ПОПЫТКА СПАСЕНИЯ


Олисава писал, почти не черкая, писал легко, будто кто-то нашептывал ему ритм и лексику, мысли и чувства, этот странный сюжет.

«В штиль море выпуклое, так и кажется, что пойдешь по нему как по тонкому молодому льду. Сначала возле берега ступишь: вдруг как проломится хрупкая зеленоватая твердь? Боишься, а отказаться от чуда не можешь, ибо много невиданного открывается твоему взору в чистых бирюзовых глубинах, над которыми скользишь словно тень. Видишь под собою хороводы рыбьи и россыпи древних ракушек, на створках которых сверкают природным огнем знаки диковинные, и сдается тебе, что рыбы те знаки читают и в жизни своей тайнами, начертанными временем, пользуются. Видишь и отмели золотистые, где по теплу гуляет шустрая мелочь морская, словно живая серебряная россыпь. Заглядываешь и во мрак ямин подводных, где зимуют в лютые холода обитатели моря. Видишь, где упокоились навеки поспорившие с морем корабли и люди с них. Корабли и люди всех времен и народов, кои проходили водами Досхийского моря и прогневали его чем-то. Остовы кораблей, амфоры, полные хлебных зерен, злата и серебра, сосуды с вином, которое и поныне не утратило своей терпкости и сладкой горечи, ибо настояно было на солнце, которое бессмертно. Знало секрет такого вина давно забытое племя, именем которого и зовется это море. Многое из того знания утрачено навсегда, на веки вечные для живущих на земле. Но ты знаешь одно: это, как в летописи, начертано на хрупких скрижалях — створках ракушек.

Ходишь по морю, вглядываясь в его легкие глубины, и думаешь: человек тоже дитя моря...»

Олисава писал и понимал, как никогда, что писать он так и не научился, что статья у него, похоже, не получится... А то, что сейчас черными рядами значков выскакивает на белый лист из-под каретки пишущей машинки, — это всего лишь плод его возбужденного воображения, не более. Открылся запасной клапан души, о котором и не подозревал. Он писал, потому что не мог ничего не делать. Он писал, потому что надо было чем-то занять себя. Владимир приехал в Чернокаменку не с пустыми руками. Несколько лет кряду он, потрясенный замором, случившимся тут в первый раз, собирал вырезки, в которых так или иначе интерпретировалось то событие, и накопил массу разрозненных, противоречивых сведений о причинах гибели рыбы. Классифицируя эту информацию, Олисава в конце концов пришел к выводу: море погибнет, если сегодня не позаботиться о его судьбе.

Олисава писал, но это была не статья. Он писал всякий раз с новым, каким-то доселе неведомым ему азартом. Всплеск этой страсти возникал после очередной безрезультатной встречи то с ихтиологом, то с начальником строительства. Особенно его подстегивала игра в прятки с директором ДосхНИИРХа. Тот никак не хотел давать Олисаве последних сведений о положении моря. Он уверял, что сотрудники НИИ, который он возглавляет вот уже двадцать лет, самым тщательным образом изучают проблему. Есть уже целый ряд проектов, которые призваны обеспечить морю стабильный биологический режим, и что Олисаве не стоит так нервничать, тратить столько серого вещества, доискиваясь правды, которую он, директор, якобы с дьявольским умыслом от Олисавы скрывает.

— А вам снятся сны? — как-то спросил Олисава директора.

— Странно, — опешил от столь резкого перехода к новой теме директор.

— Ничего странного, — сказал Владимир, поправив очки, которые надевал лишь для солидности: ему говорили, что директор человек трудный в общении, на него следует произвести впечатление. Олисава понимал, что произвести оного ему не удалось, но всякий раз, входя в приемную директора, надевал очки: неудобно было Олисаве перед симпатичной секретаршей, которая, как ему казалось, все видит, все запоминает, которая, зайди он в очередной раз без очков, и не впустила бы его в кондиционированные апартаменты самого́. — Есть люди, которым ничего не снится никогда. Нисколько, ничего...

— Я знаю, что всем что-нибудь снится, — снисходительно обронил директор, с надеждой поглядывая на колонию телефонов, окружавших его руки — большие и белые.

Олисава понимал, что директору не терпится расстаться с гостем, который уже на второй встрече стал пренебрегать терпеливым гостеприимством хозяина.

Директор поднялся.

— Так снятся вам сны? — встал и Олисава.

— Естественно, — снисходительно улыбаясь, ответил директор. — А к чему этот вопрос?

— Да так... Мне часто снится море. А вы его, похоже, даже во сне не видите...

— Давайте договоримся, — мгновенно побледнев, сказал директор. — Я вам отказываю в информации потому, что вы дилетант. И оставьте меня в покое! Можете даже пожаловаться на меня.

— Но так ведь будет нечестно! — выдохнул Олива.

— Право слово, вы как маленький. — Директор поощрительно улыбнулся. — Неужели вы не понимаете, что будет после появления в прессе вашей дилетантской статьи?

— Не понимаю.

— После публикации статьи нам трудно будет делать даже то, что нам удается сегодня.

— Но что вы делаете сегодня? Мне это важно знать хотя бы для себя.

— Этот разговор не минут и даже не часов. Давайте встретимся, — директор задумался, — скажем, через недельку, а?

— Когда угодно, — ответил Олисава. — Я ведь от вас все равно не отстану.

Но и в следующую встречу разговора не получилось. Директор искусно ушел от него.

Владимир понимал, что директор боится не какой-то статьи. Он боится иного.

Он уже довольно стар, ждет выхода на пенсию. Ждет наград за труды и открытия, почестей, которых так хочется на склоне жизни... Ждет, понимая, что ничего за эти годы с морем не случится. Ведь НИИ что-то предпринимает. Например, не без его участия год от года увеличивается выращивание осетрового молодняка. НИИ проектирует новые искусственные нерестилища, плотину через пролив, соединяющий Досхий с океаном.

«Досхий — единственное в своем роде море. Рыба живет в нем такая, какой нигде больше нет. Хоть названия у нее вроде распространенные, и в том море, и в другом встретишь, скажем, рыбца или белорыбицу, ан все-таки не такая в иных морях рыба. Досхийская и по вкусу особая, и в размерах превосходит...»

Пишет Олисава, зная, что не добиться ему от директора необходимых данных. Неделю пишет, другую... остановиться не в силах. Забрало человека с потрохами. Ему бы, как это делают все, кому посчастливилось очутиться на берегах Досхия, на златом песочке лежать, в лазурных водах нежиться, а он словно тень ходит у Черных Камней. Глядит на свет воды. Дышит ее свежестью и горьковатой солью и думает.

Олисава всматривается в темень легкой воды, и видятся ему тысячи аханов, повисших в пространствах Досхия. Они коварны, потому что невидимы. Сети эти просты. Словно гардины свисают они на поплавках. Тысячи, сотни тысяч рыб: белуга, осетр, севрюга и лещ, даже разумные дельфины — вдруг натыкаются на эти тенета, цепляются при неосторожном движении за крупные ячеи плавниками и жабрами и запутываются в ставных неводах окончательно... Живыми гирляндами висят аханы между поверхностью и дном. Не ко всем поспеют каины. Не вся рыба достанется жадному человеку, наставившему сетей в Досхии видимо-невидимо.

По весне, когда высокие весенние ветра ломают лед и бело-серые крыги носятся по воле волн, всплывают меж ними сорванные с якорей аханы с мертвой рыбой...

Он вдруг понял. К директору надо идти со своим, пусть неточным материалом. Информации накопилось много. Надо ее хоть как-то систематизировать и идти в НИИ. Олисава вдруг почувствовал: директор не устоит. Едва возьмется за Олисавины наброски — не устоит! Ведь о его профессорском кровном деле пишет Олисава. А если к тому же еще и неточно пишет...

Директор принял его на сей раз со снисходительным превосходством специалиста, твердо убежденного в том, что посетитель, как досадное недоразумение, рано или поздно устанет и исчезнет.

— Итак? — с веселым напряжением, опершись на подлокотник, спросил директор.

— Совсем недавно вычитал, — начал Олисава, — ихтиологи надеются превратить Досхий в осетровое море.

— Да, это один из предлагаемых нами путей к стабилизации возникшего в этом водоеме положения.

— Заявление, на мой взгляд, в настоящий момент не только беспочвенное, но вредное. Оно вселяет в людей успокоенность... Коль так говорят ученые, значит, ничего страшного с морем не происходит. Паникеры-журналисты строчат свои статейки в погоне за дешевой сенсацией... — Олисава перевел дух, достал из кармашка очки. Стал их протирать. Директор молчал. И по тому, как дребезжала в пустом стакане чайная ложка, Олисава понял, что собеседник трясет под столом ногой. — Многие сегодня, к сожалению, с недоумением реагируют на проблемы глобального характера. Подумаешь, рассуждают, опасность для жизни на планете! Земля велика. Что с нею может статься? Подумаешь, природа! От того, что истреблена морская корова или бизон, человечество ничего не потеряло. Что может статься с Досхием? Море, оно было веки вечные, оно и останется.

— Тезис превращения Досхийского моря в осетровый водоем, который вы называете вредным, понимается вами, простите меня, наивно! Наша цель не успокоить общественное мнение, а показать, что в складывающихся условиях в Досхийском море из исконно ценных его рыб, а не океанских мигрантов, прошу заметить, могут остаться одни осетровые. Причем кормовая база моря позволяет многократно увеличить продукцию осетровых рыб при условии достаточного пополнения водоема молодью. Для этого нужно в несколько раз увеличить мощности рыбоводных осетровых заводов.

— К осетровым заводам, если позволите, я вернусь позже. — Олисава ликовал. С первого же захода ему удалось завести профессора. — Меня заинтересовало это ваше «в складывающихся условиях». Море ведь ни при чем! Эти условия предопределил человек еще тридцать лет назад, когда была построена плотина на Северной реке. Начался забор воды в Северо-Восточный судоходный канал и Восточный оросительный. Плотина гидроузла преградила путь к исконным местам нереста для осетровых, сельди, рыбца...

— О, вы неплохо осведомлены! — вырвалось все еще снисходительно у директора.

— Для белуги, — продолжал, все больше воодушевляясь, Олисава, — оказались отрезанными сто, для осетра — девяносто, для севрюги — пятьдесят процентов нерестилищ. В то же время резко сократились площади и сроки затопления весенними паводками североравнинных и других займищ — основных мест размножения судака, леща, сазана, сома... Я правильно говорю?

— Верно, — вздохнул директор. — До пятьдесят второго года с весенним паводком в Досхий вносилось восемьдесят-восемьдесят процентов годового биогенного стока. Вследствие уменьшения весеннего паводка и содержания в нем питательных солей, а также сокращения в море биогенных соединений снизилась биомасса фитопланктона и как следствие уменьшилась химическая кормкость Досхийского моря.

— Как следствие? Извините! Я бы сказал не так! Беда Досхия в том, что, воплощая свои проекты, человек часто думал о сиюминутном. Думал о ближайшей выгоде и почти не думал о будущем, о грядущей судьбе моря. После появления плотины на реке Северная хорошо залитыми займища оказались лишь через десять лет. До появления плотины река Северная давала до восьмидесяти процентов весенней воды Досхию... Так?

— Увы! — Директор возвел к потолку глаза. — Но факт повышения солености моря, связанный с забором речной воды гидроузлом, имел место только однажды. И в последующем водозабор на соленость не влиял! Воздействие оказывало безвозвратное водопотребление народным хозяйством, а также климатические условия.

— Что в лоб, что по лбу, — усмехнулся Олисава. — Разве безвозвратное водопотребление — это не наших с вами рук дело? Вспомните. Во времена, о которых вы только что упомянули, в ходу было следующее сравнение: Досхийское море в четырнадцать раз урожайнее Средиземного. До сих пор ваш брат ученый манипулирует и таким аргументом: в среднем Мировой океан продуцирует девять тонн органических веществ на гектар поверхности, Досхий же девяносто! Это же... — Олисава сбился, потерял мысль. — Неужели же вы, для кого Досхий стал делом, судьбой, главной заботой жизни...

— Вы, дружок, еще, выходит, молоды, если так горячитесь. Максимализм! Прекрасное состояние души! Но не забывайте, в какое время проектировалось гидростроительство на Северной. Лично я тогда Досхием не занимался.

— Я не вас конкретно имею в виду. Я вообще говорю о людях, о нас всех, мы... Пока мы не научились думать о будущем как о настоящем, мы недостойны нашей прекрасной природы!

Профессор усмехнулся, но без превосходства и снисхождения. Олисава напирал:

— Во второй половине прошлого века из Досхия, где, по приблизительным подсчетам, жило более ста миллионов осетровых, каждый год вылавливалось пятнадцать тысяч тонн этой рыбы. Да что прошлый век?! В тридцатых годах общий улов в Досхийском море достигал трех миллионов центнеров в год.

— Поправочку позволю себе, — вмешался директор. — Имеются в виду, кроме осетровых, в этом числе и другие ценные породы. Они составляют больше половины всего вылова.

— Ну, это дела не меняет. Все равно краснюка брали астрономически много. А теперь что!

— А вот что! Мы намечаем в пять раз увеличить выращивание осетрового молодняка.

— Это уже неново! Во второй половине еще пятидесятых годов в бассейне Досхия появились и стали действовать нересто-выростные хозяйства. Они выпустили в бассейн миллиарды штук молоди частиковых и миллионы осетровых... И что из этого вышло? Большая часть этой рыбы ушла не в море, а в оросительные системы!

Директор крякнул и опустил голову.

— Вы так строите нашу беседу, дружок, — наконец сказал он, — будто вы судья, а я преступник.

— Я не хотел, чтобы вы меня так понимали, — как можно мягче сказал Олисава.

— Что там у вас еще? — Директор откинулся в кресле.

— С водой из океана пришла медуза... Это признак, что вода в море становится более соленой. И мне хотелось бы знать, какова биомасса медузы в Досхии?

Директор внимательно посмотрел на Олисаву. Потом, как бы что-то решив для себя, сказал:

— Двадцать два миллиона тонн. Но зачем это вам?

— Затем, чтоб знать, смогу ли я выкупаться в родном море в этот свой отпуск. Боюсь медуз! — рассмеялся Олисава. — Жаль, что я не морж. Приезжал бы купаться зимой. Соленая вода долго не замерзает. Заодно и переохлажденной рыбкой мог бы полакомиться...

— Что вы имеете в виду? — строго спросил директор.

— Ну как же! Порог-то замерзания воды в море падает. А значит, и рыба в нашем мелком море становится такой холодной, что у нее свертывается кровь.

Директор поставил локти на столешницу, глядел на Олисаву не отрываясь. Было видно, что он преодолевает в себе вспыхнувшую неприязнь к собеседнику.

— Если слабы нервы, нечего тогда браться не за свое дело! Оставьте его нам. Мы уж как-нибудь сами. Вы не в силах понять голос разума, потому что руководствуетесь минимумом точных знаний и максимумом эмоций... Это разные языки... Мы говорим на разных языках...

— Мы говорим на разных языках, но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются. Я думал, что мы вами в конце концов поймем друг друга...

— Вы забываете, дружок, что не бывает так, чтобы все оставалось как было. Вы забываете, что есть диалектика. Мир меняется, и этот процесс необратим!

— Всегда можно найти оправдание своей бездеятельности! Только вот оправдание-то мы не из трусости ли ищем?

Собеседник вознес глаза к потолку:

— Я бы сказал, из осторожности, точнее, осмотрительности. В этом, лишь в этом залог любого дела! Поверьте мне! Я прожил немало. Только такой путь приносит результат и удовлетворение.

Олисава встал.

— А вы не так просты, как можете показаться, — сказал директор, напряженно улыбаясь.

Олисава протянул ему руку. Сильные бледные пальцы директора были прохладны.


Владимир гнал машину, с раздражением вспоминая только что состоявшийся разговор. И вдруг понял: директор не против; по-своему, он за Досхий. Навалилась усталость. Он свернул с дороги в степь. Заглушил мотор. Вышел. И лег на спину, закинув руки за голову. Небо было бездонным. Таким же, как в детстве...


...На долгое время Кормач как бы застыл в одном возрасте. Казалось, что таким — невысоким, слегка сутулым, с густыми морщинками вокруг нежно-голубых маленьких глаз, седоватой головой — он был всегда. Казалось, что таким и останется. А может, и не казалось. Просто об этом никто не думал. Просто без Кормача не представлялась жизнь. Кто угодно, только не Кормач, мог умереть: случайно или от болезни. Кто угодно мог уйти или уехать, только не он. Кто же тогда поведет детвору колядовать-щедровать зимой, а в другие времена года станет пасти скот? Кроме Кормача, некому. Никто и не думал об этом.

И вдруг все от мала до велика как бы на мгновение замерли, глянули на Витьку и увидели, что он совсем еще молодой — хоть и маленький, и сутулый, и кашляет очень, когда рано утром идет по улице. И со дворов на этот его надсадный кашель хозяйки выгоняют коров, уже подоенных, вопросительно глядящих в калитки.

Увидели вдруг. А причина этого открытия назревала давно.

Уходил он до света в степь. Пас деревенское стадо. Вовремя приводил его днем на тырло, чтобы подоили коров, а вечером каждую скотинку к самой калитке пригонял. Нередко с ним в степь уходили и томящиеся, отпущенные на каникулы мальчишки. Помогали пастуху заворачивать строптивых коровенок да телков, норовящих сбежать домой или заскочить в призывно зеленеющие посевы, уже хорошо поднявшиеся, уже вытолкнувшие на свет наливающиеся соком колосья. Помощники в свое удовольствие бегают вокруг разбредшегося стада, и Кормач сидит на самом высоком в степи месте — наблюдает. По всем окрестностям, всюду у него есть такие места — небольшие взгорки, бугорки, холмики. Трава на них, поскольку она там к солнцу ближе, быстро выгорает. Нет ее там уже почти в самом начале лета. Это Кормачу по душе. Высокой травы опасается Витька. Ему кажется, в ней скрываются змеи. Сколько раз ему толковали, что змее в такой траве делать нечего. Она любит открытое место, на солнышке понежиться предпочитает. Витька слушал, согласно кивал головой, однако поступал всегда по-своему. Поставит камень покрупнее, на нем потом сидит, а в радиусе двух-трех шагов круг из камней помельче выложит, мол, если змея полезет к нему, то он сразу же ее увидит, ведь той придется через ограду перебираться. Таких кругов-оград соорудил Кормач окрест много. Так от круга к кругу и кочевал со стадом. Так сезон напролет и кружил вокруг деревни. Ребятишки безошибочно находили его в степи. В каком круге он сегодня — знали наверняка. Прибегали к нему попозже, когда солнце росу поднимет. Чего им торопиться? Каникулы. В тот час, когда Витька шел по улице и гулкий кашель его был слышен во всех концах деревушки, ребятня досматривала самые сладкие сны. Просыпались лишь тогда, когда Кормач уже восседал в центре очередного круга, пили молоко, брали с собой провизию: хлеба, квасу, тарань, пучок молодого лука, сахару — и в степь. Витька ждет.

Сидит неподвижно, а вокруг его головы и рук, словно они медом намазаны, всегда облачко из мотыльков, пчел, ос, бабочек или стрекоз вьется. А над ним высоко-высоко — сколько хочешь гляди — не увидеть — поет жаворонок. Садился он всегда так, чтобы хорошо видеть озеро и вулкан. Озеро по левую руку от него, а вулкан — по правую. На вулкан он никогда не поднимался — тяжело с его пробитыми легкими на такую крутизну взбираться, а вот к озеру ходил. Соли чтоб скот полизал. Рапой и грязью лечил Кормач изъеденные оводами спины животных. Клещей выводил, ссадины исцелял.

Дарья второй раз вырвалась с Высмерткова двора в тот день, когда после долгих каникул ребятишки отправились в школу. Не на занятия еще, а, как всегда говорил учитель Андрей Данилович, со школой поздороваться. С развевающимися по спине волосами, прижав к груди ворох еще цветущего вьюнка, по-местному — крученого паныча, Дарья пронеслась мимо школы, двор которой был забит детворой и взрослыми. Андрей Данилович как раз речь говорил, стоял на ступенях крыльца. Увидел Дарью первый. Так и остался стоять с открытым ртом. Потом уже все обернулись, все увидели бегущую в степь Дарью. Длинные плети вьюнка с неуспевшими закрыться на день разноцветными граммофончиками-цветами, с наполовину уже позолотевшими листочками обвивали Дарью, летели и вились за нею — стремительной и счастливой, сплетались с длинными распущенными волосами, отчего казалось, что это не Дарья, вырвавшаяся на волю, а оживший, вырвавшийся из-за высокого забора Высмертка палисадник.

Вся деревня кинулась Дарью искать.

Стадо в тот день на тырло пришло поздно — без Кормача. Стояло там долго, потому что некому было его в степь повести. Кое-как подоенные коровы только под вечер покинули тырло, ходили вокруг деревни как неприкаянные. На второй и на третий день уходили в степь тоже без пастуха. Все так и подумали, что Витька Кормач оставил стадо потому, что увидел Дарью, бегущую куда глаза глядят, кинулся за нею. А что ему оставалось? Тут дело такое: спасать девку надо. Три опасности подстерегали Дарью. Могла в озере пропасть. Оно какое? Сначала вроде твердо его серебристое от соли обнажившееся дно. Даже горячее, накаленное солнцем. Потом прохладнее, мягче, а затем грязь, а затем ил, словно кисель. Как-то корова завязла: только голова и передние ноги торчат. А времени прошло всего полчаса, пока мальчишки сбегали в деревню, пока трактор пришел. Трактором и вытаскивали. Другая опасность — море, вернее, не само оно, а крутой третий скалистый выступ. Со стороны степи коварное место. Вроде вот оно, море, сразу за пологим, поросшим ковыль-травою бережком. Как-то ветром овец и погнало к морю. Штук десять тогда сорвалось. А Дарья — та же овца, что она соображает? Увидит море, побежит радуясь... А третий скалистый выступ высотой все двадцать метров да еще и с гаком. Если же в противоположную сторону понесет Дарью, попадет бедолага на дорогу. А там люди чужие, да и машина сбить может...

Вроде и недолго мешкали, вроде сразу же бросились жители за Дарьей в степь, а найти почти три дня не могли. Одно как-то успокаивало: Витьки Кормача тоже не было. Коль нет его, значит, успел он за нею...

Появились они на четвертый день утром.

Вся деревня замерла, когда шли они улицей. Замерла даже не потому, что правили они не к хате Высмертка, а почему-то прямиком ко двору Кормача. Витька почему-то без рубахи. Ребра торчат, а на спине широкий рваный шрам. Идут рядом в ногу, вроде каждый сам по себе, не прикасаясь друг к дружке, а у всех смотрящих на них одна мысль: молодые! Господи, она красавица, он гарный... Неужели же это Витька Кормач?

Высмерток кинулся к ним:

— Дочка, Дарьюшка, живая!

Она и бровью не ведет.

— Витя, век не забуду тебе, а?

Кормач и головы не повернул.

Высмерток опять к Дарье, за руку хочет поймать. Она как вскрикнет — и за спину остановившегося Кормача, а тот:

— Не замай!

— Дак я хочу, чтоб она домой йшла!

— Не пойдет она.

— Как же это, а?

— Хватит, помордовал ты ее, теперя у меня останется!

— Ты что, не в себе?! Она ж больная!

— Никакая она не больная. Человек она, живой. Понял?!

— Я заявлю на тебя!

Кормач рванулся к нему. Руки поднял, кулаками трясет, кричит:

— Убью!

Потом Дарью за руку взял и в хату свою повел.

Приезжали из района. Целая комиссия. Разбирались. Были среди них и врачи, и милиция. Ничего сделать не могли. Дарья уцепилась за Кормача мертвой хваткой. Посмотрели приезжие, посмотрели, да и оставили все, как получилось.

Дарья от Кормача ни на шаг. Он во двор, она за ним, он в степь со стадом, она с ним. А над ними облачко мотыльков да бабочек, стрекозы с пчелами да осами. Жаворонок невидимый звенит — это летом. Зимой или осенью, когда непогода — снег или дождь, а они идут рядком, не прикасаясь друг к дружке, не мочит их влага, не осыпает их снег.

Детей у них не было. Все деревенские ребята стали их детьми. Витька Кормач колядки-щедровки не бросил. Дарья ходила с этой ватагой тоже. Пела без слов. Голосом лишь, потому что говорить так и не научилась.

Все у нее стало как положено: никакого в лице испуга, никаких улыбочек диковатых, только говорить не умела, да еще сама делать по дому ничего не могла. Витька Кормач, к примеру, затеет по хозяйству управляться: ну там крученый паныч-вьюнок в палисаде посеять, она помогает ему. Землю рыхлит, воду носит, еду тоже вместе готовили. Вот и все их дело...


Загрузка...