ДОЛГИМИ ТЁМНЫМИ ВЕЧЕРАМИ

I


епроходимые леса да болота, хлеб привозят за тысячу вёрст... Избы кедровые, окончины ледяные вместо стекла, зимы 10 месяцев или 8, морозы несносные, ничего не родится, ни хлеба, ни какого фрукта, ни капусты...» «До такого местечка доехали, что ни пить, ни есть, ни носить нечего. Ничего не продают, ни же калача. Тогда я плакала, для чего меня реки не утопили или не залили! Не можно жить в таком дурном месте... Кругом вода, жители в нём самый подлый народ, едят сырую рыбу, ездят на собаках, носят оленьи кожи: как сдерут не разрезавши брюха, так и наденут, передние ноги вместо рукавов» — так писала Долгорукая в «Своеручных записках» о первых своих впечатлениях.

Морозы, сырые туманы, ветер-колыхань, полгода — тёмный небосклон и тусклые коптилки с рыбьим или оленьим жиром, полная оторванность от мира, одиночество — было от чего впасть в отчаяние. Тем более княжеским отпрыскам, привыкшим к почитанию в столицах. Однако оказалось, что и аристократы могут смиряться перед любыми зимами и неволей. Время лечит, терпение вознаграждается спасением, а молодые переимчивы к переменам.

Иное дело — старые. Прасковья Юрьевна Долгорукая еле живая доехала до Берёзова, а не прошло и нескольких месяцев, как скончалась. Алексей Григорьевич после неё сразу состарился лет на десять, стал невыносимо бранчлив, мучил всех руганью и придирками, а потом потерял память, перестал узнавать дочерей. А в одну из ночей отправился куда-то, и утром нашли его возле церкви мёртвым. Сыновья и дочери, невестка справили и девятый, и сороковой день, как полагается. Но — «крута гора, да забывчива, лиха беда, да сбивчива»...

Обстановка в крепости изменилась. Как писали современники: «Суровый режим, назначенный Бироном для Долгоруких, в действительности благодаря характеру самого Долгорукого и обаятельным душевным качествам его жены Натальи Борисовны перестал соблюдаться местными властями». Ссыльные перезнакомились с охранниками, которые были весьма падки на приятельство с князьями. Отмечаясь у караула, Долгорукие стали бывать в городке, разговаривали с местными жителями; особенно близкие отношения сложились со священниками соборной церкви. Княжны вышили уже не одну «пелену», сделали немало вкладов в храм Одигитрии. Наталья Борисовна подарила «Богоматерь Предстоящую» — тёмных цветов поздней осени лик на белом туманном поле.

Во дворе острога был вырыт пруд, сделана небольшая «сажалка» для птиц, и в светлое время маленький Миша не отходил от белых неповоротливых гусей.

Между тем в Берёзов поступил новый указ: «Письма в домы свои писать, из домов приходящие допускать только те, в которых будет писано о присылке запасов и протчих нуждах... Но допрежь читать будущим при них офицерам... Записаться, когда, куды и откуда писано...» Так что ссыльные получали право переписки, однако писал ли им кто, писали ли они — неизвестно: в шереметевском архиве писем не обнаружено.

Теперь Долгорукие имели некоторое улучшение в пище, а также в одёже, однако ходили они по-крестьянски, в овчинных тулупах и валенках. Иной раз кто-нибудь из офицеров привозил с ярмарки необходимое. У Ивана Алексеевича завёлся приятель — поручик Овцын, весьма пригожий лицом и речами человек, в нём было что-то рыцарское, и это сближало их с князем. Нередко говаривали они о столичных делах, об Остермане, Минихе, Левенвольде, и поручик не скрывал своей нелюбви к иноземцам. Долгорукий согласно кивал головой.

Благодаря Овцыну Иван Алексеевич получил доступ к редким книгам. С немалым интересом стал изучать жизнь и историю Сибирского края, развитие его. Скорым оно стало при Петре I, который поддерживал купцов Демидова и Строганова, от них распространялись на восток энергия и сметливость. По указу Петра по Сибири разосланы были учителя арифметики и геометрии «для обучения детей известного состояния»; верный железным правилам, Пётр запрещал неграмотным даже жениться.

Много интересного наслышался Долгорукий от воеводы Бобровского. Петра I он называл не иначе как «Китоврас» — мол, как и этот сказочный герой, ходил царь только напрямик, не сворачивая и круша всё на своём пути. К примеру, повелел в глухом Тобольске устроить театр. И что же? — поставили «рапсодию киевского сложения», однако горожане тамошние — тоже вроде того Китовраса; во время представления «взошла, сказывают, туча с бурею», сорвала маковку с церкви, и в том углядели гнев Господень. Так же и с раскольниками: услыхав, что новый митрополит поёт «Смертию смерть поправ» вместо «Смертию наступи на смерть», они бросали в митрополита камни, ругали его и называли «латинцем».

Вдоль реки Обь и выше, к Обской губе, жили остяки, самоеды, вогулы. Были они простые, доверчивые, но диковатые люди. Поклонялись идолам, а в зверях, птицах, рыбах видели своих братьев. Однако с большим любопытством слушали и рассказы приезжих миссионеров, проповедников христианства, охотно соглашались принимать крещение, не изменяя, однако, своей вере. Воевода рассказывал Ивану Алексеевичу, как епископ Филофей, оставив епархию и облачившись в схиму, поплыл по реке и, остановившись в остяцком селении, где поклонялись идолу в виде гуся, стал проповедовать о Христе. Выслушав епископа, жители согласились креститься, даже сожгли истукана в виде гуся, однако долго потом судачили про то, как гусь вылетал из огня.

Никто из Долгоруких не пришёлся столь по душе воеводе, как Наталья Борисовна и Иван Алексеевич. Большой хлебосол, бахарь и добряк, он и его жена не раз зазывали их к себе в гости, а те испрошали разрешение у начальника караула. Любили воеводу за шутки, байки, прибаутки, которыми тот так и сыпал. Себя он называл «отставным капитаном Преображенского полка» по службе, а по призванию — «таратуем». Встретив отца с сынишкой, вынимал какую-нибудь забавку и напутствовал:

— Ум твой, Михайлушка, в младенчестве яко воск, всяко к нему легче лепится, учись!.. Большой человек делайся, не то будешь как я — северный медведь, — и переваливался с одной ноги на другую.

Так же, то шуткой, то всерьёз, говаривал он о том, о чём другие помалкивали. Например:

— Чуть не тридцать годиков выбивал Пётр I из наших голов старые порядки, учил трудиться, не сидеть на печи — и будто в ум ко всем вошли его сии слова, однако... не стало его, и опять пошло по-старому: кто чинится титулами, должностями, кто ворует, взятки берёт. Китоврас, Китоврас нам нужон!

Иной раз спросят у него: не боится ли, мол, фискалов? Бобровский горделиво отвечал: мол, нету у нас их в Сибири, не слыхать про ихние подвиги. Его вразумляли, но, как говорится, каков характер — таковы и его поступки, и носит человек характер свой, яко улита раковинку.

II


Князь с женой и сыном жили теперь в доме, построенном Меншиковым. В углу горницы стоял сундук, ключ от которого Иван Алексеевич носил с собой. Однажды, открыв сундук, он вынул что-то завёрнутое в тряпицу и расправил на столе. Наталья Борисовна склонилась рядом.

Это была тёмная, плохо различимая картина в красноватых и коричневых тонах, она рассмотрела несколько фигур. Уж не та ли это порсуна, где изображена помолвка Катерины, о которой сказывала она? — что, мол, ежели бы не первое апреля, роковой день, так была бы она теперь государыней, а картина — истинное доказательство. Что за первое апреля? Что произошло в тот день? Даже князь Иван не открывал ей того...

Вглядевшись, Наталья Борисовна не увидела там женской фигуры, напротив, несколько мужчин, и один из них — Иван Алексеевич. Внутренность церкви, иконы, красноватый отблеск на всём... Князь молвил:

— Порсуну сию делал немец, гравёр... Писал он портрет государя для монеты, допущен был на коронацию, я помог ему, вот и подарил мне...

Наталье Борисовне представились те морозные дни. Новодевичий монастырь, Успенский собор... Служба торжественная и звучная. Грустное пение «Со славою»... Вход в алтарь государя, слова митрополита про величие царского звания, про то, что над ним — только Бог, но Бог помогает лишь царю-праведнику, коему печься о пастве своей — завещанный долг... Государь просит благословения у митрополита, выходит из алтаря, и тут шесть камергеров, впереди Иван Долгорукий держит царскую горностаевую мантию. В центре Успенского собора государь возлагает корону...

— Слыхала я про книгу, в коей про Катеринин сговор с государем писано... А что... навеки ты с Петром Алексеевичем запечатлён... — Она задумчиво посмотрела на князя, на картину, добавила: — Дорога она тебе?

— Самое дорогое, что есть! — пылко воскликнул он.

— Не сослужит ли сие худой службы, ежели прознают?.. И ведомо ли тебе про другую картину, где Катерина с императором?

— Неведомо, — беспечно отвечал Долгорукий, — оплошка сие! — С этими словами он взял гвоздь, приколотил его и повесил картину.

Они ещё вглядывались в полотно, когда в сенях послышались шаги, и в комнате шумно возник Александр, младший Долгорукий.

— Здорово живете! — хмуро приветствовал он супругов. Не далее как вчера братья повздорили, и Александр теперь пришёл мириться. Однако сразу заметил раздосадованное лицо Ивана и то, как Наталья быстро ступила к стенке, закрывая что-то.

— Знал я, всегда знал, что не доверяешь мне! — в сердцах вскричал младший. — Как был, так и остался «Ваше величество»! — Резко повернувшись, он выбежал из комнаты.

III


Назавтра выдался такой тёплый и светлый день, что грех было не пойти в лес: тропинка вниз из острога, мост через Вогулку, царство берёз и лиственниц и что-то напоминающее Кусково. Накинув меховую телогрейку без рукавов (которую в Петербурге называли «шельмовка» и которая была там теперь в моде), Наталья скорым шагом проследовала через речку и очутилась в глухом лесу.

Под ногами шевелились сохлые прошлогодние листья, никлые травы, но поверху уже зеленело, а на кустах образовались светло-зелёные дымки. Берёзы — в мелких, копеечных листиках, лиственницы — в нежном пуху. Воздух благоухал пронзительно и чисто, опьяняя и будоража... Строго, по-монашески глядели тёмно-зелёные ели, но вот поворот, и за ним — цветущая черёмуха! Ствола её не видно, вокруг густой подлесок, и оттого бурно цветущая крона похожа на облако, белое облако, спустившееся на землю... С трепетом отозвалось оно в Натальиной груди, вызвав острое воспоминание о Кускове...

Ещё один поворот, и впереди крохотная (откуда она тут?) избушка, похожая на омшанник. Ветхая, дощечки покрыты мхом, засыпаны хвоей, листьями. Но что там, наверху? Тоненький стебелёк, и на нём — крохотный, с ноготок, бледно-синий цветок. Откуда он взялся тут, среди мха и иголок, без земли? Наталья не удержалась, сорвала цветок. Стебель был сильно изогнут, будто рос прямо, потом что-то надломило его, согнулся, но — снова выпрямился, зацвёл... Не так ли и они с любезным Иваном Алексеевичем?..

Поднеся цветок к губам, она задумчиво глядела на него, думала о муже, о том, как переродился он в сих северных широтах, как много читает Библию, молится, стал спокойнее, рассудительнее. Какие приступы ярости бывали у него в Москве! — шутка ли, чуть не выбросил из окна князя Трубецкого, — а теперь горячо сожалеет о грехах своих, и даже самых малых... И только когда выпьет в гостях или повздорит с братьями — может наговорить что-нибудь лишнее. Братья, особенно Александр, тоже горячие — вон с какой злостью назвал Ивана «Вашим величеством». Какие тут «величества», «высочества»? Тут одно-единственное «величество» — Жизнь, вот эти ели, побеги нежной лиственницы, а ещё этот чудный воздух в редкий тёплый день... Небо здесь великое, и Бог будто ближе, а коли задует ветер, то вся земля дрожит, вся вселенная воет...

Подержав ещё немного цветок возле губ, Наталья Борисовна отправилась в обратный путь.

Миновала мостик. У самого входа в острог навстречу ей попалась Катерина, и в шаге от неё — Овцын. Не раз уже замечала она, что, несмотря на непомерную гордость и знатное происхождение, княжна оказывает особые знаки внимания тому поручику. Он и в самом деле хорош: статный, видный, с большими серыми глазами, и грамоте хорошо обучен. (Заметим здесь, что ему и храбрости не занимать: позднее Овцын станет участником экспедиции Витуса Беринга, потом будет командовать судном на Балтийском море).

Они кивнули друг другу, Овцын поклонился, сообщив, что Иван Алексеевич спрашивал про княгиню. Она поспешила в крепость и возле «сажалки» с гусями увидела мужа и сына. Миша крошил хлеб гусятам, а Иван Алексеевич, завидев её, как-то лукаво улыбнулся и молча показал глазами в сторону холмика, возвышавшегося рядом. Она не увидела там ничего, кроме трёх гусей, вытянувших шеи. Продолжая лукаво улыбаться, Долгорукий проговорил:

— Погляди на них... Будто скульптуры в Летнем саду... Три грации.

Гуси были тяжёлые, по-московски неповоротливые, но, стоя дружно и глядя на солнце, и впрямь напоминали «Три грации». Наталью поразило добродушие в лице мужа.

Но тут кто-то громко хлопнул дверью, это спугнуло гусей, они враз загоготали и, переваливаясь, заспешили к своему выводку. Миша испугался, бросился к матери. Она обняла его и присела на корточки.

— Помнишь, батюшка сказывал тебе, как гуси Рим спасли?.. Зело чувствительны они к шуму. Неприятель уже к городу подошёл, но гуси, услыхав шум, подняли гвалт и разбудили римлян, и те как надобно встретили врага...

Она рассказывала, при этом вставляла французские слова, ибо уже не первый месяц учила сына иностранным языкам. Потом, не поднимаясь с корточек, повернула голову: откуда раздался грохот? — и увидела Александра, тот пристально и недобро глядел на старшего брата. Сердце её сжалось: уж не настраивает ли Катерина младшего против старшего?..

IV


...Пролетело быстротечное лето, короткое, как воспоминание о петербургском бале. Множество птиц — серых журавлей, белобоких гусей, лебедей собрались в огромные стаи и тем же путём, что в прошлом и позапрошлом году, направились к югу. Медленное, завораживающее движение журавлей с их курлыканьем казалось нездешним, и ссыльные надолго замирали, уносясь вслед за ними...

Леса окрасились — постепенно — в лимонные, жёлтые, золотые, медные цвета: будто Творец небесный касался их своей волшебной кистью. На двух плакучих берёзах, что стояли у окна, развесил янтарные бусы, рябину украсил красными гроздьями. Но следом уже бежали гонцы зимы, чёрно-белая зазимка, и скоро чёрная чугунная ночь опустилась на землю.

Зима берёзовская — темна, холодна, вечера тягостные, долгие. И были бы они нестерпимы, кабы не посиделки у огня, не беседы, не карточные и прочие игры. Собирались то у братьев Долгоруких, то у кого-нибудь из священников, то прямо в караульной части у Семёна Петрова. Мужчины играли в шахматы и тавлей (шашки), курили табак. Как ни остерегал отец Матвей от «бесовского и богоненавистного зелья, коего смердящая вонь пребывает не токмо в голове, но и во всех костях», князья и офицеры уверяли, что табак очищает мозги.

Пели песни про тоску-кручину, про Алексея — божьего человека, про времена Ивана Грозного... Возле горящей лучины, вставленной в светец, или у свечи-коптилки с рыбьим жиром рассказывали сказки, байки, были, придумывали и загадывали загадки. Про лучину горящую и про тараканов запечных, про матицу и божницу, про кота-мурлыку и про рыбу-барыбу...

Местные на Долгоруких засматривались — князья не грубили, не сморкались на пол, не плевались, к тому же — невиданное дело — целовали дамам ручки. А сколько интереса проявлялось к разговорам их! О временах Рюрика, об Иване Грозном, о самозванцах... Получалось, что беглый монах Гришка Отрепьев вроде бы настоящий царевич и хотел он дать послабление мелкому служилому люду, да бояре невзлюбили его за то, что иноземные порядки вводил да на католичке женился, и убили.

Хвалили долгоруковский род, дескать, ни одно дело без них на Руси не творилось, за то и прозвали Долгорукими. Исстари относились к русской, боярской партии, однако и за границей живали, и помышляли многое у ней для пользы отечества употребить. Женщину русскую, считали, надобно вывести из терема, но драгоценных песен, сказок, обычаев народных забывать не след. Русским мужикам, как сибирским медведям, жить-спать не к лицу, но и прыгать, как заморские обезьяны, позорно. Чужеземцам — мир и благоволение, однако — лишь с согласия русского князя, боярина, графа.

Ругали иноземную, чужую партию, готовую искоренить всё народное, мол, мужик у нас — что вол, нет такого гнёта, который бы он не вынес, а посему — поспешай, налегай, перетряхивай!..

— Пошто Бирон взъелся на вас? — спрашивали местные у старшего Долгорукого.

Иван Алексеевич, всегда готовый обличать Бирона, уже хочет разразиться речью, но тут находчивая жена делает знаки — мол, не говори лишнего, и князь замолкает.

Катерина же, если была при том, не забывала о благоприятности своей особы и потчевала гостей:

— Не выкушаете ли чарочку?

Комендант хмелел, поручик Овцын пускался в галантерейные и охотничьи разговоры, а она подзуживала:

— Ведомо ли вам, как ловят горностаев?.. Что, ежели бы поймали вы их для меня, чтобы... к примеру, сшить шубу али мантию? — И заливалась грудным смехом.

Не понимая, шутит она или говорит всерьёз, поручик обещался:

— Горностай — зверёк зимний, стрелять в него нельзя, шкурку попортишь, ловят его в ловушки, слопцы... ставят множество... Ежели вашей милости угодно — будет вам горностаевая шуба!

Оставаясь одни, Долгорукие вели более откровенные разговоры и непременно возвращались к тому злополучному дню, 19 января, к кончине государя, к завещанию. И опять Иван Алексеевич кипятился, а Катерина почему-то поминала день первого апреля. Что произошло в тот день, отчего они держали сие в тайне?

Вспоминали, как Остерман прикидывался больным, когда подписывала Анна кондиции верховников, и как он выздоровел немедленно, стоило ей разорвать те кондиции. Иван Алексеевич иногда поминал дядю Василия Лукича:

— Изъел свою душу! Перехитрил сам себя! Написать завещание от имени государя — то была его мысль, да только своей рукой не стал, велел дяде Сергею... Хитрость его велика.

— Да то же ведь политика, — вразумляла сестра.

— Так что же, что политика? Душу не должон терять! — не уступал князь. — А как не выгорело с завещанием, так первый кинулся в Митаву приглашать Анну на трон! Оттого что об себе много мнил, чтоб самому остаться возле трона!.. В Митаве не пустил в кабинет Бирона — и правильно сделал! — однако зачем за Анну выступал?

— Не злобься на него, Иван Алексеевич, — урезонивал Николай. — Кто, как не Анна? Елизавете, что ли, на престоле быть?

— Елизавета? Пусть бы лучше она!

— Да ведь ты грозился в монастырь её задвинуть? — усмехалась Катерина. — Сперва талантом возле её увивался, а потом... в монастырь.

— Елизавета рассеянный нрав имела, оттого я при государе моём выступал супротив неё, — огрызался Долгорукий. — Однако она — дщерь Петрова! Истинно русская душа, и как остепенилась бы, так и стала бы государыней... Не то что эта... злыдариха... — Он ерошил волосы и нервно крутил головой.

Дошёл в те дни до Берёзова слух, что Черкасского, Александра Андреевича, сослали в Сибирь — и за что! Сидя на воеводстве в Смоленске, обмолвился ненароком, что, мол, царское окружение худо влияет на государыню, что жестковаты налоги — и тут же обвинили его в заговоре, били кнутом и упрятали в Сибирь. Вот что вытворяют со знатными фамилиями! И это в то время, как сродник его Алексей Черкасский — правая рука императрицы! В Польше знатные магнаты независимы, деятельны, руки у них не связаны, души свободны, а на Руси что творится? Одни пьют из кубка власти, отдав самодержавство Анне, другие, которые задумали истинно пойти по пути Европы, пребывают в холодных снегах.

— Европа! Где уж нам! — вяло возражал Николай. — Россия-то вон какая, её ни обойти, ни объехать, и в рабстве погрязла.

Освещённый красным пламенем, князь Иван ворошил угли в печи, а тут резко обернулся и горячо заговорил о том, что это в простолюдинах надо долгое время растить достоинство, честь, а родовитые семьи — свободны, и, кабы дали им волю, много пользы принесли бы они России.

— Иван Алексеевич, — робко заметила жена, — да ведь и мы не без греха... Клянёмся, а клятвы нарушаем... Хотим жить в мире, а фамилия с фамилией то и дело ссорятся... Возьми тех же чужеземцев — сколько зла в них видим! Может, и правда, не место им возле русского трона, однако... где взять лучших воспитателей? Та же моя мадама, она заместо матери была мне...

Собиралось семейство долгими зимними вечерами, услаждая сердца свои бесконечными волнующими разговорами...

И не знали они, что обрывки тех разговоров попадают совсем не в те уши, коим предназначены. Что имеются в городке «большие уши, маленькие глаза», нацеленные на государеву крамолу, и недалёк уж час, когда до Петербурга донесутся обрывки тех слов и будет из них сделано небывалое по жестокости дело.

V


...Остатки тепла за ночь истаяли, к утру избу охватил лютый холод. Иван Алексеевич, ёжась, соскочил с кровати и побежал во двор, чтобы принести охапку дров, и мигом — назад. Когда же очутился на улице и взглянул на небо, то так и застыл: поверху дул бешеный ветер, разгоняя облака, из чёрных бездонных просветов-колодцев глядели огромные живые низкие звёзды. Они словно опустились ближе к земле. Среди бегущих туч тонкий, рожками вниз, как конь скакал месяц... Ветер выл с такой силой, что казалось, ещё немного, и зашатается и упадёт небо... Охваченный восторгом и отдаваясь какой-то неведомой силе, князь ахнул и бросился на колени.

— Благодарю Тебя, Господи, яко сподобил еси познати Тебя, Владыко! — Он перекрестился истово, а потом поник головой и тихо молвил: — Прости меня, Господи...

Была масленица, прощёный день. Но не по обычаю просил прощения князь Долгорукий, а потому, что почувствовал вдруг всю ничтожность своего существа и всё величие вселенной...

Утром, когда все в доме встали и, помолясь, принялись за завтрак, состоявший, как обычно, из рыбы и хлеба, Иван Алексеевич осторожно обнял жену, прошептав:

— Цветик мой лазоревый, люба ненаглядная, прости меня, пожалуй. Буде страждешь ты по моей вине...

— Прости и ты меня, Иван Алексеевич, ежели в чём провинилась перед тобой, — отвечала она.

В тот день они были приглашены к воеводе, а также к отцу Матвею на блины. Отправились с утра. В чистом, успокоенном небе стоял неподвижный месяц — будто стреноженный конь.

Всю дорогу по пути к воеводе князь играл с сыном.

У того никак не получался снежок, отец помял снег в своих горячих пальцах и слепил, пошутив при этом:

— Не тёрт, не мят — не будет калач.

Рядом бежала серая лайка по имени Девиер. Назвали её так в память о псе, который был в шереметевской усадьбе, а тому имя это тоже дали неспроста: Анна Петровна когда-то сильно невзлюбила португальского посланника Девиера, причинившего немало зла царице Екатерине. Иван Долгорукий рассказывал о другом Девиере — Михаиле, который славился разбойным нравом: увидав у соседа красивую серебряную посуду, подговорил дворецкого отобрать её, обещав за это вольную; когда же тот выкрал посуду, велел кучеру убить его. О Девиере рассказывали чудеса: приговорённый к Сибири, он распространил слух о своей смерти, устроил похороны, а после того ещё спокойно прожил несколько лет.

Михайло прыгал с лайкой, гонялся за ней, съезжал с горки, собака отчаянно лаяла, а мальчик кричал: «Не лавкай! Не лавкай, серый!» Отец догонял их, они падали, барахтались в снегу. Под конец разгорячённый, уставший мальчик схватил руки отца и матери и прокричал: «Оба мои!»

Вдали послышались удары колокола: сперва медленный, раздумчивый, затем — благовест, потом скорые, ритмичные удары — перезвон, и зазвонили все хором! — стоял масленичный трезвон.

Подходя к дому воеводы, князь посмеялся, что хозяйка непременно начнёт сейчас жаловаться на что-нибудь, особливо на здоровье, — такой нрав у капризной барыни, и надобно непременно её слушать. «Не боюсь богатых гроз, а боюсь убогих слёз», — добавил Иван Алексеевич. Однако опасения его оказались напрасными, хозяйка была — сама лучезарность, щёки её маслено блестели, глаза сияли.

— Гостеньки дорогие, пожалуйте в до-ом!.. — запела она. — Прошу великодушно! Наталья Борисовна, ежели в чём я, матушка, виноватая, прости пожалуй!.. — И тут же закричала: — Марфутка! Неси блинки, чо тамотка валандаешься? — И опять запела: — Мучка-то у нас ныне аж грешневая! — воевода с ярманки из Обдорска привёз...

Обдорск — единственное на тысячи вёрст место, где широко торговали, откуда по санному пути привозили муку. Вот и воевода Бобровский, явившийся к столу, первым делом заговорил об Обдорске. Угостил князя табаком и спросил:

— Каковы табачки?.. О, славное зелье!..

И принялся выкладывать новости с ярмарки. Что местного воеводу ревизовали, обнаружили недостачу, и грозит ему, должно, кнут. Перешли на казнокрадов, которые не переводятся и на Руси, и в Сибири, вспомнили князя Гагарина, казнённого Петром I, иркутского губернатора Желобова, также жестоко казнённого... Долгорукий поведал историю, слышанную от дяди Сергея. Пётр I велел Ягужинскому доложить в Сенате о взяточничестве и воровстве, творимых в его империи. Выслушав генерал-прокурора, Пётр I пришёл в ярость и немедля приказал подготовить строжайший указ: «Ежели кто украдёт настолько, что можно купить верёвку, то того без дальнейшего следствия повесить...» Ягужинский помолчал, а потом заметил: «Ваше Величество, подумайте, неужто желаете вы императором остаться один, без подданных?.. Все мы воруем, только с тем различием, что кто меньше, кто больше». Государь охолонул и отменил указ...

— Велика, чересчур велика Россия, не уследишь за далями её... — заметил Бобровский и добавил: — Маленькая рыбка лучше большого таракана... — Имел ли он в виду себя? — ведь сам был маленького роста.

Сын воеводы, четырнадцатилетний недоросль, не спускал глаз с Натальи Борисовны. Выглядела она как девушка, была хороша собой, а соболиный мех лежал на её плечах, как ни у кого из местных барышень. С покрасневшими ушами, большими руками, которые он не знал, куда деть, парень не прикасался к блинам. Зато Мишутка Долгорукий сидел ровно, прямо, с платком, заткнутым за ворот, и уплетал за обе щеки.

— О чём печалуешься, Стёпушка? — сладким голосом пропела над сыном воеводша. — Отчего не вкушаеши?.. А вот с рыбкой, с балычком, вот с медком липовым, сладким, привозным...

В тот год в Берёзове широко отмечали масленицу. Скоро гости и хозяева отправились на Соборную площадь. Там уже собрался весь городок, и было в нём человек триста. Одетые в меховые шубы, валенки, малахаи, люди, походили на запечатанные кубышки. С ядрёно-красными лицами, они смотрели туда, откуда уже появились два оленя. На одном стояло чучело масленицы — еловый столб, облитый водою, заледенелый, в красном платке, следом за вторым тянулись санки, и на них установлено деревянное судно — знак сибирского флота.

— Душа ль моя масленица!.. Приезжай в гости на широк двор!.. На горах кататься, в блинах валяться, сердцем тешиться!.. Широкая барыня, иди во широк двор, во тесовый дом, за дубовый стол, к зелену вину!..

А в это время уже готовилось взятие снежного городка, достраивали ледяную стенку, и толпа устремилась ближе к площади.

Здесь воеводе и его гостям встретились остальные Долгорукие, начальник караула Семён Петров, батюшка, а также приехавший недавно из Тобольска таможенный чиновник Тишин — коренастый, крепенький человечек с плотоядными глазками. Начался обряд прощения: «Прости, ежели в чём я виноват... прости!» — и кланялись.

С радостью глядела Наталья Борисовна на приветливых, любезных сегодня Долгоруких. Все приглашали к себе в гости — и Катерина, и отец Матвей, и Петров.

Появился раскрасневшийся Овцын. Остановился перед Катериной, с шиком распахнул шубу, поклонился ей и вытащил из-за пазухи целый ворох белого меха.

— Обещался я горностаев наловить — дак вот! — И он кинул ей на плечо всю связку.

У Катерины загорелись глаза.

— Экие ладные! — сдержанно одобрила поручика, расправила меха и сделала несколько шагов в одну, в другую сторону — Чем не государева невеста?.. — и засмеялась.

Чтобы отблагодарить Овцына, протянула руку для поцелуя; он приложился как истинный шляхтич. Тишин, приезжий таможенник, не спускал с них маленьких подозрительных глаз, а уши его, кажется, стали ещё больше...

Компания отправилась к Семёну Петрову, где хозяйка давно уж накрыла стол. Вместо блинов здесь лежал «хворост» — мелко нарезанное тесто, обжаренное в масле, красовался штоф с водкой... Через пару часов, познакомившись с «Ивашкой Хмельницким», все двинулись к отцу Матвею. Там ещё изрядно «перелишили» по части Хмельницкого, так что, когда во время карточной игры кто-то смошенничал, собрались его бить, однако — одумались...

А как развязались языки, какие непотребные речи потекли! Князья и охранники их, местные и приезжие!.. Сколько ни делала знаков Наталья Борисовна мужу — не замечал, потому что «наступили на любимую мозоль»: зашла речь о Бироне, о немцах.

— Немецкие штаны — от деда сатаны-ы... — бубнил отец Матвей.

Князь Иван Алексеевич, раззадоренный, ляпнул такое, что сразу прикрыл рот рукой, но было поздно; слово вылетело, а оно, как известно, не воробей...

«Бирон её штанами крестил» — вот что сказанул!

«Маленькие глаза, большие уши» давно был настороже, а тут обрадовался: доказательство! И дома записывал на бумажке: «Долгорукий Иван про государыню вредительные слова говорил, Бирон-де её штанами крестил...»

И всё же, всё же... возможно, и не отправил бы он тот донос, если бы не вмешалась в дело женщина, роковая женщина, конечно, Катерина Долгорукая (в XVIII веке всё решали Смерть и Женщина).

Оказывая всяческие знаки внимания Овцыну, она позволяла ему целовать не только кончики пальцев, но и руки и даже удалялась с ним в сени. «Отчего Овцыну можно, а мне нельзя?» — подумал тобольский подьячий и, шатаясь, приблизился к Катерине.

— Желаю я, княжна, чтобы вышла ты со мной в сени...

Катерина вспыхнула, устремила на него изничтожающий взгляд и повернулась к брату:

— Что мелет сей тёмный дурень? И кто защитит мою честь? Неужто брат мой слушать сие будет молча?..

Иван Алексеевич пробормотал что-то под нос, но тут вскочил Овцын и бросился на Тишина. Князю ничего не оставалось, как тоже присоединиться, и они вдвоём принялись угощать Тишина тумаками.

Той же ночью «маленькие глаза, большие уши» выводил на бумаге слова, которые решали потом судьбу ссыльных:

«Имел я неослабное надзирание... возымел подозрение... даю неложное показание... учинить обязуюся... легко уличены быть могут...»

Доносные те слова попали в Тобольск, затем в Петербург — и пошла писать Тайная канцелярия. Когда-то уничтожил её Пётр II в бытность Ивана Долгорукого, Анна же, по восшествии на престол, не мешкая воссоздала, а во главе поставила умного, хитрого, вкрадчивого человека Ушакова Андрея Ивановича.

Далее мы предоставим слово потомку ссыльных князей П. В. Долгорукову (в XIX веке фамилия эта писалась с окончанием «ов»), который не только по документам, но по семейным легендам знал ту печальную историю. Он писал:

«...Ушаков послал в Тобольск одного из своих родственников, капитана Сибирского гарнизона, чтобы тот запутал ссыльных в какое-нибудь опасное дело. Капитан научил Тишина донести: 1) что князь Иван ему говорил об императрице в оскорбительных выражениях, 2) что Тишин видел у него картину, изображающую коронование императора Петра II, 3) что у князя Николая есть книга, напечатанная в Киеве, в которой описано обручение его сестры с императором, 4) что воевода Бобровский и майор Петров разрешали ссыльной семье принимать гостей, 5) что князь Иван бывал у жителей городка, кутил, роскошничал и хулил государыню, 6) что духовенство Берёзова бывало постоянно в гостях: обедало и ужинало в ссыльной семье».

«В мае 1738 г. Ушаков получил этот донос и приехал в Берёзов. Но сказал, что явился для того, чтобы внести возможные облегчения и улучшения в положении сосланных. Он каждый день бывал у Долгоруких, обедал, гулял по городу... Уехал и тут же прислал приказ посадить князя Ивана в одиночное заключение; кормить, чтоб не умер».

Ушаков (тот, что послан был в Берёзов) находился там не одну, не две недели, обладал он даром выведывать мысли, и в конце концов «все у него на ухе лежали». Он выведал и ещё про одну ссору Долгорукого. Подьячий будто заявил, «какие вы тута князья: вы все арестанты, можно сказать, такие же дурни, как все». Князь потребовал извинения, а тот: «Вот ещё!» — и снова вышла рукопашная. Тишин устроил «повытье», а молодечество князя кончилось одиночной камерой.

Загрузка...