Впервые в жизни Карамзин уезжал из дома так далеко и надолго. Правда, в Симбирске Москва не считалась совсем уж чужим городом. Исторически сложилось так, что Поволжье более тяготело к Москве, чем к Петербургу. В старую российскую столицу ехали служить, отправляли детей учиться в пансионы и в Московский университет, многих москвичей связывали родственные узы с дворянством поволжских губерний. Достаточно вспомнить, куда и к кому самый московский барин грозится отправить огорчившую его дочь: «К тетке, в глушь, в Саратов!» В Москве живали наездами Дмитриевы, так что Карамзин и читал про Москву в книгах, и слышал рассказы о ней. Кроме того, в пансионе Шадена, как ему сообщили, учились Платон и Иван Бекетовы — двоюродные племянники мачехи.
Наверное, Карамзин чувствовал все то, что чувствуют мальчики, уезжающие из родного дома: и печаль расставания, и страх перед неизвестным, и любопытство. Выросший дома на воле, он, конечно, задумывался о том, каково ему будет в пансионе, ведь классическим образом учителя был суровый педант с розгой в руке. Скорее всего, в мыслях он сравнивал себя с героями прочитанных романов, отправлявшимися в плавание по бурному морю жизни, и, может быть, про себя, а может быть, и вслух произносил приличествующие случаю фразы. А может быть, удивлялся и огорчался, что его отъезд не соответствовал романным описаниям, как это было и с И. И. Дмитриевым, когда тот однажды ехал из деревни в Симбирск.
«Я сидел в коляске с моим братом, — вспоминает Дмитриев, — он молчал, и я тоже, окидывая между тем глазами с обеих сторон поля, дубравы и селения; вдруг пришло мне на мысль, отчего я так долго молчу и ни о чем не рассуждаю? Помню из книг, что молодой маркиз дорогою рассуждал в коляске с своим наставником, барон Пельниц с своим сыном, и дон Фигеоразо, или Уединенный Гишпанец, также со своими детьми: отчего же никакие предметы, никакой случай не возбуждают во мне размышлений?»
Конечно, Карамзина, как положено, сопровождал слуга, крепостной человек. Наверное, это был тот самый «добродушный Илья», служивший ему и потом и упоминаемый в «Записках русского путешественника». Поскольку на Илье, о котором Карамзин мог сказать стихами Д. И. Фонвизина из «Послания к слугам моим» (ими, кстати, характеризовал своего дядьку Савельича и Петруша Гринев):
Любезный дядька мой, наставник и учитель,
И денег, и белья, и дел моих рачитель! —
лежали все заботы по путешествию, то Карамзину оставалось только смотреть на проезжаемые поля, дубравы и селения.
От Симбирска до Москвы 850 верст, ехали дней десять-двенадцать, путь лежал или через Нижний Новгород и Владимир, или через Саранск и Рязань. Во всяком случае, каким бы путем ни ехал Карамзин, он мог наблюдать изменение и пейзажей, и облика сел, деревень и городов. Средняя Россия весьма отличалась от степного Заволжья: известный путешественник академик Паллас, думая, что между Москвой и Симбирском не может быть большой разницы в географическом отношении, в свое знаменитое академическое путешествие 1768–1774 годов положил на это расстояние две недели — ровно столько, сколько надобно, чтобы проехать, останавливаясь лишь на ночевку, — но, начав наблюдения, сборы гербариев и других коллекций, достиг Симбирска лишь через четыре месяца.
Но вот и Москва. Она поражала приближающихся к ней путешественников, как видевших ее впервые, так и уже побывавших в ней. Панораму Москвы в начале осени, то есть в то же время, когда ее увидел впервые Карамзин, описал наполеоновский офицер Лабом. Его первые впечатления были настолько ярки, восторг настолько силен, что даже последующие бедствия, которые он претерпел в России, отступая от Москвы до Березины, не заставили забыть того солнечного сентябрьского дня.
«К одиннадцати часам Генеральный штаб расположился на высоком пригорке, — пишет Лабом. — Оттуда мы вдруг увидели тысячи колоколен с золотыми куполообразными главами. Погода была великолепная, все это блестело и горело в солнечных лучах и казалось бесчисленными светящимися шарами. Были купола, похожие на шары, стоящие на шпице колонны или обелиска, и тогда это напоминало висевший в воздухе аэростат. Мы были поражены красотой этого зрелища, приводившего нас в еще больший восторг, когда мы вспоминали обо всем том тяжелом, что пришлось перенести. Никто не в силах был удержаться, и у всех вырвался радостный крик: „Москва! Москва!!!“
Услышав так давно жданный возглас, все толпой кинулись к пригорку; всякий старался высказать свое личное впечатление, находя все новые и новые красоты в представшей нашим глазам картине, восторгаясь все новыми и новыми чудесами. Один указывал на прекрасный видный слева от нас дворец, архитектура которого напоминала восточный стиль, другой обращал внимание на великолепный собор или новый другой дворец, но все до единого были очарованы красотой панорамы этого огромного расположенного на равнине города. Москва-река течет по светлым лугам; омыв и оплодотворив все кругом, она вдруг поворачивает и течет по направлению к городу, прорезывает его, разделяя на две половины и отрывая таким образом друг от друга целую массу домов и построек; тут деревянные, и каменные, и кирпичные; некоторые построены в готическом стиле, смешанном с современным, другие представляют из себя смесь всех отличительных признаков каждой из отдельных национальностей. Дома выкрашены в самые разнообразные краски, купола церквей — то золотые, то темные, свинцовые и крытые аспидным камнем. Все вместе взятое делало эту картину необычайно оригинальной и разнообразной, а большие террасы у дворцов, обелиски у городских ворот и высокие колокольни на манер минаретов, все это напоминало, да и на самом деле представляло из себя картину одного из знаменитых городов Азии, в существование которых как-то не верится и которые, казалось бы, живут только в богатом воображении поэтов».
Пансион профессора Шадена находился в Немецкой слободе, на Яузе, за Земляным городом — современным Садовым кольцом.
В XVI–XVII веках это была слобода, где селились иностранцы разных национальностей Западной Европы, которых на Руси называли общим именем «немцы», подразумевая, что они вроде немые, то есть не говорят по-русски. Прежде население слободы состояло исключительно из иностранцев, но уже со времен Петра Великого здесь начали селиться и русские вельможи и дворяне, так что к последней четверти XVIII века Немецкой слободой эту местность называли скорее по традиции. Впрочем, она сохраняла еще кое-где свой старый вид: прямые улицы, аккуратные немецкие домики с палисадниками, шпили нескольких кирх, каменные лавки, огороженные постоялые дворы — герберги…
Главная улица слободы называлась Немецкой (сейчас улица Баумана), она проходила через всю слободу от Покровской дороги (сейчас Бакунинская улица) к Яузе. Приблизительно на середине этой улицы, на углу с Бригадирским переулком, находилось владение профессора Шадена. На плане последней четверти XVIII века на территории этого владения обозначено около десятка строений, жилой дом и службы, и довольно большой сад.
Постройки все были деревянными, они сгорели в 1812 году. Современное здание на углу Бригадирского переулка, первоначально двухэтажное, построено в начале XIX века, позже надстроено третьим этажом. По современной нумерации это здание имеет номер 68. Вот сюда, на это место и прибыл со своим дядькой осенью 1778 года Карамзин, чтобы стать пансионером в пансионе профессора Иоганна Матиаса Шадена.
Пребывание Карамзина в московском пансионе оказалось для него, к счастью, легким и приятным.
По тем немногим сведениям, которые имеются о пансионе Шадена, к нему вряд ли приложимо несколько казенное определение — учебное заведение; в пансионе царствовали семейные, патриархальные отношения. Воспитанников, или учеников, было всего восемь человек; Шаден жил в том же доме, в котором помещался пансион, поэтому дети всегда были у него на глазах.
Из соучеников Карамзина известны лишь двое — братья Бекетовы, Платон и Иван Петровичи. Они были старше Карамзина, но у них обнаружились общие интересы. Впоследствии Платон Петрович стал известным издателем, занимался древней русской историей, был председателем Общества истории и древностей российских, Иван был авторитетным нумизматом. Дружеские связи с ними Карамзин поддерживал и по окончании пансиона.
Об атмосфере и характере преподавания в пансионе Шадена рассказывают бесхитростные воспоминания одного из его воспитанников.
«Поутру каждый со своим маленьким столиком, книгами и тетрадями входил в залу и располагался, где хотел.
Уроки наши проверяла профессорша по утрам, когда супруг ее уезжал в университет. Утром в назначенные часы приходили также другие учителя. Обед всегда представлял трапезу семейную с молитвою до и после обеда. В четыре часа начинались классы профессора. О, как любили мы собираться вокруг него, когда он в большом своем кресле, в пестром халате и зеленом тафтяном колпаке, положа ноги на скамейку, рассказывал о разнообразных произведениях природы или событиях мира.
Вечером всякий занимался, чем хотел, но старшие ученики позволяли нам играть только после приготовления заданного урока. Так как комнаты наши были довольно тесны, мы не смели ни прыгать, ни шуметь. Обыкновеннейшее занятие всех было слушать, лежа на кроватях, как один из старших читал громко и внятно.
Библиотека Богдана Богдановича была одной из лучших частных библиотек. Шкафы имели свои номера, и каждый из нас имел свое отделение. Наша обязанность заключалась в том, чтобы обметать с книг пыль каждую субботу после обеда. За это мы имели право пользоваться книгами, когда хотим. Из чужого шкафа мы не могли иначе брать, как с согласия того, кто им заведовал.
В церковь нас никогда не водили. Профессор не занимался практически нашей нравственностью и довольствовался тем, что преподавал ее во время обеда. Главными предметами его разговоров были правосудие, бескорыстие, любовь к отечеству, трудолюбие.
У профессора мне было точно так, будто мать моя позволила мне погостить у детей какого-нибудь почтенного соседа. Мы не знали никакой подчиненности, любили старика, как отца родного, а друг друга — как братьев. Все мы были равны, разница существовала только в летах. У нас не было никаких наград, но зато нас иногда ласкали, приголубливали, а наказание заключалось в хорошем нагоняе, в холодном отношении. Мы не знали никаких упреков, продолжительного гнева, интриг и сплетен, и потому все действия наши были свободны и открыты».
Шаден сразу обратил на Карамзина особое внимание. «Я имел счастие, — писал Карамзин, — снискать его благорасположение; он полюбил меня, и я тоже полюбил его».
Программа обучения в пансионе заключала в себе начатки всех дисциплин, входивших в гимназический курс, с некоторым уклоном в гуманитарные предметы, на которых, собственно, и базировалось воспитание. Ряд предметов преподавал сам Шаден, другие читали приглашаемые университетские профессора и преподаватели. Особенное внимание обращалось на изучение языков.
К сожалению, Карамзин не написал воспоминаний о годах своего пребывания в пансионе Шадена, как написал о раннем детстве, в его сочинениях об этом периоде лишь несколько кратких заметок. В первой более или менее полной биографии Карамзина (1849) раздел, посвященный пансионским годам, написан автором, филологом А. В. Старчевским на основании рассказов А. И. Тургенева, сообщившего сведения, которые он получил от самого Николая Михайловича. Если бы Карамзин рассказывал Тургеневу, сыну своего друга, какие-либо истории о пансионском быте, происшествиях и приключениях, которые обязательно сопровождают воспоминания о школьных годах, то тот наверняка их запомнил бы и пересказал его биографу. Но Старчевский пишет только о Шадене, о его преподавании и предметах, изучавшихся Карамзиным. Видимо, именно это считал Карамзин очень важным и достойным памяти из пансионских лет.
Систематическое образование, которое получил Карамзин, — лишь пансион, более он нигде не учился. Поэтому, зная последующую деятельность Карамзина, его сочинения и общепризнанную славу одного из образованнейших и умнейших людей своего времени, можно только удивляться, сколько разнообразных знаний должен был он усвоить за три-четыре года пребывания в пансионе. Конечно, это были основы, начатки наук, философских систем, нравственных убеждений, эстетических вкусов и пристрастий, которые потом углублялись, расширялись, шлифовались самообразованием, дополнялись и развивались, но именно тогда закладывалось мировоззрение и нравственные принципы Карамзина.
Мы не знаем исчерпывающего перечня наук и дисциплин, которыми Карамзин занимался в пансионе; кажется, каждый воспитанник учился по индивидуальной программе, в соответствии с его способностями и интересами. Каждый воспринимал от учителя то, что способен был воспринять. Но Карамзин воспринял от Шадена не только знания, Шаден — Профессор, Учитель (так называет его Карамзин в одном из писем и в «Письмах русского путешественника» и пишет эти слова с заглавной буквы) — стал для него в этот период его жизни образцом во всем. Представив себе Шадена, можно вообразить, каким был Карамзин, конечно, учитывая, насколько Учитель может отразиться в Ученике.
Иоганн Матиас Шаден родился в 1731 году в Пресбурге, окончил Тюбингенский университет по факультетам филологии и философии, в двадцать с небольшим лет был удостоен ученого звания доктора философии, проявил себя как хороший педагог, в 1756 году получил приглашение от Московского университета на должность ректора университетских гимназий (дворянской и разночинной). В июне 1756 года он приехал в Москву.
Шаден приступал к исполнению своих служебных обязанностей в России с большой ответственностью, он начал готовиться к должности еще в Тюбингене и при вступлении в ректорскую должность 26 июня 1756 года произнес речь «О заведении гимназий в России» (на латинском языке). С этого дня началась работа Шадена в Московском университете и продолжалась 41 год, до его кончины в 1797 году.
Шаден был широко и разносторонне образованный ученый. В печатной программе лекций на 1757 год объявлялось, что он «в дворянской гимназии Риторику, также Пиитику, Мифологию, руководство к чтению писателей классических, состояние военное, политическое и житие академическое, весь курс Философии кратко прочтет. При том и тех по возможности удовольствует, которые высших и лучших желают наук, как то: Греческого языка, древностей Римских и Греческих. А есть ли найдутся, которые восточным языкам Еврейскому и Халдейскому учиться, и оных древности рассмотреть пожелают, то он им не только в Филологию руководство тех восточных языков, но и особенное наставление в языках Еврейском и Халдейском преподаст». Кроме того, в различные годы он читал в университете нумизматику и геральдику, логику и метафизику, практическую философию и этику, нравственную философию, или науку образования нравственности и совести, народное право, политику, или науку государственного правления, правила приватного благоразумия, или экономию, историю нравственных наук, естественное и государственное право. Как вспоминает один его слушатель, Шаден благодаря своей «широкой учености» обычно для объяснения предмета привлекал акты и данные разных дисциплин, отчего его лекции не бывали «тягостными для слушателей».
За долгие годы преподавания Шадена его слушателями и учениками были несколько поколений студентов; иные вспоминали о нем многие годы спустя после окончания университета. Д. И. Фонвизин, учившийся в университетской гимназии в начале 1760-х годов, пишет в своих воспоминаниях «Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях»: «…слушал логику у профессора Шадена, бывшего тогда ректором. Сей ученый муж имеет отменное дарование преподавать лекции и изъяснять так внятно, что успехи наши были очевидны». В начале 1770-х годов у него учился Иван Петрович Тургенев — будущий директор Московского университета и Михаил Николаевич Муравьев — поэт, педагог, впоследствии сенатор, товарищ (заместитель) министра народного просвещения и попечитель Московского университета. Муравьев в «Послании к И. П. Тургеневу», написанном в 1780-е годы, вспоминал:
С тобою почерпать мы прежде тщились знанья,
Счастливы отроки, в возлюбленных местах,
Где, виючись, Москва в кичливых берегах
Изображает Кремль в сребре своих кристаллов,
Где музам храм воздвиг любимец их Шувалов,
Где, Ломоносова преемля лирный звон,
Поповский новый путь открыл на Геликон,
Где Барсов стал по нем ревнитель росска слова,
И Шаден истину являет без покрова, —
Там дружбы сладостной услышали мы глас;
Пускай и в сединах обрадует он нас.
Выученик немецкой педагогики, Шаден понимал, что нельзя просто перенести немецкую школу в Россию, что образование, особенно первоначальное, должно быть национальным. Он принадлежал к числу тех иностранцев, которые, поступая на русскую службу, приезжали в Россию без предубеждения, с открытой душой и искренним желанием добра ее народу. Наша история знает таких людей, о которых нельзя сказать, что они обрусели, они просто становились русскими.
Шаден в совершенстве владел русским языком. Один из его учеников вспоминает, что, читая лекции, как положено, на латинском языке, Шаден «для прикрасы» вставлял русские выражения, вроде такой сентенции: «Хочешь, батюшка, иметь жену, выбирай год, выбирай два».
Будучи лютеранином, он более чем с уважением относился к православию. Решение вопроса о связи души и тела (духа и материи) как главного вопроса философии он обусловливал религиозным сознанием, причем «православная вера, — говорил он, обращаясь к студентам Московского университета, — да отверзет вам завесу, скрывающую эту тайну: власть ее всемогуща, премудра и недостатки все отъять готова». Он находил много хорошего в русских обычаях и особенно хвалил обычай начинать всякое дело молитвою.
Шаден видел в России страну огромных возможностей, имеющую ряд преимуществ перед западными странами. «Россия есть именно такая страна, — писал он, — которую никакие семена предрассуждений, художествам и наукам враждебных, ядом еще своим не заразили и не повредили: в ней ни единого нет закона, который бы запинал распространение мудрости и добродетели… в ней потребен единственно вертоградарь, доброту семян и земли сведущий!»
В своих лекциях Шаден обращал особое внимание на государственный строй, существующий в России. Он считал, что взаимоотношения правителей и народа должны основываться на требованиях морали и все действия правления должны подчиняться законам.
Шаден не был кабинетным ученым, он не оставил научных трудов, его областью была педагогика, преподавание, он не писал, он выговаривался, в этом его можно сравнить с T. Н. Грановским. Шаден развивал свои идеи в обязательных торжественных публичных речах, с которыми изредка выступал на университетских актах. За 40 лет службы в университете он прочел около десяти речей, это были серьезные научные работы. М. Н. Муравьев назвал их «настоящими трактатами философии». Некоторые из них тогда же были изданы.
Свои политические идеи Шаден развивал в следующих публичных речах, названия которых, по старой традиции, раскрывают их тему, а часто и содержание: «О душе законов», «О монархиях, способных возбуждать и питать любовь к отечеству, и о том, что любовь сия есть главная душа законов в монархиях», «Похвальное слово о Екатерине Великой, первой из законодателей, премудро основавшей законодательство свое на Совестном Суде, ею учрежденном», «О воспитании благородного юношества, яко основании продолжительной народной славы в монархическом наипаче правлении», «Спрашивается: вредна ли или полезна роскошь частным людям, городам, и паче монархиям, и ежели вредна, то до какой степени и как прекратить и ослабить вредное ее действие».
Современник передает содержание одной из речей Шадена: «Рассматривая происхождение обществ из первоначального побуждения человека обезопасить свое существование и проистекшие отсюда разные образы правления, ученый отдает преимущество монархическому и указывает на несчастия республик… Самое высшее право самодержца заключается, по его слову, в распространении между подданными наук и художеств… Одно из сильнейших средств в руках самодержавия есть чувство чести, устремляющее нас к познанию. Закон монархии есть благоденствие обладателя, а в нем целость и счастие подданных…»
Шаден считал, что университеты и гимназии должны выпускать своих воспитанников, кроме всех прочих наук «существенность и свойство монархии сведущих». Если бы Карамзин в отрочестве не услышал лекций Шадена, то, возможно, ему никогда потом, во взрослой жизни, не привелось бы серьезно и объективно подумать о монархии как форме государственного правления, поскольку осуждение монархии уже становилось модой и условным рефлексом. Позже Карамзин познакомится с республиканскими, революционными, социалистическими теориями, но в отличие от многих своих современников он будет в состоянии объективно сравнить между собою разные формы государственного правления, а не быть односторонним знатоком-невеждой, способным лишь на слепое восхваление какой-то одной и такое же слепое отрицание другой.
Основу педагогики Шадена составляло религиозное и нравственное воспитание. В этом он был верным и самозабвенным последователем Христиана Геллерта — известного немецкого поэта и философа-моралиста. Произведения Геллерта он давал читать своим воспитанникам, по его лекциям преподавал.
Во время своего путешествия по Европе, будучи в Лейпциге, Карамзин перед памятником Геллерта, установленным в парке Вендлер, вспоминал годы обучения в пансионе. «Тут, смотря на сей памятник добродетельного мужа, дружбою сооруженный, — рассказывает он в „Записках русского путешественника“, — вспомнил я то счастливое время моего ребячества, когда Геллертовы басни составляли почти всю мою библиотеку; когда, читая его „Инкле и Ярико“, обливался я горькими слезами, читая „Зеленого осла“, смеялся от всего сердца; когда Профессор, преподавая нам, маленьким своим ученикам, мораль по Геллертовым лекциям (Moralishe Vorlesungen), с жаром говаривал: „Друзья мои! будьте таковы, какими учит быть вас Геллерт, и вы будете счастливы!“ Воспоминания растрогали мое сердце!» Названные Карамзиным произведения Геллерта характерны для его творчества, имеющего сентиментально-нравоучительный характер.
В рассказе «Инкле и Ярико» рассказывается история, которая когда-то произошла в действительности: одного англичанина полюбила индианка и спасла ему жизнь, а он, оказавшись в безопасности, продал ее в рабство.
«Зеленый осел» — одна из многочисленных басен Геллерта, которые у современников пользовались большой популярностью, их моральные сентенции становились афоризмами. В 1770-е годы ряд басен Геллерта перевел на русский язык И. И. Хемницер, в том числе им переведен и «Зеленый осел».
Какой-то с умысла дурак,
Взяв одного осла, его раскрасил так,
Что стан зеленый дал, а ноги голубые.
Повел осла казать по улицам дурак;
И старики, и молодые,
И малый, и большой,
Где ни взялись, кричат: «Ахти! осел какой!
Сам зелен весь, как чиж, а ноги голубые!»
О чем слыхом доселе не слыхать.
Нет (город весь кричит), нет, чудеса такие
Достойно вечности предать,
Чтоб даже внуки наши знали,
Какие редкости в наш славный век бывали.
Далее рассказывается о том, как два дня весь город бегал за ослом, только и разговоров было, что про зеленого осла, а на третий день — «осла по улицам ведут», но на него уже никто и не смотрит, и говорить о нем перестали. Заключается басня такой моралью:
Какую глупость ни затей,
Как скоро лишь нова, чернь без ума от ней.
Напрасно стал бы кто стараться
Глупцов на разум наводить:
Ему же будут насмехаться,
А лучше времени глупцов препоручить,
Чтобы на путь прямой попали,
Хоть сколько бы они противиться ни стали,
Оно умеет их учить.
Геллерт оказал очень большое влияние на соотечественников. Гёте говорит, что его сочинения стали «основанием нравственной культуры Германии», и, вспоминая студенческие годы, свидетельствует: «Геллерт был на редкость любим и уважаем молодежью».
Основой системы воспитания Геллерта, которой придерживался Шаден, было «воспитание сердца», так как он считал, что в нравственной жизни человека голос сердца значит более голоса рассудка, поэтому на воспитание чувств нужно обращать особое внимание. Он призывал воспитывать в себе вкус к нравственности, любовь к доброму, отвращение к злому, так, чтобы эти чувства стали потребностью души. Средством достижения успеха в этом служат доверие к Творцу и управление своими страстями. Образцовыми добродетелями человека являются: почтение и любовь к Богу, умеренность желаний, власть над страстями, справедливость и любовь к людям, нашим братьям, прилежание и трудолюбие в избранной работе, терпеливость в несчастий, кротость, доверие к Божественному Промыслу, покорность своей судьбе. Следование этим принципам, как утверждает Геллерт, дает человеку счастье, которое заключается в спокойствии души, порождаемом сознанием, что ты добр и справедлив.
Большую роль в «воспитании сердца» Геллерт отводил литературе, и его произведения эту роль с успехом исполняли не только в Германии, но и в других странах.
Круг чтения и интересов Карамзина в то время был достаточно широк. Кроме учебной и художественной литературы он читал современные журналы и газеты. (Шаден, в отличие от Руссо, считал, что дитя должно воспитываться в обществе, а не исключительно на природе, в удалении от общества.)
Из воспоминаний Карамзина известно, что он следил за событиями войны Северной Америки за независимость. Конечно, он прочитывал и другие газетные сообщения, но эти переживал наиболее эмоционально, сочувствуя англичанам. Об этом он вспоминает в «Письмах русского путешественника»: «Было время, когда я, почти не видав англичан, восхищался ими и воображал Англию самою приятнейшею для сердца моего землею. С каким восторгом, будучи пансионером профессора Шадена, читал я во время Американской войны донесения торжествующих британских адмиралов! Родней, Гоу не сходили у меня с языка; я праздновал победы их и звал к себе в гости маленьких соучеников моих. Мне казалось, что быть храбрым есть… быть англичанином, великодушным — тоже, чувствительным — тоже. Романы, если не ошибаюсь, были главным основанием такого мнения».
Видимо, эти переживания были очень памятны, потому что десять лет спустя Карамзин в примечании к одной из своих статей снова пишет об этом: «Я в ребячестве своем читал в газетах описание бедственной смерти английского майора Андре и плакал. Это горестное впечатление возобновилось в моем сердце, когда я увидел монумент его в Вестминстерском аббатстве, сооруженный благодарным королем и народом. Немногие англичане тужили более меня о несчастном Андре. Я помню еще одно обстоятельство из тогдашних ведомостей: меньшой брат майора Андре, узнав в Ллойдовом кофейном доме о его несчастной смерти, упал без памяти и в ту же минуту умер».
Шаден отличал Карамзина среди своих учеников. (После окончания пансиона Карамзин, по выражению современника, был принят в его доме «как свой».) Видя его старательность и успехи в немецком и французском языках, Шаден, чтобы поощрить Карамзина и дать ему возможность упражняться в разговоре, брал мальчика с собой, когда шел в гости к знакомым иностранцам. Кроме немецкого и французского Карамзин учил, видимо по собственному желанию, греческий, латинский и итальянский языки.
Тургенев говорил, что к пансионским годам относятся и первые литературные опыты Карамзина, что он «с детства отличался необыкновенным даром слова» и Шаден «уже предвидел в Карамзине литератора».
Живя в Немецкой слободе, бродя по ее улочкам и переулкам, слушая рассказы друзей Шадена — немцев, французов, швейцарцев, Карамзин вспоминал беседы отцовских друзей, симбирские разговоры и встречи. Только здесь, в Москве, на берегах Яузы, все слышанные предания российской старины становились и ближе, и достовернее, и интереснее. Иные обитатели Немецкой слободы жили в Москве долгие десятилетия и сами были свидетелями исторических событий, своими глазами видели людей, чьи имена стали достоянием истории. Всё вокруг полнилось воспоминаниями о Петре Великом: Лефортовский дворец, где пировали на знаменитых ассамблеях; могила Франца Лефорта — любимца Петрова — в старой кирхе; в Головинском саду показывали дерево, посаженное великим преобразователем России, а в Кирочном переулке дом, в который он хаживал к Анне Монс, возлюбленной своей; слышал Карамзин и рассказы о том, какая суета была, как скакали повсюду курьеры, когда в Головинском царском дворце умирал мальчик-император Петр II и Долгорукие старались доставить российский престол его обрученной невесте Катерине Долгорукой, а не удалось; вспоминали и о том, что государыня Анна Иоанновна была большой любительницей лягушачьего пения и потребовала, чтобы в дворцовые пруды навезли самых отменных певцов, и как смотритель садовый с ног сбился, разыскивая крупные и голосистые экземпляры. А уж маскарад и шествие ряженых по улицам, устроенные по случаю восшествия на престол государыни императрицы Екатерины II, помнили все и рассказывали наперебой, уточняя и дополняя друг друга, и каждый приводил в подтверждение своих слов точные указания, где он в то время стоял, у какого дома, на каком углу или в какое окно смотрел.
И потом, когда Карамзин бродил по Немецкой слободе и примыкавшему к ней Лефортову, по улицам и переулкам, которые одними названиями своими — Лефортовская, Лопухинская, Посланников, Лестоковский, Голландский и т. п. — напоминали о давней и недавней истории, то уносился воображением в те времена. Он представлял картины тех времен, людей, которые проходили по тому же тротуару, возле тех же домов, где теперь шел он, то ли слыша, то ли придумывая их разговоры… Обостренное чувство связи места и события он ощущал всегда. Уже начав работу над «Историей государства Российского», изучая документы и исторические памятники, он представлял себе картины прошлого, призывая на помощь воображение. Оказавшись в полуразрушенном царском дворце в селе Алексеевской, он видел в своем воображении царя Алексея Михайловича среди бояр, «брался рукою за дверь, думая, что некогда отворял ее родитель Петра Великого»; на горе возле Троице-Сергиевой лавры, через которую двигалось ополчение Минина и Пожарского к Москве, как пишет сам Карамзин, «воображение представило глазам моим ряды многочисленного войска под сению распущенных знамен… Мне казалось, что я вижу сановитого Пожарского среди мужественных воевод его и слышу гром оружия, которому через несколько дней надлежало грянуть во имя отечества»; говоря о могилах великих князей и царей московских в кремлевском Архангельском соборе, он пишет: «Сии безмолвные гробы красноречивы для того, кто, смотря на них, вспоминает предания московских летописей от XIV до XVIII столетия. Там искал я вдохновения, чтобы живо изобразить Донского и двух Иоаннов Васильевичей».
В 1781 году окончилось обучение Карамзина в пансионе.
Шаден считал, что Карамзину для завершения образования необходимо послушать лекции в каком-либо немецком университете, и рекомендовал, сообразуясь со склонностями юноши, Лейпцигский, где особенно хорошо было поставлено преподавание филологии и философии, где жил и преподавал Геллерт. Совет Шадена отвечал и собственному желанию Карамзина.
Восемь лет спустя, попав в Лейпциг, но не в качестве студента, а любопытствующим путешественником, он вспоминал свои юношеские мечты: «Здесь-то, милые друзья мои, желал я провести свою юность; сюда стремились мысли мои за несколько лет пред сим; здесь хотел я собрать нужное для искания той истины, о которой с самых младенческих лет тоскует мое сердце! — Но Судьба не хотела исполнить моего желания. — Воображая, как бы я мог провести те лета, в которые, так сказать, образуется душа наша, и как я провел их, чувствую горесть в сердце и слезы в глазах. — Нельзя возвратить потерянного!»
Поездка в Лейпциг сразу после окончания пансиона не могла состояться по двум причинам: во-первых, отец не мог дать средств на учение за границей, а во-вторых, здраво рассуждая, он полагал, что для обеспечения будущего сыну пора начинать служить. Видимо, в конце концов было достигнуто компромиссное решение: отец дал согласие, чтобы сын продолжил образование в университете, но не в заграничном, а в Московском.
В сентябре Карамзин ездил в Петербург за получением нового отпуска из полка.
Еще в 1774 году он, по обычаю, был записан на военную службу, «состоял в армейских полках» и находился «до окончания образования» в домашнем отпуске, который следовало время от времени продлевать.
Весной он был произведен в подпрапорщики и в полковой книге, куда записывали получающих отпуска, под писарской записью: «Подпрапорщик Николай Карамзин — на год» — расписался: «Синбирскаго уезда в село Знаменское пашпорт взял Подпрапорщик Николай Карамзин». (Да не смутят читателя орфографические ошибки в этой подписи: русская орфография только устанавливалась, и написание по произношению еще пользовалось законными правами наравне с написанием по правилам грамматики.)
Наверное, Карамзин съездил в родную Карамзинку и вскоре вернулся в Москву.
В 1781/82 учебном году он посещал лекции в Московском университете вольнослушателем. А. И. Тургенев, сын Ивана Петровича, рассказывал со слов самого Карамзина, что за этот год посещения университетских лекций тот «приобрел довольно основательные сведения в истории отечественной и всеобщей; порядочно изучил историю иностранных литератур, теорию изящной словесности и читал образцовых писателей Германии, Франции и Англии в подлинниках. Познания… в философии ограничивались логикою и психологией». Характеризуя образование и познания Карамзина, Тургенев говорит: «Карамзин был очень хорошо образован для своего времени, тем более что он довольно основательно знал все, чему учился».
Из прослушанных Карамзиным в этом году университетских лекций наибольшее впечатление на него должен был произвести курс профессора немецкого языка Ивана Григорьевича Шварца, читавшийся под названием «Курс изящного немецкого слога».
«Основания немецкого слога, равно как и во всех других языках, — утверждал Шварц, — суть троякие. Мы почерпаем оные из грамматики, риторики и философии. Грамматика учит нас, как слова соразмерно употреблению языка надлежащим образом ставить и оные между собою сопрягать. Риторика показывает способ слог располагать так, чтоб он был красив, согласен с предметами и удобен к убеждению. Философия, наконец, подает нам средства, как порядком, так и точно определенными и истинными мыслями, слогу придать силу и убедительную основательность. Ибо Логика (Умословие) учит нас мыслить, исследовать, заключать и убеждать. Психология (Душесловие) показывает нам свойство человеческих чувствований, а нравоучение доставляет нам сведения о различных человека отношениях».
Шварц разбирал произведения знаменитых немецких поэтов и прозаиков в сравнении со всей мировой литературой, как древней, так и современной, включая русскую. Более того, литературу он считал лишь одним из проявлений человеческого художественного творчества и поэтому «сравниваемы будут, — писал Шварц в проспекте своих лекций, — художнические произведения и работы, как то: статуи, живопись и древние здания с произведениями ума, с показанием их взаимной между собой связи».
«Правил без упражнений недовольно», — говорил Шварц и требовал от слушателей упражняться практически в переводах.
Чтобы содействовать переводческому делу в Москве, профессор Шварц в 1781 году организовал Собрание университетских питомцев из студентов, желающих заниматься переводами. На его заседаниях молодые люди читали и обсуждали свои литературные опыты. Наиболее способные из них делали переводы для изданий Н. И. Новикова.
На лекциях Шварца Карамзин познакомился с одним из опекаемых профессором студентов — Александром Андреевичем Петровым, которому суждено было через несколько лет сыграть в жизни Карамзина большую роль.
Но минул год, кончился срок отпуска Карамзина из полка. На этот раз Михаил Егорович, наверное, как старший Гринев, твердо сказал: «Пора его в службу» — и велел сыну ехать в Петербург и начинать служить. Карамзину пришлось повиноваться.
В Книгу полковых приказов Преображенского полка 10 сентября 1782 года писарь внес регистрационную запись: «Явившегося из отпуска подпрапорщика Николая Карамзина переписать в Бомбардирскую роту, а из 14-ой выключить». Началась служба.
Так как в это время в Петербурге служили братья Дмитриевы, Александр и Иван, то Карамзин был снабжен письмом к ним от их отца.
«Однажды я, будучи еще и сам сержантом, возвращаюсь с прогулки, — вспоминает И. И. Дмитриев, — слуга мой, встретив меня на крыльце, сказывает мне, что кто-то ждет меня приехавший из Симбирска. Вхожу в горницу, вижу миловидного, румяного юношу, который с приятною улыбкою вручает мне письмо от моего родителя. Стоило только услышать имя Карамзина, как мы уже были в объятиях друг друга. Стоило нам сойтись три раза, как мы уже стали короткими знакомцами».
Карамзин прослужил в военной службе недолго, всего с полгода. Он обязан был являться на учение — ротное и батальонное, ходить в караулы, то есть пройти до получения первого офицерского чина обычную унтер-офицерскую службу, как сказал один современник, «между строев и караулов». Позже Карамзин вспоминал из своей военной службы лишь один эпизод: неудачную попытку получить назначение в действующую армию. В это время боевые действия продолжались в Крыму и на Кавказе; Карамзин, как вспоминал Дмитриев, «пленялся славою воина, мечтал быть завоевателем чернобровой, пылкой черкешенки».
Назначение офицеров в действующую армию зависело от полкового секретаря, и поскольку служба в ней означала некоторые выгоды, в том числе и быстрейшее продвижение в чинах, то он за внесение в список брал взятки. У Карамзина, имевшего «всего сто рублей в кармане», на взятку просто не хватило денег, мечты о воинской славе пришлось оставить.
Двенадцать лет спустя в стихотворении «Послание к женщинам» он писал об этом эпизоде своей жизни уже с иронией, но, правда, снабдил эти строки поясняющим примечанием: «Автор, будучи семнадцати лет, думал ехать в армию»:
О вы, для коих я хотел врагов разить,
Не сделавших мне зла! хотел воинской славой
Почтение людей, отличность заслужить,
Чтоб с лавром на главе пред вашими очами
Явиться и сказать: «Для вас, для вас и вами!
Возьмите лавр, а мне в награду… поцелуй!»
Эта строфа имеет знаменательное продолжение: хотя, как пишет Карамзин, цель его устремлений остается прежней, путь для ее достижения он избирает иной:
Для коих после я, в войне добра не видя,
В чиновных гордецах чины возненавидя,
Вложил свой меч в ножны («Россия, торжествуй,
Сказал я, без меня!»)… и вместо острой шпаги
Взял в руки лист бумаги,
Чернильницу с пером,
Чтоб быть писателем, творцом,
Для вас, красавицы, приятным…
Действительно, с этого времени литература заняла все его мысли и желания.
«Едва ли не с год мы были почти неразлучными, — продолжает свои воспоминания И. И. Дмитриев, — склонность наша к словесности, может быть, что-то сходное и в нравственных качествах укрепляли связь нашу день ото дня более. Мы давали взаимный отчет в нашем чтении: между тем я показывал ему иногда и мелкие свои переводы, которые были печатаемы особо и в тогдашних журналах».
Иван Иванович Дмитриев стал руководителем Карамзина при первых его шагах в литературной работе, так как сам уже имел некоторый опыт. Уже три года он сочинял стихи. Начав с того, что принимал за стихи две прозаические строки, оканчивающиеся рифмующимися словами, он понемногу — по «Риторике» Ломоносова и другим книгам — освоил технику стихосложения и, увлекаясь легкой французской поэзией, писал в подражание ей эпиграммы, надписи, мадригалы. Его старший брат Александр, живший с ним вместе, читал более серьезные книги и время от времени журил его за то, что он предпочитает древней истории пустые песенки, и называл невеждою и жалким рифмокропателем. В то же время Дмитриев познакомился с несколькими молодыми офицерами, которые, как и он, интересовались литературой и сочиняли сами: подпоручиками Измайловского полка Михаилом Никитичем Муравьевым и Семеновского Федором Ильичом Козлятевым, имена которых впоследствии стали достаточно известны в истории русской литературы и просвещения. Некоторые свои стихотворения Дмитриев печатал в журналах, но, боясь критики брата и знакомых, не подписывал их. За печатаемые стихи не платили, «единственным возмездием, — вспоминал он, — было для меня писать и видеть их в печати». Одновременно он переводил с французского языка небольшие прозаические произведения. «Этот труд был для меня прибылен, — рассказывает Дмитриев, — я отдавал переводы мои книгопродавцам; печатали их своим иждивением, а мне платили за них по условию книгами. Таким образом, я завел порядочную русскую библиотеку».
Дмитриев предложил Карамзину также заняться переводами для книгопродавцев. Настойчивость друга и, видимо, еще в большей степени собственная внутренняя склонность, уроки Шадена, лекции Шварца и упражнения, выполнявшиеся по его заданию, — все это склонило Карамзина приступить к переводам.
Для первого перевода Карамзин выбрал немецкое сочинение «Разговор Австрийской Марии Терезии с Российскою Императрицею Елисаветою в Елисейских Полях». Наверное, на выбор именно такого сочинения повлиял старший брат И. И. Дмитриева, Александр, с которым Карамзин сошелся в то время гораздо ближе, чем с младшим, хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Наверное, интерес Александра Дмитриева к истории, вообще к серьезной литературе более отвечал тогдашнему умонастроению Карамзина, чем легкая французская поэзия.
Примечательны персонажи «Разговора…». Мария Терезия (1717–1780) — эрцгерцогиня австрийская, королева Венгрии и Чехии, великая герцогиня тосканская и римско-германская императрица — выдающаяся государственная деятельница, выведшая Австрию на одно из первых мест в Европе, покровительствовавшая наукам и искусствам. Современники отмечали ее такт, обаяние, умение выбирать сотрудников. Одним словом, Мария Терезия представлялась современникам личностью, олицетворявшей просвещенный XVIII век. Елизавета Петровна (1709–1761) — почти ровесница Марии Терезии, ее царствование воспринималось как возрождение России после страшной бироновщины. Можно полагать, что героини сочинения, избранного Карамзиным для перевода, вызывали у него и интерес, и симпатию. О Елизавете Петровне в 1803 году он писал: «Имя Елисаветы напоминает — если не чрезвычайные, великие дела, то, по крайней мере, веселый двор и счастливое царствование, которое после бывших строгостей казалось весьма человеколюбивым. Россия на первых местах государственных увидела опять русских, снова услышала вокруг трона любезный язык свой, отдохнула и оживилась. При Елисавете родилась и торжествовала наша поэзия. Счастливая песня делала счастие стихотворца, и какая-то нежность была общим характером двора государыни мягкосердечной, не хотевшей наказывать смертию и самых злых преступников. Довольно для приятной картины!» Во время перевода «Разговора…» оценка Карамзиным веселой императрицы наверняка была еще более восторженной.
К сожалению, ничего нельзя сказать о содержании «Разговора…» и качестве перевода: до сих пор историками литературы не обнаружены ни оригинал, ни перевод.
Жанр «разговора в царстве мертвых» имел большое распространение в европейских литературах XVII–XVIII веков, в том числе и в России. Порожденный одной из самых читаемых тогда книг — «Сравнительными жизнеописаниями» Плутарха, этот жанр давал возможность автору изобразить избранных им исторических персонажей в том облике, как он их воспринимает, и высказать их устами свое отношение к различным социальным и моральным проблемам. Не обладая художественными и литературными достоинствами, «разговоры» тем не менее интересны тем, что в них ярко отражаются как воззрения эпохи вообще, так и личные взгляды автора.
Чтобы дать представление современному читателю об этом жанре, приводим небольшой отрывок из «Разговора в царстве мертвых между Александром Великим и Геростратом», написанного в 1755 году А. В. Суворовым, в то время 25-летним поручиком, и тогда же напечатанного в журнале А. П. Сумарокова «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие»:
«Александр. Я отечество свое, Македонию, возвысил.
Герострат. По смерти твоей Македония осталась равночастною другим греческой монархии провинциям, а во время твое, жертвуя ненасытному твоему тщеславию, всех более стран беспокойства претерпевала, для того только, чтоб македоняне могли сказать: „Александр, разоритель вселенныя, рожден от нашего народа“. И если сим тебя история возвышает, — возвышает и меня, когда потомки наши читают: „Герострат сжег великолепный ефесский храм“.
Александр. Я пролитием крови своей приобрел себе великое имя.
Герострат. Скажи лучше: пролитием крови множества народа. А я единым своим животом вечную себе сделал славу».
Перевод «Разговора Австрийской Марии Терезии с Российскою Императрицею Елисаветою…» — начало профессионального пути Карамзина-литератора.
«Я советовал ему, — рассказывает Дмитриев, — показать его книгопродавцу Миллеру, который покупал и печатал переводы, платя за них, по произвольной оценке и согласию с переводчиком, книгами из своей книжной лавки. Не могу и теперь вспомнить без удовольствия, с каким торжественным видом добрый и милый юноша Карамзин вбежал ко мне, держа в обеих руках по два томика Фильдингова „Томаса-Ионеса“, в маленьком формате, с картинками, перевода Харламова. Это было первым возмездием за словесные труды его».
Следующим произведением, которое взял Карамзин для перевода, была идиллия «Деревянная нога» Соломона Геснера — швейцарского поэта-сентименталиста, книги которого наряду с сочинениями Геллерта рекомендовал своим ученикам Шаден. В программном стихотворении Карамзина «Поэзия», в примечании к которому сказано: «Сочинитель говорит только о тех поэтах, которые наиболее трогали и занимали его душу», Геснеру посвящены следующие строки:
Альпийский Теокрит, сладчайший песнопевец …
В восторге пел ты нам
Невинность, простоту, пастушеские нравы
И нежные сердца свирелью восхищал.
Сию слезу мою, текущую столь быстро,
Я в жертву приношу тебе, Астреин друг!
Сердечную слезу, и вздох, и песнь поэта,
Любившего тебя, прими…
Идиллию Геснера, написанную стихами, Карамзин перевел в прозе.
Этот его перевод, маленькая книжечка в 18 страничек — «Деревянная нога, швейцарская идиллия, гос. Геснера, перев. с нем.» — вышла в 1783 году и стала первым напечатанным литературным трудом Карамзина.
Вот несколько строк из идиллии Геснера в переводе Карамзина. Зная последующие сочинения писателя, читатель отметит и тяжелую архаичность языка, и искусственное построение фраз, но, надо сказать, для своего времени этот перевод можно считать в числе лучших.
«На горе, с коей текущий источник своими струями орошал близлежащую долину, пас молодой пастух своих коз. Эхо его свирели распространялось по всей лощине и производило приятный шум. Тут увидел он старого и сединами украшенного человека, всходящего на поверхность горы, который, опираясь о свой посох, ибо одна его нога была деревянная, тихими шагами к нему приближался и сел возле него на одном камне. Молодой пастух смотрел на него с удивлением и устремил свой взор на его поддельную ногу. „Юноша, — сказал ему с усмешкой старик, — ты, конечно, думаешь, что я безразсудно поступлю, всходя на сию гору? Сие путешествие из долины делаю я каждый год один раз. Нога, которую ты у меня видишь, приносит мне более чести, нежели иному две целые; а почему? ты должен оное узнать“. — „Пусть оно почтительно, старичок, — сказал пастух, — но я об заклад бьюсь, что одно другого лучше. Но ты, думаю, устал. Если хочешь, то я пойду и принесу тебе свежей воды из сей стремнины текущего ручья“».
В начале 1783 года умер отец Карамзина Михаил Егорович. Николай Михайлович 6 февраля получил отпуск на 11 месяцев и уехал в Симбирск.
Только моральное обязательство перед отцом заставило Карамзина пойти на военную службу. Теперь его не существовало. Из Симбирска он отослал в Петербург прошение об отставке, несмотря на то, что вся родня была против. Официальное сообщение, «Список нижних чинов, уведенных из Преображенского полка 1 января 1784 года с награждением офицерскими чинами», подвело итог его военной службе: «Подпрапорщик Николай Карамзин, в службе в армейских полках с 1774 года; в 1781 году переведен в Преображенский полк; 28 апреля того же года произведен в Подпрапорщики и до выхода в отставку в Бомбардирской роте; в отставку выпущен с чином Поручика».
Карамзин выходил в отставку с намерением продолжить образование, поэтому причину ее он объяснял так: «Увидев, что эта служба вынуждает меня отказаться от всех прежних моих занятий (ведь военное дело не имеет ничего общего с ученостью), я скоро покинул военную службу».
Но, выйдя в отставку и обосновавшись в Симбирске, Карамзин не смог вернуться к «прежним занятиям». Впрочем, это и неудивительно: он был уже не школяром, не пансионером Шадена, а взрослым, самостоятельным человеком и — после раздела отцовского имения — помещиком. Соблазны и удовольствия светской жизни, которые стали ему доступны, увлекли молодого человека.
Полтора года спустя, в августе 1786 года, в письме Лафатеру он рассказывал об этом периоде своей жизни: «Итак, уже на восемнадцатом году я был в отставке и мечтал заниматься только книгами. В то же время позволял я себе наслаждаться удовольствиями большого света, причем, однако, я думал, что они не в состоянии произвести на меня сильное впечатление или отвратить меня от моих книг. Но вскоре я увидел, что сердце мое меня обмануло: я сделался большим любителем светских развлечений, страстным картежником».
«Играющим ролю надежного на себя в обществе» или, попросту говоря, самоуверенным человеком нашел его приехавший на короткое время в Симбирск И. И. Дмитриев — «опытным за вистовым столом; любезным в дамском кругу и оратором перед отцами семейств, которые хотя и не охотники слушать молодежь, но его слушали».
Несмотря на несомненные и чрезвычайно лестные для молодого человека успехи в свете и увлечение светской суетой, Карамзин все же не чувствовал полного удовлетворения жизнью. Дмитриев рассказывает, что при первом же их свидании Карамзин спросил, продолжает ли он заниматься переводами, и сообщил, что сам думает переводить сказку Вольтера «Белый бык». По мнению Дмитриева, это объяснялось тем, что светская жизнь «не охладила, однако, в нем прежней любви его к словесности». И сам Карамзин в цитированном уже письме Лафатеру рассказ об увлечении светской жизнью заканчивает так: «Однако же благое Провидение не захотело допустить меня до конечной погибели; один достойный муж открыл мне глаза, и я сознал свое несчастное положение».
Человеком, открывшим глаза Карамзину, был Иван Петрович Тургенев — симбирский помещик, служивший в Москве адъютантом московского главнокомандующего, то есть военного губернатора. Он был старше Карамзина на 14 лет — разница огромная, и по возрасту, конечно, принадлежал к поколению тех самых «отцов семейств», которые, по словам Дмитриева, «не охотники слушать молодежь». Тургенев не очень вписывался в круг людей своего положения и возраста. В 15 лет отправленный в Москву на военную службу, он удивил родителей тем, что поступил в Московский университет и четыре года ходил на лекции, упустив эти годы для карьеры, и поэтому, когда вернулся в полк, оказался всего лишь сержантом. В службе особого усердия он не оказывал, чинов не добивался, сверстники давно обогнали его.
А. С. Пушкин в двадцатые годы XIX века как поразительное явление отмечал «обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению». Можно представить, как озадачивал в восьмидесятые годы XVIII века современников и сослуживцев Тургенев, который, не служа «по ученой части», словно студент, посвящает большую часть времени чтению научных книг и то и дело сводит разговор на необходимость познания и просвещения.
Жажда познания привела Тургенева к масонам. Членом масонской ложи он стал в 1776 году, затем, живя в Петербурге, сблизился с Н. И. Новиковым, стал его другом и помощником в просветительской и масонской деятельности. Тургенев перевел несколько масонских трудов: «О истинном христианстве» Иоанна Арндта, «О познании самого себя» Иоанна Масона, «Апология, или Защищение вольных каменщиков» и др. В то время, когда Тургенев познакомился с Карамзиным, он готовил новое издание «О познании самого себя» И. Масона. Много позже, рекомендуя своим детям прочесть книгу Масона, он писал: «Я уверен, что она может вам принести истинную пользу. Я нравственностью своею много должен сей книге». Христианские этические принципы, проповедуемые в книге и отвечающие от природы вложенным в человека чувствам справедливости и добра, сопровождались практическими советами, как воспитать и развить в себе эти добродетели; например, такими: «беречься всех родов невоздержания в удовлетворении похотений и страстей своих», «завести записную книжку, в которой все вкратце изображено быть должно, и прочитывать ее каждый год».
Беседы с Тургеневым возродили в Карамзине желание посвятить себя научным занятиям и литературе. Тургенев ввел его в основанную им в Симбирске масонскую ложу «Златого венца». Недолгое время Карамзин посещал ее в звании «ученика», а затем получил следующую степень — «товарища».
Николай Карамзин неминуемо должен был пройти через масонство.
Масонство — явление сложное и многогранное. О том, в каком облике оно предстает перед неофитом, имеющим о нем самые общие представления и обладающим реалистическим и логическим умом (а именно таким был тогда Карамзин), очень хорошо рассказал в своих мемуарах «История моей жизни» знаменитый авантюрист XVIII века Джакомо Джироламо Казанова, ставший масоном двадцатилетним юношей.
«Нет в мире человека, — пишет Казанова, — который сумел бы все познать, но всякий человек должен стремиться к тому, чтобы познать все. Всякий молодой путешественник, если желает он узнать высший свет, не хочет оказаться хуже других и исключением из общества себе равных, должен в нынешние времена быть посвящен в то, что называется масонством, и хотя бы поверхностно понять, что это такое. Однако ж он должен быть внимателен, выбирая ложу, в какую желает вступить: дурные люди не могут действовать в ложе, но могут оказаться в числе ее членов, и кандидату надобно остерегаться опасных связей. Те, кто решается вступить в масонскую ложу для того лишь, чтобы узнать ее тайну, могут обмануться: может статься, они полвека проживут мастерами-каменщиками, так и не постигнув тайны сего братства.
Тайна масонства нерушима по самой природе своей, ибо каменщик, владеющий ею, не узнал ее от другого, но разгадал сам… В тайне должно держаться и все то, что происходит в ложе; однако те, кто по бесчестью своему и нескромности не постеснялись разгласить происходящее в ней, все ж не разгласили главного. Да и как могли они разгласить то, что им самим неведомо? Знай они тайну, не разгласили бы и обрядов.
Во многих непосвященных братство каменщиков производит ныне те же чувства, что в древние времена великие таинства, какие праздновались в Элевсине во славу Цереры. Они занимали воображение всей Греции, и первейшие люди на этой земле мечтали быть в них посвящены».
В «Златом венце» — ложе немногочисленной — Карамзин встретил несколько заметных в симбирском обществе лиц, в том числе вице-губернатора Голубцова. Он надеялся, что масонство откроет ему цель и смысл жизни, знанием которых оно, как утверждали его руководители и теоретики, обладало, укажет направление деятельности, в чем он сейчас очень нуждался, чувствуя разлад в душе. Предание о масонской тайне, открывающейся по мере прохождения масона со ступени на ступень масонской иерархии, давало ему надежду познать ее. Первые шаги на этом пути, первые собрания ложи, первые прочитанные масонские сочинения захватили его.
«И я сознал свое несчастное положение, — писал Карамзин о результате знакомства с Тургеневым. — Сцена переменилась. Внезапно все обновилось во мне. Я вновь принялся за чтение и почувствовал в душе своей сладостную тишину».
О том, что представляла собой симбирская ложа «Златого венца», рассказывает И. А. Гончаров. Ее членом был его крестный, которого писатель много лет спустя, в 1830-х годах, когда ложи давно уже не существовало, расспрашивал о масонстве.
«— Что же вы делали, когда собирались в своей тайной масонской зале: дела какие-нибудь? — допрашивал я крестного.
— Да, были дела, читали письма, протоколы… мало ли дел… — нехотя отвечал он.
— Что же еще? — приставал я.
— Какой ты любопытный! Еще… пили шампанское — вот что! чуть не ведрами, так что многих к утру развозили по домам».
Немногим больше удалось узнать И. А. Гончарову и от других стариков симбирцев, бывших масонов. Однако их рассказы дают, видимо, полную картину деятельности «Златого венца».
«В нашем губернском городе была своя отдельная масонская ложа… — пишет И. А. Гончаров, резюмируя сведения, которые ему удалось получить. — Члены этой ложи разыгрывали масонскую комедию, собирались в потаенную, обитую черным сукном комнату, одевались в какие-то особые костюмы с эмблемами масонства, длинными белыми перчатками, серебряными лопатками, орудием „каменщиков“, и прочими атрибутами масонства.
Не все члены, однако, были посвящены в таинственную суть масонства. Общая всем известная цель была — защита слабых, бедных, угнетенных, покровительство нуждающимся и т. п. дела благотворительности. Многие из членов занимали низшие должности в иерархии ордена, например, что-то вроде каких-то звонарей и т. п., и повышались в степенях после разных испытаний, смотря по способностям и значению».
Конечно, Карамзин не мог тогда воспринимать масонскую «работу» в таком ироническом плане, но неудовлетворенность должен был чувствовать. Тем более что Тургенев настойчиво уговаривал его ехать в Москву, убеждая, что там он найдет лучшие условия для развития и применения своих знаний и литературного таланта.
Вместе с Тургеневым в начале 1785 года Карамзин приехал в Москву. У него оставались какие-то дела в Симбирске, поэтому на этот раз он пробыл в Москве недолго, несколько недель. Тургенев ввел его в круг московских масонов. Оказалось, что знакомый Карамзину по университету Александр Андреевич Петров тоже масон и входит в масонскую ложу, которой руководит Н. И. Новиков, что членами этой же ложи являются и другие члены Дружеского ученого общества, которые принимают самое близкое участие в издательской работе: пишут, переводят, их труды печатаются в периодических изданиях и выходят отдельными книгами.
Петров редактировал журнал «Детское чтение», который выходил как приложение к «Московским ведомостям». Он выбирал подходящие для детского чтения небольшие статьи и рассказы из иностранных изданий, кое-что сочинял сам; в это время он писал статью о кофе, его произрастании, обработке, истории распространения. Петров предложил Карамзину попробовать перевести или написать что-нибудь для «Детского чтения».
Хотя Петров занимал в ложе одну из низших степеней, или, как они назывались в масонской иерархии, градусов, его познания в масонской философии и символике были несравнимо большими, чем у Карамзина, поэтому, пользуясь его советами, Николай Михайлович приобрел несколько масонских изданий для изучения. Поддержал Петров и литературные замыслы Карамзина, который, разочаровавшись в Вольтере, с восторгом читал Шекспира и хотел переводить его.
В Симбирск Карамзин возвратился с твердым намерением вскоре вернуться в Москву, но оказалось, что ему придется задержаться в Симбирске еще на некоторое время. Между ним и Петровым начинается интенсивная, интересная для того и другого переписка.
Возвращение к прежним — научным — занятиям шло у Карамзина нелегко, отвычка от серьезной умственной работы давала о себе знать, и тогда им овладела скука. («Скука — тягостное чувство, от косного, праздного, недеятельного состояния души; томленье бездействия». — Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка.) «Когда скука овладеет мною, то я не могу приняться за работу, — жаловался Карамзин Петрову, — ученье нейдет в голову, и самой Шекспир меня не прельщает, собственная фантазия заводит меня только в пустые степи или дремучие леса, а доброго приятеля взять негде». Петров на это отвечает ему: «Между тем должен я тебе сказать, что совсем не понимаю, как можешь ты почитать свое состояние столь мрачным, каким ты его описываешь. Не погневайся; я думаю, что ты сам отчасти виноват в тех неприятностях, которые терпишь, и хочешь беспрестанно скучать. Терпеть иногда скуку есть жребий всякого от жены рожденного. Но также всякий человек имеет способность разгонять скуку и на трудном каменистом пути своем выискивать маленькие тропинки, по которым хотя три или четыре шага может ступить спокойно. Я не знаю, чья бы доля сей способности была менее моей; однако и я по большей части терплю скуку по своей воле. Работа, ученье, плоды праздных и веселых часов какого-нибудь Немца, собственная фантазия, добрый приятель — вот сколько противоскучий или противоядий скуки мне одному известных. И все эти противоскучия можно найти, не выходя за ворота. Сколько ж можно еще их найти, захотевши искать!»
Но Карамзин, кажется, более всего надеялся, что из этого состояния депрессии, в котором он находится, его выведут труды в масонской ложе и помощь старших «братьев». Большинство писем Карамзина к Петрову не сохранилось, их после смерти Александра Андреевича сжег его брат, но из ответных писем Петрова видно, что масонская тема занимала значительное место в переписке. Свое нравоучение о средствах противоскучия Петров заключает: «Если же ничто уже тебе пособить не может, то мне остается только сожалеть о том и желать, чтоб как можно скорее пришла та помощь, о коей ты вздыхаешь. Уповаю, что мы увидимся еще прежде Иоаннова дня, если Богу то будет угодно». Иоаннов день — 24 июня, праздник Рождества честного и славного пророка, предтечи и крестителя Господня Иоанна — считался главным масонским праздником и в новиковском кружке отмечался с особенной торжественностью. В других письмах Петров также пишет о своем желании увидеть Карамзина до Иоаннова дня, сообщает о новых масонских книгах, о здоровье братьев, которых тот знает.
Лишь через полтора месяца Карамзин преодолел депрессию. «„Слава просвещению нынешнего столетия, и края Симбирские озарившему!“ — пишет Петров Карамзину 11 июня 1785 года. — Так воскликнул я при чтении твоих Епистол (не смею назвать Русским именем столь ученые писания), о которых всякий подумал бы, что они получены из Англии или Германии. Чего нет в них касающегося до Литературы? Все есть. Ты пишешь о переводах, о собственных сочинениях, о Шекспире, о трагических Характерах, о несправедливой Вольтеровой критике, равно как о кофие и табаке» (Карамзин собирался писать историю кофе и табака). Радуясь обретению Карамзиным спокойствия, Петров пишет: «Желаю, чтоб спокойствие твое никогда ничем не нарушилось, но также, чтоб не превратилось в привычку жить в Симбирске к великому неудовольствию тех, которые здесь ожидают нетерпеливо увидеться с тобою поскорее».