Глава III
ИЗРАИЛЬ ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА ВОЙНУ; И, ПОПАВ НА БАНКЕР-ХИЛЛ КАК РАЗ ВОВРЕМЯ, ЧТОБЫ ОКАЗАТЬСЯ ТАМ ПОЛЕЗНЫМ, ВСКОРЕ ВЫНУЖДЕН ОТПРАВИТЬСЯ ЗА МОРЕ ВО ВРАЖЕСКУЮ СТРАНУ

Если бы Израиль предался теперь бесплодным сетованиям, глубокие борозды пролегли бы по его челу. Но он подавил сердечную боль и предпочел сам прокладывать борозды, идя за плугом. Крестьянский труд рассеивает печали. Это мирное занятие сочетается лишь с мирными размышлениями. А кроме того, засевая матерь-землю, человек пожинает урожай — не так, как на других поприщах, где молодые всходы нередко бывают безжалостно вырваны с корнем. Однако если блуждания по лесной глуши и странствия по водам, если расчистка полей, охота, кораблекрушение, погоня за китами и все другие его приключения не смогли излечить беднягу Израиля от любви, ставшей отныне безнадежной, то теперь уже надвигались события, которым суждено было бесследно ее поглотить.

Шел 1774 год. Давние нелады между колониями и Англией сменились открытой враждой. Вот-вот должна была вспыхнуть война. Американцы неустанно готовились к ней. Почти во всех городах Новой Англии формировались отряды добровольцев, которых называли «минитменами» — «мгновенными», потому что они обязывались выступить в поход по первому зову, не теряя ни мгновения. Израиль, последние полтора года работавший на ферме в Виндзоре, записался в отряд полковника Джона Паттерсона из Леннокса — впоследствии генерала Паттерсона.

Девятнадцатого апреля 1775 года произошла битва при Лексингтоне;[21] известие о ней достигло графства Беркшир двадцатого около полудня. На заре следующего дня Израиль надел ранец, вскинул на плечо мушкет и явился в свой отряд, который вскоре уже направлялся форсированным маршем к Бостону.

Как и Путнем,[22] Израиль услышал тревожную весть, когда шел за плугом. Однако, хотя ему не меньше Путнема хотелось тут же устремиться в бой, он прикинул, что неконченой осталась только одна полоска, стегнул быков и допахал клин. Он не мог последовать призыву нового долга, пока прежний оставался невыполненным, и, перед тем как задать таску англичанам, практики ради начал со своих быков. И с мирного поля земледельца он поспешил на поле брани, где струилась кровь, а не пот. Мы прославляем шелка и бархат, но вспомним, скольким мы обязаны грубому сукну!

Несколько дней полк Израиля вместе с отрядами из других мест провел в лагере под Чарлстауном.[23] Семнадцатого июня тысячу американцев, включая полк Паттерсона, послали укреплять возвышенность Банкер-Хилл. Они работали всю ночь напролет, и перед зарей редут был уже закончен. Однако подробности этой битвы известны всем. Здесь достаточно будет упомянуть только, что Израиль был среди тех стрелков, которых Путнем призвал ждать, пока враг не подойдет совсем близко. Израиль был кроток и терпелив со своим тираном отцом и неверной возлюбленной, никогда не перечил хозяину на ферме, но в сражении при Банкер-Хилле он превратился в совсем другого человека. Путнем приказал своим стрелкам целиться в офицеров — и Израиль целился между золотых эполет, как в бытность свою охотником он целился между рогов оленя. Английские гренадеры, выказывая упрямое пренебрежение к врагу, поднимались по склону с хмурой медлительностью, беспечно подставляя себя под мушкеты, которыми щетинился редут. Скромный Израиль впоследствии говаривал, что ему, как бывалому охотнику, не к лицу было бы оказаться плохим стрелком, и намекал, что каждый выстрел, который он делал по гренадерам в золотых эполетах, при других обстоятельствах приносил бы ему оленью шкуру. И подобно раненым оленям, безрассудно храбрые англичане бежали, не выдержав меткого огня. Однако порох у стрелков кончился, и началась рукопашная. На двадцать американских мушкетов едва ли нашелся бы и один штык. Но грозные фермеры, скинув куртки и шляпы, пролагали себе путь сквозь толпу гренадеров в меховых шапках прикладами, словно охотники за тюленями, которые глушат свою добычу дубинами на прибрежных песках. В гуще схватки Израиль, стараясь вырвать свой схваченный врагом мушкет, вдруг заметил, что у самой земли его щиколоткам угрожает узкое стальное лезвие. Полагая, что какой-нибудь смертельно раненный англичанин пытается из последних сил нанести ему удар, он выпустил мушкет и вырвал шпагу, но тут же обнаружил, что доблестная рука, сжимавшая ее, уже никогда не будет владеть никаким оружием. Эта рука, как свидетельствовала кружевная манжета, была отделена от плеча какого-то английского офицера в самый разгар схватки, но пальцы ее продолжали крепко сжимать шпагу. В это мгновение голову Израиля чуть было не поразила шпага другого — живого — офицера. Однако родственная сталь успела отбить удар, и офицер пал от братского оружия, служившего теперь врагу. Но Израиль также не вышел из боя целым и невредимым. Рана над правым локтем, глубокий порез, который шпага офицера оставила на его груди, мушкетная пуля в бедре и вторая огнестрельная рана в лодыжке той же ноги — таковы были свидетельства неустрашимости, которые наш Сициний Дентат[24] вынес из этого достопамятного сражения. Тем не менее он сумел вместе с товарищами добраться до Проспект-Хилла и оттуда был отправлен в лазарет, находившийся в Кеймбридже.[25] Хирург извлек пулю из бедра, перевязал остальные, не столь опасные раны, и Израиль, хотя он сильно страдал из-за разбитой лодыжки (хирург вынул из раны несколько осколков кости), все же довольно быстро поправился, благодаря могучему здоровью и хорошей крестьянской крови, так что смог вернуться в свой отряд, который строил редуты на Проспект-Хилле. Банкер-Хилл находился теперь во власти англичан, в свою очередь возводивших на нем укрепления.

Третьего июля с юга прибыл Вашингтон[26] и принял команду над войсками. Израиль был свидетелем радостного приема, который оказали генералу все отряды, оглушительно кричавшие «ура!»

Осажденные в Бостоне англичане испытывали большой недостаток продовольствия. И Вашингтон принимал все меры, чтобы не дать им пополнить свои запасы. Отрезать подвоз по суше было простым делом. А чтобы они не получили помощи с моря от сторонников короля и других недовольных, генерал снарядил три вооруженных капера,[27] которым было приказано перехватывать все подозрительные суда. Одним из каперов, десятипушечной бригантиной «Вашингтон», командовал капитан Мартиндейл. У него не хватало матросов. Решено было набрать добровольцев среди солдат. Израиль сразу же вызвался пойти служить на бригантину, считая, что, как опытный моряк, он не имеет права уклониться, хотя эта новая служба была ему вовсе не по вкусу.

Через три дня у входа в Бостонский порт бригантину захватил вражеский двадцатипушечный корабль «Фой». Израиль попал в плен вместе с остальной командой и был доставлен на борт фрегата «Тартар», немедленно отплывшего в Англию.

На нем находилось семьдесят два пленных. Когда «Тартар» вышел в море, пленные, которых возглавил Израиль, замыслили захватить корабль, однако их выдал ренегат-англичанин. Израиля, как зачинщика, заковали в цепи и не сняли их даже, когда фрегат стал на якорь в Портсмуте. Там его вывели на палубу, и, возможно, его постигла бы ужасная судьба, если бы во время расследования не выяснилось, что англичанин не только предал свою названую родину, но прежде дезертировал из армии своей настоящей родины. Израиля освободили от оков и отправили в морской госпиталь на берегу, где почти все пленники вскоре заразились оспой, скосившей треть из них. Стоит ли говорить о Яффе![28]

Тех, кто остался в живых, увезли в Спитхед и поместили на понтон. И там, в темном брюхе корабля, погруженном в свинцовое море, наш Израиль томился целый месяц, словно Иона в чреве китовом.[29]

Но вдруг в одно прекрасное утро Израиля требуют на палубу. На командирском катере заболел гребец, и бывшему моряку предстоит его заменить.

Офицеры сходят на берег, и кто-то из гребцов — а все они, как на подбор, веселые молодцы англичане — предлагает отправиться в соседний кабак и выпить кружку-другую доброго эля в приятной компании. На том и порешили. Они идут в кабак, и с ними — Израиль. У самых дверей наш пленник вдруг ощущает потребность еще более настоятельную. Ему верят и разрешают на минуту уединиться. Но Израиль, едва увидев, что его спутники скрылись в кабаке, пускается бежать во весь дух и пробегает четыре мили (так он впоследствии утверждал), ни разу не остановившись. Он решает направиться в Лондон, мудро рассудив, что в толчее столицы его невозможно будет разыскать.

Когда Израиль, по его расчетам, удалился от кабака, где расстался с гребцами, на полных десять миль, он уже не торопясь проходит мимо придорожной харчевни в небольшой деревушке, полагая себя в полной безопасности, как вдруг… что он слышит?

— Эй, матрос!

— Ошибка! — отвечает Израиль и прибавляет шагу.

— Стой!

— Если ты займешься своими делами, я попробую заняться моими, — отвечает Израиль невозмутимо. И тут же вновь припускает во весь дух, мчась со скоростью тридцать миль в час или только чуть-чуть меньше.

— Держи вора! — раздается позади него. Из домов на дорогу высыпают люди. Затравленный олень пробегает еще милю, но тут его ловят.

Решив, что притворством делу не поможешь, Израиль смело признается в том, что он — военнопленный. Офицер (добрая душа, как оказалось) приказывает отвести его назад в харчевню, а там говорит хозяину, что это, несомненно, янки самых чистых кровей, и требует горячительных напитков, чтобы Израиль мог освежиться после своей пробежки. Затем он приставляет к нему двух солдат. Дело уже идет к вечеру, и до самой ночи в харчевне толпятся любопытные, явившиеся поглазеть на мятежного янки, как они учтиво его именуют. Эти честные поселяне, по-видимому, воображали, что янки — это какое-то лесное зверье, вроде опоссумов или кенгуру. Однако Израиль держится с ними самым дружеским образом. Возможно, вино, которое он получил из рук своего преследователя, пробудило в нем теплые чувства и ко всем остальным его врагам. И все же это, пожалуй, не совсем так. Мы еще узнаем. Во всяком случае, мысли его заняты только одним — как бы ускользнуть. И шутки, и оскорбления зевак он пропускает мимо ушей. А сам обдумывает хитрый план.

Добрый офицер — столь же верный королю, своему господину, сколь и снисходительный к пленнику, которого он лишил свободы, как того требовал его долг, — перед уходом распорядился, чтобы Израилю подавали в этот вечер столько вина, сколько он захочет. И вот Израиль заказывает кувшин за кувшином, приглашая своих стражей пить и веселиться. Потом какой-то местный шутник заявляет, что Израилю следует позабавить честную компанию и сплясать джигу: он (шутник) слыхал, что янки — редкостные танцоры. Приносят скрипку, и бедняга Израиль выходит на середину комнаты. Его возмущает черствость этих людей, потешающихся над несчастным пленником, и, выделывая всякие коленца, он продолжает обдумывать свой план, твердо решив вскоре показать своим врагам, что янки знают такие танцы, какие им в их простодушной мудрости и не снились. Они же требовали, чтобы он плясал, не останавливаясь, пока наконец пот не закапал даже с кончиков льняных прядей его жестких волос. Однако, хотя Израиль в избытке обладал кротостью голубя, не был он обойден и мудростью змеи. И, с удовольствием глядя на пенящиеся кружки, он радуется тому, что из него вместе с испариной вышел весь хмель.

Компания расходится чуть ли не в полночь. На пленника надевают наручники и стелят ему одеяло возле кровати, на которой предстоит почивать его двум стражам. Израиль смиренно благодарит за одеяло и с притворной беззаботностью укладывается на него. Проходит час, за ним другой. Деревушка давно затихла.

Теперь настала решающая минута. Израиль ясно понимал, что, если не воспользоваться этим удобным случаем, второго, наверное, уже не представится. Если ничего не случится, завтра же утром солдаты отведут его назад в Спитхед, и он останется в этой плавучей тюрьме до самого конца войны — быть может, на долгие-долгие годы. Стоило Израилю вспомнить гнусный понтон, и он преисполнился решимости бежать во что бы то ни стало. Однако для этого требовалось не только бесстрашие, но и осторожность. Солдаты легли спать, совсем охмелев. Это обстоятельство внушало Израилю надежду. Но с другой стороны, это были рослые молодцы, а ему мешали наручники. Поэтому он решил сперва прибегнуть к хитрости, а силу пустить в ход только в случае неудачи. Он лежал, жадно прислушиваясь. Один из пьяных солдат начал бормотать во сне — сперва тихо, а потом все громче и громче: «Держи их! Хватай! Навались! А-а, ножи! На, получай, не будешь больше бегать!»

— Чего это ты, Фил? — икнув, спросил второй солдат, еще не успевший заснуть. — Закрой пасть, а? Тут тебе не Фонтенуа.[30]

— Пленный сбежал, слышишь? Держи его, держи!

— Чудится тебе спьяну невесть что! — И, еще раз икнув, его товарищ принялся расталкивать спящего. — Меру надо знать, понял?

Вскоре первый солдат оглушительно захрапел. Но по дыханию второго Израиль догадывался, что тому не спится. Несколько минут он размышлял, как поступить, и в конце концов решил испробовать прежнюю уловку. Окликнув своих стражей, он сообщил им, что ему необходимо немедленно удалиться на двор.

— Да проснись же, Фил! — рявкнул бодрствовавший солдат. — Этот молодчик просится по нужде. Черт бы побрал всех янки! Невежи, одно слово — посередь ночи вскакивать по естественной надобности. Ничего тут естественного нет; совсем даже неестественно. Сукин ты сын, янки, и не стыдно тебе?

И, продолжая всячески укорять Израиля, солдаты кое-как поднялись на ноги, уцепились за своего пленника и повели его по лестнице вниз, а потом по длинному коридору к черному ходу. Но едва солдат, шедший впереди, отодвигает засовы, как скованный Израиль вырывается из рук второго солдата, ударяет его головой в живот, так что он отлетает в глубь коридора, затем бросается вперед — и первый солдат летит кувырком на землю, а Израиль перепрыгивает через него и слепо кидается в ночной мрак. Еще миг — и он у забора. Темень такая, что разглядеть, где тут калитка, невозможно. Однако возле забора растет яблоня. Как ни мешают ему наручники, Израиль вскарабкивается на нее, перебирается на забор, даже не осмотревшись, спрыгивает на другую сторону и в который раз припускается во весь дух. Тем временем два одураченных пьяницы, громко вопя и шатаясь, обыскивают сад за харчевней.

Пробежав две-три мили и не слыша позади шума погони, Израиль останавливается, чтобы избавиться от наручников, которые очень его стесняют. В конце концов, после долгих мучений, это ему удается. Затем он вновь бросается бежать, а занявшаяся заря льет свои первые лучи на ровно подстриженные изгороди и на весь прелестный пейзаж, который дышит безмятежным покоем и уже разубран свежими красками ранней весны — весны 1776 года.

«Ах ты, батюшки! — подумал Израиль, задрожав. — Теперь уж мне не спастись. Угораздило же меня забраться в парк какого-то вельможи!»

Однако через несколько минут он вышел на проезжую дорогу и понял, что, несмотря на всю эту красоту и аккуратность, перед ним обычная сельская местность, каких много в Англии, этом обширном ухоженном парке, обнесенном оградой из волн морских. На деревьях возле дороги лопались почки. Каждый еще не развернувшийся листок как раз вырывался из своей тюрьмы. Израиль поглядел на новорожденные листочки, опустил глаза на новорожденную травку, бросил взгляд на новорожденную зарю — все это дышало таким весельем, а его угнетала такая печаль, что он разрыдался как дитя, и воспоминания о родных горах нахлынули на него могучим потоком. Однако, справившись со своими чувствами, он продолжил путь и вскоре поравнялся с полем, на котором виднелись две фигуры. Израиль заметил розовые щеки, короткие сильные ноги в синих чулках, открытые чуть ли не до колена, грубые белые балахоны и широкополые соломенные шляпы, заслонявшие от него почти все лицо.

— Простите, сударыни, — не без галантности начал Израиль, сдергивая шапку. — Скажите, пожалуйста, ведет ли эта дорога в Лондон?

При этом приветствии фигуры повернулись в тупой растерянности, которая немедленно отразилась и на лице Израиля, так как ему стало ясно, что перед ним не женщины, а мужчины. Его сбили с толку балахоны, скрывавшие короткие, до колен, штаны, которые эти крестьяне носили вместо привычных ему длинных панталон.

— Прошу прощения, сударыни, но я принял вас не за то, что вы есть, — объяснил Израиль.

Снова на него уставились две пары угрюмых, недоумевающих глаз.

— Эта дорога ведет в Лондон, господа?

— Господа… Ишь ты! — воскликнул один из крестьян.

— Ишь ты! — повторил его товарищ.

Воткнув мотыги в землю, они принялись неторопливо рассматривать Израиля и скрести затылки под соломенными шляпами.

— Так как же, господа? Ведет она в Лондон? Сделайте такую милость, ответьте бедному человеку.

— Тебе, значит, в Лондон нужно, так, что ли? Ну вот и иди себе, иди.

И без дальнейших разговоров два вола в человечьем обличье, чье деревенское любопытство было теперь полностью удовлетворено, с неподражаемой флегмой снова взялись за свои мотыги, нимало не сомневаясь, что сообщили незнакомцу все требуемые сведения.

Вскоре после этого Израиль миновал старинную темную часовенку с обомшелыми стенами. На крыше ее лежал слой сырых пожухлых листьев, которые прошлой осенью осыпались с могучих ветвей старых корявых деревьев, росших позади нее. Минуту спустя Израиль очутился в деревне. Ее еще одевала тишина раннего утра. Но кое-где уже мелькали человеческие фигуры. Заглянув в окно пока еще безмолвного кабака, Израиль разглядел стол, заставленный пустыми кружками и кувшинами, между которыми виднелись кучки табачного пепла и трубки с длинными мундштуками — некоторые были сломаны.

Задержавшись там на мгновенье, он пошел дальше и вдруг заметил, что на противоположной стороне улицы стоит какой-то человек и пристально на него смотрит. Тут Израиль сообразил, что до сих пор разгуливает в одежде английского матроса и это не может не привлекать к нему внимания. Отлично понимая, какой бедой грозит ему этот наряд, Израиль ускорил шаги, чтобы побыстрее уйти из деревни. Он твердо решил при первой же к тому возможности сменить платье. Примерно в миле от деревни он встретил на пустынной дороге старика землекопа, который брел к месту своей работы, пошатываясь под тяжестью мотыги, кирки и лопаты — сущее воплощение беспросветной нужды и горя. Одет он был в жалкие лохмотья.

Поравнявшись со стариком, Израиль пожелал ему доброго утра и спросил, не согласится ли он поменяться с ним платьем. Его собственный костюм по сравнению с одеянием землекопа казался поистине княжеским, и Израиль рассудил, что из корысти старик промолчит об этой сделке, какой бы подозрительной она ему ни показалась. Итак, они укрылись за изгородью, и вскоре Израиль появился из-за нее самым жалким оборванцем, а старый землекоп заковылял в противоположном направлении, облаченный в одежду, которая могла бы показаться вполне благопристойной, если бы не сидела на нем столь нелепо: широченные штанины матросских брюк плескались вокруг его тощих ног, а в куртке он просто тонул. Но Израиль! Какой плачевный, надрывающий душу вид! Он и не подозревал, что эти гнусные лохмотья как нельзя более подходили для ожидавших его бесконечных и тягостных лишений: краткие месяцы приключений и странствий и сорок мертвящих лет нищеты. Куртка состояла из сплошных заплат. И ни одна заплата не была похожа на другую, и ни одна не совпадала по цвету с материей, из которой некогда была сшита куртка. Ветхие штаны зияли прорехой на колене; у длинных шерстяных чулок был такой вид, будто им не раз пришлось послужить на своем веку мишенью. Израиль, казалось, во мгновение ока превратился из молодого человека в дряхлого старца; ему можно было дать теперь восемьдесят лет. Впрочем, впереди его ждала тяжкая, неизбывная беда, а истинная старость приходит с бедой, постигает ли она человека в восемнадцать лет или в восемьдесят. И для подобной судьбы наряд этот был самым подходящим.

От своего нового приятеля-землекопа Израиль узнал прямую дорогу к Лондону, до которого теперь оставалось около семидесяти пяти миль. Старик сообщил ему, кроме того, что в округе полно солдат, усердно разыскивающих дезертиров из армии и флота, потому что за их поимку полагалась награда, точь-в-точь как в тогдашнем Массачусетсе — за каждого убитого медведя.

Взяв со старика клятву ничего не говорить, если у него вдруг начнут выспрашивать, не встречал ли он такого вот человека, наш искатель приключений бодро зашагал дальше, немного повеселев, так как после переодевания он почувствовал себя в сравнительной безопасности.

За этот день Израиль прошел тридцать миль. Ночью он забрался в сарай, рассчитывая устроить себе постель из сена или соломы. Но была весна, и в сарае не осталось ни клочка сена. Пошарив в темноте, он обрадовался, что наткнулся хотя бы на недубленую овчину. Замерзший, голодный, усталый Израиль то и дело просыпался от боли в стертых ногах и мечтал только об одном — чтобы скорее настало утро.

Едва в щели просочился рассвет, как он снова отправился в путь. Завидев впереди довольно большую деревню, Израиль, чтобы усыпить возможные подозрения, соорудил себе клюку и побрел по улице, старательно притворяясь хромым. За ним немедленно увязалась назойливая собачонка и провожала его до конца деревни, злобно тявкая. Израилю очень хотелось огреть ее клюкой, но он рассудил, что бедному старому калеке такая вспыльчивость не к лицу.

Через две-три мили показалась новая деревня. Когда он, по-прежнему хромая, брел по ее главной улице, его вдруг остановил настоящий калека, тоже одетый в лохмотья, и сочувственно спросил, почему он стал колченогим.

— Костоеда, — объяснил Израиль.

— Вот и у меня та же болесть, — просипел калека. — Да только ты хромаешь пожалуй что и посильнее моего, — с печальным удовольствием добавил он, оценив критическим оком хромоту Израиля, когда тот поспешно заковылял прочь. — Да погоди, приятель, куда это ты торопишься?

— В Лондон, — ответил Израиль, оборачиваясь и от души желая, чтобы старик очутился где-нибудь подальше.

— Так на одной ноге и поскачешь до самого Лондона? Ну что же, помогай тебе бог.

— И вам тоже, сэр, — вежливо ответил Израиль.

В самом конце деревни счастье ему улыбнулось: из проулка на большую дорогу выехал громоздкий фургон и повернул в сторону Лондона. Израиль тут же принимается хромать самым жалостным образом и смиренно просит возницу подвезти несчастного калеку. Он забирается в фургон; но проходит не так уж много времени, и, обнаружив, что слоноподобные битюги шагают с томительной неторопливостью, Израиль просит разрешения сойти, отбрасывает клюку и удаляется твердым и быстрым шагом, к немалому удивлению честного возницы.

От этой поездки в фургоне, по крайней мере, была одна польза: когда они достигли третьей деревни (расположенной совсем близко от второй), Израиль не преминул лечь на дно фургона, так что его никто там не видел.

Его очень удивляло такое большое число деревень и их близкое соседство — у себя на родине ему ничего подобного видеть не приходилось. Отлично понимая, что в деревне его скорее могут схватить, Израиль теперь, едва завидев впереди селение, сворачивал в поля. Это не только удлиняло путь, но и сильно замедляло его передвижение, так как ему то и дело приходилось преодолевать всякие неожиданные препятствия: изгороди, канавы и ручьи.

Через полчаса после того, как он бросил клюку, ему пришлось перепрыгнуть через канаву в десять футов шириной, наполненную жидкой грязью, глубина которой, к счастью, осталась ему неизвестной. «Теперь небось старый калека не сказал бы, что я хромаю сильнее его», — подумал Израиль, благополучно очутившись на другой стороне.

Загрузка...