Часть вторая ВАРВАРСКОЕ ИСКУССТВО ЦИВИЛИЗАЦИЙ
Лето 1812 года

1

К чертовой матери!

Господи, неужто на небе так ни облачка не покажется, неся с собой надежду крошечную на маломальское облегчение?

Капитан Жильярд вновь опустил руку, коей прикрывал от солнца воспаленные глаза. Обвел взглядом поля, вдоль которых маршировал сейчас их батальон. Мда, а цветики-то полевые и то сникли под палящими лучами. Эх, дождичек бы!

Капитан не видел пока никакой угрозы в бескрайних далях этой земли, напротив, она казалась ему прекрасной. Цель? А, кстати, что было целью этого похода? Ну, да, конечно, битва. Ну, а дальше? Почему маршалы так и не дали никаких точных распоряжений? Капитана не покидало чувство, что пора бы уж, давным-давно пора состояться сей решающей битве.

Что-то совсем не заладилось по плану маршалов. Не нужно быть хваленым наполеоновским стратегом, чтобы понять: для битвы не хватает самого главного… врагов. Чем больше врагов, тем больше чести. Например, павшим героям. А вот без врагов как-то и трудновато даже.

Русские не показывались. Да бывало ли так в истории? Ну, хотя бы раз? Война, которая не состоялась, не получилась, потому что одной из сторон было лень воевать! Да, наверное, такое только в России возможно, в этом гигантском царстве-государстве, где легко может затеряться даже шестисоттысячная неприятельская армия.

И такую игру русские вполне могли вести с ними вплоть до Дня Святого Лентяя, если у них не пропадет охота. Просто сбегут от армии неприятеля, дескать, не во вред ей и в пустоте побегать. Может, и трусовато все это со стороны русских, зато весьма неглупо. Да, господа стратеги, великие и непобедимые маршалы на такое не рассчитывали. В войсках начиналось пока негромкое, но все равно опасное роптание, и не только потому, что не хватало провианта и с водой туго. Нет, здесь даже величайшие балаболы чувствовали, что русские водят их за нос. Даже старые рубаки постепенно падали духом.

А это означало падение дисциплины. А без нее бой не выиграешь, еще никто за тысячи лет не выигрывал. Чтобы достать хоть какой-то провиант для войск, ежедневно приходилось посылать за фуражом маленькие отряды. Если уж правде в глаза открыто и смело поглядеть, вздохнул капитан Жильярд, мародеров они посылали, разорявших поселения и без того нищих пейзан. И все до последнего отбирали. И поскольку местные людишки оказались мастерами схоронов припаса, чуть ли не все крушить приходилось. А каково маршировать по возделанным полям, безжалостно их вытаптывая? Господи, не мсти ты нам за это, мы – всего лишь жалкие марионетки корсиканского кукловода, господи!

Он – командир, он привык воевать, но и ему тошно каждый день маршировать по огромным горам пепла, в которые за сутки до того превратились деревянные домишки. И ветер, ветер безжалостно гонит этот пепел по всему белому свету…

Нет, добром это не кончится. То, что пока народ безмолвствует, еще ничего не значит. В один из далеко не прекрасных дней русские за все звонкой монетой рассчитаются. Весьма скоро отплатят, когда солнце, голод и жажда доконают непобедимую французскую армию.

Нет, нужна решающая битва. А русских нет, нет противника для этой самой битвы…


Вторая русская армия продвигалась в минском направлении. Однако едва передовые части успели переправиться через Неман, как Багратион получил известие, что войска маршала Даву приближаются к Минску. А в тылу появились неприятельские разъезды, настигали войска Иеронима Бонапарта. Маленькая армия Багратиона оказалась в кольце, и кольцо это неумолимо сжималось.

План окружения и уничтожения Второй армии был разработан самим Наполеоном. Брат его Иероним, король Вестфальский, имея войск в два раза больше, чем Багратион, не смог вполне самостоятельно решить задачу. Он не обладал военным дарованием своего кровного родственника, медлил, допускал просто непростительные ошибки. Доверить ему одному действия против талантливого русского генерала было очень рискованно. И чревато опасными последствиями.

Находясь в Вильно, Наполеон вызвал лучшего своего полководца, маршала Даву.

– Король Вестфальский не оправдывает моих надежд, он не исполнил ничего из того, что ему было приказано, – не скрывая раздражения, сказал император. – Допустить соединение русских армий ни в коем случае нельзя. Вам ясно? Возьмите на себя Багратиона… Он – достойный во всех отношениях противник вашей доблести… Когда-то он был правой рукой старика Суворова.

– Я имел честь видеть его в действии, – неторопливо протянул Даву. – Князь Багратион храбр, но горяч…

– Следовательно, можно надеяться, – перебил Наполеон, – что вы сумеете навязать ему сражение… Посмотрите, маршал, – император махнул маленькой ручкой на разложенную перед ним карту, – как благоприятствуют вам условия… Ваш корпус немедленно занимает Минск. Дороги перерезаются. Войска короля Вестфальского теснят противника с тыла и фланга. Здесь леса, болота… Багратион вынужден будет капитулировать или погибнуть. В его армии четыре или пять дивизий, не больше. Вы располагаете по крайней мере втрое превосходящими силами.

– Но я могу отвечать только за действия своего корпуса, Ваше Величество, – вздохнул маршал. – А войска короля Вестфальского…

– А я подчиняю их вашему начальству, – нетерпеливо отмахнулся от возражений Наполеон. – Моим именем прикажете Его Величеству исполнить все ваши приказания. Хотя нет, я сам напишу ему. Корпус Понятовского тоже будет находиться в вашем распоряжении… Ну, что на это скажете?

– Ваше повеление будет выполнено, сир, – слегка наклонил свою лысую голову маршал.

– Отлично! Я даже не сомневаюсь в успехе, когда за дело принимаетесь вы!

А через несколько дней, узнав, что Даву занял Минск, император торжественно объявил приближенным:

– Багратион у меня в руках! Он никогда уже более не увидится с Барклаем!

Но торжествовал он преждевременно. Искусно маневрируя, Багратион вывел армию из окружения и повернул на юго-восток.


…Проклятье! Что это там такое впереди? Что-то сбило порядок колонны на марше. Хочется надеяться, совсем не то, чего так долго ждал он, капитан Жильярд…

Капитан сплюнул, пытаясь выхаркнуть набившуюся в глотку пыль.

– А ну, стой! – прохрипел он, чувствуя пренеприятное покалывание в горле.

Замерли на месте взмокшие от пота солдаты, маршировавшие до сих пор по три в ряд. Капитан вытащил подзорную трубу, навел окуляр. Так и есть, оправдались все его смутные опасения! Проклятье! Солдат из второй колонны упал.

– Лейтенант Фабье, ко мне! – рявкнул Жильярд, все еще до конца не владея своим голосом. – Кто тот человек?

Высокий стройный лейтенант вышел из колонны и доложил:

– Да какой-то простофиля из второго отряда, месье капитан!

– Капрал Биду! – приказным тоном прокричал Жильярд, хоть покалывание в горле причиняло уже просто невыносимую боль. – Осмотрите его!

– Так точно, месье капитан!

И пока маленький капрал осматривал упавшего, капитан Жильярд вновь обратился к Фабье, впрочем, тон его стал более доверительным.

– Как все это произошло, Фабье?

– Как, как… Молниеносно, – вздохнул лейтенант. – Упал, как пустой мешок без костей. Но ясно было, что он первым не выдержит этого перехода. Бедняга, сплошные кожа да кости!

Тем временем капрал стянул с валявшегося без памяти «простофили» кивер и расстегнул голубой мундир. Бисеринки пота выступили на бледном лице солдата.

– Готов, – хмыкнул Биду.

– Ерунду-то не болтайте, капрал! – возмутился Жильярд, хотя был того же мнения, что и его подчиненный. – Приведите его в чувство!

Биду приложил палец к шее бедняги. По выражению лица капрала было понятно, что сердчишко несчастного бьется на последнем издыхании. Наконец Биду решительно схватил солдата за воротник, рыкнул ему что-то на ухо и отвесил несколько звонких пощечин.

Внезапно солдат открыл налитые кровью глаза, изогнулся – по телу его прошла страшная судорога – и закричал так, что Жильярд заметил, как вздрагивают окружающие его солдаты доблестной и неустрашимой армии. Это был отчаянный визг свиньи, оказавшейся под ножом мясника. Глаза солдата закатились.

– Оставьте его в покое, капрал! – возмущенно выкрикнул Жильярд и зашелся надсадным кашлем.

Биду решил по-отечески нежно уговорить солдата подняться на ноги, но тот начал биться в придорожной пыли. И рыдать.

– Я хочу домой! – выл он, цепляясь за маленького капрала. – Я хочу домой! Я больше так не могу! Отпустите меня домой!

Капитан Жильярд нервно оглянулся. Откуда только силы у бедняги взялись? Силы отчаяния. Долго ведь и впрямь не протянет.

– Дайте ему выпить, капрал! – потребовал Жильярд, надо показать его людям, что он все еще хозяин положения.

Биду порылся в ранце несчастного.

– Его фляга пуста, месье капитан, – крикнул капрал. – И в моей тоже пусто.

– Надо бережнее расходовать воду, – прохрипел Жильярд. – Позор! Взрослые люди, а ведут себя, как дети малые!

Пока он пытался откашляться, лейтенант Фабье молча наклонился над солдатом, пытаясь напоить его из своей фляги.

– Браво, лейтенант! – обрадовался Жильярд. – Вы просто мягкосердный самаритянин, затерянный в полях России. Какая прекрасная и трогательная картина!

И тут он увидел, как от первого дивизиона, шагавшего чуть впереди, отделился всадник на белой лошади и поскакал прямо в их сторону, поднимая облака серой пыли.

Черные густые усы Жильярда нервно задрожали.

Сегодня маршал Даву велел оседлать на марше белую кобылу. А его-то здесь как раз совсем и не нужно. Лучше если со всем будет покончено до того, как он сюда пригарцует.

– Биду, поднимите несчастного и уложите в телегу с фуражом, да быстрее, быстрее!

Слишком поздно.

– Почему батальон встал, капитан? – крикнул маршал, останавливая нервно пофыркивающую лошадь.

– Почему, почему, – еле слышно фыркнул Жильярд. – У нас небольшой казус, месье маршал! – отозвался он уже во весь голос, садня криком горло.

Да, а маршалу-то тоже несладко. На лысеющей голове остатки рыжеватых волос сделались темны от пота и пыли, а две прядки, словно рожки дьявола, торчали из-под треуголки.

– А ну, посторонись! – рявкнул Даву солдатам.

И те покорно расступились, а ведь только что прикрывали своего несчастного товарища. Попробуй, ослушайся самого маршала.

– Так! Значит, у вас казус! Я так понимаю, тот жалкий болван и есть ваш казус, капитан? – в голосе Даву послышалась угроза.

– Вы правильно все понимаете, – досадливо скрипнув зубами, отозвался Жильярд.

– Ну, и в чем суть сего казуса? – рык Даву был столь громок, что у капитана засаднило в горле. Это ж какую глотку надо иметь, чтоб так кричать.

– Он совершенно выбился из сил, месье, – вместо капитана отозвался лейтенант Фабье.

– А я вас спрашивал, лейтенант? – обернулся Даву к Фабье. – Неужели наш непобедимый солдат может лишиться сил? А вы знаете хоть кого-то в Великой Армии, кто бы сейчас не устал, лейтенант Сама-Важность?

И вновь глянул на солдата. Жильярду даже показалось, что на губах взбешенного маршала выступила пена.

– А ну, встать, когда с тобой офицер разговаривает!

Солдат вздрогнул. И вновь принялся подвывать тихонько. Его глаза заплыли, слишком пересохшие для хотя бы одной слезы.

– Встать! – рявкнул Даву еще раз.

– Я хочу домой, – прорыдал несчастный. – Я хочу домой! – И, дрожа всем телом, попытался приподняться.

Лейтенант Фабье рванулся к нему, собираясь подхватить солдата за плечи.

– Отставить, лейтенант! Он и без вас должен справиться, – приказал маршал.

Солдат старался удержаться за ружье. От жалкого его вида в горле Жильярда стоял колючий пыльный комок. Неужели этот корсиканский выкормыш собрался окончательно доконать бедолагу?

А маршал рванул коня.

– Солдаты, если вы поверили глупой болтовне, – выкрикнул он в лицо инфантерцев, – что ваш батальон отошлют домой, если вы тут слабость свою показывать начнете, то знайте: вы глубоко ошибаетесь, «доблестные воины»! Вам здесь лишь между Россией и преисподней выбирать! Для вас есть только одна дорога, что приведет к родному очагу, и дорога сия зовется победой! Все остальное выкиньте из ваших дурных голов, пока я не велел расстрелять всех вас! – и каждого по отдельности прожег взглядом. – Тебя, тебя и тебя! Понятно?

– Так точно, господин маршал! – неохотно гаркнули солдаты в ответ.

– Не слышу!

– Так точно, господин маршал! – повторили солдаты чуть громче, но еще более мрачно и зловеще.

Внезапно Даву вновь обернулся к Жильярду.

– Вы мне ответите за этого дурака, капитан! Завтра после отбоя доставите его ко мне!

– Боюсь, что капитан не будет этого делать, – усмехнулся лейтенант Фабье.

– Да, и почему же нет, лейтенант Самый-Тут-Умный? – в бешенстве процедил маршал.

– Потому что сей «дурак» мертв, господин маршал, – еще презрительнее отозвался Фабье.

Жильярд рванулся к солдату. Тот лежал в пыли, как деревянная кукла, которой какой-то совсем уж недобрый ребенок поломал все руки и ноги. Капрал Биду приложился ухом к груди несчастного, жадно вслушиваясь, а вдруг все-таки забьется сердце, но потом молча прикрыл мертвому глаза. На мгновение даже Даву растерялся, не зная, что сказать. Словно монумент, сидел на белой кобыле и смотрел на погибшего. Может, все еще считал произошедшее бездарной комедью и ждал, когда же негодный актеришка пошевелится?

Жильярд искоса посматривал на своих людей. Э-э, да они никак белее русского снега сделались! Смерть, такая нелепая смерть. Они стояли, будто в сомнабулическом сне. Да и он сам не лучше себя чувствовал, впервые увидев погибших на поле боя.

Они ведь этого тихонького простофилю все как один своим товарищем считали. А товарищ для солдата кто? Верно, кусочек надежды, кроха родного дома, и все это сейчас у его людей отняли.

А Даву все так же неподвижно сидел на белоснежной кобыле и глядел на мертвого. Неужто в зобу дыханье сперло? Ведь явно не жалеет о том, что какой-то неизвестный солдатишко погиб. Нет, скорее всего, великий маршал сейчас судорожно решает, как ему еще над ними покуражиться.

И тут жутковатую тишину разорвал крик:

– И как тебя только гнев господень не поразит, мерзавец!

Жизнь вновь вернулась в маршала, дернувшего головой как взбешенный бычок. Глаза Даву в тот момент полыхали расплавленным металлом, в этом Жильярд был готов поклясться хоть перед священником.

– Кто это сказал? – спросил маршал на удивление спокойным тоном. – Кто это сказал, я спрашиваю?

Нет ответа.

– Кто это сказал?! – прорычал Даву уже в полную мощь, и солдаты вздрогнули.

Но все равно лишь молча косились в ответ.

И тут Жильярд понял, что ему знаком этот солдатский голос. Да если б он его и не слышал никогда, все равно б догадался: Дижу, дезертир. Конечно, с чего бы ему любить маршала после приснопамятной экзекуции! А кроме того, только Дижу настолько безумен, что может решиться на оскорбление великого маршала великого императора.

Ну, вот, еще один мертвец, и все в один день! Нет, это уж слишком!

Даву дал шпоры кобыле, та взвилась в испуге. Исполненный ненависти взгляд маршала буравил ряды.

– Кто это сказал? Какой бляжий выродок? Я жду!

Солдаты молча сносили взгляды и крики Даву, гордо, непроницаемо. Ни один из них не шелохнулся. Никто и не думал выдавать товарища.

Было ясно, что Даву так просто не отступит, не в маршальских принципах было отступать. Ну, вот…

– Кто из вас выдаст мне имя негодяя, – внезапно выкрикнул маршал, – того я еще сегодня определю в штаб. Клянусь!

Ого, что удумал дьявол! Искушает! Да еще как! То, что пообещал маршал, разве что с раем солдатским уравнять можно! Спасение жизни, возможность не сделаться обычным пушечным мясом! «Вот, что дарю Тебе, коли поклонишься мне!» Выдержат ли пред лицом искуса солдатики?

Друзей у Дижу не было. Сейчас непременно кто-нибудь удумает подножку ему подставить. Доблестные воины всегда знали, что он презирает их. Ведь непременно с ним сейчас за это презрение поквитаются.

И в самом деле на некоторых лицах уже читалась определенная нерешимость. Тридцать сребреников манили. Но пока все молчали упрямо.

Ну, сейчас маршал судилище устроит. Даву соскочил с кобылы, выхватил пистоль из седельной сумки и ткнул в голову ближайшего солдата. Так, Булгарин, этот поляк из второго отряда.

– Ты! – в голосе маршала появились визгливые нотки, верный признак неконтролируемого бешенства. – Ты назовешь мне имя негодяя или умрешь! Считаю до трех. Р-раз…

«Крепкий парень! – мелькнуло в голове у Жильярда. – Интересно, сдуется? Ведь мерзавец отступать не будет!»

Булгарин замер, глядя мимо маршала в бесконечные дали. И лишь бледнел лицом.

– Два, – произнес Даву, взводя курок пистолета. Боже мой, Булгарин! Ведь лейтенант Фабье, старый руссоист, еще в казармах в Пруссии восторженно рассказывал ему, что Фаддей дружит с Дижу, единственный из всех. Ведь Булгарин тогда даже экзекуцию сорвал! Но что-то между ними потом произошло и с тех пор ни словом друг с другом не обмолвились. Неужели Булгарин сейчас Дижу выдаст? Фаддей слегка приоткрыл рот. И вздохнул, не произнеся ни слова.

Черт побери все на свете! Что за молодец-парень!

Жильярд выхватил свой пистоль из-за пояса и приставил к виску… маршала Даву.

– Месье маршал, спокойствие! Сейчас вы осторожно уберете ваш пистоль прочь. Иначе я лишу блестящего стратега его драгоценной головы, – негромко проговорил Жильярд. – Я тоже считаю до трех!

Маршал сначала даже не отреагировал, попытался сыграть неустрашимого.

– Это вы, капитан, сейчас же уберете оружие прочь. Вы что же, совсем обезумели? Я ваш маршал и могу устроить вам множество неприятностей.

– Маршал! Ваш пистолет! – резко выкрикнул Жильярд.

– Капитан! – взвизгнул Даву. – Сегодня же я велю разжаловать вас, уж это я вам обещаю.

Жильярд видел, как у Булгарина, которому пистолетное дуло упиралось прямо в переносье, дрожат от страха крепко сжатые губы.

– Боюсь, не успеете, месье маршал. Вы не имеете права убивать ни в чем не повинного солдата, – проговорил капитан резко. – Учтите, у меня не дрогнет рука спустить курок. Причем я-то как раз буду вправе. Мой долг защищать моих людей от несправедливости.

С огромным трудом маршалу удалось овладеть собой. В груди Даву что-то разъяренно клокотало и булькало.

– Капитан! Вы разве не слышали, что ваш солдат оскорбил меня?

– Очень даже хорошо слышал, мой маршал! Безобразие, но это еще не повод расстреливать невиновного.

– Вы что же, хотите превратить поход Великой Армии в поход висельников и негодяев?

– Нет, не хочу. Но я не могу допустить убийство.

Даву, как бешеный пес, оскалил желтые зубы. Пес, который не может смириться с тем, что наглый котяра поставил ему шах и мат. Кажется, маршал сейчас взорвется.

– Мой маршал! Я вовсе не пророк божий, – торопливо проговорил Жильярд. – Но одно знаю точно: есть только два пути покончить с безобразием. Или вы уберете оружие, и я тотчас уберу свое. Или же вы прямо сейчас пристрелите сего солдата, и тогда я пристрелю вас. Сто девятнадцать человек засвидетельствуют потом перед императором, что прав был я, а не его прославленный, но такой мертвый маршал. Так что вы решите, месье?

Жильярд чувствовал, как пот струится по его спине, да что там, даже ноги в сапогах и то взмокли. Безумие, совершенное безумие!

Булгарин памятником стоял на дороге, но в глазах его бушевала самая настоящая буря. Буря отчаяния.

Даву опустил пистоль дулом в землю, выстрелил, так что взлетели бурунчики пыли. Жильярд молча спрятал оружие за пояс, не сводя глаз с окаменевшего солдата.

Обгоревшее на солнце лицо маршала пошло морщинами.

– Второй батальон… – прошептал Даву, странно покачивая головой. – Второй батальон… – и вновь кивнул. Никак не сдюжил? И Жильярд вновь собрался схватиться за пистоль.

– Домой вы уж точно не вернетесь, – улыбнулся тут маршал. – Об этом я позабочусь.

Вскочил на лошадь, дал шпоры коню и помчался в сторону первого дивизиона.

«Эх, для пущей убедительности не хватает только, чтоб твердь разверзлась и Даву провалился в преисподнюю в облацех серы», – усмехнулся Жильярд. Нет, каков мерзавец!

– Так, а теперь в путь! – крикнул капитан. – Пусть видит, что мы уже на марше! Булгарин! Вечером поможешь капралу Биду похоронить того беднягу с честью! На-а-аправо! Медленным шагом! Марш!

Колонна вновь пришла в движение. Жильярд зашелся от кашля. К чертовой матери! Как же ему избавиться от этой боли в горле?


Первую тысячу шагов Булгарин вообще ни о чем не думал. Просто молча переставлял ноги да глядел на черные сапоги марширующего впереди солдата. Эти сапоги жили своей, особой жизнью, ни в чем не завися от своего хозяина и видя смысл собственного бытия в непрестанном движении вперед. Фаддей машинально поправлял то ремень ружья, то лямки ранца – взмокшая от пота одежда мерзко липла к телу, а лямки терли, терли, терли кожу. Но об этом он сейчас не думал. Вообще не думал. Первую тысячу шагов его голова была пуста, как еще неисписанный каракулями лист бумаги.

А потом медленно, словно капля за каплей со сводов хладной пещеры разума, в его сознание начали проникать частички реальности. Он даже боялся той мысли, что смог выжить, как будто она, эта мысль, могла притащить вслед за собой маршала с направленным в лицо Фаддея пистолем. В то, что опасности для его жизни больше нет никакой, Булгарин никак не мог поверить. Лучше уж вообще не думать!

Никогда еще он так не молился, не кричал господу, как в тот момент, когда пистоль в руке Даву вытанцовывал танец смерти у его лица. Он выкрикнул из своей грешной плоти всю душу, он бросил ее к ногам бога в мольбе, чтоб не спустил маршал жуткий курок. Он так отчаянно предлагал жизнь свою и душу господу, что в тот момент Всевышнему было не до Великой Армии Наполеона Буонапарте. У Всевышнего был только Фаддей Булгарин.

Булгарин уже много недель не молился богу. Просто забывал об этом. Каждый день он тупо начищал сапоги. Каждый день готовился к бою, который непременно станет для него последним, потому что в своих он стрелять не станет. Интересно, а к чему готовился Дижу? Этот парень, казалось, плевать хотел на смерть. Да и на жизнь – тоже.

Удивительно, что никто так и не выдал Рудольфа, хотя после той отвратительной экзекуции пропасть между ним и остальными солдатами стала еще глубже. Но ненависть к маршалу оказалась сильнее нелюбви к Дижу. А может, еще и донесут на него Даву, кто ж знает.

Ссора из-за Полины… Эк давно все это было, никак больше месяца прошло. Слова проклятья, брошенные маршалу, были первыми, что Булгарин услышал от Дижу за это время. А ведь Фаддей после той ссоры долго голову над загадками неразрешимыми ломал! Интересно, а любил ли кого-нибудь Дижу? Как-то и не представишь даже… Но кто знает, что у него на самом деле в сердце творится? Другие-то на каждом шагу о девицах балабонили. Только Дижу молчал, как воды в рот набрав. Обида на отца, на мастера-кузнеца, обида на жизнь, словно черная плащаница, укрывала Рудольфа. И мрак захлестывал сердца тех, кто оказывался поблизости от него. Теперь вот и маршалу досталось.

Дижу, победитель драконов. Как какой-нибудь герой древности. Вот только у них кудри в легендах чаще всего золотистые…

Ах, да что он все о Дижу-то думает! Фаддей, ты выжил! Пусть ненадолго, но ведь уцелел!

2

Дождь! Господи, неужели это все-таки дождь?

Фаддей шел под хлещущими струями, упиваясь каждым шагом. Вернее, восторг был вначале. А вот теперь…

Вот это небо! Что за небо! Оно казалось столь мрачным, словно никогда на нем не светило солнце яркое. Облака, тучи клубились, наплывая друг на друга, как гигантские волны морские. Кроны деревьев, как яростные и великолепные ведьмины метлы, раскачивались на ветру. Дьявольская буря, и впрямь угодная душе сатанинской. Она хлестала в лицо ледяным дождем с такой яростью, что, казалось, в людей кидается зловредный черт гигантскими снежками. Июль на дворе, а ночь эвон какая ледяная. Булгарин в какой уж раз смахнул с лица воду. Эко, пальцы неметь начали! Кожа на лице сморщилась, как у обезьяны старой. Скоро и на всем теле сморщится.

Неделями их на зное выпаривали. Каждая капля воды была драгоценнее мешка золота. А теперь вот разверзлись хляби небесные и, кажись, потоп всемирный не за горами.

Одежонка насквозь промокла. При каждом шаге в сапогах хлюпало и чавкало. Да и ноги сбиты в кровь, на правой пятке образовался пузырь размером с хороший рублевик. Груз в ранце начинал давить на плечи, а дорога, вспаханная сотнями, если не тысячами сапог в эту ночь, превратилась в сплошную болотину.

И когда привал-то, наконец, объявят? Самое малое они уже часов четырнадцать на марше провели. Что-то в последнее время везло им на такие вот длительные переходы.

А с него уж хватит! Ему сухая одежонка надобна, живое тепло костерка и сон! Да брюхо бы чем набить с устатку! Да кто ж его слушать в чертовой Великой Армии будет!

Росчерком пера, будто подтверждая возмущение Фаддея, черное небо прочертила яркая вспышка, на долю секунды сделав его нестерпимо белым, как снег.

Они вымотались. Дальше никто просто и не смог бы идти. Хоть чем им грози командиры, сейчас их уже ничем не проймешь. Если они не остановятся, то он просто упадет. Прямо в отвратительно чавкающую под ногами жижу.

Вновь вспыхнула молния, а вслед за ней и гром оглушительный грянул.

Фаддей почувствовал, как волосы у него на затылке дыбом становятся. В ярком всполохе видно было соседей. Один из них, итальянец, рухнул в грязь, закатив глаза и странно изогнувшись всем телом. А во рту… во рту пистольное дуло, застрелился бедняга. Прости его душу грешную, господи!

Вот и еще один не выдержал, руки на себя наложил.

И как только может человек сам над собой сдушегубничать? Как может так просто от жизни отказаться? Фаддей никак уразуметь сего не мог. Скрежещи зубами, глаза зажмурь и живи с божьей помощью! Нет на земле ничего, чтоб окончательнее смерти было, так почему же до последнего не цепляешься за бытие земное, человек?

Мертвых – исключая этого, слишком уж жуток вид самоубивца в бурю диавольскую – больше не боялись. Уже давно сделались они такой же частью неотъемлемого Наполеонова похода, как и дерьмо, проклятья и голод. Тот бедолага был первым из бесчисленной массы солдат Великой Армии. Они усеяли путь войска, словно столбы верстовые. Путь, начавшийся смердяще-разлагающимися трупами лошадиными, далее проложенный телами человеческими, что не сдюжили похода Великого Корсиканца и пали загнанные. На похороны их времени больше не оставалось, теперь уж не останавливались, чтобы глаза павшим товарищам прикрыть. Их просто бросали у дороги.

Когда же проснется он от сего сна кошмарного?

Нет, пора бы им остановиться. И как только тощий Цветочек все это выдерживает? Бедняга, Фаддей начинал беспокоиться за него, запасов сил уже ни у кого не оставалось.

Остановитесь же! Пожалуйста, остановитесь! Фаддей стиснул зубы. Тут небо вновь прочертила яркая вспышка.

Мимо их пешей колонны на взмыленной лошади промчался какой-то всадник. Сзади где-то шел Жильярд, если уже не рухнул от изнеможения. Хотя вряд ли, капитан-то крепкий.

Тут и в самом деле голос Жильярда взрезал стену дождя:

– Стоять! А ну, стоять!

За спиной у Булгарина эхом пронесся голос лейтенанта Фабье:

– Стоять! А ну, стоять!

И батальон замер. Вздох облегчения пронесся по рядам.

– Наконец-то! – обернулся Фаддей к Мишелю, шагавшему справа.

– Не радуйся, так просто от нас не отстанут! – хмыкнул Мишель, безуспешно пытаясь сбить грязь с сапог.

«О, господи! – мелькнуло в голове у Фаддея. – Ведь еще палатки ставить, огонь разводить, а потом спать в мокрых портках!» Сменную-то одежонку они давным-давно повыбрасывали, чтобы ранцы спину не тянули. Кто ж знал, что поход столь долгим окажется и что ему, Фаддею, не улизнуть из войска никак будет? Но что же им не дают команды-то на бивак устраиваться?

Булгарин обернулся, недоуменно поглядывая на капитана. Ага, кажется, отдыху «адью» сказать придется…

– Батальон! – рыкнул Жильярд. – Бегом! Марш! Да никак он совсем обезумел? Солдаты как один к командиру обернулись. Даже в глазах лейтенанта Фабье неприкрытое отчаяние мелькнуло.

– Батальон! – вновь крикнул Жильярд. – Бегом! Марш!

Никак Даву над ними опять изгаляться надумал? По колонне прошелестел шепоток проклятий и угроз в адрес маршала.

– Я всегда говорил, что мы в самое пекло попали! – прохрипел Мишель.

– Держитесь, камерады! – запаренно прокричал лейтенант Фабье.

«А что если с места не сдвинуться? – мелькнуло в голове у Фаддея отчаянное, – что тогда?»

И побежал, а не то стопчут. Побежал, как кукла диковинная механическая. Побежал, аки овца в стаде. Надо бежать, иначе камерады в грязь вмешают.

Из луж прыскало водицей, из-под сапог бегущих впереди грязь летела в лица теснившихся сзади солдат, застилала глаза.

Сущая битва с болотной жижей. Возможно, это и будет та самая великая битва, о которой говорили гениальные стратеги Корсиканца? Великое сражение отбросов с дерьмом. Наполеона с русской грязью. Смертельный спектакль.

Кто-то из передних задал вдруг безумный темп. Камерад свинский!

Плечи болели, будто на них ярмо деревянное надето. Проклятая сабля на каждом шагу по боку била. Приходилось рукой придерживать, чтоб кости не раздробила. А до чего уж бежать эта сабля мешала! Внезапно Безье, солдат, бежавший впереди, ушел сапогом в жижу. И не успел вновь ногу выдернуть, как Фаддей на него налетел. Безье с криком в жижу рухнул. Но Булгарин уж мимо пробежал. А оборачиваться никак не мог, хотя и понимал, что все, конец Безье-то. Из-за него колонна останавливаться никак не станет. Безье был мертв, раздавлен ногами собственных товарищей.

Они больше не были людьми, стадо взбешенного зверья и – точка. Думать на бегу – непростое занятие. Мозг съеживается до размеров крохотной одной-единственной точки, выкрикивающей телу: «Беги, беги же!»

Мишель от усталости мычал, как старая корова на выпасе. Да и сам Фаддей больше уж совсем ноги передвигать не мог. С правого бока началось колотье, которое становилось все болезненнее и болезненнее. Когда же они остановятся? Он продержится еще минуты две, не больше. А потом упадет. Фаддей силой заставил себя подумать о Полине. Когда он думал о ней, то мог дольше продержаться. Если уж суждено им когда-нибудь еще свидеться, то эта встреча за все наградой станет. И это придало Фаддею сил.

Колонна начала запинаться, словно о стену незримую ткнулась. Вслед за остальными остановился и измученный Фаддей. Жилы пульсировали в горле, словно лопнуть собирались. Булгарина скрутило чуть ли не вдвое. Мишель рукавом смахнул каплю из носа. Молча. Говорить сейчас никто не мог.

Да только не слишком ли рано они обрадовались: ведь не было приказа становиться на привал. Что же там за помеха такая бегу их безумному? И вновь молния взрезала небо.

Ага, кажется, там впереди речонка какая-то, теперь-то он точно слышит. Значит, им через речонку ту перебираться. Если этот сатана Даву еще чего-нибудь не измыслит…

– Ты только глянь на этого мерзавца! – сквозь зубы с ненавистью процедил Мишель. – И как только такие из чрева женского на свет выходят…

Фаддей прищурился – уж больно ослепляет пронзительный свет молний – и увидел маршала, гарцевавшего на другом берегу на красивом жеребце с явственным удовольствием оттого, что их батальону страдать приходится.

Ему они за все «благодарствую» сказать должны. Значит, маршал и впрямь им мстить удумал.

Ну, вот и до речонки добрались, пришлось ружья на плечи вскидывать. Хоть и мала речонка, а как разверзлись хляби небесные, и то из берегов вышла. И быстрая до чего. Эвон как впереди бегущие с течением борются.

– Надеюсь, наш Цветочек выдержит, – закашлялся Фаддей.

– Не думай ни о чем! Не смей! – отозвался Мишель.

А потом они ухнули в воду. В ту, что показалась нестерпимо ледяной; в ней точно ни о чем уж не подумаешь – ко дну мысли-то, аки каменья, тянут. Фаддею изо всех сил приходилось бороться с течением, что пыталось унести его в безнадежное никуда.

На самой середине речки – вода как раз доходила Булгарину до груди – течение взялось за него со всей силой. В какую-то секунду Фаддей чуть не потерял равновесие. Неужели речонка возьмет его себе? Ну, уж нет! Булгарин рванулся вперед.

А маршал Даву всего в нескольких метрах от него гарцевал на коне по бережку с дьявольской ухмылкой на губах и, казалось, только того и ждал, чтоб Фаддея уволокло водой на тот свет. Представив, как впечатывает морду Даву в здоровенную каменную стену, Фаддей пытался выбраться на берег. От напрасных усилий его уже начинало мутить. Мари! Зовешь, что ли?

– Давай же ты! – прокричал Мишель.

Да-да, камерад, дружище, он постарается, он не сдастся!

Мишель ухватил его за руку и потянул. Через несколько шагов Фаддей почувствовал себя куда увереннее. Шатаясь, они выкарабкались на берег.

– Бегом марш, мои герои! – раздался рык Даву.

«Чтоб ты сдох», – подумал Булгарин.

Но никто и с места не сдвинулся, хотя приказ маршала уже передавался по рядам. Ни у одного из них сил более не оставалось.

Еще находясь в воде, Фаддей заметил, что Дижу выбрался на берег. Слава богу!

А как же Цветочек? Этот-то выкарабкался ли? Дождь лил с небес, не переставая. Он хлестал в лицо так, что сбивалось дыхание, что окружающие казались выходцами из мира теней.

И тут раздался жуткий крик, крик, который перекрыл завывания ветра и шум дождя.

Дорогу батальону преградило артиллерийское орудие. Да огромное до чего! Да еще и ушло двумя колесами сразу в дорожное месиво. Человек двенадцать французишек пытались вытянуть пушку из грязи на канатах, другие изо всех сил толкали ее сзади. Но орудие ни на пядь так и не сдвинулось с места.

Канониры скрипели зубами, ругаясь что есть мочи и крича на тех, что тянули канаты. Да разве ж это делу-то поможет?

Эко зрелище! Непогодь безумная, грязища непролазная, издевательства непосильные, эти замученные, лишенные уже и толики надежды лица, в которые дождь изо всех сил плюется. Изорванные ветром крики, тьма непроглядная, бессмысленность человеческих стараний. Фаддей внезапно вспомнил о картинке, которую обнаружил еще мальчишкой в одной из книг, картинке, что долго тогда преследовала его во снах: души потерянные, грешные, корчащиеся в аду, страдающие в лапах мелких бесенят с ухмыляющимися мордами. Вот и эти канониры таковы: крутятся вокруг пушки, а та и на палец с места не сдвинется, эдакий символ вечных страданий, что так на картину и просится. Пушкари те словно прикованы цепурами железными к пушке своей, неразрывно и навсегда. Сие груз их тяжкий, от которого не избавиться пушкарям никогда. Унтер-офицер, надсадно орущий на них без перерыва, казался Фаддею тем самым унтер-бесом. Рассекает плетью воздух, словно люди его и не люди вовсе, а клячи, орды загнанные.

Колонна начала молча огибать пушку, безостановочно маршируя вперед.

Эх, если б взяться ему когда-нибудь за кисть да нарисовать их поход в полотне огромном, он бы обязательно в центр триптиха своего сию сцену поставил. Уж больно душевно являет она цену истинного товарищества и единства в Великой Армии: безжалостное противоборство с себе подобными, чистейшей воды эгоизм. Канониры-французы были слишком горды, чтобы просить их, пехоту, о помощи. А их батальон никогда бы добровольно ручонки пачкать не вздумал. Вот и маршировали мимо в гробовом молчании. Не удостаивая артиллерию и взглядом. Даже слова в поддержку не сказав.

Да нет, не картина все это, не часть триптиха надуманного, пекло сие адово. Молчат людишки, не помогая друг другу ничем, страдают и еще много страдать будут. Каждый лишь о собственной выгоде думает, о собственном брюхе и о собственной чести. И, в конце концов, не будет им пути.

Фаддея передернуло до дрожи, да не только потому, что ему дождь ледяной за шиворот затекал. Что он делает, с кем идет плечом к плечу? Ведь он им чужой, а они – ему. Враги они ему, а он с врагами супротив своих же выступает.

Дружбу тут водили лишь до тех пор, пока в одной лодчонке утлой сидели. Пили вместе, смеялись, терпя вместе много дурного. Все это соединяло их. Но что будет, если кто-то из них в дерьме увязнет, как та пушка? Кто бы дальше пошел, а кто помочь остановился? Ну, в Мишеле он еще уверен, даже в Цветочке, коли тот совсем из сил не выбился. А вот с Дижу никогда не знаешь, поможет ли, хотя именно ему он верил больше всего. Но как быть с остальным батальоном? Да уж точно мимо бы молча прошли, в этом Фаддей был уверен.

Здесь все сплошное лицемерие. Они в аду. И каждый в преисподней думает только о себе.

А он сам как же? Насколько сам он изменился с того январского дня, когда решил бросить учебу в Геттингеме и вернуться на родину? Он не хотел сдаваться, не хотел отказываться от того, во что верил. Но знали ли Мишель, Цветочек и Дижу, что могут на него положиться? И могут ли?

Завязшая в грязи пушка напомнила ему историю доброго самаритянина. Ведь еще немного, и он бы остановился, искушаемый желанием броситься на помощь пушкарям. Но именно ему, Фаддею, этого и нельзя: пушку-то ту тащат по русским палить…

А ведь мимо Безье он пробежал. И вот теперь тот мертв. И никто о нем не спросит, разве что лейтенант поутру при побудке.

Команда становиться на привал вырвала его из плена невеселых мыслей. Наконец-то!

Они скучились на опушке. Рядом с ним был Мишель, Дижу он тоже видел, а вот где Цветочек? Нигде бедняги не видать.

– Ты дурня нашего не видел? – обеспокоенно спросил Мишель. – Люди добрые, предчувствия у меня нехорошие. Выдержал ли он пеклище такое?

Фаддей молча кивнул, смахнул с лица капли дождя. Булгарин и хотел что-то сказать, да только сглотнул судорожно и еще раз головой мотнул.

– Ты тут оглядись! – сказал, наконец, – а я пойду, поищу его.

Мишель исчез в пелене дождя. Фаддей тоже принялся беспокойно перебегать от одного товарища к другому, заглядывая им в лица. И всюду словно ударялся больно об отупевшие взгляды, о замученные усталостью лица. Но ни один из этих взглядов не принадлежал Цветочку.

И тут он увидел тощую тень, вжимавшуюся в дерево.

– Цветочек? – крикнул Фаддей. – Цветочек, это ты?

Тень шевельнулась.

– Да? – слабо прозвучало в ответ. – Булгарин?

Фаддей вздохнул облегченно.

– Да, я это, – отозвался он, бросаясь к Цветочку. Лицо того было только бледным пятном неимоверного страдания.

Фаддей похлопал камерада по плечу.

– Все-таки мы выкарабкались, правда?

Цветочек кивнул. А потом внезапно свесил голову, скрыл лицо в ладонях и тихонько заплакал.

– Я… я больше не могу.

Он больше и в самом деле не мог.

«Вот и этот готов попрощаться с этим миром!» – ужаснулся Фаддей.

Булгарин робко погладил друга по голове.

– Ты уже смог, дурень! Ты выкарабкался, а хуже, чем сегодня, уже больше не будет.

Цветочек кивнул и попытался сдвинуться с места. Фаддей еще раз ободряюще похлопал его по плечу.

Все-таки все они сдюжили – и Дижу, и Мишель, и Цветочек, и он сам. Сколько других солдат осталось валяться в придорожных канавах, Булгарин не знал. Он об этом и не думал даже. Те, что были важны для него, все же уцелели. Пока.


…Они вошли в поместье его родителей. Опустевшее поместье, которое он помнил иным, в котором так любил бывать в раннем детстве. И вот теперь в него вошли солдаты Великой Армии разбойного корсиканца. И он – с ними, не гостем долгожданным, а врагом, готовым убивать, жечь, глумиться…

Фаддей поправил кивер и двинулся к конюшне. Отодвинул деревянную задвижку и проскользнул внутрь.

Все так же где-то под крышей суетятся ласточки, обустраивая свое гнездо, все так же пробивается сквозь щели смутный свет дня. Пыль, неподвижно висевшая в воздухе, отдает серебром. Все так же. И почему-то сразу становится трудно дышать.

Булгарин жадно втянул в себя воздух. Домом, домом пахнет – прелым деревом, пылью, грязью. Фаддей осторожно огляделся. Правильно, враги все так должны оглядываться, а не то их мигом из засады-то и прищучат. Нет у тебя больше дома, камерад!

Он тихо двинулся в дальний угол конюшни, где на крючьях висели седла и упряжь, вжался лицом в седло, стянул кивер и провел рукой по волосам. Эко отросли-то, и сальные какие. Грязным врагом проник в дом, теперь чужой дом. Дом, все секреты которого он почему-то знает.

Фаддей разворошил сапогом кучу соломы на полу, открывая крышку лаза. Там точно есть овес. И осторожно спрыгнул в погреб. Ага, так оно и есть! Во камерады обрадуются!

Он запустил руку в один из мешков. А повезло-то еще больше – мука, самая настоящая мука, не один лишь овес! Булгарин отряхнул руки. Враг, враг ты и есть, родное поместье на разор пустил…

…Дижу попыхивал трубочкой у конюшни.

– Однажды нам отомстят за то, что мы творим! – с горечью сказал ему Булгарин. – За все! И куда как страшно отомстят! Это я тебе обещаю! Сейчас, кажись, мы в победителях числимся, но трепещи, ежели окажемся в проигравших. Отплатят нам тогда той же монетой. Уж будь уверен!

Дижу молча выколотил о сапог трубку, вновь набил табаком.

– Ну, и что ты там нашел, великий следопыт? – спросил невозмутимо, не удостоив Фаддея даже взглядом.

– Представь себе, нашел, два мешка овса и мешок муки. А ты?

Дижу ответил не сразу. Он внимательно разглядывал набитую табаком трубку. Поджег табачок, раскурил. Неторопливо спрятал огниво и вскинул глаза на Булгарина.

– Вот чего мне так давно не хватало, – прошептал блаженно. – Нет, я ничего не нашел, камерад. А чужие дома я грабить непривычный. Ты вон тоже в барский дом не сунулся.

– Хорошо, что нам телегу дали, – отвел глаза в сторону Фаддей. – Загрузим мешками и – к Жильярду.

Дижу в который раз пожал плечами.

– Загрузим так загрузим…

«Вот она, последняя возможность поговорить по душам», – подумал Фаддей.

– Послушай, Дижу! То, что я тогда наговорил тебе до похода… Ну… В общем, мне очень жаль. Дурак я…

– Да? – сделал еще одну затяжку Дижу, выпуская клубы дыма через нос. – А я и в толк не возьму, о чем это ты. Забыто все уже давно, – еще затяжка. – Ты в следующий раз хотя бы предупреждай, на что мне обижаться надобно.

На этот раз плечами пожал Фаддей. Ну, что тут скажешь?

– Давай мешки, что ль, грузить, – вздохнул он…

…Лошадь больше напоминала столетнего одра, нежели фуражирную скотину Великой Армии.

– Черт, и подкована-то плохо, – проворчал Дижу.

– Чего ж ты не скажешь капитану, что был когда-то кузнецом? Дело-то для тебя плевое – лошадей бы подковывал, значит, под пули не лез бы.

Дижу презрительно скривил губы и помотал головой.

– Не-а, так не пойдет!

– Да не дури ты, Рудольф! Это могло бы жизнь тебе спасти!

– Булгарин, – тяжко вздохнул камерад, – я ж дезертир или ты забыл уже? Так что в кузнецы меня все равно не возьмут. Лучше уж ждать своей пули да вот стишки сочинять.

– Стишки? – в недоумении вскинулся на товарища Фаддей. Дижу и стишки? Это что-то новенькое. – Так ты стихами рифмоплетствуешь?

– Да.

– Серьезно?

– Ясное дело, серьезно!

– Так давай, покажи!

Дижу вновь пожал плечами.

– И покажу. Вот… Батальон? Я брошусь вон… Так-то…

– Еще!

– Поход – берем речку в брод.

Фаддей разочарованно покачал головой.

– Чего это ты? – настороженно прищурился Дижу.

– Ты только не злись, камерад, но поэт из тебя никудышный…

– Ха! – весело закинул голову Дижу. – Сам так сочини…

А он уже и так навитийствовался в своей жизни. До того, что врагом родного дома стал…


…Чуть позже Фаддей обнаружил убитого русского вестового. В черезседельной сумке его Булгарин нашел бумагу. Ага, приказ Багратиона по армии!

«Господам начальникам войск вселить в солдат, что все войска неприятельские не иначе как сволочь со всего света. Мы же – русские!»

«А я-то кто? Не иначе как сволочь…» – потерянно подумал Фаддей.

3

Храпела Антуанетта сверх всякой меры.

А ведь рулады ее обычно так начинались: глубокое, ровное дыхание, в нем было даже что-то умиротворяющее и убаюкивающее. Зато потом… Совсем как ее бабушка, задремывавшая в большом кресле после того, как три минуты книгу почитает. Вот и Антуанетта тоже. Хотя винить ее не приходится – дороги ужасны, карету эвон как потряхивает, укачало бедняжку.

И только на колдобине подбросит, ротик подруги мгновенно приоткрывается и несется такая вот рулада храпа. Раскатистое крещендо, а под финал булькающий звук или сладкое почмокивание. Затем воцарялась почти невыносимая тишина, антракт в концерте храпа, Антуанетта вообще переставала дышать, словно бы захлебнувшись. Но не успевала Полина разбудить, растолкать ее, Антуанетта вновь испускала торжественную руладу, утыкаясь подбородком в грудь.

Полина зажмурила глаза, чтобы хоть несколько драгоценных секундочек не видеть то, что видела бесчисленное количество часов, дней и недель: Антуанетту напротив, блаженно храпевшую во сне.

Окно кареты альтернативой зрелища тоже не радовало. Нет, обзор из оконца вполне удобный. Вот только пыль из-под колес кареты и копыт такая поднимается, что трясется карета по дорогам в облаке желтовато-коричневой пыли. Впрочем, в последнюю неделю уж много дней и ночей зарядили исправно дожди. Но и радости в дожде тоже никакой. Вместо пыли жижа болотная. Пустыня дерьма.

Полина нервозно побарабанила пальцами по кожаной обивке сиденья.

И как это она только решилась сопровождать Антуанетту в сем путешествии? Как только могла тогда радоваться безутешной этой одиссее? О, господи!

Еще никогда не чувствовала она себя такой никудышной, такой ненужной, такой никчемной.

И эта карета. Сущая печка. Пот струился изо всех пор, платье к коже, словно клеем каким, прилипло. А еще воняло от них, как от куска зрелого сыра. И попробуй открой оконце, вмиг в грязище вся изгваздаешься.

Поневоле взгляд ее вновь в Антуанетту уперся.

Теперь та подложила руку под щечку, кошечкой свернувшись. И такая невинная, овечья какая-то улыбочка приклеилась к губам подруги, что и не поверишь, что прямо сейчас раздадутся утробные рулады храпа! Жуть сущая!

Антуанетта умоляла ее пуститься в сие путешествие. Почему? Чтобы ей не очень скучно было. Фантастика! Именно что фантастика!

И вот теперь сиди, Полина, в карете, да пальцы с отчаяния ломай. В начале пути они хоть болтали без устали. У них еще было о чем посудачить, да и Антуанетта еще держалась часа два прежде, чем в сон провалиться. Но «счастье» сие длилось недолго – первые четырнадцать дней. Если уж это путешествие и закончится когда-нибудь – а они почитай два месяца в пути, – то хоть чем Полина поклянется, Антуанетта откроет заспанные глаза и, зевая, спросит:

– Ка-ак? Мы уже приехали?

Полина не знала, как ей далее-то себя вести.

Уж слишком бессовестно относилась к ней Антуанетта. Было б Полине из чего выбирать, она бы прямо сейчас из кареты чуть ли не на ходу выскочила бы. Да куда там: сиди в карете подле своей соузницы.

Золотая клетка, из которой так хотелось улететь Полине, вырваться, в реальности катилась по дороге на четырех колесах.

В этот момент Антуанетта несколько раз выразительно всхрапнула. А потом воцарилась тишина, подруга пробормотала что-то сквозь сон и вздохнула.

Полина изо всех сил зажмурила глаза. Ох, если бы во фляжке оставался хоть глоточек вина! Какое там, пуста фляжка, уж много дней, как пуста. Хочется надеяться, в какой-нибудь деревеньке, где остановятся они на вечер, найдется винцо. Ее нервам необходим сей нектар богов для успокоения. Иначе ее точно колотить начнет.

Без вина даже хуже, чем в обществе вечно дрыхнувшей Антуанетты. Если быть честной, чертовски хуже.

У Антуанетты хотя бы муж для всяких там надобностей имеется. Достойный восхищения, нежный супруг, ежедневно носящий подругу на руках и разделяющий по ночам с ней супружеское ложе. Целующий ее, шутящий с ней, любящий ее.

Когда Полина видела эту парочку вместе, еще острее ощущала она собственное одиночество. Не одиночество, а боль лютую, которую и утишить нечем.

Карету подбросило на ухабе, кучер резко остановил лошадей. Ох, и здорово же у нее от такого толчка все внутри взболтало.

Антуанетта потянулась, зевая, словно спала на перине мягчайшей.

– Ну? Выспалась? – спросила Полина нескрываемо враждебным тоном.

Но Антуанетта все еще пребывала в царстве сновидений и ничего не заметила.

– Я даже ногу отлежала, – промурлыкала она. – О-ля-ля!

О-ля-ля! О-ля-ля! Как же это вечное «о-ля-ля» может действовать на нервы! Большое спасибо за столь продуктивную беседу в дороге! О-ля-ля!

– В последнее время ты кажешься мне чересчур усталой, – заметила Полина вслух.

– Да, я все время такая усталая, – вздохнула Антуанетта. – Но во сне время проходит незаметно, а это хорошо. Тебе тоже следует почаще спать.

Полина вообразила, как выбрасывает Антуанетту из кареты, и никто из эскорта даже не замечает подобной «потери». Антуанетта перековырнется в пыли да в ней и останется, а вместо того, чтобы звать на помощь, закроет глаза и блаженно захрапит.

– Колбаски хочешь? – заботливый голосок Антуанетты вырвал Полину из сладостных мечтаний.

Быстро же она колбаску из корзинки с провизией выкопала! Вон с какой жадностью нарезает. Спать и жевать – и тогда все будет хорошо! О-ля-ля!

– Нет, мерси, – мотнула головой Полина. – Ой, да, бон аппети!

– Посмотри вон в той корзиночке, может, у нас еще остался медок? – спросила Антуанетта с набитым ртом.

Полина недоверчиво глянула на подругу.

– Что ты хочешь? Мед? Мед с колбасой? Так… Скажи мне, ты… ты беременна?

Антуанетта даже жевать перестала.

А Полина похолодела от ужаса.

Обе таращились друг на друга во все глаза.

– Ты беременна? – повторила Полина. – Антуанетта, это правда?

Антуанетта зажмурилась и нехотя кивнула.

– Д-да, у меня будет ребенок.

Полина была слишком изумлена, никаких слов в этот момент не хватало, она лишь метнулась к карете и обняла подругу.

– У тебя будет ребеночек, боже! О, Антуанетта, я ушам своим не верю! Ты станешь мамочкой!

В глазах Антуанетты блеснули слезы. Сначала Полина подумала, что это слезы радости. Да нет, не больно-то радостно выражение Антуанеттиного личика.

– Ну, что, что, мон шери, милая? Ты… ты ведь плачешь! – Полина схватила руки подруги и принялась нежно поглаживать.

– Э-э, да ничего… – отстранилась Антуанетта.

– Какое там ничего! – свела бровки Полина. – Что-то тебя угнетает! Ну, скажи же, скажи, что такое?

– Я… – Антуанетта утерла слезы. – Шарль еще ничего не знает. Он…

– Ты ничего еще не сказала ему? – изумленно перебила ее Полина. – Но…

– Он… – выдохнула Антуанетта. – Он не может держать при себе беременную жену, тем более в России. Я стану для него обузой, как ты не понимаешь?

Полина откинулась на жестковатую спинку сиденья.

– Но, Антуанетта! Он же…

– Полиночка! – всхлипнула Антуанетта, и слезы вновь хлынули у нее из глаз потоком. – Я не хочу рожать моего ребенка на какой-нибудь русской конюшне! Я…

– Антуанетта! – Полина подсела к подруге и крепко сжала ее руку. – У тебя такой замечательный муж, – прошептала она ей на ушко, —да он от радости до небес подпрыгнет…

Антуанетта только головой покачала.

– Вот уж не думаю, что подпрыгнет, – прошептала она. – Скорее уж, сильно огорчится.

– А ты хотя бы знаешь, на каком ты месяце? Вновь мотает головой.

– Я ведь не очень давно окончательно убедилась.

– Но тогда чего ж ты волнуешься, где ребеночка рожать будешь? К тому времени мы дома окажемся.

Антуанетта наморщилась.

– Откуда такая уверенность? – почти с упреком спросила она. – В сей момент ни один человек не знает, как долго все это протянется! Возможно…

Полина помотала головой.

– Антуанетта! Успокойся сейчас же! Ты на все слишком… слишком трагически смотришь! Боюсь, что тяготы пути и впрямь перебор для тебя! Ты должна обо всем рассказать Шарлю, вот увидишь, все не так уж плохо!

Антуанетта вновь начала всхлипывать. Впрочем, на этот раз недолго. Кажется, подруга Полины постепенно приходила в себя.

– Да, конечно, дольше я не могу скрывать от него мое положение, – едва слышно прошептала она.

– А и не нужно ничего скрывать, вот увидишь, – улыбнулась Полина, целуя подругу в лоб. – А теперь поспи-ка ты, моя дорогая! После таких волнений тебе покой надобен.

Антуанетта тяжело вздохнула и кивнула хорошенькой головкой. Уже закрывая глаза, она произнесла:

– Я так рада, что ты со мной, милая Полина! Ты у меня настоящая подружка. Без тебя бы я точно сошла с ума.

С не совсем чистой совестью Полина пересела на свое прежнее место.


Шли проливные дожди. Русская пехота утопала в грязи. Артиллерия застревала в размытых дождем оврагах. Заготовленного фуража и продовольствия не хватало. И все же солдаты на тяжелые переходы не жаловались, сохраняли бодрость. Все нетерпеливо ожидали боя с неприятелем.

Офицерам полковника Чернышева спать почти не приходилось. Разведывать действия противника – дело не из легких. Тем паче когда покоя никакого нет от великого князя Константина. Тот пытался в работу разведывательную вникать, ничего в ней не смысля.

А войска тем временем продолжали отходить на восток. Император Александр, вняв советам близких людей, изволил наконец отбыть из армии со своими «великими стратегами», чем несказанно всех обрадовал.

Полковник Чернышев квартировал вместе с самим Багратионом. Багратиону он нравился своей образованностью, умом, горячностью, упрямством и какой-то отчаянной храбростью. Проснувшись как-то ночью, Багратион увидел, что Чернышев в ночной рубашке и с неизменной трубкой в руках сидит на постели у сколоченного из ящика стола и что-то пишет при свете огарка.

– Послание возлюбленной, что ль, сочиняешь, а, полковник? – хмыкнул князь.

– Нет, князь, тут сочинение совсем иного сорта, – отозвался Чернышев. – Рапорт императору пишу…

– Это по какому же поводу? – нахмурился Багратион.

– Желаю принести себя в жертву Отечеству, – немного патетически произнес Чернышев. – Прошу послать меня парламентером к Наполеону…

– И что же дальше?

– А при подаче бумаг императору французов я всажу ему в бок вот это…

Чернышев повернулся, выхватил хранившийся под изголовьем кривой кинжал и махнул им в воздухе. Багратион от неожиданности вздрогнул. Он не сомневался, что Чернышев, решительный характер которого ему был хорошо известен, точно сделал бы это покушение, если б его послали и если б…

– Верю, друг, в доброе твое намерение послужить Отечеству, – произнес командующий Второй армией. – Однако имей в виду, что не так все просто обстоит, как ты представляешь. Монархи и деспоты плохо заботятся о народе, зато свои драгоценные особы охраняют весьма бережно…

– Да, князь, пожалуй, вы правы, хотя… – Чернышев не досказал, задумался. «А еще и доглядчик мой куда-то пропал», – мелькнуло в голове горестное.


Когда карета, наконец, остановилась, Шарль тотчас же к ним бросился. На лице явственно читалось, что соскучился он по своей прекрасной женушке.

«Что за мужчина!» – подумала Полина. Ведь за два месяца не устал ежедневно выносить Антуанетту из кареты и одаривать долгим поцелуем.

И, как всякий раз, в сцене сей пиесы жизни, ее вновь охватило чувство нестерпимого одиночества.

Сама она, как шаловливый ребенок, из кареты выпрыгнула. Оглянулась, не надеясь узреть хоть что-то примечательное. Селение как селение.

– Ты нашел для нас квартиры, Шарль? – капризно проворковала Антуанетта. Ничто в ее хорошеньком сияющем личике не напоминало больше о слезах и заботах.

– Мы остановились там, шери, – с улыбкой ответил он, махнув рукой в сторону приземистого домишки. – Хозяин гостеприимно уступил его нам.

«Привет вам, клопы», – пронеслось в голове у Полины.

– Себастьян, неси вещи! – приказал Шарль кучеру, под руку с Антуанеттой направляясь в сторону ветхой избы.

– Я немножко пройдусь, – крикнула им вслед Полина.

– В лес только одна не ходи, Полин! Слышишь? Это крайне опасно, – отозвался Шарль и исчез в доме.

Полина пожала плечами, смахнула непослушную прядку со лба. С ней обращаются, как с маленькой девочкой из сказки, которую любил рассказывать ее дедушка, дабы предостеречь любимую внученьку от опасностей в жизни. Слишком поздно сегодня предостерегать. Вот захочет и пойдет в лес.

Из избы, мимо которой проходила Полина, раздался громкий крик. Всадники из эскорта, как обычно, не поделили спальные места. Вот они – точно малые дети!

Ага, тропинка. Ни мало не сомневаясь, Полина двинулась в сторону леска.

Пейзане, видимо, здорово перепугались. Интересно, а они знают, что происходит? Что идет война? Может, они их за какой бродячий актерский балаган держат и в любопытстве ждут, когда представление начнется. Впрочем, один аттракцион у них точно есть! Антуанетта, чудо-храпунья.

Нет, это слишком зло! Пора бы обуздать свои мысли! В конце концов, Антуанетте сейчас ой как непросто.

Ее подруга в интересном положении! Это невероятно как-то. Да она сама еще ребенок. Или уже нет?

Полина тихонько всхлипнула.

Ей уже почти двадцать лет, а Антуанетте зимой только восемнадцать исполнилось. Она на целых два года старше своей подруги и у нее до сих пор не было мужчины, а вот Антуанетта очень скоро будет мамочкой.

За последние недели ей ни с кем даже познакомиться не удалось, есть от чего впасть в отчаяние.

Интересно, а тот солдат этими же местами проходил? Вряд ли, конечно. Шарль считал, что армейские сюда носа не сунули. Далеко ли сейчас месье Булгарин? И что сейчас делает? Может, и в живых его нет вообще. Ах, да что за дело ей до этого солдата?

Так, вода где-то шумит. «Наверное, ручей, – пронеслось в голове Полины. – О, пожалуйста! Пусть там будет ручей!»

Она приподняла юбку и побежала по тропинке. Господи, какая она вся липкая, мерзкая от пота, до чего платье к телу неприятно приклеивается, и этот запах. Просто фи!

Тропинка становилась все круче. За поворотом она увидала небольшую речонку, резво бежавшую по камням.

Торопливо скинула с ножек туфельки, стащила платье и последние метры бежала, что есть мочи. Взвизгнув, влетела в ледяную воду. Круглые гладкие камешки приятно массировали ноги, вода пощипывала кожу.

Недолго думая Полина откинулась на спину на мелководье, набрала полную грудь воздуху и ушла с головой под воду.

Камешки вжимались в замученное в тесной карете тело. Вода остужала, смывала пот и грязь. Вода убаюкивала, подобно колыбельной.

Полина открыла глаза и взглянула в небо. Такое впечатление, что она летит. Свобода!

Вот только холодновато, придется из воды-то вылезать. И тело все пупырышками пошло. Полина кинулась к берегу, там хоть солнышко вечернее пригреет. Зубом на зуб не попадая, девушка выжала волосы, растерла руками бедра и села на камешек.

Вот, будто заново на свет родилась. Словно и не сидела целый день в жуткой карете.

Полина в задумчивости перебирала камешки. Надо же, какой смешной, на маленькое блюдечко похож! На маленькое блюдечко…

Фаддей Булгарин, тот самый солдат, ведь это он так камешки такие называл. Кидать в воду камешки, как «блинчики печь».

Полина сжала камень.

Господи, она ведь тогда ему в шутку пообещала, что когда у воды оказываться будет, то камешками кидаться начнет. И тогда не хуже его научится «блинчики печь».

А ведь с тех пор ни разу как-то не удавалось. И ни разу о той игре не вспоминала.

Полина поднялась и повертела камешек в руке.

Красивый. Словно шестой палец к ладони прирос, плоский, гладкий. Жаль даже его в воду-то кидать.

Она положила камешек в сторонку на платье и поискала другой. Этот толстоват, но для первого броска вполне сойдет.

Плюх. Ушел в воду. И вообще не прыгал.

Полина нахмурилась. Ужо погоди! Какое счастье, что ее в этот момент никто не видит! А то ведь за дуреху-распутеху сочтет!

Она подхватила первый камешек, что лежал на платье, и, взвизгнув, кинула его.

Запрыгал по воде, как форель. Семь раз подпрыгнул!

Полина замерла на месте, как громом пораженная, и недоверчиво смотрела на воду.

– Семь раз, – прошептала она. – Семь раз! – Теперь девушка восторженно взвизгнула!

И взмахнула руками, как молоденький куренок крыльями. Стояла на берегу и громко визжала от восторга.


Маршал Даву чувствовал себя скверно. Упустив под Минском русскую армию, он мог объяснить причины этой неудачи тем, что король Вестфальский плохо исполнял его приказания. Но чем объяснить дальнейшее? Король, получив нагоняй от императора, обиделся, да и отбыл из армии. Даву теперь самостоятельно распоряжался стотысячным войском. Никто не мешал осуществить замысел императора. И все же этот хитрец Багратион с поразительной, непостижимой ловкостью продолжал ускользать из рук! Да еще дважды – под Миром и Романовом – нанес сильнейшие удары французскому авангарду, разгромили добрый десяток превосходных кавалерийских полков!

И вот под Смоленском Первая и Вторая армии русских соединились.

Эта военная кампания никак не походила на те, которые Наполеону приходилось вести прежде.


Из донесения наблюдателя Его Императорскому Величеству Государю Александру Павловичу:

«Местных жителей французам обнаружить не удается, так же, как и пленных взять; отставших от армии по пути не попадается; шпионов у них нет. Армия находится среди русских поселений, и, тем не менее, если мне позволено будет воспользоваться этим сравнением, она подобна кораблю без компаса, затерявшемуся среди безбрежного океана. Через несколько дней после прибытия французского войска в Витебск, чтобы раздобыть продовольствие, приходилось уже посылать лошадей за десять-двенадцать лье от города. Оставшиеся жители все вооружались; французам же невозможно найти никаких транспортных средств. На поездки за продовольствием изводят лошадей, нуждавшихся в отдыхе; при этом с риском быть захваченными казаками или перерезанными крестьянами, что частенько и случалось».


Мысли о мире теперь все чаще и чаще приходили в голову французского императора.

– Я хочу мира, и я не был бы требователен в вопросе об условиях мира, – признался он Арману Коленкуру, – если б Александр прислал ко мне доверенное лицо, мы могли бы быстро прийти к соглашению… Есть много способов уладить дело так, чтобы русские не остались слишком недовольными и не убили Александра, как его отца…

4

Цветочек был мертв.

Фаддей смахнул каплю с носа и вытер ладонь о мундир. Глаза пристально следят за маленьким костерком на краю лагеря, очень одинокому костерку. Была ночь, солдаты устроились подле огня. Им хоть немного хотелось развлечься, избавить головы от тех мерзких мыслей, которых они поднабрались на марше. А вот ему было сейчас не до шуток. Он хотел одиночества.

Цветочек умер…

Прошло уже две недели с того безумного бега сквозь бурю. И тогда Цветочек находился на волосок от гибели. Прошелся по лезвию бритвы, с одной стороны которой жизнь, с другой – смерть, но все-таки удержался, выстоял. После той ночи они верили, что ничто на свете уже не сможет доконать их.

Три дня после того марша они отдыхали.

Три дня оставались на одном месте. Но война никому не позволит насладиться спокойными деньками. Она уже упрятала их в свой волшебный сундук, готовя новые беды и ужасы. Она, война эта, уже поняла, что нужен такой страх, перед которым все прежние померкнут.

Все началось с легкой головной боли. Большинство солдат о ней молчали, не хотели признаваться в эдакой смехотворной слабости, как раскалывающаяся черепушка. Цветочек был первым, кто начал жаловаться. Конечно же всерьез его жалобы никто не принял. Сочли действием жары и посоветовали пить побольше. А ведь тогда его еще можно было спасти.

Фаддей всхлипнул с несчастным видом.

У некоторых головные боли сопровождались сильным жаром. А вот у Цветочка – странное дело! – жара как раз и не было. Батальонный лекарь Бернье был в ужасе, когда начался мор. Больные уходили в лес, и больше уже никто из них к товарищам не возвращался. Офицеры объявили бедолаг дезертирами и устроили самую настоящую охоту. А когда нашли, все враз понятно сделалось.

Фаддей помнил, что происходило с Цветочком. Тот в этот день, как малый ребенок, в штаны обделался. И как малое дитя поглядывал и молчал.

Вещички его смердели смертью. Как будто он в них разлагался заживо. Эту вонь Булгарин никогда в жизни не забудет. От одного лишь воспоминания о том смраде к горлу подкатывал комок тошноты.

В последний раз он видел Цветочка в лазарете рядом с другими несчастными. Его бледное детсковатое личико осунулось, а кожа сморщилась, как у старичка. Глаза покраснели, сосуды полопались, как фарфоровая тарелка, разбитая на мелкие осколки. В кишках бедолаги булькало, гудело и пищало так, что жутко до невероятности становилось.

Ему пришлось попрощаться с Цветочком, бросить его в лазарете. Больные были настрого изолированы от лагеря. Чтобы эпидемия не распространялась, говорили офицеры. Так что прощался Фаддей с Цветочком торопливо, на скорую руку. И сам себя за это виноватым чувствовал. Буркнул только:

– Скоро увидимся! – лишь бы не думать о смерти возможной, лишь бы не думать.

А через два дня Цветочка не стало. Лейтенант Фабье сказал ему о смерти товарища во время побудки. Похоронили ли несчастного, лейтенант и сам не знал.

А эти офицеры вообще ничего не знают! Только и умеют пожимать плечами и ничего не знать!

А он никогда больше не сможет поговорить с Цветочком. Дурень ведь чуял, что конец его наступает. Фаддей же и успокаивать его не стал, как отмахнулся:

– Скоро увидимся!

Что за ложь! Да они вообще ни один с этой войны не выкарабкаются. Где-то там за леском притаилась смерть и хихикает в костлявый кулачишко.

Его-то эта чертова дизентерия пощадила. Да и новых случаев не наблюдалось. Но смерть-то не перехитришь. До тех пор, пока людье, как звери дикие, мотаются по земле, убивая себе подобных, – ее ни за что не перехитрить.

Слова о прощении и любви к ближнему – да их как будто и не слыхали люди никогда. Как будто и в церковь ни разу не захаживали. И почему, почему никто из ближних не возразил ни словом Наполеону супротив сей проклятой войны? Ведь никто из тех, кто окружал Фаддея в Великой Армии, не знал совершенно, для чего в действительности развязана эта война. И молча, тупо шли на убой.

Словно незримое войско демонов их подгоняло. Словно дьявол толкал Наполеона под локоть, когда он подписывал указ о наступлении на Россию. Да дьявол сей указ и подписывал! Он толкал пушки, крутил колеса смерти и ненависти. И никому не позволял задуматься. Убивают? Ибо не ведают, что творят. И маршал Даву тоже из когорты демонов, сие яснее ясного. Может, и офицеры батальонные тоже бесы, каждый из которых кричит: «Вперед! Марш!» А Его Величество Наполеон Буонапарте и есть сатана собственной персоной, антихрист.

По спине побежал неприятный холодок. Фаддей вздрогнул, как ребенок, когда у того в темноте за спиной веточка хрустнет.

– Ну, ну! – раздался приглушенный голос Дижу. – Герой Булгарин, надеюсь, не сильно испугался?

– Не дождешься, – отмахнулся от него Булгарин. – Я тут о бесах думал…

Дижу бросил рядом с Фаддеем на землю попону и сел к огню.

– Понятно, значит, я твоему разговору с бесами помешал, – хмыкнул Рудольф. – Но что-то мне не нравится, как ты в последнее время от остальных отделяешься и с мрачной рожей у костра сидишь. Это вообще-то прежде моя роль была.

– Д-да, Дижу. Теперь ты у нас не один такой… необычный. Да очень скоро у всех наших камерадов рожи мрачными сделаются.

Дижу кинул взгляд на другие лагерные костры, там-то у солдат настроение явно получше было.

– Ну, за них не беспокойся. Они предпочитают роль мух, что кружат над трупами. Пффр! Обосрались за несколько дней по самое не хочу, но все ж таки выжили, вот и радуются теперь, как дети.

– Но мне почему-то не радостно.

– Лично я буду радоваться, когда на мне сего проклятого мундира больше не будет. Только тогда!

Фаддей кивнул.

– Думаешь, скоро эта чертовщина кончится?

Дижу с блаженным видом ворошил ветки в костре.

– Скоро вообще все закончится, дружище.

– Ну, чтоб совсем все заканчивалось, не хотелось бы…

Дижу пожал плечами.

– А ты так цепляешься за жизнь? Лично я – нет.

– Вот этого-то я и не понимаю в тебе. Каждый человек цепляется за жизнь, потому что в ней, несмотря на все пакости, хорошее все-таки перевешивает.

– Ха! Да ты по сторонам-то посмотри, Булгарин! Где тут хорошее перевешивает? Жить означает не что иное, как решать, каким макаром в смерть закатишься – али от поноса, от истощения или же от пули лихой. Жить означает всего лишь дожидаться смерти, и все это мне не очень-то нравится. Лучше уж тогда сразу преставиться.

Фаддей предостерегающе вскинул руку.

– Нет, погоди, погоди! Ведь всегда же есть возможность жить хорошо, по совести.

– И как же это?

– Ну, во время боя, под шумок, удрать к чертовой матери.

Дижу улыбнулся.

– Ты так и не выбросил эту идею из головы?

– Мне кажется, лучшее время для побега – в пылу боя. Знаешь, почему? Потому что в сей момент всем наплевать на то, что с тобой происходит.

Дижу сочувствующе поаплодировал пылкой речи Булгарина.

– Любопытно. Нет, честное слово, любопытно. Здорово ты все рассчитал.

– Так ты бежишь со мной?

– Посмотрим, – и Дижу задумчиво поворошил ветки. – Вот только я не знаю, стоит ли собственную жизнь ради жизни по совести на кон бросать.

Фаддей даже разозлился.

– Ну, так решай быстрее! Кто знает, когда палить всерьез начнут. За парочкой дезертиров здесь никто вслед не погонится.

Повисла тишина. «И чего он осторожничает?» – недоумевал Булгарин.

– Я вот всегда вспоминаю, как мы с ребятней в детстве в гвардейцев играли, – произнес он, наконец. – Восторг был щенячий, право слово! Прыгать по грязи, друг друга в ней вывалять!

И замолчал. Дижу с равнодушным видом поглядывал на огонь.

– И как нам только в голову-то приходило – играть в гвардейцев, в войну? – вздохнул Фаддей. – Глупость страшная!

– Веселое у тебя детство было, – по-привычному насмешливо заметил Дижу.

– Как будто вы в другие игры играли! – хмыкнул Фаддей.

Дижу дернулся.

– Я что, не говорил тебе, что со мной никто не играл, потому что я – сынок выродка?! – зло проговорил он. – Ведь говорил же?

Фаддей молча кивнул. Вновь повисла тишина, а когда Дижу заговорил, Булгарин даже вздрогнул от неожиданности.

– Видимо, я сызмала вел себя дезертиром… Для отца я был убийцей матери. Для деда – сыном человека, замучившего его дочь. Вот и вели они себя со мной как с распоследней тварью. Попробуй тут, не научись ненавидеть людей! Дед еще хуже отца был, лживый фарисей. На людях изображал доброго самаритянина, принимающего бедного осиротевшего внучка. А наедине смешивал меня с дерьмом. Когда я подхватил воспаление легких, он мне даже воды не подал. Попались бы они мне все сегодня, да жаль – подохли давно…

– А у тебя… у тебя была любимая? – внезапно спросил Фаддей.

И зря спросил, как видно.

– Ладно, спать пора, – вздохнул Дижу и поднялся.

– Ну, так как насчет побега? – заторопился Фаддей.

– Время покажет, Булгарин. Время покажет.

Фаддей остался в одиночестве. Эко вопрос о девушке Дижу не по вкусу пришелся. Что-то за этим точно кроется. Фаддей пошарил в нагрудном кармане и вытащил черную ленточку Полины, а вслед за ней маленький камешек.

Камешек ему в лазарете Цветочек дал:

– Мой счастливый…

Камешек и лента были его самыми бесценными сокровищами.

Глупо, по-детски, зато правдиво. Эти вещи будили воспоминания о двух людях, по которым он действительно тосковал. Цветочек-то потерян безвозвратно. Да и Полина – тоже. И все же ему не хотелось расставаться с крохой надежды. О, как же он хотел вновь увидеть ее!

А вдруг он сам вскоре погибнет? Кто по нему-то тосковать будет? Разве что Мишель… А Дижу? Вряд ли. Хотя…

Как же ему хочется мышью-полевкой обратиться да и нырнуть в какую-нибудь норку. Или деревом стать, которому все грозы нипочем…

5

День битвы. Слово-то какое смертоносное… Да вот только что значит оно? Отчего же ни одной ясной мысли в голове не наскрести? День битвы. Для чего сие слово? Что это они удумали? Пушечное мясо! Да, пушечное мясо…

Солдат пустят в мясорубку смерти. Чтобы уже никогда не поднялись. И будут они лежать маленькие, аки муравьи раздавленные, на поле страшного боя.

Фаддей недоверчиво глянул на свои ноги, упрямо попиравшие землю.

Земля вновь содрогнулась. Ядра бились в стены города Смоленска.

Смоленск… Имя-то у города какое смоляное, Фаддей только сейчас понял. Эвон, как чертов Корсиканец велел русский город обстреливать. А он…

Словно буря страшная над землей содеялась: дым пороховой, как тяжелые, черные тучи, плыл над телом ее, заворачивался лентой змеистой над башенками стены крепостной. Пушки грохотали почище грозы майской, да так, что и мыслей собственных не расслышишь. А дождь – да и дождь тоже был, дождь пуль свинцовых, что проносились в воздухе, пели песню смерти, выли страшно. Музыка светопреставленья. Словно все они сделались участниками Апокалипсиса Иоаннова.

Сами они еще ждали. Стояли строем на маленькой высотке и наблюдали за битвенным крошевом, словно ангелы с поднебесья. Впрочем, многим из них сегодня к ангелам отправляться. Интересно, сам-то он хоть час еще проживет на земле взбешенной?

Один только взгляд на сей массовый забой человечества для него перебор. Ну не желает он видеть, как рвет людей в клочья!

Фаддей никого не хотел убивать. И убитым он тоже быть не хотел. Он домой хотел, к своим хотел. И чтоб не было этого грохота пушек!

Булгарин глянул в сторону. Дижу вон справа в том же ряду стоит. Ладно, авось удастся им сбежать-то. А вот Мишеля он так и не уговорил.

Все, сейчас их в бой погонят. Пушечное мясо, пушечное мясо…

– Батальон! Оружие к бою! Марш!

И все они бросились вперед. С криком.

Фаддей тоже закричал. В ужасе смертном.


Не смолкал под Смоленском гул орудий, сражение шло самое ожесточенное. Пехотная дивизия генерала Неверовского, составлявшая арьергард Второй армии, и корпус генерала Раевского с необыкновенным мужеством сдерживали во много раз превосходившие их силы неприятеля.

Русская пехота смешалась с французской, и в самых воротах Смоленска произошла рукопашная свалка: обе стороны дрались на штыках с равным остервенением и храбростью…


Вокруг него кричали, истекали кровью, умирали в муках люди. Приказов слышно не было, только грохот, грохот пушек и крики. Фаддей, воспользовавшись неразберихой, нырнул в дыру в крепостной стене.

И тут же что-то впилось ему в левую ногу. Боль была не очень и сильная, только на миг вспыхнула ярко в мозгу. Хромая, Фаддей бросился дальше в город. Какой-то дом горит. Да это хорошо – в дыму-то его ни французы, ни свои не увидят.

– Булгарин! – крикнул кто-то из развалин.

Дижу. Лежит на земле, за кучкой камней в укрытии. Кивера нет. Волосы серыми сделались от пыли и пепла. Фаддей рухнул рядом.

– Думаешь, выберемся? – выдохнул он.

– Ага, а как? – хмыкнул Дижу.

– Давай тут отлежимся.

– Увидеть могут. Если они найдут нас, сразу можешь читать отходную.

Фаддей вздрогнул: только сейчас он заметил, что камень, на котором Дижу лежал, кровью измазан.

– Это… это твоя кровь?

– Выходит, что моя.

– Покажи-ка!

Дижу повернулся на бок. Лосины на правом бедре вспороты сабельным ударом, из резаной раны в ладонь шириной кровь течет. Фаддей скривился.

– Откуда?

– Еще и спрашивает! – охнул Дижу.

– Ты идти-то сможешь?

– Лежал бы я здесь тогда! – скрипнул зубами Рудольф, криво усмехаясь.

– Подожди, я тебя перевяжу.

– Не сейчас, не сейчас, Булгарин! Ты только глянь! – прошептал Дижу.

Ага, глянул: вот и всадник на белом коне. Никак всадник смерти да конь бледный пожаловали? Да нет, всего лишь маршал Даву.

– А этот-то что здесь потерял? – охнул Фаддей.

– Верно, уцелевших русских выслеживает, – усмехнулся Дижу. – Впрочем, не успеет! Эх, дружище, когда еще сыщется случай за все поквитаться!

Дижу схватил ружье и прицелился. Фаддей взмолился про себя лишь об одном, хоть бы не попал! Да ты что, Булгарин, вспомни, как Даву шрам тебе на роже оставил, как он ночью под дождем гнал вас через болотину, как чуть не пристрелил тебя!

Вспомнил и повис на руке Дижу.

– Пусти!

Дижу оттолкнул друга.

– Не смей! Если ты выстрелишь, убивцем будешь! Тогда ты, как он, сделаешься. Этого хочешь?

– Да о чем ты говоришь? – запальчиво прошептал Дижу, вновь прицеливаясь. – Да он смерти поболе всех заслуживает! А то Давушка какого-нибудь русского прибьет и глазом не моргнет. Ведь ты не хочешь, чтоб русских он убивал?

Булгарин похолодел. Знает? Догадывается?

– Вот-вот, подумай, – хмыкнул Дижу, вновь прицелился и спустил курок.

Даву дернулся, зажал правой рукой левое предплечье, но в седле удержался. Испуганная лошадь понесла.

– Я всегда верил в божью справедливость, – усмехнулся Дижу, опуская ружье.

И тут же прижал палец к губам.

– Тшшш! Слышишь?

Фаддей вслушался в грохотанье пушечных залпов.

– Труба! – прошептал он. – Победу трубят!

– Вот и я об этом! Нельзя нам сейчас бежать. А то попадемся. Не нашим, так местным пейзанам на кол…


– Булгарин! Дижу! – к ним навстречу кинулся лейтенант Фабье. – Мы уж думали, все, карачун вам пришел.

Все молчали. Просто молчали и глядели в пустоту. Да и видок у них у всех жутковатый был. Битва всех разом на несколько лет состарила.

И тут Фаддей заметил, что среди камерадов не достает Мишеля.

– Его ядром… разорвало, в клочья, – отвел глаза в сторону Фабье.

Фаддей зажмурился.


Из донесения наблюдателя Его Императорскому Величеству Государю Александру Павловичу:

«Французы разграбили и сожгли Смоленск, церкви обратили в конюшни, поругали женщин, терзали оставшихся в городе стариков и слабых, чтобы выведать у них, где спрятаны мнимые сокровища. Во всю эту войну они показались совершенными вандалами. В поступках их незаметно искры того образования, которое им приписывают. Во все это время они ознаменовали себя неистовствами, осквернением церквей и сожиганием сел…»

Был знойный июльский полдень. Полковник Чернышев дежурил в штабе. В соседней комнате великий князь Константин Павлович о чем-то совещался с приближенными генералами. Внезапно дверь распахнулась. Великий князь выскочил красный, злой, растрепанный, прохрипел:

– Чернышев, поезжай со мною!

Ага, к Барклаю понесло. Мешать, по обыкновению.

– …Немец, изменник, подлец! Продаешь Россию, так вот я не хочу состоять у тебя в команде! К Багратиону с корпусом перехожу!

Барклай удивленно посмотрел на великого князя. Тот продолжал изрыгать самые непристойные ругательства. Барклай отвернулся и занялся своими делами.

– Что, а? Каково я этого немца отделал! – самодовольно усмехнулся великий князь и убежал.

Чтобы через час по возвращении в штаб получить от Барклая предписание: сдав гвардейский корпус генералу Лаврову, немедля выехать из армии.

Чернышев улыбнулся и обратился к одному из офицеров:

– Здорово! Выставить из армии родного братца императора! И при том сохранить полное самообладание и благородство! Восхищаюсь таким характером…

– Да, но и нарекания на Барклая тоже велики…

– Кто ж о том спорит, – вздохнул Чернышев. – Я уже слышал, в Петербурге хотят нового главнокомандующего…

– А кого прочат, не слышали, полковник?

– Багратион говорил, дворянство требует назначения Кутузова…

Слова Чернышева всерьез не восприняли:

– Ну, это пустое дело! Всем известно, что государь старика Кутузова терпеть не может…

– Слухи таковы, а там кто знает! Поживем – увидим! – улыбнулся полковник.


…Государь Александр Павлович с детства мечтал о лаврах полководца. Аустерлиц, где впервые более чем ярко обнаружилась его стратегическая бесталанность, несколько поколебал, но так и не убил стремления к военной деятельности.

– Я был молод и совсем неопытен, Кутузов должен был удержать меня от сражения, – оправдывая себя, говорил император приближенным, хотя сам отлично сознавал, что Кутузов, фактически отстраненный им от командования, никак «удержать» его не мог.

И вот началась она, эта война. И все планы императора, подсказанные Пфулем, снова оказались никуда не годными. Теперь уже было значительно труднее найти себе оправдание. Сестра императора Екатерина Павловна, не щадя его самолюбия, первой в откровенном письме высказала то, о чем думали многие. «Ради бога, – писала она брату, – не берите командование на себя, потому что необходимо без потери времени иметь вождя, к которому войско питало бы доверие, а в этом отношении вы не можете внушить никакого доверия».

Молча проглотив обиду, Александр все же последовал этим советам. Войска Наполеона слишком уж быстро продвигались вперед, создавалось угрожающее положение. Дальнейшее вмешательство царя в военные дела могло окончиться катастрофой.

Вопреки своему желанию Александр вынужден был назначить главнокомандующим Кутузова.

Требуя от фельдмаршала решительных сражений и заявляя всем, что «скорее отрастит себе бороду и уйдет в Сибирь», чем заключит мир с Наполеоном, Александр Павлович ждал чуда. И понять императора было можно. Он прекрасно знал, что дворянство, проявившее столь резкое недовольство Тильзитским миром, никогда не простило бы ему нового соглашения с Францией; он был бы убит, как его отец, на что и намекал Наполеон в разговоре с Коленкуром.

А в проницательности Бонапарту никак нельзя было отказать.

6

Она чувствовала себя хуже некуда.

И дело вовсе не в том, что сегодняшний день был еще муторнее, чем остальные. Уж больно духота невыносимой казалась, и корсет был аки из свинца. Попробуй такой на себе потаскать… Дышать тягостно, а поболе всего хотелось рвануть на себе платья, чтобы посвободнее себя почувствовать. Весь день ведь решать приходилось, то ли открыть оконце в такую жарищу, то ли закрытым оставить. Пот, словно мед, к коже лип, будто горячка у нее какая. Совсем как у Антуанетты.

Измученная Полина приподняла голову и глянула на подругу. И хоть спала Антуанетта, все равно даже во сне метаться продолжала, била руками по матрасу, насквозь промокшему от пота и компрессов. Веки подрагивали нервно.

Полина всю ночь подле нее провела, когда лекарь выказал опасения в нервической лихорадке. А теперь ждала Шарля. Ему в штабе работать пришлось, в задачи его входило обустроить захваченный Смоленск под склад фуража и припасов. Русские войска хоть и отступили, но побеждены-то не были. Война продолжалась.

Но Шарль обещал сменить ее поутру. Они оба не отходили от Антуанетты. Лекари в Смоленске все больше раненных в бою пользовали. Ноги там, руки ампутировали без числа. Кого уж тут заинтересует дама в горячке и интересном положении?

Эх, надо было им домой уезжать. Но именно Шарль и заупрямился – беспокоился за Антуанетту и ребенка. Свое решение тем оправдывал, что уж больно поход затянулся. Но на следующий день, в те самые часы, когда французская армия шла на штурм смоленских стен, у Антуанетты случился первый приступ этой самой нервической лихорадки. Так что об отъезде домой, таком долгожданном отъезде, и думать теперь было невозможно. Да и бог с ним, с отъездом, только бы опасности никакой для Антуанетты и ее ребеночка не было.

Полина услышала шаги на лестнице. Ну, наконец-то!

В комнату вошел Шарль.

– Как она? – тихо спросил он, как будто мог разбудить Антуанетту.

– Кажется, немного лучше, – солгала Полина, приподнимаясь со стула и растирая затекшее тело. – Компрессы – средство наиудивительнейшее!

Ей хотелось вселить надежду в сердце Шарля. А что им всем, кроме надежды, оставалось-то?

Шарль пощупал лоб жены, снял полотенце с головы и смочил в ведре с водой.

Полина положила руку ему на плечо.

– Мне надобно выйти, – негромко предупредила она.

– Спасибо, что присматриваешь за ней, – кинул на нее благодарный взгляд Шарль. А когда девушка уже стояла в дверях, торопливо добавил: – Полина, тебе надобно лишь слово сказать, и я отправлю тебя домой с эскортом.

– Все хорошо, Шарль, – слабо улыбнулась она. – Я остаюсь. Я… я ей нужна.

Он кивнул.

– Спасибо! – и прошептал: – Там… там, на улице, любоваться-то нечем.

Как будто Полина и без него не знала! Словно город, еще вчера обращенный в поле боя, может быть красив!

Господи, до чего ж пот, грязь дорожную с себя смыть-то хочется! А что по дороге к реке встретиться может – и думать страшно. Сегодняшней ночью она не раз бегала с ведром за водой, проливала ее, спотыкаясь о мертвые тела. В воздухе висел тлетворно-сладковатый смрад. Как же завтра-то провоняет все, если тысячи непогребенных тел на солнце лежать останутся!

Полина двигалась вниз по разоренной улице вдоль сгоревших домов, из которых все еще курился дымок. Взгляда к небу не поднять, да и по сторонам глядеть жутковато – кругом убиенные лежат на земле. Словно картина Суда Страшного. Лишь бы посредь мертвецов сих его тела не нашлось!

Полина еще никогда не тосковала по своему брюзгливому дядюшке. Зато теперь! Внезапно девушке представилось, что она единственная уцелевшая в каком-нибудь средневековом городке, чрез который прошлась безжалостная и всемогущая Чума.

Она себя во всю эту бессмысленную поездку в Россию ощущала очень одинокой, даже в присутствии Шарля и Антуанетты. Но ныне одиночество в городе мертвых – как будто бог суд только что творил над Содомом, а ее позабыл.

Где были души людей, чьи тела лежали здесь ныне? Может, им там лучше, чем здесь, на земле? И захотели бы они вернуться сюда еще раз, коли б выбор у них имелся?

А вот она не знает, будь выбор у нее, вернулась бы она в жизнь-то. Ибо то, как существовала Полина, жизнью назвать нельзя. Долгое время она верила, что любовь придает смысл бытию. Но ведь и любви она еще не знала! Любовь – да такого слова в ее кругах вообще не слыхивали! Замужество с тем, в лицо которому и заглянуть-то страшно.

Люди ее сословия, словно мертвые на улицах уничтоженного Смоленска. Политикой они называют уничтожение безвинных. Последние недели Полина довольно пообщалась с офицерами и их женами и прекрасно знала их отношение к тем, кто сейчас лежал на улицах разоренного Смоленска. Они даже не верили, что война была слишком грязным делом. Дамы думали лишь о своих лейтенантах, капитанах, генералах и любовных приключениях, словно и не жили, а в романах действовали. И в этих романах о солдатах, погибших на поле боя, никогда не писали.

Наполеона Полина теперь ненавидела. Когда-то она была от него в восторге, почти что влюблена. Когда? Пожалуй, в другой жизни. Его дела, его слава околдовывали ее. И вот теперь она видела эту славу собственными глазами, вернее, изнанку славы: безвинно убиенных – из французской армии, из русской. На его – и только его – совести каждый погибший солдат. За это она и ненавидела Корсиканца.

Полина вздрогнула всем телом, услышав за спиной голоса. А когда обернулась, еще больше поразилась правильности сравнения Смоленска со средневековым городом мертвых: четыре солдата перекидывали в огромную телегу трупы однополчан. Вот такие же телеги были в городах, пораженных чумой.

Почему-то Полине вспомнился их конюшенный Ханси. Маленькой девчонкой она нашла в сене мышь. Ханси схватил мышь за хвост и метнул о стену с криком:

– Убирайся в ад, пся крев!

Мышь упала к ногам Полины, и девочка видела, как та умирает. С громким воплем Полина тоже бросилась биться головой о стену. До сих пор шрамик на лбу сохранился. Отец в тот же день прогнал Ханси прочь из имения. Три ночи Полина лежала, не смыкая глаз, вспоминая мышиную агонию.

А вот теперь ее целая гора тел не пугала. Как будто и не люди то были вовсе, а камни или трава придорожная, неотъемлемая принадлежность любого пейзажа. А как бы она отреагировала, если б среди мертвых солдат того, знакомого узнала?

Полина добралась до сада на берегу реки. Уцелевшие яблони увешаны плодами, как елка игрушками на Рождество. А на земле повсюду тела мертвые – с ранами зияющими, разверзстыми. Изорванные тела.

Господи, до чего бы здесь красиво без войны было!

Вот она, река. Полина присела на берегу, в мягкую зеленую травку. Девушка скинула туфельки и опустила ноги в прозрачную воду. Ледяную. Полина зажмурилась, наслаждаясь нежными прикосновениями солнца.

Почему она одна сидит тут? Почему у нее нет никого, с кем можно было бы поговорить сейчас, поговорить обо всем, что выгорало в душе, избавиться от пепла, запорошившего сердце? Того, с кем можно поделиться заботами и мечтами, довериться!

Довериться она могла лишь своему брату Жану и еще одному человеку. Тот майский день, берег реки. И солдат. Фаддей Булгарин.

Сейчас Полина размышляла о том, о чем старалась не думать уже долгое время. Та встреча не была кокетством, как она пыталась уговорить себя, – нет, тот юноша с ясным, открытым взглядом запал ей в душу. Несколько минут в его обществе, несколько слов, которыми они перебросились друг с другом, – и все, но никогда прежде в жизни Полина не была так счастлива. Булгарину была чужда спесь и надменность двора. Не было на нем маски, заученных улыбок тоже не было. Он доверился ей, совершенно не зная ее, поделился крохой души. Какое ей теперь дело до философических монологов скучающей великосветской молодежи! Булгарин ничуть не кокетничал с ней, он говорил о том, что действительно волновало его.

Как бы ей хотелось вновь увидеть его! Ей нужно, просто необходимо переговорить с ним. Она обязательно рассказала бы ему обо всем, что произошло с нею в последние недели, о своей ненависти к Наполеону, который есть убийца и своих собственных солдат, и русских. Душу выговорить, выкрикнуть надобно. Антуанетта с ее неожиданной беременностью была занята лишь самой собой, а теперь с этой нервической лихорадкой стала ее самой главной заботой и тревогой. С Шарлем она была не столь близко знакома, чтоб доверять наболевшее.

Полина подалась вперед.

На другом берегу в зарослях двух корявых ив лежал мертвый солдат. А может, еще живой?

Господи, лишь бы Булгарин жив был! Полина зажала руками рот, удерживая рвущийся с губ плач.

Господи, пусть он найдет ее! Пусть отвезет ее домой!

Девушка устало поднялась. И, как слепая, двинулась к дому. Устала, устала она. Надо лечь в постель и хоть немного помечтать о Фаддее. Имя у него все-таки странное. Такое русское имя.

Поднимаясь по лестнице, Полина услышала всхлипывания. Шарль! Он сидел на полу, вжавшись спиной в закрытую дверь, и рыдал, как маленький ребенок.

– Elle est morte! – выдавил он сквозь слезы. – Они оба умерли!

Тихо ахнув, Полина кинулась в комнату подруги. Антуанетта лежала на кровати все в том же положении, вот только перестала метаться, не шевелилась. Лицо восковым сделалось, лоб, недавно пылавший, теперь стал ледяным.

«А как же ребенок?» – в отчаянии подумала Полина, как будто еще что-то можно было спасти.

А потом кинулась прочь, как бросилась прочь, когда узнала о смерти родителей. В отведенных ей покоях на столе стояла непочатая еще бутылка вина. Полина намертво вцепилась в ее горлышко. Выпить? И обо всем, обо всем забыть? Не-ет! С криком Полина бросила бутылку в зеркало. Разбить, разбить это чертово отражение! Пусть разлетится на тысячу осколков. Вино, словно кровь, полилось по стене на пол.

С плачем Полина рухнула на кровать, вцепилась запачканными руками в белую кружевную подушку. Вот и все. Вот и все.

Раненный в сражении Бородинском князь Багратион лежал в своем имении Симы, когда ему доложили о прибытии полковника Чернышева. Тот сердечно обнял талантливого генерала и хмуро произнес:

– Не хочется портить вам настроение, князь, но скрывать печальную весть не могу. Москва занята французами!

Известие поистине ошеломляющее. Несколько секунд князь не мог произнести ни слова. Да и у полковника лицо покрылось багровыми пятнами, губы тряслись. Багратион, хоть и ожидал этого события, все же почувствовал, как больно сжалось его сердце и перехватило дыхание.

– Как? Москва?.. Отдана без боя? – наконец спросил он, делая усилие, чтобы справиться с охватившим его волнением.

– Да, князь, даже драться не пришлось, – со вздохом ответил Чернышев. – На военном совете в Филях порешили – признать позиции для сражения под Москвой непригодными…

– А… а что же сталось с жителями?

– Москвичи в большинстве своем выехали, а те, кто остался… разумеется, им придется несладко… Чуть не за сто верст я видел огромное зарево над городом… – тихо произнес Чернышев и, будучи не в силах говорить дальше, отвернулся.

Багратион попытался приподняться, задышал тяжело, часто, и Чернышев кинулся к нему.

– Князь, батюшка, успокойся, самому больно, но с потерей Москвы Россия-то еще не потеряна!

Багратион прикрыл глаза, вслепую нащупал костыли у дивана.

– Ты поди, полковник, того… отдохни с дороги. Степка, отведи барина, а я… я один побыть должен…

Чернышев почувствовал, как ойкнуло в недобром предчувствии сердце, но возражать не стал, ушел, кинув на князя лишь встревоженный взгляд.

Багратион с трудом добрался до стола с картами, нашарил ножницы и начал взрезать повязки на ноге…

– Москвы нет, и меня нет! – прошептал упрямо.

…12 сентября 1812 года замечательный полководец, растравив раны, умрет от вызванной им гангрены. Для него с потерей Москвы было потеряно и все Отечество.

7

…Он видел свет, но свет был столь пронзительным, что колол глаза, словно острием ножа. Вспышка как удар. А потом вновь чернота.

И хотя теперь он ничего не видел, он знал: сейчас они придут за ним. Карлик в очках и здоровенный такой детина. В руках у них пилы, и пилы эти рассекают тела с той же легкостью, что и хворост сухой. Эвон как они других-то перепиливают. Слышит, слышит Фаддей крики дикие.

Нет, нет, он не позволит содеять с собой такое. Не тронут они его!

В ночь перед битвой, перед второй битвой моросило премерзко. Холодный такой мелкий дождичек. Сентябрь подступал – с жарким летом распрощаться надобно. Земля размякла, как баба от ласки мужицкой. Никто в ту ночь не спал. Мерзли у костров лагерных, письма прощальные писали или амуницию проверяли.

Вторая та битва, Бородинская, жуткой оказалась. Все уж знали, что их ожидает. Всадник по имени Смерть на коне бледном. Земля содрогалась под топотом коня апокалиптического.

Фаддей ничего не помнил. Да и себя чувствовать лишь тогда начал, когда в куче людей стенающих оказался. А стенали вокруг него, не переставая.

И этот гном в очках, эта верста коломенская – они все ближе и ближе подходили. Когда-нибудь и до него доберутся, но он-то уж точно сопротивляться станет. И нож у него на сей случай имеется, и сабелька острая, и пистоль заряженный.

Но эта вонь, эта вонь точно убьет его! Смердело зрелым сыром, потом, кровью, дерьмом, гнилью какой-то, смердело гномом и его длинным спутником, слугами смерти-старухи. И мокро, мокро кругом. Опять, что ль, дождь зарядил?

Вновь землю разорвало снарядом. Еще мертвецов на жутком поле прибавило. Как камней недвижимых.

Кровь, в этой кровище и потопнуть можно. Фаддей не помнил больше вкуса вина, вкуса геттингемского пива, зато точно знал, какова на вкус она, кровь.

Все кричали. Лошади, пушки, люди. Кричали деревья, когда в них попадали снаряды. Пули и гранаты с воем взрезали воздух. Рычали пушки. Сабли звенели, слышался треск выстрелов ружейных. Выли умирающие. Выли оставшиеся в живых. Весь день, весь день…


…Они никак его в домовину опустили?! Земля, земля на тело давит всем весом своим претягостным – на плечи, грудь, на ноги.

Фаддей вскрикнул и открыл глаза. Нестерпимо яркий свет причинял неимоверную боль. Булгарин прикрыл рукой глаза.

Боль, боль все тело пронзает. Где он? Где тот карла и его долговязый спутник? Неужели все лишь привиделось? И тот бой жуткий… он что же, тоже лишь иллюзия кошмарная?

Фаддей ощущал боль каждой клеточкой своего тела. Как же трудно голову-то повернуть!

Небо было пронзительно-голубым, радостным каким-то. А слева и справа от него лежали ящики с патронами. Ага, так это его в телегу бросили. И телега эта едет куда-то. Куда? И где он?

Пить. Пить нестерпимо просто хочется.

Телега взъехала на покрытый леском холм. Вдалеке маршировали солдаты.

Когда Фаддей тронул за плечо возницу, тот вздрогнул всем телом, будто в него снаряд попал.

– Кто победил-то? – сипло спросил Булгарин.

Лейтенант Фабье, а это был он, повернул к солдату мертвенно-бледное лицо.

– Булгарин! Ты что же, убить меня хочешь? – возмутился он. – Во дает! Восстал внезапно из мертвых и еще руку мне на плечо возложил! – и головой нервно дернул. – Вроде как никто, камерад, не победил, – проворчал Фабье. – Да тебе-то что? Радуйся, что жив остался!

– А куда едем-то?

Фабье усмехнулся.

– Ну, не домой же! Об этом и не мечтай!

Внезапно у Фаддея все почернело перед глазами.

Мешком опустился на дно телеги.

– Сколько… сколько дней с битвы-то прошло? – выдавил вымученно.

– Неделя, – отозвался Фабье. – Ровнехонько неделя.

Булгарину стало страшно.

– А… а Дижу… жив?

– Дижу? – изумленно протянул Фабье, на миг отпуская поводья из перевязанной руки, – жив ли? Э-э, мальчик мой, да ты и впрямь ничего не помнишь! Да только благодаря Дижу ты в телеге этой трясешься! Я собственными глазами видел, как он тебя из-под обстрела утаскивал. Единственный раненный, которого с поля боя вынесли. Все остальные там… остались.

И Фабье смолк.

Булгарин прикрыл глаза. Хватит пока с него услышанного. Все это еще переварить надобно. В голове все вращалось, крутилось бешено, как будто кто-то гигантским черпаком мозги ему перемешивал. Фаддей схватился за голову. Верно, его все еще лихорадит.

Но уж бреду жуткому, кошмарному он больше не поддастся, хватит. Фаддей силой заставил себя открыть глаза и взглянуть на небо.

Дижу спас ему жизнь…

Внезапно телега замерла.

– Лезь-ко ты ко мне, – раздался голос Фабье. – На сие точно глянуть следует. Москва.

Москва? У Фаддея перехватило дыхание. Неужто судьба и впрямь столь коварна, что вот так его домой возвращает?!

Море красных и черных крыш раскинулось вдали, маковки церквей, такое все родное. Господи, и он сюда врагом из пустыни смерти подползает…

– Москва, – тихо прошептал Фабье, словно и ему сердце та же боль сдавила.

Фаддей сполз на дно телеги. Враг в городе родном, враг. И с ужасом понял, что совесть его молчит, не укоряет более. Враг? Ну, и ладно, что враг.

Уж слишком близко к смерти он в последнее время притиснулся и выжил при этом, а остальное и не важно уже. Никогда более ему прежним не стать. Никогда.

Но он хотел жить. Жить любой ценой.

Из донесения наблюдателя Его Императорскому Величеству государю Александру Павловичу:

«…В тот день, когда началось великое Бородинское сражение, явился к императору Наполеону замоскворецкий купец. Ни имени его, ни фамилии никто не ведал. Но, к вящему изумлению адъютантов, Буонапарте его тотчас же принял, как увидел.

Купец сей довольно бойко говорил по-французски, так что толмач не понадобился. О чем шел разговор императора с безвестным купцом, неведомо. Только несколько слов Буонапарте слышно было: «…отыскать любой ценой… Переверни весь город, перерой всю землю, но чтоб через два дня они были у меня…»

Буонапарте напрасно прождал на Поклонной горе делегацию московских горожан с ключами от Первопрестольной. И таинственного агента тоже напрасно ждал.

Едва только француз вошел в Москву, кинулись искать пропавшего купца. Создали даже специальный поисковый отряд из русских предателей и французов, что служили в России до войны гувернерами, поварами да учителями.

И нашли похожего по описанию человека… повешенного или же повесившегося на осине в одном из дворов Замоскворечья. Ничего при том человеке обнаружено не было. Только в сжатом кулаке у него был обрывок старой рукописи со словами: «… ище и кара…». Скорей всего, Буонапарте хочет к тайной библиотеке государя московского Иоанна Васильевича прозванием Грозный подобраться…»


…Со стороны Москва-реки порывами налетал душный, влажный и тяжелый ветер, и жара, беспощадно плавившая все живое, повергая даже самые холодные головы в отупляющую, сонную апатию, захлестнула захваченный город. Птицы носились с резкими, тревожными криками, отчего Фаддей, одиноко лежавший на песке, вздрагивал, и его тонкие пальцы с досадой и раздражением до хруста стискивали сухие, до времени опавшие листья. Мелкие волны реки, докатываясь до горячего песка и захватывая пожелтевшую от небывалой жары траву, ленивыми сонными наплывами подкрадывались к Булгарину, заигрывая с ним, пытаясь, как ласковая кошка, лизнуть его пальцы и быстро убежать, чтобы через секунду напасть снова.

Полуобнаженный Булгарин, закинув руку за голову, лежал в кружевной тени прибрежных ив и, щурясь на солнце, задумчиво смотрел на проплывавшие по небу причудливые облака, ловя горячими пальцами волны Москва-реки и покусывая пожухлую травинку. Его светлые волосы в беспорядке рассыпались по песку, несколько выгоревших добела прядей прилипли к взмокшему лбу. Облака играли с Фаддеем в призрачную, обманную игру, поминутно изменяя форму, то прячась друг за друга, то норовя обогнать, обойти, толкнуть мягкой белой лапкой проплывающего мимо пушистого соседа, и Булгарин тихонько рассмеялся и чуть приподнял голову, разглядев в небе огромного сфинкса с мощными когтистыми лапами, летящего неудержимо за диковинной птицей с изогнутым клювом. А вот амазонка, грациозная, сущая богиня Диана-охотница, с пышной развевающейся гривой, промчалась мимо сфинкса на белоснежном скакуне-облаке, и Фаддей уже с трудом отличал сон от яви. Веки, вмиг налившиеся свинцовой тяжестью, слипались, и в его воображении величественно проплывала на коне Полина, улыбаясь загадочной, чуть вызывающей улыбкой…

– Бу-у-улгарин! Ну, где ты там? – голос Дижу вывел его из оцепенения, и Фаддей медленно и с преогромной неохотой повернул голову. «Так, понятно, Дижу, Жан, Оноре, Фабье… Опять им нечем заняться, сейчас начнут звать в карты играть», – лениво подумал Фаддей, поднимаясь на ноги и отряхиваясь.

– Ну, что, негодяи? – откликнулся он, подходя к камерадам. – Купаться?

Однако хитрая загорелая физиономия лейтенанта Фабье, утверждавшего, что он морозо– и жароустойчив, красноречивейшим образом говорила о только что придуманной им очередной «невинной шалости».

– Искупаться, дорогой Фаддей, мы всегда успеем. А не сыграть ли нам в карты… на раздевание?

Оноре с Жаном громко заржали, глядя на изумленное лицо Булгарина.

– Да чего ты, Булгарин, как барышня кисейная? Ты бы еще спросил: «А зачем?», честное слово! Давайте так – каждый проигравший снимает с себя по одной вещи, а последнему оставшемуся придется до обеда голым кататься верхом вдоль Москва-реки… И чтоб не прятаться, всем понятно?

– Да ну тебя к черту, Фабье, – заявил капрал Оноре. – Вечно ты какую-нибудь пакость выдумаешь – нет бы книжку почитать! Вспомнить о том, что ты у нас поклонник Руссо!

– Вот я и вспомнил, – разулыбался лейтенант. – Я за естественность во всем! Назад – к природе! Голяком к ней всегда ближе!

Дружный гогот загибающихся от смеха камерадов не нуждался в более развернутом ответе, и Оноре стал сдавать карты.

Лейтенант Фабье настолько увлекся своей затеей, что даже о разницах в чинах позабыл. Его приверженность идеям Руссо вызывала в батальоне бесчисленные и далеко не всегда пристойные шуточки среди офицеров. Украдкой про него говаривали в батальоне, что будто бы он вступил в масонскую ложу и увлекается изучением символики, собирая эскизы старинных и современных масонских печатей. Но сие он мог позволить себе лишь в мирное время, а сейчас – война. Вспомнив о ней, Фаддей тихо вздохнул. Ведь как враг в Москву вошел. А к врагам спрос особый…

– А мы вас вот так!

– Бью!

– А мы вот дамочку вашу убьем, светлая ей память!

– Ха-ха-ха, Дижу, снимай мундирчик! Ну, началоо-о-сь…

Оноре, больше всех оравший и требовавший соблюдения правил игры, в изнеможении повалился на траву, страшно довольный. Он вышел первым и теперь с явным злорадством наблюдал за тем, как его камерады, нимало не смущаясь, снимают с себя исподнее.

– Туз! О как! Что скажете, лейтенант?

– Не нужно оваций – ваша радость слишком преждевременна, мон ами…

– А мы вас сверху шестерочкой козырной…

– Рано радоваться! Чего скалишься, Дижу?

– А козыри-то все уж вышли —нету больше…

– А, ч-черт!..

– Все, Булгарин! Раздевайся, мон ами, и не надо рыдать – не везет в картах, повезет в любви…

Фаддей, с головой накрывшись скинутым мундиром, хохотал до слез, пытаясь уползти в сторону и удрать, делая вид, что рыдает, и норовил при этом посильнее пнуть в зад негодного лейтенанта Фабье вытянутой босой ногой. Фабье в ответ двинул ему коленкой по тому же месту, завязалась смешная дружеская потасовка, в которой уже невозможно было понять, кто кого лупит и по каким таким частям тела.

– Булгарин, отстань, merde!

– Ох, не плачьте, дорогой Булгарин…

– Жан, пошел к черту!

– Да раздевай же его, и дело с концом! Ну, что ты вцепился в свои портки, Фаддей? Ну, иди, зайка, Бонапарту пожалуйся – они, сволочи, грязно домогались и покушались на мою невинность! О-о-о, да что ж ты делаешь, мерзавец эдакой, – там же мягкое место…

– Угу, лейтенант. Сейчас я тебе устрою – и другое вряд ли твердым станет!

– Да ты, я погляжу, сущий террибль! Слезь с меня, медведь! Что ж ты делаешь-то?.. Да пусти же ты, черт бы тебя, пусти, Фаддей, не нада-а-а!.. А-а-а-а…

Булгарин, отряхнув руки, с удовольствием пихнул Фабье в воду, и теперь компания камерадов с хохотом наблюдала за отчаянными попытками лейтенанта, охающего и потирающего ушибленный зад, забраться на крутой склон.

– Да, чтоб тебя… – орал Фабье. – Уговор дороже денег – давай, раздевайся догола, мон шер, и чеши по берегу на кобыле! Держи его, Дижу, – удерет, ей-богу!.. Да не брыкайся же ты, черт!

…А потом все четверо, зачарованно ахнув, с завистью провожали глазами медленно покачивавшуюся в седле изящную фигуру Булгарина с дымящейся трубочкой Дижу в руке. Его тонкая, прямая спина, чуть покрытая золотистым загаром, широкие мускулистые плечи и сверкающие на солнце золотом волосы делали его похожим на сказочного фавна, привидевшегося в сонном полуденном мареве насмешливым камерадам из Великой Армии… Дижу вдруг мучительно покраснел и отвернулся в сторону, низко склонив черноволосую голову. Полуобернувшись, без тени смущения, с нескрываемо самодовольной улыбкой на губах, Булгарин грациозно помахал им рукой и хлестнул кобылку. Гордо пройдясь вокруг берега, погнал ее в воду, совершенно забыв, в каком он сейчас виде катается верхом. Через пару минут прямо на коне въехал в теплую, прозрачную воду, нарочно брызгаясь и смеясь. Кобылка с удовольствием затрясла мордой, поняв намерения всадника, и вместе они представляли собой удивительно красивое зрелище, которое определенно вызвало бы восторг у любого художника, окажись он случайно свидетелем этой сцены…

Да только нет в Москве сейчас художников, от врагов куда подальше укрылись. Фаддей привязал лошадку, выйдя на берег, и, бросившись обратно в теплую воду, уверенно заскользил по ее поверхности, рассекая волны длинными, плавными гребками…


Получивший после Бородинского сражения чин фельдмаршала и как будто облаченный всей полнотой власти, Михаил Илларионович Кутузов продолжал постоянно чувствовать скрытое недоброжелательство к себе императора Александра, особенно усилившееся после оставления Москвы.

Он не искал ни чинов, ни почестей, ни царского благоволения. Ему надобно было лишь одно: с наименьшими потерями освободить от неприятеля Отечество, истребить чужеземцев. Кутузов был уверен, что в Москве Великая Армия Корсиканца начнет разлагаться заживо. И солдаты верили своему фельдмаршалу. Недаром в лагере уже распевали они новую, только что сочиненную песню:


Хоть Москва в руках французов,

Это, братцы, не беда:

Наш фельдмаршал, князь Кутузов,

Их на смерть впустил туда.


Однако вместо благодарности из Петербурга сыпались строгие наставления и выговоры. Александр укорял Кутузова в бездействии, требовал немедленных наступательных действий, присылал различные планы, одни бессмысленнее другого.

Оставив на Рязанском большаке небольшой отряд легкой конницы, дабы обмануть французов, русская армия повернула к Подольску. Стояли осенние ненастные дни. Проселочные дороги, покрытые лужами, затрудняли движение. Направление марша никому, кроме квартирмейстеров, не было известно. Генералы и офицеры недоумевали, куда их ведут. Но более всех встревожился Наполеон:

– Где же русские, куда они исчезли?

Замысел Кутузова удался просто блестяще. Наполеон лишь спустя двенадцать дней узнал, что русские войска вышли на Калужскую дорогу и стоят на позициях близ села Тарутино.

Армия расположилась здесь в несколько линий на высотах позади села. Тарутинский лагерь походил на оживленный городок. Построены были хорошие шалаши, благоустроенные землянки, несколько просторных изб. На протекавшей здесь реке Наре завелись бани, на большой дороге собирались ежедневно базары, из Калуги приезжали торговцы пирогами и сбитенщики. По вечерам слышалась музыка, долго не умолкали песни. Ночью лагерь освещали множество бивачных огней. Кто-то из генералов заметил, что в лагере не по временам слишком весело.

Кутузов возразил:

– А лагерь и не должен походить на монастырь. Веселость солдат, батенька вы мой, первый признак их неустрашимости и готовности к бою.

Кажущееся многим бездействие Кутузова было мнимым. Предвидя, что Наполеон попытается прорваться в плодородные, не истощенные войной районы, Кутузов, совершив фланговый марш, преградил ему путь.


Из донесения наблюдателя Его Императорскому Величеству государю Александру Павловичу:

«Неудивительно, что в неприятельской армии вскоре оказалась большая нужда в продовольствии. Французы стали употреблять в пищу своих лошадей, от недостатков питания появились у них заразительные болезни…»

8

Он думал, что просто погибнет от жажды.

Язык раcпух и сделался шершавым. Фаддей хотел поднять голову и не смог. Словно кто-то незримый вдавливал его здоровенными ручищами в землю.

В воздухе хоть топор вешай. Все провоняло дымом пожарным, чадом, который всю ночь гнал в их сторону ветер.

Светло, но ведь до утра еще долго. Неужели ночь так быстро кончилась?

Фаддей застонал. Боль нестерпимая глаза режет. Да что же такое?

Сон, конечно, жуткий снился. Даву в том сне череп ему саблей надвое разнес и внутри копошился, искал что-то. Незадолго лишь до пробуждения Полина ему приснилась. В полынью провалилась. Как Мари когда-то погибла.

Сено. Так, значит, он на тюфяке, соломой набитом, спал. Господи, он ведь в Москве! Вместе с Дижу в домишке маленьком. Их батальон всю улицу занимает. Уже две недели, как они в Москве. Вот только ему радоваться нечему.

Головная боль и тело словно телегой переехали. Верно, в том вино, вчера в подвале найденное, виновато! Слишком много для него целой бутылки было на пустой-то желудок.

Господи, до чего же пить-то хочется. Но и вставать тяжко, эвон как каждая клеточка болит, тут и глаз-то открывать неохота, не то что за водой шагать. Фаддей заворочался в сене, собираясь соснуть дальше. Но что-то странным образом волновало, настораживало. Фаддей чуток приоткрыл глаза, на крышу глянул. А там… там посверкивало что-то. Как огонек пробегал. Фаддей переждал несколько секунд, пока с глаз пелена дремотная окончательно не пропала. А потом вновь зажмурился, боясь, что снится ему все это.

Крыша горела. Дым висел, как туча грозовая, из которой прямо сейчас молния ударит. Правда, вместо молнии огоньки желтые пробивались.

Фаддей подскочил.

– Дижу, просыпайся! Вот черт! Горим! Дом горит! – язык-то до чего тяжелый, аки бляшка свинцовая.

Господи, дом горит! Идиоты, они чуть сами себя не спалили!

Фаддей зашелся кашлем. Воздуху! Воздуху хоть глоток!

– Дижу! – прохрипел он, бросаясь к окну. – Ты жив, Дижу?

Нет ответа. Да где же он, чертеняка? Дыма все прибывало.

Он споткнулся о бутылку, в которой оставалось немного вина. Три глотка в счастье небывалое показались.

Но едва схватился за железную задвижку на окне, руку прочь отдернул. Волосы на голове от ужаса зашевелились, дыбом вставая.

Или он в аду после попойки вечерней проснулся, или Москва, город святорусский, вся разом полыхает. Там, где еще вчера дома росли, сейчас море огненное.

Фаддей распахнул окно, по пояс высунулся. Комната за спиной уж занялась. Где же этот чертов Дижу?

Булгарин метался по комнате, пока не рухнул на колени, споткнувшись о неподвижное тело Дижу. Господи, да что же это? Никак его балкой по башке разнепутевой приложило?! Без сознания бедолага, и рука вон в крови.

Фаддей хлопал Дижу по щекам, тряс изо всех сил, выкрикивал по имени сквозь вой всепожирающего огня. Но Дижу в себя не приходил.

Рядом обрушилась на пол горящая балка, в шаге от них буквально. Искры так и полетели.

Больше Фаддей уж не раздумывал, вцепился в ворот Дижу и поволок к дверям.

На улице, посредь пылающих домов рухнул на землю рядом с Дижу, судорожно хватая ртом воздух. Казалось, он и сам в огне полыхает. В висках кровь гулко билась, словно жилы прорвать хотела.

В доме что-то ухнуло, и крыша с шумом обвалилась.

Сердце у Дижу еще билось, но слабо, и сколько ни тряс его Фаддей, в себя камерад никак не приходил.

Фаддей озирался в отчаянии. Москва обратилась в бушующий океан, окрасившийся в алые, оранжевые и пронзительно-желтые тона. Белые, серые, коричневатые и черные клубы дыма, словно ведьмы, вздымались в ночное небо. Воздух над полыхавшими домами дрожал, аки в горячке. Пламя даже воздух пожирало.

Осторожнее, Фаддей, осторожнее! Иначе и тебя пожар заглотит, не поморщится.

Где все-то? Неужели они одни с Дижу уцелели? Неужто сгорели все в домах своих? И им тоже сгореть суждено?

Булгарин подхватил товарища под микитки и потащил. Где только укрытие сыскать в аду этом?

Смерть вновь играла с ним, как кошка с мышкой, и из лап ее ему на сей раз, скорее всего, не выбраться.

Хоть бы Дижу-то в себя пришел! Да что же это такое, здоров парень, как бык, а словно девица красная чувства-с теряет!

Надо вытащить его отсюда, а нога раненая все еще болит, проклятая! Надо, надо, где-нибудь точно на людей они наткнутся. И те помогут Дижу у смерти выцарапать.

Река! К реке спасаться надобно! Река – это жизнь, река – это спасение!

Черт, черт, черт! Горящим факелом дом дорогу им преграждал. И не пробраться никак, тем паче с Дижу на плечах.

Куда же бежать-то, куда? Правая нога болела уже нестерпимо.

– Merde! – выругался Фаддей, себе ужасаясь – вишь, совсем офранцузился, совсем городу родному, гибнущему в пламени, чужим стал. – Вот дерьмо!

Ого, как рвануло что-то! Никак склады пороховые занялись?

Откуда ж пожар сей жуткий взялся? Не слишком ли подозрительно запылала Москва со всех концов? Может, это свои и запалили?

Что ж, хороша месть. Молодцы, други, за все с врагами расплатились – и за деревни разоренные, и за поля вытоптанные, и за жен поруганных.

Не смей сейчас об этом думать, Фаддей! Не смей! Тебе выкарабкиваться надобно и камерада спасать.

Дижу с каждым шагом все тяжелее на плечах его обвисал. И с каждым шагом все глубже боль в ногу вгрызалась, а пожар полыхал все жарче.

Огонь сжирал все, сжирал ненасытно. И отчаяние, отчаяние сильнее пламени в душе полыхало. Ох, до чего же тяжел этот чертяка Дижу!

Фаддей вновь уложил товарища на землю, рядом сел, сил набираясь.

Воет пламя, воет смертушка, приближаясь. Вот и бесы так в пекле шумуют.

Нет, он им в лапы просто так не дастся! Не на того напали! Не в огне ему гибнуть! Фаддей вновь подхватил Дижу. Ох, жернов мельничный тяжеленный, а не человек!

– Да очнись же ты!

А жив ли еще камерад сердешный? Нет, вроде дышит. Только в себя не приходит…

Фаддей потащил Дижу дальше. Нога правая совсем уж хозяина своего не слушалась. И кашель этот чертов прицепился, как будто душу из тела выкашливаешь.

Да приди ты в себя, Рудольф! Пора бы уж! Сил-то совсем не осталось. Фаддей начинал почти ненавидеть камерада. Нельзя им умирать, а этот в себя не приходит, ирод!

Река, господи, река! В ее водах, текущих куда-то в блаженной невозмутимости, отражались горящие дома. Фаддей бросился в реку, таща на плечах друга. Вода! Вся боль, ожоги, кровь из ран вымывались прочь сим потоком жизни. Если что-то и способно оживить Дижу, то лишь ледяная Москва-река.

И Фаддей окунул камерада в воду. Ну? Ну? Ну же?! Дижу приоткрыл глаза. Ухватил себя за горло и начал натужно кашлять.

Фаддей зашелся в истеричном плаче. Еще никогда он не был так счастлив, как в этот момент: его друг жив!


…А потом наступило страшное оцепенение. Они сидели мокрые на берегу реки, смотрели на отражающийся в водах ее пожар губительный и понимали – все, конец это. Фаддей раскачивался, обхватив себя руками за плечи, и бормотал монотонно:

– Привиделся бессчастный сон – дуют ветры со вихрями, с хором верхи сорывают по самые по окны, по хрустальные по стекла. Француз Москву разоряет, с того конца зажигает, в полон девок забирает…

– Эй, – насторожился Дижу. – Булгарин, это ты что такое бормочешь? По… по-русски, что ль?

Загрузка...