ГЛАВА 35

Антония умерла за три дня до Рождества.

Когда кто-нибудь умирает — кто-то, кого ты любишь, — мир меняется. Из него исчезает некий особенный свет. И ничто не способно сделать этот мир прежним. Я уже говорил, что люди часто врут из жалости, но вся эта утешительная ложь — плохой помощник. Бесовщина, если уж на то пошло. Она глумится над нашей человеческой природой. Отвлекает наше внимание от того, что по-настоящему ценно, — исчезающего, неповторимого мгновения. Эта истина открыта лишь людям вроде Антонии: чем короче жизнь, тем она ценнее. Чем больше мы уверены в том, что она — запечатанный временем сосуд, тем радостнее должны праздновать ее безмерный простор; чем больше в ней абсурда и мрака, тем усерднее мы должны напрягать зрение, чтобы видеть в ней чудо.

Я не заплакал, узнав о ее смерти. В этом не было нужды. Ее жизнь была безгрешна. Лучше уж поплакал бы о себе — о своей глупости, суетности и зря потраченном времени.

Но хотя я не проронил и слезы, я чувствовал себя брошенным. Я отчаянно хотел быть среди людей и потому предложил Анне устроить грандиозный дурацкий обед в честь Рождества: пригласить всех и каждого и половину чертей в придачу. Она была только за.

Я знал, что Фэй хочет встретить Рождество вместе с Сарой, а Люсьен — обработать живого гуся паяльной лампой, или как там нынче модно. Тем не менее сам я не имел ничего против того, чтобы детишки остались у нас с Анной. Мы, конечно, не бог весть какие повара, но вставить дичи перышко в задницу и назвать блюдо «Норвежский дятел а-ля Люсьен» — это мы можем.

Сара была категорически против шеф-повара Люсьена и его кейтеринга. Был у них еще и третий вариант: рождественский ужин с мамой и папой Мо. На это предложение Мо ничего не ответил, но, судя по его виду, предпочел бы скальпировать себя бензопилой.

В общем, похоже было, что Сара и Мо будут с нами, да и Джез не получал более заманчивого приглашения.

— Как сикх, буду очень рад присоединиться к вашим торжественным обрядам в честь ближневосточных пастухов, поклоняющихся смерти. Кстати, есть новости от Эллиса. Он говорит, что все еще заинтересован в книге, но не желает иметь дело с «этим психом». Кажется, он имеет в виду тебя.

— Ох, — сказал я. — Да, я грубовато с ним обошелся.

Кроме того, Джез признался, что Штын когда-то дал ему ключ от своей студии. Вообще-то, я был по уши в работе: вся эта история с административным надзором за «Гоупойнтом», не говоря уже о том, что мне пришлось председательствовать на первом собрании комитета по делам бездомной молодежи (очередная бессмысленная затея правительства). И все же однажды вечером я заглянул к Штыну.

Его самого там не было, но под верстаком я обнаружил крысу размером с собачонку, игриво грызущую зеленоватый кусок хлеба. Чтобы обратить ее в бегство, пришлось швырнуть в нее тостер. Я не нашел никаких следов почти готовой, как я надеялся, работы. Ничего. Перед уходом я вымыл несколько тарелок и оставил записку, в которой умолял Штына связаться со мной.

Канун Рождества выпал на субботу, и Анна с Сарой внезапно спохватились, что у нас нет елки. Решив исправить положение и где-нибудь похитить деревце, они ушли на дело. Пока их не было, заявился неожиданный гость.

— Робби! Заходи, заходи! Какой приятный сюрприз!

На нем был длинный темный плащ, как у тех школьников, что подражают наемным убийцам. Он заглянул мне за спину:

— А Сара дома?

— Зыкий плащ! Она ушла за елкой.

— А Мо дома?

— Ушел вместе с ней. Ты остаешься?

— А эта твоя новая девушка? Она дома?

— Анна? И она с ними. Похоже, они сбились в шайку-лейку.

— Пап, мы уже не говорим «шайка-лейка». И «зыкий» тоже.

— Ну да, разумеется. Заходи и позволь-ка мне снять с тебя этот чудесный плащ.

Мы прошли в гостиную и сели. Я предложил ему пива — да-да, знаю, перестарался. Он предпочел стакан шипучки. Я нашел какую-то древнюю бутылку, но Робби пожаловался, что из нее вышел весь газ. Я спросил его, как там мама, как там Люсьен и как там Клэр; он отвечал односложно. Он сидел и непрерывно стукал одним башмаком о другой. Хоть я и работаю на молодежную организацию, в беседах с подростками я не силен, даже если это мои собственные дети. Честно говоря, вообще не шарю в этом деле: печально, но факт. Им исполняется тринадцать, и они на семь лет уходят в Долину Бесов. Я в курсе, что некоторым не удается вернуться даже к тридцати трем и трем в периоде, но большинство годам к двадцати выбирается из этого лихолесья, искрясь самородками здравомыслия.

Затем Робби огорошил меня, буркнув:

— Можно я останусь на Рождество?

— Здесь? Ты хочешь остаться здесь?

— Да.

— Конечно можно, Робби. Разумеется. Тебе всегда здесь рады, и ты это прекрасно знаешь. Что-то стряслось дома?

— Ничего. Но в прошлом году это был какой-то кошмар, понятно? Люсьен и его стряпня. Он планирует все на три дня вперед. Уже начал. Есть можно только то, что он скажет и когда скажет. Даже если тебе хочется хлопьев, понятно? Рождество должно быть идеальным, а я должен снимать все это на камеру. Не надо мне никакого идеального Рождества. Я хочу туда, где ничего такого не будет. Ничего идеального.

— Что ж, тогда ты пришел по адресу.

— Я не в том смысле. Я в смысле, что это… Короче, кошмар, понятно?

Я услышал, как отворилась дверь. Троица охотников вернулась с огромной иссиня-зеленой сербской елью. Попытки затащить ее внутрь привели всех в чрезвычайное возбуждение, а когда ель наконец прошла, оказалось, что она слишком высока для этой комнаты.

— Анна, это мой сын Робби. Где вы откопали такую громадину?

Анна поцеловала Робби в щечку и пожелала ему счастливого Рождества. Он не сводил с нее глаз.

— Пришлось выбирать между ней и манюсеньким, облезлым, горемычным пеньком, скажи, Сара?

Меня послали за пилой — ель надо было укоротить где-то на фут. Перепиливая ствол, я сказал Анне, что Робби хочет остаться.

— Здорово! — ответила она. — Но ты сказал ему, какие у нас планы на завтра?

Я еще не успел. Мы с Анной, а также Сара и Мо пообещали прийти в «Гоупойнт», чтобы помочь там с рождественским вечером для бездомных. От такого не всякий придет в восторг, верно? Но именно это мы и собирались сделать.

— Я ему расскажу, — пообещала Анна.

Я продолжал пилить, в то время как Анна отвела Робби в сторонку. Я сделал вид, будто поглощен своим занятием, а она положила ему руку на плечо, сказала, куда и зачем мы собираемся отправиться, и спросила, пойдет ли он с нами.

— Что, типа к этим самым, бичам?

— Да, — сказала она. Мне не нужно было даже смотреть на них. Я и так знал, что она сделала ему большие глаза. — Это будет здорово. Хочешь с нами?

— Что, типа Рождество с бомжами?

— Ага! Зашибись какая затея, да?

Он ничего не ответил. И по его лицу я не сказал бы, что затея его впечатлила. Я снова принялся за ель. По комнате кружилась метелица из ароматной еловой стружки.


Нас ожидали небольшие семейные осложнения. Если Робби дезертирует с домашнего фронта вслед за Сарой, то другой моей дочери, Клэр, придется принять огонь на себя, и это притом, что из всех троих детей именно она больше всех хотела провести Рождество со мной. Ничего не попишешь: она из тех бескорыстных созданий, которые всегда поступают так, как удобно другим. А мысль о Люсьене, который стоит на эксклюзивно обставленной, украшенной остролистом кухне, начиняет колбаски и месит тесто для обезлюдевшей столовой, была невыносима даже для меня.

Я созвал совет мира и спросил, что мы можем сделать, чтобы никому не испортить праздник. Попросил детей подумать о Клэр.

— Давайте, — сказал я. — Сегодня ведь сочельник. Думайте.

Как если бы сила разума была непременным атрибутом сочельника вроде фиников и грецких орехов.

— Вы можете позвать их всех сюда, — предложил Мо.

— Нет! — возразили ему три голоса. Один из них был моим.

Но мы нашли решение. Робби, Сара и Мо проведут утро в «Гоупойнте», а потом, чтобы не бросать Клэр, явятся на большой праздничный обед к Фэй и Люсьену. А вечером все четверо прибудут на второй праздничный обед к нам. Разумеется, это надо было еще утрясти с Фэй, зато теперь никто не должен был чувствовать себя покинутым или загнанным в угол. В честь этой маленькой победы здравого смысла я открыл бутылку весьма особенного «Шатонеф-дю-Пап», пока дети наряжали елку какой-то трепещущей искристой дрянью, которую в последнюю минуту купили на распродаже.

Как же прекрасно, думал я, оставлять все на последнюю минуту. Я прихлебывал вино и наблюдал, как дети вешают на елку зеленые и золотистые игрушки, серебристые и красные шары.


В канун каждого Рождества один из старейших сумеречных бесов спускается вниз по печной трубе, и мы все дружно делаем вид, будто в него не верим. Хотя на самом деле верим так сильно, что даже не можем отказаться от причудливых ритуалов, связанных с его именем.

Я знал, что в полночь должно произойти еще кое-что, и старался не заснуть, чтобы это увидеть.

Но еще до полуночи к нам пожаловали гости. Джез и Штын пришли вместе. Они принесли гуся с оранжевым клювом (которого кому-то придется ощипать и выпотрошить). Оба привели своих партнеров: за Джезом плелся как привязанный статный австралийский регбист, а следом за Штыном вошла неуловимая Люси.

— Наконец-то мы встретились! — сказал я, пожимая ей руку.

Странное дело. Эта сердцеедка, эта искусительница, эта бесовка — в смысле, не та, что заставляла Штына бухать и принимать наркоту, а другая — оказалась жизнерадостной, но довольно упитанной и степенной женщиной средних лет. Отнюдь не Матой Хари. Видно, я чересчур пристально смотрел на нее, выискивая зловещий огонек за зрачками, потому что она смутилась и отвела взгляд.

— Он от нас прятался, — сказал Джез.

— Что правда, то правда, — сказал Штын. — Пойдем со мной, Уильям. Я принес тебе рождественский подарок.

Он жестами выманил меня из кухни в комнату напротив. Я включил торшер и увидел его папку для эскизов. Штын не хотел показывать ее детям. Он тихонько закрыл дверь, отрезав нас от кухонного гвалта. В наступившей тишине положил папку на стол и расстегнул молнии.

Мне хотелось немедленно сграбастать книги, но я позволил ему все развернуть, потому что даже Штыновы обертки — настоящее произведение искусства. Они тоже производят впечатление. А это в нашем деле важно. Драгоценный камень — в яйце Фаберже, яйцо — на бархатной подушечке.

Я говорю об упаковке из великолепного веленя. Штын мастерит узорчатые, прошитые суперобложки такой красоты, что они отвлекают взгляд от поддельного содержимого. Хотя и сама подделка способна обмануть (или в крайнем случае замылить) даже самый опытный глаз, такая штуковина, как эта суперобложка, всегда подкупает клиента. Штын сам выделывает опоек: отмока, мездрение, пикелевание, дубление, сушка, отволаживание, разбивка, округление, сшивание и тиснение. Черт с ними, с фальшивками, этот мужик — художник, виртуоз. Клиент так очарован, что всегда спрашивает, включена ли в цену эта чудесная веленевая обложка. Нет, она не для продажи. Это защитный футляр, предназначенный лишь для презентации — чтобы подчеркнуть редкость заключенного в нем предмета.

Затем мы уступаем. И очень недешево.

Штын принес, как и было обещано, две копии трехтомника — каждый экземпляр в зеленом сафьяновом переплете, на каждом свои потертости, а на одной из копий в самом центре сфальцованного листа изрядно растрепались нити. Потрескавшаяся кожа одной из обложек пошла красной плесенью, а другая якобы пала жертвой прогрессирующего фотохимического распада под действием солнечных лучей. Отставы обеих книжек начали изнашиваться. Я почти боялся их трогать: они выглядели еще довольно крепкими, но в то же время сулили — этак угодливо — рассыпаться по причине преклонного возраста, стоит коснуться их небрежной рукой. Даже марашка бумаги у каждой копии была своя. Я поднес один экземпляр к носу и понюхал. Штын глядел на меня так, будто я затянулся двухсотлетней плесенью, копотью от газовых фонарей, застывшим солнечным светом и в конечном счете мореным дубом книжной полки, на которой эта книга простояла нетронутой столетие с лишним.

Копия, которую я держал в руках, была просто чудом из чудес. Работа настоящего гения: все изъяны — само совершенство.

— Порядок? — спросил Штын.

— Порядок.

— Все-таки я тебя не подвел, да?

— Штын, — сказал я. — Штын… Дай-ка я открою бутылку чего-нибудь самого-самого специально для тебя.

— Прости, Уильям, но я должен сказать. Я в завязке. Лечусь. Вот где я был последние несколько дней. Люси сказала, что вернется, только если я брошу пить. Ну и все прочее тоже. Уильям, я выхожу из «Сумрачного клуба». Печать, подпись, все дела. Официально.

Я бережно вернул прекрасную подделку на место.

— Черт, Штын, серьезная новость. Но сегодня нам есть что отметить. У нас есть книга и есть покупатель.

— Выпью с вами лимонаду, — сказал Штын.

— Давай прямо сейчас. Идем к остальным.

Казалось, никто никуда не спешил, и к одиннадцати все, кроме Штына, но включая Люси, хорошенько набрались. Правда, непривычная трезвость ударила Штыну в голову, и он тоже разошелся не на шутку. Пытался уломать меня последовать его примеру, затем сдался, переключившись на свои новые замыслы.

— Инсталляция, — хлестко выговорил он. — Вот наша следующая афера. Я буду штамповать шедевры. А Джез растрезвонит в прессе, что бросил поэзию ради современного искусства.

— Или же, — подхватил я в порыве вдохновения, — мы можем делать коллекционные вина. Тебе придется всего лишь подделывать этикетки.

— Или… — начал Джез.

Эти нелепые планы приводили меня в восторг. Все были оживлены, говорливы, раскраснелись от вина и сверкали глазами, в которых отражались свечи. Даже Робби смеялся и шутил с Анной. Я подумал, что завтра он, может быть, и правда отправится с нами в «Гоупойнт», чтобы помочь устроить праздник для обитателей ночлежки. Кто его знает, пойдет или нет? Главное, что это возможно. А если пойдет, то ради того, чтобы побыть возле Анны, крутясь вокруг нее как щенок. Мой сын без ума от моей девушки. Я сразу узнал этого беса, едва увидел, как он направляется к взлетной полосе.

Пока все шумели, переполненные праздничным весельем, я смотрел на Анну и думал: мне позволено любить эту женщину, даже если она не возьмет мой ключ. Я перевел взгляд с нее на шумную компанию на кухне. Что ж, это, конечно, не семья в строгом смысле слова, но она достаточно сумасбродна, чтобы считаться таковой.

Я ухитрился улизнуть от них и вышел на задний двор. Приближалось то, что случается в полночь каждый сочельник, и я не хотел пропустить это зрелище. Я не знаю, почему и как это происходит, но оно всегда начинается ровно в полночь. Я называю его «вознесением бесов».

Я скрестил руки на груди, сделал шаг назад и запрокинул голову, чтобы лучше видеть небосвод. Они уже взлетали — десятками, а то и сотнями. Да-да, сотни бесов медленно поднимались в ночное небо над Лондоном. Уходили ввысь, сохраняя неподвижность и строй, словно летающие статуи; уносились вверх, как надувные шары, только не так быстро. Взмывая в небо, все они становились одного цвета — коричневого с золотым отливом. Возносились, покидая Землю. Ума не приложу зачем. Я знал, что они вернутся, но сейчас они нас покидали.

Кто-то, искавший меня, хлопнул дверью.

— Эй! — крикнул Штын. — На что уставился?

— На Лондон, — сказал я. — Что за город!

К нему тут же присоединились все прочие. Каждый, вытянув шею, старался понять, что именно так завладело моим вниманием. Но бесполезно даже пытаться им объяснить. Бессмысленно. С таким же успехом вы можете рассказать об этом полиции. Или своей матери, или ребенку. Если они сами этого не видят, то и не увидят.

Небо полнилось возносящимися бесами; они тихо и спокойно устремлялись ввысь, постепенно превращались в светящиеся точки и гасли.

Я посмотрел на Анну, затем оглядел остальных. Не обнаружив ничего в небе, они переводили глаза на меня. Анна с улыбкой, Штын удивленно приподняв бровь, Сара и Мо озадаченно и снисходительно, Робби слегка презрительно, Джез так, будто вот-вот рассмеется. Ну и народ подобрался! Я всех их любил. Мне подумалось, что в сиянии их глаз я мог видеть себя самого. Что и неудивительно, ведь самый большой из всех бесов, каких я знаю, — тот, что смотрит на меня из зеркала. Именно он хозяин всех прочих. Что я хочу этим сказать? Я жил в тени дурного поступка, которого не совершал, — а значит, подделал свою жизнь. А в каком-то смысле сфабриковал свою смерть.

Мало ли что происходило в жизни Анны, думал я, какая разница. Чтобы пройти через все это, я нуждался в ее помощи даже больше, чем раньше. Я был готов и к ее любви, и к ее уходу, и к тому, что она колесует меня сексом и втопчет мое сердце в грязь. Я знал, что ничего не могу с этим поделать — ни с ней, ни с собой, — а может быть, и не должен. Сколько можно жить, стоя одной ногой на мине? С меня хватит! Я чувствовал себя таким свободным, каким не был с ранней юности. У меня была любовь, и я был готов гореть в ее огне.

«Брось», — сказала тогда Антония; так просто и так сложно. Плачь. Кончай. Пой. Смейся. Кричи. Бросай. Никто не обязан зацикливаться на первой редакции. Кто бы ее ни написал, хотя бы и сам Моисей.

Я снова посмотрел в мерцающее небо, усыпанное блестками возносящихся, покидающих нас бесов. Они образовали алфавит, который я понемногу научился читать. Азбуку небесных огней.

Загрузка...