Русь и ее соседи времени Александра Невского

С. Матхаузерова Александр Невский и его эпоха

Ученого-слависта всегда интересует не только история общих начал славянских культур собственно славянского литургического языка как первого славянского литературного языка вообще, но и вопрос некоего славянского имманентизма, если он в действительности существует. Возможно, что имманентизм действует в истории беспрерывно, но есть времена, когда славянское самосознание внезапно вспыхивает и потом опять на долгое время затухает.

Нам кажется, что деятельность Александра Невского, защищавшего интересы не только родовые, но и народные, содержит в себе также чувство принадлежности к более широкому содружеству, объединенному общим славянским языком и его письменной культурой.

Эпоха Александра Невского была уже вторым периодом активного взаимодействия славянских обществ. Первым был период христианизации славян, с которым связано образование государств нового типа. В этом первом периоде можно обнаружить примеры сознательной взаимопомощи славянских князей; правда, в плане военных действий она иногда вырождалась в братоубийственные бои, но в плане идеологически-культурном (имеются в виду передачи литературных памятников — княжеских житий и богослужебных книг) взаимообмен был бескорыстным и общеполезным. Доказательством такого общения было, например, почитание чешских святых Вячеслава и Людмилы на Руси и почитание русских святых Бориса и Глеба в Чехии XI в.

Третьим периодом славянского имманентизма, как нам кажется, было время барокко XVII–XVIII вв., когда стал развиваться интерес отдельных славянских культур к культурам соседних стран, интерес настолько сильный, что он преодолевал идеологические преграды религиозно-догматического характера. Это было явление, содержащее в себе разные виды реализации, — от простых переводов западных рыцарских романов до утопических представлений (например, Юрия Крижанича — о новом соединении славян). Все это получило название «барочный славизм».

Четвертым периодом активизации славянской мысли можно считать национальное Возрождение славян в XIX в., в особенности тех, которые испытали османское иго или другие социальные притеснения от нетолерантных соседей; и в нашем веке, после Второй мировой войны, славянам был дан шанс показать себя и создать образец общества нового типа. Но этот шанс был, к сожалению, упущен и вдребезги разбит бесчувственной идеологией сталинского тоталитаризма.

Возвращаясь к эпохе Александра Невского, к XIII в., мы хотели бы напомнить, что это был век не только татаро-монгольского нашествия, но также и век подъема некоторых славянских княжеств, век великих личностей. Князь Даниил Романович Галицкий из русских Мономашичей первым поднял западнорусские области на высокий политический и экономический уровень. У южных славян — сербов — Стефан Урош (1243–1276) из династии Неманичей получил прозвание «Великий король». Он был не только видным государственным деятелем на сербском престоле, но и замечательным политиком международного типа. На венгерском престоле сидел Бела IV (1239–1270), пользовавшийся помощью русских князей и предлагавший им свою помощь. Чешским королем был тогда Пшемысл Оттокар II (1253–1278), прославленный при жизни прозванием «Железный» или «Золотой». Он обладал территорией «Срединной Европы» от Средиземного до Балтийского моря. В Новгородской же и Владимиро-Суздальской землях князем был тогда Александр Невский, знаменитый полководец и политик.

Все эти князья и короли добились от своих народов уважения и имели большой авторитет у своих непосредственных соседей. Несмотря на отдаленность их стран друг от друга, они были связаны между собой как бы невидимыми узами, что заставляло их не только искать взаимопомощи, но и, конечно, вступать в конфронтации, если появлялась возможность унаследовать какое-либо из осиротевших княжеств.

Совершались и некоторые параллельные политические шаги. Так, чешский король Пшемысл Оттокар II и русский князь Александр Невский сумели пойти навстречу требованиям времени и сделать поправки в старых правовых обычаях. Пшемысл Оттокар II основал много новых городов и дал им большие права по магдебургскому образцу. И Александр Невский также понял выгодность активизации городского населения, дав помощь городам. Процветающий впоследствии Новгород подтвердил правильность его политики.

Учитывая, что в Средневековье процесс взаимопонимания заключал в себе и конфронтацию, мы можем даже конфликт считать своеобразной формой коммуникации. Пшемысл Оттокар II два раза предпринимал крестовые походы на восток, т. е. против прусских и литовских язычников. На месте гибели чешского подвижника святого Войтеха (Адальберта) он воздвиг в 1255 г. город Краловец (Кёнигсберг). Чешский король организовывал крестовые походы по призыву римского папы и боролся на стороне противников Александра Невского — немецких рыцарей. Один такой поход состоялся в 1255 г. Но уже в 1261 г. Пшемысл Оттокар II женился вторым браком на русской княжне Кунгуте Ростиславне, внучке венгерского короля Белы IV, которая была в то же время внучкой русского князя Михаила Черниговского, погибшего в 1246 г. в Большой Орде. Михаил Черниговский, впоследствии канонизированный, был дальним родственником Александра Невского.

Чем был вызван такой поворот в политике чешского короля Пшемысла Оттокара II? Опасностью ли иноземного нашествия? О татаро-монгольской опасности чехи знали уже с 1238 г., и скоро они вместе с Моравией были затронуты трагическими событиями нашествия. Интересно, что францисканец Плано Карпини в свою экспедицию в Империю монголов взял с собой одного чеха по имени Стефан Богеме. В других предприятиях во главе с папой Иннокентием IV, также касавшихся активной помощи западных христиан, и на соборе в Лионе в 1245 г., где говорилось о татаро-монгольской опасности, чехи принимали активное участие. Крестовый поход так и не осуществился. Но если взять записи в чешских хрониках, то в них встречаются сочувственные отклики о страданиях христиан в Киеве, в Чернигове, в Галицком княжестве и во многих других русских городах.

Бракосочетание Пшемысла Оттокара II с галицкой княжной Кунгутой Ростиславной было не только актом примирения после «рыцарских» походов князя Даниила Романовича Галицкого и венгерского короля Белы IV на чешского короля, но имело еще и другой подтекст. Он вскоре выявился. Этот брак вызвал негодование западных родственников Пшемысла. Они невзлюбили новую королеву, тем более что король перед этим браком должен был развестить со своей первой женой — бесплодной Маргаритой Бабербергской. Разрыв еще и с австрийскими соседями был потом причиной смерти Пшемысла, погибшего в сражении с Рудольфом Габсбургом в 1278 г.

После смерти короля последовали гонения на его жену королеву Кунгуту и ее детей, что вызвало сопротивление чешской партии. Таким образом, королева Кунгута оказалась во главе чешской оппозиции против бранденбургского засилья. Этой оппозиции в конце концов в 1283 г. удалось возвести на чешский королевский престол сына Пшемысла Оттокара II и Кунгуты Вацлава II. И хроники о нем пишут, что он был правнуком святого Михаила Черниговского и приглашал к себе в Прагу духовных лиц не только из Франции, Италии и Германии, но также из Греции и Руси[109]. Так в Праге при дворе Вацлава II (1278–1305) появились духовные лица с бородами и длинными волосами, которые совершали богослужения на греческом или даже на славянском языке. Надо напомнить, что внук короля Вацлава II и праправнук святого Михаила Черниговского, знаменитый король чешский и римский цесарь Карел IV (1346–1378), основал в XIV в. в Праге особый монастырь, где возобновилось на тогда уже латинской культурной почве богослужение на славянском языке. Монастырь до сих пор называется «На Слованех». Он продолжил традиции славянского Сазавского монастыря, основанного святым Прокопом Сазавским в XI в.

Таким образом, мы подошли еще к одному примеру определенного славянского имманентизма, который дал о себе знать в XIII в. Помимо княжеских контактов и рыцарских поединков существовало в XIII в. еще одно межславянское общение — обмен духовными ценностями, в особенности традиционными нравственными идеями. Славянская азбука, славянский литературный язык не прекращали быть объединяющим звеном земель, заимствовавших древнеславянское наследие святого Кирилла и святого Мефодия.

Показательна в этом отношении чешская история. Славянская письменная культура Великоморавии IX в. была заимствована чешскими Пшемысловичами и развивалась в Чехии X–XI вв. Будучи подавлена латинской письменностью и литургией, она вновь возродилась в Сазавском монастыре, основанном упомянутым уже святым Прокопом Сазавским. Два раза прогоняли оттуда славянских монахов, но они опять возвращались. Но в 1097 г. им уже не удалось вернуться. На просьбу чешского короля Братислава II о разрешении славянской литургии, которую в Чехии понимали все, папа ответил, что простому народу должны оставаться непонятными некоторые статьи вероучения.

Но тяготение к славянскому началу чешской культуры продолжалось у нас и после латинизации Сазавского монастыря. Авторитет Прокопа Сазавского сказался в том, что он был в 1204 г. канонизирован официальными духовными властями (латинскими) как святой и упоминался католическими миссионерами, работавшими среди восточных славян, в Киеве например; не исключалось, конечно, и почитание чешскими сторонниками святого Прокопа как представителя славянской литургии. Отсюда вытекало стремление наладить контакт с Русью, которая тогда считалась средоточием славянского православного богослужения. Даже святой Мефодий в чешской Далимиловой хронике считается «русином». Но здесь мы прикасаемся к еще не изученным вопросам истории. Неизвестно, например, каким образом распространялся культ святого Прокопа Сазавского у восточных славян и каковы были его следствия.

Но все-таки, если принять во внимание, что, например, в Грамоте великого князя Владимирского Андрея Александровича 1301 г. дано разрешение трем торговым людям из западных стран на пребывание в Новгороде и его окрестностях, и если допустить, что факты, приведенные А.В. Флоровским, о том, что часто приезжали в Новгород купцы «де Бегем», «де Богемия»,[110] нельзя исключить предположений о более активном обмене также и духовными ценностями.

Хотелось бы коснуться одного такого предположения. Есть что-то общее между культом святого Прокопа Сазавского и культом святого Прокопия Устюжского. Прокопий Устюжский, по преданию, умер в 1302 г. в Великом Устюге. Значит, он был младшим современником Александра Невского. Купец по своему происхождению, пришедший из западных, «немецких», земель (какой считалась тогда Чехия), на иконах он изображался в западной одежде, а на иконах XVII в. — даже на фоне баро́чного западного ландшафта. В отношении веры подчеркивается, что он был воспитан в латинской вере, но от нее отказался и, приняв православие, начал усердно изучать славянскую письменность. Из Новгорода, где он добился уважения и где его стали прославлять, он ушел в Великий Устюг, чтобы здесь продолжать подвижническую жизнь под видом юродивого. Устюжане, наконец, убедились в том, что ему помогает Бог, и стали считать его «человеком Божьим», но без рассудка. Только однажды, когда был уж очень сильный мороз, его пригласил к себе клирошанин Симеон, и Прокопий доверил ему тайну своей жизни. Какова была эта тайна, осталось сокрытым молчаливой историей. Известно лишь то, что святой Прокопий был не простым человеком, а, напротив, очень образованным.

В чем состояла тайна жизни этого пришельца из западных стран, отказавшегося от латинской и принявшего православную веру? Почему чудеса, приуроченные к его Житию, напоминают не византийского, а чешского его соименника?

Есть несколько общих примет, одинаковых атрибутов обоих святых. Оба они одерживают верх над бесами: святой Прокоп Сазавский заставил их пахать землю; он и святой Прокопий Устюжский имели дар лечения от бесов (лучше всего это показано в Повести о Соломонии Бесноватой). Святой Прокоп Сазавский устроился жить в каменной пещере над рекой Сазавой, а святой Прокопий Устюжский проводил целые дни на камне над рекой Сухоной, как это блестяще изобразил художник Н.К. Рерих. Оба святых были покровителями всех плавающих по реке, к ним обоим приезжали люди на лодках за благословением или за лечением.

Нельзя, конечно, делать окончательный вывод. Пока можно только указать на общие атрибуты. Но интересным в Житии святого Прокопия Устюжского нам кажется еще следующее чудо: он предсказал девочке Марии, что она станет матерью святого Стефана Пермского. Почему именно его? Нет ли тут намека на то, что святой Стефан дал азбуку зырянам, чтобы они славили Бога на своем языке, так же как это когда-то сделали святой Кирилл и святой Мефодий, давшие азбуку славянам, и как этого требовали западные славяне, которым к тому времени уже было отказано в этом праве?

Возвращаясь к нашей теме, заметим, что Александр Невский возглавлял пограничное княжество. С западными соседями он не только вступал в военные конфронтации, но и вел мирные переговоры. По житию Александра Невского, приходил к нему из немцев «Божий слуга Андриаш» (вице-магистр Ливонского ордена Андреас Фельвен), чтобы высказать доблестному русскому князю свое глубокое уважение. И папа Римский присылал к нему своих послов — Галда и Гемонта. Торговые связи Новгорода с Западом были настолько активными, что они могли обеспечить Новгородской земле жизнь более спокойную, чем та, которой жила тогда остальная Русская земля.

Итак, мы в начале поставили вопрос о колебании славянской мысли между ослаблением и актуализацией. Если взять личность Александра Невского, который находится в центре нашего внимания, то в нем мы можем наблюдать как будто сгущенный процесс интеграции и дезинтеграции. Есть моменты в его политике, которые указывают на определенную дифференциацию и отклонение от общих начал. Александр Невский был рыцарь европейского покроя; с западными соседями он не только воюет, но также и развивает мирные отношения. Но есть, наоборот, решающие кризисные моменты, которые подтверждают коренную связь Александра Невского с Русью. Чтобы заступаться в Большой Орде за русских князей, он принимает на себя сюзеренитет над Русской землей как великий князь Владимирский, Таким образом, он демонстрирует свою принадлежность к целому духовному контексту, объединяющему Русь: к русской традиции, славянской азбуке и письменности, к первым славянским и русским святым. Этот факт позволяет нам считать XIII век временем духовного подъема, временем уважения к традициям и корням общеславянской культуры.


Э. Хёш Восточная политика Немецкого Ордена в XIII веке

Случаю было угодно сделать так, что одновременно с торжественным празднованием в Ленинграде памяти Александра Невского в Германии, в Немецком музее Нюрнберга, открылась выставка, посвященная 800-летию Немецкого Ордена. (См.: 800 Jahre Deutscher Orden. Ausstellung des Germanischen Museums Nürnberg in Zusammenarbeit mit der Internationalen Historischen Kommission zur Erforschung des Deutschen Ordens. Gütersloh / München, 1990. 592 S.).

Юбилейные даты служат для того, чтобы приблизить исторически значительные события к широкой общественности. Но они также должны послужить желательным поводом для историков к перепроверке имеющихся толкований событий прошлого с учетом дошедших до нас источников и к критическому переосмыслению прежних оценочных критериев.

Дата «1242 год» предоставляет нам возможность подумать о связи между двумя событиями. Легендарную победу князя Александра на льду Чудского озера часто причисляют к судьбоносным битвам в мировой истории. Она и в самом деле получила высокую оценку в историографии обеих стран со времени пробуждения национального исторического самосознания и постоянно вновь и вновь будила фантазию потомков. Но из этого средневекового пограничного конфликта между Востоком и Западом вплоть до сегодняшних дней в угоду прежде всего идеологическим или пропагандистским целям делаются весьма далеко идущие выводы и обобщения относительно немецко-русской конфронтации в истории взаимоотношений народов-соседей. И поэтому читатель, конечно, будет снисходителен к немецкому историку, если он вновь обратится к тому примечательному событию XIII в., которое странным образом привело героя-воина Александра Невского к повлекшему за собой большие последствия военному конфликту с «немцами».

Наступление флотилии западных рыцарей по Неве в 1240 г. и походы через лифляндскую восточную границу в 1241–1242 гг. обычно истолковываются как неудачные попытки латинизированного Запада с помощью собранной в кулак военной силы поставить на колени русское православие[111] или, по словам С.М. Соловьева, «подчинить русскую жизнь чуждому ей началу»[112]. В русском национальном понимании истории тогдашнее поведение Запада получало горький привкус под влиянием одновременного бедственного положения, в которое повергло русские княжества татарское нашествие 1237–1241 гг.[113] Уже автор историко-агиографической Повести о житии Александра Невского считал, что его герой представляет собой всю страну, подверженную этому угрожающему двойному испытанию враждебных сил Запада и Востока. К вящей славе своего воина-героя, имя которого, по словам автора, можно услышать во всех землях, вплоть до Египетского моря и Араратских гор, на другом берегу Эгейского моря — вплоть до великого Рима, автор сознательно акцентирует всемирно-историческое значение решающей ситуации того времени. Эти сказанные им хорошо запоминающиеся слова способствовали тому, что из Александра — борца за веру сделали национального героя.

Но не все современники автора следовали его экстенсивной интерпретации. Даже в русских местных летописях 1240–1242 гг. можно найти довольно много более сдержанных записей, немногословность которых вряд ли отражает всерусское ликование. Это объясняется скорее сдержанным отношением к этим событиям со стороны отдельных русских княжеств[114].

В действительности исправления на историческом монументальном полотне в соответствии с сегодняшним уровнем знаний нанесены, и они необходимы. Они касаются как той роли поборника единства Руси, которая приписывается Александру Невскому среди князей того времени, так и стратегических планов и намерений шведских и немецких агрессоров. В дифференцированном подходе нуждается также вопрос об участии Немецкого Ордена в этих событиях. Джон Феннел попытался недавно нарисовать портрет великого князя Александра Невского, который, без сомнения, произведет шокирующее впечатление на русских читателей[115]. Он также не оставляет без внимания далеко не безупречные страницы в политической карьере князя Александра — его почти капитулянтскую политику уступок по отношению к татарскому хану, посредством которой он был вынужден покупать для себя относительную свободу перемещения[116].

В этой связи Д. Феннел также приближается к истине в оценке военных столкновений на северо-западных русских рубежах в начале 1240-х годов. Он низводит их до локальных пограничных конфликтов, которые не оказали существенного влияния на многообразные отношения. Они лишь заметно притормозили оживленный и выгодный двусторонний обмен между Востоком и Западом.

Толчком к такому новому осмыслению процессов послужили результаты балтийских исследований на Западе и изучение Немецкого Ордена в последние десятилетия[117]. Это связано с именами таких исследователей, как М. Хельманн,[118] Ф. Беннингхофен,[119] Х. Бокманн,[120] В. Урбан,[121] Е. Кристиансен[122]. И.П. Шаскольский справедливо указывает в своем основополагающем исследовании 1978 г., что советская наука до сих пор в весьма незначительной степени имела возможность следить за исследовательскими успехами западных авторов. В процессе разработки справочной научно-популярной литературы по теме крестовых походов она исходила из исследовательского уровня русскоязычных публикаций на рубеже веков[123]. Но и сам И.П. Шаскольский использует поздние заимствования двух ранних фундаментальных источников, изученных финном Г.А. Доннером[124] и иезуитским патером датского происхождения А.М. Амманом,[125] для весьма одностороннего доказательства наличия непосредственной связи между выступлением немецких рыцарей и предшествующим ему шведским наступлением на Неве. Он исходит из наличия согласованного в деталях клещеобразного движения — «наступления объединенных сил католических государств Северной Европы на русские земли»[126] — и хотел бы возложить ответственность за агрессивные действия только на одну Папскую курию как на подлинного закулисного руководителя[127]. Но, как он сам признается, ему не хватает исторических свидетельств в пользу его гипотезы[128]. Ссылаясь на Г.А. Доннера, он может сделать более или менее убедительные выводы из очевидного положения дел одновременных военных операций 1240–1241 гг.[129] Правда, и финская наука пришла к аналогичным выводам[130].

Если привлекать балтийскую миссионерскую историю на рубеже XIII в., то следует, пожалуй, быть значительно более осторожным при аргументировании, исходя из сегодняшнего уровня знаний. Поспешные обобщающие высказывания мешают выявить различные интересы у представителей церковных и светских групп, принимавших участие в крестовых походах. Свои приоритетные права в самой стране и свою долю в новых завоеваниях оспаривали друг у друга немецкие, датские и шведские епископы, рыцари Ордена в Пруссии и Лифляндии, все более осознанно выступающие горожане Риги, Ревеля и Дерпта, торговые люди и внявшие призывам к крестовым походам рыцарские вассалы. Далеко идущие планы в отношении Восточных земель, которые не исключали также и севернорусских территорий, можно было бы прежде всего ожидать от Папской курии. Особенно активна она была во времена понтификата Григория IX (1227–1241). Первые попытки координации миссионерских усилий предпринимались уже при его предшественниках Иннокентии III и Гонории III.

Вышеупомянутые папы действительно пытались путем неоднократных призывов к крестовым походам в 20-е и 30-е годы XIII в.[131] помочь притесняемой молодой церкви Финляндии обязать к активной помощи как епископов Севера, так и рыцарский Орден. Новейшие финские исследования подтверждают приток в Прибалтику немецких рыцарей через Финский залив. Этот приток оставил среди прочего следы в виде наименований финских местностей и дворов[132]. Но об объеме в виде помощи оружием известно столь же мало, как и об успехе экономической блокады, объявленной со стороны папы. Даже И.П. Шаскольский, пожалуй, не придает большого значения этим ограничениям в торговле.

Основной уликой при описании далеко идущих и согласованных планов Западной церкви все еще выступает присутствие особых полномочных представителей курии в лифляндской кризисной зоне. Правда, подобная инициатива исходила не от Рима. Перессорившиеся между собой церковные власти в самой стране и были той силой, которая в запутанной ситуации вовлекала папу в качестве третейского судьи в лифляндские распри.

В 1224 г. рижский архиепископ Альберт Буксгевден призвал («fratres milicie nec non et viros ecclesie cum peregrinis et mercatoribus et civibus Rigensibus et universis Lyvonibus et Lettis»;[133] перевод: «послал братьев-меченосцев, а также церковных мужей с паломниками и торговыми людьми, а также рижскими горожанами, и всех ливов и леттов») к новому походу против князя Вячко. Уже ранее, будучи властелином Кокенгаузена, Вячко являлся конкурентом Ордена и незадолго до этого, заручившись поддержкой Новгорода и «reges Ruthenorum» (Руси), овладел крепостью Дерпт (Юрьев). Во время штурма крепости он погиб вместе с русским гарнизоном[134]. Спустя несколько месяцев епископ Альбрехт испросил для Лифляндии легата апостольской кафедры. 31 декабря 1224 г. такое задание было поручено близкому доверенному лицу папы Григория IX епископу Вильгельму Моденскому. Он пробыл в Лифляндии с небольшими перерывами годы 1225–1226, 1229–1230 и 1234–1242. В качестве посредника он подключился к решению конфликтов между конкурирующими инстанциями, и даже русские князья, по словам Генриха Латвийского, прислушивались к его решениям и подтверждали существующие договоры («miseront nuncios ad eum suos petentes ad eo pacis iam dudum a Theutonicis facte confirmationem»; перевод: «послали к нему своих послов, требовавших у него утверждения мира, который уже был заключен с немцами»)[135]. Но в новой для себя сфере деятельности он, по мнению Г.А. Доннера, действовал и как активный представитель интересов курии: он развивал идеи независимого папского государства как буфера между враждующими партийными группировками[136] и, наконец, протянул руки к Северной Руси. «Только из Рима можно было отчетливо разглядеть политическое положение, и только курия могла собрать в одной руке все нити»[137]. Однако в 30-е и 40-е годы XIII в. отсутствовали еще необходимые предпосылки для общего добровольного союза между конкурирующими церковными и светскими учреждениями на территориях Лифляндии и Финляндии. Даже непосредственно подчиненные легату местные церковные представители были связаны особыми интересами своих метрополий в Швеции, Дании и Империи, и они почти не оставляли возможности для деятельности Немецкого Ордена.

Организаторские предпосылки для успешной работы латинской церкви на Северо-Востоке Европы были созданы за счет торговых контактов, уходящих своими корнями в глубокое прошлое[138]. Первые миссионерские усилия среди местного языческого населения были предприняты, по выражению летописца Генриха, уже в конце XII в. отдельными проповедниками, которые пришли на Западную Двину вслед за западными торговыми людьми[139]. Летописец подчеркивает, что они торговали по взаимному соглашению с русскими князьями из Полоцка, которые взимали контрибуцию с ливонских и леттских племен и осуществляли верховную власть[140]. Видимо, после первых неудач мысль о миссии мечом была перенесена воинственными цистерцианцами на Лифляндию[141]. Основание Ордена меченосцев в Лифляндии является делом рук цистерцианцев. Целью являлось создание путем быстрого насильственного распространения христианства боеспособной церковной организации и обеспечение действенной защиты вновь обращенных общин. Эту цель трудно согласовать с существующими правовыми отношениями и отношениями власти.

Осмотрительный епископ Альберт,[142] посланный в Лифляндию в качестве третьего епископа своим дядей, бременским архиепископом Хартвигом II, вряд ли мог избежать конфликтов. Его лифляндская миссия начиналась как нечто вроде семейного дела рода Буксгевденов,[143] который был представлен братьями и зятьями Альберта на ответственных церковных и светских службах[144]. В качестве главы рижской архиепископской кафедры он правил духовным княжеством. С его притязаниями на власть во внутренних делах края сталкивались интересы рижских горожан, а во внешних делах он считал соседей — литовцев, датчан, русских — своими конкурентами в плане территориальных притязаний. Сначала он уважал сложившиеся отношения власти среди вновь обращенных ливонцев и леттов и резко осуждал произвольные военные акции и нападения отдельных рыцарей на русских князей, как, например, нападение Даниила Ленневардского на владельца замка сеньора Владимира Кокенгаузенского в 1208 г.[145] Но в целях обеспечения длительной безопасности миссионерского труда он вынужден был заняться приведением в порядок новых договоров с соседними русскими князьями. В первые десятилетия XIII в. в многочисленных местных договорах пытались отыскать возможность разграничения отдельных сфер влияния. Эти договоры отражали тогдашнее состояние территориальных приобретений. Уважительное отношение к соглашениям приходилось, однако, постоянно доказывать и подтверждать путем пограничной войны, проходившей с переменным успехом. Проникновение в северную часть Эстляндии привело немецких «захватчиков» не только к длительному конфликту с датским королем и епископом Лундским,[146] оно порождало в соседнем Новгороде готовность защищаться с оружием в руках от докучливого конкурента и вынуждало всех к ведению долгой и утомительной мелкой войны.

Автор Лифляндской летописи наблюдал за переменной игрой военных противоречий из непосредственной близости. В «Русско-лифляндской хронографии» Эрнста Боннеля можно обнаружить заслуживающий доверия регистр важных событий из русских и западных источников[147]. Он подтверждает ту в значительной степени прагматическую как с русской, так и с западной стороны позицию, когда имелось в виду достижение регионально ограниченных целей. Этой позиции полностью соответствует и военная тактика того времени, заключавшаяся в попытках завоевать посредством численно ограниченного отряда стратегически важные объекты или измотать и ослабить противника посредством внезапных нападений, грабежей и разрушений[148]. Сам летописец Генрих и выражается просто, говоря о «национальных» конфликтах немцев и русских («propter conflictum Theutonicarum cum Ruthenis»; перевод: «вследствие конфликта германцев с русскими»),[149] и его изложение очень легко понять в том Духе, что следует учитывать различные фракционные образования и что в военных походах в каждом случае принимали участие сменявшие друг друга группировки.

Даже на стороне русских при защите от немецких завоевателей на протяжении всего XIII в. не было единства. Перспектива интенсификации выгодной торговли на берегах Западной Двины давно уже побуждала полоцких князей к поиску равновесия. В договоре 1212 г. они гарантировали себе свободный торговый обмен на Западной Двине и отказались за это от своих унаследованных суверенных прав в Лифляндии[150]. Князья Кокенгаузена[151] и Герсике под давлением обстоятельств были уже готовы к заключению формального ленного договора с рижским епископом[152]. Торговые дела вынуждали русских людей селиться в Риге, к большому неудовольствию папы, который хотел в письме от 8 февраля 1222 г. отказать «схизматикам» по крайней мере в демонстративном осуществлении особых церковных обычаев[153]. К самым авторитетным пограничным врагам относили князя Владимира Мстиславича из смоленской династии, который, будучи избран псковским князем, отдал свою дочь в жены брату рижского епископа Теодориху и поэтому был изгнан жителями города. Впоследствии он неоднократно менял свои позиции и участвовал в войне с обеих сторон[154]. Его сын князь Ярослав овладел вместе с немцами в 1233 г. Изборском в результате внезапного нападения; в 1240 г. мы вновь находим его в ополчении, которое возглавлял дерптский епископ Реманн, против Изборска и Пскова. Но это явное предательство русского дела отнюдь не помешало его более поздней карьере в качестве князя Нового Торжка[155]. В этой связи можно упомянуть и о сообщении Новгородской летописи об отказе псковичей в 1228 г. присоединиться к военному походу новгородского князя Ярослава против немцев[156].

И на противоположной стороне трудно выявить постоянную готовность к военной экспансии исключительно только в отношении соседних русских территорий. Если следовать автору Лифляндской летописи, то борьба против «схизматиков» была необходимостью, она понимается скорее как превентивная мера по устранению ущерба, который мог быть нанесен вновь обращенным язычникам, или как ответные удары на предшествующие нападения. В папских предостережениях русские упоминаются всегда как противники латинской церкви, если они вступали в союз с опасными язычниками. В сообщениях Генриха Латвийского во многих случаях можно найти известную гордость и восхищение методом ливонцев, которым умело удавалось сочетать миссионерство и власть, в то время как русским посредством многочисленных и сильных войск не удалось завоевать даже одну крепость и обратить в христианство ее жителей[157]. И лишь под впечатлением западных успехов русские князья явно стали практиковать посылку священников как действенную оборонную меру[158].

В таких условиях нельзя было ожидать от «Запада» единой позиции в отношении активной политики Руси, особенно со стороны Немецкого Ордена, который вообще лишь в 1237 г. по настоянию папы принял наследство Ордена братьев-меченосцев и сумел закрепиться в Лифляндии только после жестоких столкновений с учрежденными здесь властями[159]. В XIII в. ему еще не доставало более широкой базы в виде реальной власти в данном крае, чтобы подготовиться к предвещающим успех нападениям на русскую территорию. В 1238 г. он вынужден был подчиниться третейскому приговору папского легата и снова, согласно договору в Стенби, уступить датскому королю право на власть в Ревеле, Харьюмаа и Вирумаа. Сферой своей деятельности Орден считал скорее Пруссию и внимательно следил за противоречиями между Литвой и Польшей[160]. Характерно, что в появившейся столетие спустя «Хронике Пруссии» Петра Дусбургского события в Лифляндии не были удостоены упоминания даже в примечании, где были отмечены всеобщие мировые события. Вильгельм Урбан рассматривает цели Ордена в середине XIII в. даже на его родине в Пруссии как весьма ограниченные: они были направлены исключительно на обеспечение территориальной целостности. Так, В. Урбан пишет: «Вопреки утверждениям историков о том, что Орден имел почти неограниченные притязания на Лифляндию и Польшу, существуют доказательства, что его планы 1242 года не распространялись за пределы Пруссии и коридора, ведущего в Лифляндию»[161]. Поэтому не без основания было высказано предположение о том, что ответственность за самовольное наступление на западнорусские территории несет не руководство Немецкого Ордена, а некоторые сторонники крайних мер из рядов бывших братьев-меченосцев. Уже сам тот факт, что к походу 1240 г. на Изборск и Псков присоединилась столь пестрая толпа из датчан, эстов, рыцарей Ордена, русских и епископских вассалов, говорит не в пользу заранее подготовленного плана. Прямой связи со шведским походом на Неву не видели, пожалуй, и сами новгородцы, иначе бы они не поссорились со своим князем сразу же после успешной битвы на Неве, не отказались бы от него как от предводителя городского войска и не позволили бы ему отвести войска. Александра Невского призвали в Псков лишь спустя месяцы под давлением возникшей угрозы для новгородских земель, чтобы он возглавил поход против «немцев». Этот известный эпизод из жизни Александра Невского соответствует общей точке зрения, тем более что непосредственно задетые новгородцы менее всего принимали в расчет великую и жестокую конфронтацию между латинским Западом и православным Востоком, а были озабочены — под давлением мелких и ограниченных конфликтов — своими политическими и экономическими интересами и в случае нужды прибегали к мерам, сулившим быстрый успех.

Западногерманские исследователи послевоенных лет, занимавшиеся историей Ордена, трезво распрощались с доминировавшим прусским мифом XIX в. Еще в национал-социалистические времена средневековые походы в восточные земли были склонны связывать преимущественно с «немецкой миссией» в крае, лишенном культуры[162]. Сегодня Балтика вновь воспринимается как расположенная в пограничных областях зона встречи Западной и Восточной церквей. Эта новая точка зрения на запутанное сплетение отношений представлена, например, в труде Манфреда Хелльманна[163]. Михаил фон Таубе уже в 30-е годы нашего столетия в своих насыщенных ссылками на источники трудах подчеркивал, что процессы XIII в. в древней Лифляндии могут быть поняты только «в свете интернационального»[164]. Наряду с тем участием, которое в переформировании этого края принимали русские князья — властелины этих земель и конкуренты западных торговых людей и миссионеров, большего внимания заслуживает также влияние литовцев[165]. Более четкое разделение собственно церковного миссионерского труда среди местных языческих племен и политико-экономического проникновения в бассейн Западной Двины позволяет растворить глобальную конфронтацию между Востоком и Западом во множестве партикулярных особых интересов, которыми было пронизано движение крестоносцев на северо-востоке Европы. Эти интересы убедительно объясняют также длительные пограничные конфликты в этом воинственном столетии. Более глубокие причины следует искать скорее в обусловленной временем конкурентной ситуации, которая, без сомнения, должна была возникнуть в спорном пограничном районе между различными экономическими и церковными интересами. Отношения между Дерптом и Псковом (а жители последнего колебались между Новгородом и «немцами») не в последнюю очередь определялись вескими экономическими интересами[166]. Противоречия по поводу прав на рыбную ловлю на Чудском озере играли при этом немалую роль[167]. Все дело «немцев» на Балтийском побережье в начале XIII в. следует рассматривать во взаимосвязи с далеко идущими экономическими планами — борьбой за безопасность торгового пути в Азию[168].

Шум битв XIII в. давно утих. Сегодня при ретроспективном осмыслении прошедших времен следует разрушать мифы о походах 1240–1242 гг. и исправлять ошибочную интерпретацию прошлого.


К. Цернак Александр Невский и "окно в Европу"

Вряд ли в каком-то другом русском историческом образе явилась такой расплывчатой граница между научно-историческим и художественным, как в образе князя Александра Невского. Надо признаться, что нас больше увлекает любопытнейшая традиция изображения князя Александра Невского, сложившаяся в русской литературе с XIII по XX столетие, нежели утомительный сбор колосьев на ниве преданий современности. Уже сама постановка вопроса типологической соотносимости национальных святых в галерее равноапостольных мужей, князей-мучеников, отшельников и игуменов и других святых заступников за землю Русскую возбуждает работу мысли историка и дает широкий простор фантазии.

Взгляд церкви на эту проблему относительно ясен: для нее верозаступник-благоверный всегда предпочтительнее. Это вполне соотносится с ранним этапом становления традиции почитания святого и благоверного великого князя Александра в монастыре Рождества Пресвятой Богородицы во Владимире, где он был похоронен, и в особенности с неповторимым Житием Александра Невского, созданным в стенах того же монастыря. Как убедительно доказал Вернер Филипп, в Житии Александра Невского развивается «новая точка зрения на соотношение светского и духовного поведения»[169]. Речь идет о доказательстве того, что «политическая акция может стать святой, а, в свою очередь, религиозные требования могут реализоваться и в области светской». Но тут традиция почитания Невского героя в основе своей вступает в существенное противоречие с принятым в Древней Руси православным культом почитания святых вообще. Вследствие этого «заступник за землю Русскую», политик-святой, на долгое время остается в православной традиции явлением особым, неординарным. Ситуация изменилась только после официальной канонизации Александра Невского в 1547 г. в Москве. Только к этому времени его образ стал образом общерусского святого, стал почитаться наряду с другими святыми по всей стране и тем самым приобрел действительно широкую популярность среди верующих России. Характерно, что в изображениях на иконах и в литературных обработках Жития стала подчеркиваться отныне посмертная чудодейственная сила святого князя-инока, тогда как деяния его земной жизни настойчиво отодвигались на задний план.

Очень любопытно наблюдать, как мгновенно может возобновиться интерес к политической стороне Жития, в данном случае к пространственной сфере политической деятельности князя, а именно к региону Невы, как только она снова становится смыслом и сутью великих поворотов русской истории, например в начале XVIII в. Не явилось ли, таким образом, традиционное почитание Невского героя в числе прочего тем «скрытым потенциалом» Невской земли, т. е. Ингерманландии, который не в последнюю очередь побудил царя Петра I к перестройке России?

Ответу на этот вопрос, вероятно, может помочь краткий обзор предшествующей военно-стратегической истории завоевания Ингерманландии и зарождения Санкт-Петербурга. Это позволит сделать выводы по вопросу о том, как в действительности обстояли дела с представлением русских о ценности ландшафта Невы. Рейнхард Виттрам вносит следующее тонкое наблюдение: «Можно задаться вопросом, не явилось ли основание Санкт-Петербурга следствием поражения под Нарвой… Ответ на этот вопрос ясен не во всех отношениях, поскольку неизвестно, как поступил бы царь, если бы прорыв к морю удался ему уже под Нарвой. Факт состоит в том, что сначала существовал только из традиции исходящий план нарвской кампании и что военные действия в Невской земле были запланированы только после поражения. Правда, Ингерманландия с самого начала рассматривалась как возможная военная добыча и общее представление о скрытом потенциале местности было, вероятно, не только у царя Петра»[170].

Это очень остроумное наблюдение, хотя и не дающее ответа на вопрос. Притягательность Нарвы была неоспорима для московских владык еще со времен царя Ивана III. Этот царь-завоеватель удовольствовался постройкой Ивангорода: игра на двойном значении имени царя и святого здесь совершенно такая же, как и позже при наименовании Петербурга. Затем царь Иван Грозный «вернул» России Нарву на добрые двадцать лет (1558–1581) в качестве подарка — «нового Новгорода». Шведский противник тоже понимал значение Нарвы, и уже после триумфального успеха мирного договора в Столбове в 1617 г. Аксель Оксеншерна полагал, что именно Нарва является самым подходящим местом для столицы восточной половины Шведской империи[171]. Итак, Петр I, вступив летом 1700 г. в Северную войну против Швеции, вероятно, также поначалу имел в виду завоевание Нарвы. Однако внимательное изучение планов военных операций и стратегических решений царя позволяет понять, что горизонт его был иной, значительно более широкий, чем у предшественников. Как известно, организация флота и морская стратегия привлекали к себе особенно его внимание. Да это было в той войне и совершенно неотложно, потому что летом 1700 г. после первого же сражения под Нарвой шведская флотилия появилась даже неподалеку от Архангельска. Морская атака, однако, была отбита. И все же царь готовился в следующее лето немедленно отправиться в поездку с ознакомительными целями на берег Белого моря. Как могли тогда остаться скрытыми от такого взгляда на морскую военную необходимость особенные, так сказать, древненовгородские возможности невского ландшафта? Ясно, что они не остались незамеченными. Уже в первые месяцы после поражения под Нарвой, весной 1701 г., Петр I стянул к Старой Ладоге, к устью Волхова, значительную артиллерию и военные припасы. Тайный указ царя Петра I фельдмаршалу Борису Петровичу Шереметеву датирован январем 1702 г. По этому указу в плане завоевания первым стоял Орешек, шведский Нотебург. Австрийский агент Плейер заключил, что подготовка к этой осаде ведется исключительно с целью маскировки нового прорыва к Нарве, что, конечно, целиком отвечало планам русского правительства[172]. Ранним летом 1702 г. начались военные действия на берегах Невы. Военным действиям сопутствовали грабежи и разорения, которые царь решительно пресекал. Если уж без разрушений никак нельзя было обойтись, то в этом случае разрешалось разрушать только города. «Потенциал местности» тем самым ни в коем случае не должен был быть нарушен. Между прочим, запрещение разрушений в Невских землях являло собой разительный контраст с поведением войск царя Петра в Лифляндии и Эстляндии. Из уважения к королю Польши Августу Лифляндия в первые годы столкновения еще не была объявлена целью войны. Что же касается Ингерманландии, то она считалась военной добычей с самого начала.

В конце сентября 1702 г. началась осада Орешка. Вечером 11 октября крепость была взята. Остатки шведского войска, вместе с женщинами и детьми, имели по условиям рыцарства право отплыть на кораблях вниз по реке обратно в Ниеншанц. Через три дня после завоевания крепости Петр I торжественно переименовал Орешек в Шлиссельбург («Ключ-город»). Зима ушла на подготовку к завоеванию Нюена / Нюенсканса (Ниеншанца). Все шло согласно плану: 1 мая 1703 г. сдался последний гарнизон шведского господства в Невских землях. Здесь же в Нюене некоторое время располагалась главная резиденция царя, названная Шлотбурх. Немедленно начались размышления о том, создавать ли укрепления здесь или необходимо найти в этих целях другую местность, поскольку устье Охты-реки представлялось недостаточно обширной местностью, слишком удаленной от моря, да и ландшафт здесь недостаточно надежен. Итак, решено было искать другую землю, каковая и нашлась через несколько дней — именно такая, какая требовалась. На этот раз это был остров на Неве, называемый Люст-Эйланд, т. е. «Веселый остров». 16 (27) мая 1703 г. здесь было заложено основание новой крепости, названной Санкт-Питербурх. Здесь же под предводительством князя Репнина оставалась часть войск, участвовавших в осаде Ниеншанца. Так гласят записи в военном дневнике царя — «Журнале, или Поденной записке»[173]. После изучения исторических обстоятельств завоевания дельты Невы возникает впечатление, что выбор Люст-Эйланда для сооружения крепости Санкт-Питербурх был, по всей видимости, продиктован тщательно исследованным «потенциалом местности» и ее морскими возможностями. Очевидно, что с самого начала замысливалась постройка не только крепости, но и целого города. До этого места удается проследить общее понимание исследования истории Петербурга в изложении Виттрама[174]. Остается между тем неустановленным, был ли с самого начала задуман «Великий город и резиденция царя». При подробном исследовании истории первых лет строительства окрестностей крепости Санкт-Питербурх такой план представляется сомнительным. Необходимы были новые серьезные военные столкновения со Швецией, чтобы события стали развиваться в нужном направлении таким образом, что было решено основать здесь столицу. И тут решающее значение имеет традиция почитания святого и благоверного великого князя Александра Невского. Уже завоевание Ниеншанца в 1703 г. разыгралось в непосредственной географической близости от места большого сражения 15 июля 1240 г. в устье Ижоры. Именно о покорителе шведов XIII столетия должен был размышлять победитель в битве под Полтавой в 1709 г., когда он (после решающей победы над главной армией Карла XII и после присоединения к России территорий Лифляндии и Карелии) пристук пил наконец к отделке «северного Парадиза» — своего «райского» Санкт-Питербурха. Только теперь новый город на Неве казался защищенным от ответных ударов шведов. Но все-таки к этому времени царю Петру I было еще не совсем ясно, следует ли считать объектом первостепенной важности остров Котлин с крепостью Кроншлот или сам Петербург.

В этом решении также заметную, скажем прямо — решающую; роль сыграла традиция почитания святого князя Александра Невского. В 1710 г. юго-восточнее города на берегу Невы началось строительство монастыря в честь святой Троицы и святого князя Александра Невского. Это строительство имело большое значение для планировки города. Изрядных размеров Александро-Невский монастырь, очевидно, должен был соединяться с центром Петербурга главной перспективой («Невская першпектива») через довольно большое расстояние, причем, вероятно, таким образом, чтобы из монастыря открывался непосредственно вид на шпиль собора святых апостолов Петра и Павла в крепости. Если это, вероятно, так и было, то еще в наши времена нижний отрезок Невского проспекта проходит до Moсковского вокзала по этой старой оси. Только позднее, при планировке радиальной системы улиц с центром — Адмиралтейским шпилем — средний и последний отрезки проспекта были выровнены в соответствии с этой точкой.

30 августа 1724 г. останки тела Александра Невского были торжественно перенесены в только что отстроенную Благовещенскую церковь Александро-Невского монастыря. Случилось это в третью годовщину заключения Ништадтского мира (1721). Таким образом, снова противоборство со Швецией как бы явилось очередным связующим пунктом, или осью, местной истории. Указом Святейшего Синода предписывалось отныне вставлять в праздничную литургию этого дня особый пункт о борьбе со Швецией (Синаксарь со Службой Гавриила Бужинского). Еще ранее Святейший Синод постановил, что святой Александр Невский не должен более изображаться на иконах в образе монаха, более того, он должен теперь изображаться только в одежде великого князя и с его царственными регалиями. Учреждение ордена святого Александра Невского в 1725 г. явилось естественным звеном в цепи событий: в Российской империи Петра I и его преемников в полном объеме была воплощена традиция почитания святого Александра Невского как патрона правящей династии и «заступника земли Русской». Теперь стало очевидным, что Петр I как будто бы стоял на плечах Александра Невского, а именно: Петр прорубил «окно в Европу» в том занавесе, который шведы на столетие опустили было перед глазами негодующей России. Но у истоков борьбы за свободный выход России к морю стоял именно Александр Невский. Традиция великого национального героя явилась моральной поддержкой и для героического блокадного Ленинграда времен Второй мировой войны, и наш 750-летний юбилей победителя в сражении на Неве, который мы отмечали в 1990 г., еще раз напоминает о непреходящем значении этой традиции и вечности священных реликвий национальной истории.

Здесь мы ясно видим пример особенного развития традиции, необычайно притягательный для профессионального историка. Необходимо отметить, что историография сыграла своеобразную роль в развитии культа национальных святых, как показал это в своих поучительных исследованиях Ганс Генрих Нольте. Попытка познания национальной истории кажется соблазнительной вначале, прежде чем мы пройдем утомительный путь через критику традиции к собственно нашему предмету, а именно к попытке реконструкции прошлого.

Истинное понимание истории княжения Александра Невского невозможно почерпнуть из скудных источников того времени, которые существовали независимо от Жития, сознательно стимулировавшего возникновение особой традиции. И все-таки столь скупые на слово новгородские летописи имеют то преимущество, что они довольно близки к предмету повествования и «стоят на земле». Их «приземленность» становится ясной: этот князь вступил в конфликт с вечевой республикой с бо́льшими претензиями, нежели его предшественники, и, что особенно любопытно, с большими претензиями даже, чем его последователи, московские великие князья XIV–XV вв.

Когда исследуешь противостояние Александра Невского республиканским принципам Новгорода Великого, начинаешь сомневаться в тезисе А.А. Преснякова о том, что княжение Александра отметило конец древнего Киевского княжества, довело его, так сказать, до полного упадка; только благодаря московской концепции государства XIV столетия развитие княжеской власти заметно пошло вверх. Современные исследования продемонстрировали существенное возрастание княжеской власти во времена Александра Невского, при этом обычно в Новгороде отмечалось сильное дробление различных мнений и социальных фракций. Бояре и «житьи люди», церковная иерархия, различные слои торговцев и ремесленников, городские «низы» — «мизинные люди» Софийской и Торговых сторон — все они имели свои представления о сущности народовластия и верховной власти в это смутное время крестовых походов и возрастания претензий монгольских ханов на сюзеренную власть. Александр как великий князь Владимирский и князь Новгородский попытался удовлетворять разным политическим амбициям и мнениям, чтобы провести свой корабль — Русь — через тяжелый период, оставив при этом для Новгорода «окно в Европу» через Неву открытым.

Вот почему наша современная традиция берет свое начало уже в истории XIII столетия.


С.В. Белецкий, Д.Н. Сатырева Псков и Орден в первой трети XIII века

В те благословенные времена народы Средиземноморья дружили между собой, даже эльфы и гномы умели не ссориться.

— Я ни разу не слышал, — заметил Гимли, — что эта дружба прервалась из-за гномов.

— А я не слышал, — сказал Леголас, — что эта дружба прервалась из-за эльфов.

— А я частенько слышал и то и другое, — оборвал… Гэндальф.

Дж.-Р.-Р. Толкиен. Хранители

Традиционная для советской литературы оценка взаимоотношений Руси и Ордена сводится к тому, что внешняя политика Ордена, опиравшаяся на силу оружия, была источником постоянного напряжения на западных границах Руси, причем крестоносцы с момента появления в Восточной Прибалтике вынашивали агрессивные планы относительно соседних русских княжеств.

Такая оценка, на наш взгляд, не вполне корректна, а для первой трети XIII в., безусловно, требует пересмотра. Мы имеем в виду взаимоотношения с русскими княжествами (прежде всего с Псковом) первого государства крестоносцев в Восточной Прибалтике — Ордена меченосцев, основанного в 1202 г., а в 1237 г. прекратившего существование в качестве самостоятельного территориально-политического образования (после слияния с Тевтонским Орденом).

Напомним, что основным объектом экспансии немецких феодалов на северо-западе Восточной Европы являлись земли, заселенные балтийскими и прибалтийско-финскими племенами. Несмотря на то что к началу XIII в. ни один из народов Восточной Прибалтики еще не успел вступить на путь государственности, разные племенные группировки находились на разных стадиях разложения родового строя. Фактически к моменту вторжения крестоносцев Восточная Прибалтика распадалась на три зоны. Первая из них — земли, заселенные западнобалтийскими племенами пруссов, куршей и скалвов. Процесс разложения родовых отношений зашел у этих племен достаточно далеко: из среды родовых общинников выделились профессиональные дружины со своими вождями, а основу общества составляли мужчины-воины[175]. По уровню развития общественных отношений племена пруссов, куршей и скалвов на рубеже XII–XIII вв. могут быть сопоставлены с народами Скандинавии в эпоху викингов.

Второй зоной являлись земли, заселенные литовскими племенами жемайтийцев, аукштайтов и собственно литовцев. Реконструированная литовскими коллегами картина развития общественных отношений в среде этих племен позволяет считать, что процесс распада родовых отношений протекал здесь с той же интенсивностью, что и в западнобалтийских землях. К XII в. в пределах Восточной Литвы фиксируются предпосылки перехода к государственности, выразившиеся в появлении внутреннего рынка, основанного на товарно-денежных отношениях и самостоятельной денежной системе[176]. Вторжение крестоносцев фактически подтолкнуло литовские племена к оформлению государственности, выразившемуся в объединении литовских земель князем Миндаугасом в середине XIII в. Немаловажным фактором, способствовавшим объединению литовских земель в единое государство, явилось их выгодное расположение. И от морского побережья, и от западных соседей литовские земли были отделены пространствами, заселенными западнобалтийскими племенами, принявшими на себя первый удар крестоносцев. С востока и юга Литва граничила с русскими княжествами, занятыми в XII и начале XIII в. главным образом внутренними междоусобицами.

Третья зона — земли, заселенные латышскими племенами латгалов, земгалов и селов, и территории расселения эсто-ливских племен. К рубежу XII–XIII вв. эти племена заметно отставали в развитии общественных отношений от своих соседей, завершая процесс консолидации уже в условиях состоявшегося вторжения в Восточную Прибалтику крестоносцев и при постоянном военно-политическом давлении со стороны русских княжеств.

Сказанное нельзя не учитывать при объяснении избирательности в действиях крестоносцев. Но подчеркнем и еще одну важную особенность начального этапа вторжения: сведениями о народах, заселявших Восточную Прибалтику, рыцари Иисуса практически не располагали. По меткому определению Дж. К. Райта, «в эпоху крестовых походов Восточная и Северо-Восточная Европа представлялась жителям Запада столь же туманным краем, как Центральная Азия или сердце Африки»[177]. Пространства Восточной Прибалтики представляли собой обширные лесные массивы, среди которых земли, освоенные хозяйственной деятельностью, являлись отдельными островками. Леса и болота разъединяли не только племена, различавшиеся по языку и особенностям материальной культуры, но даже группы населения, говорившего на диалектах одного языка и отправлявшего одни и те же языческие культовые обряды, в частности погребальный ритуал.

Основные вехи в истории государства меченосцев традиционно определяются следующим образом: Орден был основан в 1202 г. рижским епископом Альбертом; в 1207 г. рыцари Иисуса получили треть владений Альберта, тогда же часть своих владений на правобережье Даугавы Ордену передали другие епископы; на протяжении всего второго и третьего десятилетий XIII в. крестоносцы завоевывают земли, заселенные эсто-ливскими племенами, периодически вторгаясь в соседние земли Псковщины; в 1236 г. в битве при Сауле (Шауляе) литовцы наголову разбивают войско Ордена, и, как следствие, в 1237 г. Орден меченосцев прекращает самостоятельное существование, слившись с Тевтонским Орденом, призванным в 1226 г. Конрадом Мазовецким для завоевания земель пруссов[178].

Все перечисленные события действительно имели место, однако во втором и третьем десятилетиях XIII в. Орден не представлял сколь-нибудь серьезной угрозы для русских княжеств, граничивших с землями эсто-ливских племен. Сведения о военных операциях, проводившихся братьями-рыцарями, содержатся в Хронике Ливонии, написанной в 1225–1227 гг. приближенным епископа Альберта Генрихом[179]. Анализируя эти сведения, нельзя не отметить, что процесс формирования территории первого Орденского государства в Восточной Прибалтике растянулся во времени более чем на десятилетие. Первые походы в районы Саккалы и Унгавнии с закреплением территории сетью опорных крепостей приходятся только на начало второго десятилетия XIII в.: в 1213–1216 гг. основные усилия рыцарей были направлены на подавление сопротивления Унгавнии, и только походы 1217–1222 гг. можно считать не собственно захватом территории, а карательными операциями на землях, уже включенных в пределы административных границ Ордена. В 1223–1224 гг. основные силы Ордена были брошены на подавление мощного восстания, вспыхнувшего почти на всей территории расселения эстов, составившей основную часть административно-политических границ Орденского государства. Считать, что в подобных условиях недостаточной внутриполитической стабильности вновь образованного государства рыцари Иисуса могли всерьез претендовать на успех в деле экспансии в Псковско-Новгородские земли, как представляется, не приходится.

Ближайшим восточным соседом первого Орденского государства Восточной Прибалтики является Псков. В конце XII — первой половине XIII в. это был крупный город, состоявший из каменной крепости, занимавшей почти неприступный скалистый мыс при слиянии Псковы и Великой, и обширного (более 50 га) неукрепленного посада, раскинувшегося по обоим берегам Псковы. В первой половине XII в. Псков являлся как будто бы пригородом Новгорода,[180] однако уже в последней трети этого столетия здесь безусловно существовал самостоятельный княжеский стол[181]. Территория, контролировавшаяся псковскими князьями, в конце XII — начале XIII в. охватывала Нижнее Повеличье с прилегающим побережьем Псковского озера, а также округу Изборска, второго по величине города в Псковской земле. К моменту первого появления в низовьях Даугавы рыцарей креста Псковское княжество представляло собой реальность на политической карте Северо-Запада Восточной Европы, и с этим приходилось считаться.

Псковский княжеский стол на протяжении достаточно длительного времени занимали представители смоленской ветви Рюриковичей — потомки Ростислава Мстиславича (Мстислав Старый, его сын Всеволод, сын Мстислава Храброго Владимир, Ярослав Владимирович). В то же время на новгородском княжеском столе в первые десятилетия XIII в. происходило чередование представителей суздальского княжеского дома (потомство Всеволода Большое Гнездо) и смоленских Ростиславичей. Противостояние этих двух княжеских родов, особенно ярко проявившееся в событиях весны 1216 г., завершившихся Липецкой битвой и поражением Всеволодичей, превратило Псков в 20-е и 30-е годы XIII в. в оплот сил, оппозиционных суздальскому княжескому дому. С учетом же того, что Псков ориентировался на мирные, дружественные отношения с формирующимся Орденским государством (брат епископа Альберта был женат на дочери псковского князя Владимира Мстиславича, отряды псковских волонтеров принимали участие в военных операциях братьев-рыцарей против эстов), Орден меченосцев стал, как представляется, естественным союзником и для новгородских оппозиционеров Суздалю. Не случайным представляется участие Пскова в конфликте князя Ярослава Всеволодовича с «Борисовой чадью» и последовавший отъезд «Борисовой чади» вместе с князем Ярославом Владимировичем во владения Ордена. А так называемые «захваты» войсками Ордена Изборска и Пскова в 1233 и 1240 гг. можно в свете сказанного рассматривать в качестве временного ввода ограниченного контингента орденских войск в пределы Псковского княжества, произведенного по просьбе законного правителя Пскова, князя Ярослава Владимировича.

В 1228 г., когда Ярослав Всеволодович Переяславский готовил поход на Орден, псковичи и новгородцы отказали князю в помощи. Действия переяславского князя в этот момент представляются попыткой лишить смоленских Ростиславичей их политического союзника. Ни о какой серьезной угрозе для Руси со стороны меченосцев в это время речи нет: основным противником для рыцарей Иисуса после присоединения к своей территории островов Моонзундского архипелага продолжала оставаться быстро набиравшая силу Литва. При этом весьма показательно, что Орден меченосцев оставался военным и политическим союзником Пскова и Новгорода вплоть до конца своей самостоятельной политической истории: в битве при Сауле 1236 г. отряд псковичей (и, возможно, новгородцев[182]) выступал на стороне крестоносцев.

Иная ситуация сложилась к 1240 г. После слияния Ордена меченосцев с Тевтонским Орденом, более сильным и лучше организованным военно-политическим образованием, Орденское государство Восточной Прибалтики стало серьезным политическим соперником Руси в лице низовских князей. Александр Ярославич Невский, как известно, ориентировался в своей внешней политике на союз с Востоком против Запада. Политика Пскова, традиционно ориентировавшегося на союз с Западом, расценивалась князем Александром как измена.

Однако заметим, что понятие «измена Руси» и «измена великокняжескому столу» были для Александра Ярославича синонимичными. Не случайно в уста князю летописец вложил слова, однозначно указывающие на то, что псковичи в глазах князя Александра изменили прежде всего лично ему и его роду: «Аще кто и напоследи моих племенникъ прибежить кто в печали или так приедет к вамь пожити, а не приимете, ни почьстете его акы князя, то будете окаанни, и наречетася вторая Жидова, распеншеи Христа»[183].


И.В. Дубов Переяславль-Залесский — родина Александра Невского

Имя и деяния Александра Ярославича Невского — великого князя Владимиро-Суздальского, Новгородско-Псковского и Полоцко-Витебского — хорошо известны и почитаемы. В 1220 г. в одном из крупных городов Северо-Восточной Руси Переяславле-Залесском в семье великого князя Владимирского Ярослава Всеволодича родился княжич Александр.

В то время Переяславль-Залесский был относительно молодым городом — со дня его создания не прошло и семидесяти лет. Создал его прадед Александра Ярославича Юрий Долгорукий — собиратель русских земель, основатель Москвы и Переяславля-Залесского. Это событие зафиксировано в летописи под 1152 г.: «В лето 6660 Юрьи Володимеровичь Переяславль переведе от Клещина и заложи град велик (созда болши старого) и церковь постави Святого Спаса» Переяславле»[184]. Для нас очень важно еще одно письменное сообщение о начале истории города Переяславля-Залесского: под 1157 г. сообщается о завершении Андреем Боголюбским строительства Спасского собора, который начинал строить его отец князь Юрий[185].

В этом упоминании особо подчеркивается, что собор построен не просто в Переяславле, а в Переяславле-Новом. Это означает, что Переяславль-Залесский так же, как и Новгород Великий, был городом новым по отношению к какому-то своему предшественнику.

В начале XIII столетия Переяславль-Залесский «обращался ко внешнему миру могучими склонами своих земляных валов с деревянными стенами на гребне, над которыми поднимались лишь вышки надвратных башен. Даже самое крупное здание Переяславля — Спасо-Преображенский собор — было совершенно скрыто от взоров стороннего наблюдателя. С внешней стороны город представлялся как крепость. При низинном расположении валы были легко обозримы и город являл собой суровую картину боевой твердыни»[186].

Переяславль-Залесский во времена Александра Невского уже располагался на место впадения реки Трубеж в озеро Плещеево (Клещино).

Археологические исследования показали, что люди с глубокой древности селились по берегам озера Клещино и особенно облюбовывали места, где в него впадают небольшие речки или ручьи. Вода была необходимым условием жизни.

Неолитические стоянки, дьяковские городища раннего железного века, мерянские поселения, древнерусские селища и могильники, и, наконец, города располагались в разное время по берегам озера Клещино. Эта связь времен прослеживается историками и археологами в итоге многолетних исследований письменных источников и кропотливых раскопок. Эти места, известные по сообщениям летописей, — еще один из центров размещения финно-угорского племени мери. Летописный текст определенно указывает на значительную концентрацию мерян по берегам озера: «…и на Клещине озере меря же»[187].

В источнике начала XV столетия — «Списке русских городов дальних и ближних» — между Владимиром и Переяславлем-Залесским отмечен город под названием Клещин[188]. Это означает, что укрепленный город Клещин существовал в XIV–XV вв.

Клещин — это самостоятельный город, находился он в непосредственной близости от Переяславля-Залесского, на пути к нему из Владимира-на-Клязьме, и скорее всего — на берегах озера Клещино, где сходятся пути из Суздальского ополья и Верхнего Поволжья.

История археологического изучения комплекса памятников на северо-восточном берегу озера Плещеево (Клещино) насчитывает уже более ста лет. В 1853 г. здесь производил большие раскопки известный русский археолог и нумизмат П.С. Савельев. Его работы явились составной частью полевых исследований экспедиции под руководством председателя Московского археологического общества А.С. Уварова[189].

П.С. Савельев раскопал здесь более 1300 курганов, провел раскопки на Александровой горе и городище у села Городище. Собственно говоря, эти исследования по своему размаху и масштабам так и остались единственными в данном районе по сей день и дают наиболее полную археологическую характеристику вышеназванных памятников. Археологи прошлого столетия в первую очередь интересовались погребальными памятниками. Не составлял исключения из этого правила и П.С. Савельев, и поэтому не случайно, что его внимание сразу же привлекли прежде всего курганные группы.

Все они, а их насчитывается тридцать, входили в состав Клещинского комплекса. Можно сделать заключение, что сооружались эти усыпальницы в период с IX по XII в. и происходило это достаточно равномерно и вблизи от мест поселений на каждом хронологическом этапе. Так, в IX–XI столетиях курганы насыпаются в непосредственной близости от селища того же времени, а в более позднее время, в XI–XII вв., — у городища.

Наибольший интерес представляют исследования, предпринятые П.С. Савельевым на Александровой горе, имеющей и более раннее название, связанное с языческим славянским культом бога солнца Ярилы — Ярилина плешь. Александровой гора стала называться гораздо позднее, и местная устная традиция связывает это название с именем князя Александра Ярославича Невского, вотчиной которого, как известно, являлся Переяславль-Залесский с его окрестностями. По преданию, Александр останавливался в загородном тереме на Ярилиной плеши сразу после татаро-монгольского погрома Переяславля-Залесского, когда он ехал во Владимир на княжеский съезд. Отсюда его взору предстал сожженный и разграбленный завоевателями родной город. У берега озера, недалеко от Александровой горы, лежит так называемый Синий камень — огромный валун, попавший сюда еще в ледниковые времена, с которым связаны многие легенды и предания. И главная из них гласит, что этому камню поклонялись местные язычники. Это вполне вероятно: хорошо известны случаи обожествления камней как у финно-угров, так и у славян-язычников. Впоследствии церковники неоднократно пытались избавиться от «возмутителя спокойствия» — Синего камня, но безуспешно, и за ним еще более укрепилась слава чудодейственного.

Недавними исследованиями установлено, что культ камней появился в Верхнем Поволжье вместе со славянами-переселенцами, пришедшими сюда с Северо-Запада, из Новгородской земли. Конкретно поклонение синим камням связано с культом мертвых предков. Кроме этого камня подобные выявлены в Ярославле, Угличе, на Берендеевом болоте. Клещинский Синий камень ранее лежал либо прямо у подножия Александровой горы, либо на ее площадке и, видимо, входил с нею в один комплекс[190].

П.С. Савельев провел на Александровой горе основательные раскопки — сейчас вся вершина горы изрыта многочисленными ямами, а склоны засыпаны отвалами. Автор раскопок выделял три культурных слоя. Самый нижний курганный, с обычными для погребений находками пряжек, ножей, ключей, лепной керамики. Особо следует отметить находки куфических монет, чеканенных во второй половине IX и на рубеже IX–X вв. Кроме того, исследователь отмечал обнаружение слоя XIII–XV вв. и остатки монастырских построек и кладбище XVI в. По его мнению, монастырь был разрушен в начале XVII в. и тогда же окончательно прекратилась жизнь на Александровой горе.

П.С. Савельев производил раскопки и на городище у села Городище. Это городище, кроме естественных укреплений оврагов с трех сторон и высокого обрывистого берега озера, по всему периметру имеет и искусственный насыпной вал. По мнению П.А. Раппопорта, укрепления были сооружены в первой половине XII в. и заброшены в середине того же столетия в связи с возникновением города Переяславля-Залесского. Для него городище — это, несомненно, Клещин[191].

На площадке городища П.С. Савельев заложил 41 траншею, при этом были обнаружены остатки фундамента и строительный мусор от стоявшей здесь церкви. Ранний слой был испорчен также кладбищем XVII в. Обнаруженные находки невыразительны и не дают оснований полагать, что на городище могла быть жизнь ранее XII в.

В состав Клещинского комплекса, кроме названных памятников (курганные некрополи, Александрова гора, укрепленное городище, Синий камень), входило обширное поселение площадью до 7 га[192].

На раннем этапе Александрова гора и селище были центром Мерянской округи. В данном случае археологические источники вполне согласуются с сообщениями летописи о концентрации мерянского населения по берегам озера Клещино.

Конечно, неоправданно рассматривать Клещинский комплекс как сложившийся сразу: его развитие происходило на протяжении веков. Ясно одно, что возникал древнерусский город Клещин на удобном месте, на стыке водных путей с Верхней Волги, из района Ростова Великого по Нерли Клязьминской во Владимиро-Суздальское ополье на месте центра Мерянской округи. Еще со времен А.С. Уварова и А.А. Спицына идет дискуссия о том, кому принадлежал Клещин — местному финно-угорскому племени меря, как думал А.С. Уваров,[193] или славянам — по мнению А.А. Спицына[194]. Вопрос этот однозначно решить невозможно. Спор об этнической принадлежности Клещина вновь разгорелся в трудах современных исследователей. М.И. Смирнов и П.Н. Третьяков полагают, что это был центр славяно-русской колонизации края и что он возникает как таковой в IX в. с появлением здесь славянских дружинников[195]. Против этого категорически возражает Н.Н. Воронин, утверждая, что в IX в. на Александровой горе «лежал сравнительно большой мерянский поселок»[196].

Славяно-русское население проникает в Залесскую землю уже в IX столетии. Сюда по Мсте — Мологе — Волге хлынул поток переселенцев с Северо-Запада, из районов новгородских земель. Славяне попадали на озеро Клещино двумя путями: 1) из Ярославского Поволжья через озеро Неро и 2) прямо с Верхней Волги по Нерли Волжской. Оба эти пути как раз сходились в том месте, где находится мерянский поселок на Александровой горе, где и возникает, видимо, в конце IX в. древнерусский раннегородской центр, получивший в летописях название Клещин. В это время, т. е. в IX–XI вв., Клещин в самом деле становится опорным пунктом освоения славянами всего Залесского края, по крайней мере уже тогда район озера Клещино входит в зону славяно-русской колонизации.

Летописец сообщает, что князь Юрий перенес город от Клещина на новое место. Версия о том, что был перенесен город от озера, не выдерживает критики, так как Переяславль-Новый (Залесский) тоже стоит на берегу озера Клещино. Наиболее убедительной и подробной является версия Н.Н. Воронина, который полагает, что Клещин — это Александрова гора и от него переносился град (крепость) — городище, которое он считает Переяславлем-Старым, по отношению к которому и был назван Переяславль-Залесский «Новым».

В разных летописных редакциях единодушно говорится, что Переяславль-Залесский (Новый) был «град велик» по сравнению со старым или «больше старого». Несомненно, что сравниваются укрепления Переяславля-Залесского с оборонительными сооружениями на северо-восточном берегу озера (городище). По своей схеме они аналогичны и характерны для оборонительного зодчества Северо-Восточной Руси XII в. Однако новые во много раз превосходят по размерам старые. Если длина валов на городище равнялась примерно 500 м, то в Переяславле-Залесском они протянулись на расстояние в пять раз больше (2,5 км). Высота вала городища — от 3 до 8 м, а валы Переяславля-Залесского с рублеными стенами высотой до 10–16 м превосходят владимирские. Таким образом, в летописи определенно шла речь о переносе крепости, по каким-то причинам не устраивавшей княжескую администрацию, на новое место, а иными словами, о сооружении новой, более мощной земляной крепости взамен устаревшей, несмотря на то что возводилась она в трудных и сложных условиях болотистой местности. Именно такую роль отводил Клещину Н.Н. Воронин, полагавший, что это был один из опорных пунктов системы городов-крепостей, охранявших важнейшие коммуникации края.

Объяснение факта переноса Клещина или создания Переяславля-Залесского (Нового), который зафиксирован летописью, следует искать в происшедших в это время социально-политических изменениях в Северо-Восточной Руси. Клещин возникает на основе симбиоза выходцев из северо-западных районов (прежде всего словен Новгородских) и местных жителей — представителей одной из группировок финно-угорского племени меря. И те и другие компоненты хорошо прослеживаются в материалах погребений IX — начала XII в. Клещин из центра Мерянской округи становится опорным пунктом продвижения славяно-русского населения в Залесскую землю. Таковым он остается до середины XII в. Переяславль-Залесский возникает на coвсем другой основе: это прежде всего центр княжеской администрации, государственная крепость, раннефеодальный город; постепенно в нем сосредоточивается и церковная власть над округой.

После завершения строительства мощных укреплений Переяславля-Залесского жизнь в Клещине продолжалась. Но он уже превратился постепенно из былого центра — сначала мерянского, а затем древнерусского — в небольшой городок, который был, однако, упомянут в Списке городов русских.

На примере истории развития Клещинского комплекса можно воссоздать вертикальный семивековой срез, начиная с IX в. и до XIV–XV столетий. Клещин, Переяславль Старый — все это лишь предыстория Переяславля Нового (Залесского).

Во времена Александра Ярославича Клещин, как было показано выше, существовал. Несомненно, что княжич, а затем и князь, бывал здесь. Думается, что и предание, согласно которому на Ярилиной плеши был его загородный терем, вполне может отвечать реальности. Да и название Ярилиной плеши Александровой горой, видимо, не случайно. Здесь же находились небольшой монастырь, окруженный стенами с шестью башнями, который также назывался «Александров», и кладбище.

Однако ранние годы жизни князя были, конечно, тесно связаны собственно с городом Переяславлем-Залесским (Новым), который и стал колыбелью для княжича Александра Ярославича, в будущем Невского. Он родился и вырос уже в новом городе.

Красочно и любовно описал Переяславль-Залесский в своей замечательной книге «Календарь природы» талантливый писатель, неутомимый путешественник, великий знаток России Михаил Михайлович Пришвин: «Лучший вид на Плещеево озеро — с высоты Яриловой плеши Александровой горы, вблизи которой некогда стоял город Клещин. В то время и озеро называлось Клещино. Князь Юрий Долгорукий перенес Клещин в болото, в устье р. Трубежа, и этот город перенял славу у старого Клещина. Постройка города началась с церкви, которая до сих пор сохранилась и в истории искусства занимает почетное место как памятник XII в. С тех пор вокруг этого старого собора наросло столько церквей и монастырей, что с небольшими перерывами здесь можно, изучая памятники век за веком, представить себе почти всю русскую историю».

В Переяславле-Залесском нам известны культурные остатки XIII в. — времени Александра. Это керамика, поделки из кожи, бронзовые браслеты и пряжки, железные изделия — ключи, стрелы, ножи. Широко представлены такие атрибуты рыболовства, как глиняные грузила. Этот перечень дополняют глиняные и известняковые пряслица от вертикальных ткацких станков, стеклянные браслеты, железные подковки от сапог, украшения и многое другое.

В XIII в. город располагался в пределах укрепленной части, которая отсекалась от внешнего мира мощными валами и обводненными рвами, созданными в результате упорного труда большого числа простых тружеников. Это о них писал ярославский поэт Владимир Лебедев:

Суровые прадеды наши

Ту землю таскали в рогожах,

Чтоб град был валами украшен,

Чтоб стал он и крепче, и строже,

Чтоб грозные вражьи дружины

Об эти валы разбивались.

Века прошумели былинно,

Валы же навеки остались.

Двойные деревянные стены с двенадцатью башнями венчали валы. Согласно преданиям, в одной из башен был водяной тайник с колодцем за дубовыми воротами. Деревянные башни и стены Переяславля-Залесского от времени ветшали, сгорали во время пожаров. Такая судьба постигла их и в лихую годину татаро-монгольского нашествия. Однако люди их восстанавливали, и разобраны они были за ненадобностью лишь в 1759 г.

По проведенным подсчетам, для насыпки вала потребовалось 600 тыс. кубических метров грунта. Тысячи людей и сотни лошадей должны были длительное время неустанно трудиться, чтобы воздвигнуть такое грандиозное по тем временам сооружение. Деревянный «город» по гребню вала в Переяславле-Залесском был сооружен в 1195 г. по велению деда Александра Ярославича князя Всеволода.

Наивысшего своего расцвета Переяславль-Залесский достигнет в начале XIII в. перед самым татаро-монгольским нашествием, когда удельным князем здесь был Ярослав Всеволодович, отец Александра Невского. Но пришло страшное время. Тогда Александр был уже взрослым человеком: ему было восемнадцать лет. Его родной Переяславль-Залесский не избежал тяжкой участи многих городов Руси: он был взят штурмом, сожжен и разграблен, а жители частью погибли в неравном бою, частью были уведены в рабство. Сам же Александр не был очевидцем и участником этой беды и позора: он в это время княжил в Новгороде.

Однако прошло время — и жизнь в Переяславле-Залесском возобновилась, вновь жемчужиной засверкал строгий и изящный Спасо-Преображенский белокаменный собор, по майоликовым плиткам пола которого не раз ступала нога князя Александра Ярославича. Здесь нашли свое последнее пристанище его сын Дмитрий Александрович и внук Иван Дмитриевич, последний удельный переяславский князь.

С этим собором связана одна из загадок древнерусской архитектуры, до сих пор не разгаданная. В стене собора со стороны крепостного вала хорошо виден заложенный белым камнем проем двери, ведшей некогда на хоры. С каким же сооружением она связывала собор? Существуют три версии. Согласно первой, это был переход к колокольне; вторая допускает существование между валом и собором княжеской) терема, который и был связан переходом с храмом; и, наконец, третья предполагает переход к боевой башне, стоявшей прямо на валу. Точного ответа на этот вопрос пока нет. Однако полагаем, что дальнейшие археологические раскопки позволят нам приблизиться к разгадке этой тайны. Как бы то ни было, данный переход существовал в то время, когда в Переяславле жил и княжил Александр Ярославич.

Все здесь — и собор, и терема вокруг него, и всход на вал, и соборная площадь — видели Александра Невского, он жил среди них.

Духовное воспитание юный Александр получил здесь — в Спасо-Преображенском соборе, который построил его прадед Юрий Долгорукий и «исполни» его «книгами и мощами святых дивно». Среди наставников Александра Ярославича — переяславцы: епископ Симон — видный деятель духовного просвещения и один из авторов Киево-Печерского Патерика; боярин Федор Данилович, учивший военному делу; Даниил Заточник — автор знаменитого «Моления», преподавший княжичу политические премудрости.

Александрова гора, Синий камень, Городище, величественные укрепления Переяславля-Залесского, белокаменный Спасо-Преображенский собор — все они являются безмолвными свидетелями героической истории наших предков и красноречиво рассказывают нам о тех далеких временах. Мы всегда должны помнить, что с ними связаны жизнь и борьба великого гражданина и воина Русской земли Александра Ярославича Невского.


И.Я. Фроянов О княжеской власти в Новгороде IX — первой половины XIII века

Княжеская власть у новгородских словен, как и у других восточнославянских племен, возникла из власти племенного вождя. И в этом нет ничего самобытного, характерного лишь для наших предков, ибо аналогичное явление прослеживается у разных народов. Известно, например, что у древних германцев племенной старейшина-вождь, военачальник, со временем превратился в короля[197].

Однако в исторической литературе (дореволюционной и советской) неоднократно высказывалось мнение о чужеродности и вторичности княжеской власти в Новгороде, привнесенной якобы со стороны сперва варягами, а потом киевскими правителями. В современной историографии эту точку зрения особенно настойчиво проводит В.Л. Янин. «Вся история возникновения Новгородской республики, — пишет он, — представляется результатом длительного столкновения княжеской власти с боярством, а вечевые органы противостоят в этой борьбе органам княжеской администрации. Поскольку это так, то в самом их столкновении, завершившемся победой боярства, мы усматриваем торжество той традиции государственности, которая берет начало в древних органах эпохи разложения первобытнообщинного строя. К родо-племенной старейшине генетически восходят и вече, и посадник, и господа. В отличие от норманистских установок, возводящих установление правопорядка на Руси к призванию варяжской династии, мы видим в истории Новгорода победу традиционной, растущей из местных корней государственности над княжеской, ее большую жизнестойкость и обладание более сильными возможностями»[198]. В.Л. Янин, следовательно, исключает новгородского князя из генетического ряда, восходящего к «родо-племенной старейшине». Такой подход противоречит не только данным этнографической науки, относящимся к проблеме формирования власти в древних обществах,[199] но и конкретным указаниям источников на наличие князей у ильменских словен. Повесть временных лет, например, рассказывая о «княжениях» у восточных славян, называет среди прочих и словен[200]. Показательны также сообщения арабских писателей о царе одной из трех групп русов, именуемой «ас-Славийа» и локализуемой исследователями в области ильменских словен[201]. На основании этих и других сообщений можно заключить о существовании княжеской власти в словенском обществе еще до появления в нем варягов.

Таким образом, княжеская власть в словенском союзе племен — исконный институт, уходящий своими корнями в первобытность. Словенский князь накануне прихода варягов олицетворял власть, гарантирующую целостность и благоденствие коллектива[202]. Он выступал в качестве племенного вождя, исполнявшего общеполезные функции. Варяги сыграли заметную роль в развитии княжеской власти у ильменских словен. Совершив «государственный переворот» посредством физического устранения местных правителей,[203] они ускорили рост публичной власти, поскольку в меньшей мере были связаны с местным обществом (а следовательно, и менее зависимы от него), чем туземные вожди[204]. Последующая практика управления Новгородом с помощью князей и посадников, присылаемых из Киева, содействовала тому же.

Надо сказать, что уход Олега из Новгорода в Киев заметно повлиял на судьбы княжеской власти в волховской столице. Вопреки господствующему мнению об объединении Новгорода с Киевом после того, как последний был занят Олегом, необходимо заявить, что в действительности ничего подобного не произошло. Новгород оставался самостоятельным. Сохранялось (во всяком случае до середины X в.) определенное равенство двух крупнейших политических центров восточнославянского мира[205]. Правда, Новгород оказался в невыгодном положении, лишившись собственного князя. Поэтому новгородцы упорно боролись за возвращение княжеской власти на волховские берега. Стремление иметь своего князя объясняется разными причинами политического и религиозного свойства. Наличие князя уравнивало Новгород с Киевом. Кроме того, на князе лежала обязанность исполнения некоторых жреческих функций, без чего нормальное отправление языческого культа становилось невозможным. Поэтому с точки зрения религиозной новгородцы нуждались в князе. И еще: на князя тогда смотрели как на существо высшего порядка, наделенное сверхъестественными способностями, присутствие которого благотворно отражалось на жизни людей. Не случайно С.М. Соловьев по поводу просьбы новгородцев дать им князя, обращенной к Святославу, замечал: «Мы знаем религиозное уважение, которое питали северные народы к князьям, как потомкам богов, одаренным вследствие того особенным счастьем на войне»[206]. Cама же сцена встречи Святослава с новгородцами, изображенная летописцем, достаточно выразительна: «Придоша людье ноугородьстии, просяще князя собе: "А ще не поидете к нам, то налезем князя собе". И рече к ним Святослав: "А бы пошел кто к вам". И отпреся Ярополк и Олег… И реша ноугородьцы Святославу: "Въдай ны Володимера". Он же рече им: "Вото вы есть". И пояша ноугородьци Володимера к собе…»[207]. Как видим, новгородцы хотят получить именно князя, а не просто посадника, каковым мог быть любой высокопоставленный в Киеве «княжой муж». Новгородцы хорошо понимали различие между княжением и посадничеством и не смешивали эти два института[208]. Опираясь на летописные сведения, можно говорить о том, что главный смысл борьбы Новгорода с Киевом в X в. заключался в восстановлении княжеского стола в волховской столице как средства приобретения независимости по отношению к киевским правителям.

К своей цели словене шли, преодолевая противоречивость жизненных ситуаций, вызываемых столкновением интересов киевской и новгородской общин. В Киеве смотрели на посылаемых в Новгород князей как на своих агентов, осуществляющих прокиевскую политику. В Новгороде же, наоборот, надеялись использовать их в качестве опоры в достижении политической свободы. Для этого надо было подчинить своей воле прибывающих к ним властителей, приучить их к местным традициям и порядкам, т. е. ослабить их связи с «матерью градов русских». И это новгородцам порою удавалось. Ярким примером тут может служить Ярослав, который ради Новгорода пошел на разрыв с родителем своим — великим князем Киевским Владимиром. Согласно Повести временных лет, Ярослав в 1014 г. прекратил выплату «урока» Киеву в сумме двух тысяч гривен, доставляемого ранее исправно новгородскими князьями и посадниками[209]. Ярослав, следовательно, отказался платить дань Киеву, о чем, кстати, свидетельствует НIЛ: «Ярославу же живущу в Новегороде и уроком дающю дань Кыеву 2.000 гривен от года до года, а тысящу Новегороде гридем раздаваху; и тако даяху въси князи новгородстии, а Ярослав сего не даяше к Кыеву отцу своему»[210]. Дань являлась основным признаком зависимости восточнославянских племен от Киева[211]. Поэтому прекращение ее уплаты означало прямое неповиновение киевским правителям. Отсюда понятно, почему поступок Ярослава вызвал негодование у Владимира, решившего выступить в поход против сына-изменника. И только смерть великого князя помешала его осуществлению. Однако угроза порабощения со стороны Киева сохранялась. Вот почему новгородцы активно помогали Ярославу в борьбе с преемником Владимира на киевском столе Святополком, стремившимся убрать с пути своих соперников, чтобы стать «единовластцем» на Руси. Последнее сулило новгородцам ужесточение зависимости от поднепровского властителя. И они, позабыв о распре с Ярославом, дружно поддержали его, собрав большую рать против Святополка. С их помощью Ярослав вокняжился в южной столице. Победитель щедро вознаградил помощников: «Нача вои свои делите, старостам по 10 гривен, а смердом по гривне, а новгородцом по 10 гривен всем, и отпусти их всех домов…»[212]. Какое-то время Новгород управлялся без князя. Правда, Ярослав нередко и подолгу бывал там. Поначалу он вообще более уверенно чувствовал себя в Новгороде, чем в Киеве, но постепенно князь врос в киевские дела, и приязнь к новгородцам в нем ослабла.

Итак, во второй половине X — начале XI в. Новгород не только возродил у себя «княжение», но и добился осязаемых результатов в превращении княжеской власти из наместнической, подчиненной Киеву, в свою собственную общинную власть, подотчетную местному вечу. Это был волнообразный процесс. Князь, прибывший в Новгород, стараниями новгородцев приобретал свойства местного правителя, стража и проводника новгородских интересов. Но по возвращении на княжеский стол в Киев они отходили у него на второй план или вовсе улетучивались. Новгородцам приходилось начинать работу снова. Именно такой ход вещей демонстрируют княжения в Новгороде Владимира и Ярослава. Сказывалась и монополия на княжескую власть, установленная Рюриковичами. Завоевание Киевом соседних восточнославянских племен сопровождалось избиением или пленением туземных правителей и занятием их должностей представителями Рюрикова рода. Владимир Святославич подводит итоговую черту этой политике: «И посади Вышеслава в Новегороде, а Изяслава Полотьске, а Святополка Турове, а Ярослава Ростове. Умершю же старейшему Вышеславу Новегороде, посадиша Ярослава Новегороде, а Бориса Ростове, а Глеба Муроме, Святослава Деревех, Всеволода Володимери, Мстислава Тмуторокани»[213]. В результате новгородцы вынуждены были брать князей только из Киева, что создавало серьезные трудности в перестройке княжеской власти в соответствии с их видами. Ситуация несколько изменилась к исходу XI в. Разросшийся род Рюриковичей стал менее консолидированным и более подверженным внутреннему соперничеству и «которам». Перед новгородцами открывалась возможность играть на княжеских междоусобицах, добиваясь своих целей.

Вырабатываются способы воздействия на князей в угодном для Новгорода смысле. Важнейшими из них были два: изгнание и «вскормление». Перспектива изгнания, несомненно, влияла на поведение правившего у новгородцев князя, направляя его деятельность в нужное для них русло. И если он не оправдывал надежд новгородского общества, ему указывали «путь чист». Такой участи подверглись Ростислав, Мстислав, Глеб и Давыд[214].

«Вскормление» состояло в том, что новгородцы, взяв к себе по договоренности с великим князем какого-нибудь княжича-отрока, старались воспитать его таким образом, чтобы сделать из него правителя, властвующего в согласии с интересами местного общества. Поэтому «вскормление» надо рассматривать как средство превращения власти князя-наместника, внедренной извне, в княжескую власть новгородской общины. В качестве примера сошлемся на князя Мстислава. «Вскормленный» новгородцами, он княжил на новгородском столе в общей сложности почти 30 лет. Новгородцы дорожили им прежде всего потому, что «вскормили» его. По этой причине они отвергли в 1102 г. сына великого киевского князя Святополка, которому, несмотря на все старания, не удалось навязать новгородцам свою волю[215].

Следующий момент в трансформации княжеской власти в Новгороде из силы внешней во внутренний политический институт связан с вечевым избранием князя и с заключением договора, «ряда», с избравшей его на княжение общиной. Первый такого рода случай зафиксирован летописью под 1125 г., когда «посадиша на столе Всеволода новгородци»[216]. Заменив княжеское назначение избранием, новгородская община серьезно подорвала наместничьи функции князя. На аналогичный эффект было рассчитано взятое Всеволодом по требованию новгородцев обязательство княжить в городе до гроба. Однако он не только нарушил уговор, но и доставил Новгороду столько неприятностей, что был с великим бесчестьем изгнан. Произошло это в 1136 г. на фоне бурных вечевых сходов, в которых, помимо жителей Новгорода, принимали участие псковичи и ладожане. Изгнание Всеволода окончательно ликвидировало власть Киева над Новгородом, вызвав существенные изменения в отношениях князя с новгородцами. Перестав быть ставленником (наместником) киевских властителей, новгородский князь делается носителем местной власти, будучи зависим главным образом от веча. Отпадает необходимость «вскармливания» и пожизненного правления князей в Новгороде, что приводит к более частой их смене в Новгородской волости. Нельзя, разумеется, утверждать, что влияние Киева на замещение княжеской должности в волховской столице полностью прекратилось. Престиж его еще был высок. И новгородцы внимательно следили за переменами на киевском княжении, сообразуя с ними собственный выбор. Но это было воздействие, обусловленное в большей мере авторитетом, чем силой. Конечно, тут сказывались и политические соображения, связанные с межкняжеской борьбой, приобретавшей все более ожесточенный характер. И все же говорить о диктате, идущем из Киева, как это имело место раньше, не приходится.

Едва избавившись от господства киевских правителей, новгородцы вскоре почувствовали мощное давление ростово-суздальских князей, покушавшихся на их недавно завоеванную свободу. Особенно рьяно наступал на вольности новгородские Андрей Боголюбский. «Хочю искати Новагорода и добром и лихом, а хрест есте были целовали ко мне на том, яко имети мене князем собе, а мне вам хотети», — заявил однажды новгородцам Андрей[217]. Лично он не хотел княжить в Новгороде, а посылал туда своих ставленников, стараясь при этом посадить их не «на воле» горожан, а «на воле» самих новоиспеченных правителей. Новгородцы отчаянно сопротивлялись Боголюбскому, порой не без успеха. В 1169 г., например, они отразили огромную рать, направленную «самовластцем» Суздальской земли. Но выигрывая в военных битвах, Новгород пасовал перед экономической блокадой, к которой для достижения политических целей прибегали нередко Ростово-Суздальские князья. Новгородское княжение начало опять приобретать черты наместничества. Внезапная смерть Андрея, убитого заговорщиками, остановила этот процесс. Правда, отношения Новгорода с князем Всеволодом Большое Гнездо тоже складывались отнюдь не просто[218]. Но в конце концов Всеволод «вда им (новгородцам) волю всю и уставы старых князь»[219]. Не следует, впрочем, преувеличивать значение этой акции, ибо решительный перелом во взаимоотношениях Новгорода с правителями Владимиро-Суздальской Руси произошел при сыновьях Всеволода Юрьевича.

Князь Всеволод, почуяв, вероятно, приближение своей кончины, стал «рядить» детей[220]. Старшему сыну Константину, сидевшему в Ростове, он готовил княжеский стол во Владимире, а в Ростов хотел послать второго сына, Юрия. Но Константин заупрямился, желая получить и Владимир и Ростов. Трижды Всеволод посылал за Константином, но тот не ехал к отцу во Владимир, а упрямо твердил: «Да ми даси и Володимерь к Ростову»[221]. Потеряв терпение, «князь великий Всеволод созва всех бояр своих с городов и с волостей, и епископа Иоанна, и игумены, и попы, и купца, и дворяны, и вси люди, и да сыну своему Юрью Володимерь по себе, и води всех ко кресту, и целоваша вси людии на Юрьи. Приказа же ему и братью свою. Констянтин же слышав то, и воздвиже брови собе со гневом на братью свою, паче же на Георгия, и на всех думцев, иже задумаша тако сотворити»[222].

Со смертью Всеволода, как и следовало ожидать, началась межкняжеская усобица, в которой новгородцы, возглавляемые знаменитым на всю Русь Мстиславом Мстиславичем, взяли сторону Константина. Они определились так, конечно же, не потому, что испытывали к старшему Всеволодовичу какую-то особую привязанность. Нанести удар по могуществу великого князя владимирского — вот в чем состоял их главный интерес. Достаточно сказать, что Юрий и Ярослав Всеволодовичи вынашивали опасный для Новгорода захватнический план, намереваясь «делити грады: великому князю Юрью Всеволодичю Володимерь и Ростов, а Новъгород князю Ярославу Всеволодичю, а Смоленск князю Святославу Всеволодичю, а с Киева возмем дань и князя в нем посадим из своих рук, а с Галичя тако же возмем дань»[223]. Были написаны даже «деловые» грамоты. «Ты же грамоты взяша Смолняне по победе в станех Ярославлих и даша своим князем»[224]. А победа была добыта в Липецкой битве 1216 г., в первую очередь ратным трудом новгородцев. Поэтому новгородский летописец, подводя итог успеху своих сограждан, с достаточным основанием говорил: «И посадиша новгородци Костянтина в Володимири на столе отни»[225]. Константин сохранил за собою и Ростов[226]. В благодарность он «одари честью князи и новгородци бещисла»[227].

Липецкая битва является переломной вехой в отношениях Новгорода с великими князьями Владимиро-Суздальской земли, а следовательно, и в развитии княжеской власти в самой волховской столице. Более чем полувековой их натиск был остановлен. Новгородцы в длительной и упорной борьбе отстояли право «свободы в князьях», приобретенное ими еще в результате событий 1136 г., покончивших с длительным господством Киева над Новгородом. Княжеская власть органически вошла в систему местной государственности как один из институтов Новгородской республики, впрочем, ненадолго. Татаро-монгольское нашествие и установившееся иноземное иго создали условия, повлекшие за собой перерождение княжеской власти на Руси из общинной в монархическую, что привело, во-первых, к противостоянию князя традиционным республиканским учреждениям (прежде всего вечу) и к возвращению практики наместничества (на ином, конечно, уровне), олицетворяемого князем, — во-вторых. Внешним признаком происходивших перемен в существе княжеской власти стало появление письменно оформленных договоров новгородцев с князьями, где ограждались новгородские вечевые свободы. Не случайно составление договоров относится к середине XIII в., когда явственно обозначились новые тенденции отношений князя с городской общиной[228]. Эти перемены, как видим, лежат за гранью древнерусского периода отечественной истории и требуют специального исследования.


В.Ф. Андреев Существовал ли княжеский домен в Новгородской земле XII–XV веков?

Среди проблем социально-экономической историй Новгородской республики особое место занимает вопрос о черных землях республики и о домене новгородских князей. Нельзя не согласиться с В.Л. Яниным, который пишет: «Вопрос о княжеских домениальных землях имеет принципиальное значение»[229]. Действительно, факт наличия или отсутствия в Новгородской земле княжеского домена во многом влияет на понимание существа системы землевладения республиканского периода. В течение нескольких десятилетий со времени опубликования в 1929 г. статьи Б.Д. Грекова «Революция в Новгороде Великом в XII веке» исследователи едва ли не единодушно считали, что после знаменитого восстания 1136 г. князья навсегда лишились своих земельных владений в Новгородской земле, ставших собственностью республики[230].

В.Л. Янин не только пересмотрел в своих исследованиях точку зрения Б.Д. Грекова о времени возникновения республиканских порядков, но и высказал мысль о существовании в XII–XV вв. домениальных владений новгородских князей. Эта мысль была поддержана Н.Л. Подвигиной, которая писала о существовании «княжеского домена в Новгороде на протяжении всего периода независимости»[231].

В.Л. Янин полагает, что «и до восстания 1136 года князь отнюдь не был полновластным распорядителем земельной собственности на территории Новгородского государства; он был хозяином своего домена и лишь адресатом дани с других территорий; и после восстания 1136 года отношения князя с Новгородской республикой не претерпели существенных изменений; лишь на каком-то более позднем этапе права князя были действительно ограничены, но эти ограничения коснулись лишь территории "Новгородских волостей"»[232].

Если Б.Д. Греков понимал известную статью новгородско-княжеских докончаний XIII–XV вв. о запрещении князьям и их людям владеть селами «по всей волости Новгородьской» как полную отмену княжеского землевладения по всей Новгородской земле, то В.Л. Янин считает, что запрет касался только «территории новгородских волостей, т. е. территорий, находившихся вне основного фонда земель Новгорода», в то время как на основной территории республики князья вполне могли владеть землями. Существование княжеского землевладения на основной территории, по мнению В.Л. Янина, подтверждается статьей, имеющейся во всех новгородско-княжеских докончаниях: «а пожне, что твое и твоих мужь пошло, то твое и твоих мужь; а новгородьское Новугороду»[233].

В последнее время В.Л. Янин попытался реконструировать территорию княжеского домена. Согласно В.Л. Янину, первоначально в состав домена входили земли южной части Деревской пятины: волости Морева, Велиля, Стерж, Лопастицы, Буец, погосты Холмский, Молвотицкий и Жабенский, а также бывший «Терпужский» погост Ляховичи. Исследователь датирует возникновение княжеского домена временем около рубежа XI–XII вв., объясняя выбор его места в древности тем, что, во-первых, он занимал ключевые позиции на Селигерском («Русском») пути, во-вторых, домен находился на стыке Новгородской, Смоленской и Суздальской земель, следовательно, вотчинные права князя могли быть гарантированы смоленскими и суздальскими Мономаховичами[234]. Ко времени ликвидации республики в домене остались лишь Морева, Велиля и Холмский погост.

Первоначальный княжеский домен представлял собой «громадный компактный земельный массив», доходность которого в конце XV в. определяется более чем в 3500 обеж, из них ко времени падения республики во владении князей осталось не менее 1500 обеж[235].

В первых публикациях о княжеском домене В.Л. Янин объяснял запрещение князьям владеть землями «в Новгородских волостях» тем, что эти волости, если нанести их на карту, занимали окраинную территорию, колонизированную Новгородом в XI–XIII вв., и новгородцам вряд ли бы удалось удержать их, если бы князья смогли внедриться в них как землевладельцы[236].

Если согласиться с В.Л. Яниным, то трудно постигнуть логику новгородцев, поскольку без ответа остается вопрос, почему они категорически запрещали княжеское землевладение на Терском берегу Кольского полуострова (волость «Тре») или, например, в Югре или Перми, где, кстати сказать, никакого новгородского землевладения вовсе не было, — республика получала с этих волостей только дань, и в то же время сохранять княжеские земли на южной границе Новгородской земли, в непосредственной близости с землями московских князей второй половины XIV–XV вв., в то время когда те одновременно являлись новгородскими князьями и владетелями домена.

Рассмотрим подробнее аргументацию В.Л. Янина. О существовании княжеского домена, по его мнению, свидетельствуют княжеские грамоты XII в., по которым часть земель предполагаемого домена передается Юрьеву и Пантелеймонову монастырям[237]. Из пожалованных земель Буйцы и Ляховичи находились там же, где В.Л. Янин локализует другие княжеские земли, — на юге Деревской пятины. Одним из главных аргументов ученый считает перечисление княжеских доходов с ряда волостей Деревенской пятины в договорных грамотах Новгорода с литовским великим князем Казимиром, первая из которых справедливо датируется В.Л. Яниным временем около 1441 г., а вторая — 1470–1471 гг. По мнению В.Л. Янина, эти грамоты имеют «не рядовой, традиционный, а экстраординарный характер», поскольку «в рядовых докончаниях (т. е. в договорах Новгорода с московскими и тверскими великими князьями. — В.А.) статус княжеских прав, опирающийся на "старину и пошлину", подробно не излагался; он был традиционно знаком обоим участникам докончаний», но «в тех случаях, когда в Новгороде возникали попытки разрыва с русской великокняжеской династией и переориентации на Литву, докончание требовало существенной конкретизации княжеских прав»[238].

В договорах Новгорода с Казимиром перечисляются владения, с которых великому литовскому князю полагаются черные куны и перевары, в их числе те, что включены В.Л. Яниным в состав реконструируемого им домена.

Что касается княжеских пожалований XII в. Юрьеву монастырю погоста Ляховичи и Буйцы, то совершенно справедливым представляется мнение А.Л. Шапиро, который усмотрел принципиальную разницу между этими двумя пожалованиями. А.Л. Шапиро, в отличие от предшественников, показал, что передача Буйцов Юрьеву монастырю Мстиславом Владимировичем и Всеволодом Мстиславичем не есть земельное пожалование, а передача даней и судебных пошлин, получаемых князьями с Буйцов[239] (они, согласно грамоте, передаются «съ данию, и съ вирами, и съ продажами»)[240].

В отличие от Буйцов Ляховичи, будучи небольшим княжеским владением, передаются «съ землею, и съ людьми, и съ коньми, и лесъ, и борти, и ловища на Ловати».

В.Л. Янин не видит разницы между существом того и другого пожалования. Между тем в новгородских грамотах всегда точно фиксируется объем владельческих прав (например, в грамотах XII в. Варлаама Хутынского и Антония Римлянина), и если в грамоте говорится о дани и судебных пошлинах, то именно они и передаются Юрьеву монастырю, а не земля Буйцов, которая, скорее всего, князю не принадлежала. В.Л. Янин справедливо указал на ошибку А.Л. Шапиро в локализации Ляховичей. По мнению В.Л. Янина, волость Ляховичи находилась на Ловати и в конце XV в. ее доходность была 176 обеж. Надо полагать, что в первой половине XII в. погост Ляховичи по доходности был существенно меньше.

Относительно Буйцов В.Л. Янин не обратил серьезного внимания на отмеченное А.Л. Шапиро и Т.И. Осьминским обстоятельство, что Буйцы не стали вполне владельческой волостью Юрьева монастыря и в конце XV в., хотя налицо процесс превращения их в феодальную собственность монастыря. Повинности, получаемые монастырем с Буйцов, небольшие и идут «с куниц»; как и с других бывших черных волостей Новгорода, с Буйцов собираются черные куны в пользу великих литовских князей,[241] в отличие от обояренных земель, которые черные куны не платили.

По мнению В.Л. Янина, новгородско-литовские договоры 1441 и 1470–1471 гг. показывают, что великим московским князьям вплоть до падения республики принадлежали домениальные земли на юге Деревской пятины, а в периоды конфликтов с Москвой новгородцы передавали эти земли литовским великим князьям.

В.Л. Янин явно переоценивает «экстраординарность» упомянутых договоров. Таковым можно признать только договор 1470–1471 гг. Он означал разрыв с Москвой и передачу прав московского великого князя как новгородского князя Казимиру, что, собственно, и вызвало знаменитый поход Ивана III на Новгород в 1471 г. Анализ договора показывает, что он сильно отличается от договора 1441 г., совпадая с ним только в той части, где говорится о сборе черных кун с территорий юга Деревской пятины. Именно эта часть, которую рассмотрел В.Л. Янин, представляется мне не «экстраординарной», а вполне традиционной. Дело в том, что В.Л. Янин не обратил должного внимания на существование договора Новгорода с великим литовским князем Свидригайлом, заключенного 25 января 1431 г.[242] Текст договора, дошедший до нас с утратами, вполне поддается реконструкции, которая проведена Л.В. Черепниным[243] и демонстрирует полную идентичность с текстом договора 1441 г., за исключением, разумеется, имен лиц, участвовавших в его заключении. Сопоставление текстов договоров 1431 и 1441 гг. ясно говорит о традиции заключения договоров с великими литовскими князьями, которым «по старине» принадлежало право сбора податей с ряда новгородских приграничных волостей, среди них тех, что В.Л. Янин относит к «княжескому домену». Новгородско-княжеские договоры носили всегда личный характер и заключались не вообще с великим князем, а всегда с конкретным носителем великокняжеского титула. В случае смерти или свержения князя обязательно заключался новый договор с его преемником. Кроме того, договоры заключались после окончания «розмирья» с тем или иным князем. Что касается договора с литовским великим князем 1431 г., то он был заключен в условиях нормальных мирных отношений с Москвой и никакой экстраординарности в нем нет. Осенью 1430 г. умер великий князь Витовт, его преемником стал князь Свидригайло, и новгородцы, отправив к нему послов, заключили очередной «мир» уже 25 января 1431 г. По традиции литовский князь «целовал крест» Новгороду, точно так же, как после окончательного утверждения на престоле следующего великого князя Сигизмунда (Жидимонта) в 1436 г. в Литву было отправлено новгородское посольство, и великий князь «человаше крест к новгородцем к послом и взяша мир»[244] (текст договора не сохранился). Нет сомнения, что текст договора 1436 г. был идентичен текстам 1431 и 1441 гг. Трудно с полной уверенностью определить время возникновения традиции заключения договоров новгородцев с великими литовскими князьями. Несомненно, что в XIV в. она существовала. Так, с предшественником Свидригайло Витовтом договор был заключен непосредственно по его утверждении на престоле в 1393 г. В летописи сказано: «Седе на княженьи в Литве князь Витовт Кестутьевич и новгородцы взяша с ним мир по старине»[245]. Текст этого договора, как и других аналогичных документов XIV в., не сохранился, но можно уверенно предположить его идентичность договорам 1431 и 1441 гг. Формула, содержащаяся в летописном рассказе («по старине»), ясно указывает на традиционность договорных отношений великих литовских князей с Новгородом. По-видимому, традиция восходит к договору 1326 г.[246]

Таким образом, черные куны с южных волостей Деревской пятины традиционно шли литовским князьям. Относительно статуса этих новгородских территорий можно полностью согласиться с мнением А.Л. Шапиро и Т.И. Осьминского, которые определяют эти земли как черные земли Новгородской республики[247]. В пользу такого определения говорят следующие приведенные А.Л. Шапиро и Т.И. Осьминским факты: отсутствие в писцовых книгах указаний на домосковских владельцев Холмского погоста, Велили и Моревы; древнее реликтовое деление на десятки и станы; незначительность, по сравнению с обояренными землями, крестьянских платежей (они были меньше обычных раз в пять). Основная часть черных кун с этих земель шла в Новгород. Так, с Моревы литовскому князю причиталось 40 куниц, 1 рубль петровщины и «полрубля в осенине», в то время как в писцовой книге говорится, что с Моревы шло 16½ рублей «черны куны»[248].

Возражая против определения ряда южных территорий Деревской пятины в качестве черных земель Новгорода, В.Л. Янин приводит ряд соображений. Во-первых, по его мнению, содержащиеся в разводной грамоте 1483 г. упоминания о волостях («великого князя Березовская волость», «великого князя Стержьская волость Аркажа монастыря», «великого князя Велилская волость», «великого князя Лопастицкая волость Аркажа монастыря») свидетельствуют, что Березовец и Велила относились к великокняжескому домену в Новгородской республике[249]. На мой взгляд, в цитированном документе нет сведений о принадлежности великому князю каких-либо земель в республиканский период. Ясно лишь, что уже после первых конфискаций перечисленные волости принадлежали великому князю.

Во-вторых, деление на десятки, по утверждению В.Л. Янина, является частью «децимарной административной системы», которая «составляла инструмент княжеского управления»; «Мореве, Велиле и Холмскому погосту — и только им во всей Новгородской земле — присуща особая административно-фискальная система децимарного деления»[250]. Прежде всего, вовсе не только указанные три волости имели деление на десятки. Такое же деление имела огромная волость Удомля в Бежецкой пятине, включавшая в себя два рядка и 540 деревень с 1460 дворами (не считая церковных), в которых числилось 1910 крестьян, с доходностью в 1664 обжи[251].

Удомля принадлежала владыке, однако не в качестве дворцовой, а в качестве «кормленской»,[252] т. е. перед нами черная новгородская волость, переданная в кормление архиепископу. Весьма существенным представляется наблюдение Г.В. Абрамовича, который обратил внимание на то, что земли Удомли после конфискации у владыки назывались «волостными» и «черными», в то время как находившаяся рядом владычная дворцовая волость Белая в полном соответствии сс своим прежним статусом стала дворцовой волостью, но уже великого князя[253].

Что же касается децимарной системы как атрибута княжеского управления, то вопрос этот является спорным. Одни исследователи считали ее по происхождению земской, другие — княжеской. Никаких бесспорных доказательств княжеского происхождения десятков и сотен В.Л. Янин не привел. Мне, например, представляется, что правы те, кто считал децимарную систему земской. Поэтому приводить в качестве доказательства принадлежности князю той или иной волости ее деление на десятки некорректно, особенно если иметь в виду упоминавшуюся волость Удомля.

В-третьих, В.Л. Янин возражает Т.И. Осьминскому и А.Л. Шапиро в том, что крестьянские платежи с тех земель, которые они называют черными, а он — домениальными, были значительно меньше тех, что платили крестьяне на обояренных землях. По подсчетам Т.И. Осьминского, в волости Смерда платежи были меньше примерно в пять раз. Результат расчетов Т.И. Осьминского «вызывает недоумение» у В.Л. Янина, который приводит собственный вариант. В качестве исходной точки вычислений В.Л. Янин берет доходность обжи, которая, по его мнению, «в конце XV века тяготела к новгородской гривне, то есть к 14 деньгам». В таком случае, по расчетам В.Л. Янина, с 391 обжи в волости Смерда крестьяне должны были бы платить около 25½ рублей новгородскими деньгами, но, согласно сведениям писцовой книги, они платят 18 рублей 3 гривны 4½ денги. Переводя эти деньги старого письма в деньги нового при помощи коэффициента 10:7, В.Л. Янин получает 18 рублей[254]. Здесь, по-видимому, вкралась досадная опечатка, должно получиться не 18, а около 25 рублей и 4 гривен, т. е. то, что и хотел доказать В.Л. Янин: платежи крестьян волости Смерда не отличались от обычных.

Вычисления В.Л. Янина представляются ошибочными. Непонятно, как автор получил исходную цифру 14 гривен. Поскольку установление средней величины крестьянских платежей есть показатель степени эксплуатации крестьянства, а следовательно, имеет огромное значение для социально-экономической истории, В.Л. Янину следовало бы поделиться с другими исследователями своей методикой определения средних величин повинностей, чтобы полученную им цифру можно было проверить. Он этого не сделал. Поэтому ничего другого не остается, как обратиться к вычислениям крестьянских платежей, произведенным авторами «Аграрной истории Северо-Запада России второй половины XV — начала XVI веков». Сплошная обработка всех сохранившихся новгородских писцовых книг конца XV — начала XVI в. позволила им установить, что платежи крестьян светским землевладельцам в среднем по Новгородской земле составляли 52,2 денги новгородских с обжи. По трем пятинам, писцовые книги которых лучше всего сохранились, эти платежи выглядят следующим образом:

Водская пятина — 68,0 денги с обжи;

Шелонская пятина — 64,7 денги с обжи;

Деревская пятина — 37,5 денги с обжи[255].

Таким образом, платежи с волости Смерда, которые, по расчетам Т.И. Осьминского, составляли около 7 денег с обжи, действительно примерно в пять раз меньше, чем на обояренных землях. Несколько большими были (7–8 денег с двора) платежи крестьян в Лопастицах,[256] во владычной волости Удомля,[257] в некоторых других «кормленских» волостях. В размерах платежей видна большая древность существования черных волостей Новгородской земли.

Вообще если встать на позицию В.Л. Янина и признать Холмский погост, Велиль и Мореву княжеским доменом, в результате конфликтов с Москвой по договорам 1441 и 1470–1471 гг. передаваемым литовским князьям, то возникает неразрешимое противоречие, не замеченное исследователем, а именно: в договорах перечисляются не только Велиль и Морева, но 11 волостей, и все они обязаны Казимиру черными кунами. Тогда, наверное, логично было бы все указанные в договорах волости зачислить в состав княжеского домена. Но это невозможно. Хорошо известно, что Буйцы еще в XII в. были пожалованы Юрьеву монастырю «с вирами, данями и продажами», Лопастицы и Стерж значатся волостями Аркажского монастыря, Молвотицы, Жабна — владычными и т. д.

Таким образом, думается, В.Л. Янину не удалось поколебать высказанную А.Л. Шапиро и Т.И. Осьминским точку зрения на статус ряда волостей юга Деревской пятины как черных земель Новгорода. Никаких следов существования «княжеского домена» в XII–XV вв. мы не обнаружили. Видимо, в XIV–XV вв. существовал некогда обширный, но постоянно уменьшавшийся из-за пожалований боярам, владыке, монастырям, церквам фонд черных земель Новгорода. Представляется несомненной правота Б.Д. Грекова и других исследователей, отмечавших запрет князьям, согласно договорам с Новгородом XIII–XV вв., владеть селами в пределах Новгородской земли. Этот запрет, если следовать буквальному смыслу статьи, касался именно «всеи волости Новугородской», т. е. всей территории Новгородской земли, а не только окраинных «волостей новгородских», как считает В.Л. Янин. Убедительное подтверждение такому пониманию дает новгородский противень последнего договора Новгорода с московским великим князем от 11 августа 1471 г. В нем, помимо традиционной статьи: «А в Бежичах вам, великим князем, ни вашим княгиням, ни вашим бояром, ни вашим слугам сел не держати, ни купити, ни даром не примати, по всей волости Новгородской», есть еще и дополнительная, гласящая: «на Новгородской земле сел не ставити». Совершенно очевидно, что в обоих случаях речь идет об одной и той же территории, слова «по всеи волости Новгородской» равнозначны словам «на Новгородской земле».

Княжеские земельные владения (по всей видимости, небольшие, принадлежавшие лично князьям и обрабатывавшиеся рабами) уже в XII в. стали собственностью республики в лице веча, поскольку основные условия новгородско-княжеских договоров, в том числе и запрещение владеть селами, содержались, надо полагать, и в недошедших до нас договорах с князьями первой половины XIII в., а возможно, второй половины XII в., ведь традиция заключения таких договоров восходит ко временам «отцов и дедов» великого князя Ярослава Ярославича, о чем недвусмысленно сказано, например, в договоре Новгорода с этим князем 1266 г.: «На семь, княже, целуи хрест къ всему Новугороду, на цемь то целовали деди, и отци, и отець твои Ярослав».

Представляется неверным употребление по отношению к новгородским владениям князей или архиепископов самого термина «домен», поскольку ни те ни другие не имели, в отличие от западноевропейских королей, прав верховной собственности на землю. Такие права принадлежали вечу.


Г.С. Лебедев Северо-Запад Новгородской земли: этапы и итоги развития к середине XIII века (по археологическим данным)

Год 1240 — срединная точка временно́го интервала XII–XIV вв., драматичного и длительного «переходного периода» в истории народов Северной и Северо-Восточной Европы. Крестовые походы шведских, датских, немецких рыцарей в земли славянских, летто-литовских, прибалтийско-финских народов, где Новгородская Русь стала крайней северо-восточной ареной военного противостояния, были следствием стабилизации этнополитических образований, завершивших становление феодально-христианской Европы и одновременно положивших конец предшествующей интеграции языческой или полуязыческой «балтийской цивилизации раннего Средневековья»[258].

Критической точкой этот год был и в рамках периода своего рода «трансмутации» древнерусской этнической общности. Не вдаваясь в дискуссию Л.Н. Гумилева и его оппонентов относительно того, следует ли именно двухвековой отрезок XIII–XIV вв. считать началом этногенеза собственно русских,[259] нельзя не констатировать качественного значения потрясений XIII в.: будь то удары с Востока, перенесенные крайне тяжело, будь то удары с Запада, отраженные князем Александром Ярославичем. — Так или иначе то был конец конфедерации, в свою очередь, федеративных образований XII — первой половины XIII в. древнерусских княжеств, сменивших Киевскую Русь, хотя и сохранивших сознание государственно-конфессионального единства[260]. Воплощением этого сознания стал в русской культуре образ святого и благоверного великого князя Александра Невского.

Северо-Запад Новгородской земли — место воинских деяний князя — с середины XIII в., с деятельностью потомков Александра и его преемников, и главным образом военно-территориальной администрации «боярской республики» Господина Великого Новгорода XII–XV вв., приобретает черты внешне очерченного (прежде всего, уникальной среди русских древностей системой каменных порубежных крепостей)[261] и внутренне структурированного единства, в последующие столетия «Московского периода» определяемого как «Вотская пятина Великого Новгорода»[262]. Сто лет спустя после Невской битвы, с 1330-х годов, наместник Новгорода служилый князь турово-пинский, сын великого князя литовского Наримонт, в православии Глеб Гедиминович, и его преемники-родичи возглавляют, в качестве новгородских администраторов, размещенных в древнейшей из крепостей региона Ладоге, «малую федерацию» славянских и финских земель Великого Новгорода, закрепленную системой каменных новгородских крепостей XIII–XIV вв.: Корела — в земле корелы, Орешек — в земле ижоры, Копорье — в земле води. Эта федерация впервые выступает по существу еще при жизни князя Александра Невского, во всяком случае фиксируется в пределах десятилетия со дня его смерти, когда под 1270 г. появляется летописная формула: «совокупися в Новъгород вся волость новгородьская: Пльсковичи, Ладожане, Корела, Ижера, Вожане»[263]. Северо-Запад развивает этот федеративный потенциал в течение нескольких столетий, до роковых столкновений с Москвой и, как следствие этого, следующего кризиса конца XVI–XVII в. Но в свою очередь этому этапу этноисторической эволюции предшествовал и открывал его аналогичный структурный кризис, обособивший и разнонаправивший исторические судьбы сложившихся в IX–XIII вв. крупных регионов Древней Руси.

Монголо-татарское нашествие 1237–1241 гг. не просто разрушило неустойчивую, но реальную «конфедерацию» древнерусских княжеств; был дан решающий толчок для дальнейшего, самостоятельного и различного по направленности развития, завершившегося в итоге кристаллизацией современных восточнославянских народов (русских, белорусов, украинцев). Безусловно, этнический процесс разворачивался под действием ряда других, глубинных и объективных факторов. Однако удар Батыевой Орды стал важнейшим, критическим событием, определившим и завершившим проходивший в условиях «феодальной раздробленности» этнополитический распад Древней Руси.

Александр Ярославич в свои 18 лет стал свидетелем этого распада и наследовал от отца и дяди не только новгородский, киевский, владимирский «княжеский стол», но и трагически рухнувшую под мощным ордынским ударом систему отношений, ранее выражавшуюся сохранившим и на дальнейшие века смысл конфессионально-политического идеала летописным понятием «Русская земля». Реальная Русь середины XIII в. — динамическое, внутренне противоречивое состояние.

Русь Владимиро-Суздальская, ядро складывающегося русского народа, разгромлена и подчинилась Орде. Города ее опустошены и сожжены, князья либо сложили головы на бранном поле, либо склонили их перед ордынскою силою.

Русь Киевская, южная, опустошена до полного обезлюдения; остатки населения хлынули на север, под защиту владимирских князей и гнет татарских баскаков.

Русь Галицкая, прикарпатская, однако, еще жива. Каменные ее города полны сильного боярства и воинства, князь соперничает с Литвой и Венгрией, титулуется королем и вынашивает замыслы не только сопротивления, но и противостояния Орде (несбывшаяся «реконкиста» князей Даниила Романовича и Андрея Ярославича, брата-соперника Александра Невского).

Русь Северная, Новгородская, — в неустойчивом равновесии сил. Весь XIII и XIV вв. недосягаемая для батыевых войск, она постоянно колеблется под воздействием внутренних и внешних факторов. Созревает противостояние Пскова Новгороду, и военные столкновения с Орденом чередуются с союзными акциями (как и столкновения с прибалтийскими племенами). Новгородцы — во внутренних распрях, то изгоняют, то вновь призывают владимиро-суздальских князей начиная с Александра и его сыновей, не желая при этом подчиняться ни давлению шведов и немцев с запада, ни татар и подчиненной им великокняжеской власти с востока. Судьба Низовских земель Руси неравнозначна судьбам Новгорода. Именно в эти десятилетия по существу кристаллизуется то самосознание, которое в трудах В.Т. Пашуто в свое время было выражено основанным на летописных данных термином «Верхняя Русь»[264].

Верхняя Русь при этом — следствие многовекового процесса этнической дифференциации, интеграции, взаимодействия всех основных компонентов населения Северной Европы — северных индоевропейцев и финно-угров (балтов и финнов, скандинавов и славян). Уникальность региона в европейской истории, значение протекавших здесь процессов определяется именно этим тысячелетним взаимодействием[265].

Формирование стабильного взаимодействия всех составляющих этнических компонентов Верхней Руси (регион, приблизительно соответствующий современным Ленинградской, Новгородской и Псковской областям РСФСР) начинается не позднее рубежа VII–VIII вв. и завершается к XII в. Славяне здесь ассимилировали прибалтийско-финский субстрат (в отличие от волжско-финского — во владимирской, или балтского — в смоленско-полоцкой землях Древней Руси) и растворили в своем составе варягов, скандинавских выходцев (сохраняя память об этом в летописных и устных текстах). Весьма вероятно, что на северо-восточной окраине региона, в Приладожье, до XIII в. сохраняется смешанное скандо-финское население, по атрибуции Д.А. Мачинского — «колбяги» письменных источников[266]. Еще более определенно прослеживается консолидация других периферийных этнополитических образований финского населения, племенных объединений — конфедератов Новгорода: корелы, ижоры, води. Стабильные соседские отношения связывают Верхнюю Русь с племенами и землями Прибалтики и Финляндии (см. картосхему).

Устойчивость позиции, своеобразие и стабильность структурных связей Верхней Руси как особого региона Северной Европы сочетаются с ее глубокой и устойчивой внутренней структурированностью, отразившей хронологическую глубину и различные этапы формирования этого региона. Лингвоархеологические исследования последних лет, проведенные нами совместно с профессором А.С. Гердом на базе Межфакультетского Проблемного семинара Университета,[267] позволяют выделить в пределах Верхней Руси весьма устойчивые «внутренние границы», с одной стороны, обособившие территориальные подразделения, соответствующие диалектному членению славянского населения Новгородской земли (не говоря о неславянских районах, столь же четко обособленных). С другой стороны, — если привлечь археологические данные — эти границы фиксируются в различных временных диапазонах, что позволяет выделить основные этапы сложения населения, по терминологии А.С. Герда, — «демогенезиса» Верхней Руси.


Схема формирования этно-политической структуры Северо-Запада Новгородской земли. 1 — этнонимы этнических массивов, исчезнувших к концу I тысячелетия н. э.; 2 — этнонимы массивов, появившихся в I тысячелетии н. э.; 3 — этнонимы массивов, исчезнувших в XI–XII вв.; 4 — этнонимы массивов, сформировавшихся в XI–XIV вв.; 5 — крепости XII–XIV вв.; 6–8 — архаические этнокультурные границы (по археолингвистическим данным)

Важнейшая из этих границ — по Волхову — Ильменю — Ловати, с севера на юг от Ладожского озера, делит территорию на две части («восточноновгородская» и «западноновгородская» культурные области по лингвистическим определениям); на древнейших этапах заселения территории, в эпоху мезолита — неолита (до VI тысячелетия до н. э.), эта граница оказывается в составе более широкой «ничейной полосы» с отсутствием населения (что, возможно, вызвано гидрографическими условиями послеледниковой эпохи), разграничивающей древние этнокультурные массивы, один из которых тяготеет к юго-западной Балтике, другой — к Волго-Окскому междуречью; осторожная ретроспектива позволяет в этих массивах усматривать подоснову по крайней мере прибалтийско-финского и волжско-финского населения, и, таким образом, линия Волхов — Ловать выступает прежде всего как важнейшая из внутренних границ финно-угорского языкового массива, своего рода «тектонический разлом» субстратной подосновы демографической конструкции Верхней Руси (картосхема, 6).

Широтная граница, по линии Западная Двина — верховья Великой — верховья Ловати, также проступающая по комплексу лингво-археологических данных, обособляет регион с юга. Стабилизацию ее можно отнести к III тысячелетию до н. э., и, несмотря на последуют щую «сдвижку», связанную с расселением «культур боевых топоров» позднего неолита бронзового века (в языковом отношении атрибутируемых как «северные индоевропейцы», если не входить в дискуссию о более углубленном этноопределении), с I тысячелетия до н. э. в течение всего железного века и до древнерусского времени включительно она выступает как стабильный рубеж. В языковом отношении граница — между финно-угорским (на севере) и индоевропейским языковым массивом, причем последний представлен, естественно, прежде всего балто-славянской ветвью индоевропейской языковой семьи[268] (картосхема, 7).

Граница, выделяющаяся независимо по лингвистическим и археологическим данным, обособляет микрорегион Западного Приильменья — верхней Луги, равно как область в нижнем и среднем течении реки Великой — Псковского озера. Оба ареала длительное время выступают то как «пограничье» соседствующих взаимоналагающихся культурных групп, то нередко как пустующая «ничейная земля». Освоение ее с «эпохи длинных курганов и сопок» VII–VIII вв. — не стремясь к однозначно жесткой этнической атрибуции той и другой группы памятников — нельзя не связать со славянским расселением в регионе (картосхема, 8).

Показательно в таком случае, что и наивысшая концентрация славянского этноса, и его распределение по базовым коммуникационным трассам и ключевым точкам Верхней Руси от Новгорода к Ладоге связаны с освоением «ничейных» областей и территорий; в первую очередь это следует объяснить своеобразием и эффективностью ландшафтно-хозяйственного стереотипа, генетически связанного со среднеевропейскими условиями и впервые распространенного в регионе именно славянским населением[269]. Трасса Ловать — Волхов, освоенная этим земледельческим населением, в VIII–XI вв. из пограничной зоны становится фактором этнокультурной интеграции и притом — важнейшей составляющей общеевропейской континентальной магистрали, летописного Пути из Варяг в Греки. Именно процессы, развивающиеся на этом пути и базирующейся на нем непрерывно развертывающейся системе коммуникаций, в IX–XIII вв. определили дальнейший ход русской истории, а следовательно, место и значение Северо-Запада Новгородской земли.

Однако структурная определенность и своеобразие региона, проступающие в XIII–XIV вв., явились следствием одной из фаз процесса «демогенезиса», единого и непрерывного со времени окончания ледникового периода. Ритм его, объединяющий Верхнюю Русь с Северной Европой, в то же время во многом обособляет регион от соседних и родственных в этноязыковом отношении восточнославянских областей Восточноевропейской равнины, чем во многом определилась и драматичная история Новгорода Великого, проявившаяся, в частности, и в трагических коллизиях его отношений с князем Александром Невским и его преемниками.


А.И. Сакса Северные прибалтийско-финские племена в эпоху Александра Невского

Александр Невский был выдающейся фигурой своей эпохи, а сама эпоха востребовала, кажется, всего его без остатка. В значительной степени его деятельность была связана с северными финскими племенами, с укреплением северо-западных рубежей Новгорода. Общеизвестно, что «старейшине в земле Ижерьской» Пелгусии) князь Александр поручил «стражу морскую» и что тот заблаговременно сообщил князю о подходе шведских кораблей, увиденных им на рассвете июльского дня 1240 г. На следующий год, в походе победителя в Невской битве на Копорье против крестоносцев, участвовало войско из новгородцев, ладожан, а также ижорян и карел. Карелы (корела) активно участвовали и в других военных предприятиях новгородцев. В средневековых источниках упоминаются сумь и емь — финские племена, проживающие на территории современной Финляндии, — с той лишь разницей, что последние либо участвовали в походах на Русь в составе шведских войск, либо служили объектом походов новгородцев, т. е. были противниками Новгорода. Причины, приведшие к такой ситуации в Восточной Прибалтике, достаточно полно отражены в работах И.П. Шаскольского[270]. Мы в своей работе ставим целью показать эти племена «изнутри», рассмотреть процесс их становления во второй половине первого тысячелетия н. э. — начале второго тысячелетия н. э.

В Финляндии в эпоху переселения народов (V–VI вв.) существовали три развитые области: Юго-Западная Финляндия (провинция Варсинайс-Суоми, западная часть провинции Уусимаа и южная часть провинции Сатакунта), озерная область провинции Хяме и Южная Похьянмаа на побережье Ботнического залива (картосхема 1). Археологические культуры этих областей различались по формам погребальных сооружений, среди которых все же преобладали каменные или каменно-земляные насыпи, а также по составу погребального инвентаря. В целом материальная культура населения этих областей в V–VI вв. характеризуется сильным прибалтийским (южная прибрежная часть страны) и скандинавским (западное побережье) влиянием. Погребения эпохи переселения народов в Финляндии не образуют больших могильников. Зачастую это отдельные насыпи или 1–3 захоронения на могильниках более ранней поры. С середины VI в. население заселенной в то время территории Финляндии стало вырабатывать свои формы украшений на основе распространенных в регионе иноземных образцов[271].


1. Археологические памятники Финляндии V–VI вв. (1) и VII–VIII вв. (2). (По М. Хуурре 1979)

Наступление эпохи Меровингов (VII–VIII вв.) сопровождается существенными переменами в погребальной обрядности и инвентаре могил. На место отдельных погребений приходят могильники, на многих из которых продолжали хоронить и в последующую эпоху. Многочисленнее и разнообразнее становится сопровождающий инвентарь погребений. С конца VI в. в Нижней Сатакунте, в районе приходов Эура и Кейлие, начинают хоронить умерших по обряду трупоположения в грунтовых ямах. На остальной постоянно заселенной территории страны в это время стал распространяться погребальный обряд, при котором остатки кремации размещались на древней дневной поверхности, на которой предварительно выкладывалась вымостка из камней в 1–4 слоя (так называемого полттокенттякалмисто). Во внутренних областях Финляндии вымостка зачастую отсутствует. Такие могильники известны в Хяме, а также в Верхней Сатакунте[272].

В эпоху Меровингов зона оседлого заселения расширяется за счет внутренней колонизации и увеличения плотности населения на уже освоенных землях. Параллельно с процессами развития общества, отразившимися в описанных нами выше изменениях в археологических памятниках, происходят и другие изменения в культуре. Складывается этноопределяющий набор украшений; на основе среднешведских образцов развивается собственное производство равноплечных и ракообразных фибул, ставших ведущими типами застежек в ту эпоху[273]. Этот период в два столетия (VII–VIII вв.) чрезвычайно важен с точки зрения формирования финской культуры железного века. Именно в это время археологически фиксируемые явления, такие как становление женского убора и набора воинского снаряжения, распространение могильников типа полттокенттякалмисто, приобретают общефинский характер. Можно говорить о качественно новом этапе в развитии населения Финляндии, характеризующемся активной внутренней колонизацией, становлением новых форм хозяйства производящего типа, земледелия и скотоводства, что привело к росту численности населения и формированию национальных форм культуры. Однако географические границы ранее освоенных областей расширились незначительно. Развитие происходило по пути интенсивного освоения уже заселенной территории и ее периферии, качественных изменений в социально-экономической сфере. К концу периода, и прежде всего с развитием торговли на Балтике, ситуация изменилась, что вызвало усиление эксплуатации местных ресурсов, развитие земледелия, ремесла, пушного промысла и торговли по внутренним водным путям. Как следствие, потенциал населенной области уже не удовлетворял потребностям развития, и в него вовлекаются малонаселенные, но богатые ресурсами районы, население которых находилось на предыдущей степени развития. Являясь поначалу лишь посредником в освоении ресурсов отдаленных от поселенческих центров областей, оно все более вовлекается в эту деятельность, перенимая от пришельцев навыки в обработке земли и ремесленном производстве. Следствием были формирование новых поселенческих центров и рост численности населения, возникновение новых очагов культуры и влияния на другие отдаленные районы. Нам представляется, что по этой схеме произошло становление таких уже развитых к XII–XIII вв. областей, как Карелия и Саво.

В Западной Финляндии (территории расселения летописной суми) в эпоху викингов (IX–XI вв.) населенная зона расширяется за счет увеличения плотности населения и освоения новых земель. Многие из захоронений IX–XI вв. сделаны на могильниках предшествующей поры, продолжая тем самым их использование. В сельском хозяйстве в течение эпохи Меровингов произошли существенные прогрессивные изменения. С начала VI в. небольшие серпы и косы заменяются более крупными орудиями труда, позволяющими обрабатывать большую площадь полей и угодий. В употребление входят железные сошники. Увеличение площади могильников и продолжительности их использования несомненно отражает изменения в системе расселения. Этот процесс — переход от отдельного двора к деревенской системе расселения — также получил начало в эпоху Меровингов[274]. Население стабилизируется. Помимо земледелия развивается скотоводство, о чем говорят многочисленные находки костей домашних животных на могильниках. Сохраняет высокий уровень ремесленное производство. К эпохе викингов в Финляндии сформировалась самобытная материальная культура, постоянно развивающаяся и не теряющая связи с Прибалтикой и Скандинавией. Сохраняются и развиваются торговые связи, налаженные с Прибалтикой, Скандинавией, Восточной Европой в предшествующее время. Но в связи со становлением новых путей на Восток в характере торговли финнов произошли изменения, выразившиеся прежде всего в поступлении большого количества восточного монетного серебра (23 клада серебряных монет и вещей в целом по Финляндии).

Ареал могильников эпохи викингов охватывает в общих чертах ту же зону, что и памятники предшествующего периода (картосхема 2). Значительное количество новых могильников возникло лишь в южной части провинции Хяме. В Южной Похьянмаа по каким-то причинам население сократилось настолько, что практически не оставило следов[275]. В целом в IX–XI вв. достаточно плотно заселенными были юго-западная часть страны (провинция Собственно Финляндия) и южные районы провинций Сатакунта и Хяме. Новые могильники появляются в Восточной Финляндии, а также в Приладожской Карелии, о которой речь пойдет ниже. По-прежнему незаселенным остается побережье Финского залива (провинция Уусимаа). Ведущей формой погребального обряда становится погребение на каменной вымостке либо на древней дневной поверхности без регулярной выкладки из камней. На территории современной провинции Собственно Финляндия в настоящее время известно около 60 могильников с захоронениями IX–XI вв., третья часть всех известных в Финляндии. Из них чуть более 40 — это могильники с трупосожжением на каменной вымостке, остальные — погребения под каменными или каменно-земляными насыпями и могильники с захоронениями по обряду ингумации в грунтовых ямах. Захоронения несожженных умерших в грунтовых ямах начинают совершать в этой части страны с XI в. и на могильниках с трупосожжениями на каменной вымостке. Это либо впускные захоронения, либо могилы на периферии могильника. Наиболее ранние захоронения по новому обряду были совершены в приходах Каарина, Маариа, Лието, Ноусиайнен, Мюнямяки — все на ограниченной территории в районе современного г. Турку в юго-западной оконечности страны. Датируются они XI в. В том же столетии возникают могильники с захоронениями исключительно по обряду погребения в грунтовых ямах: Халикко-Рикала[276] (XI–XII вв.), Каарина-Кирккомяки (XI в.), Лието-Ристинпелто (XI–XII вв.), Маску-Хумиккала (XI–XII вв), Райсио-Ихала (XI–XII вв.)[277] (картосхема 2). В южной части провинции Сатакунта, как выше уже отмечалось, погребения по обряду трупоположения в грунтовых ямах были распространены с конца VI–VII в. Эта традиция, происхождение которой достоверно не выяснено, просуществовала на этой небольшой, ограниченной практически двумя приходами — Эура и Кейлие — территории вплоть до IX–XI вв.[278]


2. Археологические памятники Финляндии и Карелии, относящиеся к эпохе викингов (ок. 800–1050 гг.). (По М. Хуурре, 1979). 1 — могильники с захоронениями по обряду трупосожжения; 2 — могильники с захоронениями в грунтовых могилах

В Хяме, земле еми русских летописей, происходили аналогичные процессы. Там также в эпоху викингов распространяется обряд трупосожжения на древней дневной поверхности. Но он не получил такого развития, как в более западных областях Финляндии. В этой центральной области страны на многих могильниках отсутствуют каменные вымостки, характерные для Юго-Западной Финляндии. К наиболее ранним относятся могильники Нокиа-Маттила, Весилахти-Кирмукарму, Лемпяала-Вайхмала, Сяксмяки-Киилия, Пялкяне-Вяриля, Ваная-Конкипелто. Многие из них существуют до конца языческого времени (XII в.). На части из этих могильников встречены захоронения по обряду трупоположения в грунтовых ямах. Эти первые грунтовые могилы появляются в XI в. Погребения в них сопровождаются погребальным инвентарем, и сами могилы находятся на могильниках, где основная масса захоронений совершена по обряду трупосожжения. Такие случаи известны на могильниках Калвола-Ниеми, Лампи-Хонкалинна, Хаухо-Алветтула, Сяксмяки-Киилия. В ряде случаев, как в Киилия, грунтовые могилы располагаются по периметру могильника с сожжениями. На могильниках с сожжениями выявлены и безынвентарные грунтовые могилы, что указывает на использование языческих кладбищ в эпоху христианизации[279].

Инвентарь могильников в Хяме принципиально не отличается от западнофинского. В употреблении были одни и те же разновидности фибул и других украшений, составлявших убор, имевший лишь незначительные региональные различия. Еще более универсален был набор предметов вооружения, состоявший, как правило, из меча, топора, одного или нескольких наконечников копий, зачастую иноземного производства.


3. Исторические провинции Финляндии. (По У. Сало, 1979). 1 — Ахвенанмаа (Аландские острова); 2 — Варсинайс-Суоми (Собственно Финляндия); 3 — Уусимаа (Нюланд); 4 — Сатакунта; 5 — Хяме (Тавастланд); 6 — Саво; 7 — Карьяла (Карелия); 8 — Похьянмаа (Восточная Ботния); 9 — Лянсипохья (Западная Ботния); 10 — Лаппи (Лапландия)

Переход от трупосожжения к трупоположению, как видно из приведенных выше данных, произошел в Финляндии в XI в., и в этом же столетии обряд погребения в грунтовой яме некремированных умерших стал преобладающим. Переход от языческого обряда к захоронениям без сопровождающих вещей, что принято связывать с христианизацией, произошел в середине XII в. В ряде районов Западной Финляндии эта перемена в обряде произошла еще раньше, в середине — второй половине XI в.[280] В то же время в Восточной Финляндии, а также в Карелии язычество в погребальном обряде сохранялось вплоть до XIV в., а по другим источникам, языческие верования и представления были в Карелии сильны и в значительно более позднее время[281].

По-видимому, христианизация суми и еми не была результатом каких-либо миссионерских значительных акций, каковыми являлись так называемые крестовые походы шведов в Финляндию, первый из которых был совершен в 1150-е годы. О более раннем проникновении христианства в Финляндию говорят не только материалы археологии, но и русские слова-заимствования, обозначающие в финском языке многие церковные понятия и названия. Ко времени шведского завоевания, проведенного в несколько этапов (1-й, 2-й и 3-й крестовые походы), население концентрировалось на хорошо освоенной, но незначительной части современной Финляндии, ограниченной провинциями Варсинайс-Суоми (Собственно Финляндия), Сатакунта и Хяме (картосхема 3). К этому времени сложились развитые племенные институты, регулирующие различные стороны жизни как в рамках отдельных сел, так и в масштабах «земли». Поскольку основную массу населения составляли свободные крестьяне, значительную роль в общественной жизни играло народное собрание. Археологически это отразилось в находках так называемых мест собраний — каменных кругов на возвышенностях, связываемых в устной традиции с древними собраниями. На это же указывает распространение глагола pitää — «держать»: pitää neuvoa — «держать совет», pitää käräjät — «держать народное собрание», pitää pidot — «держать пир» и т. д., наконец, pitäjä — «волость», «сельский приход». Важными функциями территориальной организации были постройка и содержание городищ, организация военных походов, отражения набегов неприятеля. По всей видимости, по мере развития внутренней торговли на Балтике в XI в. все более значительную роль в экономике финнов играет внешняя торговля, выводя финское общество за рамки внутреннего развития. Потребности торговли вынуждали создавать новые структуры, не подчиненные традиционным внутриобщинным связям. О включении Финляндии в балтийскую торговлю говорят многочисленные клады серебра, как монетные, так и вещевые, монетно-вещевые. Все они попадают в сравнительно короткий отрезок времени, не выходящий за пределы XI в.[282] Торговля не могла не влиять и на связи между различными поселенческими центрами Финляндии, между прибрежной зоной и внутренними районами. Другой стороной развития ситуации в регионе было усиление военной экспансии. Если в эпоху викингов происходили эпизодические набеги скандинавов на финское побережье, о чем сохранились свидетельства письменных источников и рунических камней,[283] то в последующую эпоху военные походы совершались по другим, более глубоким причинам. Характер внешней деятельности прибрежных балтийских стран с XI в. определялся теми глубокими изменениями, которые произошли в регионе, прежде всего становлением раннесредневековых государств в Северной и Восточной Европе и связанным с этим переносом центра тяжести их внешнеполитической и торговой деятельности на область Балтийского моря. Создается новая система экономических и политических связей Балтийского региона, характеризующаяся устойчивыми торговыми отношениями Древнерусского государства, и прежде всего Новгорода, со скандинавскими, а позднее (с XII в.) и северогерманскими торговыми центрами (Готланд, Сигтуна, Любек и др.). В то же время такие известные в эпоху викингов балтийские центры, как Бирка и Хедебю, приходят в упадок[284]. В этих условиях возрастает роль прибрежных областей, находящихся за пределами границ раннефеодальных государств, но занимающих стратегическое положение в регионе, — таких как Прибалтика и Финляндия. Борьба за влияние в этих землях и обладание ими вылилась в прямую военную конфронтацию средневековых феодальных государств. В результате уже упоминавшегося первого крестового похода шведов в Финляндию в 1155–1157 гг. юго-западная часть страны оказалась в их власти. Весь XII век прошел в борьбе Новгорода и подчиненных ему прибалтийско-финских племен против еми, прежде связанной с Русью данническими отношениями[285]. Активно в ней участвовали ладожане, разбивавшие вражеские рати на Ладожском озере. Борьба вновь вспыхнула в 1220-е годы[286]. Этот первый этап борьбы Руси со Швецией, в котором северофинские племена занимали центральное место, закончился поражением шведского войска в Невской битве в 1240 г. Победа новгородцев под руководством Александра Невского сохранила за Русью земли по южному побережью Финского залива и определила судьбу населявших берега Финского залива народов. Водь ижора и корела остались в сфере влияния Новгорода, входя в состав Новгородского государства, а сумь и емь стали подданными Шведское государства.


Е.А. Рябинин Водская земля Великого Новгорода и Александр Невский. Исторические и археологические реалии

Данное сообщение посвящено некоторым результатам историко-археологического изучения порубежной русской территории — Водской земли Великого Новгорода — в эпоху князя Александра Ярославича Невского.

По единодушному мнению исследователей, название Водской земли (а с конца XV в. — и Водской пятины) связано с этнонимом иноязычного финно-угорского федерата Северо-Западной Руси — води, упоминаемой летописями с XI в. Но Эта же территория с начала II тысячелетия н. э. вошла и в зону массового славянского освоения, определившего прочное вхождение региона в границы новгородских владений. Судя по скудным сообщениям средневековых источников, Водская земля охватывала Ижорскую возвышенность в западной части современной Ленинградской области, благоприятные для пашенного земледелия того времени почвы которой определили ее значение как одной из главных житниц Великого Новгорода. На севере она доходила до побережья Финского залива, на востоке граничила с Ижорской землей, с юга по прибрежной полосе Луги соседствовала с Лужской «волостью». Военно-административным центром Водской земли являлась крепость Копорье, каменные укрепления которой были возведены в конце XIII в.

Особое положение в системе административного деления новгородского порубежья занимали низменные и болотистые участки, тянущиеся к западу от Ижорского плато до Лужско-Нарвского междуречья. Еще в конце XV в. здесь размещались погосты с дополнительным наименованием «в Чуди», указывающим на особый этнический статус их обитателей. Эти районы в Водскую землю не входили, хотя и включались в состав новгородских владений. Именно здесь располагалась густая сеть поселков нерусского населения, потомком которого является современная водь — малая прибалтийско-финская народность, ныне представленная лишь несколькими десятками человек, но еще в середине XIX в. насчитывавшая более 5000 человек[287]. Окружающее русское население обычно называло водь «чудью» или «чудьей», а ее язык «иудейским».

Археологическое изучение рассматриваемой территории продолжается уже более 100 лет и связано в основном с раскопками тысяч погребений древнерусского времени, сконцентрированных на Ижорской возвышенности. Последние двадцать лет планомерные исследования памятников на западе Ленинградской области осуществляются автором, вскрывшим около 500 погребений и ряд поселений, что позволило проследить динамику изменений в материальной и духовной культуре славянских и «чудских» обитателей края с XI по XVI–XVII вв. Особый интерес представляют намечающиеся по археологическим данным кардинальные сдвиги в развитии этих традиций, относящиеся ко второй четверти — середине XIII в. Некоторые из них, на наш взгляд, поддаются исторической расшифровке в контексте деятельности князя Александра Невского в Водской земле.

Исследование археологических объектов показало, что древнерусское освоение порубежной территории началось в XI в. Его осуществляли славяне-земледельцы, шедшие из Приильменья в поисках новых пашенных земель. Основным центром притяжения крестьян стала Ижорская возвышенность, где зафиксировано свыше 10.000 курганов и жальничных могил. Здесь возникали первые славянские деревни, вырубались окрестные леса и очищенные участки засевались рожью, пшеницей, ячменем, льном. Крестьяне держали лошадей, коров, овец, косили для скота сено, ловили в реках, озерах и на Финском заливе «рыбу белую всякою ловлей».

В процессе своего расселения славяне вошли в соприкосновение с водскими коллективами, обитавшими на Ижорской возвышенности. Многообразные, в том числе и брачные, связи способствовали сложению в контактных зонах областной этнокультурной общности (при доминирующей роли носителей славянского языка), которая, по-видимому, и выступает в новгородских летописях под названием «вожан», а в западноевропейских источниках — «вотландцев». За пределами возвышенности проживала почти не затронутая славянским влиянием финноязычная «чудца».

В XII в. рассматриваемый регион впервые подвергается вражескому вторжению извне. Под 1149 г. летопись фиксирует поход в Водскую землю крупного отряда еми, наголову разбитого новгородцами[288]. Ответной реакцией Новгорода на опасность с севера явилось возведение во второй половине этого столетия дерево-земляных крепостей на окраине глинта, которые прикрывали путь из финского залива по впадающим в залив рекам. Такие острожки были наследованы автором у деревни Кайболово на реке Суме и у деревни Воронино на реке Воронке[289]. Их появление окончательно закрепило политическое господство Новгорода на северо-западном порубежье.

Судя по материалам погребений, сельское население края в XI–XII вв. и частично в XIII в. стойко придерживалось языческих традиций[290]. Еще в XII в. спорадически практиковался обряд сожжения умерших. Постоянно фиксируются и элементы «огненного» очистительного ритуала. Так, площадка в основании курганной насыпи предварительно обжигалась ритуальным костром, умершего же клали поверх мощного слоя угля и золы. Нередко наблюдались и более сложные обрядовые действия. По краю погребальной площадки, в центре которой помещался умерший, вырывалась круговая канавка. Ее заполняли легким горючим материалом (ветками, соломой) и затем поджигали. Огненно-дымовая завеса скрывала от участников похорон мертвеца, одновременно ограждая его от живого мира. Такая имитация сожжения покойника известна в различных древнерусских областях; очевидно, именно к ней применялся термин «дымы», упоминаемый в житийном рассказе о Константине Муромском (XI в.) при описании языческих «действ».

Важной составной частью похоронного ритуала являлся поминальный пир (страва), о чем свидетельствуют постоянно встречающиеся под дерном насыпей черепки битой посуды и кости животных. В XI — первой половине XIII в. древнерусских крестьян хоронили в основании насыпи. Наблюдается различная ориентировка умерших (положения головой на север, восток, запад). Положение рук — самое разнообразное; руки, скрещенные на груди, для этого периода не были зафиксированы ни в одном случае. В ногах обычно ставили горшок с пищей. Рядом с умершими женщинами клали серп, мужчин погребали с косой-горбушей или с топором, иногда — с острогой, копьем, боевой секирой, набором стрел. К поясу прикреплялись нож в чехле и футляр, содержащий кресало и кремень для высекания огня. Таким образом, по представлениям современников, умерший в потустороннем мире нуждался в вещах, которыми пользовался в повседневном быту.

К рассматриваемому времени относится наивысший расцвет языческой культовой пластики. В женских погребениях часто встречаются бронзовые амулеты в виде миниатюрных воспроизведений предметов быта, являвшиеся, по образному выражению Б.А. Рыбакова, «языческими письменами», запечатлевшими архаический круг семейных верований[291]. Поистине массовое распространение имели зооморфные подвески в виде коня и птицы; такие амулеты носились женщинами и, по древним представлениям, обеспечивали плодовитость[292]. Последнее же при крайне высокой детской смертности являлось важнейшим фактором выживания и продления рода средневековых коллективов.

В еще более яркой форме языческие традиции отражены в обряде летописной «чудцы». Это население в первых веках II тысячелетия н. э. продолжало практиковать сожжение умерших, прах которых вместе с углями погребального костра рассеивался на поверхности земли.

Переломный момент в развитии древнерусской курганной обрядности приходится на вторую четверть — середину XIII в. В этом убеждают материалы раскопок серии могильников, осуществленных в окрестностях центра Водской земли Копорья. Именно в середине столетия неожиданно прекращается функционирование крупного курганного кладбища у деревни Бегуницы. Остальные могильники, расположенные в радиусе 7–12 км от указанного памятника, использовались и позднее, однако их обряд претерпевает существенные изменения. Умерших перестают погребать на поверхности курганной площадки, а помещают в могильные ямы, вырытые в ее центре. Могилы первоначально выкапывались на глубину всего лишь 5–15 см, т. е. имели еще сугубо символический характер. Но данный факт приобретает особое значение в связи с тем, что само появление «символических» подкурганных ям прямым образом кореллируется с исчезновением обычая помещать с умершим орудия труда, оружие, бытовой инвентарь и посуду. Уже не прослеживаются пережитки «огненного» ритуала, а весьма неустойчивая в прошлом ориентировка постепенно заменяется однообразным положением головой к западу. Налицо ослабление языческих черт обряда при заметном усилении христианских традиций.

Еще более разительная картина обрядовых изменений фиксируется в это время в ареале «чудцы». Примерно в середине XIII в. средневековая водь, ранее рассыпавшая кремированные останки умерших на поверхности земли, переходит к захоронению несожженных трупов в могильных ямах. Ранние могилы отличались незначительной глубиной и лишь слегка присыпались грунтом. Столь резкая ломка традиционного обряда не может объясняться внутренними причинами. Она явно связана с каким-то сильным внешним воздействием, в целом одноактного порядка. Одновременность этих явлений в Водской земле и «чудском» регионе также не может быть случайной.

Понять причины происшедших качественных изменений помогают данные письменных источников. По более поздним сведениям писцовых книг рубежа XV–XVI вв., исследованные курганные кладбища принадлежали деревням одного административного подразделения Водской пятины — Ильинского Замошского погоста. Известно, что в центральных селениях погостов располагались церкви и христианские кладбища прихода. А именно деревня Бегуницы («Богуничи»), рядом с которой в середине XIII в. внезапно перестали сооружать языческие курганы, и являлась таким центром. Это позволяет установить время появления здесь христианской церкви и определить, таким образом, начало активного внедрения государственной религии в сельскую среду — наиболее ощутимого в местах пребывания духовенства и ослабленного в других пунктах.

Распространение православия диктовалось осложнившейся военно-политической ситуацией на Северо-Западе Новгородской земли. В 1240 г. ливонские рыцари перешли реку Нарову и попытались укрепиться в старом новгородском погосте — «в Копорьи»[293]. Однако в 1241 г. князь Александр Ярославич, организовав ополчение из новгородцев, ладожан, корел и ижоры, отбил у немцев Копорье, а в следующем году разгромил полчища крестоносцев на льду Чудского озера. Для нашей темы особый интерес представляет летописное упоминание о том, что после взятия Копорья Александр «Вожан и Чудцю переветники извеша»[294]. Очевидно, определенная часть разноязычного населения Водской земли и «чудского» региона в период начавшихся военных столкновений занимала довольно неустойчивую позицию по отношению к Новгороду. С таким положением русские власти не могли более мириться.

Интересы княжеской политики нуждались в соответствующем идеологическом обеспечении. Ожесточенная борьба Руси за сохранение северо-западных владений протекала в условиях противостояния православия римско-католической («латинской») церкви. Известно, например, что в 1227 г., когда Швеция усилила военный натиск на новгородскую Карелию, князь Ярослав Всеволодович, отец Александра Невского, «…послав крести множество корел, мало не все люди»[295]. Ту же цель, очевидно, преследовал и Александр Ярославич, приступив после событий 1240–1242 гг. к активному распространению православия среди обитателей Водской и Чудской земель. Только с этого времени новая религия получает оседлость в сельской среде северо-западного порубежья Руси, с этого времени можно исчислять начало ее действенного влияния на языческое мировоззрение разноязычного населения края.

Следует полагать, что реальная картина таких процессов была более сложной, чем она реконструируется на материалах археологии и скупых сообщениях летописи. Тем не менее использование нового пласта источников позволяет конкретизировать некоторые сюжеты, связанные с многогранной деятельностью благоверного великого князя Александра Невского — ревнителя православия, мудрого политика и защитника Руси.


В.Л. Янин Берестяные грамоты об обороне новгородских рубежей в XIII веке

В 1985 г. в Новгороде на Троицком раскопе, в слоях второй половины XIII в., была найдена берестяная грамота (ей присвоен № 636), написанная твердым и решительным почерком и содержащая следующий текст: «Пришьль искоупникъ ис Полоцька. А рать поведае великоу. А водаить пошьниць во засадоу».

«Искоупникъ» — очевидное производное слово от слова «искоупъ», что значит «выкуп» (см. Словарь Срезневского). Это слово не зафиксировано в древнерусских текстах, но смысл его самоочевиден: искупник — человек, выкупленный из плена, или же человек, который осуществлял выкуп пленных. Здесь более вероятно первое значение; в противном случае искупника назвали бы по имени. Не исключено, что выкуп пленного был результатом частной инициативы. В духовной Климента середины XIII в. в числе наследников имущества завещателя назван некий Андрей Воинович: «то же есмь не даромъ далъ, платилъ за мене Данило и Воинъ искупъ литовьскыи»[296].

Искупник пришел из Полоцка. В 60-е годы XIII в. Полоцк переживает весьма драматические события. Еще в 1262 г. Новгород находился в активном союзе с литовским полоцким князем Товтивилом, участвуя вместе с ним в походе на Юрьев Немецкий[297]. В 1263 г., однако, «бысть мятеж в Литве…, и убиша великого князя Миньдовга свои сродичи; распрешася убиица Миндовговы и о товарех его, и убиша князя Полотцкаго Товтовила, а бояре его исковаша, и просиша у Полочан и сына Товтовилова убити, он же беже в Новъгород со двором своим, а Литва посадиша в Полотце своего князя, а Полочан пустиша, которых имали со князем их, и мир взяша»[298]. В 1265 г. после победы сына Миндовга Войшелга 300 литовцев с женами и детьми «въбегоша» в Псков, где они были крещены князем Святославом, «а новгородци хотеша их исещи, нъ не выда их князь Ярослав и не избъени быша»[299]. В 1266 г. с вокняжением в Пскове Довмонта начинается его ожесточенная борьба с Герденем; летописец, рассказывая о ней, употребляет такой же, как в грамоте № 636, фразеологический оборот: «стражие же видевше рать велику»[300]. Возникла существенная разница в оценке действий Довмонта между великим князем Ярославом Ярославичем и новгородцами. Ярослав привел низовские полки в Новгород, «хотя ити на Пльсков на Довмонта»; новгородцы же «възбраниша ему, глаголюще: "оли, княже, тобе с нами уведавъшеся, тоже ехати в Пльсков"; князь же отсла полкы назадь»[301]. В следующем, 1267 г., «ходиша новгородци с Елеферьемь Сбыславичемь и с Доумонтом съ пльсковици на Литву, и много их повоеваша»?[302] Наконец, в 1268 г. «сдумаша новгородци с князем своимь Юрьемь, хотеша ити на Литву, а инии на Полтеск, а инии за Нарову. И яко быша на Дубровне, бысть распря, и въспятишася и поидоша за Нарову к Раковору»[303]. С одним из этапов этой цепи событий, вероятно, и связывается берестяная грамота № 636.

Искупник «рать поведае велику», т. е. сообщает о большом войске или же о серьезных военных действиях. Существо документа, таким образом, состоит в том, что он является военным донесением, основанным на сообщении пришедшего из Полоцка человека о готовящемся там войске, очевидно, враждебном Новгороду. Такая ситуация постоянна начиная с 1263 г.

Вторая часть письма содержит просьбу прислать пшеницу (хлеб, провиант) в «засаду». Засадой назывался или отряд войска, помещенный в скрытом месте для нападения на неприятеля, или же военный отряд, находившийся в городе для его защиты (см. Словарь Срезневского). Здесь больше подходит второе значение. Очевидно, новгородский полк или гарнизон, особо нуждающийся в дополнительном провианте ввиду предстоящего нападения вражеской «великой рати», ожидает приближения литовцев со стороны Полоцка. Такое сочетание обстоятельств близко совпадает с ситуацией 1265 г., когда какие-то новгородские силы во главе с князем Ярославом находились в Пскове, готовые учинить расправу над тремястами литовцами. За год до этого произошло свержение и убийство Товтивила в Полоцке с пленением литовцами полочан и предоставление убежища сыну Товтовила в Новгороде. Появление искупника в качестве военного осведомителя в такой момент представляется вполне логичным. Однако местом написания грамоты № 636 может быть и любая крепость на новгородско-литовском пограничье. Локализация этой крепости стала возможной спустя четыре года после находки грамоты № 636, когда в 1989 г. на Троицком раскопе была обнаружена берестяная грамота № 704, происходящая из слоев середины XIII в.

Новый документ, к сожалению, сохранил лишь первую и примерно половину второй строки, которые содержат следующий текст: «городьцано ко посадникоу ко вьликомоу. Сь побьгль сьн н…». Поразительной особенностью грамоты № 704 является то, что она написана тем же почерком, что и грамота № 636. Совместное рассмотрение этих двух документов дает нужное направление поискам того места, откуда были отправлены в Новгород комментируемые письма.

Как уже отмечено, указание грамоты № 636 на искупника, пришедшего из Полоцка, ориентирует эти поиски на западные рубежи Новгородской земли. Между тем последнее, фрагментированное слово грамоты № 704 «сьн н…» может быть осмысленно только как «ясенянин» или «ясеняне», т. те. житель или жители Ясенского погоста Шелонской пятины, расположенного на крайнем юго-западном рубеже этой пятины[304].

Указанный район всегда был зоной наибольшей опасности при размирьях с Литвой, занимая особое положение в системе новгородской обороны. В 1239 г. «князь Александр с новгородци сруби городу на Шелоне»[305]. Хотя, в отличие от цитированного текста Синодального списка НIЛ, все более поздние своды упоминают один «Городець», а не несколько, имеются основания доверять правильности самого раннего сообщения. В хорошо известном источнике последней четверти XIV в. «А се имена всем градом рускым, далним и ближним» среди «залесских» городов пять обозначены находящимися на Шелони: «…а на Шолоне Порхов камен, Опока, Высокое, Вышегород, Кошкин»[306]. Среди них Порхов, Опоки и Высокое расположены на самой Шелони; Вышегород и, по-видимому, Кошкин городок — на притоке Шелони реке Узе или по крайней мере в ее бассейне. Упоминания в летописи этих крепостей, как правило, связаны с военными конфликтами между Новгородом и его западными и юго-западными соседями. В 1329 г. псковичи «к новгородцам прислаша послы с поклоном в Опоку и доконцаша мир»[307]. В 1346 г. Ольгерд «взя Шелону и Лугу на щит, а с Порховьского городка и с Опоки взя окуп»[308]. В 1408 г. «воеваша Немци всю Залескую страну и до Черехе, и прешедше за рубежь воеваша в Леженицах и на Болотах и на Дубъске и на Гостени и под Кошкиным городьком»[309]. В 1428 г. «князь Витовти събрав силы многы прииде прежде к Вышегороду, июля 18 день, и по том к Порхову…»[310].

Фортификации князя Александра Ярославича, надо полагать, не имели долговременного характера, на что указывает и термин «сруби» в летописном известии 1239 г. Только Порхов, существующий и сегодня как город, получил в дальнейшем каменные укрепления, что произошло в 1387 г.: «благослови владыка Алексеи всь Новьгород ставити город Порхов камен»[311]. Остальные городки постепенно, но достаточно быстро пришли в упадок. В 1404 г., когда новгородцы приняли на службу потерявшего свой Смоленск князя Юрия Святославича, ему в кормление были отданы новгородские пригороды, однако среди шелонских городков к этому времени уже не было Опоки: «даша ему 13 городов: Русу, Ладогу, Орешек, Тиверьский, Корельский, Копорью, Тръжек, Волок, Ламский, Порхов, Вышегород, Яму, Высокое, Кошкин Городець»[312]. В духовной Ивана III (1504 г.) нет не только Опоки, но и Вышегорода, а из шелонских городков названы лишь «Порхов город, Высокой город, Кошкин город»[313]. Эта динамика угасания отражена и писцовыми книгами. Уже в 1498 г. Опока, будучи центром Опоцкого погоста, не демонстрирует никаких признаков города[314]. Такой же характер имеет в писцовых материалах Вышегород, обозначаемый не как город, а как Вышегородский погост,[315] хотя в дальнейшем формируется Вышегородский уезд в составе трех погостов — Болчинского, Облучского и Вышегородского. «Городками» писцовые книги конца XV в. продолжают обозначать Высокий, давший затем название Высокогорскому уезду в составе Никольского, Рождественского, Дегожского, Пажеревицкого и Бельского погостов, и Кошкин городок, ставший центром уезда в составе Жедрицкого и Ясенкского погостов[316].

Поскольку в грамоте № 704 упоминаются «ясеняне», термин «городчане», обозначающий в ней авторов донесения, логично связывается с администрацией Кошкина городка, расположенного в ближайшем соседстве с Ясенским погостом. Менее вероятна их идентификация с обитателями Высокого городка, который отстоит от Ясенского погоста на тридцать с лишним километров.

Вопрос о хронологическом взаимоотношении написанных одним почерком грамот № 704 и 636, при том что и грамота № 704 имеет явное отношение к пограничной службе, целиком зависит от точности детальной датировки обоих документов, из которых вновь найденный относится как будто к несколько более раннему времени, нежели грамота № 636. Сегодня такая точность пока недостижима.


На прилагаемой схеме территория Холмской) погоста (к югу от Курска) показана за пределами Новгородской земли. Тезису о позднем включении Холма и его округи в состав владений Новгорода имеются по крайней мере два основания. Во-первых, находящаяся в пределах Холмского погоста Дубровна в летописном рассказе 1234 г. названа «селищем в Торопьчьскои волости» (НПЛ. С. 73, 283). Во-вторых, еще в 1471 г. Холмский погост делился на перевары (ГВНП. С. 130–131. № 77), что находит соответствие в административном делении Торопецкой земли (см.: Торопецкая книга 1540 года / Подгот. к печати М.Н. Тихомиров и Б.Н. Флоря // Археогр. ежегодник за 1963 г. М., 1964. С. 277–357)

Что касается адресата грамоты № 704, то он, несомненно, был новгородским посадником, о чем свидетельствует не только место находки документа, но и титулование в нем адресата. Впервые встреченный титул «посадник великий», надо полагать, содержит в себе смысл противопоставления новгородского («великого») посадника посадникам других городов Новгородской земли. Источники XIII в. знают о существовании тогда посадников Пскова, Ладоги, Нового Торга[317]. Принадлежность обеих грамот к одному комплексу заставляет заключить, что и грамота № 636 предназначалась тому же адресату и, следовательно, забота об обороне новгородских рубежей входила в круг обязанностей посадника.

Рассмотренные материалы дают повод обсудить немаловажную проблему, которая до сих пор не привлекала исследовательского внимания. Оценивая в целом систему дальних фортификаций Новгорода и Пскова, мы с некоторым удивлением обнаружим, что непрерывная цепь крепостей расположена на границе между Псковской и собственно Новгородской землями, с одной стороны, и Пусторжевской землей, с другой. Эта цепь образована городками Черница, Коложе (их после разрушения литовцами сменила в 1414 г. Опочка[318]), Вороноч, Врев, Выбор, Котельно (предшественник Выбора), Володимерец, Дубков на пограничье Псковской и Пусторжевской земель и продолжена шелонскими городками на новгородско-пусторжевском пограничье, а далее — Русой, Курском и Холмом на Ловати.

Между тем и Пусторжевская, и расположенная к югу от нее Великолукская земля по крайней мере со второй половины XII в., безусловно, входят в состав новгородских владений, что можно наглядно продемонстрировать на примере более отдаленной Великолукской земли. В 1167 г., когда князь Святослав Ростиславич оставил новгородский стол и удалился в Луки, новгородцы «идоша прогнат его с Лук»[319]. В рассказе 1191 г. Луки прямо названы рубежом между Новгородской и Полоцкой землями: «ходи князь Ярослав на Лукы, позван полотьскою князьею и полоцяны, и поя с собою новъгородьць передьнюю дружину, и съняшася на рубежи и положиша межи собою любъвь»[320]. В 1198 г умер сын новгородского князя Ярослава Владимировича Изяслав, «бяше посажен на Луках княжити и от Литвы оплечье Новугороду»; «на ту же осень придоша полочане с Литвою на Лукы и пожьгоша хоромы, а лучяне устерегошася и избыша в городе»[321]. В 1200 г. «иде Нездила Пьхциниць на Лукы воеводою; иде с Лук с маломь дружины в Лотыголу на тороне»[322]. В 1211 г. «посла князь Мьстислав Дмитра Якуниця на Лукы с новгородьци города ставит…, а лучяном да князя Володимера Пльскосвкаго»[323].

Казалось бы, в такой ситуации цепочки пограничных фортификаций должны были возникнуть и укрепляться на пограничье Великолукской и Полоцкой земель, т. е. в верховьях Ловати и Куньи, однако, кроме Лук, здесь нет иных крепостей. Напротив, описанная выше линия псковских и новгородских городков на Пусторжевской пограничье поддерживается и усиливается и в XIV, и в XV в. На мой взгляд, возможно предложить этому удовлетворительное объяснение.

Докончания Новгорода с литовскими великими князьями Свидригайлом 1431 г. и Казимиром 1441–1442 и 1471 гг.,[324] а также Запись о Пусторжевской дани 1479 г.,[325] свидетельствуют о том, что Великолукская и Пусторжевская земли находились в совместном владении Новгорода и Литвы. Существование такого порядка прослеживается формально до 1393 г., когда указанный порядок уже был «стариной»: «Седе на князеньи в Литве князь Витовт Кестутьевич, и новгородци взяша с ним мир по старине»[326]. Размышляя об истоках системы совладения Луками и Пустой Ржевой и имея в виду упорное поддержание фортификаций на западной и северной границах Пусторжевской земли, мы можем предположить, что Литва унаследовала эту систему от перешедшего в ее руки Полоцка, т. е. сам порядок совладения существовал уже в XII–XIII вв., а система обороны от Полоцка рубежей Новгорода и Пскова исходила из того, что в Луках и Пустой Ржеве новгородская администрация не была полной хозяйкой.


Т.Я. Джаксон Александр Невский и Хакон Старый: обмен посольствами

Уникальные сведения о переговорах русского князя Александра Невского и норвежского конунга Хакона Старого в середине XIII в. сохранились в исландской саге. Как ни парадоксальна такая ситуация, она легко объяснима. Одним из традиционных видов исландских саг были так называемые «королевские саги», или «саги о норвежских конунгах», посвященные истории Норвегии, прародины исландцев, с древнейших времен по 1280 г.[327] В одних сагах говорилось о правителях легендарных, мифологических, в других — о героях «века саг», в третьих повествование велось о событиях, весьма близких ко времени записи саг. Эти последние («саги о современности», по терминологии С. Нурдаля[328]), хотя и созданные по законам жанра саги, все же строились на совсем иной источниковой базе. Интересующая нас в данной связи «Сага о Хаконе, сыне Хакона», охватывающая события 1204–1263 гг., была написана по приказу сына Хакона, конунга Магнуса, в 1264–1265 гг. Ее автор — Стурла Тордарсон — имел в своем распоряжении богатые и хорошо организованные архивные материалы норвежской королевской канцелярии, а также использовал воспоминания очевидцев событий. Исследователями отмечается «вполне документальный характер» этой саги, «преобладающий в ней над литературно-повествовательным элементом»[329] (впрочем, последний тоже не следует оставлять без внимания). Сага сохранилась в нескольких рукописях XIII–XVI вв. Ниже приводится фрагмент текста по «Книге с Плоского острова»:[330]

«Той зимой, когда конунг Хакон[331] сидел в Трондхейме, прибыли с востока из Гардарики[332] послы конунга Александра[333] из Хольмгарда[334]. Звался Микьял и был рыцарем тот, кто предводительствовал ими. Жаловались они на то, что нападали друг на друга управляющие[335] конунга Хакона на севере в Марке[336] и восточные кирьялы, те, что были обязаны данью конунгу Хольмгардов, так как они постоянно вели войну с грабежами и убийствами. Были там назначенные встречи и было принято решение, как этому положить конец. Было им также поручено, чтобы они повидали госпожу Кристин, дочь конунга Хакона, так как конунг Хольмгарда так повелел им, чтобы они спросили конунга Александра. Конунг Хакон принял такое решение, что послал он весной людей из Трондхейма, и отправились (они) на восток в Хольмгард вместе с послами конунга Александра. Возглавлял ту поездку Виглейк, сын священника, и Боргар. Отправились они в Бьергюн и так еще восточнее[337]. Прибыли они летом в Хольмгард, и принял их конунг хорошо, и установили они тогда мир между собой и своими данническими землями[338] так, что никто не должен был нападать на другого, ни кирьялы, ни финны; но продержалось это соглашение недолго. В то время было большое немирье в Хольмгарде. Пришли татары на государство конунга Хольмгарда, и по этой причине больше не занимались тем сватовством, которое велел начать конунг Хольмгарда. И когда они выполнили свои поручения, отправились они с востока с достойными дарами, которые конунг Хольмгарда посылал конунгу Хакону. Прибыли они с востока зимой и встретились с конунгом в Вике»[339].

Обстоятельный анализ процитированного фрагмента на фоне русско-норвежских отношений середины XIII в. проделан И.П. Шаскольским[340]. Дополнительного комментирования, на мой взгляд, заслуживают три группы вопросов: 1) о сути конфликта, приведшего к переговорам; 2) о предводителе русского посольства; 3) о сватовстве, сопутствовавшем переговорам, и о причинах, по которым это сватовство не имело продолжения.

1. Новгородские послы, как следует из «Саги о Хаконе», жаловались на нападения должностных лиц норвежского конунга на кирьялов (карел), что перекликается с сообщением «Саги об Эгиле» о грабительских нападениях Торольва, сборщика дани в Финнмарке, на располагавшиеся южнее карельские поселения[341]. Сопоставление известий двух саг позволяет заключить, что грабительские набеги норвежцев на кирьялов, проникших в северные районы Фенноскандии, подобные зафиксированным «Сагой о Хаконе» для середины XIII в., происходили уже по крайней мере на полстолетия раньше, т. е. до времени записи (между 1200 и 1230 гг.) «Саги об Эгиле», а вероятно, и еще ранее — в XI в.[342]

Обращает на себя внимание используемый «Сагой о Хаконе» и не встречающийся нигде более в источниках термин «восточные кирьялы», позволяющий думать, что норвежцы имели представление о каких-то подразделениях карельского племени. Вероятно, под «восточными кирьялами» следует понимать приладожскую корелу, представители которой совершали торговые, военные и промысловые экспедиции на север и северо-запад со своей коренной территории. Подразумеваемые «западные кирьялы» в таком случае — это древнекарельское население, осевшее в районах современной Северной Финляндии. Выделение этих последних в качестве особой ветви корел подтверждает новгородская летопись, упоминающая под 1375 г. «корелу семидесятскую»,[343] проживавшую, по всей видимости, в районе Оулуйоки в Приботнии[344].

2. О предводителе русского посольства «Сага о Хаконе» говорит так: «звался Микьял и был рыцарем тот, кто предводительствовал» послами конунга Александра из Хольмгарда. И.П. Шаскольский полагает, что Микьяла, возглавлявшего русское посольство, можно отождествить с Михаилом Федоровичем из Ладоги, ставшим позднее (в 1257–1268 гг.) новгородским посадником. При этом исследователь исходит из того, что «Ладога являлась уже в XI веке исходным пунктом для экспедиции на Север…; эту роль она, вероятно, сохранила и позднее. Поэтому, когда Александр стал подбирать состав посольства, он, очевидно, всем другим кандидатам из числа бояр предпочел Ладожанина, как человека, лучше других знакомого со сложными отношениями Крайнего Севера»[345].

Сомневаясь, что проживание в Ладоге обеспечивало знакомство с отдаленным Финнмарком, позволю себе предложить иное прочтение зафиксированного сагой имени Микьял. Полагаю, что за этим именем скрывается боярин Миша, предок новгородских феодалов Мишиничей, бывший одной из самых заметных фигур в Новгороде в конце 20-х — середине 50-х годов XIII в.[346] Аргументов в поддержку этого мнения три. Во-первых, Мише и раньше приходилось исполнять посольские обязанности. Во всяком случае он появляется на страницах летописи под 1228 г., когда едет послом от князя Ярослава Всеволодовича к псковичам («Тъгда же князь посла Мишю въ Пльсковъ»)[347] приглашать их в совместный поход на Ригу. Во-вторых, значительным эпизодом биографии Миши, несомненно, отличившим его в глазах князя Александра, было его участие в Невской битве 15 июля 1240 г., где возглавляемый Мишей отряд внес значительный вклад в победу русских. (В Житии Александра Невского «новгородецъ, именем Миша», назван среди шести «мужь храбрыхъ», отличившихся в бою: «сей пешь с дружиною своею натече на корабли и погуби три корабли Римлянъ»[348].) В-третьих, имя Миши столь характерно, что оно не нуждалось в уточнении отчеством (см., например, известие новгородской летописи под 1257 г.: «Той же зимы убиша Мишю»[349]). Видимо, не только в летописи Миша — без отчества, но и в жизни: именно поэтому и сага не уточняет его происхождения и не говорит о нем ничего иного, кроме: «звался Микьял и был рыцарем»[350].

3. Сватовству сына Александра Василия к дочери Хакона Кристин, сопутствовавшему переговорам, И.П. Шаскольский отводит «второстепенную роль» и усматривает в нем лишь средство для решения стоявшей перед русским посольством задачи «установления мирных отношений между двумя государствами в пограничной области»[351]. Не отвергая этого мотива сватовства («желание русской дипломатии укрепить пограничные отношения»), В.Т. Пашуто, однако, приписывает Александру Невскому также «стремление установить русско-норвежский союз в противовес союзу шведско-норвежскому»,[352] закрепленному подписанием в 1250 г. при Сульберге вечного мира между Швецией и Норвегией, а также бракосочетанием в 1251 г. дочери шведского правителя ярла Биргера Рикисы и сына Хакона Старого Хакона[353].

Если исходить из общей оценки активной внешней политики, проводимой князем Александром Ярославичем, то в описанном сагой сватовстве можно усмотреть один из шагов князя на пути к укреплению (среди прочего, и путем династических браков) русских границ с владениями Швеции, Дании и Норвегии, что обеспечивало бы безопасность Новгородской Руси на северо-западе[354]. Однако, отвлекаясь от этого, в сватовстве (особенно если учесть, что оно не состоялось) можно увидеть лишь «дипломатический прием, имевший целью расположить норвежского короля в пользу соглашения с Новгородом»[355].

Причины, по которым брак не был заключен, заслуживают особого рассмотрения. Одну из них формулирует сага («Пришли татары на государство конунга Хольмгарда, и по этой причине больше не занимались тем сватовством, которое велел начать конунг Хольмгарда») и выдвигает большинство исследователей[356]. Другая причина вытекает из понимания сватовства как дипломатического приема: «Когда же оказалось, что соглашение может быть проведено и может оказаться достаточно прочным и без династического брака, Александр под благовидным предлогом отказался от сложного и дорогостоящего сватовства»[357]. И, наконец, последняя коренится в понимании шведским историком XVIII в. О. Далиным логики межгосударственных связей: «В деле, до бракосочетания касавшемся, учтивыми словами было им (русским послам. — Т.Д.) отказано»[358]. Итак, причин в литературе выдвигается три: 1) Александру было не до сватовства (т. е. то же, что говорить по этому поводу сага, рассматриваемая как вполне достоверный источник); 2) Александр сам отказался, ибо мирный договор был заключен и без сватовства; 3) Хакон отказал Александру, не желая выдать дочь за данника монголов (но это не соответствует источнику). Позволю себе предложить еще одно объяснение, связанное с некоторыми хронологическими расчетами.

По саге, русские послы прибыли в Норвегию (Трондхейм) зимой. Это означает, что путь их лежал по суше (на что указывает и термин, которыми обозначен Микьял (riddari), переведенный здесь как «рыцарь» и применительно к русскому контексту осмысленный как «боярин», но имеющий основное исходное значение «всадник»; как титул riddari введен в Норвегии позднее, чем была написана «Сага о Хаконе», — в 1277 г.[359]). Прибывшие зимой послы дождались весны и вместе с норвежским посольством отправились «в Бьергюн и так еще восточнее», т. е. через Берген, а значит, вокруг Скандинавского полуострова, и далее Восточным путем через Балтийское море в Хольмгард (Новгород). Такой путь, согласно данным, приводимым И. Херрманом (по Д. Элльмерсу, с дополнениями), протяженностью около 4 тысяч километров, мог занять, с учетом навигационных особенностей того времени, до трех месяцев[360]. Сага говорит, что летом (и это вполне возможно) послы прибыли в Новгород «и принял их конунг хорошо».

Но мог ли конунг (князь Александр) принять послов в начале лета 1252 г.? Как убедительно показал С.М. Соловьев[361] и как принято большинством историков,[362] Александр сам «навел» Неврюеву рать на своего брата Андрея: в начале 1252 г. Александр отправился в Орду с жалобою на брата, и еще до возвращения Александра из Орды на Русь пришла татарская рать: «Бысть же в канун Боришу дни, безбожнии татарове под Володимером… наутреи же на Бориш день срете их князь великии Андреи со своими полки…»[363] (Борисов день — 24 июля по старому стилю). На Русь же Александр вернулся с именем великого князя после бегства Андрея. Полагаю, что в ремарке саги «и принял их конунг хорошо» следует видеть устойчивое словосочетание, отвечающее очень распространенной в сагах литературной формуле[364]. Кстати, в рукописи AM 45 folio, содержащей краткую редакцию этого текста, говорится иначе: «их там хорошо приняли»,[365] а о «достойных дарах», которые один конунг послал другому, и вообще речь не идет[366]. Вероятно, послы прибыли на Русь до возвращения Александра и, решив вопросы территориальные, не могли в отсутствие князя и отца, начавшего сватовство, продолжать переговоры о сватовстве. Вероятно также, что с приходом на Русь татарских полчищ послы стремительно вернулись домой, не дожидаясь возвращения великого князя.

Вопрос о том, почему Александр не возобновил со временем сватовства (замечу, что Кристина была выдана замуж в Испанию только в 1257 г.[367]), еще ждет своего объяснения. Вероятнее всего, причиной несостоявшегося брака стал пересмотр Александром Ярославичем своей западной политики, о чем шла речь на конференции в докладе Г.М. Прохорова «Выбор князя Александра»[368].


А.Л. Короткевич "Конные печати" Александра Невского в традиции средневековой сфрагистики

Основой для восстановления истории княжения Александра Ярославича, прозванного новгородцами в конце XV в. «Храбрым»,[369] а в XVI в. «Невским»,[370] служат скупые сведения его Жития да немногочисленные и краткие летописные заметки, возможности анализа которых еще не исчерпаны. Для пополнения сведений о политике князя, международной обстановке, в которой она протекала, новгородско-княжеских отношениях 30–50-х годов XIII в. могут быть привлечены и печати этого князя, атрибутированные ему В.Л. Яниным[371]. В настоящей статье автор преследует лишь одну цель — поставить эти печати в ряд современных им европейских печатей и установить источники их иконографии. Путь к этому — формально-типологический анализ, схожий с тем, что лежит в основе современной дипломатики. Подобная методика в сфрагистических исследованиях русских печатей еще не заняла того места, на которое по праву могла бы рассчитывать[372].

Закономерности оформления печатей диктовались общими представлениями о системе ценностей в мире привилегий и светских, и духовных феодалов. Важнейшую смысловую нагрузку несло изображение и сопровождавшая его надпись. Существовала особая система соподчинения надписи и изображения: чем выше было положение лица, владевшего печатью, тем большая роль отводилась изображению, которому и надлежало характеризовать владельца печати[373]. Так, печати византийских и в подражание им «римских» (западноримских) императоров[374] несли изображения государя с многочисленными и в зависимости от времени различными регалиями — мечом, щитом, скипетром, державой, троном и т. д.[375] Печати министериалов, как и городские печати, возникшие в позднее Средневековье, на обратной стороне часто имели строчные надписи[376]. Если печати были лишены надписей, то их функцию брало на себя изображение. Поскольку большинство русских княжеских печатей именно таково, то особое значение приобретает изучение иконографии этих изображений. Изучение их может ввести исследователя в мир политических идей и реальностей того или иного времени.

Среди «ископаемых» новгородских княжеских печатей, т. е. найденных в земле при археологических раскопках или случайно, В.Л. Янин выделил две группы (№ 372–378 по его же каталогу), которые он приписал Александру Ярославичу. При этом он руководствовался предложенной Н.П. Лихачевым методикой, полагая, что святые на печатях тезоимениты владельцу печати и его отцу,[377] а «смысл изображения… сводится к указанию христианского имени и отчества князя, утверждающего своей печатью акт»[378]. На первой группе печатей изображены фронтально стоящие святые воины: в одной разновидности — с мечами, в другой — с копьями и надписями, воспроизводящими имена «Александр» и «Федор»; последнее имя — это христианское имя его отца. Традиция подобных изображений восходит к Византии: святые в рост в XI–XIII вв. преобладали на родовых печатях аристократии, а также различных дворцовых чинов — протовестиария, великого хартулярия государственной казны, севаста, куропалата[379]. На Руси печати такого типа появляются в 30-е годы XII в. при Святославе Ольговиче, пришедшем к власти в результате восстания 1136 г. и утвердившего принцип «вольности в князьях»[380]. Изображение на печати подчеркивает идею божественного освящения княжеской власти, с одной стороны, и преемственности власти от отца к сыну — с другой, что в целом было направлено против республиканских устремлений новгородцев.

Уступку последним был вынужден сделать Ярослав Всеволодович, отказавшийся от помещения на обороте печати изображения отцовского патрона. Вместо него там появился Вседержитель, восседающий на троне с поднятой в жесте благословения правой рукой и с кодексом (на печатях № 368 и 369) в левой. Вседержитель — патрон Новгорода (по единодушному мнению В.Л. Янина и С.М. Каштанова) — на печатях Ярослава Всеволодовича, княжившего в Новгороде в 1215–1216, 1223–1224, 1226–1229, 1230–1236 гг., выступает в качестве общегородского символа и свидетельствует об ограничении власти князя, упорядочении прав города, прежде всего в отношениях с князем. Летопись сообщает о заключении новгородцев с Ярославом ряда лишь под 1228 и 1230 гг.,[381] печати заставляют предполагать, что какие-то соглашения имели место и в предшествующие его правления в Новгороде. Четыре серии его печатей отличаются и лицевыми сторонами: на двух из них поколенное изображение святого Феодора (на № 370 — с копьем в правой и щитом в левой руке, на № 371 — наоборот), на двух других — тот же Феодор Стратилат в сцене «чуда о змие», правой рукой поражающий дракона в пасть, а левой держащий меч за рукоятку (№ 368 и 369). Поскольку именно на этих двух разновидностях Вседержитель имеет в руках кодекс, считаем возможным отнести их ко времени третьего и четвертого княжения Ярослава в Новгороде. Отказ от статуарного изображения святого патрона князя и замена его более сложной композицией должны была, вероятно, поднять престиж князя в противовес городу.

Казалось бы, юный князь, побывавший в Новгороде еще при жизни отца в качестве его наместника, должен был воспользоваться отцовской эмблематикой. Однако на его печатях Вседержителя — ни с кодексом, ни без оного — нет. На печатях первого, по мнению В.Л. Янина, типа (№ 372–373) — снова два патрональных святых, снабженных соответствующими надписями и на лицевой, и на оборотной сторонах. Таким образом, иконография их воспроизводила старую традицию начала XIII в., времени княжения Святослава и Константина Всеволодовичей (соответственно 1200–1205, 1208–1210 и 1205–1208 гг.), а также рубежа 10-х и 20-х годов XIII в., Святослава и Всеволода Мстиславичей (1218–1219 и 1219–1221 гг.). Нет изображения Вседержителя и на других типах печатей Александра Невского. Очевидно, он отказался от крестоцелования на «Ярославлих» грамотах, круто повернув от отцовской политики соглашения с городом к политике упрочения княжеской власти в Новгороде. Примечательно при этом, что Александр Ярославич на большей части своих печатей (№ 374–378) воспользовался более поздней традицией изображения святого патрона отца: на обороте этих типов его печати Феодор Стратилат в той же сцене «чуда о змие», однако вместо меча левой рукой он ведет под уздцы лошадь. Новое пополнение композиции за счет включения коня соответствовало и лицевой стороне печати — изображению конного всадника. К 1970 г. печати второго типа численно преобладали — их было 35 из обнаруженных к тому времени 43 экземпляров. Можно полагать, что на протяжении большей части своих двух княжений в Новгороде (1236–1240, 1240–1263) Александр пользовался печатями второго типа, а печати первого типа, обычные для XII в., № 372–373, относятся ко времени после фактического подчинения Новгорода монголами, т. е. последним годам княжения Невского героя (1259–1263).

На лицевой стороне печатей под № 374–378 вырезан всадник с поднятым правой рукой мечом, двигающийся вправо, на № 374 и № 376, представленных наибольшим количеством экземпляров (10 и 15), — всадник в короне, как и на № 378 (1 экз.). На разновидностях № 375 и, возможно, № 377 — это святой. Настойчивое повторение темы коня на лицевой и оборотной сторонах печатей Александра Невского — светского или святого всадника на лицевой стороне и святого, спешившегося с коня для битвы с драконом, — на оборотной — заставляет внимательнее присмотреться к символике этого изображения. Исследователи давно уже усмотрели западноевропейское влияние в конных печатях Александра Невского,[382] при этом В.Л. Янин полагает, что фигура коронованного всадника на этих печатях носит светский характер, поскольку является символическим изображением. В этом же убеждает сравнение конных печатей Александра Невского с печатями других европейских государей Средневековья.

Начиная с XI в. по всей Европе на печатях широко распространяется изображение всадника. Государи новых политических образований, возникавших в процессе феодального дробления, для оформления своей власти широко пользовались инсигниями императорской и королевской власти (меч, щит, скипетр, держава, трон и, конечно, короны разного образца). Однако все они были недостаточны для демонстрации особенностей власти глав новых государств и укрепления их престижа. Поэтому независимые или вассально зависимые от верховной власти в лице императора и короля графы и пфальцграфы, князья и герцоги в XI–XIII вв. стремительно обзаводились символами собственной государственности. Одним из них стало изображение всадника, олицетворявшего и воинскую доблесть, и воинскую честь, и верную службу своему сюзерену, и некоторую свободу владельцев печати.

Наиболее ранние конные печати принадлежат герцогу Адальберту Лотарингскому (1037 г.), графу Ламберту фон Левену (1047 г.), маркграфу Эрнсту Австрийскому (1056–1076 гг.), графу Балдуину фландрскому (1065 г.)[383].

Позднее аналогичные печати стали употребляться и в других местах Центральной и Восточной Европы: конные печати имели герцог Баварский в 1125 г.,[384] сын императора Фридриха II герцог Генрих Швабский в 1216–1220 гг.,[385] великопольский князь Мешко III Старый в 1145 г., среднепоморский князь Богуслав I в 1170 и 1193 гг., граф Альтены Арнольд в 1173–1204 гг., граф Маркий Адольф I в 1213, 1226 гг., граф Гольштейн в 1233 г.[386] В Польше XIII в. конные печати князей стали обычными: всадник влево изображен на печати поморского князя Богуслава I в 1214 г. и его преемника Казимира II, Барнима I Поморского в 1235 г., восточнопоморского Святополка Гданьского в 1228 и 1236–1242 гг.,[387] Болеслава V Стыдливого Куявского и Сандомирского в 1235–1250 гг. и Владислава Одонича Великопольского в 1223–1239 гг. и позже, в 1236 г., у Казимира, князя Куявского[388].

Символика конного изображения на печати особенно ясна на английских королевских печатях, тип которых сложился при Вильгельме Завоевателе (1066–1087). На лицевой стороне помещалось тронное изображение короля со всеми аксессуарами власти — державой и скипетром, на обороте — всадник. Легенда на лицевой стороне, варьировавшаяся у Вильгельма I и его преемников XII–XIII вв., обязательно включала термин «король» («гех»), будь то «англов» или «Англии»; первый вариант встречаем на печати Вильгельма II (1087–1100), Генриха I (1100–1135), Стефена (1135–1154), Генриха II (1154–1189), Ричарда I (1189–1199), второй — начиная с Иоанна I (1199–1216). На обороте всех печатей, кроме Вильгельма II (он всюду назван «королем англов»), был выбит титул «норманнского князя»; правда, у самого Вильгельма I это «hoc normanorum Wilhemum nosce patronum s(igillus)», a начиная с Генриха I — «князь норманнов», с Иоанна I и Генриха III (1216–1272) — «князь Нормандии»[389]. Таким образом, двусторонняя печать отражала и фиксировала положение английских государей — и как королей (тронная печать), и как нормандских князей (конная печать). Такая же картина и в Чехии XIII в., и в Латинской империи, после того как там утвердилась фландрская династия[390]. У Балдуина I (1204–1205), Генриха I д'Ангре (1206–1216), Балдуина II (1240–1261) императорская тронная печать пополнилась оборотной стороной с изображением всадника с поднятым в правой руке мечом. Подобно тому как в X–XI вв. западные императоры широко использовали византийский опыт в оформлении своих печатей (сначала стоящую фигуру, затем, при Оттоне III в 997 г., трон),[391] так в начале XIII в. западный мир познакомил Византию с опытом младших по чину государей — глав мелких феодальных образований, которого Византия не знала.

Именно из Латинской империи и пришла на Русь, по-видимому, иконография конных печатей[392]. Использование ее Мстиславом Мстиславичем Удалым Галицким и Торопецким, княжившим в Новгороде в 1210–1215, 1216–1218 гг., а затем Всеволодом Юрьевичем, новгородским князем, в 1222 и 1224 гг. и, наконец, Александром Невским облегчалось контактами со странами Восточной и Центральной Европы, давно использовавшими конные печати. По-видимому, можно наметить цепочку — фландрские графы, латинские императоры из Фландрии и новгородские князья, — по которой распространялось отличное от остальных стран Европы изображение всадника с поднятым мечом.

Употребление конной печати Александром Невским подчеркивало его «ранговое» равенство с государями Западной, Центральной и Северной Европы, вводило в многочисленную семью независимых глав небольших государственных образований. Предстоит еще раз осмыслить причины появления светского всадника на его печатях, равно как и смены светского всадника святым. Может быть, первое связано с тем, что Александр был одним из первых русских князей, получивших при крещении христианское имя, причем имя, для каждого человека Средневековья тесно связанное со знаменитым Александром Македонским.


В.К. Зиборов О новом экземпляре печати Александра Невского

Недавно был нами найден новый экземпляр буллы (вислой свинцовой печати) великого князя Александра Ярославича. Он был приобретен в результате обмена на нашем ленинградском нумизматическом рынке весной 1990 г. При обмене прозвучало сообщение о том, что печать — из Новгорода, но ни точное место находки, ни время указаны не были.

Экземпляр представляет собой фрагмент (½) свинцовой буллы с изображениями и надписями с обеих сторон. При сравнении с материалами из Сфрагистического альбома Н.П. Лихачева[393] и из монографии В.Л. Янина[394] выяснилось, что наш экземпляр относится к одной из разновидностей печатей великого князя Александра Невского, известной в количестве восьми единиц: таким образом, новый экземпляр — девятый.

Приводим описание нового экземпляра буллы, руководствуясь трудом В.Л. Янина «Актовые печати»: диаметр — 28–29 мм, место находки — Новгород (?), время находки — до 1990 г. Лицевая сторона содержит часть изображения святого Александра на коне вправо. Сохранились часть головы с нимбом, части туловища и коня, правая рука с поднятым мечом. Надпись в четыре строки содержит имя святого, читаемое фрагментарно: А/Л/Е…Д/Р. Оборотная сторона. Часть изображения идущего святого влево. Сохранились часть головы с нимбом, часть туловища, левая нога, левая рука, держащая за повод коня, которого наполовину как бы ввели в поле печати. Полностью сохранилась надпись, состоящая из трех букв: Ф/Е/Д. Характерная особенность экземпляра — патина светло-коричневого цвета. По типу изображения печать патрональная.

Случайность приобретения буллы определила постановку первого вопроса, на который необходимо было ответить. В первую очередь — это вопрос о подлинности. Решался этот вопрос многоэтапно, а именно — прежде всего было произведено детальное сравнение печати по упомянутым выше альбомам Н.П. Лихачева и В.Л. Янина. Затем наши ленинградские специалисты по древнерусской сфрагистике М.П. Сотникова и С.В. Белецкий любезно согласились осмотреть экземпляр. Оба исследователя считают, что подлинность экземпляра бесспорна. Печать также сравнивалась с подобными ей из собрания Государственного Эрмитажа. Во время научной конференции в Ленинграде 28 июня 1990 г. В.Л. Янин, ознакомившись с экземпляром, подтвердил его подлинность.

Итак, новый экземпляр печати относится к той разновидности, которая в монографии В.Л. Янина достаточно полно описана под № 375.

Что нового дает девятый экземпляр? Единственная новая деталь, которую с большой долей осторожности можно было бы отметить, относится к написанию имени на лицевой стороне буллы. До сих пор в литературе было представлено только два варианта прочтения. Так, Н.П. Лихачев следующим образом читает эту надпись: «АЛХНДР» (буква «р» изображена зеркально), заметив при этом, что, «принимая "Х" за "ξ" мы имеем полное имя святого Александра». Несколько иное прочтение предлагает В.Л. Янин: имя святого представлено буквами «АНДР», а на правой половине печати над головой коня он читает букву «К» в зеркальном изображении. Новый экземпляр, представленный левой половиной, имеет только надпись имени. Сохранность букв разная: буква «А» видна отчетливо, вторая буква — «Л» — лишь фрагментарно, в начале третьей строки, хотя и фрагментарно, читается буква «Е», которая учеными не отмечалась, далее лишь фрагментарно сохранились буква «Д» и концевая буква «Р» в зеркальном изображении. Таким образом, экземпляр дает нам только одну новую деталь — букву «Е», да и то при плохой сохранности печатей этой разновидности предложенное прочтение весьма предположительно.

Это все, что можно извлечь из внешних данных нового экземпляра буллы. Но, разбираясь с ним далее, мы обратили внимание на спорные моменты в опубликованной литературе, в связи с чем позволим себе расширить рамки сообщения. Прежде всего, несколько слов о надписи на лицевой стороне печати. Как уже отмечалось, В.Л. Янин, кроме имени святого Александра, предлагает здесь прочтение буквы «К», изображенной зеркально и расположенной над головой коня. Что может означать эта буква «К», сопутствующая имени? Ответить на этот вопрос трудно. По аналогии с другими подобными надписями на печатях здесь можно было бы встретить слово «агиос». И точно, если внимательно всмотреться в правую часть буллы, а именно в ту часть, что расположена перед головой коня, то там явно видны какие-то буквы, но так как они расположены на самом краю поля печати, полностью прочитать их на доступных мне экземплярах я не смог. Что же касается буквы «К» над головой коня, то ее можно рассматривать как изобразительный элемент, например прапор, по предположению М.П. Сотниковой. Будем надеяться, что новые археологические находки, которыми так богата земля Новгорода Великого, позволят нам ответить на возникшие вопросы.

Теперь об изображениях на буллах князя Александра Невского. Начну с изображения на оборотной стороне. Еще Н.П. Лихачев отметил, что здесь «несомненно изображение святого Феодора Стратилата в чуде о змии»[395]. Но в современной литературе почему-то вместо святого Феодора Стратилата стал упоминаться святой Феодор Тирон[396]. Еще святой Димитрий Ростовский в «Книге житий святых» после рассказа под 8 февраля о «Страданиях святого великомученика Феодора Стратилата…» сделал специальное примечание: «Ведати подобаетъ, яко два суть святии Феодори великомученики во Евхаитехъ первый Тиронъ, вторый сей Стратилату Святый Феодоръ Тиронъ пострада прежде въ царство Максимиана, и племянника его Максимина, въ лето от Бытия мира 5797, от рождества же Христова 289, и положенъ во Евхаитехъ, якоже о томъ писано будетъ сегоже месяца въ 17 день. По немъ послежде пострада сей святый Феодоръ Стратилатъ въ двадесять два, или три лета, во дни Ликиниа, въ царство же великаго Константина, въ лето от Бытия мира 5820, от Рождества же Христова 312, и такожде во Евхаиты принесенъ и положенъ тамо. Оба святии Феодори сии суть Евхаитстии»[397]. Сюжет «Чудо о змии» читается в «Страданиях» святого Феодора Стратилата, а не святого Феодора Тирона. Процитирую описание чуда из Жития: «…яже знаменита бе от того времене, егда уби змия во Евхаитехъ: бе бо не далече града Евхаитска от полунощныя страны поле пусто, и въ немъ пропасть велия, внутрь же тоя пропасти возгнездися змий велий, иже егда оттуду исхождаше, земля на томъ месте трясашеся: изшедши же, аще что-либо обреташе, человека ли или скота, снедаше». Феодор Стратилат решил поразить змия и направился к его логову, где произошло следующее: «…къ своему коню аки къ человеку беседуя, рече: "вемы Божию власть и силу во всехъ, въ человецехъ же и скотехъ, убо и ты помогай ми, укрепляющу тя Христу, да побежду сопротивнаго"; конь же послушая словесъ господина своего, стояше ждый исхождения змиина». Далее святой Феодор вызывает змия на единоборство, «змий же услышавъ гласъ святаго, подвижеся, и егда подвижеся, потрясеся земля на месте томъ. Святый же Феодоръ знаменався крестнымъ знамениемъ, седе на коня своего: конь же изшедшаго змия страшна бия ногами и попирая, ста на немъ всеми четырми ногами. Тогда воинъ Христовъ Феодоръ мечемъ порази змия, и уби его…»[398]. Житийное описание несколько отличается от изображения на печати.

Теперь обратимся к изображению на лицевой стороне печати. Судя по замечаниям Н.П. Лихачева, это изображение святого Александра. Этот святой не сразу был определен. И действительно, святых Александров в святцах много, но все они в своей жизни были патриархами, монахами, даже торговцами, но никак не воинами. Только под 9 июля Н.П. Лихачев нашел память святого воина Александра. Об изображении на лицевой стороне печати Н.П. Лихачев пишет следующее: «Святой всадник (нимб совершенно ясен) почти остановился, ноги лошади указывают, что он еще скачет, святой Александр, воин, мученик египетский; празднуется 9 июля»[399]. А перед этим исследователь обратил внимание на характерные детали изображения: «Важно определить, какой святой представлен в виде всадника, весьма далекого от византийских изображений. Несомненно западноевропейское влияние, западный образец, может быть, принятый с такой легкостью, потому что греческого изображения редкого святого не было под рукою»[400]. О святом воине Александре известно немного: его чтут вместе с преподобными мучениками Патермуфием и Коприем. Все трое пострадали при Юлиане Отступнике: «Коприй, подвижник Египетских пустынь, приведенный воинами к Юлиану Отступнику, вместе со своим учителем 75-летним старцем Патермуфием, был обольщен словами Юлиана, отвергся Христа и принес жертву Аполлону: но отеческий упрек Патермуфия возвратил его на путь истины, и он вытерпел жестокие истязания, постоянно подкрепляемый словами старца. Своим мужеством в страданиях обратил ко Христу одного из воинов Юлиана — Александра, который скончался в огненной пещи; а святые подвижники, вверженные в ту же пещь и неврежденные от огня, усечены были мечом»[401].

Замечание Н.П. Лихачева о малой известности святого воина Александра, чью память празднуют 9 июля, послужило поводом к рассуждению на тему о дне рождения великого князя Александра Невского.

Напомню, что русские летописи не знают ни года, ни дня рождения князя Александра. Правда, в XVIII в. было высказано предположение о дне его рождения: 30 мая. Однако от этой даты в дальнейшем исследователи отказались. Не рассматривая версию ученых XVIII в. о дне рождения, обращаем внимание читателей на день памяти святого воина Александра. Первое, что вспоминается, когда речь идет о наречении новорожденных православных христиан, — это святцы, по которым давали имя новорожденному; при этом давали имя или по дню рождения, или по дню крещения. Эта общепринятая традиция, конечно, слишком обща и требует конкретизации с помощью письменных источников XIII–XIV вв.

Обратимся к текстам русских летописей, например Лаврентьевской и Московского летописного свода конца XV в., и посмотрим, было ли это правило действенным для интересующего нас периода.

Лаврентьевская летопись под 6739 (1231) г.: «Того же лета родися Василку сынъ, месяца июля въ 24 день, в праздник святою мученику Бориса и Глеба, и наречено бысть имя ему Борись»[402]. Проверим утверждение летописи по Месяцеслову. Правильно. В этот день празднуется память «святых благоверных князей Бориса и Глеба».

Лаврентьевская летопись под 6761 (1253) г.: «Того же лета родися сынъ Борису князю Василковичю, месяца сентября в 11, и нарекоша имя ему в святом крещеньи Дмитрий»[403]. Из Месяцеслова узнаем, что 11 сентября среди прочих святых празднуется и мученик Дмитрий.

Московский свод под 6834 (1326) г.: «Того же лета родися великому князю Ивану сынъ Иоан, марта въ 30, на память Иоана Лествичника»[404]. Под 30 марта в Месяцеслове находим такое известие: «Преподобного отца нашего Иоанна, списателя Лествицы», т. е. того, который «написал Лествицу Рая, вводящаго на высоту духовного совершенства»[405].

Московский свод под 6835 (1327) г.: «Нуля въ 4 родися великому князю Ивану Даниловичу сынъ Андрей»[406]. По Месяцеслову в этот день празднуется память «иже во святых отца нашего Андрея, архиепископа Критского»[407].

Если взять за основу вышеприведенные данные наших русских летописей, то вывод можно было бы сделать однозначный: день памяти святого воина Александра, празднуемый 9 июля, является днем рождения Александра Невского. Но на самом деле все обстоит гораздо сложнее. В летописях встречается целый ряд случаев, когда имя новорожденному давали по дню крещения, а не по дню рождения, к тому же встречаются случаи, когда одноименного святого нет даже в ближайшие несколько недель после дня рождения интересующего нас лица.

Нельзя признать бесспорным и предложенный Н.П. Лихачевым вариант дня рождения великого князя Александра — 9 июля. Святых Александров-воинов известно три, их память чтится под 13 мая (воин-римлянин), 10 июня (просто воин), 9 июля (воин египетский). Выбор сузится, если мы обратимся к произведениям древнерусской богослужебной литературы, бытовавшим в первой половине XIII в. В Минее служебной упоминается только святой Александр Римлянин, память которого чтится 13 мая. В какой-то степени подтверждением этого может служить текст «Повести о житии и храбрости благовернаго и великаго князя Александра», где митрополит Кирилл в связи со смертью князя произнес следующие слова: «Чада моя, разумейте, яко уже заиде солнце земли Суздальской!»[408]. Сравнение святого с солнцем — обычный прием агиографов, но в текстах, посвященных святым воинам Александрам, только в Минее служебной под 13 мая мы неоднократно встречаем этот образ (РИБ, Соф. собр., № 203. Минея на май. В четверку. XIII в. Л. 64, 65 об.): «Яко солнце свьтъло от въстока въсиявъ обътече всь миръ»; «…обиде всь миръ яко солнце пресветьло, разори неистовьство идольское, неисповедимъ явися Александре пресветъле». Вопрос о святом воине Александре, в честь которого был назван князь, требует более детального рассмотрения.

Сложности очевидны. Но даже небольшая возможность внести уточнение в биографию святого Русской православной церкви и нашего национального героя должна быть использована. Подтвердится ли наша гипотеза — должно решить дополнительное исследование, которое, однако, выходит за рамки данной статьи.


Загрузка...