IV

Кшиштоф ужасно спешил. Выглядывая из окна трамвая, он всем телом вписывался в каждый поворот, машинально напрягая при этом мышцы. В глазах у него мелькали цветные домики с опоясанными виноградной лозой стенами. Он с удивлением смотрел на хорошо знакомые улочки, старался как следует их запомнить, зафиксировать, словно должен был все это унести куда-то с собой и сохранить.

На остановке у кладбищенских ворот было пусто. На солнцепеке сидела сухонькая старушка с цветами в кувшинчиках. Кшиштоф не раздумывая купил два букетика влажных фиалок и пошел по главной аллее.

На кладбище шумел ветер. Движущиеся занавесы листьев поднимались и опадали, колыхались, словно прибой, и сквозь них пробивались лучи солнца. Внизу лежала густая тень, зеленая, темнея у стволов старых лиственниц. Кшиштоф шел по улице меж гробниц, машинально считая эти суровые строения, и свернул на узкую, поднимающуюся вверх дорожку.

От быстрой ходьбы у него на минуту перехватило дыхание, и он остановился под деревом. Это был молодой каштан. Глядя на его трепещущие листья, он дотронулся до ствола, который упруго прогибался под ветром. Это снова напомнило ему о необходимости спешить. Тут и там из листвы выныривали бледные изваяния — печальные ангелы, изваянные кладбищенскими каменотесами. Тут и там на глаза попадались хрупкие, кружевные железные кресты, чтобы тут же исчезнуть в сумятице света и тени. Он побежал дальше.

Внезапно обрамлявший дорогу вал густого кустарника расступился, и за широкими арками кладбища Защитников открылась даль пространства.

Замкнутые дугой колоннады ряды могил каскадом уходили вниз, к городу. В небо — полоса румян и разбавленной лазурью зелени — вздымалась резная вязь крыш, серебрившихся на солнце стройных башен и золотых крестов. Там, где горизонт утопал во мгле, кружились каруселью полосатые поля. Кшиштоф набрал в легкие воздуха с горьким привкусом смолы и начал спускаться. Мраморные ступеньки звенели.

Он шел до тех пор, пока регулярные квадраты могильных плит не расступились. Две маленькие, детские тропки убегали в сторону от дороги, наверху темнел пропеллер, под углом прибитый к кресту на могиле погибших летчиков, а дальше, на изломе стежек, открывался плоский прямоугольник гранита.

Он остановился. Неподалеку мраморный блок, испещренный кристаллическими жилками, светился черным светом. Знакомая надпись:

Весны торжествуя приход,

Выковал тяжкий молот

День один, что был так молод,

И один наивысший взлет.[4]

Могила, на которую он пришел, едва поднималась над землей. Буйно разросшаяся трава покрывала ее косматой зеленью, в которой искрились серебристые волоски. Жесткие языки колосьев шелестели, задевая о края бетонной плиты, на которой рыжело круглое железное кольцо. Он неловко склонился, положил цветы и хотел их поправить, но отдернул руку. Так и осталось бедное лиловое пятно на ржавой пыли. Он смотрел на них, как на последнюю страницу книги. Потом поднял голову.

В этот миг ему показалось, что в немой невыносимой тишине, наполненной запахами и шелестом, он стоит над собственной могилой. Далекая надпись на каменной арке сама всплыла перед глазами:

MORTUI SUNT, UT NOS LIBERI VIVAMUS[5]

Он тянул эту минуту прощания, потому что больше ему уже нечего было делать. Он уставился на плиту, мысленно поднимая ее. «Что ты там значишь?» — хотел он спросить, но испугался. «Неужели в такую минуту я уверую из одного только страха? Зачем я сюда пришел, разве рядом с гнилью и прахом я к нему ближе? Если Вацек жив, то лишь во мне». Он наклонился еще раз и встал на колени. С волнением осмотрел угол плиты и нашел затертую тень слов, которые сам усердно вырезал два года назад:

«Finis vitae, sed non amoris»[6].

«А теперь, — подумал он, — кто о тебе еще будет помнить?»

Но тут же пришла мысль: «А ведь речь идет обо мне самом…» Фрейдовская сублимация. А к ней — третья, уже двухэтажная: «Я никогда не остаюсь один, рядом всегда есть контролер». Так в мыслях он отодвинулся от могилы, а рука легла на теплую траву. В глазах уже потемнело. Он словно погладил жесткую мальчишескую шевелюру. Он наклонился и поцеловал камень.

Камень был твердый и весь в песке. Одуревший, размякший и слабый, он встал и отряхнул колени. Сбоку густо росли цветы, самые прекрасные, потому что кладбищенские и одинокие, те, что цветут только для себя, а не для человеческих глаз. Это из него, из него растут эти цветы, подумал он и поправил себя: это он сам. Это частицы его тела цветут и пахнут, молчат и переливаются на солнце. «И я так буду?»

На его удлиненную вечерним солнцем тень пала другая: колокола юбки, скрывающего стройные ноги, — и он обернулся. Обернулся так резко, что наткнулся взглядом на женское лицо с голубыми глазами. Они были так близко, что он заглянул прямо в них. Так, как временами бывало, когда он проходил по пригородным улочкам, возвращаясь с кладбища, и миновал освещенные окна, мельком заглядывая внутрь. И не заполненное людьми пространство, пустая, но полная света и ароматов комната поражала его неожиданной грустью. Лампа с абажуром струит пастельные лучи на обои, стол накрыт белой скатертью, а стекло светится, как на картинах голландских мастеров. Нет никого, но меж кресел, на которых чьи-то руки разложили для удобства шерстяные подушечки, и тяжелой, сверкающей полировкой мебелью таится что-то, что останавливает его, одинокого пешехода. Опираясь концами пальцев на штукатурку в трещинках, он смотрит из глубины лазурного вечера. Сейчас отойдет, не вернется никогда. Но смотрит.

Так он взглянул на нее. Это был миг, когда с выражением испуга на лицах они машинально сказали в унисон: «Извините…», вместе улыбнулись, чуть смущенные. Когда она отшатнулась, он узнал ее.

— Это вы? — удивился он, так как странным образом ему показалось, что она пришла к нему. К нему — на кладбище.

— Я прихожу иногда… Так, ни к кому, — сказала она, подавая ему холодную ладонь. Он не торопясь пожал ее.

У могилы Вацека была каменная скамейка. Девушка стояла так близко к ней, что ветер ласкал край скамейки ее юбкой. Они сели, словно сговорившись, и повернулись лицом к городу.

Кшиштоф улавливал выгнутую панораму краем глаза, поскольку общий вид города заслонял ее профиль. В нем словно закрылась трещина, через которую наружу вытекало все, что было. Он запоминал форму лба, беспокойную прядь волос, изгиб ресниц и лукавую дугу подбородка. Молчание связывало его с ней в отличие от других людей.

— Как у вас идет работа? — сказала она наконец, оторвав взгляд от лилового пламени облаков.

— Хорошо, — улыбнулся он.

Он был совершенно искренним. Все шло хорошо, не правда ли? Он посмотрел на руку и заметил божью коровку, которая ползла по фаланге указательного пальца. Красная пятнистая бусинка очень важно маршировала по большой возвышенности. Подчиняясь прихоти, он приблизил к себе ее ладонь и опустил коровку в розовую раковину. Букашка заторопилась, побежала по гладкой коже и, наконец, взобралась на кончик пальца. На выпуклом зеркале ногтя задумалась, свесив ножки в глубокую пропасть, и упала красной каплей в небо. Улетела.

Он взял ее за руку. Они снова посмотрели друг на друга, и она словно хотела заслониться какими-нибудь словами, но Кшиштоф не обратил на это внимания.

— Так можно и в Бога поверить, — сказал он тихо, исполненным глубокого удивления голосом.

Она вопросительно взглянула на него.

Он хотел объяснить, но не нашел слов. Откуда такое удивительное спокойствие? Он сидел у могилы Вацека, а девушка — чужая девушка — была рядом с ним. Только руку протянуть. Но в этом не было надобности, ему казалось, что он все уже сделал. Разве нужно говорить? Словами ничего нельзя сделать, разве только как бы рукой показать направление. Успеет ли он?

— Иногда, когда я иду по улице, — говорил он как бы сам себе, — мне вдруг кажется, что я прозрел. Все, что вокруг, вижу в первый раз. Не понимаю, как я сюда попал, что означают стены, крыши, свет, вижу больших механических членистоногих, обрывки звуков, тела, передвигающиеся на параллельных плоскостях. Как будто все дано мне на короткое мгновение. Для временного существования. Может быть, совершенного, но совершенного по-другому. — Он запнулся от обилия переполнявших его невнятных мыслей. Посмотрел на низкие облака, сливавшиеся друг с другом, перетекавшие в различных направлениях. В них открывались и исчезали кирпично-красные и пепельные пещеры. — Как будто я должен улететь, — беспомощно закончил он, потому что в этом было что-то совершенно неприемлемое. Он осмотрелся вокруг себя в поисках опоры.

— Да-да, — согласилась она.

— Вы знаете? — он даже встревожился. — Что вы… — хотел продолжить он, но вместо этого подумал: «Да, я люблю ее, нужно очень спешить…» Вместе с этим он почувствовал растущее в неожиданно запавшей тишине внезапное притяжение их тел, они как бы склонялись друг к другу, оставаясь в полной неподвижности. Колени их соприкоснулись, и из точки этого касания по телу поплыл обжигающий ток. Он посмотрел ей в глаза и увидел, как они округляются и добреют.

Это был момент дрожания рук, перехода через границу жеста. Но если до сих пор он не только не мог поверить в свою гибель, а даже понять ее, то сейчас вдруг почувствовал, как глубочайшую неизбежность, укрытую в себе смерть. Это она диктовала ему все поступки и слова, он не мог отступиться от нее. Его охватил не страх, а глубокое сожаление, что он должен отступить в эту минуту озарения. В золотом и прозрачном сиянии вечера, которое затухало в сквозной синеве, он со всей возможной отчетливостью чувствовал бесповоротное истечение всего, чувствовал, как земля уходит у него из-под ног, а девушка, смотревшая на него в чуть удивленном ожидании, отдаляется, возвращаясь в глубинное, непонятное ей одиночество. Он сам бы не смог объяснить мотивы своего поведения в последние дни — знал лишь, что было в нем что-то от многократного бегства, последняя попытка обретения свободы.

Она не шевельнулась, но тело ее было уже чужим. Он не пересек границы, по-прежнему сидел неподвижно, всматриваясь в закатное небо. Теперь тишина стала невыносимой, мучительной. Он вскочил и готов был бежать, пробормотав несколько слов прощания. Он знал, что это последние слова; где-то глубоко в нем даже блуждала мысль, что вскоре она будет по-другому понимать его, храня каждое движение и интонацию голоса как бедную, посмертную памятку, но все это было так незначительно, что он не обнаружил в составе патетически метких выражений никакого смысла. Он хотел как можно быстрее отделаться и убежать. Рука, которую он поцеловал, была слабая, как мертвая. Он побежал вверх по мраморным ступенькам, кратчайшим путем пересек кладбище под насмешливым взглядом спокойных могил и, наконец, чувствуя острую боль в ноге, добрался до ворот. Трамвай, бренчащая коробка, как раз отъезжал в город. Он вскочил на подножку. В последний раз замаячили за черными прутьями железной решетки листья, разметенные движением вагона, а в глубине маленький и хрупкий силуэт женщины, неподвижно стоявшей в глубине главной аллеи, как мотив цветной олеографии.


Лаборатория была пуста. Кшиштоф, склонившись над плоским щитом электрометра, сделал последнюю серию измерений и записал результаты. Отключив аккумуляторы, он спрятал все провода в ящик и старательно накрыл аппаратуру чехлом. Подойдя к шкафу с препаратами, он долго размышлял, затем выбрал стеклянную баночку и поставил ее на стол. Потом погасил свет и поискал рукой накидку, повешенную на ручку какого-то кресла. Когда он повернулся к выходу, то заметил в дверях, в глубине, высокую темную фигуру. Это был Ширло.

— Господин профессор? — спросил он со страхом, шагнув вперед. Старик тоже сделал шаг, и теперь они стояли, разделенные столом. Кшиштоф не хотел опять зажигать свет, тем более что на столе стояла баночка, и всматривался в массивное лицо, как в привидение, всплывшее из мрака.

— Не беспокойтесь. — Профессор был в плаще и своей черной шляпе. — Я заглянул сюда, проходя мимо. — И добавил: — Я вас ждал.

— Керч вам сказал?.. — спросил Кшиштоф и тотчас пожалел о непроизвольном вопросе.

— Да.

Кшиштоф дрогнул, но сразу же понял. Нет. Этого он, конечно же, не мог знать…

Профессор осмотрелся во мраке и поискал глазами аппараты, которые стояли в углу, как странные многоугольники черноты.

— Вы продолжаете работать?

Кшиштоф потряс головой; его обжег внезапный стыд.

— Это не то, господин профессор, это не то… Я не затем делал измерения, чтобы… — Он запнулся. — Я исследую темп распада, потому что…

Он снова запнулся. Слова, которые он хотел произнести, растаяли.

— Потому что боюсь, — добавил он тише, с полным удивления облегчением: он и не замечал этого прежде.

— А тогда? — Голос у профессора был ровный. Мимолетный свет проник из окна и выхватил его лицо из темноты.

— В первый раз? Я думал, что все пойдет хорошо.

— Наблюдая гибель морских свинок, которую вы вызвали?

Кшиштофу показалось, что в голосе его прозвучали нотки иронии, и он опустил голову.

— И тогда боялся, — признался он глухо, внутренне убеждаясь, что это правда, что это было именно такое состояние: возбуждения и чрезмерной уверенности, — которое и вызвало поспешные, непредвиденные и не очень аккуратные эксперименты.

— Боялись? И что же?

Разговор стал мучительным. Кшиштоф старался отвечать, но в нем росло ощущение пустоты.

— Так было нужно… — шепнул он беспомощно.

Профессор поднял руку и очень медленно снял шляпу. Он не дрогнул, выпрямившись, только голова засияла белой гривой. Он медленно обошел стол и встал лицом к лицу с Кшиштофом, которому приходилось смотреть вверх, туда, где были глаза профессора.

— Я не могу понять, — шепнул Ширло сам себе, — зачем вы повторили опыт на себе? Для кого?

Эти два последних слова были нацелены так метко, что Кшиштоф невольно заслонился рукой и отшатнулся:

— Господин профессор!

И после длинной минуты быстрой передышки:

— Я… не задумывался.

— Не хотите быть откровенным? — Стол заскрипел под тяжестью тела старика, когда он оперся на него. — А вас никогда не удивляло, что я, человек столь неотзывчивый, который никому не давал возможности работать самостоятельно, открыл вам — чужому — мою лабораторию? Что дал вам все, что у меня было? Вы думаете, что меня сразу убедили ваши гипотетические рассуждения? Что я делал это во благо науки?

Он умолк. Когда давление тишины достигло наивысшего напряжения, Кшиштоф вынужден был ее прервать.

— А почему, господин профессор? — шепнул он.

— Потому что мне казалось, что я понимаю вас. Я верю только в такого человека, который не отступает, не колеблется, который не идет ни за кем, только за собой… И остается верным себе. Такие люди не от мира сего.

— И потому?.. Вы думали, что я?..

— Потому, что я поверил в вас, — подтвердил Ширло.

— Если так… — лепетал Кшиштоф, — если так, господин профессор, это правда. Я делал все это не для славы, не для человечества, не для кого-либо. Только для себя. И это… потом… тоже. И сейчас. — Он подошел ближе. — Господин профессор, здесь банка с цианистым калием. Теперь я не стану его принимать. Но распад продолжается. И когда дойдет до головы, до черепа, вы понимаете? Потеря сознания, начну бредить, изменения в мозгу, конвульсии, как у моих свинок. Господин профессор, вы меня понимаете? — Он вглядывался во мрак, вслепую искал его лицо.

— Да, мой мальчик.

И оба, словно подброшенные невидимой силой, вдруг нашли друг друга и на короткий миг сошлись в неожиданных объятиях.

Загрузка...