Часть I Небо и земля

А что может быть прекраснее небесного свода, содержащего все прекрасное![83]

Николай Коперник. О вращении небесных сфер (1543){113}

Две главы части I этой книги посвящены трем интеллектуальным революциям, которые изменили наши взгляды на Вселенную. Первая связана с тем, что до открытия Колумбом Америки в 1492 г. не существовало четкого и общепринятого понятия «открытие»; сама эта идея, как будет показано, является условием для появления науки. Вторая показывает, что открытие Америки опровергает главное представление о нашей Земле, которое в 1492 г. считалось само собой разумеющимся: на другой стороне Земли нет никаких континентов. Южная Америка находилась как раз на полпути от разных частей Старого Света. Прямым следствием этого – предмет рассмотрения в главе 4 – стала радикальная трансформация представлений о строении Земли: появилась теория земного шара. Это была важная предпосылка для революции в астрономии, которая не заставила себя долго ждать. Далее мы снова отдадим должное тому, что Томас Кун назвал «революцией Коперника». Этой революции пришлось ждать до XVII в.: лишь немногие астрономы XVI столетия соглашались с утверждением Коперника, что Земля не пребывает неподвижно в центре Вселенной, а вращается вокруг Солнца. Настоящая революция в астрономии началась со сверхновой звезды Тихо Браге, с отказа от веры в хрустальные сферы и с изобретения телескопа. То есть не в 1543 г., а в 1611 г.


Титульный лист альбома Яна ван дер Страта «Новые открытия» (ок. 1591) с изображением тех знаний, которые отличают современный мир от древнего. Предметами гордости являются открытие Америки и изобретение компаса; между ними располагается печатный станок. На рисунке также присутствуют порох, часы, шелкоткачество, дистилляция и седло со шпорами


3. Рождение открытия

Суть науки – открытие.

Н. Р. Хансон. Анатомия открытия (1967){114}

§ 1

В ночь с 11 на 12 октября 1492 г. Христофор Колумб открыл Америку. Первым после викингов европейцем, увидевшим Новый Свет, был либо Колумб на «Санта-Марии», который утверждал, что заметил в темноте проблеск света несколько часов назад, либо впередсмотрящий на «Пинте», который действительно увидел освещенную луной землю{115}. Они думали, что земля, к которой они приближаются, была частью Азии, – Колумб до самой смерти (1506) отказывался признать Америку новым континентом. Первым картографом, изобразившим Америку как обширную землю (но еще не континент), стал в 1507 г. Мартин Вальдземюллер{116}.

Колумб открыл Америку, неизвестный мир, пытаясь проложить новый путь в уже известную страну, Китай. Но, когда он обнаружил новую землю, у него не было слова для описания того, что он сделал. Не получивший формального образования Колумб знал несколько языков – итальянский, португальский, кастильский, латынь, в дополнение к генуэзскому диалекту, языку своего детства, – но только в португальском имелось слово (discobrir) для обозначения «открытия», причем появилось оно недавно, лишь после неудачной первой попытки Колумба в 1485 г. заручиться поддержкой короля Португалии для организации экспедиции.

Появление понятия открытия совпало с планами успешной экспедиции Колумба, но сам он не пользовался этим термином, поскольку писал отчеты о своей экспедиции не на португальском, а на испанском и латыни. Ближайшие по значению латинские глаголы – invenio (находить), reperio (приобретать) и exploro (изучать), от которых образуются существительные inventum, repertum и exploratum. Invenio использовал Колумб для объявления об открытии Нового Света, reperio – Ян ван дер Страт для названия альбома гравюр, иллюстрирующих новые открытия (ок. 1591), а exploro – Галилей, когда сообщал об открытии лун Юпитера (1610){117}. В современном переводе все эти слова часто передаются словом «открытие», но при этом мы забываем, что в 1492 г. устоявшегося понятия «открытие» еще не существовало. Даже по прошествии ста с лишним лет Галилей, писавший на латыни, был вынужден прибегать к таким обтекаемым фразам, как «неизвестный всем предшествующим астрономам», чтобы передать его смысл{118}[84].

Вскоре во всех европейских языках укоренилось одинаковое метафорическое использование слова «открыть» для описания путешествия с целью поиска новых земель. В авангарде шел португальский язык, поскольку португальцы первыми, начиная с 1421 г., предприняли ряд экспедиций с целью найти морской путь к островам пряностей в Индии, вдоль побережья Африки (попутно выяснив, что, вопреки общепринятому мнению, которому учили в университетах, в экваториальных областях не слишком жарко и там можно жить). Слово descobrir использовалось уже в 1484 г. и означало «исследовать» (вероятно, это перевод латинского patefacere, открывать). Однако в 1486 г. Фернан Дульмо предложил совершенно новый вид предприятия, путешествие через океан на запад, в неизвестные края, с целью найти (descobrirse ou acharse – открыть или найти) новые земли (это было через два года после того, как Колумб предложил плыть на запад, чтобы добраться до Китая){119}. Вероятно, путешествие так и не состоялось, однако это было бы скорее открытие, а не исследование. Дульмо ничего не открыл, но его идея открытия вскоре зажила своей жизнью[85].

Новое слово начало распространяться в Европе после публикации в 1504 г. второго из двух писем, написанных (предположительно) Америго Веспуччи, где он описывал свои путешествия в Новый Свет по поручению португальского короля. Это письмо к «Пьеро Содерини», написанное и впервые опубликованное на итальянском языке, к 1516 г. выдержало уже больше десяти изданий. В итальянском тексте девять раз встречалось слово discoperio, позаимствованное из португальского; в переводе на латынь (с промежуточным французским) слово discooperio встречалось дважды{120}. Это было первое использование слова в современном значении «открытие»: discooperio есть в поздней латыни (слово встречается в Вульгате, латинском переводе Библии), но лишь в значении «обнаруживать». Поскольку discooperio отсутствует в классической латыни, широкого распространения термин не получил; в любом случае концепция открытия была настолько новой, что поначалу требовала разъяснения. Веспуччи любезно пояснял, что пишет об обнаружении новых земель, «о которых ничего не сообщали древние писатели»[86].

Новое слово распространялось так же быстро, как и известия о Новом Свете. Фернан Лопеш де Каштаньеда опубликовал свой труд «История открытия и завоевания Индии португальцами» (História do descobrimento e conquista da Índia) (то есть Нового Света) в 1551 г.; его быстро перевели на французский, итальянский и испанский, а затем на немецкий и английский, и он сыграл ключевую роль в укоренении этого нового слова. О скорости его распространения можно судить по появлению в названиях книг: голландский язык – 1524 (но затем только в 1652); португальский – 1551; итальянский – 1552; французский – 1553; испанский – 1554; английский – 1563; немецкий –1613.


Книгопечатание

Ниже приводятся данные о количестве напечатанных экземпляров книг; естественно, это лишь приблизительная оценка. Революция в книгоиздании была масштабной, но одновременно растянутой во времени, и этот процесс в точности совпадает по времени с научной революцией (см. ниже). В 1500 г. она только начинала ускоряться:


(Из Buringh & van Zanden. Charting the ‘Rise of the West’, 2009. 418.)


Если для Веспуччи концепция открытия была новой, то, наверное, это же относится и к изобретению? В XVI и XVII вв. порох, книгопечатание и компас чаще всего упоминались в числе изобретений, доказывающих превосходство современных людей над древними. Все они появились до путешествия Колумба, но мне не удалось найти письменных упоминаний о них до 1492 г.{121} Именно открытие Америки продемонстрировало значение компаса; книгопечатание и порох, возможно, тоже считались революционными в своих областях, но были признаны таковыми только в постколумбовский период. И для этого были веские причины: считается, что первое сражение, исход которого решил порох, состоялось в 1503 г. при Чериньоле, а до 1500 г. влияние книгопечатания было невелико.

Мы привыкли к разным значениям слова «открытие» и поэтому склонны предполагать, что оно всегда означало примерно то же, что и в наши дни. «Неожиданное открытие – оказывается, мне положен возврат налога», – говорим мы. Но «открытие» в этом значении следует за упоминанием об открытии Колумбом Нового Света; именно путешествия с целью поиска новых земель дали толчок к использованию слова «открыть» в значении «обнаружить», и этому способствовала практика перевода invenio как «открытие». После 1492 г. основное значение слова «открыть» – не просто «обнаружить» или «выяснить»: тот, кто объявляет об открытии, подобно Колумбу, заявляет о том, что он первым сделал это, проложил дорогу тем, кто последует за ним. «Мы открыли тайну жизни», – во всеуслышание объявил Фрэнсис Крик в пабе Eagle в Кембридже 13 февраля 1953 г. – в день, когда они с Джеймсом Уотсоном поняли структуру ДНК{122}. Открытия – это определенные моменты в необратимом историческом процессе. Концепция открытия несет с собой представление о времени как о линейном, а не циклическом. Если открытие Америки было счастливой случайностью, то оно сделало возможным еще более выдающуюся случайность – открытие открытия{123}[87].

Я сказал «более выдающуюся», поскольку именно само понятие открытия изменило наш мир так, как не могло изменить просто обнаружение новых земель[88]. Раньше считалось, что история повторяет себя, традиция служит надежным путеводителем в будущем, а величайшие достижения цивилизации принадлежат не настоящему или будущему, а прошлому, Древней Греции и классическому Риму. Конечно, наш мир создан наукой и технологией, но научный и технический прогресс зависит от существования одного важного допущения – допущения о возможности открытий[89]. Новый подход кратко изложил Луи Леруа (или Региус, 1510–1577) в 1575 г.{124}. Ле Руа, который был профессором греческого и перевел «Политику» Аристотеля, первым полностью осознал особенность новой эпохи (я цитирую по английскому переводу 1594):

Вещей, которые предстоит найти, гораздо больше, чем уже придуманных и найденных. Не будем столь наивными, чтобы слишком много приписывать древним, верить, что они знали все и все сказали, ничего не оставив тем, кто придет после них… Не будем думать, что природа преподнесла им все свои дары и что в грядущие времена она оскудеет… Сколько [тайн природы] были впервые узнаны и изучены в наш век? Новые земли, новые моря, новые люди, манеры, законы и обычаи, новые болезни и новые лекарства, новые свойства Неба и Океана, прежде нам неведомые, новые звезды? А сколько еще осталось для наших потомков? То, что теперь скрыто, со временем выйдет на свет, и те, кто придет после нас, будут удивляться нашему невежеству{125}.

Мир преобразовало именно это допущение о новых открытиях, поскольку оно сделало возможным современную науку и технику{126}. (Идея о том, что существуют «новые люди, манеры, законы и обычаи», также указывает на рождение идеи сравнительного изучения обществ, культур и цивилизаций){127}.

Текст Леруа помогает провести границы между событиями, словами и понятиями. Географические открытия случались и до 1486 г. (когда Дульмо изменил значение слова descobrir), например, Азорские острова были открыты приблизительно в 1351 г. – но никто не считал это открытием; никто не потрудился оставить запись об этом событии по очень простой причине – из-за отсутствия интереса. Впоследствии Азорские острова были повторно открыты в 1427 г., но это событие все так же не привлекло внимания, и поэтому никаких достоверных сведений об этом не сохранилось. В то время господствовало убеждение, что нового знания не существует: когда я на улице поднимаю монетку, то знаю, что она принадлежала человеку, проходившему тут раньше меня, и точно так же моряки эпохи Возрождения, первыми добравшиеся до Азорских островов, предполагали, что другие люди уже побывали здесь раньше их. В отношении Азорских островов они ошибались, но в отношении Мадейры нет – остров, открытый приблизительно в то же время, был известен Плинию и Плутарху. Но никто не считал незначительным открытие Колумбом (как он сам полагал) нового пути в Азию; современники спорили о том, знали ли об Америке в древности, но никто не утверждал, что какой-то греческий или римский мореплаватель совершил путешествие на запад раньше Колумба. (Этому есть очевидное объяснение: у греков и римлян не было компаса, и они предпочитали не удаляться от берега.) Таким образом, Колумб знал, что совершает открытие – если не новых земель, то нового маршрута, – а первооткрыватели Азорских островов не знали.

В то время уже существовал способ сказать, что нечто было найдено впервые и о нем не знали прежде (люди продолжали использовать такие фразы, чтобы передать смысл «открытия», когда писали на латыни), но до 1492 г. почти ни у кого не возникало такого желания, поскольку господствовало убеждение, что «нет ничего нового под солнцем» (Еккл. 1: 9). Появление нового значения слова descrobrir указывало на радикальный сдвиг во взглядах, а также в том, как люди понимают свои действия. Поэтому можно с уверенностью сказать, что до 1486 г. не было путешествий с целью поиска новых земель – только путешествия с целью исследования. Открытие – это новое предприятие, которое появилось вместе со словом.

Главная проблема истории идей, частью которой является история науки, заключается в лингвистических изменениях. Обычно изменения в языке служат указателем перемен в мышлении людей – они способствуют этим переменам и облегчают нам их понимание. Иногда усиленное внимание к изменениям в языке может создать ложное впечатление, что произошло нечто важное или что некое событие произошло в определенный момент, тогда как на самом деле это случилось раньше. Общего правила нет: каждый случай нужно рассматривать отдельно[90]. Возьмем, например, слово boredom (скука). Страдали ли люди от скуки до того, как в 1829 г. появилось это слово?{128} Конечно, страдали: у них имелось существительное ennui (1732), существительное bore (1766) и глагол to bore (1768). Шекспир использовал слово tediosity. Таким образом, boredom – это новое слово, но не новое понятие и уж никак не новое ощущение (хотя, возможно, во времена Диккенса оно встречалось чаще, чем во времена Шекспира, и если ennui считалось явно французским словом, то boredom, вне всякого сомнения, было английским). Другие примеры чуть посложнее. Слово «ностальгия» придумали (на латыни) в 1688 г. как перевод немецкого Heimweh (тоска по дому). Впервые оно появляется в английском языке в 1729 г., задолго до homesick и homesickness. До 1695 г. французы для обозначения этого состояния использовали выражение la maladie du pays. Значит ли это, что ностальгия – новое чувство? Сомневаюсь – несмотря на то, что для него не существовало отдельного слова. Новой была идея, что это потенциально смертельная болезнь, требующая медицинского вмешательства{129}. Отсутствие простого правила в сочетании с тем фактом, что изменения в языке заключаются в присвоении новых значений старым словам, объясняет, почему некоторые важнейшие интеллектуальные события остались невидимыми: мы склонны предполагать, что открытие, подобно скуке, было всегда, хотя в одни эпохи открытий делалось больше, а в другие меньше. Новыми нам кажутся слова, а не понятия, которые они обозначают. Это справедливо для скуки, но не для открытия.

Некоторые занятия зависят от языка. Невозможно играть в шахматы, не зная правил, – поэтому вы не сможете играть, не имея языка, на котором выражается, например, понятие «мат». Конкретный язык не имеет значения: ладья останется той же фигурой, если назвать ее замком – как и фрисби не изменит своей сущности под названием «Pluto Platter». В отсутствие слова «ладья» вы можете использовать любую фразу, например, «фигура, которая изначально стоит в четырех углах», – точно так же фрисби можно называть летающим диском, – но довольно быстро выясняется, что пользоваться длинными фразами неудобно, и возникает потребность в специальном слове. Отдельные слова и целые фразы могут выполнять одну и ту же функцию, но слова лучше справляются с задачей. Появление нового слова или нового значения старого слова зачастую указывает на поворотный пункт, когда определенное понятие становится общеупотребительным и начинает по-настоящему работать.

Невозможно играть в шахматы, не осознавая этого, независимо от того, как вы называете игру, и поэтому игра в шахматы относится к «концепции актора», или «суждению актора»: вы должны знать концепцию, чтобы выполнить действие{130}. Распознать концепцию актора зачастую бывает трудно. Вы можете испытывать Schadenfreude, радость из-за чужого несчастья, или злорадство, не зная этого слова; таким образом, понятие Schadenfreude не было новым, когда в конце XIX в. это слово появилось в английском языке, но с появлением специального термина его стало легче распознавать, описывать и обсуждать. Термин помог лучше понять человеческую мотивацию: слово и понятие соединились. Еще один пример – embarrass (смущаться). Совершенно очевидно, что люди смущались, попав в неловкое положение, еще до того, как в конце XIX в. слово embarrass приобрело новое значение (его оригинальное значение – мешать, затруднять), но осознавать свое состояние им стало проще. Только после этого дети стали стесняться своихродителей. Schadenfreude и embarrass не относятся к «концепции актора», поскольку эти чувства можно испытывать, не зная обозначающего их слова, но слова являются интеллектуальными инструментами, которые позволяют обсуждать эмоциональные состояния и без которых это было бы трудно; при наличии слов нам значительно легче идентифицировать эмоциональные состояния четко и недвусмысленно.

Таким образом, хотя открытия и изобретения случались до 1486 г., появление и распространение слова «открытие» знаменует поворотный момент, поскольку делает открытие «концепцией актора»: вы можете предпринять действие с целью совершить открытие, осознавая это. Леруа критикует идею, что все достойное упоминания было уже сказано, а нам остается лишь интерпретировать и разъяснять работы предшественников, и побуждает читателей делать новые открытия: «Убеждать знающих добавить собственными изобретениями потребное наукам; сделать для потомков то, что сделали для нас древние, для того чтобы Знание не терялось, а могло увеличиваться день ото дня»{131}.

Стоит немного задержаться и обратить внимание на язык Леруа: у него часто встречаются слова inventer и l’invention; он пишет, что «были найдены многие чудесные вещи [такие, как печатный станок, компас и порох], неизвестные в древности». Кроме того, он использует слово decouvremens, которое переводится как «открытие»: «decouvremens de terres neuves incogneuës à l’antiquité»; «Des navigations & decouvremens de païs»; истина, говорит он, не была «entierement decouverte»{132}. В данном случае значение слова еще близко к оригинальному – путешествие с целью поиска и открытия новых земель. Требовалось ли ему конкретное слово, чтобы сформулировать свое утверждение? Наверное, нет. Достаточно примера Колумба, который показывал – ему и всем остальным, – что история человечества не является историей повторений и случайностей, а может стать и уже становится историей прогресса.

§ 2

Утверждение, что в 1492 г., когда Колумб открыл Америку (или в 1486 г., когда Дульмо говорил об открытиях, или в 1504 г., когда Веспуччи распространил в Европе новое слово), концепция открытия была новой, может показаться в корне неверным. Ведь еще в 1499 г. ученый-гуманист Полидор Вергилий опубликовал книгу, название которой перевели как «Об изобретателях» (De inventoribus rerum) и которая на первый взгляд кажется историей открытий{133}. Книга Вергилия пользовалась огромным успехом и выдержала более ста изданий{134}. Вергилий снова и снова задавал себе вопрос: «Кто изобрел?..» Обращаясь к множеству примеров из разных областей знания, таких как язык, музыка, металлургия, геометрия, он почти в каждом случае находит в своих источниках несколько ответов на поставленный вопрос, но в целом его точка зрения заключается в том, что римляне и греки получили бо́льшую часть знаний от египтян, тогда как иудеи и христиане утверждают, что египтяне своими знаниями обязаны евреям, в первую очередь Моисею. (Если бы Вергилий обратился к исламским авторитетам, то нашел бы аргументы в пользу евреев как источника знания, но ключевой фигурой мусульмане считали не Моисея, а Еноха){135}.

Громадная эрудиция Вергилия характеризуется несколькими любопытными моментами. Его больше интересуют первые изобретатели, а не долгий процесс развития той или иной дисциплины. Он практически ничего на говорит о прогрессе[91]. Когда речь идет о философии и естественных науках, Вергилий не указывает существенного вклада, внесенного мусульманами (упомянут только Авиценна (980–1037), а арабы даже не названы изобретателями арабских цифр) и христианами: почти все важное произошло очень давно. Следует признать, что среди перечисленных изобретений есть и несколько современных – стремена, компас, часы, порох, печатный станок, – но ничего не сказано о новых наблюдениях, новых объяснениях или новых доказательствах. Аристотель приписывается к числу изобретателей только потому, что у него была первая библиотека, Платон – из-за своего заявления о том, что мир создан Богом, Асклепий – потому что первым начал удалять зубы, Архимед – потому что изготовил механическую модель Вселенной. Гиппократ Хиосский включен в список не за первый учебник по геометрии, а за свой интерес к этому предмету. Евклид не упоминается вообще, Птолемей – только как географ, но не астроном, а Герофил (древнегреческий анатом) только за сравнение ритма пульса с музыкальным размером. Если мы используем слово «открытие» в значении, отличном от «изобретения» (разумеется, у Вергилия было всего одно слово, inventiones, охватывающее оба значения), то автор упоминает всего два открытия: объяснение затмений Анаксагором и догадку Парменида, что «утренняя звезда» и «вечерняя звезда» – это одно и тоже. (Мы не можем расширить категорию открытия, включив в нее, например, утверждение, что кровь голубки, вяхиря или ласточки является лучшим средством от сглаза, хотя некоторые сторонники культурного релятивизма сказали бы, что должны.)

Эти открытия были включены в книгу по чистой случайности, поскольку Вергилий взял за образец длинную главу из «Естественной истории» (ок. 78) Плиния под названием «О первых изобретателях разных вещей», в которой перечислены многие изобретения (плуг, алфавит), в том числе некоторые «науки» (астрология и медицина) и технологии (в том числе арбалет), но ни одного конкретного открытия. Теорема Пифагора (на которую только туманно намекал Вергилий при описании угольника архитектора), закон Архимеда, анатомические открытия Эрасистрата – все это и многое другое отсутствует и у Плиния, и у Вергилия и могло бы быть включено в книгу, если бы авторов интересовали открытия, а не изобретения или инновации. Проверить утверждение, что у Вергилия не упоминаются открытия, легко: в трех первых современных переводах Вергилия слово «открытие» в соответствующем значении присутствует только один раз: «Орест, сын Денкалиона, открыл вино у горы Этна на Сицилии» (1686){136}. Нет нужды говорить, что у Вергилия не упомянуты современные путешествия с целью поиска новых земель, хотя он вносил дополнения в свой текст вплоть до 1533 г.

В Древнем Риме, тексты которого Вергилий прекрасно знал, и в эпоху Возрождения до 1492 г. не существовало такого понятия, как открытие[92]. Однако древние греки были знакомы с этим понятием (они использовали слова, родственные eureka: heuriskein, eurisis; их можно перевести как «изобретение» или «открытие») и разработали литературный жанр, связанный с открытиями, – эвроматографию[93]. Среди наследия Евдема (ок. 370–300 до н. э.) есть сочинения по истории арифметики, геометрии и астрономии. До наших дней дошли только цитаты в более поздних работах; история геометрии была важным источником для Прокла (412–485), комментарии которого к книге I Евклида впервые были напечатаны (на основе рукописи с ошибками) на греческом в 1533 г., а затем, в значительно улучшенном переводе на латынь, в 1560 г. Прокл, например, приписывает Пифагору доказательство теоремы, которую мы теперь называем теоремой Пифагора, а Менелаю – теоремы, которая стала основой для астрономии Птолемея. Будь у Вергилия возможность прочесть Прокла, часть этих сведения могла бы войти в его книгу, хотя вряд ли он воспринял бы концепцию открытия. Почти вся греческая культура была ассимилирована римлянами, но концепцию открытия они усвоить не смогли, и маловероятно, что Вергилий, обученный мыслить подобно римлянам, отреагировал бы иначе[94].

§ 3

Вергилий был одним из ведущих интеллектуалов-гуманистов XVI в.; к этому времени гуманистическое образование (то есть обучение писать на латыни так же, как римлянин классической эпохи) стало считаться наилучшим способом введения молодого человека в мир знаний, поскольку давало навыки, которые легко переносились в политику и торговлю. Но в университетах, в отличие от домашних классов, гуманистическое образование стояло не на первом месте. Во всех европейских университетах с конца XI до середины XVIII в. сохранялась одна и та же система обучения: главным предметом программы была философия – философия Аристотеля[95]. Натурфилософия Аристотеля изложена в четырех его книгах: «Физика», «О небе», «О возникновении и уничтожении» и «Метеорологика», и то, что мы считаем научными дисциплинами, изначально было изложено в виде комментариев к этим текстам{137}.

Аристотель был убежден, что знание, в том числе натурфилософия, по сути своей носит дедуктивный характер. Точно так же, как геометрия начинается с бесспорных допущений, или аксиом (прямая линия – кратчайшее расстояние между двумя точками), а затем путем логических рассуждений делаются неожиданные выводы (квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов), в основе натуральной философии должны лежать бесспорные допущения (небеса неизменны), из которых выводятся законы (единственная форма движения, способная без изменений продолжаться вечно, – это круговое движение, и, следовательно, любое движение в небе является круговым). В идеале возможна формулировка любого научного доказательства в силлогистических терминах. Вот пример силлогизма:

Все люди смертны.

Сократ человек.

Значит, Сократ смертен.

Аристотель объяснял природные явления с точки зрения четырех причин: формальных, конечных, материальных и действующих. Таким образом, если я делаю стол, то формальная причина – это конструкция в моей голове, финальная причина – желание иметь место, где я буду есть, материальная причина – разные куски дерева, а действующая причина – пила и молоток. Природу Аристотель рассматривал с тех же позиций, то есть как продукт рациональной, целенаправленной деятельности. Природные существа стремятся реализовать свою идеальную форму: они ориентированы на цель (натурфилософия Аристотеля телеологична; греческое слово telos означает «цель»). Таким образом, головастик имеет форму молодой лягушки, а его цель, или конечная причина, – стать взрослой лягушкой. Как это ни удивительно, те же принципы применяются и к неживой материи, в чем мы вскоре убедимся.

Аристотель считал, что Вселенная состоит из пяти элементов. Небо сделано из эфира, или пятого элемента, прозрачного и неизменного, не горячего и не холодного, не сухого и не влажного. Небо простирается от Земли, которая находится в центре Вселенной, в виде череды материальных сфер, на которых расположены Луна, Солнце и планеты, а над ними – звезды. Таким образом, Вселенная конечна и имеет сферическую форму; более того, она имеет ориентацию – верх и низ, левую и правую стороны. Аристотель не мыслил пространство абстрактным (в отличие от геометров), а всегда рассматривал его в терминах места. Он отрицал саму возможность пустого пространства, или вакуума. По его мнению, пустое пространство – это парадокс.

Подлунный мир, по нашу сторону от Луны, является миром, где происходят процессы возникновения и уничтожения, – остальной мир неизменен с начала времен. Наш мир характеризуется четырьмя первичными свойствами (горячее и холодное, сухое и влажное) и парами свойств, принадлежащих каждому из четырех элементов (земля, вода, воздух и огонь); земля, например, холодная и сухая. Эти элементы естественным образом образуют концентрические сферы, окружающие центр Вселенной. Поэтому вся земля стремится к центру Вселенной, а весь огонь – к границе лунной сферы. Вода и воздух иногда стремятся вниз, а иногда вверх – Аристотель не знал о законе всемирного тяготения.

Головастик содержит в себе потенциал лягушки, и по мере роста эта возможность превращается в действительность. Элемент земля потенциально находится в центре Вселенной, и когда он падает к этому центру, то реализует свой потенциал. Вся вода потенциально является частью океана, окружающего землю: в реке она течет вниз, чтобы реализовать свой потенциал. Вода приобретает вес, если взять ее из того места, которому она принадлежит: попробуйте зачерпнуть ведро воды из пруда. На своем месте она невесома – когда вы плаваете, то не ощущаете на себе веса воды. Таким образом, Аристотель рассматривает естественное движение элементов не как движение в пространстве, а в телеологических терминах, как реализацию потенциала. Это по сути своей качественный, а не количественный процесс[96].

Иногда Аристотель упоминает и о количествах. Так, например, он говорит, что если у вас есть два предмета, то тяжелый будет падать быстрее легкого – если он в два раза тяжелее, то и падать будет в два раза быстрее. Однако количественные соотношения его не интересовали, и он не стал развивать эту тему. Имел ли он в виду, что если у вас есть килограммовый пакет сахара и двухкилограммовый пакет сахара, то двухкилограммовый будет падать в два раза быстрее? Или он хотел сказать, что если у вас есть куб, сделанный из тяжелого материала, скажем из красного дерева, и другой куб того же размера, но из более легкого материала, например сосны, то если первый в два раза тяжелее второго, то и падать он будет в два раза быстрее? Это два разных утверждения, но Аристотель не проводил между ними различия, а также не проверял свое утверждение, что тяжелые предметы падают быстрее легких, поскольку считал это самоочевидным.

Аристотель проводил четкую границу между философией (которая объясняет причины) и математикой (она лишь выявляет закономерности). Философия говорит нам, что Вселенная состоит из концентрических сфер; закономерности движения планет по небу – это предмет изучения астрономии, которая является разделом математики. Астрономия и другие математические дисциплины (география, музыка, оптика, механика) берут основные принципы из философии, но развивают эти принципы посредством математических рассуждений, примененных к опыту. Таким образом, Аристотель отделяет физику (которая является разделом философии, дедуктивна, телеологична и занимается причинами) от астрономии (раздел математики, занимающийся описанием и анализом).

Аристотель известен исследованием природных явлений; например, он изучал развитие куриного эмбриона внутри яйца. Но в том виде, в котором его воспринимали европейские университеты в Средние века и в эпоху Возрождения, его работы считались учебником уже имеющегося знания, а не проектом, побуждающим к дальнейшим исследованиям. Сама возможность нового знания подвергалась сомнению; считалось, что все, что нужно знать, уже есть в работах Аристотеля и обширных комментариях к ним. Таким образом, университетский Аристотель был не реальным, а адаптированным для учебной программы общества, где самой важной дисциплиной считалось богословие. Подобно тому как богословие преподавалось в виде комментариев к Библии и текстам Отцов Церкви, философия (и входящая в нее натурфилософия, изучение природы) имела вид комментариев к Аристотелю и его комментаторам. Изучение философии рассматривалось в качестве подготовки к изучению богословия, поскольку обе дисциплины занимались толкованием официальных текстов[97].

Что это означало на практике? Аристотель считал, что твердые вещества плотнее и тяжелее мягких; из этого следовало, что лед тяжелее воды. Но почему он плавает? Все дело в форме: плоские предметы не способны проникнуть в воду и остаются на поверхности. Так, ледяная корка плавает на поверхности пруда. Последователи Аристотеля придерживались этих взглядов вплоть до XVII в., несмотря на два очевидных противоречия. Во-первых, это не соответствовало теории Архимеда, которая была доступна на латыни уже с XII в. и утверждала, что плавают только объекты, которые легче воды, вытесняемой ими. Математики были согласны с Архимедом, философы – с Аристотелем. Более того, в Европе не было недостатка льда; например, во Флоренцию летом его доставляли с Апеннин, чтобы хранить рыбу. Простейший эксперимент показал бы, что лед плавает независимо от формы. Философы, твердо уверенные в правоте Аристотеля, не видели нужды в проверке его утверждений{138}.

Яркий пример такого безразличия к тому, что мы называем фактами, демонстрирует Алессандро Акиллини (1463–1512), знаменитый философ и гордость Болонского университета{139}. Он был последователем исламского комментатора Аверроэса (1126–1198), который старательно избегал использования религиозных категорий при толковании Аристотеля и, таким образом, тайно отрицал Сотворение мира и бессмертие души. Блестящие рассуждения Акиллини и греховный характер его идей нашли отражение в популярной поговорке: «Это либо дьявол, либо Акиллини»{140}. В 1505 г. он опубликовал книгу об аристотелевской теории элементов, «Элементы» (De elementis), в которой рассматривал вопрос, уже давно вызывавший спор среди философов: пригодны ли для жизни экваториальные области или там слишком жарко. Акиллини цитировал Аристотеля, Авиценну и Пьетро д’Абано (1257–1316), после чего делал следующий вывод: «Растут ли фиги на экваторе круглый год, имеет ли воздух там умеренную температуру, имеют ли живущие там животные умеренное строение, находится ли там земной рай – этого не открывает нам естественный опыт»{141}. По мнению Акиллини, вопрос о том, растут ли фиги на экваторе, точно так же не имеет ответа, как вопрос о местонахождении райского сада, – оба они не являются предметом изучения для философа.

Но дело в том, что португальцы в поисках морского пути к источнику пряностей вдоль побережья Африки в 1474–1475 гг. достигли экватора, а в 1488 г. – мыса Доброй Надежды. В 1505 г. уже существовали карты, на которых были отмечены новые открытия. Год спустя Ян Глоговчик, профессор Ягеллонского университета в Кракове, указал (в математической, а не философской работе), что обитаемый и цветущий остров Тапробана (Шри-Ланка) расположен у самого экватора{142}. Опыт перестал быть чем-то неизменным, совпадающим с тем, что было известно Аристотелю, но Акиллини был профессионально не готов к таким переменам, хотя также преподавал анатомию, самую эмпирическую из университетских дисциплин.

К 1505 г. взаимоотношения между опытом и философией уже нуждались в пересмотре, но Акиллини был не способен осознать проблему{143}. В отличие от него кардинал Гаспаро Контарини в своей книге об элементах, опубликованной посмертно в 1548 г., объяснял, что Аристотель, Авиценна и Аверроэс отрицали обитаемость экваториальной зоны: «Этот вопрос, который много лет обсуждался величайшими философами, в наше время был разрешен опытом. Новые морские путешествия испанцев и особенно португальцев показали, что земли ниже линии равноденствия и между тропиками обитаемы и что в них живут многочисленные народы…»{144}

Для Контарини опыт был новой разновидностью авторитета. Он умер в 1542 г., за год до публикации «О вращении небесных сфер» Коперника и «О строении человеческого тела» (De humani corporis fabrica) Везалия. Тогда еще не было очевидно, что, после того как опыт признан наивысшим авторитетом, неизбежно должна появиться новая философия, которая разрушит храм привычного знания, – это лишь вопрос времени. Это стало очевидно к 1572 г.

§ 4

До открытий Колумба главной целью интеллектуалов эпохи Возрождения было восстановление утерянной культуры прошлого, а не самостоятельное открытие нового знания. Пока Колумб не продемонстрировал, что классическая география абсолютно ошибочна, считалось, что утверждения древних нельзя ставить под сомнение – их можно только интерпретировать{145}. Но и после открытия Америки старые представления не собирались сдавать позиции. В 1514 г. Джованни Манарди выражал недовольство теми, кто продолжал сомневаться, могут ли человеческие существа выдержать экваториальную жару. «Если кто-то предпочитает свидетельство Аристотеля и Аверроэса свидетельству тех людей, кто там был, – возмущался он, – то единственный аргумент для спора с ними – тот, которым воспользовался сам Аристотель, когда отвечал сомневающимся, что огонь горячий, то есть отправиться в плавание, взяв с собой астролябию и абак, и убедиться самому»{146}. Где-то между 1534 и 1549 гг. музыкант и математик Жан Тенье заметил, что Аристотель иногда ошибался; ему возразил представитель папы, предложив привести убедительный пример ошибки Аристотеля. Оппоненты полагали, что Тенье не сможет этого сделать. Ответом стала лекция, развенчивающая теорию Аристотеля о падении тел, самый слабый аспект его физики{147}.

Нам трудно понять, что это оставалось серьезной проблемой и в XVII в.[98] Галилей рассказывает о профессоре, который отказывался признать, что нервы соединяются с мозгом, а не с сердцем, потому что это противоречило утверждению Аристотеля, – и стоял на своем, даже когда ему показывали нервы в препарированном трупе{148}[99]. Широко известен пример философа Кремонини, который, будучи близким другом Галилея, отказывался смотреть в телескоп. Кремонини опубликовал объемный труд о небе, в котором не упоминались открытия Галилея – по той простой причине, что они не имели отношения к реконструкции идей Аристотеля{149}. В 1668 г. Джозеф Гленвилл, известный сторонник новой науки, оказался втянутым в спор с человеком, который отвергал все открытия, сделанные с помощью телескопов и микроскопов, на том основании, что эти инструменты «лживы и вводят в заблуждение. Этот ответ напоминает мне об одной доброй женщине, которая на слова мужа во время спора: «Я это видел – и я не должен верить собственным глазам?» – ответила: «Неужели ты больше веришь своим глазам, чем своей любимой женушке?». Похоже, этот джентльмен думает, что неразумно верить нашим глазам, а не его любимому Аристотелю»{150}. Даже великий анатом XVII в. Уильям Гарвей, открывший систему кровообращения, одобрительно отзывался об Аристотеле как о «великом диктаторе философии», хотя для Уолтера Чарлтона, одного из основателей Королевского общества и противника схоластики, Аристотель было просто «деспотом школ»{151}.

§ 5

Таким образом, религия, латинская литература и философия Аристотеля были едины: нового знания не существует. Следовательно, то, что выглядело как новое знание, на самом деле забытое старое, а история движется по кругу. В глобальном масштабе вся Вселенная должна (по крайней мере, если отбросить открывшуюся истину и прислушаться к астрологам) повторять себя. «Все, что было в прошлом, будет в будущем», – писал Франческо Гвиччардини в своей книге «Максимы» (осталась в семье после его смерти в 1540 г. и впервые была опубликована в 1857){152}. Как выразился Монтень в 1580 г., «верования, суждения и мнения людей… имеют собственные циклы, сезоны, рождения и смерти, в точности как капуста»{153}. Он позволял себе цитировать наивысшие авторитеты: «Аристотель говорит, что все мнения людей существовали в прошлом и будут существовать в будущем бесчисленное количество раз; Платон говорит, что они обновятся и вернутся через 36 000 лет» (волнующая мысль, поскольку согласно библейской хронологии мир был создан всего шесть тысяч лет назад; немногим лучше возраст, приводимый Цицероном, 12 954 года). Джулио Чезаре Ванини писал (в 1616 г.; два года спустя его казнили, обвинив в атеизме): «И снова Ахилл отправится в Трою, возродятся обряды и религии, человеческая история повторится. Сегодня не существует ничего такого, чего не существовало в древности; что было, то и будет». В масштабе истории предполагалось, что для каждого общества характерен бесконечный цикл конституционных форм (anacyclosis), от демократии до тирании и обратно, и отсюда недалеко до предположения, что культуры повторяются вместе с формой правления{154}.

Последователи Платона отрицали возможность по-настоящему нового знания, поскольку Платон считал, что душе уже известна истина, и то, что кажется новым, на самом деле представляет собой воспоминания (anamnesis). В диалоге «Менон» Сократ убеждал мальчика-раба, что тот уже знает, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов двух других сторон треугольника. Совершенно очевидно, что открытие иногда включает признание значимости чего-то уже известного. Когда Архимед воскликнул «Эврика!» и голым побежал по улицам Сиракуз, мы говорим, что он открыл так называемый закон Архимеда. Но можно утверждать, что Архимед осознал последствия того, что ему уже было известно: погружаясь в ванну, он вытесняет воду. Осознание и воспоминание предполагают, что настоящий и будущий опыт похож на прошлый; открытие предполагает, что мы можем испытывать нечто, неведомое прежде. Концепция открытия неразрывно связана с такими понятиями, как исследование, прогресс, оригинальность, аутентичность и новизна. Это характерный продукт Позднего Возрождения.

Платоновские доктрины повторения и воспоминания тем не менее не составляли реальной проблемы; обе они были поддержаны Проклом, который, подобно всем грекам, рассуждал в терминах открытия. Настоящим препятствием, помимо безоговорочной веры в Аристотеля, была еще более безоговорочная вера в Библию. Если греки и римляне были убеждены, что человек начинал с уровня животных, а затем постепенно приобретал умения и навыки, необходимые для цивилизации, то Библия утверждала, что Адам уже знал названия всех вещей, Каин и Авель занимались земледелием и скотоводством, сыновья Каина изобрели металлургию и музыку, Ной построил ковчег и стал делать вино, а его ближайшие потомки принялись за строительство Вавилонской башни. Предположения, что для возникновения разнообразных навыков, которых требует цивилизация, необходимо продолжительное время или что Авраам, Моисей и Соломон не имели представления о некоторых видах знания, – все это считалось просто неприемлемым. Греки, как указывали первые Отцы Церкви, признавали себя наследниками египтян, и нетрудно увидеть, что египтяне получили свои знания от евреев. «Так что перестаньте подражание называть изобретением», – гневно восклицал Тациан (ок. 120–180), решительно отвергая утверждения, что египтяне и греки открывали что-либо, неизвестное евреям{155}.

Христианство не только навязывало искаженную хронологию; богослужение было организовано вокруг бесконечного цикла, ежегодного воспроизведения жизни Христа. «Каждый год церковь радуется, поскольку в Вифлееме снова родился Христос; когда зима подходит к концу, он въезжает в Иерусалим, где его предают и распинают; по окончании длинного Великого поста пасхальным утром он воскресает из мертвых». В то же время таинство мессы утверждает «неизменную современность Страстей Господних» и празднует «слияние настоящего времени с прошлым»{156}.

Концепция открытия не могла укорениться в культуре, настолько поглощенной библейской хронологией и литургическим повторением, с одной стороны, и светскими идеями возрождения, повторения и перетолковывания – с другой. В 1620 г. Фрэнсис Бэкон жаловался, что мир заколдован, – настолько необъяснимым ему казалось преклонение перед Античностью. В 1646 г. Томас Браун возмущался широко распространенным допущением, что чем дальше в прошлое, тем ближе к истине. (Он явно намекал на мнение Бэкона, утверждавшего обратное – что veritas filia temporis, «истина – дитя времени»){157}. Показательным для этой направленности ортодоксальной культуры в прошлое можно считать название одной из самых известных книг, в которой описываются новые открытия Колумба и Веспуччи: «Paesi nuovamenti retrovati» (Виченца, 1507; «Земли, заново открытые недавно»). Год спустя в немецком переводе название превратилось в «Newe unbekanthe Landte» («Новые неизвестные земли»){158}. Эта поправка знаменует первую, локальную победу науки.

Для нас естественно считать, что и до 1492 г. было много «нового». Но то, что выглядит новым для нас, современникам обычно не казалось новым (или, по меньшей мере, неоспоримо новым). Ярким примером могут служит революционные достижения в искусстве, которые можно было наблюдать во Флоренции в начале XV в. Леонт Баттиста Альберти, в 1434 г. вернувшийся в город после многолетнего изгнания (по свидетельству самого Альберти и его земляков-флорентинцев, он родился в изгнании, в 1404 г., и бо́льшую часть взрослой жизни провел в Болонье и Риме), был потрясен увиденным. Над городом возвышался новый собор, сооружение «настолько обширное, что оно осеняет собою все тосканские народы», а работы блестящих художников – самого Брунеллески, Донателло, Мазаччо, Гиберти, Луки делла Робиа – превосходили все, что было создано прежде. «Я часто дивился, да и сокрушался, видя, как столь отменные и божественные искусства и науки, которые… изобиловали у доблестнейших древних наших предков, ныне пришли в такой упадок и как бы вовсе утрачены»[100], – писал он в 1436 г. Но теперь, при виде достижений флорентинских художников, он думал, что «имена наши заслуживают тем большего признания, что мы без всяких наставников и без всяких образцов создаем [troviamo] искусства и науки неслыханные и невиданные»{159}. Купол, построенный Брунеллески, – «это искуснейшее изобретение, которое поистине, если только я правильно сужу, столь же невероятно в наше время, сколь, быть может, оно было неведомо и недоступно древним». Столкнувшись с достижениями, невиданными в древности, Альберти тем не менее считает своим долгом проявить осторожность: «поистине», «если я правильно сужу», «быть может»[101]. Примечательно, что Альберти выделяет купол, построенный Брунеллески, а не искусство перспективы в живописи, его главное достижение: и Альберти, и его преемники не могли понять, была ли эта техника совершенно новой или просто заново открытой, которую использовали древние греки и римляне для создания театральных декораций, как описано у Витрувия. Сам Альберти (что характерно) в 1435 г. заявлял, что законы перспективы, «возможно», не были известны древним; в 1461 г. Филарете настаивал, что древние о них ничего не знали, однако Себастьяно Серлио в 1437 г. придерживался прямо противоположных взглядов, открыто заявляя, что «перспектива – это то, что Витрувий называл scenographia»{160}.

В таких обстоятельствах убеждение, что новых знаний не существует, подвергалось серьезному испытанию, но все же устояло. Чтобы получить представление о его стойкости, достаточно вспомнить Макиавелли, который почти сто лет спустя начинает свою книгу «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» (ок. 1517) с упоминания об открытии (относительно недавнем) новых земель, говорит о том, что он тоже может предложить читателю нечто новое, а затем неожиданно заявляет, что в политике – точно так же, как в юриспруденции и медицине, – необходимо руководствоваться опытом древних; выясняется, что он предлагает не путешествие в неизведанное, а комментарии к Ливию. Поэтому неудивительно, что для Макиавелли совершенно очевидно, что, несмотря на изобретение пороха, военная тактика римлян остается примером, которому все должны следовать: свою книгу «Искусство войны» (Libro dell’arte della guerra, 1519) он писал для тех, кто, подобно ему, был delle antiche azioni amatori (ревнителем подвигов древности){161}.

Естественно, что через полвека после открытия Америки Коперник также проявил осторожность и упомянул взгляды пифагорейца Филолая (ок. 470–385 до н. э.) в качестве важных предшественников идеи движения Земли{162}. Ученик Коперника, Ретик, в первом опубликованном изложении теории Коперника старался по возможности не упоминать о гелиоцентризме, поскольку опасался враждебной реакции читателей{163}. В «Знамениях» (Prognostication, 1576) Томаса Диггеса подчеркивается абсолютная новизна и оригинальность системы Коперника, но в иллюстрации к тексту Коперник не упоминается – на ней представлены «небесные орбиты согласно древнейшим взглядам пифагорейцев»; в последующих изданиях эта фраза была перенесена в содержание и в название главы{164}. Даже Галилей в «Диалоге о двух главнейших системах мира» (Dialogo sopra i due massimi sistemi del mondo, 1632) постоянно упоминает Коперника вместе с Аристархом Самосским (ок. 310–230 до н. э.), которому он приписывает (ошибочно) создание гелиоцентрической системы{165}. Новое еще не считалось достойным восхищения, и поэтому оно изо всех сил старалось окружить себя защитным панцирем древности. Лишь немногие, подобно Леруа, были готовы искренне принимать все новое.

В культуре, обращенной в прошлое, важным было различие не между старым знанием и новым знанием, а между тем, что знали все, и знанием немногих привилегированных, которые получили доступ к тайной мудрости{166}. Считалось, что знания не могут быть утраченными навсегда. Они либо уходят в тень, становятся эзотерическими или оккультными, либо просто теряются, чтобы в конечном итоге через несколько столетий обнаружиться в библиотеке какого-либо монастыря. Как писал в XIV в. Чосер:

Зане со старых вспаханных полей

Мы с новым возвратимся урожаем;

А чтеньем книг старинных, ей-же-ей,

Мы новые познанья умножаем…[102]{167}

Открытие Америки сыграло решающую роль в легитимации новизны, поскольку через сорок лет уже никто не спорил, что это было беспрецедентное событие, игнорировать которое невозможно{168}. Кроме того, это было публичное событие, начало процесса, когда новое знание, в противоположность старой культуре скрытности, отвоевывало себе место на публичной арене. Однако дань новизне отдавали еще до 1492 г. В 1483 г. Диогу Кан установил мраморную колонну в устье реки, которую мы называем Конго, – это была самая южная точка, до которой он сумел добраться. Колонна стала первой из целой череды – каждая должна была обозначать границу известного мира, заменяя Геркулесовы столбы (Гибралтарский пролив), служившие для этой цели в древности. Затем, после Колумба, к португальцам присоединились испанцы. В 1516 г. будущий король Испании и Священной Римской империи Карл V выбрал в качестве герба Геркулесовы столбы, а в качестве девиза – plus ultra, «дальше предела»; впоследствии этот девиз взял себе Бэкон. (Удовлетворительного перевода фразы plus ultra не существует, поскольку это грамматически неправильная латынь){169}. Уже в 1555 г. Жуан ди Барруш заявил, что столбы Геркулеса, «которые он, если можно так выразиться, ставил у каждого порога… были стерты из памяти людей, погружены в молчание и забвение»{170}. Один из оппонентов Галилея, Лудовико делле Коломбе, в 1610–1611 гг. жаловался, что Галилей ведет себя как человек, который поднял парус и, закричав: «Plus ultra!» – вышел за Геркулесовы столбы в океан, тогда как ему, конечно, следовало признать, что авторитетное мнение Аристотеля является той точкой, где должно заканчиваться исследование{171}. Бедный Лудовико – похоже, он даже не понял, что открытие Америки сделало нелепым утверждение, что не следует стремиться к неизведанному. Тем не менее в июне 1633 г., во время суда над Галилеем, его друг Бенедетто Кастелли писал ему, что католическая церковь, похоже, собирается воздвигнуть новые столбы Геркулеса с надписью non plus ultra{172}.

Но для того чтобы новизна – за пределами географии и картографии – стала пользоваться уважением, потребовалось больше ста лет, причем только у математиков и анатомов, а не философов и богословов. В 1553 г. Джованни Баттиста Бенедетти опубликовал трактат «Решение всех задач Евклида» (Resolutio omnium Euclidis problematum), на титульном листе которого было смело заявлено, что это «открытие» (per Joannem Baptistam de Benedictis Inventa); он последовал примеру Тартальи, который утверждал, что изобрел «Новую науку» (1537). Но Тарталья и Бенедетти были известны своей склонностью к хвастовству. Показательным в отношении новой культуры открытий является трактат Роберта Нормана «Новое притяжение» (The Newe Attractive), опубликованный в 1581 г. Прямо на титульном листе Норман объявлял, что он открыл «новое… тайное и неуловимое свойство», отклонение иглы компаса. Он не знал ни греческого, ни латыни (в отличие от нидерландского), но достаточно хорошо разбирался в открытиях, чтобы сравнивать себя с Архимедом и Пифагором, как их описывал Витрувий. Норман включал себя в число тех, кто «испытывает необыкновенное наслаждение от собственных изобретений и открытий»{173}. Титульный лист трактата «Космография» (Cosmographia) Франческо Бароцци, переведенного на итальянский в 1607 г., сообщал, что книга содержит новые открытия (alcune cose di nuovo dall’autore ritrovate); на титульном листе оригинального издания 1585 г. этой фразы не было. В 1608 г. уже можно было сетовать, что «ныне открытие новых вещей буквально обожествляется». Важным условием этого, разумеется, был тот факт, что первооткрыватели, подобно Тарталье, Бенедетти, Норману и Бароцци, уже не делали тайны из своих открытий{174}.

Двадцать лет спустя ученик Галилея, недавно назначенный на должность профессора математики в Пизе, жаловался, что «из всех миллионов вещей, которые можно открыть [cose trovabili], я не открыл ни одной», вследствие чего он испытывал «бесконечные страдания»{175}. Во все времена жили нетерпеливые молодые люди, которые беспокоились, что проживут жизнь не так, как им хотелось бы, но Никколо Аджунти, вероятно, был первым, переживавшим, что не сделает великого открытия. Среди знакомых Галилея важным считалось только одно – открытие.

Знания, полученные в результате путешествий с целью открытия новых земель, были примечательны не только своей неоспоримой новизной, но также публичностью. География менялась, но не философами, которые преподавали в университетах, не учеными мужами, корпящими над книгами, и не математиками, пишущими новые теоремы на своих досках; новое знание не было получено логическими рассуждениями из общепризнанных истин (как рекомендовал Аристотель) или найдено на страницах древних манускриптов. Его привезли полуграмотные моряки, обученные лишь в любую погоду нести вахту на палубе. «Сегодня простые моряки, – писал Жак Картье в 1545 г., – научились возражать философам посредством истинного опыта»{176}. Роберт Норман называл себя «неученым механиком». Таким образом, новые знания отражали победу опыта над теорией и ученостью, и именно за это их и восхваляли. «Невежественный Колумб, – писал Марен Мерсенн в 1625 г., – открыл Новый Свет, тогда как Лактанций, ученый богослов, и Ксенофан, мудрый философ, отрицали его существование»{177}. Как сформулировал Джозеф Гленвилл в 1661 г., «мы верим вращению иглы [то есть что компас указывает на север] без свидетельства из былых времен. И мы не ограничиваем себя единственно поведением звезд и страхом быть мудрее отцов. Слушайся мы авторитетов, четвертая часть Земли [Америка] оставалась бы нам неизвестной, а столбы Геркулеса до сих пор были бы Non ultra: пророчество Сенеки [что можно плыть на запад, чтобы добраться до Индии] осталось бы неисполненным, а половина нашего шара была бы пустой полусферой»{178}.

Важна здесь – вопреки утверждению Дидро – не сама идея, что опыт является наилучшим способом приобретения знания. Поговорка «experientia magistra rerum», «опыт – великий учитель», была известна и в Средние века: по книгам невозможно научиться верховой езде или стрельбе из лука{179}. Важнее другое – представление о том, что опыт полезен не просто потому, что помогает научить уже известному другим людям, – он позволяет познать то, что остальные считают неверным. Именно это значение опыта – как пути к открытию – почти не признавалось до открытия Америки.

Конечно, сами географические открытия были только началом. Из Нового Света хлынули необычные растения (помидоры, картофель, табак) и животные (муравьеды, опоссумы, индейки). Начался не только долгий процесс попыток описания прежде неизвестной флоры и фауны Нового Света; это также привело к шокирующему открытию, что многие европейские растения и животные должным образом не изучены и не описаны. После того как начались открытия, выяснилось, что их можно делать практически везде – нужно только уметь смотреть. Другими глазами люди посмотрели и на Старый Свет{180}.

У описания нового было и другое следствие. Для авторов древности и эпохи Возрождения каждое известное животное или растение имело сложную цепь ассоциаций и смыслов. Львы были царственными и смелыми, павлины – гордыми, муравьи – трудолюбивыми, лисы – хитрыми. Описания с легкостью переходили от физического облика к символам и считались неполными без ссылок на поэтов и философов. С новыми растениями и животными – как Старого Света, так и Нового Света – не были связаны ни цепи ассоциаций, ни оттенки культурных смыслов. Что символизирует муравьед? А опоссум? Таким образом, естественная история медленно отделялась от общего знания и начинала формировать собственную область исследований{181}.

§ 6

Существительное discovery (открытие) впервые появляется в своем новом значении в 1554 г., глагол to discover (открывать) – в 1553 г., а фраза «путешествие с целью открытия новых земель» встречалась в 1574 г.{182} Уже в 1559 г. в первой английской заявке на патент, поданной итальянским инженером Якобом Аконциусом, говорилось об открытии не нового континента, а нового механизма:

В высшей степени справедливо, чтобы те, которые искали и нашли вещи, полезные для общества, получали бы некоторые плоды от своих прав и трудов, поскольку они отказались от всех других источников дохода, потратились на эксперименты и зачастую понесли серьезные убытки, как это случилось со мной. Я открыл много полезных вещей, новые виды колесных машин, печей для красильщиков и пивоваров, и если люди будут их использовать без моего согласия, не понеся за это наказания, то я, потративший столько сил и средств, останусь без вознаграждения. Посему я прошу запретить использование моих колесных машин для помола и дробления, а также печей, похожих на мои, без моего согласия{183}.

В конечном итоге его просьбу удовлетворили, отметив: «Справедливо, что изобретатели должны быть вознаграждены и защищены от других людей, которые зарабатывают на их открытиях»[103]. Это может показаться исключительным сдвигом в значении термина, поскольку легко понять, как можно «открыть» нечто уже присутствующее в мире, но гораздо труднее представить открытие того, что никогда прежде не существовало; однако этому сдвигу способствовали разные значения латинского слова invenio, среди которых есть как обнаружение, так и изобретение. В 1605 г. новое понятие открытия было обобщено Фрэнсисом Бэконом в работе «О достоинстве и приумножении наук» (Of the Proficiency and Advancement of Learning). Фактически Бэкон заявлял, что он открыл, как делать открытия:

И подобно тому как нам никогда не удалось бы открыть Вест-Индию [то есть всю Америку][104], если бы этому не предшествовало изобретение морского компаса (хотя в первом случае речь идет об огромных пространствах, а во втором – всего лишь о малозаметном движении стрелки), нет ничего удивительного в том, что в развитии и расширении наук не достигнуто более или менее значительного прогресса, потому что до сих пор игнорируется необходимость существования особой науки об изобретении и создании новых наук[105]{184}.

Утверждение Бэкона, что он изобрел искусство (то есть технику) совершения открытий, опиралось на ряд интеллектуальных шагов. Прежде всего, он отверг все существующее знание как не приспособленное для совершения открытий и бесполезное для преобразования мира. Схоластическая философия, которую преподавали в университетах и в основе которой были взгляды Аристотеля, утверждал Бэкон, увязла в череде беспредметных споров, не способных генерировать новые знания, к которым он стремился. В действительности он отверг идею знания, основанного на уверенности, на доказательстве. Философия Аристотеля базировалась на идее возможности логическим путем вывести знания из общепризнанных основных принципов, и поэтому все науки должны быть подобны геометрии. Бэкон ввел понятие истолкования; если раньше ученые писали о истолковании книг, то теперь Бэкон говорил об «истолковании природы»{185}.

Верным истолкование делает не его формальная структура, а польза – тот факт, что оно создает возможность для предсказания и управления. Бэкон отмечал, что открытия, преобразующие современный ему мир, – компас, печатный станок, порох, Новый Свет – были сделаны случайно. Никто не знает, что было бы при систематическом поиске нового знания. Таким образом, Бэкон отверг глубоко укоренившийся в обществе водораздел между теорией и практикой. Общество проводило четкую границу между джентльменом с ухоженными руками и ремесленником или рабочим, у которого были загрубевшие ладони, но Бэкон настаивал, что эффективная наука потребует сотрудничества между джентльменом и ремесленником, между книжным знанием и лабораторным опытом.

Таким образом, главный тезис Бэкона заключался в том, что знание (по крайней мере, такое знание, которое он пропагандировал) есть сила: понимая что-либо, вы получаете возможность воспроизводить природные явления и управлять ими[106]. Творения человеческого знания не обязательно уступают творениям природы; человек в принципе способен на гораздо большее, чем природа, он может сделать то, что «раньше чем оно было открыто, едва ли кому-нибудь могло прийти на ум чего-нибудь ожидать от него; напротив, всякий пренебрег бы им, как невозможным»[107]{186}. Если цель греческой философии состояла в созерцательном постижении, то цель философии Бэкона – новая технология. Бэкон возлагал на новую технологию огромные надежды: это будет нечто вроде «магии», то есть с ее помощью можно будет делать то, что непосвященным представляется невозможным (как ружья казались разновидностью магии американским индейцам){187}.

Вслед за этим – открытием открытия – последовала приверженность тому, что Бэкон, когда писал по-английски, называл advancement, progression или proficiency (используя это слово в его изначальном значении, «движение вперед»), а переводчики на современный язык начиная с 1670 г. называли «развитием» или просто «прогрессом». Открытие Америки началось в 1492 г.; открытие прогресса тоже. Бэкон был первым, кто попытался систематизировать идею постоянного прогресса знания{188}. При жизни он опубликовал три книги, описывающие новую философию – «О достоинстве и приумножении наук» (1605, расширенная версия на латыни 1623), «О мудрости древних» (The Wisdom of the Ancients, 1609) и «Новый органон» (1620, первая часть задуманной, но неоконченной более объемной работы, «Великое восстановление» (The Great Instauration); после его смерти, в 1626 г., были изданы «Новая Атлантида» и «Естественная история» (Sylva sylvarum). Несмотря на латинское название, «Естественная история» написана на английском. Слово silva на латыни означает «дерево» – а также набор материалов, необходимых для строительства. Таким образом, Sylva sylvarum в буквальном переводе означает «дерево деревьев» – в сущности, склад лесоматериалов. Органон – это греческое слово, обозначающее инструмент (Галилео называет свой телескоп органоном){189}. Таким образом, «Новый органон» дает инструменты, умственный багаж, а «Sylva sylvarum» – материал для инициативы Бэкона{190}.

Книги Бэкона были опубликованы, но оказали не большое влияние, и спрос на них оказался невелик: например, потребовалось двадцать пять лет, чтобы появилось второе издание «Нового органона». До 1640-х гг. у Бэкона не было последователей в Англии. (Бо́льшим влиянием он пользовался во Франции, где некоторые его работы вышли в переводе на французский){191}

Загрузка...