пути к расцвету свободного тела

Еще одно неисследованное течение повышало внимание публики конца XIX века к развитию тела. Натуральная медицина, о которой мы уже упоминали, высоко ценила прогулки на свежем воздухе, походы в горы, позже — морские купания и катание на велосипеде. Со временем все эти занятия становятся очень популярными и постепенно выходят из чисто медицинской сферы. Отныне цель их не в исправлении осанки, не в тренировках и даже не в лечении, а просто в получении удовольствия. Этот поиск гармонии жестов и поз символизирует царящая на парижской сцене Айседора Дункан; ее танец — торжество свободного тела, которое больше не рассматривается как внешняя сторона личности. Здесь важно отметить, что эти телесные поиски совпадают по времени с новыми психологическими запросами и эротизацией пары. В кинестезии больше не доминирует прислушивание к дисфункциям организма; она теперь в большей мере направлена на получение удовольствия. Вскоре суровый Поль Валери будет сам анализировать удовольствие, которое испытывает обнаженное тело при купании в море.

Эта революция — не будем бояться слова, — которую Марсель Пруст, очарованный проказами велосипедисток на пляже, подчеркивает тем настойчивее, что она невозможна для него самого, полностью изменит поведение, стиль и привычки, составляющие частную жизнь.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Мишель Перро

Неустойчивое равновесие между публичным и частным очень сильно зависело от господствовавшей политической теории. Руссо мечтал об абсолютной прозрачности: «Если бы я мог выбрать себе место рождения, я бы предпочел государство, где все люди знали бы друг друга и ничто нельзя было бы скрыть от общественного мнения — ни темные порочные дела, ни скромность и добродетель». Токвиль, наоборот, подчеркивал преимущества индивидуализма, называл его «недавним выражением» и писал, что прежде всего он является эквивалентом общительности: «Индивидуализм — это мирное чувство, которое дает возможность каждому гражданину отделиться от массы таких же, как он, и держаться вместе со своей семьей и друзьями в стороне; создав таким образом свое собственное маленькое общество, он с радостью мог бы оставить общество большое». В начале XX века Леон Буржуа находил в «солидаризме» средство примирения прав победившего индивида и его обязанностей — его «долга» — перед обществом, которое существовало до него и органичной частью которого он является. На этой связи основано «социальное право», которое не допускает ни тоталитарных решений общественных вопросов, ни либерального попустительства и в то же время оправдывает нарастающее вмешательство государства.

В XIX веке делались отчаянные попытки стабилизировать границу между частным и публичным, отдать частную жизнь семье, признать суверенитет родительского дома. Но лишь только граница оказывалась зафиксированной, как тут же начинала двигаться и смещаться под действием множества неуловимых факторов.

На заре XX века складывается новая действительность. Бурное развитие рынка, производства, новой техники вызывает рост потребления и обмена. Реклама возбуждает желания. Новые виды транспорта порождают мобильность. Поезд, велосипед, автомобиль стимулируют перемещение людей и предметов. Почтовые открытки и телефонная связь облегчают передачу личной информации. Распространение моды меняет внешний вид людей. Фотография позволяет иметь множество собственных изображений и составить представление о себе. Этот фейерверк признаков иногда скрывает неподвижность фона.

Предрассудков, связанных с пространством и временем, становится меньше, и люди стремятся самостоятельно выбирать свою судьбу: дорога к поставленным целям кажется им открытой. В основе новой эстетики и философии лежат забота человека о себе; ухоженное, тщательно познанное тело со всей его сложной нервной организацией; душа, глубины которой люди начинают постигать; свободные проявления сексуальности у нового поколения; новые взгляды на брак и гетеросексуальность.

Наступление индивидуализма в той или иной степени затрагивает все слои населения, в особенности городского. Рабочий мир, например, в момент, когда укрепляется производственная дисциплина, начинает очень ценить нерабочее время и требует пространства для себя. А утверждение классового сознания не противоречит желанию вырваться из своего класса. Даже крестьяне, столетиями мирившиеся со своей судьбой, под влиянием трудовых мигрантов, этих проводников культуры, постепенно перестают подчиняться старым правилам жизни, любви и смерти.

Однако есть три категории людей, которые решительно сбрасывают оковы прошлого: это молодежь, женщины и интеллектуальный и артистический авангард. «Желать, воплощать желания, жить» — таковы устремления двадцатисемилетнего героя «Становления» Роже Мартена дю Гара, альтер эго писателя. Получив доступ к различным новым профессиям и некоторую свободу, женщины решительнее требуют осуществления права на труд, путешествия, любовь. То поднимающийся, то затухающий феминизм XIX века, который выражал смутные чаяния многих и часто внедрялся в бреши власти, становится на твердую основу; через газеты (например, La Fronde) это движение требует равенства гражданских и политических прав, аргументируя свои требования, с одной стороны, необходимостью признания материнской и общественной роли женщин, с другой — логикой естественного права: если женщины — это индивидуальности, почему с ними ведут себя как с несовершеннолетними? По всей Европе появляется «новая женщина», образ которой прославляют, иногда двусмысленно, мужчины, желающие изменить отношения в паре.

Однако все эти изменения, по правде говоря, скорее декларируются, нежели осуществляются: они повсюду встречают ожесточенное сопротивление, религиозное, моральное и политическое. По мнению Арно Майера, это сопротивление поддерживается сторонниками уходящего Старого порядка и постоянно обновляет свои стратегии и оправдания. Молодежные движения (например, движение скаутов) нацелены на эмансипацию юношества. Яростный антифеминизм, проявление кризиса мужской идентичности, возлагает на женщин ответственность за падение нравов, предшествующее упадку нации. Разнообразные моральные лиги пропагандируют нравственность на улицах, требуют запретить обниматься и целоваться в публичных местах, обрушивают град проклятий на «порочную» литературу, будоражащую воображение картинами победившего Эроса.

Симптоматична эволюция мысли писателя Мориса Барреса, некогда прославлявшего культ «Я»; теперь он стал патриотом–почвенником.

Во всех европейских странах на закате века усилилась роль государства, начавшего действовать согласно психологии толпы; государство использует общественное мнение во имя защиты интересов нации и утверждает примат коллективных ценностей.

В «Манифесте футуризма», опубликованном Филиппо Томмазо Маринетти 20 февраля 1909 года, говорится: «Мы разрушим музеи, библиотеки, учебные заведения всех типов, мы будем бороться против морализма, феминизма… <…> Мы будем восхвалять войну — единственную гигиену мира».

Конечно, война. Ее «декларация» напоминает всем и каждому, что первично публичное, а частная жизнь ограниченна, относительна и подчинена жизни публичной. Война дает сигнал о том, что отдых окончен. Мобилизует энергию молодежи, призванной выполнять свой долг, возвращает на место все гендерные роли, каждый индивид занимает свое место в гражданской иерархии. Даже если на деле ничто не нарушает частную жизнь, она должна раствориться, спрятаться, стать еще более секретной, особенно если она идет вразрез с национальным долгом.

История покажет, что именно блокировала, запретила, нарушила, изменила война. Не будем, тем не менее, забывать о новой системе отношений, начавших складываться непосредственно перед войной.

О чем думают эти молодые люди, с веселым видом отбывающие на войну, которая, по всеобщему мнению, будет короткой? Эти дети, вовлеченные в игры, о жестокости которых они не подозревают? Эти женщины, молодые и не очень, машущие платочками в порыве бьющего через край патриотизма? Какие связи, какие любови рвутся навсегда? Какие надежды разбиваются или, наоборот, появляются? Какое у них прошлое? И что их ждет в будущем? Чьи–то жизни, похожие и разные, мгновенно ставшие единой, уносятся вихрем истории.

Вокзал, поезд: современные фигуры судьбы.

Загрузка...