Фелисьен Марсо
Капри — остров маленький

— … на осле. Но укус осла, как вы знаете, для наркоманов смертелен. Ослы не прощают обиды.

— Не может быть. — Обладатель сердито надвинутой на нос панамы выразил недоверие. Станнеке Вос повернул к нему свое удлиненное лицо с поднятыми бровями и воздел к небу два пальца, приняв позу человека, произносящего клятву:

— Сущая правда!

Он слегка раздвинул свои длинные ноги, чтобы поставить чашку кофе на маленький железный зеленый столик. Чашки тоже были зеленые, но только более мягкого цвета, оттенка, переходящего в голубой, такой зеленый цвет бывает у моря в не очень глубоких местах.

— Сущая правда, — повторил он. — Он жил тогда во Флоренции.

— Кстати, о Флоренции, — несмело попытался вступить в разговор молодой Андрасси.

Заметив, что его никто не слушает, он замолчал. Подобные вещи с ним случались довольно часто: он говорит, а его вроде никто не слышит. Причем это случалось только с ним. Другие изрекают всякие банальности, а им внимают. Он же… Может, он говорит слишком тихо. Или, может, чтобы привлечь внимание собеседника, необходимо самому хотя бы немного верить в то, что говоришь. Но вот этой-то убежденности Андрасси зачастую и не хватало. Он говорил просто из вежливости. И, наверное, это чувствовалось.

— Он в больнице провел месяцев шесть, наверное. А потом умер.

Не поднимаясь, одним усилием ног и спины граф Сатриано отодвинул свой шезлонг в тень эвкалипта.

— Вас солнце не очень утомляет? Хотя сегодня не так уж и жарко.

Замечание раздалось из-под панамы. Под ней находился пожилой мужчина в черных очках, с большим носом, одетый в пиджак из голубого габардина.

— Что? — спросил Сатриано.

Потом с усталой, но доброжелательной улыбкой продолжил:

— Я очень люблю солнце. Но только в тени.

— Как все южане, — произнесла госпожа Сан-Джованни решительным тоном.

Андрасси встал и направился к парапету, окаймлявшему террасу. Словно палуба корабля, нависшая над набережной, словно врач, склонившийся над больным, терраса, как вбитый в пейзаж клин, нависала над всей этой частью Капри, над этой огромной раковиной, над этим склоном, называемым Малым Взморьем, который имеет форму обширного полукруга и крутыми ступенями спускается к морю, закрытый с одной стороны частью горы, а с другой — тремя уходящими в море скалами.

— Вот именно, — подтвердила графиня Сатриано, стоявшая рядом Она говорила очень эмоционально. Госпожа Сатриано всегда говорила эмоционально. Молодой Андрасси бросил на нее почтительный, но рассеянный взгляд.

— Ах, вы прямо как я, — продолжала она. — Вы не можете прожить и десяти минут, чтобы не посмотреть на дорогие нашему сердцу Фаральони.

Фаральони — это как раз и есть те три скалы, уходящие своими подножиями в море, внушительные, величественные, прекрасно вписывающиеся в пейзаж. Они похожи на три высотных здания или еще на три шляпы на комоде, цилиндр, колпак циркового клоуна и треуголку Наполеона, хотя, конечно, контуры у этих шляп весьма приблизительные: цилиндр как бы несколько помяла нервная рука в порыве любовного разочарования, колпак будто пострадал во время неудачного жонглирования, а на форме треуголки сказался сомнительный исход битвы.

— Ведь так?

На самом же деле Андрасси встал без всякой причины. И счел необходимым за это извиниться.

— Нет, — произнес он очень тихо. — Нет, я только хотел бросить сигарету.

Облако разочарования набежало на крупное лицо графини, но тут же исчезло, уступив место выражению озабоченности. Несмотря на свою тучность, она энергичным шагом подошла к маленькому столику и взяла большую пепельницу из розового стекла.

— О, нет, — сказала она плаксивым голосом, — не бросайте ваши сигареты в мой маленький садик. Должна вам признаться, я страдаю, когда мне попадается на глаза какой-нибудь из этих окурков… О! Что я говорю, какое отвратительное слово на фоне этого фантастически красивого пейзажа. …Нет? Вы не находите?..

У нее на лице появилась гримаска нежной маленькой девочки, которая просит своего крестного отвести ее в кондитерский магазин.

— Некоторые слова, стоит их произнести, портят пейзаж.

У нее на лице снова отразился восторг, и она своими большими несколько выпученными глазами окинула еще раз Малое Взморье, оливковый лес, белые дома с выпуклыми крышами, спокойными виноградниками, а также, увы! и строящуюся виллу, земляные работы вокруг которой портили пейзаж гораздо сильнее, чем слово «окурок».

— Я ненавижу это слово, — с дрожью в голосе повторила она еще раз.

Она продолжала держать пепельницу в вытянутой руке. И Андрасси пришлось принести сигарету в жертву.

— Ах, какая красота! — произнес он, стараясь придать своему голосу теплоту и убедительность.

Графиня горделиво улыбнулась.

— Эти скалы, эти молочаи…

Слова ее прозвучали как-то неуместно. Они направлялись неизвестно куда, словно тараканы, бегущие по бледно-розовому кафелю кухни. И этого тоже никто будто и не замечает, будто все так и надо. Произносят слова, выпускают их и с удовольствием, без всякого отвращения смотрят, что из этого получается.

— … его жена, она зарилась на его деньги, — продолжал Вос со своим странным акцентом. — Ну и тогда его шурин скорчил рожу и сказал: «Ну, милая моя…»

— Как огромные праздничные фонари, — заметил Андрасси.

Ему было в высшей степени наплевать и на молочаи, и на оливковые деревья, и на Фаральони, эти три нелепых булыжника, на которые где-нибудь в другом месте никто и не обратил бы внимания, а тут, только потому, что они мокнут в море… Ха! Но в чем-то должны же они мокнуть, разве не так? Со всех концов света столько людей приезжает, чтобы посмотреть на них и прийти в экстаз. А еще эти свадебные путешествия, всем непременно надо сфотографироваться перед ними. Место, рекомендованное для фотографирования, — это как раз вон там, на повороте дороги. Новоиспеченная супруга кладет зад на парапет, убирает волосы с лица, расслабляет ногу, а сзади у нее за спиной — три булыжника, неопровержимое доказательство, что медовый месяц был проведен именно на Капри, а не где-нибудь еще. На Капри! И все закатывают глаза к небу. Ему, Андрасси, это просто смешно. Уж кто-кто, а он-то…

— Ах! Вот вы, вы понимаете Капри, — произнесла графиня.

Она это сказала так, как сказала бы своему дирижеру: «Ах! Вы так хорошо его исполняете, этого вашего Бетховена». Как всегда, очень эмоционально, опустив тяжелые веки.

— Ты знаешь его дом!

— Снаружи, — ответил Форстетнер. — Как он его обставил?

— Весьма шикарно, — ответил Вос.

Голландец, родившийся во Франекере, но поживший в различных уголках мира, Вос говорил на пяти или шести языках, правда, очень небрежно.

— Сколько он за него заплатил?

Вос развел своими длинными руками. Он не знал. Деньги вообще его не интересовали.

— Пятнадцать миллионов, — вставил Сатриано.

В его голосе слышалось что-то вроде легкого сарказма.

— Четырнадцать с половиной, — поправила госпожа Сан-Джованни. — Я точно знаю. Его надули. Дом стоит одиннадцать миллионов и ни лиры больше.

— Но зато розы, Ивонна, — возразил Станнеке Вос. — Посмотри хотя бы вон на ту беседку. У него розы размером с хорошую сиську, понимаешь, моя прелесть?

— Но розы не стоят три миллиона.

Фамильярное обращение на «ты» со стороны Станнеке Boca могло бы навести на разные мысли. На самом же деле все тут объяснялось просто. Вос был художником. И, по его мнению, это давало ему право обращаться ко всем на «ты». К молодым, потому что в свои сорок лет он мог позволить себе такую вольность, а к пожилым — потому что полагал, что это их молодит и одновременно льстит им. Не говоря уже о том, что так ему было просто легче.

Первое лицо, второе лицо, множественное число, единственное число, черт побери! За кого люди себя только не принимают! Целых шесть лиц! Сам Бог и то не посмел взять себе больше трех.

И все это на смеси разных языков. На Капри очень распространено своеобразное франко-итальянское наречие, которое автор для простоты предпочитает давать в переводе.

Андрасси продолжал стоять, прижавшись животом к парапету, и смотреть прямо перед собой. Госпожа Сатриано тоже. Немного ниже их, на другой террасе, окруженной невысокими соснами, сидели три женщины. Все три — в брюках. Госпожа Сатриано, которой было далеко за шестьдесят, тоже была в брюках из ярко-синего бархата и в зеленом пуловере.

— Это не остров, а царство красоты, — добавила она с легким итальянским акцентом, немного укорачивая гласные то в одном, то в другом слове.

— Пловец! — воскликнула она несколько более пронзительным голосом. — В такую погоду! Бедненький, меня за него бросает в дрожь.

Несмотря на большое расстояние, маленькая хрупкая фигурка на поверхности зеленой воды, оставлявшая за собой пенящийся след, вырисовывалась довольно отчетливо. С высоты был виден также толстый слой воды, огромная глубина, эти пропасти и опасности, которые не замечал сам пловец, беспечно преодолевая их брассом.

— Вы любите плавать?

Возможно, ее фраза прозвучала недостаточно вопросительно. Оставаясь все в той же позе, устремив взгляд вдаль, Андрасси ничего не ответил. Он смотрел на дорогу, которая, петляя по холму, спускалась к морю, глядел на зеленые и желтые кабины пляжа, на повозку, которую медленно тянула в гору лошадь. Когда ее скорость увеличивалась, отчетливо слышалось поцокивание копыт.

Андрасси поднял глаза на госпожу Сатриано. Она по-прежнему созерцала пейзаж, но восхищенное и сладострастное выражение исчезло. Ее крупное, костистое лицо было спокойно, но это был такой покой, какой наступает после пережитого горя, после пролитых слез.

— Андрасси, — спросил пожилой человек в панаме, — вы не забыли о моей телеграмме?

— Она уже отправлена, сударь, — ответил Андрасси.

Он обернулся. Распластанные на шезлонгах в оранжевую полоску тела казались медленно плывущими, постепенно растворяющимися в умиротворенном забвении: притаившийся под своей панамой Форстетнер, развернутый, как лента, долговязый Вос и госпожа Сан — Джованни, безвольно опустившая вниз свою короткую ладонь с изумрудом.

— Ради чего еще стоит жить? — произнесла она.

В этот момент на маленькой аллее появился слуга в белой куртке с подносом в руке. Среди лютиков он выглядел нелепо. Миновав массивное дерево с голубыми конусообразными ветвями, он подошел к террасе. Выставив вперед подбородок, наклонился к Форстетнеру, который взял письмо и сказал: «Вы позволите…» Остальные бессознательно уставились на него. События на островах случаются редко, и поэтому любопытства вызывают больше, чем в иных местах.

— Андрасси, — сказал, наконец, Форстетнер, — будьте добры, пойдите и ответьте, что я согласен.

Андрасси направился по маленькой аллее. В конце ее, сразу за небольшим поворотом, около цинний застыла в выжидательной позе молодая девушка. Она стояла рядом с цветами, освещенная солнцем, и смотрела на приближавшегося к ней Андрасси. В других странах девушки обычно ведут себя либо вызывающе, либо очень скромно. А в Италии все обстоит иначе. Например, не далее как вчера Андрасси, возвращавшегося с прогулки с тремя веточками лаванды в руке, окликнули две юные особы.

— О! Вы не подарите их нам?

Андрасси подумал было, что им захотелось познакомиться с ним. Просидев долго на голодном пайке, он решил попытать счастья. Полное фиаско. Заполучив веточки лаванды, девушки тут же удалились, утратив к нему всякий интерес.

— Согласен, — сообщил он.

Молодой человек даже не знал, о чем шла речь. Согласен. А на что? Но как же она прелестна: блестящие глаза, высокие, красиво закругленные скулы.

— Согласен, — повторил он, пытаясь привнести в эту короткую фразу что-то личное.

— Я поняла, — улыбнулась девушка.

Он разглядывал ее очень серьезно и напряженно.

— Это вы господин Форстетнер?

— Нет, я его секретарь.

Она улыбнулась еще раз, и глаза ее заискрились весельем. На ней был красный шерстяной джемпер. Андрасси обратил внимание, какие у нее темные, очень легкие, пушистые волосы Он стоял и смотрел на нее.

— До свидания, — сказала она.

Он протянул было руку, но на секунду опоздал. Она пошла и на ходу обернулась. Дальше стояли два кипариса. Их тень легла сначала на красный шерстяной джемпер, потом на голые ноги.

Андрасси вернулся на террасу. Сидя на краю своего шезлонга, госпожа Сан-Джованни походила на женщину, собирающуюся вот-вот уехать, но никак не решающуюся это сделать. Она смотрела на Форстетнера, а Сатриано — на нее, и все их мысли читались у них на лицах. «Он согласен? — задавала себе вопрос Ивонна. — Интересно, на что? Что он такое затевает? Что-то, чего я не знаю? Это уж слишком. Покупает или продает?» Маркиза Сан — Джованни вполне могла, увидев объявление о продаже или сдаче внаем дома, без колебаний прийти туда и предложить свои услуги, предложить найти постояльца, причем вовсе даже не ради того, чтобы заработать, поскольку Сан-Джованни были достаточно богаты, а из чистого любопытства, из-за желания принять участие, побаловаться немного цифрами. «Она — генуэзка, не надо этого забывать», — сказал Сатриано.

Известен анекдот: один генуэзец выбрасывается из окна. Римлянин собирается сделать то же самое. Его удерживают. «Нет, нет, отпустите меня, — отвечает римлянин. — Если генуэзец бросается из окна, значит, на этом можно заработать».

Сатриано посмотрел на Ивонну. Он уже наслаждается при мысли о замечании, которое она сейчас сделает, обязательно сделает.

— Ага! А я что-то про вас знаю, я что-то про вас знаю! — произнесла госпожа Сатриано, обращаясь к Андрасси.

Она погрозила пальцем, и на ее епископском лице внезапно появилось плутовское выражение. Появилось на одно мгновение, словно тень от чьей-то руки.

— И я вас понимаю! Вам нравится бывать там, где есть цветы. Да, да!

Издевается она, что ли? Однако графиня Сатриано — сама доброта. Она никогда ни над кем не издевалась.

— Я понимаю, понимаю.

Она покачивала подбородком, как благодушный кардинал, который соизволил простить молодого левита за то, что тот поднял голову, когда над ним запела птичка.

Ивонна Сан-Джованни сошла с террасы и направилась по аллее, мимо лютиков, к выходу. Сатриано проводил ее до калитки. Он продолжал говорить с ней о всяких пустяках тихим, спокойным голосом. Она отвечала ему. Он склонял к ней свое бледное круглое лицо с застывшим на нем выражением лукавого интереса. Ивонна говорила так громко, что на террасе все было слышно:

— Двенадцать тысяч! Они тебя переиграли, добрый ты мой человечек.

— Деньги, все время о деньгах, — прокомментировал Вос.

— Бедняжка Ивонна! — произнесла госпожа Сатриано. — Она такая щедрая.

— В самом деле, — заметил Вос. — Готова отдать все, но ни лирой больше.

— Ради других в лепешку разобьется.

— Это точно, — поддакнул Вос. — Но лепешку поджарит и съест.

Панама Форстетнера издала неопределенный поскрипывающий звук. Форстетнер любил шутки, но не настолько, чтобы восхищаться остротами художников по поводу маркиз.

— Что меня покоробило, откровенно говоря, — снова заговорила госпожа Сатриано, — так это то, что на скромный завтрак среди своих она явилась в английском костюме.

— Можно со смеху лопнуть, — согласился Вос, одетый, как простой рыбак, в полотняные брюки и в свитер.

— На Капри каждый одевается, как хочет. Поэтому такой костюм просто неуместен. Точнее, не совсем уместен, — смутилась госпожа Сатриано, застеснявшаяся своих резких слов.

Солнце, постояв над крышей виллы, только что скрылось за горным склоном. Но тень упала только на часть пейзажа. И окружающий мир оказался разделенным на две части. Тень. И то, что пока еще оставалось на солнце, словно некий потерянный рай, блестящий, сверкающий, бесконечно желанный со своими развалинами старого Кастильоне, который солнечные лучи окрасили в розовый цвет, с семафором в крупную черно-белую клетку, и с тремя светлыми Фаральони, выступающими из синей воды. Внизу риф сирен протянулся в море, как огромная лапа. От него медленно отплывала лодка, подталкиваемая легкими рывками весел.

Проезжая мимо, кучера показывали на нее своим пассажирам:

— Вилла графа Сатриано.

Туристы поднимали голову. С дороги видна была серая стена, из-за которой выглядывали бледно-розовые зонтики магнолий. Наверху ящики с геранью и два больших красных горшка с растущими в них двумя огромными кактусами, ощетинившимися своими похожими на воздетые вверх ладони-лопатки, — словно кошмар ребенка, которому снится, что на него со всех сторон сыпятся шлепки и что вокруг — одни только руки, сплошные руки. Наверху белый фасад виллы, а также розовая, серая и желтая гамма горного склона, обрамленного кромкой деревьев. Слишком долго смотреть на пейзаж не следует. А то постоишь с запрокинутой головой, и в конце концов появляется ощущение, будто гора вот-вот упадет тебе на голову. Есть люди, которым это неприятно.

— А ты, Артур, скажи, мог бы ты жить вот с такой горой над твоим домом?

Голоса говорящих достигали террасы. Сатриано презрительно улыбнулся. Взял в руки пенсне. Единственное пенсне на всем острове. Его привязанность к этой устаревшей форме усиления зрения тоже была не лишена презрения. Он наклонился над парапетом. Его большую бледную голову и его пенсне увидели с дороги, и кучер восторженно поздоровался с ним.

— Это сам граф Сатриано, — сообщил он своим клиентам, и те смущенно и нелепо уставились на него.

Некоторые из них стали высказывать свои суждения вслух. Есть же на свете бесцеремонные люди! Особенно англичане. Как будто только они одни понимают английский язык! Сатриано, например, Шекспира читает в подлиннике. Как, впрочем, и Гете, и Сен-Симона. Время от времени, когда ему скучно, он начинает изучать новый язык. В настоящее время он воюет с русским.

— Весьма любопытно, — говорит он. — Знаете ли вы, что слово «замок» в зависимости от ударения на «за» или на «мок», может означать замок или замок?

— Вилла графа Сатриано.

Кучера произносят эту фразу таким же тоном, как и про виллу графа Чиано, которая находится на склоне прямо напротив, квадратная, вся белая, и так же торжественно, словно Сатриано был таким же знаменитым, как несчастный зять Муссолини. На самом же деле Сатриано знаменит только на острове да еще среди двух или трех тысяч людей, которые проводят свою жизнь между Венецией, Флоренцией, Зальцбургом, Каиром и Таосом в Новой Мексике. Но уж зато для них он — достопримечательность.

— Вы едете на Капри? Непременно повидайте Джикки!

Джикки! А ему, между прочим, уже шестьдесят восемь лет.

— У него такой замечательный дом! Мечта, а не дом!

Нет, вилла комфортабельна, но не более того. И в саду поддерживается порядок. Госпожа Сатриано сама за этим следит.

— А какое интересное у него лицо!

— Пожалуй. Он похож на Людовика XVIII.

— Обаятельный, образованный!

Однако три четверти людей, которые бывают у него, он не удостаивает вообще ни единым словом.

— А Иоланда, его жена! Вы знакомы с ней? Какая артистка!

У нее есть фортепиано. Не просто фортепиано, а Бехштейн. Но она на нем не играет. Оно стоит здесь для приходящих пианистов. В таких случаях быстро организовывается небольшой концерт в тесном кругу. Во время которого Сатриано отправляется полежать у себя на кровати.

— Какая душа!

Госпожа Сатриано добрая. Она помогла некоторым людям, о существовании которых никто бы даже не догадался. Но вот когда говорят: «Какая душа!», то обычно имеют в виду не ее доброту, а ее чудачества, всякие ее уловки, обмороки, ее манеру тянуть гостей за локоть к окнам, призывая их насладиться пейзажем.

— Взгляните! В это время солнце касается только вершин Фаральони. Вы только посмотрите, ах, вы не смотрите. Наклонитесь. Этот голубой цвет, переходящий в зелень, и этот зеленый на фоне розового.

За порядком на Капри строго следят три старых мудреца. Или, скорее, следили, так как один из троих, самый известный, Аксель Мунт, умер. Осталось двое других: Эдвин Черио и Джикки Сатриано. Мунт, кажется, никогда не говорил, что он думает о своих двух коллегах, а вот они не скрывают своей враждебности по отношению к нему. «Это же гот, — говорил Черио. — Протестант. Он никогда и ни в чем не разбирался». Такое отношение к нему было обусловлено сложной гаммой чувств, вплоть до ревности, но в то же время и самым что ни на есть деликатнейшим целомудрием. Давайте представим себе трех любовников, например, ныне умершей Патти или Сары Бернар, тоже скончавшейся. И вот если двое из них достойно и безмолвно хранят свои воспоминания о знаменитости, то третий взял да и сделал из своей любовной связи книгу. Книгу, где он раскрывает, выдает и даже предает секреты своей возлюбленной, ее слабости, ее мании. Естественно, двоих его соперников это раздражает. Представьте себе, что им вдруг говорят: «А ты знаешь, господин такой-то был любовником Патти». Ну разве не обидно? А они, разве они не были ее любовниками? Давайте представим себе еще, что этот господин к тому же заработал на этой книге много денег. Давайте представим, что благодаря ему дом Патти стал своего рода местом паломничества, осаждаемым с помощью туристического агентства Кука туристами, подростками, всякими шведами с фотоаппаратами. Следует упомянуть, что Черио тоже написал несколько брошюр о Капри, а Сатриано иногда публиковал открытое письмо в газете «Темпо», чтобы выступить с протестом против тех или иных злоупотреблений, случающихся, по его мнению, на Капри. Но это же нечто совсем другое. Здесь мы видим пример ссоры между серьезными библиографами и авторами романизированных жизнеописаний. Брошюры Черио, статьи Сатриано относятся к серьезному жанру. А «Книга Сан Микеле» — не более чем плод фантазии. Даже сам успех этой книги является в глазах Черио и Сатриано доказательством ее несостоятельности.

Разумеется, со временем страсти улеглись. Мунт умер. Черио постарел и замкнулся в неприязненном молчании. Один только Сатриано, который был моложе двух других, и к тому же имевший счастье жениться на женщине, любящей устраивать приемы, продолжает царить в светском секторе острова. Светском? Нет, этот термин здесь ничего не говорит. Люди, которых принимают Сатриано, конечно же, являются людьми светскими, если вам угодно так их называть, но это прежде всего «люди, которые понимают Капри». На основании чего они принадлежат к этой элите, а также, что значит в данном случае слово «понимать», пока остается невыясненным.

В общем, Сатриано много принимают. Впрочем, без всякой помпы. У них четыре спальни для друзей. И эти спальни почти всегда заняты. Сейчас в них живет Форстетнер и его секретарь. Не считая Boca, который почти каждый день приходит обедать.

— Бедняга, — сетует графиня. — Ему нужно помочь. У него не получается даже заплатить нам за жилье.

Дело в том, что они сдают ему две комнаты в своем небольшом доме в Анакапри. Просто невозможно перечислить всех, кого они, так или иначе, поддержали. В том числе и Андрасси. Месяц назад он еще находился в лагере для перемещенных лиц в Баньоли, в окрестностях Неаполя. Он оказался там после того, как убежал из Венгрии, где умер в тюрьме его отец, депутат одной мелкой аграрной партии. К счастью, Андрасси вспомнил про одного священнослужителя, который жил в Ватикане и которого он немного знал. Тот написал Сатриано, который как раз в это же время получил письмо от Форстетнера, намеревавшегося заехать к ним. Он хотел купить дом на Капри, причем приехать он собирался сразу, как только подыщет себе секретаря.

— Так вот ему и секретарь, — решила госпожа Сатриано.

Она соединила эти два письма, как сваха соединяет две фотографии.

— Оба письма пришли одной и той же почтой, это просто судьба.

Сатриано колебался.

— Ты знаешь, что люди говорит…

Но Иоланда Сатриано, женщина весьма решительная, не очень любила обращать внимание на возражения.

— Прежде всего надо вытащить этого мальчика из лагеря. У Форста полно друзей в посольствах. А потом, если нужно будет, мы подыщем ему что-нибудь другое.

Вот так возникла эта телеграмма:

Есть для вас секретарь очаровательный молодой человек подробности письмом дружеским приветом Сатриано

Леди Амберсфорд открыла глаза, похлопала своими короткими, бледными ресницами, и ее круглое лицо засветилось улыбкой.

Она лежала, вытянувшись на узкой кровати в той же позе, в какой она заснула накануне. «Стоит мне лечь, как через минуту я уже сплю». На желтой майолике пола появился большой заостренный солнечный треугольник. Бесси Амберсфорд повернула голову. Рядом, в точно такой же кровати еще спала леди Ноукс. И она тоже спала в такой же мирной позе на спине, но только на ее продолговатом лице с плоскими щеками застыло страдальческое и злое выражение. А из-под ее большого, когда-то розового головного платка торчали пряди седых волос.

Комната была маленькая, побеленная известью, белая, как белок глаза, без единой картины на стенах. Перед кроватями, на небольшом расстоянии от них, точно в середине комнаты на полу лежал очень узкий зачехленный зонт, положенный настолько ровно, что за этим угадывался какой-то смысл, определенное намерение. И в самом деле, именно от зонта с одной стороны начинался строгий порядок: два стула около стола, тщательно сложенное белье на них, аккуратно расставленные предметы на маленьком столике. А с другой стороны, со стороны Бесси, простиралась область хаоса и разрухи: разбросанная по полу одежда, набитая окурками пепельница, розовые трусики, выглядывающая из-под них туфля.

Леди Амберсфорд приподнялась еще немного. Она смотрела вокруг, и у нее на лице продолжала играть улыбка. Наконец она села на кровати, вытянув руки поверх одеяла, похлопывая пальцами одной руки по пальцам другой. Села и снова принялась рассматривать комнату. Наконец, ее взгляд упал на сумочку. Было очевидно, что старая красная кожаная сумочка, как и зонт, оказалась здесь не случайно. Леди Амберсфорд не спускала с нее глаз. С лица Бесси исчезло детское выражение, теперь на нем застыли тревога и озабоченность. Четче обозначились морщины вокруг глаз, кровеносные сосудики на скулах, тонкие красные полоски на круглых щеках. Леди Ноукс по-прежнему спала, но иногда по ее лицу пробегала легкая дрожь, появлялась гримаса отвращения и раздражения. Леди Амберсфорд медленно встала с постели. Под ее рубашкой мелькнули толстые бледные ляжки и мешковато свисающие груди. Что-то добавилось к беспокойному выражению ее лица, почти чревоугодливое, а горло непроизвольно сделало глотательное движение.

Она подошла к сумочке и открыла ее. В ней оказалась только одна жалкая купюра достоинством в пять лир, грязная и отвратительная, а к ней была приколота бумажка с написанными угловатым почерком словами: «На этот раз, стерва, вы можете украсть у меня только пять лир». Бесси задумалась, держа в руках деньги и бумажку. Она некоторое время разглядывала их с любопытством, потом положила сумочку на прежнее место и спрятала свою добычу под розовые трусики, наполовину закрывавшие туфлю.

Именно в этот момент леди Ноукс проснулась, и они начали ссориться. Их спор походил на дуэт: злобный голос одной и детский жалобный голосок другой.

— Мы можем опоздать, — с беспокойством сказал Андрасси.

В одиннадцать часов у них была назначена встреча с агентом по недвижимости. А было уже десять минут двенадцатого. Андрасси волновался. Но Форстетнер не слушал его. Мало того, казалось, он делает все возможное, чтобы только досадить своему секретарю. Едва они вышли из дома, как он тут же принялся ныть, упрекать Андрасси в том, что они слишком быстро идут:

— Куда вы так несетесь? Пожар, что ли, где? Дорога же идет в гору.

Дорога и в самом деле поднималась в гору, но не столь круто, чтобы сильно сбавлять шаг. Справа сквозь серебристо-зеленые оливковые деревья виднелось море с набегавшей иногда пенистой волной. Слева от дороги тянулась стена из серых крупных камней, по которым бегали ящерицы.

— Пятнадцать минут двенадцатого, — сообщил Андрасси.

Старик только ухмыльнулся под своей панамой. А его трость продолжала сухо и саркастически отстукивать по дороге. Тик! Тик! Тик!

— Вот так устроены все мелочные люди, — произнес он. — Только и говорят о часах да о минутах, будто нечего больше сказать. И не понимают, что часы портят жизнь.

На людях Форстетнер был по отношению к своему секретарю сама предупредительность. Он брал его за руку, говорил с ним любезно, почти нежно. А как только они оказывались наедине, тон его сразу менялся. «Андрасси, трость! Андрасси, шляпу! Вы в здравом уме, юноша?» В нем тогда просыпался старый гневный тиран. Это было даже странно, но Андрасси не пытался понять. Впрочем, в двадцать четыре года молодежь редко интересуется другими людьми.

— Двадцать минут двенадцатого, — голос его прозвучал неуверенно.

— Везувий! — мгновенно отпарировал Форстетнер, который будто только и ждал этого замечания, чтобы остановиться. — Взгляните на это чудо, правда, я не знаю, способны ли вы оценить его. Нет! — тут же ответил он довольно грубо кучеру, который предложил ему в этот момент свою коляску.

Они подошли к своего рода обзорной площадке, где сходились три дороги острова и откуда море видно сразу с двух сторон. Справа — открытое море. Слева — порт с изогнутым молом, а за ним — закрывающий горизонт, огромный полукруг Неаполитанского залива с Мизенским мысом на одном конце, Соррентской косой — на другом, и Везувий — в середине, новый Везувий, такой, каким его изображают после извержения 1943 года, с обрушившейся вершиной и без шапки дыма. Воздух был чист и иссиня-прозрачен. Хорошо можно было рассмотреть мельчайшие детали побережья, многочисленные здания Неаполя и даже различить на вершине бывшего вулкана срез его кратера.

— Плохая примета, — удовлетворенно произнес Форстетнер. — Такая прекрасная видимость предвещает дождь.

— Дождь? На Капри бывает дождь?

В ушах Андрасси до сих пор звучало воркование госпожи Сатриано, сказавшей, когда он сошел с парохода: «Габардиновый плащ? Зачем? Святая простота! Ведь здесь никогда не бывает дождя». Не бывает? Ведь в Баньоли, который находится совсем недалеко отсюда, его плащ несколько раз ему очень даже пригодился. Позднее Андрасси усвоил, что это была своеобразная, культивируемая на острове религиозная догма.

— Ну, разумеется, бывает. Неужели вы думаете, что все эти цветы растут здесь без воды. Какая нелепость!

Мимо них прошла женщина с огромной охапкой травы на голове. Затем пробежал маленький мальчик, играя на ходу в тряпичный мячик, делая финты, имитируя передачи и резко меняя направление бега. За ним ехала коляска, а в коляске сидели мужчина средних лет и девочка-подросток, с восторженными лицами и вытаращенными глазами, как у двух гостей, которых хозяева тащат от одной картины к другой. Кучер широким жестом показывал им море. Как раз в это время к берегу подплывал большой белый пароход, и вода по обе стороны от носовой части раздувалась, как огромные усы.

— Пароход, который прибывает в одиннадцать тридцать, — сообщил Форстетнер с самодовольством компетентного сноба, способного распознать в любой толпе породистую аристократку.

— Да! Одиннадцать тридцать, — подтвердил Андрасси.

Форстетнер, не отвечая, сдержанно улыбнулся, как пожилая дама. Они теперь шли по настоящей улице с домами по обе стороны. Из рыбной лавки вместе со свежим, терпким и стойким запахом доносился шум голосов. Какой-то мужчина переходил от афиши к афише и небрежно срывал их. Уличное движение становилось все более интенсивным, и порой Форстетнеру с Андрасси приходилось прижиматься к стенам домов, чтобы пропустить коляску или такси. Какой-то весельчак в морской робе подошел к ним и предложил свою лодку.

— Ладзурный грот, мисью, ладзурный грот, мисью, премного красивый.

Наконец они добрались до площади. Точнее: они протиснулись на площадь, они вошли в площадь. Как, например, говорят: войти в комнату. Ничего общего с площадью Согласия. Ничего общего с площадями Лиможа или Анже — этими широкими и продуваемыми ветром пространствами, где улицы заканчиваются, расслабляются, освобождаются от толпы и транспорта. На Капри площадь — это закрытое пространство. Улочки, выходящие на площадь, узки, как небольшие двери, и обычно у них бывает сводчатая форма. Вы там находитесь, словно в салоне. И сама площадь тоже очень мала. Людям там тесно, как сельдям в бочке. Порой возникает также ощущение, что ты вдруг нечаянно оказался на театральной сцене, что все собравшиеся здесь люди — статисты, которые через минуту-другую посторонятся, расступятся, чтобы пропустить знаменитую диву или Шаляпина на авансцену, где те начнут петь романсы.

— Разумеется, его здесь нет, — сказал Форстетнер. — Разумеется.

Честное слово, у него был такой счастливый вид.

— Это невероятно, — огорчился Андрасси.

Он поднял глаза к зеленым цифрам больших башенных часов. Было ровно одиннадцать тридцать.

— Может быть, он не стал нас ждать?

Форстетнер усмехнулся.

— Он сказал — в одиннадцать часов. По местным понятиям, это означает просто полдень.

«Он мог бы сказать мне об этом раньше. А я-то переживал, страшно нервничал».

— Это же Капри.

За четыре дня Андрасси уже не раз имел удовольствие слышать эту фразу. Приглашают, например, человека на чай, а он является только к ужину. Это же Капри. Муж изменяет жене. Это же Капри. Повар сходит с ума и поливает ликером жаркое. Это же Капри. И произносится это таким горделиво-нежным тоном. Прямо догма.

— Что ж… Капри так Капри… Только иногда это очень раздражает.

Форстетнер не счел нужным удостоить его ответом. Он стоял в своей панаме посреди площади с задранным вверх носом, недовольный, сероватый, окруженный задумчиво сидящими на ступенях церкви статистами. Форстетнер походил на директора театра, решающего, поднять занавес или нет. Потом у него на лице внезапно появилось человеческое выражение, он улыбнулся, приподнял над головой шляпу. Андрасси обернулся и увидел невысокого мужчину, молодого, но невзрачного, с повисшим, как сосиска, носом, безучастно смотрящего на Форстетнера.

— Князь Адольфини, — многозначительно произнес Форстетнер. Затем тут же более высоким, вибрирующим, как бы летящим на крыльях голосом добавил:

— Графиня Руссо. Она принадлежит к одной из самых знатных семей Италии.

А чуть погодя более спокойным тоном закончил:

— И Вос.

Вос направлялся к ним, прямо держа свою продолговатую голову над воротником водолазки. Он уже был совсем рядом, как вдруг к нему прицепилась женщина. Прицепилась в буквальном смысле слова: она крепко схватила Boca за руку и не выпускала. Вос даже не сделал никакого усилия, чтобы скрыть, как ему это неприятно. Он изобразил на своем длинном лице гримасу сожаления, но потом, спохватившись, потянул женщину за собой к Форстетнеру. Та попыталась сопротивляться, но он продолжал тянуть. Женщина была довольно маленького роста, уже не очень молодая, в черных бархатных брюках и в островерхой желтой соломенной шляпе, похожей на те, что носят мексиканские пеоны.

— Форстетнер, — произнес Вос, сопровождая свое добавление широким жестом руки, словно кормилица, приглашающая мальчишек играть вместе.

— Андрасси, Мейджори Уотсон.

— О! Миссис Уотсон! — любезно откликнулся Форстетнер. — Миссис Уотсон! Мне столько говорили о вас.

Она удивленно посмотрела на него. Впрочем, у нее были большие, немного навыкате глаза, слишком большие для нее, и ее лицо выражало удивление, скорее всего, по любому, даже самому незначительному поводу.

— А! Так это, значит, вы собираетесь купить мою виллу? — спросила она.

— Вашу виллу?

Форстетнер, произнеся эту реплику, стоял с открытым ртом — настолько, видно, ему хотелось показать свое рвение.

— Да, именно мою виллу вы должны смотреть в одиннадцать часов.

Андрасси машинально посмотрел на башенные часы. Вос проследил за его взглядом, но по его виду нельзя было понять, что он думает по этому поводу.

— Но я вас предупреждаю, — продолжала не без строптивости миссис Уотсон. — Моя аренда еще будет действовать в течение месяца. И я намерена воспользоваться ею.

Что означали ее агрессивные высказывания? Кто собирается ее выгонять?

— Я был бы чрезвычайно рад, миссис Уотсон, если вы останетесь у меня в качестве жильца, — пошутил Форстетнер.

Миссис Уотсон взглянула на него так, словно с ней заговорили на китайском языке.

— В случае необходимости, — смущенно добавил старик.

— Я прощаюсь с вами, — проговорила она своим желчным тоном. — У меня была встреча со Станни…

Лицо Станнеке Boca, торчавшее сантиметров на двадцать выше шляпы мексиканского пеона, изобразило печальную гримасу.

— А вообще-то вы можете посмотреть виллу и без меня. Виски стоит на комоде в гостиной. Или в моей спальне. Станни! Ты опять уставился на эту женщину! А на меня ты никогда не смотришь.

Станни согнулся вдвое, чтобы его лицо находилось на одном уровне с ее лицом.

— Это я, что ли, виноват? — сказал он раздраженно. — С этой твоей шляпой! Мне пришлось бы стоять в такой вот позе, чтобы смотреть на тебя.

Подобные слова, должно быть, казались миссис Уотсон верхом галантности. Она ласково улыбнулась, сняла шляпу и встряхнула своими короткими волосами. Ее лицо было очень сильно накрашено, но на шее проступал естественный цвет ее кожи, скорее, сероватый.

— Давайте посидим где-нибудь, — предложил Форстетнер.

Три кафе с трех сторон площади выдвинули вперед свои железные столики и никелированные стулья. В определенном смысле здесь можно было без особой натяжки представить себе, что ты находишься в Париже, в кафе на площади Сен-Жермен-де-Пре.

— Нет, нет и нет, — энергично запротестовала миссис Уотсон. — У нас со Станни дела. Станни, ты идешь?

Она потащила его с собой. Форстетнеру это не понравилось.

— Одна из королев Нью-Йорка, — осуждающим тоном произнес он.

И направился к одной из трех террас. Там уже сидело несколько мужчин в пуловерах пастельных тонов и несколько женщин в брюках, да еще черный пудель.

— Минутку, — остановил Форстетнер Андрасси, видя, что тот садится. — Сходите, пожалуйста, за марками.

— Иду.

Почта находится на площади, в одном из дворов. Когда Андрасси вышел оттуда, он увидел ее, ту самую девушку, которую встретил накануне, девушку с письмом, с темными, но легкими, как пена, волосами. Она шла к нему и смотрела на него, без улыбки, но с открытым лицом — с этой… с этой трещинкой во взгляде, которая появляется, когда кого-то узнают, с этакой зазубринкой, с чем-то таким, что царапает привычную слюду взгляда. Андрасси улыбнулся. На ее лице тоже появилась веселая, широкая, счастливая улыбка, выражавшая явное удовольствие.

Однако, как только он сел, на него обрушились вопросы.

— Кто эта милашка, с которой вы поздоровались? — набросился на него Форстетнер.

Андрасси посмотрел на него. Старик выглядел явно раздосадованным.

— Так это же та девушка, которая вчера принесла вам письмо.

— Письмо Рамполло?

Рамполло был агентом по найму жилья, тем самым агентом, который…

— А! Так она, значит, дочь Рамполло?

— Похоже, вас это интересует…

Голос у него был нехороший, какой-то едкий. Над длинным красным носом маленькие глазки Форстетнера за стеклами очков блестели, как глаза мыши, живые и проворные.

— Но только не забывайте, о чем я вас предупреждал. Никаких женщин! Никаких историй с женщинами!

— Но, господин…

— Я не хочу оказаться в смешном положении.

— Я не вижу…

— А вам ничего и не надо видеть!

Форстетнер нервничал, стучал тростью по мостовой. Люди, сидевшие за другими столиками, начали обращать на них внимание.

— Даже если это вам покажется… если это вам кажется… вы обещали. Это наш договор. А договор — это договор.

— Женщина ведь только поздоровалась со мной…

— Я вас ни в чем не упрекаю. Я только повторяю: никаких историй с женщинами! Я терпеть этого не могу. Прежде всего, это грязно. Я…

Он заметил, что люди его слушают, пожал плечами и продолжил говорить уже немного потише, наклонившись, но на лице его сохранялось выражение с трудом сдерживаемого раздражения, а в голосе звучала какая-то тревога.

— Вы обещали.

— Ладно, обещал, — согласился Андрасси.

Форстетнер заворчал, удобнее уселся на стуле и, положив руки на трость, надвинув панаму на нос, стал смотреть прямо перед собой. Но его рот еще немного двигался, словно он что-то жевал. Андрасси тоже стал смотреть прямо перед собой.

… И увидел лагерь Баньоли.

Это рядом с Неаполем, Баньоли, на римской дороге, предместье, которое граничит с полями: убогие, серые дома с затхлыми запахами охры или роз, старые земледельческие приспособления, валяющиеся в беспорядке на утрамбованной земле, несколько деревьев, на которых висит белье, ограждение, сверху сетка, бараки, несколько тонких струек дыма — концентрационный лагерь для перемещенных лиц.

И вот однажды утром появился украинец из канцелярии и крикнул:

— Андрасси! К вам пришли.

Перед канцелярией Андрасси увидел Форстетнера.

— Мне говорили о вас.

По Андрасси скользил быстрый взгляд живых, беспокойных, как маленькие мыши, глаз. Несколько интернированных издалека равнодушно смотрели на них. Какой-то старик с ведром. Сторож как раз в этот момент зевнул, и его лицо исказилось, стало похожим на болото с ползающими по нему животными.

— Я думаю, все будет хорошо. И все неприятности останутся в прошлом.

Затем он быстро добавил:

— Я сегодня же возвращаюсь в Рим. И вернусь с одним из моих друзей, советником посольства…

Он сделал паузу, наверное, чтобы подчеркнуть важность своих слов.

— Он уладит ваше дело. Я беру вас в секретари. Вы отправитесь со мной на Капри, где я хочу обосноваться, купить виллу. Слышите, на Капри?..

В его словах уже присутствовала одна из догм острова: какое же это невероятное счастье — попасть туда и там жить.

— Вы будете получать на свои расходы десять тысяч лир в месяц. Но я только ставлю одно условие. Категорическое. Никаких женщин! Помните об этом. Я не хочу иметь секретаря, который занимался бы… Я терпеть не могу всяких историй с женщинами. Это всегда кончается плохо. А расхлебывать придется мне.

— Вы правы, сударь.

Ограждение, сверху сетка. А за ними — дорога, виноградники, свобода. До условий ли было в тот момент Андрасси!

— Мой предыдущий секретарь доставил мне массу хлопот. И я не хочу, чтобы это повторилось.

— Вам нечего бояться, сударь.

А между тем одному Богу было известно, как ему хотелось женщину. Уже столько времени!

— Итальянцы — обидчивы.

— О! Уж я знаю.

— Знаете? Откуда?

Быстрый взгляд, вопрошающий и подозрительный.

— Слышал. Но вы можете быть спокойны.

Ограждение, колючая проволока. А напротив — свобода. Розово-охряная свобода.

— К тому же, что касается женщин, то я…

— А! Вы говорите…

Тон сразу стал более настойчивым, более заинтересованным. Но Форстетнер тут же подкорректировал его:

— Впрочем, мои соображения вас не касаются. Мы заключаем договор. Я предлагаю вам свои условия.

— Понятно.

Тем временем людей на площади заметно прибавилось. Толпа разрасталась за счет пассажиров отплывавшего в половине двенадцатого парохода. Они прибывали по канатной дороге, вагончик которой останавливался за башенкой, словно лифт некоего усовершенствованного театра, который подвозит статистов к стойке кулис. Другие же подъезжали на такси и вылезали из машины, не скрывая своего изумления.

— Это что, гостиница? А где же гостиница?

Приходилось им объяснять, что такси не могут проехать через площадь, что улочки за ней слишком узкие. Порой люди понимали не сразу. Пожилая дама в лиловой шляпе стояла совершенно растерянная, озиралась по сторонам и ругалась. Портье в голубой ливрее сопровождал двух тщедушных носильщиков, сгибавшихся под тяжестью сразу нескольких чемоданов. Газетный торговец перед своим магазинчиком торопливо разрывал указательным пальцем упаковку только что поступивших ежедневных газет. Люди входили, выходили, и каждый держал перед собой свою газету, похожую на смятое, грязное крыло. Магазинчик газетного торговца представлял собой всего лишь небольшую пристройку, окрашенную в зеленый цвет. Рядом — одно из трех уже упомянутых кафе с навесом в белую и красную полоску. Дальше шли другие магазинчики: галантерейная лавка, кондитерская, киоск с сувенирами. Наверху — низкие фасады домов с плоскими крышами. Густо-розовые, белые или переливающегося голубого цвета. Там и сям мемориальные доски, напоминающие о чем-то или о ком-то. И церковь. Но церковь находится не на площади. Она лишь как бы касается ее, выдвигая угол своего белого фасада, подобно человеку, который прислушивается к разговору, но не хочет, чтобы это заметили. Вход в церковь находится на маленькой боковой площади. Туда ведут несколько ступеней, на которых обычно сидят несколько аборигенов, загорающих, наслаждающихся жизнью.

— Вот он, — улыбнулся Форстетнер.

Им навстречу шел маленький горбоносый человек, размахивая своей газетой в умиротворенно коротком ритме, напоминающем похлопывание животного по крупу. Его жест словно говорил: «Ну вот, видите, мои ягнятки, не беспокойтесь, я здесь». Но прежде чем подойти к ним, он, продолжая жестикулировать, еще умудрился переброситься несколькими словами с каким-то человеком, курившим сигару.

А на одной из трех террас, за столиком, стоящим немного в стороне, сидели в это время Лаура Мисси и Франко Четрилли. Лаура Мисси, вдова знаменитого Мисси, автомобильного магната, и Франко Четрилли, которого обычно называли Красавчиком Четрилли. Опустив голову над тарелкой с несколькими бутербродами, Красавчик Четрилли наклоняется к Лауре Мисси и говорит ей какие-то любезности. Лаура Мисси мурлыкает. У нее вполне заурядная внешность, она не то, чтобы уродлива, нет, она просто никакая, белолицая, с расплывшимися чертами.

— Лаура, — говорит он, — на вас сошлась клином моя жизнь, вы — женщина моей жизни.

У него короткие усы и уже пробивающаяся на висках седина.

— Лаура, зачем мне жизнь, если я не могу посвятить ее вам?

Она смотрит прямо перед собой, улыбается и берет бутерброд.

— А почему вы не пришли вчера вечером? — интересуется она. — Я огорчилась. Я была дома одна, горничная ушла.

Четрилли едва удается сдержать гримасу отвращения. Горничная ушла? Нюх не подвел его: он правильно сделал, что не пошел. А то, конечно, пришлось бы заниматься любовью. Все женщины только об этом и думают.

— Ну, один вечер, — шепчет он томно. — Что такое один вечер?

Лаура Мисси ничего не отвечает. Она и не смогла бы, с набитым ртом. Но по ее виду нетрудно понять, что для нее один вечер значит немало. Этот вечер принес ей лишь сожаление о всех других вечерах, которых у нее не будет.

— Вы ничего не едите?

До еды ли ему! Красавчик Четрилли раздраженно берет бутерброд, проглатывает его в два приема и внезапно изменившимся голосом, на два тона тише, чем обычно, с горестным видом говорит:

— Лаура, я вас спрашиваю еще раз: согласны вы быть моей женой?

Она смотрит на него. Это уже какой-то прогресс. В прошлый раз она ограничилась тем, что просто пожала плечами.

— Мой бедный Франко, у меня же двое детей.

— Ну и пусть! Я буду для них вторым отцом.

Черт возьми! Наследники Мисси. Два и четыре года.

Отчитываться за опекунство надо будет только через семнадцать лет.

— Вторым отцом, — повторил он торжественно. — Разве им не нужен отец?

Лаура кладет свою руку на его.

— Вы такой добрый, Франко.

— Я люблю детей, — просто и благоразумно отвечает он.

У него ямочка на подбородке, прямой небольшой нос, выкроенный так удачно, что он не может не радовать глаз.

— Приходите сегодня вечером, — приглашает Лаура.

Сегодня вечером? Что за этим кроется? Ей, конечно, захочется в постель? После чего женитьба, о! Простите, какая женитьба? У него уже были неприятности такого рода.

— Сегодня вечером? О! Мне так жаль, но сегодня вечером я, поверь мне, никак не могу.

Вилла миссис Уотсон оказалась очаровательной. Просто великолепной. Несмотря на свой принцип никогда не обнаруживать своего восхищения, Форстетнер выразил его уже дважды. Она ему невероятно нравилась. Одно только расположение чего стоило. Вилла находилась рядом с Трагарой, кварталом, который всегда слыл богатым, что для Форстетнера было далеко не безразлично. Солнце там появляется позднее, чем на вилле Сатриано. Итальянец мог бы усмотреть в этом неудобство, но Форстетнер, как истинный швейцарец, не боялся солнца.

— Ночи там будут жаркими, — сказал ему потом, когда они вернулись, Сатриано.

— Мне это безразлично. Мы не боимся жарких ночей. Не так ли, Андрасси?

Андрасси покраснел. Сам не зная почему. Может быть, от взгляда Сатриано.

К тому же красивая дорога, ведущая к вилле, вся в олеандрах. Великолепный вид: несколько сосен, кусок виноградника, море. И просто необыкновенный вход! От самой калитки шла широкая дорожка из ярко-зеленых плит майолики, которую в других странах могут положить лишь в ванной комнате. Она поднималась тремя длинными ступенями посреди роскошных кактусов, агав, пальм и заканчивалась статуей Минервы, немного сбоку от которой из этого тропического беспорядка неожиданно возникал столь же немыслимый и невообразимый, как лошадь на кровати или как тромбон в ванной, неожиданно возникал, вызывая настоящий шок и удивление, уличный фонарь. Настоящий уличный фонарь, как в столицах, со своей застекленной клеткой, со своей короной на голове, с двумя железными отростками, словно галстук — бабочка, а посредине — словно широкий пояс зауженной юбки. Форстетнер был вне себя от восторга, увидев этот фонарь. Он обладал достаточным вкусом, чтобы оценить его восхитительную экстравагантность.

— Даже если я и не куплю виллу, мне нужно заполучить этот фонарь.

Сад был красив, дом, хотя и не очень большой, выглядел приветливым, свежим. Правда, порядка в нем явно не хватало. В качестве королевы Нью-Йорка, миссис Уотсон могла бы продемонстрировать побольше талантов настоящей хозяйки. Две бутылки из-под виски в гостиной — это еще куда ни шло. Но стоявшая в спальне, на туалетном столике, еще одна открытая бутылка, третья, наводила на размышления. Форстетнер и агент по сдаче жилья внаем переглянулись, стоя рядом с внимательно-безразличной горничной, которая следовала за ними из комнаты в комнату, проводя иногда по мебели, похожей на эскалоп, рукой, на которую она потом смотрела с каким-то равнодушным удивлением.

— Конечно, мы потребуем привести все в надлежащее состояние, — сказал агент, хотя одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: он не из тех, кто может что-то от кого-то потребовать.

Но Форстетнер, похоже, не обращал на такие пустяки никакого внимания.

— Моя комната…

Он оживился, не скрывая овладевшей им детской радости, которая делала его почти симпатичным.

— А это ваша, Андрасси…

Он взял его за руку.

— С террасой. Вам там будет очень удобно. А? С таким видом, с пальмами…

У Андрасси даже зародилась мысль, что, может быть, этот старый деспот все-таки расположен к нему.

— Самая красивая вилла острова, господа.

Агент открывал шкафы.

— Двадцать костюмов можно вместить. Причем свободно!

Стучал кулаком по матрасам.

— Настоящая шерсть!

Что касается цены, то она была прямо абсурдной. Но сейчас это было не столь важно. На юге Италии первоначальная цена — не больше, чем шутка, которую выпаливают просто так, лишь бы что-нибудь сказать, поскольку никогда не стоит отказываться от надежды, что в один прекрасный день вдруг появится какой-нибудь рассеянный американец. О настоящей цене можно было бы поговорить только при встрече с самим домовладельцем. А сейчас он отсутствовал. Он жил в Риме. Но агент собирался послать ему телеграмму. И тот сразу же приедет. Немедленно! Агент разволновался. Телеграмма! Срочная! Двойной тариф! Оплаченный ответ!

— Почему же оплаченный ответ? — спросил Форстетнер.

Вечер организовался как-то сам собой.

Около шести часов, после чая, Форстетнеру захотелось вернуться на виллу госпожи Уотсон. Остались какие-то детали, которые он вроде бы не очень хорошо рассмотрел и собирался кое-что уточнить.

На самом же деле, из замечаний, которые он высказывал по дороге, становилось очевидным, что он желал установить более тесные отношения с миссис Уотсон.

— Она очаровательна. А главное, в ней есть какое-то изящество. Очень тонкая натура. Такие вещи я сразу вижу. Похоже, в Нью-Йорке она вращается в самом высоком светском обществе, принадлежит к элите. Мне нужна такая поддержка. До сих пор я туда не ездил, как раз из-за того, что никого не знаю в Нью-Йорке.

Для Форстетнера город, где он никого не знает, — это настоящая Сахара.

— Жаль, что она увлеклась Восом. На него нельзя положиться. С американками в Европе всегда происходит одно и то же: они теряются. Ей нужен советник. О! А вот и граф Хейвен, я уверен…

Он почти с нежностью посмотрел на проходящего старика.

— Здесь можно встретить таких людей… Ведь я же не могу время терять. Она уезжает через месяц. А Сатриано не хотят приглашать ее. Они считают ее вульгарной… Вульгарной! У них такие предрассудки! Я постоянно твержу им: сейчас набирает силу новое общество, с которым нужно считаться, особенно в наше время, когда в ходу социалистические идеи…

Когда они пришли, миссис Уотсон встретила их довольно прохладно, но зато Вос — с энтузиазмом. Он размахивал перед ними длинной рукой с огромной ладонью, приглашая войти в дом.

— Побеспокоили? Да нет же! Что вы? Нисколько! Давайте, входите… Мейджори!

Он пытался приободрить миссис Уотсон, но лицо американки оставалось мрачным.

— Понимаете, я не хотел бы… — в шутливом тоне начал Форстетнер.

А в это время Восу удалось тихонько объяснить ситуацию Андрасси:

— Вы пришли как раз кстати. А то бы она меня изнасиловала. Я уже исчерпал все отговорки.

Затем уже громче он спросил:

— Виски? Два? Три? Мы еще даже первую бутылку не прикончили.

— Станни, — сказала миссис Уотсон.

— Мейджори, — в тон ей ответил Вос.

— Ах! И я тоже не могу удержаться, я тоже хочу называть вас Мейджори, — проговорил Форстетнер фальшивым голосом, делая ласкательные жесты, словно кукольник, поглаживающий безделушки. — Мейджори! А еще лучше звучит на восточный манер: Мей Пери, моя красавица.

Но «моя красавица» села на диван, обитый зеленым репсом, и сделала вид, что ничего не слышит.

— Мейджори — моя Пери, — повторил Форстетнер.

Она в конце концов одарила его вымученной улыбкой. У миссис Уотсон всегда был такой вид, будто она только что проглотила ужасно горькое лекарство.

— Красавица, — сказала она. — Ты слышал, Станни?

— Причем бесподобная! — с энтузиазмом подхватил Станни.

— Послушайте! — воскликнул Форстетнер после нескольких порций виски. — У меня возникла одна идея.

— Одной ей, наверное, скучно, — заметил Вос.

— Идея, как нам провести этот вечер. Вместо того чтобы скучать у себя дома, поодиночке, лучше пойти сейчас в пиццерию. Я приглашаю.

Пиццерия — это в Италии почти то же самое, что во Франции бистро.

— Сю-кю-кю! — одобрительно закричал Вос.

Но Мейджори стала возражать. Было уже около восьми вечера. Ее кухарка скоро приготовит ужин. Так что лучше остаться у нее. Это было бы замечательно. Две миленькие парочки! Андрасси нашел это выражение немного… Но Форстетнер посчитал это уловкой.

— Да, да, я же все понимаю…

Он явно жеманничал.

— Вы просто не хотите, чтобы вас видели со мной.

Позвали кухарку. Она тут же поддержала Форстетнера. Нет, нет, конечно же, мадам может выйти в город, ужин еще не готов, она опаздывает, да и продукты, в основном, такие, что их вполне можно оставить на следующий день.

— Вот видите!

И они все отправились в путь, а кухарка принялась названивать нескольким близким родственникам, которых она регулярно подкармливала за спиной у миссис Уотсон, да еще двоим-троим дальним родственникам, которым она была кое-чем обязана.

Площадь еще бурлила, в кафе было полно народу. Они встретили там леди Амберсфорд и леди Ноукс. Миссис Уотсон представила им Форстетнера, который демонстрировал столь явную радость, что всем стало неловко. Он тут же пригласил леди, боясь, как бы они не оказались заняты где-то в другом месте. Разумеется, они были свободны. Когда они слонялись по площади часов в восемь-девять, у них всегда теплилась надежда, что кто-нибудь их пригласит поужинать.

— Ну неужели мы не найдем какого-нибудь дурака? — говорила леди Ноукс.

А в те дни, когда голод не слишком мучил их, они оставались дома и варили себе пару яиц. Форстетнер был на седьмом небе. Еще бы — две леди! И не просто леди, а свояченица герцога Амберсфорда. Того самого: конюшня с беговыми лошадьми, большие конные состязания в Эпсоме, знаменитые короткие мужские штаны в Монте — Карло и брак с не менее знаменитой Алис Бернес, при упоминании имени которой у всех, по довольно понятным причинам, возникали ассоциации с лошадьми, мужчинами и богами.

— Я уже имел удовольствие быть вам представленным, — щебетал Форстетнер, обращаясь к леди Амберсфорд. В Ницце. Может быть, вы помните?

— Нет, не помню, — громко ответила она.

У нее всегда был вид ребенка с моргающими и смеющимися глазами. И она носила брюки небесно-голубого цвета, в которых ее зад казался необъятным. Что же касается леди Ноукс, то она надела длинные перламутровые серьги, которые удлиняли ее и без того длинное лицо, усиливая ее сходство с не совсем здоровым сеттером.

В ресторане — новый восторг: князь и княгиня Адольфини в сопровождении утонченного блондина, имя которого никто не расслышал, но которого княгиня называла «золотцем», а князь — «моим Жако». На длинной террасе, где было уже немало людей, для них сдвинули два стола. Невдалеке виднелись дома, море цвета сиреневого винограда и огромная розовая глыба острова Искья. На князе Адольфини была блуза ярко-красного цвета и браслеты, которые, однако, не могли скрыть неизбывную грусть его вогнутого силуэта и дряблого носа. Жако носил на шее золотую цепочку, которую он время от времени брал в руки или в зубы.

— Медальон, я его получил в честь своего первого причастия…

— Ну не прелесть ли? — восхищался Адольфини, выглядывая из-за своего носа.

Люди, сидящие за другими столиками, смотрели на них и не без гордости комментировали:

— Да, это она, Уотсон. Ее муж — король чего-то там такого, то ли свиней, то ли стали, точно даже не знаю.

— Ну, тут все ясно: он же импотент.

— Француз, скорее всего.

— Есть люди, которые умеют устраиваться в жизни.

— И в других местах также.

Какой-то доходяга с гитарой и впалыми щеками пропел им «Соле Мио» и «Марекьяре», которые Бесси Амберсфорд слушала, закатив глаза, а Мейджори Уотсон — положив голову на плечо Boca, даже немного ниже — на ключицу. Чуть позже, когда она основательно захмелела, ей захотелось спеть самой. Она стала петь американские песни: «Хони Ривер» и другие, путаясь в них, пошатываясь на месте, и, в конце концов, рухнула на колени Восу, который подхватил ее обеими ладонями и усадил на стул.

— Сейчас я буду собирать деньги за выступление! — закричал блондин, нервно подергиваясь.

Он взял тарелку, положил на нее сложенную салфетку. Он был очень грациозен в расстегнутой до четвертой пуговицы рубашке, со своим свисавшим на грудь медальоном и крупным мальчишеским ртом. Люди смеялись, протягивали издали банкноты, потряхивая ими и косясь украдкой, чтобы убедиться, что их видит князь Адольфини, или миссис Уотсон, или леди Амберсфорд.

— Похоже, сталелитейный король. Огромное состояние. В прошлый раз она пригласила целый оркестр, чтобы он играл для нее одной.

— Мне сказали, венгр… со стариком, разумеется.

Жако остановился перед каким-то ворчуном, который ничего не хотел давать и возражал писклявым голоском с явным французским акцентом, глотая слоги.

— На музыку и музыкантов.

— Я не люблю музыку.

— Ну, тогда просто мне.

Сбор денег закончился, но среди общего веселья никому и дела не было, кому пойдут эти деньги. Кроме доходяги с гитарой, который в какой-то момент наивно подумал, что Жако вручит их ему.

— Бесси, — вдруг тихим голосом, но строго спросила леди Ноукс. — Бесси, где ваша вилка?

— Официант уже взял ее у меня, — жалобным голосом сказала Бесси.

— Это правда?

— Правда.

— Что ж, ладно, — согласилась леди Ноукс, беря третий банан.

У нее есть свои принципы: банан — фрукт питательный.

— Вы всегда живете здесь? — спросил у нее сладким голосом Форстетнер.

Официант принес счет и неопределенно держал его перед собой в вытянутой руке. Поскольку никто не торопился его брать, Форстетнеру пришлось заплатить за всех.

— Рассчитаемся потом, — заметил он на всякий случай.

— Вот моя доля, — сказал Вос.

Он протянул свои деньги так, чтобы все видели.

Впрочем, напрасно: Адольфини вдруг заинтересовался кошкой, которая весьма кстати пришла потереться о его стул. Что же касается Жако, то было совершенно очевидно, что тому и мысль об оплате счета не могла прийти в голову.

— Ну, так что? Что будем делать? — поинтересовалась Ванда Адольфини, и глаза ее заблестели.

Это была очень худая женщина, кожа да кости, но с крупным, выпяченным вперед ртом, напоминающим какой-то плод. Она была вся в черном — блузка и брюки. В этом году черный цвет был очень моден. И красный кожаный пояс, на котором было выбито золотом ее имя.

— Идемте ко мне, — пригласила Мейджори.

Такого предложения ждали, и оно было принято без ненужных колебаний. На ступенях церкви они встретили еще Ханса Блутке, немецкого художника. И хотя никто его не звал, он охотно присоединился к кортежу. Ханс-весельчак оказался удачной находкой. Всю дорогу, пока они шли, сначала по отлогой улице, потом по улице, окаймленной деревьями, он изображал в тихой ночи то тромбон, то корнет-а-пистон.

— Столько людей, Станни, столько людей! — стонала миссис Уотсон, явно уже сожалевшая, что пригласила их. Она говорила громким голосом, тщетно пытаясь пробудить в ком-нибудь что-то, похожее на совесть. Форстетнер взял Андрасси за руку и время от времени издавал приглушенный смешок. Княгиня Адольфини обняла за шею Жако и шла, шатаясь из стороны в сторону. Насупленная леди Ноукс держалась вблизи от Бесси Амберсфорд, у которой был такой вид, будто она катилась на своих ягодицах, как на колесиках.

Когда они добрались до виллы, немецкий художник, не выходя из своей роли, принялся всех веселить, вырезая силуэты из газеты: ковбоя, негритянки, кобеля, покрывающего сучку. И каждый раз заранее прыскал со смеху и предупреждал:

— Вот сейчас увидите!

И во все это он вкладывал такую язвительность, что все волей-неволей смеялись вместе с ним. У него был огромный рот, как у крокодила. Переставая смеяться, он со стуком захлопывал его. Прямо какой-то ящер, да и только. А Вос разливал вино, стараясь не забывать себя.

— Мне скучно, — объяснял он Андрасси. — Скучно, и все тут. Остается только пить. Я делаю это только ради Мейджори. Замечательная девка, ты знаешь…

Потом с тоской во взоре:

— Если бы только у нее были побольше сиськи.

А сама Мейджори сидела, вдавившись глубоко в кресло. Устроившись рядом с ней, Форстетнер пытался вытянуть из нее какие-нибудь сведения о светском обществе в Нью-Йорке. Иногда она отодвигала его запястьем руки или приподнималась и смотрела поверх его головы.

— Станни, ты еще здесь?

— Нет, — шутил Вос.

Ванда Адольфини забралась на колени к Жако. А ее муж пил виски, задумчиво пожевывая его, а потом так же задумчиво глотая.

— Сто лир за сто грамм? — поинтересовалась Марианна Ноукс. — Вы уверены? Это еще дороже, чем в Англии.

Потом, вдруг забеспокоившись, спросила:

— А где Бесси?

Вос толкнул Андрасси локтем в бок.

— О! Не знаю, не знаю. Может, где-нибудь на кухне. Будь внимательна, Марианна, она изменяет тебе с кухаркой.

Леди Ноукс с ненавистью посмотрела на него.

— Шш!.. — прошипела она.

Словно кошке. Вос, довольный, засмеялся, а леди Ноукс отправилась на поиски и по маленькой лестнице проникла в спальню миссис Уотсон. Бесси была там. Растянувшись на кровати, она спала глубоким сном.

— Вы спите? — спросила леди Ноукс.

Молчание.

— Вы спите? Нет, вы не спите. Вы притворяетесь.

Склонившись над Бесси, леди Ноукс стала похожа на злую фею Карабоссу, которая хочет навести злые чары на невинную малютку. Но невинная малютка не шевелилась.

— Вы и в самом деле спите? Тогда вы не услышите, если я вам скажу, что вы воровка, стерва, мерзкая старуха?

Никакой реакции. Вытянув свои небесно-голубые ноги и приоткрыв рот, Бесси спала.

По-прежнему склоненная над ней, леди Ноукс обволакивала ее своим ненавидящим взглядом.

— Что вы еще украли?

Изогнув свой длинный бюст над кроватью, она медленно и осторожно, как черепаха, покрутила вокруг головой. Наконец заметила сумочку Бесси, лежавшую рядом, на постели. Леди Ноукс взяла ее и, пошарив в ней, вытащила браслет.

— Фу… фу… — сделала она носом с выражением отвращения на лице.

Она отбросила сумку на постель, кинула на спящую последний негодующий взгляд. Потом вышла из комнаты и постояла секунду на пороге гостиной. Там царил странный белый свет, немного смягченный дымом, который плавал на высоте лампы.

— Привет, старая перечница! — крикнула ей издалека княгиня Адольфини.

Она разразилась пронзительным смехом и, покинув колени блондина, направилась, пошатываясь, к леди Ноукс.

— Привет. Старая уродина…

Воспользовавшись тем, что место осталось вакантным, ее муж вскочил со своего кресла, бросился на колени к Жако и стал устраиваться там поудобнее: поджал под себя ноги, уткнул свой нос и увядшее лицо в шею блондина.

— Теперь я! Моя теперь очередь!

Он приподнял голову и крикнул из-за затылка Жако своей жене:

— Ты всегда все себе забираешь!

— Держите, — сердито сказала леди Ноукс, обращаясь к Мейджори и протягивая ей браслет. — Он валялся, я нашла его.

Мейджори не слушала ее. Она держала Boca за руку. Из-под засученных рукавов его пуловера выглядывали похожие на канаты мышцы.

— Уже слишком поздно. Последний автобус ушел, и ты не сможешь вернуться в Анакапри. Так что ложись спать здесь.

— Доктор посоветовал мне гулять перед сном, — возразил Вос.

— Вот ваш браслет.

— Погуляешь немного в саду.

— В Базеле я знал некоего Бобби Ноукса, — вставил Форстетнер.

А немец сидел за фортепиано и пел во все горло. Пел арию из «Кармен».

— А он, может быть, и не ваш?

— Что?

— Этот браслет?

Леди Ноукс начала проявлять агрессивность.

— Это случайно не ваш родственник?

— Я — Кармен, — кричала Ванда Адольфини, вертясь вокруг своей оси. — Я — Кармен.

Щелкая пальцами у себя над головой, она изображала стук кастаньет.

— Меня убивают! И я умираю.

Она ударила кулаком в свою мальчишескую грудь и рухнула посреди всеобщего невнимания.

— Ты останешься?

— Ну, малыш, ты кончил меня щекотать?

Послышался вялый голос Жако:

— Это всего лишь жалкая пародия на Баха!

Немец, сидя за фортепиано, дергался во все стороны, извивался, лязгая челюстью.

— А это?

Он поднимал свои огромные ручищи над головой и бил ими по клавишам.

— Aha, ahum wir wissen warum.

— А! Вот, я вспомнил, — сказал Форстетнер, и гаденькая улыбка скользнула по его морщинистому лицу. — Я вспомнил!

— Пойте со мной.

— Я забыл слова.

— Припев! Aha, ahum wir wissen warum!

— Aha, ahum wir wissen warum.

В комнате Мейджори Бесси, проснувшись, улыбалась и качала головой в такт музыке.

— Aha, ahum…

Она взяла свою сумочку, стала рыться в ней.

— О!..

— А вот это, старина, послушай вот это!

И Блутке напел:

— Ritschi putschi titschi tatschi roum boum boum…

— Schon! — завопил разошедшийся, наконец, Форстетнер. Schon! Prima!

Княгиня Адольфини (род Адольфини дал церкви двух великих пап: Юлия IV и Александра IX) пыталась оторвать мужа от колен Жако. Но супруг цеплялся за него.

— Нет, нет, немного мне теперь…

— Жако, сокровище, кого ты предпочитаешь, мужа или жену?

— Плевать я хотел на них, — презрительно отмахнулся Жако. — Оба противные.

Вос, сидевший рядом, внезапно обернулся и схватил Андрасси за руку.

— Все, с меня хватит, — сказал он. — Хотя Мейджори и прелесть, вечера у нее дома заканчиваются всегда вот таким образом.

А немец все пел и пел. Форстетнер аккомпанировал ему, стуча кулаком по корпусу фортепиано.

— Послушай, — обратился Вос к Андрасси. — Пойди, отвлеки ее хотя бы на минуту, пригласи ее потанцевать, чтобы мне удобнее было смыться.

— Но, — смутился Андрасси, — я думал…

Вос несколько раз постучал себя кончиками пальцев по подбородку, показывая, как ему все это надоело.

— Ничего и ни в коей мере. Я удираю, я смываюсь, я больше не могу.

Андрасси послушно направился к Мейджори, наклонился к ней. Она подняла свои огромные глаза. От нее исходил сладковатый болотистый запах духов, который, как бы непроизвольно, переходил в перегар виски.

— Можно вас пригласить…

Немец и Форстетнер орали, что есть мочи:

Ja, Ja, Susanna,

Was ist das Leben doch so schon.

Ja, Ja, Susanna…

— Можно вас пригласить?..

Мейджори выпрямилась, посмотрела поверх плеча Андрасси.

— Станни!

Она закричала так сильно, что все замерли.

В тишине слышно было только, как стукнула не успевшая вовремя закрыться челюсть немца, а на верхней ступеньке маленькой лестницы — невинный серебристый смех Бесси.

— Станни!

И Мейджори зарыдала.

Снаружи очень ясная луна изливала свой золотистый свет на безмятежно спокойное море.

Да, есть еще море. Ведь Капри — остров, а значит, есть еще и море. И поскольку остров не слишком большой, то море здесь повсюду. В конце каждого переулка, за каждым окном, за агавами, под каждой террасой, между виноградниками, в конце любой дороги, в просветах листвы, за огородами. Море. Всегда и везде. О нем даже забываешь. В очень жаркие дни — купание, пляж. В ветреные дни оно шумит, шумит и посылает своих маленьких белых лошадок, свои буруны на штурм скал — грива по ветру, пена у рта. Но в последние дни не было ни бури, ни сильного солнца. Спокойная, невразумительная погода. Море — ровное, как простыня свежезастеленной постели, без единой морщины, без единого шепота. Такое, что о нем можно забыть.

На следующий день, приблизительно пол-одиннадцатого, Андрасси осторожно приоткрыл дверь Форстетнера. Все было тихо. Под противомоскитной сеткой — кровать-пароход из красного дерева плыла, плыла, все еще плыла по морю сновидений. Три минуты спустя Андрасси был уже на дороге. Перед ним витал один образ, образ улыбающейся девушки, девушки с письмом, девушки в красном шерстяном джемпере. У Андрасси было хорошее настроение. Вчерашний вечер помог ему избавиться от последних смутных угрызений совести, которые у него еще сохранялись в связи со странным условием Форстетнера. Никаких женщин! Никаких женщин! На этом-то острове! Где каждый делает, что хочет! Нет уж, дудки! Андрасси на мякине не проведешь. Никаких женщин! Еще чего! Причем сегодня же, господин швейцарец. За дело! Капри — остров небольшой. Побродив немного, он непременно найдет ее. Меньше чем за сутки.

Подходя к площади, он услышал за спиной:

— Адвокат!

Черт возьми, это был Рамполло-отец. Надо было попытаться отделаться от него.

— Адвокат!

Андрасси проговорился, что у него есть диплом доктора юридических наук. И вот теперь, питая, как все итальянцы, пристрастие к званиям, титулам, агент по недвижимости называл его адвокатом.

— Вы ищете кого-нибудь?

Андрасси на секунду растерялся. Это же ведь ее отец? Было бы так легко…

— Нет, нет…

У коренных жителей острова загар обычно бывает всех оттенков: от розового до красно-коричневого цвета.

Этому способствует не только солнце, но и морской ветер. Но Рамполло был неаполитанцем. В богатой гамме тонов его лица преобладал коричневый цвет, переходящий местами в желтый, а на шее — в темно-коричневый, на скулах присутствовала еще веселая оранжевая нотка, очевидно, из-за плохой печени.

Нос пирата, глаза куртизанки, бархатистые, черные, как уголь. Богатая жестикуляция.

— Мое личное мнение…

Рука на груди.

— Я выскажу его вам совершенно искренно…

Ладонь и голова выпрямляются одновременно, как два подъемных моста. Мне не надо твоих даров, Артаксеркс.

— Ведь на всем острове не найдется ни одной виллы, буквально ни одной…

Указательный палец поднят вверх, вибрирует, словно ему было трудно сдерживать понятие уникальности, которое его буквально распирало.

— Нет ни одной виллы, которая могла бы сравниться с виллой миссис Уотсон.

Андрасси продолжал смотреть по сторонам Рамполло, всякий раз повторяя его движение, постоянно оказывался перед ним, и Андрасси постоянно видел перед собой пиратское лицо с оранжевой подсветкой и угольно — черные глаза — так ведет себя верный, но назойливый пес или обезумевшая от любви женщина, которую избегает любовник.

— И зачем я все это вам говорю?

Рамполло страстно добивался ответа, стоя перед ним с лицом, напряженным, как тарелка.

— Chi me lo fa fare? Кто же меня заставляет делать это?

Его соединенные вместе пальцы правой руки били по подбородку, словно метроном в его самой низкой точке.

— Кто?

Это становилось утомительным.

— Я скажу об этом господину Форстетнеру, — весело произнес Андрасси. — Я скажу.

Решительным шагом, как человек, который знает, куда он идет, Андрасси спустился по улице, которую могли бы назвать островной улицей Мира — она была короткая, но широкая, с магазинами, заполненная народом. Женщины в брюках, какой-то мужчина в рубашке цветочками, чистильщик обуви, заведение которого имело форму самолета, поставленного прямо на землю, старая дама, отвешивающая тумаки мальчишке, который в конце концов ответил пинком, перенесенным ею с презрительным выражением лица, хотя было видно, что ей больно. Маркиза Сан-Джованни, выходившая в этот момент из магазина, обернулась на пороге, чтобы высказать последнее пожелание.

— Здравствуйте, Андрасси, у вас вид немного…

— У меня, мадам?

Но ни улыбки, ни взгляда. И уже никого нет. Андрасси повернул налево и пошел по улице, где вчера вечером немец подражал корнет-а-пистону. Справа — длинный треугольник моря. Но никого нет. Только кучки людей. Но ни улыбки, ни взгляда, ни красного шерстяного джемпера. Он повернул обратно, направился к площади. Никого. Только Рамполло стоял у входа на площадь, как смотритель шлюза у узкого входа в гавань.

Андрасси хлопнул себя по лбу, как забывший что — то человек, и опять пошел вниз по той же улице. Немного смущенный. (А почему собственно? Зеваки ходят по этой улице десять раз на день. Но такова особенность любви — внушать новые сомнения, предрасполагать к особой тактичности.) Так что он пошел, немного смущенный, сначала по той же улице, потом свернул в переулок направо. Он рассчитывал таким образом попасть опять на площадь, но очутился в лабиринте тесных, плохо вымощенных улочек, где он бродил между серыми и сухими стенами, из-за которых иногда выглядывали цветы или апельсиновое дерево (и среди темной листвы — апельсин, похожий на лицо любви). Или какой-нибудь дом, какой-нибудь вход, двор, выложенный плиткой ярко-зеленого цвета или цвета лимона. Но никого. В самом деле, никого. Улочки извивались, снова и снова меняли направление. Все это походило на молчаливое объятие, на сон, в котором умираешь, на нечто такое, что медленно складывается, раскрывается, вновь закрывается.

Андрасси проклинал все на свете. Улочка, другая улочка. Выйдет ли он когда-нибудь из них? Он прошел под один из сводов. От побеленных известью стен исходил кисловатый запах. Это была уже не Италия, а какая-то алжирская или тунисская касба. За железной решетчатой калиткой открывался вид на двор, выложенный плиткой, таинственный, как колодец, свежий, будто только что раскрытый гранат, двор, уставленный глиняными кувшинами, с пенившимися в них темно-зелеными листьями каких-то экзотических растений, на которые явно никогда не попадало солнце, — такого они были зеленого цвета, встречающегося разве что в сердцевине некоторых луковичных растений или на сгибах корней. И ничего. Никого. Где-то далеко — удары молота…

Затем слева внезапно открылась стена и вновь появился Капри, как комната, в которой открыли ставни: море, пароход, гудки такси, радио со своим музыкальным винегретом и на террасе — официант в белой куртке, расставлявший столы.

Затем улочка снова изогнулась дугой и закончилась перед церковью. С высоты церковных ступеней Андрасси еще раз быстро осмотрел площадь. Люди в голубом, люди в желтом, жесты, объяснения, трижды пустые, но искренние, страстные, женщина с тремя рядами жемчуга на рыбацкой блузе, глухонемой в красном колпаке, старый Танненфурт и Висконти-Пененна, приветствующие друг друга, один, щелкнув каблуками, другой — неестественно выпятив вперед негнущийся бюст и неподвижное бритое лицо. Но где она? Она! Ее не было! Ни улыбки, ни взгляда.

Андрасси пересек площадь, углубился в переулок, вернулся, все очень быстро, он был единственным спешащим человеком в этой толпе, вяло передвигающей ноги. Он спешил, неся в себе беспокойство и озабоченность, написанные на его лице. Кто-то схватил его за локоть.

— А я было подумал, что мимо меня лошадь какая — то мчится, или олень, или локомотив. Ничего подобного: идет мой друг Андрасси.

Из-за столов одной из террас появился Станнеке Вос.

— Ты два раза прошел рядом и не заметил меня.

Вос уже испытал влияние среды: этот голландец, этот сын Фризы вовсю жестикулировал, вздымал вверх указательный палец и размахивал большим пальцем.

— Риф, раф, руф мимо меня, туда-сюда, прямо сквозняк, да и только. Ты ищешь бордель? Нет тут борделя, старина. Выпьешь что-нибудь?

— Нет, — отказался Андрасси. — Мне уже пора возвращаться.

— Нет. Ты только посмотри на эти груди, — указал Вос, провожая взглядом прошедшую мимо них женщину с задорно оттопыривающейся блузкой.

— До свидания, — попрощался Андрасси.

А на площади продолжались беседы и споры, отпускались бессмысленные замечания и вялые комментарии, били крылом незначительные страсти, тешилось пустое тщеславие, дотлевали какие-то жизни, которым не суждено было оставить на земле следа, прелюбодействовал на бедре датчанки взгляд римлянина, возникали сомнительные планы, самоутверждались «bah», «та» и «che», составляющие основу любого итальянского разговора, затевались дела, как правило, переносимые на завтра. Какая-то женщина устало тащила за собой, как на буксире, мальчишку. Какой-то тип, подстриженный в кружок, размахивал тростью, пытаясь проиллюстрировать свою мысль. Вот, трость перед ним — это одно, трость справа — другое, а слева — нечто совсем иное. Однако не все было так просто. Собеседник выражал несогласие. Из церкви вышел декан в сдвинутой на самый затылок шляпе и с прижатой к груди палкой. У кого-то было написано на лицах, что им хочется есть и что у них выделяется слюна. Через площадь в этот момент переходили, держась рядышком, мужчина и женщина, очень благоразумного вида, похожие на людей, которые только что случайно встретились и решили пройти вместе несколько шагов.

— … дней, — сказал мужчина.

— Три дня. Я смогу остаться на три дня.

Женщина была уже немолодой, полной, но очень приятного вида, какими бывают полные брюнетки, когда, благодаря тщательно нанесенной косметике, не только их щеки, веки, подбородок, но и, по аналогии, все их тело воспринимается как нечто сливочное, сахаристое, отчего они кажутся невероятно вкусными и съедобными, возбуждающими аппетит еще, может быть, в большей степени, чем желание. Впрочем, аппетит… это ведь тоже нечто возбуждающее. При таких, как у нее, бедрах она не без основания предпочитала носить юбку, а не брюки, но юбка была из бархата, а бархат на Капри имеет символическую ценность. Поскольку нигде больше юбок из бархата не носят, он указывает на то, что имеешь дело с местной жительницей, которая привыкла ее носить, а не с какой-то вульгарной туристкой, приехавшей на день-два. Светло-зеленый бархат. И голубая шерстяная кофточка.

— Он ничего не сказал, увидев, что ты уезжаешь?

Мужчина пожал плечами.

— Хотя он вообще никогда не осмелится что-либо сказать, — продолжила она.

Мужчина был выше ее. Лысый, с крупными завершенными чертами и широкими щеками. На нем был синий костюм с шелковым, тоже синим галстуком в красную полоску. В общем, обычный костюм для города, который явно не гармонировал с зеленым бархатом. Вероятно, это был муж, прибывший пароходом в половине двенадцатого.

Рядом с площадью, за колокольней есть еще другая площадь, откуда открывается вид на весь склон Большого Взморья и порт. Далее, за виноградниками виднелся большой белый пароход и несколько других, поменьше, а также мол. Из порта вышла моторная лодка. Слышен был прерывистый шум ее мотора.

— Море вроде было не очень спокойным, — отметила женщина.

— Так себе, — сказал мужчина, махнув своей крупной ладонью.

— Не тошнило?

— Нет.

— А вот Антонио всегда страдает от морской болезни, — удрученно проговорила женщина. — Не знаю уж, как это он все время умудряется…

Мужчина сердито перебил ее:

— Не говори мне постоянно об Антонио.

Затем более мягко добавил:

— Целую неделю он вертелся у меня перед глазами. И к тому же это не очень…

Перед ними стояли, выстроившись в ряд, полдюжины экипажей с лошадьми и столько же автомобилей.

— Мы могли бы съездить пообедать в Анакапри, — предложил мужчина. — Глупо сразу же идти в гостиницу.

Может быть, он произнес эти слова слишком громко? Или же на лице того, кто собирается поехать в Анакапри, вдруг появляется какой-то особый свет, какой-то отблеск? Значит, существует передача мыслей на расстоянии? Или все дело в каком-то таинственном явлении у животных?

Конюшни этих лошадей находятся в основном в Анакапри, и, возможно, благодаря своему замечательному инстинкту, они каждый раз догадываются, что речь идет именно об их деревне? Во всяком случае, в ряду экипажей возникло движение, и послышались приглашения.

— Поехали в Анакапри!

Это был пожилой мужчина с закрученными кверху усами, в зазывном голосе которого звучало как бы подтекстом: «А? Хорошая у меня идея? И подумать только: без меня вы бы никуда не собрались, и целый день был бы потерян…»

— Ну что, отправимся на прогулку?

Это прозвучал уже голос молодого кучера, энергично помахивающего хлыстом. — Малое Взморье?..

Лицо турка, черные свисающие усы.

— Пятьсот лир, — продолжал пожилой с закрученными усами.

А вот шоферы, те ничего не говорили. Сидя за рулем в красных свитерах или синих водолазках, они смотрели перед собой безразличным взглядом. Вот оно, общеизвестное безразличие людей, связанных с техникой.

— Лучше взять машину, — заметил лысый мужчина. — На автомобиле мы будем там через полчаса.

Он направился к одному из красных свитеров. Хор кучеров зазвучал громче.

— Сколько до Анакапри? — спросил лысый.

— Восемьсот, — назвал сумму шофер.

— Я еще ни разу не платил больше пятисот.

Шофер медленно повернул голову в сторону, как женщина, которой предлагают цену, которую даже не стоит обсуждать. Побуждаемая пожилым кучером, лошадь просунула свою задумчивую голову между мужчиной и женщиной. Та, вскрикнув, отступила назад, потом, успокоившись, дружелюбно посмотрела на лошадь. У них обеих, у женщины и у лошади, были одинаковые большие глаза, влажные и нежные.

— Ну так что? — спросил мужчина. — Пятьсот идет?

— Шестьсот, — снизил цену шофер.

— Ладно, поехали.

Женщина довольно улыбнулась.

— С Антонио… — начала было она.

Но не закончила свою фразу. Машина тронулась с места, задев выдвинувшийся слишком сильно вперед на лотке ящик с баклажанами. Торговец вскочил и, вытянув руки вперед, прокричал какие-то ругательства. Шофер уже не мог их слышать, но торговец, не в силах остановиться, продолжал кричать, обратив свой пыл на какого — то зеваку, который понимающе покачал головой. Кучера на своих сиденьях возбужденно переговаривались, беря друг друга в свидетели, что постоянно повторяется одно и то же: автомобили отбирают всех клиентов, а им остается только умирать с голоду. Пожилой кучер сердился.

— Воры! Все воры! — кричал он в адрес шоферов.

А те только посмеивались.

— Браво, Флавио! — выкрикнул один из них. И он обернулся к своим коллегам, явно очень довольный своей репликой.

— Я не знаю, — сказал официант.

И бросил растерянный взгляд на хозяина, который тут же подошел, огромный в своем белом переднике, с открытым ртом, задыхающийся от трех шагов, пройденных в чуть убыстренном темпе.

— Нет, мои дорогие дамы, — подтвердил он тут же. — Правда, нет.

У него был голос, вполне соответствующий его фигуре: медный, глубокий, звучащий, как гонг.

— Ничего больше нет. О! Я сожалею, я ведь говорил своей жене, чтобы она не забыла про вас, но вы же знаете… женщины… была большая спешка, я сожалею, неожиданные клиенты…

Ресторан и в самом деле был почти пустой. Люди сидели только за двумя столами на террасе.

— Больше ничего, клянусь вам…

Между тем было только половина второго. Половина второго для итальянского ресторана — это полдень для Парижа.

— Ладно, — согласилась леди Ноукс.

— Сожалею, — повторил хозяин.

— Пошли, — обратилась леди Ноукс к Бесси.

— Я взяла бы барабульки, — сообщила Бесси. — Запеченные в бумаге. Это вкусно!

— Нет барабулек, — поспешно ответил хозяин.

— Тогда я возьму что-нибудь другое.

— Ничего нет, — начал повторять с каким-то отчаянием в голосе хозяин. — Ничего нет, леди Амберсфорд. Ничего!

И он развел руками.

— Ладно, — сказала леди Ноукс.

Она тащила за собой свою подругу. Хозяин с открытым ртом и тупым взглядом смотрел, как они уходят.

— А так приятно на террасе, — заметила Бесси.

— Нет, — возразила леди Ноукс.

— Куда мы идем?

— Домой.

— А обед?

— Сегодня мы не будем обедать. Это будет для вас наказание. Я тысячу раз говорила вам, чтобы вы не воровали приборы. Особенно в ресторанах, куда мы ходим каждый день.

— Какие приборы?

— Мразь, — прошипела леди Ноукс.

И любезно улыбнулась князю Адольфини, который с томно-изнемогающим видом передвигал ноги по переулку.

Послышалось легкое позвякивание колокольчика, и Андрасси вышел из цветочной лавки. Он держал букет гладиолусов. Букет вежливости Форстетнера, предназначенный для миссис Уотсон.

— Отнесите их ей сами, это будет надежнее; а то я знаю этих цветочниц: им заплатишь за прекрасные цветы, а они отошлют ботву от моркови. Так вот и начинаются ссоры с людьми.

Подозрительный, этот старый ягуар.

— И скорее возвращайтесь. Мне нужно продиктовать вам письма.

И вот как раз в этот момент, с букетом в руке, с бледно-розовыми гладиолусами, чашечки которых выглядывали из бумаги, он увидел ее, ту, которую искал столько времени. Увидел ее идущей по аллее, которая ведет к Трагаре. Она была с подругой, держала ее под руку. Она шла, немного наклонившись, с накинутым на плечи своим красным шерстяным джемпером. И она тоже заметила Андрасси. Она что-то сказала подруге, та подняла глаза, улыбнулась спокойной улыбкой. Подруга была крепкого телосложения невысокая, но плотная. Они шли навстречу ему, а он — навстречу им Они смотрели на него, улыбаясь и как бы выжидая (и в то же время в их улыбке и в их глазах чувствовалась какая-то почти незаметная насмешливая осторожность, какая всегда присутствует во взгляде у очень молоденьких девушек, — на случай, если кто-то вдруг захочет посмеяться над ними). Они приближались. Они уже были всего в двух шагах от него. И вдруг она перестала улыбаться. Что-то появилось у нее на лице, нет, не беспокойство, но что-то похожее. Подруга еще продолжала улыбаться, но глаза ее говорили, что ее здесь нет, что она больше не существует, и не надо обращать на нее внимания. Они приближались. Кто — то прошел и поздоровался. Андрасси не знал с кем, может быть, с ним, он не увидел. Они приближались, но замедлив шаг. И Андрасси прошел мимо, ничего не сказав. Только натянуто, едва заметно улыбнулся. С легким, едва наметившимся жестом, как бы протягивая свои цветы, как бы предлагая свою душу. Ее волосы, словно легкая пена.

И, пройдя мимо, он услышал позади себя, как они засмеялись. Легким смехом. Они смеялись, как смеются молодые девушки, возможно даже, без всякой причины. Он обернулся.

«Если они обернутся…»

Они не оборачивались. Она шла, немного наклонясь к подруге в серо-голубом.

Когда он приблизился к вилле миссис Уотсон, та окликнула его с террасы:

— Какой приятный сюрприз! Поднимайтесь же.

На ней была красная кофточка, черные брюки, пояс из пестрого шелка. На Андрасси — шорты оливкового цвета, подаренные Форстетнером, и светло-голубая рубашка с засученными рукавами, полученная от него же.

— Вы обедали у Сатриано?

— Да.

— Станни тоже?

— Да, и он тоже.

На какое-то мгновение Андрасси захотелось помочь ей. У нее был такой неприкаянный, такой несчастный вид. Крупный с горестной складкой рот, блуждающий, нерешительный взгляд с застывшим беспокойным выражением Беспокойство во всем ее облике, беспокойство, которое вдруг тронуло Андрасси. Маленькое радостное лицо дочери Рамполло, маленькое тусклое лицо миссис Уотсон — и на обоих лицах — вопрос, на обоих — ожидание ответа. Вероятно, миссис Уотсон не выспалась. Несмотря на ее рыдания или, скорее, из-за них, — все предпринимали не очень убедительные попытки успокоить ее — гости разошлись только около четырех часов утра. Цвет лица у нее был еще хуже, чем обычно, а серые пятна стали еще более серыми. А под глазами — синеватые круги.

— Вы не знаете, собирался он остаться там на весь день или нет?

— Нет, не знаю.

Андрасси был огорчен. Он действительно не знал.

— О! — жалобно протянула она. — Мне так тяжело. И никто не понимает.

— Я понимаю, — сказал Андрасси на всякий случай.

Они сидели на террасе. Вокруг царила тишина. Царила теплая, глубокая, странная тишина, нередко устанавливающаяся днем на юге Италии и заставляющая думать об увядших цветах на затянувшихся свадьбах.

— Это верно, — сказала она. — Я просто сама себя завожу. Тогда как…

Казалось, что в этот момент она просыпается. У нее на лице заиграла довольно веселая улыбка.

— Вам неудобно так сидеть. Возьмите вот подушку.

Она протянула ему подушку.

— Спасибо, но, правда…

— Хотите осмотреть дом?

— О, я его уже знаю!

Она нахмурила брови. У губ опять появилась горькая складка.

— Но… — начала она.

Потом:

— Это очень мило, что вы навестили меня.

Машинальным жестом она что-то стряхнула, может быть, пылинку, с голого колена Андрасси.

— Мне пора бы уже идти, — неуверенно проговорил он.

Она уже стояла перед ним, протянув руку.

— Если вы спешите…

Теперь у нее был такой вид, словно она прогоняла его. Какая странная женщина.

Лысого мужчину звали Ратацци. А полная сливочная женщина была госпожой Пальмиро. Эти две фамилии часто идут вместе. Их можно, в частности, прочитать на медной табличке, прикрепленной у входа одного старого здания в Неаполе на улице Милле.

Ратацци и Пальмиро, перевозки, третий этаж.

На первом этаже в витрине шляпника висит рекламный плакат. Фамилии Ратацци и Пальмиро напечатаны крупными красными буквами, и над буквами Ратацци мчится поезд, а по слову Пальмиро плывет пароход. Это неплохая реклама. Она привлекает взгляд. К тому же и дом очень приличный. Форстетнер, заказавший в Риме холодильник, уже написал им, чтобы узнать, как будет обеспечена его перевозка.

— Я могу вам их рекомендовать, — сказал Сатриано. — Это они занимались доставкой рояля Ивонны Сан — Джованни. А дело было не из легких.

Можно себе представить. Госпожа Сан-Джованни живет на вилле, расположенной очень высоко, куда можно добраться только по тропинке, очаровательной, восхитительной, тропинке, в общем, все, что надо, но только такой узкой, что там невозможно использовать никакой транспорт. Поэтому рояль несли люди на спинах, в разобранном виде.

— Я так боялась, — рассказывает еще иногда госпожа Сан-Джованни. — Мы с подругой следили за операцией. Вы не можете себе представить. Рояль на тропинке, на лестнице, среди моих гераней. Уверяю вас, после этого чувствуешь себя такой букашкой.

В этот день Ратацци и госпожа Пальмиро обедали на Малом Взморье, на террасе у Винченцо. Это было чудесно. Внизу на крупных белых валунах рыбак чинил сети. Другой рыбак заделывал что-то в своей лодке. Люди купались, правда их было немного, потому что вода еще не успела прогреться. Кто-то загорал на солнце, растянувшись на гальке или на досках перед кабинами. Потом они взяли такси и поехали в гостиницу.

— Я немного отдохну, — сказала госпожа Пальмиро.

— Я тоже, — сказал Ратацци.

В пять часов они вышли из гостиницы. Медленным шагом, чтобы не устать, они дошли до холма с семафором.

— Ты хочешь подняться наверх?

— Нет, у меня нет ни малейшего желания.

Они вернулись в гостиницу. Ратацци прошел за госпожой Пальмиро в ее комнату. Она начала раздеваться. Какое-то время она беспокойно рассматривала свою жирную ляжку с внутренней стороны.

Затем, по-прежнему держа руку на ляжке, приблизилась к Ратацци.

— Что это такое, как ты думаешь?

Ратацци наклонился.

— Ба! Комар укусил, — воскликнул он.

Затем галантно:

— Я понимаю этого комара. Приятное место. Там можно хоть целый отпуск провести.

Госпожа Пальмиро сдержанно улыбнулась. Она была родом из Сицилии, а сицилийцы не любят гривуазных речей. Может, поэтому ее улыбка оказалась такой скупой. Тем временем Ратацци тоже начал раздеваться.

Внизу, в холле, наклонившись к своему служащему, директор отеля проверял счета. У него была голова, похожая на зад, с таким же добродушным выражением, с такими же огромными, но бледными щеками. К ним подошел маленький тощий человечек с длинным туловищем и короткими ногами. Директор воскликнул:

— О! Какой приятный сюрприз!

Потом добавил очень быстро:

— Госпожа Пальмиро только что вышла. Буквально секунду назад. Вы еще можете ее догнать.

— Я лучше подожду ее наверху, — сказал тощий господин.

— Но…

Человечек ловко прошмыгнул мимо директора.

— …Мне надо помыть руки.

И он изобразил, как сейчас будет мыть руки.

— Я тут же спущусь.

Он был уже на лестнице. Директор повернулся к своему служащему, покорно опустив плечи и разведя в стороны руки, как бы говоря, что он сожалеет, но ничего не может сделать, и что в конце концов ему плевать.

— Ладно, — произнес он.

Человечек подошел к двери госпожи Пальмиро. Постучал. Постучал настойчиво.

— Кто там?

— Это я.

Все было очевиднее очевидного. Однако за дверью наступила тяжелая тишина. Вдали, где-то очень далеко, работал лодочный мотор: пом, пом, пом, как биение сердца.

— Открой, — потребовал человечек. — Открой сейчас же.

— Минуту, Антуан, — прозвучал голос госпожи Пальмиро.

Дверь, обычная дверь из тонкой древесины, окрашенная в светло-зеленый цвет, с эмалированной планкой, на которой стояла цифра 17. В глубине коридора, около выхода на лестницу, осторожно высунулась голова директора.

— Открой, — повторил человечек. — Я знаю, что ты не одна.

Он несколько раз дернул ручку. Дверь открылась. Она даже не была закрыта на ключ. Антуан был так этим удивлен, что ничего не мог сказать. Он смотрел на ручку двери. Госпожа Пальмиро стояла перед ним. Она успела накинуть голубой пеньюар. Желтое стеганое одеяло валялось на полу, а Ратацци лежал на кровати, натянув до подбородка простыню, держа ее обеими руками. Пальмиро вынул из кармана руку. В ней был зажат револьвер. Его жена с придыханием произнесла:

— Антуан…

Он посмотрел на нее.

— Но это же смешно, — сказала она.

Она взглянула на Ратацци, словно желая удостовериться, что это ей вовсе не снится. А Ратацци, странно скривив рот, смотрел из-под простыни только на револьвер. На этот маленький глупый предмет, который одним своим присутствием меняет ход разговора, который притягивает к себе все танцующие частицы жизни, все внимание. Есть только револьвер. Все остальное перестает существовать.

— Я убью его, — сказал Пальмиро.

Нет, он не сказал: «Я его убью». Он сказал: «ammazzero». Это не одно и то же. Простой перевод здесь не дает точного представления. Слово «убивать» какое-то холодное, даже равнодушное. Его звучание какое-то клейкое, и смысл его вкрадчивый, змеиный, оно напоминает сладостное коварство кинжала и короткий выстрел браунинга. А слово «ammazzero» означает не смерть, а уничтожение, насилие, обрушивающееся сверху, кулаки, куча избитых тел, лежащих в углу. Точнее надо было бы перевести: «Я его изничтожу». И одновременно представить себе этого маленького, хрупкого, хилого человечка.

Он сделал еще один шаг по направлению к кровати. Комната, такая светлая, с желтыми занавесями, с солнечными бликами на розовой плитке, женщина в голубом, голова Ратацци на белой подушке — все повернуто, направлено к маленькому черному человечку, смешному со своей шляпой в одной руке и с револьвером — в другой, с тусклым взглядом из-за жалких очков. А он приближался. И словно вся комната начала двигаться вместе с ним. Вся тяжесть комнаты. Он был похож на человека, который идет по доске, стараясь сохранить равновесие. Он идет, приближается. Доска медленно клонится в одну сторону, вот-вот перевернется. И пейзаж вместе с ней.

— Антуан! — воскликнула женщина.

Она рванулась вперед всем своим крупным телом.

Взгляд мужа пригвоздил ее к месту.

— Боже мой! — добавила она.

Человек обычно говорит себе: «Моя жена! Любовник! Я убью его». И в воображении сразу возникает зимний сад, где под пальмой запечатлевается преступный поцелуй измены. Или, предположим, два переплетенных тела, борющихся, задыхающихся, охваченных лихорадкой, охваченных такой яростью, такой страстью, что они естественным образом овладевают и обманутым мужем. А здесь — солнечная комната с лежащим человеком, который закрывается простыней и глядит на тебя. Он молчит. Он ждет. Где тут адюльтер? В постели только какой-то больной. Муж? Револьвер? А может, это доктор, берущий в руки свой стетоскоп?

— Вставай! — сказал Пальмиро.

— Но…

— Вставай.

Жить внутри драмы трудно. Мысленно представляешь себе, представляешь. Другой, может быть, смог бы закричать, зарычать, наполниться драмой до кончиков ногтей, и выстрел в суматохе прогремел бы сам собой. Но Пальмиро не любит кричать. Он никогда не умел кричать. Даже в самом страшном своем гневе в нем остается кто-то, кто следит за ним. Кто смотрит на Ратацци, высовывающего свои толстые ноги, высовывающего их медленно, осторожно, потом внезапно, одним рывком, встающего у стены с видом на Везувий за его плечами. А он голый. И его еще нужно убивать, нужно устраивать весь этот кавардак. А он совсем голый. Ну разве можно убивать голого человека? У него же такой беспомощный, такой ничтожный вид. Голый человек, если нет к этому привычки, кажется уже сам по себе чем-то неживым. Он существует, но как бы едва-едва, как бы почти и не существует.

Ратацци ничего не говорил. Он только смотрел на Пальмиро, стараясь поймать его взгляд. Но Пальмиро в свою очередь и сам тоже смотрел на него, смотрел на это тело, стоящее перед ним, на эту широкую, волосатую грудь, на этот пупок, на выпяченный живот, такой хрупкий, несмотря на его округлость. Живот — это же меньше, чем ничто. Удар кулаком, и от него останется только мокрое место. И член. Член Ратацци. Вот уже двадцать лет как они стали компаньонами, но Пальмиро никогда не видел члена Ратацци. Потом суетность этой мысли вызвала у него отвращение. Как можно думать о таких глупостях? А как поступают другие?

— Антуан, послушай, — выговорил наконец Ратацци, заикаясь и стуча зубами.

Пальмиро поднял глаза. Он наконец испытал некое сильное, новое ощущение. Ратацци дрожал. Ратацци охватил страх. Он боялся Пальмиро. Большой и толстый Ратацци, властный и развязный компаньон-тиран. Который отсутствовал по три дня, даже не пытаясь придумать какой-либо предлог. Который сваливал на него самую неприятную работу.

— Антуан, ты пойдешь в порт, чтобы…

— Но…

— Не надо все время спорить, Антуан.

И все это прямо перед служащими.

Который настоял, чтобы фирма называлась «Ратацци и Пальмиро». Фамилия Ратацци впереди. В то время как везде принято…

— Ты не считаешь, что алфавитный порядок…

— Плевать я хотел на алфавитный порядок.

В присутствии госпожи Пальмиро. Это было даже просто негалантно. Тем более что… А теперь вот он дрожал. Маленький Пальмиро. Толстый Ратацци. «Мой компаньон», — говорил он людям, положив свою огромную руку на плечо Пальмиро. «Ратацци и Пальмиро». А алфавит?

— Уходи! — внезапно сказал Пальмиро.

— Антуан, обещай мне, что…

— Уходи.

Настала его очередь обрывать его на полуслове.

— Я приказываю тебе уйти.

Раздраженным голосом, угрожая револьвером, он добавил:

— Быстро!

Ратацци протянул руки вдоль тела, чтобы обратить внимание на свою наготу. Пальмиро пожал плечами. В любой победе бывают некоторые смехотворные препятствия.

— Мой… — нерешительно начал Ратацци.

— Вон, на комоде.

Может быть, ему только показалось. В голосе госпожи Пальмиро прозвучало что-то вроде презрительной нотки. Может быть, совершенно непроизвольно. Ратацци из угла возле стены взглянул на Пальмиро, как бы прося у него разрешения подойти к комоду. Пальмиро кивнул, разрешая.

То ли аппетит в тот вечер был поострее, то ли меню — более скромным, а беседа — вялой, но ужин закончился раньше, чем обычно. Без четверти десять чета Сатриано прошла в гостиную, где их ждали три чашки настоя из ромашки. Андрасси от ромашки отказался.

— Вы не любите ромашку, нет? — спросила госпожа Сатриано ласковым голосом.

— Время еще раннее, — ответил Андрасси, глядя скорее на мебель, чем на нее.

Затем, обращаясь непосредственно к Форстетнеру:

— Если я вам не нужен, я сходил бы в кино.

Подталкиваемый каким-то предчувствием, он надеялся встретить ее там, увидеть ее улыбку, ее шерстяной джемпер, увидеть ту, кого он не мог никак назвать, потому что уже слишком сильно любил ее, чтобы думать о ней просто как о дочери Рамполло. Он любил ее: она больше не могла быть чьей-то дочерью.

— В кино? — удивилась графиня.

А что? Чем эта идея хуже какой-нибудь другой?

— Я не хочу мешать тебе развлекаться, — начал Форстетнер.

Всякий раз, когда Форстетнер говорил с ним при посторонних, его голос звучал мягко и ласково. А кроме того, с некоторых пор, а точнее, как раз перед этим ужином, он стал называть его на «ты».

— И зови меня Дугласом. Глупо называть меня господином. Это смешно.

— Почему?

— На Капри…

— Я не хочу мешать тебе развлекаться, хотя идея кажется мне довольно странной.

В его маленьких серых глазках таились самые низкие подозрения.

— Странной? Я тоже так думаю, — воскликнула графиня.

Она встала, взяла Андрасси за руку повыше локтя и подвела его к одному из больших панорамных окон.

— Посмотрите на это.

Поднялась луна, и ее бледный свет заливал море, воспламеняя золотистую дорожку.

— А вы пойдете в кино! И что вы там увидите? Неужели вы надеетесь увидеть там что-то такое, что окажется лучше лунного света? Запереть себя в прокуренном зале!

Она даже вздрогнула.

— Где-нибудь в другом месте, конечно, можно. Но здесь? Это просто преступление. Разве мы имеем право похищать хотя бы одну минуту у такой красоты? — проговорила она быстро, отчего «красота» превратилась у нее в «крысу ту».

— Такое зрелище налагает на человека особые обязательства.

— Это правда, — согласился Джикки своим ровным голосом из-за газеты, которую держал широко раскрытой перед собой.

Госпожа Сатриано опять вздохнула.

Затем решительно:

— Здесь никто не ходит в кино.

Тем не менее два зала все-таки есть. Если они функционируют, значит, есть желающие.

— Вы правы, мадам! — произнес Андрасси, пряча свою горечь под восторженной интонацией.

— Милый мальчик! — похвалила она Андрасси.

Графиня снова села в свое большое синее кресло, надела очки, как у нотариуса, взяла газету.

— Надо же, — начала она. — В Турции — изменение политики. Почему? Джикки, почему Турция изменила политику?

— Читай статью, — сердито посоветовал Сатриано.

Она засмеялась, как молодая девушка, которой предложили что-то неприличное.

— О! Нет, — отмахнулась она. — Статьи…

И она взяла свое вязание. Она много вязала. Для бедных. Детские распашонки, шерстяные жилеты.

— Сыграем партию в шахматы, Дуглас? — предложил Сатриано.

— Охотно.

На самом деле Форететнера звали Эрнест. Почему он называл себя Дугласом? Правда, бывают люди, которым не нравится имя Эрнест.

Они сели за стол Теперь оттуда, где они расположились, слышалось только легкое скольжение фигур. Или голос Сатриано:

— Ну-ка, сударь!

Или еще:

— Черт возьми, господин Дуглас.

Или вздох госпожи Сатриано.

Или шелест газеты, которую Андрасси развертывал и свертывал.

— Пожалуйста, что означает: braccianti?

— Сельскохозяйственные рабочие, — отвечал Сатриано.

— Как? — мило комментировала графиня. — Прожив более четырех месяцев в Италии, вы еще не знаете такого употребительного слова?

Андрасси с упреком посмотрел на нее.

Четыре месяца в Италии? Нет, мадам, четыре месяца лагеря в Италии. Это не одно и то же. В моем лагере не говорили по-итальянски, мадам. Говорили на мадьярском, на русском, на идише, на ломаном французском. Но не на итальянском. С какой стати там стали бы говорить по-итальянски? Лагерь предназначен не для итальянцев, мадам. Не без злости, исключительно, чтобы нарушить вялую безмятежность вечера и как бы думая о чем-то другом, Андрасси произнес:

— Я вспомнил одного парнишку в моем лагере, у которого вырывали ногти…

— О! — воскликнула графиня, не переставая вязать. — Бедняга, ему, наверное, было очень больно. Мне нетрудно себе это представить. Зимой у меня ноготь на большом пальце ноги врос в мякоть.

— Вы не должны рассказывать подобных историй при моей жене, — заметил Сатриано ровным голосом, в котором, однако, прозвучали едва заметные веселые нотки. — Она принимает все так близко к сердцу.

Никто, само собой разумеется, и не собирался смотреть на луну.

— Я вам напоминаю, — сказала госпожа Сатриано, — что завтра чай у Ивонны. Мы все приглашены.

— Извините меня, что я пристаю к вам с глупыми вопросами, графиня, — обратился Андрасси, — но как туда нужно одеться?

— Дорогой мальчик! Дорогой городской мальчик! На Капри каждый одевается, как хочет. Можете пойти хоть в плавках.

— А мой синий костюм?

— Нет, это было бы неуместно. Пойдите в том, в чем вы сейчас. Вы знаете свекровь Ивонны, старую княгиню? Не забудьте попросить представить вас ей. А то она обидчивая.

— Я ее очень люблю, старую княгиню, — проговорил Форстетнер добродушным тоном, словно признаваясь в легкой слабости к чему-то вульгарному.

— Кажется, вы ее хорошо знаете, — заметил Сатриано невинно, как бы невзначай.

Форстетнер еще ниже наклонился над доской.

— О! О! Какой коварный ход.

— Вы ее хорошо знаете?

Сатриано настаивал.

— По правде говоря, нет, — еле слышно произнес Форстетнер. — Но она очаровательна, вы не находите?

— В высшей степени, — бесстрастным голосом подтвердил Сатриано.

Миссис Уотсон взяла засаленную тетрадь в черной клеенчатой обложке, которую протянула кухарка, и стала читать. Страницы были запачканы, плохо скреплены и испещрены во всех направлениях цифрами, дабы в конце сложиться — неведомо каким образом — в дважды подчеркнутую общую сумму.

— Это дорого, — заметила Мейджори. — Это очень дорого. Маркиза Сан-Джованни говорила мне…

Страдальческое лицо кухарки исказилось злобой.

— У маркизы Сан-Джованни гости дохнут с голоду! — громко произнесла она.

— Я у нее как-то на днях прекрасно поужинала.

Кухарка понимающе улыбнулась, показывая всем своим видом: дурочка!

— Cipolle, — миссис Уотсон разобрала в тетради одно из слов. — Четыреста лир… Что означает: cipolle?

Кухарка начала изображать двумя руками, будто она что-то чистит, затем, что вытирает глаза.

— Картошка? — спросила Мейджори.

Кухарка покачала перед собой указательным пальцем, нарисовала в пространстве несколько маленьких кружочков и снова вытерла глаза.

— Лук?

Теперь не понимала кухарка… Тогда Мейджори стала показывать, что чистит, вытирает глаза. Наконец они поняли друг друга, но Мейджори, утомившись, дальше проверять не стала. Отчитавшись, кухарка вышла, а Мейджори взяла табурет, открыла шкаф, встала на табурет. На верхней полке шкафа, над платьями, находилась коробка от шляпы, в ней лежала бледно-голубая с сиреневым оттенком шляпа, а под шляпой — конверт. В конверте — бумажка, одна-единственная — светло-зеленый чек. Стоя на своем табурете, миссис Мейджори некоторое время рассматривала чек. Затем подняла глаза, что-то прошептала.

— Две недели, — наконец проговорила она более отчетливо. — Я могу продержаться только две недели.

Затем громче, ошеломленно:

— Две недели?

В комнате горела только одна лампочка, распространявшая очень слабый, тусклый свет, отчего лицо миссис Уотсон выглядело еще бледнее, чем обычно, рот — крупнее, а блеск в черных больших глазах — интенсивнее. Она спустилась с табурета и принялась быстро, лихорадочно звонить по телефону. Это была еще примитивная система: ручка, которую нужно крутить, и отвечающий на том конце провода голос — женский днем, мужской — после десяти часов вечера.

Загрузка...