Глава 4

На другой день на двор гончара Меженя явился отрок из дружины тысяцкого – звать ответчиком на суд. Межень со вчерашнего дня был молчалив и хмур более обыкновенного. Что за сыновей бесталанных послала ему Мать Макошь! И головы у них не умнее глиняного горшка! Уж не сглазил ли их кто, не лишил ли разума? А иначе с чего бы они вздумали ссориться с замочниками, у которых старшина дружен с епископом и вхож к тысяцкому! Как будто их отец берет по гривне серебра за каждый горшок и не знает, куда девать денег! Видно, зловредный дух Встрешник привязался к ним по дороге. Не сходить ли к Обереже, не попросить ли отвести беду, прогнать невидимого злыдня?

Сполох ходил с утра тихий и виноватый. Его праздничная рубаха, пострадавшая в драке, была выстирана и висела на веревке между полуземлянкой и погребом, служа укоряющим напоминанием об их безрассудстве.

– Не напасешься на вас полотна! – ворчала мать. – Сколько отец работает, чтоб вас, ораву, накормить-одеть! А вы за делом ленивы, только за столом проворны да добро портить ловки!

Сполох сознавал, что мать в досаде обижает их напрасно – оба они, особенно Громча, усердно копали, возили и месили отцу глину, запасали дрова, обжигали готовую посуду. Но возражать он не смел – виноваты, сказать нечего. Межень ни в чем не упрекал младшего сына, но Сполох и сам понимал, что отец думает о деньгах для продажи, которую их наверняка заставят платить. Кто бы ни был виноват на самом деле, мало надежды на то, что тысяцкий признает бедных гончаров правыми, а богатых замочников виноватыми. За сыновей, живущих при нем, отцу и придется отвечать. Да и куда деваться – ведь не оставишь родного сына в порубе

Отрока с воеводского двора Межень встретил без удивления, как ожидаемое и неизбежное несчастье. Выслушав посланца, гончар молча угрюмо кивнул и пошел к лохани мыть испачканные в глине руки. Сполох, не дожидаясь указаний, тоже пошел мыться. Вспоминая вчерашние обидные слова Молчана, он с двойным усердием оттирал глину с рук и лица, чувствуя в душе, что с удовольствием побил бы заносчивого замочника еще раз. Разговорчивый обычно Сполох сейчас помалкивал, понимая, что тысяцкого прибаутками не одолеть. Живуля тем временем доставала отцу и брату новые рубахи, чтобы хоть не стыдно было встать перед воеводой и посадскими старцами.

– Вот нам какие веселья! – причитывала она сама с собой. – Помогите нам, Матушко-Макоше, Перуне-Громоверже, Свароже-Господине!

Одевшись и расчесавшись, гончар с сыном отправились в детинец. Теперь как раз был четверг, с древности посвященный богу правосудия Перуну. На дворе тысяцкого толпилось немало народа из самого Белгорода и из ближней округи – прежде, во время княжеских сборов в поход, большим людям было не до них.

Но Меженю не пришлось ждать. Рассерженный Добыча явился к тысяцкому с жалобой с самого утра, уже изложил ему дело со своей стороны и теперь поджидал ответчиков в гриднице, где правил свой суд тысяцкий Вышеня. Оба виновника, поднятые из поруба и умытые от вчерашней крови и пыли, тоже были здесь. Громча смотрел только под ноги, на широкие дубовые плахи пола, и не поднимал глаз даже на родичей – так ему было стыдно. Зимник же бросал злые взгляды на гончаров, на кметей, особенно на Явора. Привыкнув насмехаться над бедными соседями, он не мог простить воеводским кметям права поднять кулак него самого.

Добыча тоже помнил, что Явор угрожал и ему, и даже подумывал, в случае благоприятного поворота дела, пожаловаться тысяцкому и на Явора. Старший замочник был уверен, что жалобу его признают правой. Где же это видано, чтобы чумазые гончары, которые больше гривны серебра в глаза не видали, безнаказанно били замочников, изделия которых купцы развозят по дальним землям и продают богачам! Нету в ляхах, чехах и немцах такого вора, чтобы отпер замок киевской и белгородской работы! Добыча гордился своим ремеслом и собой, и ему казалось, что и все другие должны так же безоговорочно признавать его превосходство. Нельзя сказать, чтобы он был уж совсем неправ – замки он и в самом деле ковал хорошие. Он только забывал о том, что замки его запирают дома, построенные плотниками, а к сундуках хранится добро, сделанное самыми разными умельцами.

Сам Добыча был родом из древлян, на границе которых с полянскими землями и был поставлен Белгород. Семейство же Меженя было из полянского племени и переселилось в новопостроенный город из села под Киевом. Добыча считал их чужаками, и из-за этого они в его глазах были виноваты вдвое больше.

– Нельзя позволить всяким пришлым на нашей же земле наших людей бить и бесчестить! – горячо говорил он перед тысяцким. – Пусть они свое дело делают и свой чин помнят! Князь наш светлый их в свой город жить пустил, от змеев степных уберег, а они бесчинства творят!

– Земля тут все же не твоя, а княжья, – спокойно возражал ему Вышеня.

Каждый четверг ему приходилось выслушивать немало жалоб и разбирать немало споров. Тысяцкий хорошо помнил, кем и зачем сюда посажен. В новом городе, свободном от остатков родового уклада и вечевого обычая, вся власть принадлежала князю Владимиру.

– А чего вам с них причитается – на то княжий устав есть, – размеренно рассуждал Вышеня. – Князь наш всякую вину велел судить честно: обиженному взять свое, и князю – свое. Вот теперь и разберем, какая на ком обида. Сказывайте, кто свару первым начал?

Но ответить на этот простой вопрос оказалось далеко не просто. Ни Громча, ни Зимник и Молчан не соглашались признать себя зачинщиками. Бывшие с ними товарищи и родичи, как и вчера, вступались за своих.

Разбирательство вышло бурным. Особенно горячо за гончаров вступался оружейник Шумила. Он не был бы собой, если бы прошел мимо такого дела. А возможность встать против вечного противника – Добычи – только подогревала его ретивость. Шумила и старшина гончаров доказывали, что спор и драку первыми начали замочники, Добыча возмущенными воплями пытался доказать, что виноваты во всем гончары. Даже спокойный нравом Вышеня не выдержал и рявкнул:

– Молчать, воронье посадское! Всех взашей!

Спорщики умолкли, и тысяцкий быстро выяснил, что ни Добычи, ни Шумилы не было на месте события во время начала драки. Явор тоже успел только к ее разгару и в видоки не годился.

– Что же мне с вами делать? – говорил тысяцкий. – Не божий же суд вам творить. Драка – еще не поклеп…

– Это нам не годится. – Межень покачал головой. – Хоть и бранили нас обидными словами, а нам еще работать надо, руки целыми нужны.

Хмурый, с колючей темно-русой бородой, в беспорядке торчащей во все стороны, гончар сейчас был похож на свернувшегося ежа. Заранее готовясь оказаться виноватым, он все же не хотел уступать. Мучась каждым мгновеньем этого суда, он сам же затягивал его, упрямо не желая брать вину на себя. Продажа за зачин драки обошлась бы ему куда дороже, чем богатому замочнику. А предложенное тысяцким древнее средство узнать правду годилось ему еще меньше. Для божьего суда требовалось взять в руки раскаленное железо, и ответчик, даже и доказав свою невиновность, долго не мог работать руками.

– Боятся они! – тут же воскликнул Добыча. – Не хотят отвечать, а боги-то видят, они их ложь покажут! Перун Праведный им воздаст!

– Не тревожь бога небесного попусту. Ты-то сам железо возьмешь? – спросил тысяцкий, переводя взгляд на него. – Или молодец твой будет отвечать?

Зимник хмуро покачал головой. Самому себе он не мог не признаться, что первым дал волю рукам. Молчан тоже помнил, что первый стал задирать Громчу. Ни один из них не решился бы взять в руки раскаленное железо – из этого испытания мог выйти с честью только тот, кто твердо верил в свою правоту. По своей воле замочники, пожалуй, и вовсе бы не пошли жаловаться тысяцкому на обидчика, а при случае разочлись бы с ним и сами.

– Что же делать? – снова спросил тысяцкий. – Дело не головное, чтоб его богам судить… Может, еще кто из ваших знакомцев там был?

– Медвянка была, – обронил Громча и тут же покраснел, устыдившись, что в таком важном деле первой ему на ум пришла девушка. Молчан презрительно усмехнулся – чего с него спрашивать, неуча неумытого, у него одни девки на уме!

– А, Медвянка! – Тысяцкий тоже усмехнулся. Больше он не удивлялся тому, что простой гончар задрался с именитым замочником. – Вот оно что! Где шум, там уж верно она! Что же теперь не пришла?

– А она, верно, с Надежей по стенам пошла, – сказал кто-то из посадских старцев. Они собирались в гридницу со своих концов и улиц, чтобы следить за справедливостью суда и в случае надобности давать воеводе советы. – Надежа собирался стены смотреть, а она, видно, за ним увязалась. Любопытная…

Сидевший тут же Явор улыбнулся про себя и незаметно прижал к себе Медвянкин платок, который со вчерашнего дня так и носил за пазухой. Едва только произнесли имя дочери старшего городника, как Явор вспомнил ее улыбающееся, задорное и красивое лицо, лукаво-ласковый взгляд, и вчерашнее смутно-приятное чувство снова шевельнулось в его сердце, уже сильнее и ярче.

– Ей, сыщите-ка Надежину дочку, – велел тысяцкий своим отрокам. – Уж она-то глазаста, она-то верно видела, кто кого первым обидел.

Кто-то в гриднице засмеялся, а Добыча обиженно нахмурился. Ему казалось зазорным, что на суд, где дело касалось и его, зовут видоком девку, хоть и городникову дочь. Но возражать замочник не посмел – решать дело божьим судом не хотелось и ему. Имена богов горохом сыпались с его языка, но на самом деле Добыча до жути боялся их недремлющей силы.

Надежа явился довольно быстро. За отцом шла и Медвянка, очень довольная тем, что самому тысяцкому понадобилось ее свидетельство. Но Надежа не дал ей покрасоваться перед воеводой и кметями.

– Кончай, воевода, разговоры разговаривать, надо за дело приниматься, – от порога заговорил старший городник. – На полуночной стороне на валу оползень. Скликай людей вал поправлять. Сами разумеете – травень пришел, мир да покой ушел.

Мигом позабыв о тяжбе, старшины Окольного города заговорили о новой тревоге. Все пестрое население Белгорода было обложено повинностью по строительству и укреплению стен. Старшины улиц и концов принялись с жаром обсуждать и делить работу, спорить, кому сколько людей посылать на починку вала. А тысяцкий увидел в этом удобный случай покончить с надоевшей ему тяжбой.

– А заместо продажи за вашу свару, братие-дельники, приговорим так: с замочников двум десяткам работников завтра быть на валу, и с гончаров двум десяткам. И самим зачинщикам быть первыми, а из поруба их отпущу, – решил он. – И оставим дело сие с миром.

Межень остался доволен, как не смел и надеяться. Работать на валу все равно пришлось бы, а теперь, даже если по приговору тысяцкого ему с сыновьями и придется перетаскать больше земли, это все же будет легче, чем расплачиваться деньгами.

А Добыча снова нахмурился: решение тысяцкого обидело его не меньше самой драки. Это что же выходит, его замочники ничем не лучше чумазых гончаров?! Но ему пришлось смириться и промолчать: на дворе был месяц травень, тревожная пора, когда по новой траве печенежские роды и орды пускались к пределами славянских земель в поисках добычи. Общая опасность уравнивала всех, теперь было не время для ссор.

Крепостные стены Белгорода были удивительным сооружением. Когда десять лет назад Владимир Святославич задумал построить между стугнинскими рубежами и Киевом город-крепость, который стал бы щитом для столицы, для этого дела были призваны самые умелые городники. Долго они спорили, как бы сделать этот щит поистине нерушимым. Земляные валы, которыми славяне и прежде обводили свои городища, были недостаточно надежны – оползали от времени и дождей и постоянно требовали множество рабочих рук для починки. И Надежа, тогда еще молодой, но умелый и толковый мастер, придумал средство. Он задумал построить дубовые клетки, наполнить их глиняным кирпичом и сверху засыпать землей. Долго он размышлял, чертил лучинкой на земле и писалом на бересте, строил маленькие крепости, в локоть высотой, для пробы. Конечно, такая затея требовала еще больше времени и труда, но князю Владимиру она понравилась, а средств для важных начинаний он не жалел. Надежу князь поставил во главу всего строительства и не обманулся – крепостные валы Белгорода вышли высокими, крутыми и прочными. Поверх валов было поставлено два ряда дубовых городен, наполненных землей, а над ними шла площадка, покрытая крышей. Между опорами крыши оставались проемы – скважни. Даже тех, кто видел новый киевский детинец, стены Белгорода поражали высотой и неприступностью, и Надежа по праву гордился своей работой. Князь Владимир оставил его старшим городником Белгорода и не забывал своей дружбой

Но и эти валы требовали постоянного присмотра, и Надежа зорко следил за сохранностью всей огромной крепости. Веселый и доброжелательный в домашней жизни и дружеском обиходе, он становился требовательным и жестким, когда речь шла о работе. Поэтому, когда он требовал людей для поправки вала, посадские старшины не смели ему перечить и в любое время давали нужное количество рабочих рук.

На другой день после воеводского суда Межень и оба его сына вместе с другими гончарами, кожевниками, кузнецами и оружейниками отправились на крепостной вал. Они копали и возили землю от окружавших Белгород оврагов, утаптывали ее, срезали и подкладывали свежие пласты дерна. Туда-сюда тянулись волокуши, мелькали серые рубахи или загорелые спины. Городники с Надежей во главе наблюдали за работой и раздавали указания. Казалось бы, всего несколько дней прошло со времени ухода княжеской дружины, но князь, пир, веселье, песни-славы о ратной доблести отодвинулись далеко-далеко. Кончились удалые праздничные гулянья, наступили будни, и теперь уже простым людям приходилось потрудиться ради посрамления врагов и сохранения родной земли. Парни ремесленных концов, со вздохами и завистью вспоминая кметей и их вольное житье, не знали и не думали о том, что сами они со своими деревянными лопатами и рогожными волокушами – тоже ратники Русской земли, не менее нужные ей, чем те, ушедшие с князем.

Особенно усердных забот требовал глубокий ров, окружавший крепостные стены. Всякую весну его заливала талая вода, бурные ручьи смывали землю с валов, ров наполнялся жидкой грязью и заметно мелел. Теперь, когда вода сошла и дно подсохло, ров требовалось снова углублять, выгрести оттуда сползшую и смытую землю. Эта работа была самой тяжелой и самой грязной. Надежа отправил туда зачинщиков недавней драки – чтоб неповадно было драться! – не подозревая, что причиной-то всему послужила его смешливая красавица дочка. Но она гуляла по верху заборола, веселая и нарядная, не запачкав даже носки поршней, а замороченные ее лукавыми очами Громча и Молчан возились с лопатами и огромными рогожными кулями на дне рва, перемазанные липкой черной грязью по самые брови

В полдень Надежа разрешил работникам передохнуть. Женщины и дети принесли им из дома поесть, белгородцы разбрелись по пригоркам и уселись на свежей травке.

На нагретом солнцем пригорке устроился и Межень с сыновьями. Выбравшись из рва, они едва отмыли от грязи лицо и руки, так что головы их теперь были мокрыми, как после бани. Грязные рукава рубах им пришлось закатать чуть ли не до плеч, чтобы можно было притронуться к хлебу. Живуля расстелила на траве полотняный убрус, разложила на нем хлеб, яйца, несколько вареных реп, поставила глиняный жбан кваса. Не евшие с утра и еще сильнее проголодавшиеся на работе братья накинулись на еду, так что хлеб и репы исчезали быстрее соломы в огне.

– Чего так мало хлеба-то? – бормотал Громча, засовывая в рот последнюю горбушку. Полный сознания своей вины, он старательно работал за двоих, поесть был бы непрочь и за троих, а досталось ему до обидного мало. – Брала бы больше.

– Нету больше дома-то! – Живуля виновато развела руками. Ей было от души жаль, что она не может покормить голодных братьев получше, но взять еды было негде. – Просо толкли – мать на вечер кашу хочет варить, а хлеба больше нету, печь надо. Вот желудей натру – квашню поставим.

– А замочники вон чистый хлеб жуют, ни желудей им, ни лебеды. – Сполох обиженно покосился на соседний пригорок. Там сидели работники кузнечного конца и среди них замочники Добычи.

– Ешь, что дают, по сторонам не зевай! – ворчливо прикрикнул на сына Межень. – Ишь, боярин сыскался! Работать надо, а не языком трепать! Задирались бы вы на улице поменьше – и теперь бы себе работали, на чистый хлеб зарабатывали…

Сполох обиженно насупился и растянулся на траве, чтобы немного отдохнули руки и плечи. Рядом с ним Громча, вздыхая, собирал хлебные крошки с подостланного убруса. Глядя в небо, Сполох мечтал: кабы вот так лежать себе на теплой травке, забыв обо всех на свете лопатах, а вон те облака были бы из сметаны да творога, и все валились бы прямо ему в рот.

Но помечтать подольше Сполоху не удалось – скоро городники снова погнали работников на вал. Межень с сыновьями взялись за лопаты, а Живуля собралась домой.

Засунув убрус, служивший скатертью, в опустевшее лукошко, она побрела по гребням оврагов, выискивая в траве «белую лебеду», дикий лук и чеснок, щавель, листья одуванчиков – приправу к борщу, украшение бедного весеннего стола.

Вдруг она услышала возле себя знакомый голос: – День тебе добрый!

Живуля обернулась, привычным движеньем отводя русую прядь от лица, но та тут же упала снова. К девушке приближался невысокий смуглолицый парень с черными бровями, надломленными посередине, с темноватым румянцем на выступающих скулах. Одет он был в рубаху и порты из грубого серого холста, его черные волосы были острижены коротко в знак подневольного положения. Живуля знала его – это был Галченя, младший сын Добычи, рожденный от пленной печенежки

Мать его шла следом, держа в руках пустую корчагу из-под кваса. За смуглую кожу и черные глаза домочадцы Добычи звали ее Чернавой. Одеждой – холщовой рубахой и плахтой – она ничем не отличалась от всех женщин города, голову ее покрывал темный повой, на смуглых сухих руках звенело несколько медных браслетов. О племени ее напоминал только печенежский амулет у пояса, похожий на бронзовый цветок с четырьмя лепестками, и маленькое бронзовое зеркальце. Степняки очень любили зеркальца, а славяне совсем не знали этой вещи, и белгородские девицы с опасливым любопытством косились на гладкий, блестящий бронзовый кружок, который печенежка всегда носила на поясе. Но редко какая из них набиралась смелости, чтобы попросить посмотреться – девушки боялись, что печенежское диво испортит их красоту.

– Здорова будь, девушка, белый цветочек! – приветливо сказала Чернава Живуле. – Все хлопочешь? Ранняя ты пчелка – прежде всех на луг вылетела!

– Да вон – целый улей вьется! – смущенная похвалой Живуля улыбнулась и показала вокруг. По зеленым пригоркам тут и там копошились разноцветные платки женщин, мелькали серые рубашонки детей – все собирали съедобные травы, то и дело отвешивая низкие поклоны Матери-Земле.

– Посиди, отдохни! – дружелюбно предложил девушке Галченя.

Усевшись на пригорке, он похлопал ладонью по теплой травке рядом с собой. Чернава тоже устроилась поблизости, поджав под себя ноги, как сидели степняки. Повернувшись к солнцу, она подставила смуглое лицо его лучам и с удовольствием вдыхала запах степных трав. Все изменилось вокруг нее за долгие годы плена, даже сама она переменилась и говорила чужим языком, но ветер степи остался для нее так же сладок, как и много лет назад, на воле.

– А вы что тут ходите? – спросила Живуля и села возле Галчени. – Вам ведь лебеды не искать, у вас и хлеба довольно.

– Батины работники нынче весь хлеб поели! – Галченя усмехнулся и показал пустой мешок. – Как батя ни отговаривался, а пришлось ему со своей дружины два десятка человек с волокушами и лопатами на вал выслать. А батя бранится – вся работа стоит. Домой скоро идти нет охоты!

Галченя усмехнулся: не в первый раз ему приходилось сносить дурное расположенье духа отца-хозяина, вызванное чужой виной. Жилось Галчене нелегко: сын рабыни, он и сам считался Добычиным холопом и не мог быть ровней старшим братьям, рожденным от жены хозяина. Сын и холоп своего отца, полуславянин и полупеченег, он состоял из двух разных частей, и худшая – кровь печенега и доля холопа – держала в плену и унижала лучшую часть, хотя по уму и нраву Галченя мог бы быть не хуже свободных славян. Домочадцы Добычи не были злыми людьми, но все же Галчене и его матери доставалось много лишнего труда и мало лишнего хлеба. Люди сторонились их, боясь черных глаз, Чернаву не раз пытались обвинить в болезнях и пожарах, девушки отворачивались от Галчени. Любой мог бы озлобиться от такой жизни и возненавидеть все вокруг, но с Галченей этого не случилось. Терпеливо вынося все дурное, он умел видеть и хорошее и охотно отвечал добром на доброе отношение к себе.

Одна только добросердечная Живуля не избегала его, и Галченя всегда был рад случаю побыть с ней. Ее саму родичи считали простоватой до глупости, потому что она никогда ни на что не сердилась и не обижалась, жалела любую уличную собаку и готова была отдать свою краюху хлеба мимохожему старику. Так же жалела она и Чернаву с сыном и никогда не отказывалась поговорить с ними. Даже теперь, после судебного разбирательства между Добычей и Меженем, Живуля не видела причин лишить Чернаву и Галченю своей дружбы.

– И у нас глину не месили, горн холодный стоит, – жаловалась она Галчене. – Нам-то хуже вашего. Ваш старший – богатый, вы голодны не останетесь. А нам не работать – так и не есть. С этими проводами княжьими братья совсем ошалели, от работы отстали, все возле кметей вертелись да их басни слушали, батя их работать чуть не поленом загонял. Боялся даже, как бы и они с кметями не сбежали. А едва князя проводили – драка эта проклятая! Теперь вот пятница, а нам на торг вынести нечего. С чего живы будем, я и не знаю. Вот, одной лебедой и спасаемся.

– Не горюй! – Галченя положил широкую ладонь на ее худенькое плечо и дружески пожал его. – Эта забота не на век. Вон, чуть не полгорода выгнали – дня в два-три управятся, да и пойдет все опять своим путем.

– Дали бы боги! – с надеждой сказала Живуля.

Ее мягкое сердце всегда было готово верить в доброту богов, а мнение других неизменно казалось ей правильным и убедительным. Галченя, конечно, был холопом и стоял ниже ее, хоть и бедной, но свободной дочери ремесленника, но он был мужчиной и уже поэтому казался Живуле умнее. И она охотно делилась с ним своими тревогами, надеясь, что он ее разубедит.

– А то люди говорят: вот прознают печенеги, что князь из Киева в поход ушел и все дружины увел, так придут опять к нам. А под стугнинские городки они в прошлый год ходили, Мал Новгород так и лежит разорен – им теперь дорога к нам открыта.

– Боги помилуют! – утешал ее Галченя. – Такие стены никакому ворогу не одолеть. Правда, матушка?

Чернава посмотрела на них и ответила не сразу. За долгие годы жизни среди славян она перестала понимать, кто ей свои, а кто чужие. И глядя на смуглолицего ее сына, странно было слышать, что он говорит о печенегах как о врагах.

– Правда, – ровно подтвердила Чернава, но сын услышал в ее голосе затаенную грусть. – Но и народ Бече живет голодно – и он не имеет много хлеба. Не надо думать, что они желают зла. Люди степей – не волки, хоть и ведут свой род от волков. Всеми народами владеют боги. Когда Тэнгри-хан и богиня Умай добры, народ Бече имеет еду от своих стад и кочует в степях. А когда нет, когда война, или засуха, или мор – тогда в степи голод и смерть. Тогда…

Чернава не договорила, но Живуля и сама могла докончить – тогда печенеги идут в набег. А набег – это дымы пожаров на полуденном краю небосклона, причитающие беженцы, затоптанные поля и дороговизна хлеба, полуголодный год, болезни… Живуля поежилась, словно черное зло, обрекающее на беду печенегов и славян, уже было где-то рядом.

– А кто это – Тэнгри-хан? – шепотом спросила она у Галчени.

– Бог – хозяин неба, – ответил он и показал взглядом вверх, где белые облака, похожие на толстых коров, лениво паслись в голубых лугах. – Вроде как Сварог печенежский.

– А Умай? – Богиня земли, вроде Макоши.

Громча, увидев их вдвоем, издалека погрозил кулаком. Ему вовсе не нравилось, что его сестра сидит рядом с холопом печенежской крови. Недавно Живуле исполнилось пятнадцать лет, с этой весны она считалась невестой. Она была миловидной девушкой, сероглазой, с круглым простоватым лицом, мягким носиком и розовыми губами. Никакая лента не держалась в ее прямых русых волосах, тонких и не слишком густых, коса ее быстро расплеталась, и волосы всегда были в беспорядке рассыпаны по плечам, висели вдоль щек, падали на глаза и мешали смотреть. Худенькая и неприметная, Живуля не привлекала парней ни веселым нравом, ни пестротой наряда – небогатый гончар только и мог купить дочери, что пару бронзовых заушниц да медный перстенек. И все же доброта сердца, покладистый нрав и трудолюбие делали Живулю вполне достойной невестой, за которую, особенно если толком причесать ее и хоть как-то принарядить, родичи могли бы попросить у посадского жениха порядочное по меркам Окольного города вено. А какое вено спросишь с холопа? С ним дружбу водить – только позориться

– А тебя за меня бранить не будут? – спросил Галченя, перехватив опасливый взгляд Живули в сторону родичей. – Ты такая хорошая, как цветочек беленький, а я мало что холоп, так еще и печенегом зовут…

Живуля смущенно улыбнулась, услышав про цветочек. Не будучи красавицей, она не была и разборчива, ей нравился Галченя, и оттого вдвойне приятнее было знать, что и она ему нравится. Непривычная наружность Галчени будила ее любопытство, а нелегкая участь вызывала сочувствие. А он был так ласков с ней, так явно благодарен за доброе участие, что Живуля готова была любить его за одно это. Дома ее уже не раз бранили за дружбу с сыном печенежки, но эта дружба была так дорога ее сердцу, что в этом она находила в себе силы, хоть тайком, все же ослушаться отца и братьев.

– Бывает, пеняют, – созналась она, отведя глаза и в смущении дергая зеленые стебельки травы. Она боялась обидеть Галченю, но не умела солгать. – Тебе, говорят, скоро замуж идти, а он…

Впервые, нечаянно связав вместе Галченю и замужество, Живуля вдруг страшно смутилась и покраснела, как спелая земляника. Смутился и Галченя. Ему и мечтать не приходилось жениться, а тем более взять за себя свободную девушку. Но сейчас, когда Живуля произнесла эти слова, он вдруг понял, что ему этого хочется больше всего на свете. Едва дыша, слыша только стук своих сердец, они сидели рядом на траве, в смятении не смея поднять глаза и все же ощущая друг друга рядом с такой силой и ясностью, как никогда прежде. В свежем теплом ветерке их овевало дыхание доброй богини Лады, которая не различает свободных и холопов.

В соседнем овраге, где горожане брали землю для подсыпки вала, вдруг послышался гомон.

– Глядите, кости! И железо тут! Мертвец, гляди! – раздавались там возбужденные, испуганные, любопытные голоса. – Чей же он? Откуда здесь?

Выбирая землю из склона оврага, работники кузнечного конца нежданно наткнулись на человеческие кости. На их крики со всех сторон сбегались любопытные и толпились в овраге, разглядывая пугающую находку. Разгребая землю, кузнецы нашли человеческий скелет с истлевшими остатками кожаной одежды, а рядом пару конских копыт. Тут же лежало оружие – тяжелый лук с костяными накладками, железные наконечники стрел, широкая, почти прямая сабля с заостренным концом.

– Э, это все не наше! – увидев почерневшее оружие, сразу определил молодой кузнец. – Это работа печенежская!

– Верно, печенег это! – согласно заговорили белогородцы вокруг. – Гляди, копыта – так печенеги хоронят, чтоб, стало быть, на тот свет ему верхом доскакать.

– А сам конь где же?

– А самого коня родичи на страве съели – такой у них обычай.

Чернава и Галченя с Живулей подошли поближе. – Идите сюда! – Один из кузнецов увидел их и посторонился. – Идите, гляньте – ваш?

Люди расступились, пропуская печенежку с сыном. Чернава заглянула в яму, помедлила, а потом кивнула.

– Наш, – подавляя вздох, сказала она. – Давно. Еще не было города. В походе умер.

– Умер-то умер, а мы его потревожили! – с опасливым недовольством сказал другой кузнец, постарше. – Как бы не осерчал – вон, кости все разворошили. Выйдет он теперь из могилы и начнет злобствовать. Или к своим полетит да на нас их приведет – мало ли беды…

Народ вокруг тревожно загудел. – Засыпать его назад, да дело с концом! – Нечего ему в нашей земле лежать! Выбрать кости из яруга да в реку. Пусть Ящер его ест!

– Нету тут вашего Ящера! Это у вас, у словен, во всякой луже по ящеру жертв дожидается, а у нас в Рупине нету такого!

– Ты словен не трогай, удалой! – Да будет вам! – остановил разгорающуюся брань старый кузнец. – Мало ли нам печенегов да печенежских навий, чтоб еще меж собой раздориться.

– Обережу позовите! – подсказал кто-то. – Он знает, как навий прогонять!

– Тоже выдумали! Обережу, еще кого? Может, вам еще Будимира Соловья из Новгорода кликнуть? – перебил эти голоса Зимник, прорвавшись вперед.

Теперь на нем была простая серая рубаха с засученными рукавами, волосы на лбу, перетянутые ремешком, намокли и слиплись от пота, на разбитой Явором губе видна была болячка с засохшей кровью. Зимник был зол на весь свет за то, что его, умелого замочника, сперва побили, а потом еще заставили копать землю, и от работы его злость не проходила, а только увеличивалась.

– Обережу вам! – злобно выкрикнул он и плюнул на землю. – Да чего он сотворит, болтун старый! Епископа зовите! Епископ теперь у нас Богу служит, он и оборонит нас!

– Да ведь дух-то навий… – начал кто-то возражать. – А кто супротив – самому князю супротив! – вскинулся Зимник, даже не разглядев, кто это сказал. – Так и тысяцкому доведем!

– Ну и ступай сам за ним, – сдержанно, с осуждением ответил старый кузнец. Все знали, что Добыча старается подладиться к епископу и все замочники надеются на его заступничество.

– И пойду!

Все больше разъяряясь от всеобщего молчаливого осуждения, Зимник махнул рукой, словно стряхивая с себя неодобрительные взгляды, и широким шагом направился к воротам в город. Переглядываясь, люди разошлись подальше от разрытой ямы, но за работу никому приниматься не хотелось. Теперь даже страшно было ударить в землю лопатой – а вдруг снова кость покажется? Кто бормотал заговор, кто крестился, думая, что лишняя защита не помешает.

– Батько, а может, с ним там сокровища зарыты? – возбужденным шепотом спрашивал какой-то отрок, дергая отца-кожевника за рукав.

– Да какое там! – недовольно отмахивался отец. – Сам не видал – копыта конские да копье ржавое – вот и все его добро. Был бы богат – так в разбой бы не ходил…

– Ишь, почесал! – ворчали люди вслед ушедшему Зимнику. – Быстро спохватился – лишь бы не работать.

Чернава осталась возле разрытой могилы. Опустившись на колени возле разворошенных лопатами костей, она зашептала что-то по-печенежски, моля небо за того, кто здесь лежал, и за весь свой кочевой народ. Лицо ее казалось застывшим, а веки она полуопустила, не желая никому показать, как болит ее сердце при виде останков неведомого ей батыра. Она не знала, что за человек лежит в этой могиле, но это был ее соплеменник, погибший в походе. А теперь могилу его потревожили в ожидании нового похода. Боги войны есть у каждого народа, и все они жестоки, жадны до жертв. Сама Чернава, ее невольничья судьба были такой жертвой. Сколько их было, сколько будет еще? Галченя, хмурясь, наблюдал за матерью, а Живуля, до глубины души напуганная, жалась к нему и теребила обереги на груди.

– Чего она там бормочет? – опасливо заговорили люди вокруг. – Еще наворожит чего! Гоните ее прочь!

– Да уймитесь вы, будет лаять-то! – прикрикнул на них молодой кузнец. Кузнецы были первыми и любимыми учениками Сварога, небесного кузнеца и отца всех ремесел. Среди ремесленного люда кузнецы считались сродни волхвам и меньше других боялись нечисти и нежити.

– Ты скажи ему, что мы не со зла, ненароком, – примирительно, словно прося прощения у мертвеца, обратился кузнец к Чернаве. – Знали б, не копали бы там, пусть бы лежал в покое. Тоже ему мало радости – в чужой земле лежать…

Чернава кивнула, не поднимая век, и продолжала шептать. Несмотря на опасения, никто не мешал ей, признавая за ней право помолиться за соплеменника.

Вскоре в овраг явился священник Иоанн, присланный епископом с благословением прогнать злобную нечисть. Болгарин Иоанн, вместе с самим епископом уже несколько лет живший в Белгороде и без труда выучившийся русской речи, был человеком средних лет, невысокого роста и легкого сложения, но держался он всегда уверенно, словно обладал некой тайной силой, скрытой от чужих глаз. Его смуглое лицо имело правильные, крупные, немного резкие черты и было обрамлено густой черной бородой. Глаза его, большие и темно-карие, одним быстрым взглядом успевали охватить все вокруг. Эти-то темные глаза, непривычные для светлоглазых славян, и не нравились белгородцам. Про Иоанна не говорили ничего дурного, но никто и не стремился к дружбе со служителем Бога, который для большинства оставался чужим и непонятным.

Иоанн помолился над костями, окропил их святой водой и велел засыпать могилу.

– Идите с миром, сынове, к работе своей, – сказал он белгородцам. – Не будет вас тревожить дух убиенный.

– А может, честный отче, плетнем его осиновым огородить? Для крепости? – спросил старый кузнец.

– Не надобно. Крест животворящий ему путь загородил.

Белгородцы принялись за работу снова, но вяло, неохотно. То и дело кто-нибудь озирался, словно боясь, что злобный мертвец подкрадется со спины. Надежа расхаживал вдоль валов, пошучивал, стараясь подбодрить своих работников, но сам с трудом сохранял бодрый вид и невольно хмурился.

– Не хмурься, батько! – уговаривали его Медвянка и Зайка, гулявшие за отцом по заборолу. – А то и нам смутно глядеть на тебя!

– Так-то вот, горлинки мои! – сказал им Надежа. – Мы-то мнили, на чистом месте новый город князь ставит, а оно не чисто! Сколько билися-ратилися за сию землю – нам ли ею владеть, города ставить да пашни пахать, или печенегам – табуны гонять. Сколько крови здесь пролито, сколько костей схоронено – и не узнать! А узнаешь – и не тот еще страх возьмет!

Несмотря на молитвы Иоанна, весь город был сильно напуган костями в овраге. Весть о страшной находке уже разлетелась по всему городу, всех приведя в трепет, и каждой матери мерещилось, что враждебный дух чужого мертвеца уже заглядывает в ее окошко, тянет жадные когти к ее детям. На Чернаву и ее сына стали коситься еще злее, как будто и они здесь чем-то виноваты.

Уже назавтра старые бабки, шамкая беззубыми ртами, толковали по углам, будто слышали ночью вой печенежского упыря и видели его черную косматую тень. Дети в сладком ужасе прислушивались к их бормотанью и крепче сжимали в ладошках обереги, которые им матери повесили на шею – кусочки янтаря, кремневые стрелки, звериные зубы, маленькие мешочки с плакун-травой и одолень-травой. Взрослые отмахивались от этих разговоров, но даже у самых смелых было смутно на душе.

– Христово слово, оно, может, и сильно, – приговаривали белгородцы, недоверчиво качая головами. – А вот волхвы наши знают слова крепкие, верные… Обережу бы нехудо попросить…

Загрузка...