42. Р. Б. Гулю[423]


25 января 1956

Beau-Sijour

Нуeres


Дорогой

Роман Борисович,

Первые три недели мы ведем разговоры: ну Гуль опять обозлился. Собственно он прав — опоздание аховое, рукопись аховая — напиши ему еще раз понежней. Молчание с Вашей стороны продолжается. А м. б., Гуль написал и письмо его пропало — была забастовка, вот какой-то аэроплан разбился. Или он заболел? Третьи три <недели> — молчание продолжается — разнородные чувства, которых лучше подробно не передавать — обидитесь. И вдруг в неурочное время десятой недели является Ваше письмо. Вот и я. И еще <с> ослепительной улыбкой ослепительных зубов и вечной молодости. Годы, впрочем, малость, дают себя знать на обороте карточки: лето 1956 года[424]. Это, дорогой друг, известный Вашему покорному слуге звоночек. Я уже лет пять как пишу и говорю то 1946, 2086[425]. Словом «если бы юность знала, если бы старость могла»[426].

Это я зубоскалю. Ваша фотография нас обоих и поразила и очаровала: вот он Гуль каков-то! Как справедливо воскликнул политический автор в своем экспромте Вам, на который он ждал похвал[427], взамен чего был Вами «начисто плюнут». И не хорошо — зачем обидели ребенка — он всей душой, а его мордой об стол.

Ивановым — наново — новая — Иванова я — по достоинству оценил[428]. Но этим Вы опровергали сами себя, что будто бы нельзя писать а lа мой дневник. Очень, оказывается, можно и доказано на примере.

Ну, последние лестные отзывы о «нашей статье»[429], полагаю, химическое соединение зависти (ко мне) и подхалимажа к Вам! Каждая очередная Таубер[430] рассчитывает — а вдруг он и обо мне раскачнется. Между прочим, «серия» продолжается — Вы, впрочем, сами уже прочли в «Русской Мысли» восторги Андреева. Что не мешает ему, по-моему, быть выскочкой и развязным нахалом[431]. А Вы что думаете?

Очень рад, что Вам понравились мои поэзы. «Ухо» у Вас, повторяю лишний раз, замечательное. Впрочем, с синевой на все 100 % не согласен. Что ж с того, что гимназисты так писали[432]. При случае нечто такое гимназическое очень полезно вклеить. Я не Корвин[433], что<бы> из кожи лезть, чтобы поражать всякими «чеканками». Этот стишок, если желаете знать, мне «лично дорог». Так что оставим синеву и пр. как есть. Остальное — согласен. «Так, занимаясь пустяками»[434] — не орел. Такой жанр в моей поэзии особенно высоко ценим тупицами. Иногда даже полезно — такое вставить — и мы, мол, владеем ямбом. Вот прочтите, при случае, Вашему интимному другу Вишняку[435] — наверное облизнется. Я — между прочим — к этому Вишняку питаю симпатию: он весьма порядочный малый. Выгодно отличался от своего блестящего коллеги «тонко-всепонимающего» Фондаминского[436]. Я их ощущал всегда — второго как фальшь, первого как антифальшь. Передайте ему как-нибудь искренний привет от меня, кошкодава и фашиста[437].

Гусенка — согласен — переменим на утенка[438] — уютнее и лучше на звук. Кутенок — чевой-то по-постельному звучит. Насчет Леноры — весьма ядовито замечено[439]. Я и так теперь страдаю от соседства политического автора: он так здорово заворачивает слова и ритмы, что то<го> и гляди, чтобы не заразиться незаметно для себя.

«Гениальное» о России с глубоким удовлетворением посвящу Нитце[440]. Этот — как Вы справедливо пишете — злющий Нитце — меня оскорбил, надменно отвергнув посвящение «Камбалы»[441]. Лучше Познер, чем никогда[442] — посвятим ему «Россию». Только он не Нитце и я не Вагнер — ведь их дружба кончилась скандалом[443]. Не хочу накликать этого. Будем Шиллером и Гете или Гингером — Присмановой[444]. Хотя последние, говорят дерутся до вцепления друг другу в волосы. Но всегда потом «навсегда» мирятся.

К какому времени точно можно добирать стихи до дневника – так чтобы иметь корректуру. Ответьте, пожалуйста. Хочется, чтобы на этот раз «Дневник» был на высоте, а у меня кое-что в работе.

Ну с интересом жду, узнаю или не узнаю в печати свою рецензию о Мандельштаме[445]. Или прийдется воскликнуть, как Вс. Рождественский после большевистского переворота, «Что они с тобою сделали, бедная моя Москва»[446]. Неужели убрали «философемы» и прочие прелести г.г. литературоведов? А катрены[447]? Я и то старался академически писать – писал бы для «Чисел», иначе бы получилось. И вообще желал бы знать Ваше не академическое мнение о «моем труде» (как без оттенка иронии о себе выражается наш общий друг Адамович). Балладу о Почтамтской [448] улице я, увы, не напишу. Но то, что Вам обещано написать для хранения, хочу написать обязательно. «Только факты, сэр»[449]. И такие факты, что никакого атомного купороса не потребуется. Но сами знаете, до чего тяжко писать без гонорара. Зинаида Гиппиус меня упрекала — знаю, почему Вы мне не отвечаете, — ведь без гонорара. Но между прочим нечто другое в импозантном роде я уже сочиняю. Об этом, кажется, уже сообщал Вам.

В Hyeres'e — действительно благодать: миндаль в цвету, мимозы и пр. 15° тепла. Но меня — без шуток — берет жуть: ведь всерьез идут слухи, что большевики собираются пройтись галопом по Европам. Боюсь этого много больше обыкновенной смерти. Что там цикута. Ведь тогда, прежде чем сдохнешь, прийдется выпить до краев полную чашу говна и им все равно подавиться. Как «реалист» говорю. Много бы дал, чтобы оказаться хоть ночным сторожем в Америке. Да кто вывезет. В прошлую войну деликатно снабжали «визами опасности» и проездом — но тогда ведь были еще буколически-романтические времена.

Будьте ангелом, ответьте на этот раз по-человечески — быстро. Кроме удовольствия — больше чем удовольствия — от Вашего «письма» (в смысле как пишете), буду ждать ответа на прилагаемые вопросы — каждый из которых более менее срочен. Их излагаю на отдельном листке.

Все наши кланяются всем Вашим, как выражали<сь> несправедливо обиженные Вами атомные зверьки[450].

Жоржа.


1.

Политический автор имеет готовый написанный по-французски роман[451]. Тема времен оккупации — резистанса. Потрясательно написано, ручаюсь — самое лучшее, что она написала. Написан на три четверти до ее болезни, когда она была в исключительном подъеме. Потом она заболела и бедность — трудность переписки и пр. помешали добраться до французского издателя. Потом совсем было плохо, и роман провалялся четыре года. Он готов, есть. Его кусками восхищался Жильяр[452] — самый передовой здешний издатель. Если бы мы дотянули — м. б. мы не сидели в богадельне. Не дотянули. Но это — ручаюсь — прекраснейшая удача, т. е. не то, что не дотянули, а сама книга. Если он велик, то по-русски можно переводить сокращая. Это восхитительно-поэтическая и, как на пружине, захватывающая книга. Прочтете, убежден, скажете то же самое сами.

Но как быть? Дайте точный совет — указание. Конечно, И. В. очень слаба и больна, но если реально — она сможет сейчас же сесть за перевод и сможет — на ледерпляксе — работать хорошо и быстро. Обдумайте вашей ясной головкой, как поступить, чтобы печатать в «Новом Журнале». Не пожалеете — повторяю. То, что такая прекрасная вещь валяется в рукописи — вспомню ночью и не могу спать. А ведь я субъект равнодушно сонный — начну ночью думать, что, вероятно, скоро помру — и уютнейше засыпаю под это самое. Рукопись, кстати, переписана вся (начерно) на машинке по-французски — можно послать, только аховые деньги par avion.

Обдумайте это, дорогой Роман Борисович, не нашими — идиотическими, а Вашей ясной головкой — и ответьте.


2.

Пожалуйста, при сношениях с Михаилом Михайловичем — поблагодарив еще и еще его от меня, скажите: я ему написал, что хотел бы следующие разы получать доллары чеком на американский банк, т. е. как Вы мне посылаете: большая разница в курсе. Если это можно устроить, будет очень хорошо, но если затруднительно — прошу его плюнуть и забыть об этой просьбе. И непременно нажмите на него, чтобы он написал о Мандельштаме[453]: его имя — сделает это документом, а интересно перво­классным образом.


Загрузка...