Глава I УТРО ЖИЗНИ. 1766–1778

Николай Михайлович Карамзин родился 1 декабря 1766 года в селе Михайловке, Преображенском тож, входившем по тогдашнему административному делению в Оренбургскую губернию. Это имение было пожаловано его отцу, Михаилу Егоровичу Карамзину, поручику Оренбургского гарнизона, в 1752 году, когда офицерам и чиновникам губернии отводили земли в заволжских степях. Карамзину имение досталось в 50 верстах от Бузулука по тракту на Бугуруслан и еще от тракта 10 верст в сторону. Места были дикие, пустынные, незаселенные. Вновь отстроенную деревню, как это велось, по имени владельца назвали Михайловкой, называли ее также Карамзино, а после постройки в ней в начале 1770-х годов храма во имя Преображения Господня стали называть также и селом Преображенским.

По фамильному преданию, начало русскому дворянскому роду Карамзиных положил татарский мурза, или князь, в XVI веке поступивший на службу к московскому царю (неизвестно, к какому именно), крестившийся и получивший поместье в Нижегородской губернии. Звали его Семен Карамзин. Николай Михайлович был его прямым потомком в седьмом колене.

Все Карамзины традиционно служили в военной службе, не занимая заметных должностей и не имея больших чинов. Не были они и богаты. Прадед и дед Карамзина — Петр Васильевич и Егор Петрович, — как следует из документов Герольдии, с начала XVIII века владели всего лишь двумя селами — Карамзиной и Алексеевкою в Симбирском уезде. Там живал, будучи в отпусках, и его отец, Михаил Егорович. Известная московская аристократка Е. П. Янькова, воспоминания которой охватывают последнюю треть XVIII века и начало XIX и являются своеобразной энциклопедией дворянства того времени, положения в свете и родственных связей многих фамилий, так трактует Карамзиных: «Карамзины — симбирские старинные дворяне, но совсем неизвестные, пока не прославился написавший „Русскую историю“. Они безвыездно живали в своей провинции, и про них не было слышно».

Получив оренбургское имение, М. Е. Карамзин первоначально, видимо, не собирался обосновываться в нем. Соседка Карамзиных, помещица Караулова, хорошо знавшая их семью, рассказывала, что «Михаил Егорович езжал в Михайловку из своей симбирской деревни хозяйничать и охотиться. В один из таких приездов супруга его разрешилась историографом, который отсюда увезен младенцем в симбирское имение».

Однако в рассказе Карауловой, наверное, совместились воспоминания о холостых приездах Михаила Егоровича в имение до женитьбы и его семейной жизни в Михайловке. Родственница H. М. Карамзина Наталья Ивановна Дмитриева, ссылаясь на записи его родного брата и собственные воспоминания, сообщает, что дети Михаила Егоровича от первой жены — сыновья Василий, Николай, Федор и дочь Екатерина — «все родились в Оренбургской губернии. Отец мой всегда смеялся, говоря своему племяннику (сыну Михаила Егоровича от второго брака): „Братья твои родились в Оренбургской губернии кругом башкир, и никоторый не похож на башкира, а особенно Николай (у которого белизна была необыкновенная), а ты родился близ Симбирска и черен, как азиятец“».

По воспоминаниям той же Карауловой, ко времени рождения H. М. Карамзина в имении уже был выкопан пруд «при двух ключах», стоял «господский дом с садом и оранжереями. В доме была значительная библиотека старых книг… В этом доме родился историограф», и вообще Михайловка, свидетельствуют современники, была «замечательна своим прекрасным расположением».

Николай Михайлович Карамзин провел в Михайловке лишь годы раннего детства, и его воспоминания об оренбургском имении очень скудны. В одном из писем 1798 года старшему брату Василию он писал: «Читая Ваше письмо, я мысленно представлял себе заволжские вьюги и метели. Хотя темно, однако ж помню тамошние места; помню, как мы с Вами возвращались оттуда в начале зимы». В то же время Карамзин очень интересовался собственным ранним детством. Уже в зрелые годы, в 1779 и 1803 годах, он пишет автобиографическую повесть, или, как он сам означил, роман, «Рыцарь нашего времени», оставшуюся неоконченной. При публикации отрывка в 1803 году Карамзин снабдил его примечанием: «Сей роман основан на воспоминаниях молодости»; реальную основу его подтвердил он и еще 20 лет спустя в беседе со своим секретарем К. С. Сербиновичем, отделив истину от художественного вымысла. Повесть «Рыцарь нашего времени» — основной источник сведений о детстве Карамзина, остальные материалы лишь дополняют и уточняют факты, но ни в чем не изменяют образ, созданный им в этом романе.

«Романическую историю» своего приятеля, а именно так представляет Карамзин Леона, героя повести, читателю, автор начинает с женитьбы родителей. «Отец Леона, — пишет Карамзин, — был русский коренной дворянин, израненный отставной капитан; человек лет в пятьдесят, ни богатый, ни убогий, и, — что всего важнее, — самый добрый человек… добрый по-своему и на русскую стать. После турецких и шведских кампаний возвратившись на свою родину, он вздумал жениться, — то есть не совсем вовремя, — и женился на двадцатилетней красавице, дочери самого ближнего соседа».

Все, что здесь сказано об отце Леона, соответствует биографии Михаила Егоровича. Год женитьбы его неизвестен, по косвенным данным можно предположить, что это произошло в начале 1760-х годов. Его женой стала Екатерина Петровна Пазухина. Род Пазухиных, как и род Карамзиных, появляется на страницах русской истории на грани XVI–XVII веков. Его основатель Иван Демидович Пазухин участвовал в действиях против поляков в 1613 году, при царе Михаиле Федоровиче был пожалован вотчиною.

Екатерина Петровна, рассказывает Карамзин, безусловно, основываясь на семейных воспоминаниях, «несмотря на молодые лета свои, имела удивительную склонность к меланхолии, так что целые дни могла просиживать в глубокой задумчивости; когда же говорила, то говорила умно, складно и даже с разительным красноречием; а когда взглядывала на человека, то всякому хотелось остановить на себе глаза ее: так они были приветливы и милы!..». Причиной ее меланхолии была пережитая душевная трагедия, которая осталась тайною для мужа: она была влюблена, но тот, кого она любила, не отвечал ей взаимностью, и она, глубоко затаив печаль, вышла замуж за соседа — отставного капитана, «непорочная душой и телом», и искренне полюбила супруга, «во-первых, за его добродушие, а во-вторых, и потому, что сердце ее никем другим не было… уже занято».

Екатерина Петровна умерла, когда Николаю Михайловичу было около трех лет. Он очень остро ощущал свое сиротство и, став взрослее, создал свой, идеальный, образ матери. В «Послании к женщинам» (1793) он писал:

Ах, я не знал тебя!.. ты, дав мне жизнь, сокрылась!

Среди весенних ясных дней

В жилище мрака преселилась!

Я в первый жизни час наказан был судьбой!

Не мог тебя ласкать, ласкаем быть тобой!

Другие на коленях

Любезных матерей в веселии цвели,

А я в печальных тенях

Рекою слезы лил на мох сырой земли,

На мох твоей могилы!

Но образ твой священный, милый

В груди моей напечатлен

И с чувством в ней соединен!

Твой тихий нрав остался мне в наследство.

Твой дух всегда со мной.

Невидимой рукой

Хранила ты мое неопытное детство;

Ты в летах юноши меня к добру влекла

И совестью моей в час слабостей была.

Я часто тень твою с любовью обнимаю

И в вечности тебя узнаю!..

Унаследованной от матери считал он природную черту своего характера: склонность к меланхолии, наложившую такую сильную печать на его творчество. В «Рыцаре нашего времени» он говорит о Леоне: «Сверх того, он любил грустить, не зная о чем. Бедный… Ранняя склонность к меланхолии не есть ли предчувствие житейских горестей?.. Голубые глаза Леоновы сияли сквозь какой-то флёр, прозрачную завесу чувствительности. Печальное сиротство еще усилило это природное расположение к грусти. Ах! самый лучший родитель никогда не может заменить матери, нежнейшего существа на земном шаре! Одна женская любовь, всегда внимательная и ласковая, удовлетворяет сердцу во всех отношениях!..»

Рассказывая о смерти матери Леона, он пишет: «Герой наш был тогда семи лет», хотя сам он осиротел трех лет. События смещены во времени, видимо, сознательно, ради большей стройности рассказа и еще потому, что именно с этих лет Карамзин начинает помнить себя; скорее всего, к этому времени, к 1773 году, относится «темное» воспоминание об отъезде из Михайловки «в начале зимы».

Тот отъезд действительно мог быть памятен. Осенью 1773 года к их уезду подошли отряды пугачевцев. 26 сентября священник села Ляховки, что неподалеку от Михайловки, гостил в Илецкой крепости у тамошнего священника. Сидел он у него в доме и вдруг услышал на улице громкий крик: «Эй, люди, радуйтесь и веселитесь!» Священник выглянул в окно и увидел казака. Казак, по имени Василий Новоженов, проехал в свой дом. За ним пошли местные жители — узнать, что значит его объявление, пошли и священники. Войдя в избу, как полагается, перекрестились на иконы. И тут Василий Новоженов напустился на них, зачем они крестятся троеперстным сложением, мол, государь Петр Федорович крестится двумя перстами. И далее казак рассказал, что Петр Федорович с войском находится в Озерной крепости и идет сюда, а что он Петру Федоровичу присягал и руку целовал. Потом, усмехнувшись, добавил, глядя на священника: «В Озерной попа повесили, и с вами то же будет…»

Ляховский священник в страхе помчался домой и о том, что слышал, сказал ближайшим помещикам — майору Александру Кудрявцеву (крестному Карамзина), капитану Михайле Карамзину и прапорщику Даниле Куроедову, и они в тот же день уехали из своих деревень.

Отряд казаков-пугачевцев с калмыком-проводником нагрянул в Михайловку три недели спустя, в середине октября. Спросили у крестьян, дома ли их помещик, и, получив отрицательный ответ, разграбили господский двор и, уезжая, наказали крестьянам, чтобы они не слушались помещика. Так же были разграблены господские дома в окрестных деревнях.

После 1773 года Михаил Егорович с семьей больше жил не в Михайловке, а в симбирской Карамзинке и в Симбирске, и все детские воспоминания H. М. Карамзина относятся к ним.

В 1770 году Михаил Егорович женился вторым браком на Авдотье Гавриловне Дмитриевой, родной тетке поэта Ивана Ивановича Дмитриева, ставшего впоследствии ближайшим другом H. М. Карамзина.

«В 1770 году, — вспоминает И. И. Дмитриев, — в провинциальном городе Симбирске старший брат мой и я, десятилетний отрок, находились на свадебном пиру под руководством нашего учителя г. Манженя. В толпе пирующих увидел я в первый раз пятилетнего мальчика в шелковом перувьеневом камзольчике с рукавами, которого русская нянюшка подводила за руку к новобрачной и окружавшим ее барыням. Это был будущий наш историограф Карамзин. Отец его, симбирский помещик, отставной капитан Михаил Егорович соединился тогда вторым браком с родною сестрою моего родителя, воспитанною по ее сиротству в нашем семействе».

Этот отрывок из воспоминаний И. И. Дмитриева — единственное мемуарное свидетельство о Карамзине-ребенке. Но, несмотря на свою краткость, оно заключает в себе важные сведения. Прежде всего, это противопоставление двух систем воспитания: Дмитриевы были на свадебном пиру под руководством учителя-француза господина Манженя, а Карамзина подводила к новобрачной русская нянюшка.

Карамзин в детстве получил первоначальное русское образование и воспитание. «Тогдашнее воспитание, — пишет П. А. Вяземский в книге „Фонвизин“, — при всех своих недостатках, имело и хорошую сторону: ребенок долее оставался на русских руках, был окружен русскою атмосферою, в которой ранее знакомился с языком и обычаями русскими. Европейское воспитание, которое уже в возмужалом возрасте довершало воспитание домашнее, исправляло предрассудки, просвещало ум, но не искореняло первоначальных впечатлений, которые были преимущественно отечественные. Укажем на одно свидетельство: большая часть переписки государственных людей царствования Екатерины велась на русском языке, несмотря на господство языка французского и иноплеменных нравов. После мы видим совершенно противное: первые звуки, первые понятия, которые передавали детям другого поколения, были исключительно иностранные, потому что ребенок от груди русской кормилицы был обыкновенно вверяем чужеземцам. Только позднее, в летах юношества, а часто и в возрасте перезрелом для исправления вкоренившихся погрешностей, русский гражданин, по собственному обратному влечению и как будто по уязвлению пробудившейся совести, обращался к изучению отечественного. Более домоседства в жизни родителей, более приверженности к исправлению частных обязанностей и соблюдению обрядов русского православия, может быть — менее суетности, но в семейственном кругу более живого участия в делах общественных и, между тем, независимости в нравах способствовали тогда к некоторому практическому гражданскому воспитанию; оно имело свои недостатки, и весьма важные, но, как замечено выше, имело в себе что-то положительное, действовавшее в народном смысле». Эти наблюдения и выводы П. А. Вяземского полностью приложимы к Карамзину. Очень многие черты его характера, интересов, миропонимания и будущей деятельности имеют своим источником первоначальные детские впечатления.

Детство Карамзина типично и характерно для того круга и слоя дворянства, к которому он принадлежал, но по натуре своей он не мог быть типичной фигурой своего времени. Типичность становится очевидной после того, как создан литературный образ. Два типичных образа отроков тех лет создала русская литература: это — Митрофан из «Недоросля» Д. И. Фонвизина и Петруша Гринев из «Капитанской дочки» А. С. Пушкина.

«Отец мой Андрей Петрович Гринев в молодости своей служил при графе Минихе и вышел в отставку премьер-майором в 17.. году. С тех пор жил он в своей симбирской деревне, где и женился на девице Авдотье Васильевне Ю., дочери бедного тамошнего дворянина». Этими строками, лишь с переменой имен, можно было бы начать и биографию Карамзина — земляка Петруши Гринева. Кстати сказать, чин премьер-майора по Табели о рангах равнозначен капитанскому, оба входят в разряд 8-го класса. И даже знаменитый вопрос Гринева-отца, обращенный к жене: «Авдотья Васильевна, а сколько лет Петруше?» — поскольку он сам не помнил этого, имеет отношение и к Карамзину.

Точная хронология детских и отроческих лет Карамзина весьма затруднена: недаром исследователи его жизни и творчества, рассказывая об этом периоде его биографии, вместо даты употребляют описательную формулу «когда пришло время»: когда пришло время, мальчика стали учить грамоте, когда пришло время, отец определил его учиться в пансион профессора Шадена… Но даже сам Карамзин, конечно, со слов отца, годом своего рождения ошибочно считал 1765-й (в 1790-м он писал: «Мне скоро минет 25»; в 1800-м — «Мне уже 35») и только в 1806 году, обратившись к архивным документам, установил, что день рождения — 1 декабря — он отмечал правильно, а вот в исчислении возраста ошибался, прибавляя себе год. Эта родительская забывчивость вызвала к жизни такое количество статей и заметок исследователей, что в известном библиографическом указателе С. Пономарева о жизни и творчестве Карамзина их пришлось выделить в специальный раздел: «О годе рождения».

Называя автобиографическую повесть «Рыцарь нашего времени», Карамзин, с одной стороны, как бы указывает на достоверность описываемого, а с другой — подчеркивает неординарность своего героя. Когда вышел «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова, известный критик П. А. Плетнев в статье о новом романе вспомнил повесть Карамзина: «Не без намерения сблизили мы два произведения русской литературы, между которыми легло чуть не полстолетия. Каждое из них ознаменовано печатью истинного таланта; каждое приняло на себя живые яркие краски эпохи их создания».

Психологический тип человека того или иного времени не является сразу в чистом и законченном виде, он складывается исподволь и до поры «невидим», как сказал Н. Г. Чернышевский о Рахметове, но, сложившись и явившись миру, ознаменовывает обычно другое, более позднее время. Таким был Карамзин. Такой была его мать, тесное духовное родство с которой он ощущал всю жизнь и от которой многое унаследовал. Это сближение тем более очевидно, что натура творческого (художественно творческого) человека по сути своей — женская.

Екатерина Петровна Карамзина была предтечей того образа русской женщины, который стал очевиден на грани XVIII–XIX веков и уже был отмечен в сочинениях сентименталистов, но полное художественное воплощение получил только у Пушкина в образе Татьяны Лариной. Читая страницы карамзинского «Рыцаря нашего времени», посвященные матери и главному его герою Леону, невольно вспоминаешь строки из «Евгения Онегина»:

Ей рано нравились романы;

Они ей заменяли всё;

Она влюблялася в обманы

И Ричардсона и Руссо.

Отец ее был добрый малый,

В прошедшем веке запоздалый;

Но в книгах не видал вреда;

Он, не читая никогда,

Их почитал пустой игрушкой

И не заботился о том,

Какой у дочки тайный том

Дремал до утра под подушкой.

Отец Леона, когда тот зачитывался до позднего вечера, говорил ему: «Леон! Не испорти глаз. Завтра день будет: успеешь начитаться». А сам про себя думал: «Весь в мать! бывало, из рук не выпускала книги…»

Карамзин в стихах и прозе часто возвращается к теме своего сиротства, одиночества. Это кажется странным, так как он имел братьев и сестер. Но он не был близок с ними, старшего брата (старшего всего на год-полтора) называл на «вы», в «Письмах русского путешественника» нет ни одного упоминания о родных, хотя, кажется, как не вспомнить их на чужбине, да и времена были такие, когда в высшей степени считались с родством и свойством. И причиной этому были, видимо, не родные, а он сам. Так же, как и Татьяна, которая

В семье своей родной

Казалась девочкой чужой…

Карамзин прожил жизнь рыцарем своего времени, но постоянно опережая самых «передовых» хронологически современников на эпоху; с этим постоянно приходится сталкиваться, так же как и при перечитывании Пушкина…

После смерти матери Карамзин был передан на попечение нянюшки, затем дядьки, из родни же наиболее близким был отец, который любил его, свидетельством чего можно считать, что день рождения сына «отец всегда праздновал с великим усердием и с отменной роскошью (так что посылал в город даже за свежими лимонами)». Карамзин хорошо чувствовал себя в обществе друзей отца. Вообще, он легче сближался с людьми старше себя.

В «Рыцаре нашего времени» отец и его друзья изображены с любовью и симпатией. Верность описания подтверждал И. И. Дмитриев, знавший тех, кто послужил оригиналом для Карамзина.

Карамзин пишет, что друзей отца не портретировали модные тогда придворные художники Виже Лебрен и Иоганн Лампи, создавшие обширную галерею портретов деятелей второй половины XVIII века, но их образы ясно сохранило зеркало его памяти. «Как теперь смотрю на тебя, — пишет Карамзин, — заслуженный майор Фаддей Громилов, в черном большом парике, зимою и летом в малиновом бархатном камзоле, с кортиком на бедре и в желтых татарских сапогах; слышу, слышу, как ты, не привыкнув ходить на цыпках в комнатах знатных господ, стучишь ногами еще за две горницы и подаешь о себе весть издали громким своим голосом, которому некогда рота ландмилиции повиновалась и который в ярких звуках своих нередко ужасал дурных воевод провинции! Вижу и тебя, седовласый ротмистр Бурилов, простреленный насквозь башкирскою стрелою в степях уфимских; слабый ногами, но твердый душою; ходивший на клюках, но сильно махавший ими, когда надлежало тебе представить живо или удар твоего эскадрона, или омерзение свое к бесчестному делу какого-нибудь недостойного дворянина в вашем уезде! Гляжу и на важную осанку твою, бывший воеводский товарищ Прямодушин, и на орлиный нос твой, за который не мог водить тебя секретарь провинции, ибо совесть умнее крючкотворства; вижу, как ты, рассказывая о Бироне и Тайной канцелярии, опираешься на длинную трость с серебряным набалдашником, которую подарил тебе фельдмаршал Миних…»

Но не только их яркая характерная внешность запомнилась мальчику. Он слушал их разговоры. «Провинциалы наши не могли наговориться друг с другом; не знали, что за зверь политика и литература, а рассуждали, спорили и шумели. Деревенское хозяйство, охота, известные тяжбы в губернии, анекдоты старины служили богатою материею для рассказов и примечаний…»

И. И. Дмитриев в своих воспоминаниях раскрывает темы «анекдотов старины», которые рассказывались в кругу провинциальных симбирских дворян и к которым он, как и маленький Карамзин, прислушивался, будучи «весь внимание». Говорили о театральных спектаклях, об актерах, «иногда разговор нечувствительно принимал тон важный: сетовали об участи Москвы, где свирепствовало моровое поветрие, судили о мерах, принимаемых против него светлейшим князем Орловым, или с таинственным видом, вполголоса, начинали говорить о политических происшествиях 1762 года; от них же восходили до дней могущества принца Бирона, до превратности счастия вельмож того времени, до поразительного видения императрицы Анны…». Последняя история заключалась в том, что однажды императрице Анне Иоанновне дежурный офицер доложил, что какая-то женщина приходит в тронную залу и садится на трон; она подумала, что это заговор против нее и к трону примеряется цесаревна Елизавета Петровна. Императрица со взводом гренадер идет в тронный зал и видит на троне призрака. «Кто ты?» — спрашивает она. Ответа нет. Она приказывает стрелять. Призрак в тот же миг исчез. «Это вестник моей смерти», — сказала императрица, на следующий день слегла в болезни и вскоре скончалась. Дмитриев пишет, что, слушая эти разговоры, он набирался сведений, для него небесполезных. Таким образом, в сознание детей входила История, пока не в виде научных книг, а как воспоминания свидетелей, но от этого она не переставала быть Историей.

Не менее важны, чем знакомство с фактами недалекого прошлого, были оценки и соображения, которыми неизменно сопровождался рассказ о них. Капитан Радушин (под этим именем Карамзин описал в «Рыцаре нашего времени» отца) и его друзья имели свою жизненную философию, нравственный кодекс, объединявший их. Карамзин рассказывает, что однажды они решили образовать союз, названный ими Братским обществом, далее сшили специальные мундиры, и приводит «Договор Братского общества» — документ, закрепивший его создание:

«Мы, нижеподписавшиеся, клянемся честию благородных людей жить и умереть братьями, стоять друг за друга горою во всяком случае, не жалеть ни трудов, ни денег для услуг взаимных, поступать всегда единодушно, наблюдать общую пользу дворянства, вступаться за притесненных и помнить русскую пословицу: „Тот дворянин, кто за многих один“; не бояться ни знатных, ни сильных, а только Бога и государя; смело говорить правду губернаторам и воеводам; никогда не быть их прихлебателями и не такать против совести. А кто из нас не сдержит своей клятвы, тому будет стыдно и того выключить из Братского общества. — Следует восемь имен».

Карамзин отмечает, что их «беседа имела влияние на характер моего героя»: «Леон в детстве слушал с удовольствием вашу беседу словоохотную, от вас заимствовал русское дружелюбие, от вас набрался духу русского и благородной дворянской гордости, которой он после не находил даже и в знатных боярах: ибо спесь и высокомерие не заменяют ее; ибо гордость дворянская есть чувство своего достоинства, которое удаляет человека от подлости и дел презрительных. — Добрые старики! Мир вашему праху!»

Карамзина учил грамоте сельский дьячок, как водится, по часослову. Мальчик поразил своего учителя тем, что усвоил церковнославянский алфавит, склады, титлы за несколько недель, и дьячок после рассказывал другим грамотеям о его способностях как о чуде. Затем Карамзин по книге Эзоповых басен научился разбирать гражданский алфавит и таким образом прочел первую в своей жизни светскую книгу. Басни ему так нравились, что, читая, он выучил их наизусть, «отчего во всю жизнь свою, — пишет он в „Рыцаре нашего времени“, — имел он редкое уважение к бессловесным тварям, помня их умные рассуждения в книге греческого мудреца, и часто, видя глупости людей, жалел, что они не имеют благоразумия скотов Эзоповых».

В те же детские годы огромное впечатление оказывали на него волжские пейзажи. Летом он уходил читать на берег реки. «Иногда, оставляя книгу, — вспоминает Карамзин, — смотрел он на синее пространство Волги, на белые паруса судов и лодок, на станицы рыболовов, которые из-под облаков дерзко опускаются в пену волн и в то же мгновение снова парят в воздухе. — Сия картина так сильно впечаталась в его юной душе, что он через двадцать лет после того, в кипении страстей, в пламенной деятельности сердца, не мог без особливого радостного движения видеть большой реки, плывущих судов, летающих рыболовов: Волга, родина и беспечная юность тотчас представлялись его воображению, трогали душу, извлекали слезы. Кто не испытал нежной силы подобных воспоминаний, тот не знает весьма сладкого чувства. Родина, апрель жизни, первые цветы весны душевной! Как вы милы всякому, кто рожден с любезною склонностию к меланхолии!»

В 1793 году Карамзин напишет большое стихотворение — оду «Волга». Он вспоминает великие исторические события, происходившие на берегах великой реки, говорит о красоте ее пейзажей, богатстве городов и сел, описывает ее, величественную в покое и ужасающую в бурю. Вспоминает он и свое детство на ее берегах:

Где в первый раз открыл я взор,

Небесным светом озарился

И чувством жизни насладился;

Где птичек нежных громкий хор

Воспел рождение младенца;

Где я природу полюбил, —

Ей первенца души и сердца,

Слезу, улыбку посвятил,

И рос в веселии невинном,

Как юный мирт в лесу пустынном.

В детстве с Карамзиным произошел случай, который определил характер его религиозного чувства. В очерке «Деревня» (1792) он пишет: «Как мила природа в деревенской одежде своей: она воспоминает мне лета моего младенчества, лета, протекшие в тишине сельской, на краю Европы, среди народов варварских. Там воспитывался дух мой в простоте естественной; великие феномены были первым предметом его внимания. Удар грома, скатившийся над моей головою с небесного свода, сообщил мне первое понятие о величестве Мироправителя, и сей удар был основанием моей Религии».

Случай был такой. Однажды в лесу, во время грозы, из чащи выбежал медведь и бросился на мальчика. Гибель казалась неизбежной. Карамзин закрыл глаза и твердил лишь одно слово: «Господи…» И когда в следующее мгновение пришел в себя, раскрыл глаза, то увидел страшного зверя, поверженного на землю. Дядька, сопровождавший его, объяснил, что медведя убило молнией, и сказал, что это «чудесным образом Бог спас его».

Карамзин, рассказывая об этом случае в повести «Рыцарь нашего времени» (то же, по свидетельству современника, он неоднократно рассказывал, вспоминая свое детство, в семейном кругу), пишет: «Леон стоял все еще на коленях, дрожа от страха и действия электрической силы; наконец, устремил глаза на небо, и, несмотря на черные, густые тучи, он видел, чувствовал там присутствие Бога-Спасителя. Слезы его лились градом; он молился во глубине души своей, с пламенною ревностию, необыкновенною во младенце; и молитва его была… благодарность! — Леон не будет уже никогда атеистом, если прочитает и Спинозу, и Гоббеса, и „Систему натуры“ (трактат французского философа-атеиста XVIII века П. А. Гольбаха. — В. М.). Читатель! Верь или не верь; но этот случай не выдумка».

Другой аналогичный случай, когда Карамзин ощутил чудесную защиту Бога, описан им в оде «Волга»:

Едва и сам я в летах нежных,

Во цвете радостной весны,

Не кончил дней в водах мятежных

Твоей, о Волга! глубины.

Уже без ве́трил, без кормила

По безднам буря нас носила;

Гребец от страха цепенел;

Уже зияла хлябь под нами

Своими пенными устами;

Надежды луч в душах бледнел;

Уже я с жизнию прощался,

С ее прекрасною зарей;

В тоске слезами обливался

И ждал погибели своей…

Но вдруг Творец изрек спасенье —

Утихло бурное волненье,

И брег с улыбкой нам предстал.

Какой восторг, какая радость!

Я землю страстно лобызал

И чувствовал всю жизни сладость.

Среди воспоминаний раннего детства, оставивших след на всю жизнь, был голодный год, случившийся на Волге накануне Пугачевского бунта. Карамзину тогда было около семи лет.

«Не могу я без сердечного содрогания вспомнить того страшного года, который живет в памяти у низовых жителей под именем голодного, — писал он в очерке „Фрол Силин, благодетельный человек“, — того лета, в которое от долговременной засухи пожелтевшие поля орошаемы были одними слезами горестных поселян; той осени, в которую вместо обыкновенных веселых песен раздавались в селах стенания и вопль отчаянных, видящих пустоту в гумнах и житницах своих; и той зимы, в которую целые семейства, оставя домы свои, просили милостыни на дорогах и, несмотря на вьюги и морозы, целые дни и ночи под открытым небом на снегу проводили. Щадя чувствительное сердце моего читателя, не хочу описывать ему ужасных сцен сего времени. Я жил тогда в деревне близ Симбирска, был еще ребенком, но умел уже чувствовать, как большой человек, и страдал, видя страдания моих ближних».

Не менее важно отметить в очерке наряду с воспоминаниями об ужасах голода и его тогдашнем детском сострадании также и то, что детская память сохранила образ и имя человека — зажиточного крепостного крестьянина Фрола Силина из принадлежавшей Дмитриевым деревни, который в то тяжелое для односельчан время пришел к ним на помощь, роздал свои запасы хлеба. Для Карамзина его поступок стал серьезным нравственным уроком практического сострадания.

Видя интерес сына к чтению, отец отдал Карамзину ключ от желтого шкафа, в котором хранилась библиотека его матери. Видимо, после ее смерти ни Михаил Егорович, ни мачеха ее не касались. Для Карамзина это была встреча не только с книгами, но и с матерью.

Библиотека матери была по тем временам довольно значительной: «На двух полках стояли романы, а на третьей несколько духовных книг». Обратим внимание на ее состав: романов — две полки, духовных книг — несколько. Карамзин называет четыре из находившихся в библиотеке матери романов: «Даира. Восточная повесть. Перевод с французского. 1766 г.», «Селим и Дамассина. Африканская повесть. Перевод с французского. 1761 г.», роман Ф. Эмина «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда. 1763 г.» и «История лорда N.» (романа с таким названием литературоведам обнаружить не удалось, видимо, Карамзин тут привел не название романа, а имел в виду его героя).

Судя по годам изданий, мать Карамзина и после замужества продолжала пополнять свою библиотеку, самый поздний по изданию роман — «Даира» — вышел в год рождения Николая Михайловича.

«Все было прочитано в одно лето, — пишет Карамзин о романах из желтого шкафа, — с таким любопытством, с таким живым удовольствием, которое могло бы испугать иного воспитателя, но которым отец Леона не мог нарадоваться, полагая, что охота ко чтению каких бы то ни было книг есть хороший знак в ребенке».

Названные Карамзиным романы принадлежат к числу так называемых авантюрных. Безусловно, в доставшейся ему от матери библиотеке были не только эти и не только такие романы, позже Карамзин упоминает, что тогда же он прочел и «Дон Кишота», но именно с них началось знакомство мальчика с художественной литературой, или, как тогда ее называли, — изящной словесностью. Это знакомство стало, как отмечал сам Карамзин, важной эпохой в образовании его ума и сердца.

Романы, перечисленные Карамзиным, давно уже ушли из области живого читательского интереса в историю литературы, а еще более — в историю быта и вкусов. Один литературовед заметил, что, если бы Карамзин не прочел этих романов в детстве, он не прочел бы их никогда. Замечание справедливое, потому что русская литература и русский читатель в конце XVIII — начале XIX века развивались так интенсивно и вкусы менялись так быстро, что беллетристическая книга, вышедшая десять лет назад, у нового поколения вызывала зачастую лишь снисходительную усмешку: устарелым казались стиль, язык, речи героев. Они действительно не были литературным совершенством. Но для Карамзина (да и для почти всех читателей того времени) главным в этих романах были не литературные качества, а сюжет и содержание, тем более что именно через них автор стремился передать свои идеи, мораль и жизненную философию.

Перелистаем два романа из желтого шкафа — один переводной, другой — сочинения российского автора.

«Восточную повесть» «Даира» французского писателя XVIII века Ле Риша да ла Попелиньера перевел на русский студент Московского университета, соученик Д. И. Фонвизина Николай Данилевский, отпечатана книга в типографии Московского университета, две первые части в 1766 году, две остальные в следующем.

Героиня этой повести, прекрасная, добродетельная и бедная девушка по имени Даира, живущая в некоей восточной стране, любила прекрасного юношу, и он любил ее. Но девушку продали в гарем к паше. Верная своей любви, она отвергает все притязания паши, и тот, разгневанный ее непреклонностью, заключает ее в темницу. Возлюбленный Даиры помогает ей бежать из тюрьмы, однако обстоятельства их разлучают. Даира одна скитается по чужим странам, терпит бедствия, ее преследует своей любовью богач, который ненавистен ей. Не видя возможности спастись от него, она решила умереть и закололась кинжалом. Ее сочли мертвой, но добрый отшельник распознал, что в ней еще теплится жизнь, и вылечил ее. Пока же лечил, разузнавал, кто она такая; в конце концов, обнаружилось, что она — дочь эмира. Повесть кончается счастливо: Даира возвращается в родной дом и сочетается браком с юношей, которого продолжала любить и которому осталась верна при всех выпавших на ее долю бедствиях и злоключениях.

Еще более насыщен приключениями роман Федора Эмина «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда». Он и по объему значительно больше «Даиры». Если в ней каждая из четырех частей состоит всего из шестидесяти двух страничек, то каждая из трех частей романа Эмина заключает в себе около трехсот страниц.

Когда Карамзин читал «Мирамонда», он еще ничего не знал о его авторе — ни его биографии, ни других его сочинений. Все это он узнал гораздо позже, и не менее чем в детстве роман, его увлекла история жизни автора. Когда в 1800 году П. П. Бекетов предпринял издание «Пантеона российских авторов» — альбома гравированных портретов замечательных русских писателей с древних Бояна и Нестора до современных авторов, то предложил Карамзину отобрать имена и написать к каждому портрету краткую справку. В число двадцати пяти отобранных писателей Карамзин включил и Эмина.

Вот справка об Эмине; судя по ее содержанию, Карамзин не только использовал печатные и библиографические сведения, но и расспрашивал о Федоре Эмине знавших его.

«Федор Эмин. Титулярный советник и кабинетный переводчик. Родился в 1735-м, умер в 1770 году.

Самый любопытнейший из романов г. Эмина есть собственная жизнь его, как он рассказывал ее своим приятелям, а самый неудачный — российская его „История“. Он родился в Польше, был воспитан иезуитом, странствовал с ним по Европе и Азии, неосторожно заглянул в гарем турецкий, для спасения жизни своей принял магометанскую веру, служил янычаром, тихонько уехал из Константинополя в Лондон, явился там к нашему министру, снова крестился, приехал в Петербург и сделался — русским автором. — Вот богатый материал для шести или семи томов! Сочинив „Мирамонда“, „Фемистокла“, „Эрнеста и Доравру“, „Описание Турецкой империи“, „Путь к спасению“, он издавал журнал под именем „Адской почты“ и, наконец, увенчал свои творения „Российской историей“, в которой ссылается на Полибиевы известия о славянах, на Ксенофонтову скифскую историю: и множество других книг, никому в мире не известных. Ученый и славный Шлецер всего более удивляется тому, что Академия напечатала ее в своей типографии. — Впрочем, г. Эмин неоспоримо имел остроумие и плодовитое воображение; знал, по его уверению, более десяти языков, и хотя выучился по-русски уже в средних летах, однако ж в слоге его редко приметен иностранец».

В дальнейшем историки и литературоведы, уточняя биографию Федора Эмина, обнаружили новые сведения, как правило, основанные на его собственных рассказах. По одной версии, он был турок по национальности, родился в Стамбуле, учился в Италии, затем скитался по разным странам Европы, Азии и Африки, в 1761 году явился в Лондоне к русскому посланнику и заявил, что желает перейти в православие и уехать в Россию. По другой версии, Эмин родился на Украине, учился в Киевской духовной академии, по неизвестной причине бежал в Турцию, там принял магометанство, затем бежал из Турции; конец его истории совпадает с первой версией. В России он служил преподавателем в кадетском корпусе, занимался литературой. В романе «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда», опять-таки по его свидетельству, он описал в образе Феридата — друга Мирамонда — себя и поведал некоторые эпизоды собственных приключений.

В романе рассказывается о жизни незнатного, но образованного юноши турка Мирамонда. Начинается роман с того, что корабль, на котором плыл Мирамонд в чужие страны с образовательной целью, был разбит бурей. Юношу, ухватившегося за обломок мачты, долго носило по морю. Показался корабль. Мирамонд спасен, но капитан корабля по прибытии в порт продал его в рабство.

Через некоторое время Мирамонду удается бежать от хозяина. Он скитается по чужой, неизвестной ему стране, терпит голод и холод, попадает в Португалию, Испанию, Англию и, наконец, в Египет. В Египте поступает на службу в войско султана, проявляет храбрость в сражениях, в которых «неприятели сами более его мужеству дивились, нежели сопротивлялись», и таким образом доставляет несколько побед султанской армии.

Однажды он, раненый, лежал в забытьи во дворце.

Дочь султана Зюмбюля пришла посмотреть на героя и, увидев, влюбилась. Он очнулся и был поражен красотой девушки. Она признается ему в любви, он же, хотя тоже воспылал к ней страстью, отвечает, что не смеет и мечтать о любви такой знатной особы. Зюмбюля, обидевшись, ушла. Мирамонд оправился от ран, но теперь он страдает от сердечной раны — от любви к Зюмбюле.

Между тем он узнает, что султан решил отдать дочь замуж и уже назначена свадьба. В невыносимой тоске Мирамонд решает умереть, но в тот момент, когда он поднял кинжал, чтобы вонзить его себе в сердце, является Зюмбюля и останавливает его руку. Оказывается, замуж выходит не она, а ее сестра. Тут происходит решительное объяснение, юноша и девушка клянутся, что «во всю жизнь свою» будут любить только друг друга.

Зюмбюля просит отца выдать ее замуж за Мирамонда. Султан отказывает. На упреки султана Мирамонд отвечает с горечью: «Я в рабском моем теле имею великую душу!» Чтобы избавиться от Мирамонда, султан посылает его в Жирийское королевство с поручением убедить тамошнюю королеву Белилю выйти замуж за его сына и при удачном исполнении поручения обещает разрешить Мирамонду и Зюмбюле соединиться браком. Путешествие в Жирийское королевство было очень опасно, султан рассчитывал, что Мирамонд погибнет в пути.

Но Мирамонд после многих приключений добрался до Жирийского королевства, королева Белиля согласилась выйти замуж за султанского сына, но потребовала, чтобы Мирамонд прежде возглавил бы ее войска, так как она в это время вела войну. Мирамонд выиграл войну. Но тут Белиля, влюбившись в него, предложила ему жениться на ней. Он, все время вспоминая образ Зюмбюли, отказывается, тогда королева «впала в лютость» и обвинила его в том, что он насильно хотел овладеть ею. Мирамонда бросили в тюрьму и отправили письмо султану с описанием его вины.

Это письмо повергло Зюмбюлю в горе. Султан посылает в Жирийское королевство нового свата, так как королева написала, что готова выйти замуж за султанского сына. Зюмбюля посылает со сватом письмо Мирамонду, в котором упрекает любимого в неверности.

Но на Жирийское королевство вновь напали враги. Королева Белиля освобождает Мирамонда из тюрьмы, снова поручает ему командовать войсками, и снова враги разбиты. Раскаявшаяся Белиля заявляет, что оклеветала его, просит прощения, пишет новое письмо султану и отпускает Мирамонда в Египет. По дороге Мирамонд заболел. Мимо того постоялого двора, где он лежал без сознания, ехало посольство султана. Его посол Феридат когда-то знал Мирамонда, они вместе были в рабстве. Феридат прослезился и оставил Мирамонду письмо Зюмбюли с упреками. Очнувшись, Мирамонд прочел его и воскликнул: «Непостоянная Фортуна на изломанной ездит колеснице, и так угадать не можно, на которую сторону она опрокинется!» Тем временем Зюмбюля, прочитав второе письмо королевы Жирийской, упрекает себя в жестокости к Мирамонду. А тот, приехав в Египет, боится показаться ей на глаза и посылает письмо с оправданиями. Все разъясняется, султан соглашается на брак влюбленных. Но к Зюмбюле посватался соседний властительный бей Гуссейн и в случае отказа грозит пойти на султана войной. Придворные с помощью хитрой интриги обвинили Мирамонда в том, что он собирался убить сына султана. Его судили и присудили к тому, чтобы он «жил и умирал», то есть к высылке из страны. Мирамонд, возненавидя весь свет, поселился отшельником в пустыне.

Однажды к нему в пустыню явился знатный богатый старик, который, зная о его подвигах, решил сделать его наследником своих богатств. От старика Мирамонд узнал, что Гуссейн взял султана в плен и что всенародно объявлено о невиновности Мирамонда. Мирамонд возглавляет войско султана. Враг разбит. Но Гуссейн продолжает держать султана в плену и грозит убить, если ему не отдадут Зюмбюлю. Мирамонд уговаривает девушку выйти замуж за Гуссейна и тем спасти отца.

Зюмбюля, взяв кинжал отца, едет к Гуссейну. Когда она подъехала к городу, отец из тюремного окошка увидел ее и велел скорее уходить. Но узрел ее и Гуссейн, схватил и потащил во дворец. При виде несчастных отца и дочери даже стоящие на часах Гуссейновы мамелюки «испускали слезы из очей своих».

Когда солдаты Мирамонда увидели, что их герой-предводитель в тоске стенает из-за того, что Зюмбюля должна отдаться Гуссейну, они напали на его дворец, зарубили стражу и освободили султана, а храбрая Зюмбюля отцовским кинжалом убила Гуссейна.

Мирамонд же, полагая, что навеки лишился Зюмбюли, не хотел больше жить и принял яд. Однако врачи спасли его. Влюбленные поженились. Тесть уступил ему престол, и Мирамонд стал султаном. Таким образом, Мирамонд, заключает свое повествование автор, «показал Вселенной, что постоянная терпеливость побеждает все сего света гонения и непостоянной Фортуне вечное приносит порабощение».

Несмотря на всю фантастичность истории Мирамонда, на сходство многих эпизодов романа со сказками «Тысячи и одной ночи», сюжет его в отдельных эпизодах имеет реальную основу, изображения быта и нравов разных народов сделаны очевидцем. Этим объясняется живость и правдивость многих описаний, а также чувств и переживаний персонажей романа.

Своими романами Федор Эмин имел цель не только развлечь читателя, но и принести ему некоторую пользу. «Романы, — писал он, — изрядно сочиненные и разные нравоучения и описание различных земель с их нравами и политикою в себе содержащие, суть наиполезнейшие книги для молодого юношества к привлечению их к наукам. Молодые люди из связно-сплетенных романов обстоятельнее познать могут состояние разных земель, нежели из краткой географии, из которой ничего они без толкователя понять не в состоянии… Не всяк же имеет достаток содержать учителя, а нравоучение и старым людям не бесполезно».

О том, что искал и находил в «Мирамонде» Карамзин, что привлекало его в романах, он объяснил в «Рыцаре нашего времени».

«Но чем же романы пленяли его? — спрашивает Карамзин, имея в виду Леона. — Неужели картина любви имела столько прелестей для осьми- или десятилетнего мальчика, чтобы он мог забывать веселые игры своего возраста и целый день просиживать на одном месте, впиваясь, так сказать, всем детским вниманием своим в нескладицу „Мирамонда“ или „Даиры“? Нет, Леон занимался более происшествиями, связию вещей и случаев, нежели чувствами любви романической. Натура бросает нас в мир, как в темный, дремучий лес, без всяких идей и сведений, но с большим запасом любопытства, которое весьма рано начинает действовать во младенце, тем ранее, чем природная основа души его нежнее и совершеннее. Вот то белое облако на заре жизни, за которым скоро является светило знаний и опытов!

Леону открылся новый свет в романах; он увидел, как в магическом фонаре, множество разнообразных людей на сцене, множество чудных действий, приключений — игру судьбы, дотоле ему совсем неизвестную… (Но тайное предчувствие сердца говорило ему: „Ах! И ты, и ты будешь некогда ее жертвою! И тебя схватит, унесет сей вихорь… Куда?.. Куда?..“) Перед глазами его беспрестанно поднимался новый занавес: ландшафт за ландшафтом, группа за группою являлись взору. — Душа Леонова плавала в книжном свете, как Христофор Коломб на Атлантическом море, для открытия… сокрытого.

Сие чтение не только не повредило его юной душе, но было еще весьма полезно для образования в нем нравственного чувства. В „Даире“, „Мирамонде“, в „Селиме и Дамасине“ (знает ли их читатель?), одним словом, во всех романах желтого шкапа герои и героини, несмотря на… многочисленные искушения рока, остаются добродетельными; все злодеи описываются самыми черными красками: первые, наконец, торжествуют, последние, наконец, как прах, исчезают. В нежной Леоновой душе неприметным образом, но буквами неизгладимыми начерталось следствие: „Итак, любезность и добродетель одно! Итак, зло безобразно и гнусно! Итак, добродетельный всегда побеждает, а злодей гибнет!“ Сколь же такое чувство спасительно в жизни, какою твердою опорою служит оно для доброй нравственности, нет и нужды доказывать. Ах! Леон в совершенных летах часто увидит противное, но сердце его не расстанется с своею утешительною системою; вопреки самой очевидности он скажет: „Нет, нет! Торжество порока есть обман и призрак!“».

В 1802 году в статье «О книжной торговле и любви к чтению» Карамзин, говоря о подобных романах, снова подчеркивает их положительное значение для русской читающей публики.

Он отмечает, что 25 лет назад, как раз приблизительно в те годы, когда он с восторгом читал «Мирамонда» и «Даиру», в Москве были две книжные лавки, продававшие в год книг на 10 тысяч рублей, теперь же их — 20, и выручают они около 200 тысяч рублей. Карамзин интересовался у книгопродавцев: какие книги более всего расходятся? Те отвечали: романы. В то время, когда писалась статья, к романам, подобным «Мирамонду», в среде просвещенной публики уже становилось хорошим тоном относиться с презрением. Но Карамзин выступил их горячим защитником.

«Не знаю, как другие, — писал он, — а я радуюсь, лишь бы только читали! И романы, самые посредственные, — даже без всякого таланта писанные, — способствуют некоторым образом просвещению.

…Всякое приятное чтение имеет влияние на разум, без которого ни сердце не чувствует, ни воображение не представляет. В самых дурных романах есть уже некоторая логика и риторика: кто их читает, будет говорить лучше и связнее совершенного невежды, который в жизнь свою не раскрывал книги. К тому же нынешние романы богаты всякого рода познаниями. Автор, вздумав написать три или четыре тома, прибегает ко всем способам занять их, и даже ко всем наукам: то описывает какой-нибудь американский остров, истощая Бишинга; то изъясняет свойство тамошних растений, справляясь с Бомаром; таким образом, читатель узнает и географию, и натуральную историю; и я уверен, что скоро в каком-нибудь немецком романе новая планета Пиацци будет описана еще обстоятельнее, нежели в „Петербургских ведомостях“».

Далее Карамзин пишет об ошибочности мнения, что романы могут дурно влиять на нравственность. Человеческая природа такова, объясняет он, что она тянется к добру и ищет в романе изображения не дурных, а хороших людей и сравнивает себя с ними, становится на их место и тем развивает и укрепляет в себе добрые чувства. «Дурные люди, — замечает Карамзин, — романов не читают».

Карамзину было около десяти лет, когда на него обратила внимание соседка по имению графиня Пушкина (в повести она названа графиня Мирова) — 25-летняя светская дама, вынужденная жить в деревне с мужем-стариком. Она скучала, сначала занялась мальчиком от скуки, и так как он «до того времени не знал ничего, кроме Езоповых басен, „Даиры“ и великих творений Федора Эмина» (признание самого Карамзина), взялась обучать его истории и географии. Ее познания были невелики, и скоро он почти сравнялся с ней в знаниях научных. Гораздо более в этом отношении ему дала графская библиотека, из нее он получил «Римскую историю» Шарля Роллена в переводе В. К. Тредиаковского. Устарелый язык перевода не был для Карамзина помехой: за неуклюжестью фраз он видел и воображал те события, о которых повествовалось.

«Какими приятными воспоминаниями обязаны мы Истории! Мне было 8 или 9 лет от роду, когда я в первый раз читал Римскую, — вспоминал он, — и, воображая себя маленьким Сципионом, высоко поднимал голову. С того времени люблю его как своего Героя. Аннибала я ненавидел в щастливые времена славы его, но в решительный день, перед стенами Карфагенскими, сердце мое едва ли не ему желало победы. Когда все лавры на голове его увяли и засохли, когда он, укрываясь от злобы мстительных Римлян, скитался из земли в землю, тогда я был нежным другом хотя нещастного, но великого Аннибала и врагом жестоких республиканцев».

Графиня (Карамзин называет ее в «Рыцаре нашего времени» Эмилией) разбудила в мальчике «нежные, — как называли их тогда, — чувства». Четверть века спустя после описываемых событий, живя в Москве — а графиня была москвичкой, — Карамзин постарался собрать о ней сведения и узнал, что «московские летописи злословия упоминали об ней весьма редко, и то мимоходом, приписывая ей одно кокетство минутное или — (техническое слово, неизвестное профанам!) — кокетство от рассеяния, исчезавшее от первого движения рассудка и не имевшее никогда следствий».

Приветив мальчика, графиня Эмилия прежде всего позаботилась о его внешнем виде — «старалась образовать в нем приятную наружность», говорит Карамзин, обучала манерам — как надо ходить, кланяться, одела по моде: «Через две недели соседи не узнавали Леона в модном фраке его, в английской шляпе, с Эмилиною тросточкою в руке и совершенно городского осанкою». «„Я хочу заступить место твоей маменьки, — сказала она мальчику. — Будешь ли любить меня, как ты ее любил?..“ — Он бросился целовать ее руку и заплакал от радости…» Называя графиню маменькой, в какой-то момент мальчик начал испытывать к ней не совсем сыновние чувства.

Карамзин назвал романы «теплицею для юной души, которая от сего чтения зреет прежде времени», и, конечно, хотя он и сомневался в том, что картина любви может иметь столько прелести для восьми-десятилетнего мальчика, чтобы он забывал обычные для этого возраста игры, однако описанные в романах любовные истории и эпизоды западали в память, волновали воображение, тем более что он был склонен часами «играть воображением».

В то же время графиня, видимо, отдавшись привычке, обратила на мальчика свое кокетство от рассеяния. Когда он приходил, встречала его «нежными поцелуями» («когда, не было графа», — замечает Карамзин), он «служил» ей при утреннем туалете: расчесывал ей волосы («которые любил он целовать»), подавал башмаки («Можно ли так унижаться благородному человеку?» — скажут провинциальные дворяне. Зато он видел самые прекрасные ножки в свете), во время уроков французского языка она садилась возле и клала голову ему на плечо, чтобы можно было глядеть в книгу, которую он читал. Прочтя правильно несколько строк, он «взглядывал на нее с улыбкою — и в таком случае губы их невольно встречались: успех требовал награды и получал ее!».

Кокетство от рассеяния возымело свое действие. «Заря чувствительности тиха и прекрасна, но бури недалеко, — пишет Карамзин в „Рыцаре нашего времени“, обращаясь к графине Эмилии. — Сердце любимца твоего зреет вместе с умом его, и цвет непорочности имеет судьбу других цветов!» И однажды в летний день Леон, купавшийся в речке, увидел, что к тому же месту приближается графиня в сопровождении служанок и трех английских собак. Он выскочил из воды, спрятался в кустах и стал наблюдать, как она раздевается. Тут его учуяли английские собаки и бросились на него, он убежал. Опомнившись, мальчик «с унылым видом, через час времени, возвратился к своему платью; но, видя, что к шляпе его пришпилена роза, ободрился… „Маменька на меня не сердита!“ — думал он, оделся и пошел к ней… Однако ж закраснелся, взглянув на Эмилию; она хотела улыбнуться и также закраснелась. Слезы навернулись у него на глазах… Графиня подала ему руку, и, когда он целовал ее с отменным жаром, она другою рукою тихонько драла его за ухо. Во весь тот день Леон казался чувствительнее, а графиня — ласковее обыкновенного…». На этом эпизоде обрывается роман «Рыцарь нашего времени». При публикации в конце, где обычно пишется «Продолжение следует», стояло: «Продолжения не было». И это не литературный прием. Тем летом кончилось домашнее деревенское воспитание Карамзина: отец отвез его в Симбирск и отдал во французский пансион, открытый в городе неким господином Фовелем, которого по просьбе дворян пригласил в Симбирск служивший в Москве сенатор А. И. Теряев.

У Фовеля Карамзин проучился недолго — год или полтора — и считался первым по успехам среди учеников. От времени учебы в Симбирске у Карамзина остались два ярких воспоминания. Одно — о столетнем старике Елисее Кашинцеве, который угощал его банею и зеленым чаем и был известен тем, что звонил в колокола, когда Симбирск праздновал Полтавскую победу, а потом был гребцом на той лодке, в которой плыл Петр Великий, когда ехал на персидскую войну. Об этом Кашинцеве Карамзин писал И. И. Дмитриеву в 1824 году: «Я обрадовался, нашедши здесь у живописца Орловского старинные часы с вырезанным на них именем этого Елисея… Мир его праху!»

Второе воспоминание — о враче-немце, который учил его немецкому языку. Этого доброго старика знал и И. И. Дмитриев. В своих воспоминаниях поэт пишет: «Очень помню его привлекательную, несмотря на спинной горб, физиогномию; он говорил тихо; в глазах и на устах его сияла кротость и человеколюбие». Замысел сказки Карамзина «Прекрасная царевна и счастливый карла», написанной в 1792 году и рассказывающей о том, как царевна полюбила горбуна-карлу, у которого «телесные недостатки» возмещались «душевными красотами», наверное, возник под впечатлением о добром горбуне-немце.

В Симбирске, рассказывает Карамзин, он «ходил в пансион и читал много книг русских». И это было главное. Учеба отнимала немного времени, и Карамзин в довольно короткий срок пребывания в пансионе смог основательно познакомиться с русской литературой.

Племянник И. И. Дмитриева М. А. Дмитриев, сын его старшего брата, прекрасно знавший быт старого Симбирска и по собственным впечатлениям, и по рассказам старожилов, несколько страниц в своей книге «Мелочи из запаса моей памяти» посвятил тому, что и как читали в старину. «Наша литература последней половины прошедшего века (XVIII) была не так слаба и бесплодна, как некоторые думают, — пишет он. — Она ограничивалась не одними цветочками, но приносила и плоды, которыми в свое время пользовались и наслаждались… По деревням, кто любил чтение и кто только мог заводился небольшой, но полной библиотекой», «читали с величайшим вниманием». Литература воспринималась и как часть общественной жизни, и как ее отражение. «Когда я был еще ребенком, — рассказывает М. А. Дмитриев, — дед мой, отец Ив. Ив. Дмитриева, разговаривая с своими гостями о времени Екатерины, о ее славе, о ее учреждениях, о хорошем и худом, приходил или в восторг, или негодование и, смотря по этому, посылал меня достать из своей библиотеки или Державина, или Хемницера; и я с чувством своего достоинства читал вслух перед гостями или оду Державина, или какую-нибудь басню Хемницера… Все слушали с уважением и с живым участием». Вспоминает он и о семейных чтениях романов: «Вся семья по вечерам садилась в кружок, кто-нибудь читал, другие слушали; особенно дамы и девицы. Какой ужас распространяла славная г-жа Радклиф. Какое участие принимали в чувствительных героинях г-жи Жанлис! — Страдания Ортенберговой фамилии и Мальчик у ручья Коцебу — решительно извлекали слезы! Дело в том, что при этом чтении, в эти минуты вся семья жила сердцем или воображением и переносилась в другой мир, который на эти минуты казался действительным; а главное — чувствовалось живее, чем в своей однообразной жизни».

Дмитриев описывает состав библиотек симбирских любителей чтения: все известные русские авторы были представлены в них, а также различные журналы. Кстати сказать, журналы в те времена не были журналами в сегодняшнем понимании, это были сборники, альманахи, отличавшиеся от книг лишь тем, что они выходили выпусками, с определенной периодичностью; их читали и перечитывали долгие годы. Особенно популярные журналы переиздавались: например, «Трудолюбивая пчела», издававшаяся в 1759 году А. П. Сумароковым, была переиздана в 1780-м, журнал Н. И. Новикова «Живописец», выходивший в 1772–1773 годах, переиздавался четырежды: в 1773,1775,1781,1793 годах.

Итак, Карамзин в симбирских библиотеках мог найти сочинения М. В. Ломоносова, А. П. Сумарокова, В. К. Тредиаковского, В. И. Майкова, М. Н. Муравьева, Д. И. Фонвизина, М. М. Хераскова, И. И. Хемницера, В. П. Петрова, И. Ф. Богдановича, Е. И. Кострова, Г. Р. Державина, М. Д. Чулкова, В. А. Лёвшина, по журналам познакомиться с современными поэтами и писателями. Видимо, он читал и исторические сочинения: пользовавшийся тогда большой популярностью многотомник «Деяния Петра Великого» И. И. Голикова, сборники «Древняя Российская Вивлиофика», издававшиеся Н. И. Новиковым.

С 1774 года Карамзин, по обычаю, был записан на военную службу, «состоял в армейских полках», находясь в домашнем отпуске «до окончания образования».

Когда Карамзину было 12 или 13 лет, по совету того же А. И. Теряева отец отправил его для продолжения учения в Москву в частный пансион профессора Московского университета Иоганна Матиаса Шадена, считавшийся одним из лучших учебных заведений подобного рода. Карамзин ехал в Москву с некоторым запасом знаний, приобретенных чтением и уроками графини и господина Фовеля, с желанием учиться.

В «Рыцаре нашего времени» он, рассказав о своем герое, легким пунктиром намечает его будущее.

Леон «мог уже часа по два играть воображением и строить замки на воздухе. Опасности и героическая дружба были любимою его мечтою. Достойно примечания, что он в опасностях всегда воображал себя избавителем, а не избавленным: знак гордого, славолюбивого сердца! Герой наш мысленно летел во мраке ночи на крик путешественника, умерщвляемого разбойниками; или брал штурмом высокую башню, где страдал в цепях друг его. Такое донкишотство воображения заранее определяло нравственный характер Леоновой жизни. Вы, без сомнения, не мечтали так в своем детстве, спокойные флегматики, которые не живете, а дремлете в свете и плачете только от одной зевоты! И вы, благоразумные эгоисты, которые не привязываетесь к людям, а только с осторожностию за них держитесь, пока связь для вас полезна, свободно отводите руку, как скоро они могут чем-нибудь вас потревожить! Герой мой снимает с головы маленькую шляпку свою, кланяется вам низко и говорит учтиво: „Милостивые государи! Вы никогда не увидите меня под вашими знаменами с буквою П и Я!“ („Паки и Я“ — то есть „Еще и я“. — В. М.).

Сверх того он любил грустить, не зная о чем. Бедный! Ранняя склонность к меланхолии не есть ли предчувствие житейских горестей?.. Таким образом, Леон был приготовлен натурою, судьбою и романами к следующему».

Загрузка...