Часть 3. Борьба за статус и светское общество

12. «Субботний маршрут»

Неужели вон там, на тротуаре, стоит сама Джоан Морс, сказочная портниха? В своем сказочном желтовато-вересковом пальто, в роллс-ройсово-малиновых сапожках по колено, в самых больших на свете солнцезащитных очках после тех, которые Одри Хепберн надевала, принимая солнечные ванны на роскошной террасе в Швейцарских Альпах? Да, это наверняка Джоан Морс.

— Джоан!

А вон там, на углу Мэдисон-авеню и 74-й улицы, Джоан Морс, хозяйка «А-ля Карте», сравнимого по своей сказочности с «Мейнбочером», резко разворачивается и кричит:

— Фредди! Я видела тебя в Париже, а ну-ка расскажи, что с тобой в Лондоне приключилось?

Немедленно это выяснить не удается, поскольку только что сменился сигнал светофора. Джоан одолевает свой «субботний маршрут» вниз по Мэдисон-авеню. Фредди одолевает свой «субботний маршрут» вверх по Мэдисон-авеню. Однако оба продолжают идти, ибо знают, что рано или поздно они встретятся на Парк-Берне и все наверстают. Если не там, так у галереи Уайлденстейна, в «Эммерихе», у Давина, у Кастелли или еще где-нибудь.

Точно так же поступают Грета Гарбо и ее старый друг Джордж Шлее. Грета Гарбо, совершающая «субботний маршрут», лишена своей привычной склонности к уединению: никаких черных очков, никакого поднятого воротника «Ольстера». Точно так же поступают Мими Рассел, ее сестра Серена и Ник Вилльерс — Мими не желает бросать «субботний маршрут» только из-за того, что в газетах прошли заголовки типа «Дебютантка отрицает все. Предъявите ей обвинения».

И точно так же поступают Герберт Леман, Кёрк Дуглас, Норман Норелл, Огаст Хекшер, Эмметт Хьюз, Ян Митчелл, Пьер Скапула, Кеннет Дж. Лейн, Альфред Бар, Дороти Миллер, Тед Пекхэм — короче говоря, все.

Весь фокус заключается в том, что любой старикан с сельских равнин Джорджии знает, как оно вообще-то бывает в субботу в Соединенных Штатах. Все пожилые люди едут к железнодорожной станции, паркуются вдоль железнодорожных путей, вылезают наружу и общаются, прислонившись к крыльям своих автомобилей, пока не наступает главное событие — пока поезд «Сиборд» со спальными вагонами пулей не проносится мимо, направляясь к Нью-Йорку. А молодые люди, съезжаясь со всех сторон, паркуются вдоль улицы неподалеку от «Рексолла» и обнимаются с подружками под ярким стимулирующим светом уличных фонарей.

Но как насчет Нью-Йорка? Ну и что, если кто-то живет в Нью-Йорке и является Гретой Гарбо, это еще вовсе не означает, что остальные должны непременно бросать свою привычную жизнь. Черт с ней, с харизмой поезда «Сиборд» со спальными вагонами. В Нью-Йорке имеется своя религия — Искусство. И никакой тут парковки вдоль железнодорожных путей. В Нью-Йорке есть особый маршрут, от 57-й до 86-й улицы, проходящий мимо художественных галерей, в который входят Мэдисон-авеню и все окрестные улицы. И, понятное дело, тут нет никаких тисканий под дугами уличных фонарей. В Нью-Йорке, на «субботнем маршруте», люди одаривают друг друга новейшей благодатью Нью-Йорка — Социальным Поцелуем.

Когда звуки влажных чмоков в районе полудня начинают рикошетировать между очаровательными домиками в верхней части Мэдисон-авеню, все знают, что преодоление «субботнего маршрута» уже началось. Бейби Симпсон из журнала «Вог» живет на Восточной 83-й улице, так что она начинает с конца 86-й улицы, проходит по 78-й улице до «Шраффтса» (ради позднего завтрака), а затем движется вниз по Мэдисон-авеню. По пути она встречает «сотни» своих знакомых. Точно так же поступают Ян Митчелл, владелец «Лачоус», и его жена, роскошная, хотя и скромная на вид блондинка, которые начинают с 57-й улицы. Точно так же поступают и все остальные, неизбежно начиная с того или иного конца улицы.

«Марта!» «Тони!» «Эдмонд!» «Дженнифер!» «Сара!» «Брайс!» Пока Тони с Мартой обнимаются, он приклеивает ей на щеку Социальный Поцелуй, и она приклеивает ему на щеку точно такой же, а Эдмонд приклеивает Социальный Поцелуй на щеку Дженнифер, и Дженнифер тоже ему приклеивает, а затем Социальными Поцелуями обмениваются Тони с Дженнифер, Марта с Эдмондом, Брайс с Дженнифер, Сара с Мартой и Марта с Дженнифер.

Совершенно непреодолимым образом этот променад светских персон, звезд, литераторов и деятелей культуры начинает привлекать к себе целый кортеж жезлоносцев и глашатаев моды. Один такой комплект называется «Седьмая авеню». Туда входят модельеры, агенты производителей, которые желают знать, что Они носят на «субботнем маршруте», а также обширная толпа декораторов интерьера — как молодых и развязных, так и пожилых и серьезных. И еще ювелиры, молодые музейные смотрители, викарии, торговцы антиквариатом, дизайнеры мебели, журналисты, специализирующиеся на моде, журналисты, специализирующиеся на искусстве, агенты по печати и рекламе, социальные карьеристы, культурные карьеристы, лодыри, зеваки, агенты по сбору долгов, а также молодые люди, которые раздобыли себе кожаные слаксы, или молодые женщины в черных брюках из эластичного нейлона, в пальто из крокодиловой кожи, которые всю неделю ломали головы, где бы им все это поносить. Так что к половине третьего дня весь променад с шумом курсирует вверх-вниз по Мэдисон-авеню, подобно комете с пыльным хвостом из маленьких звездочек.

У галереи Уайлденстейна на Восточной 64-й улице Грета Гарбо с тюрбаном на голове и меховым палантином на плечах стоит на углу перед неизбежно драпированными бархатом стенами Уайлденстейна меж двух картин — Чиличева и Прендергаста. Грета Гарбо — потрясающе красивая и роскошная женщина, однако при всем при том полностью лишенная стремления выпендриться. Все люди в округе принимаются толкать друг друга локтями, говоря: «Это Грета Гарбо, Грета Гарбо, Гарбо, Гарбо, Гарбо, Гарбо, Гарбо». Затем все вроде как отступают назад — кроме Мерилин, которая пытается высунуться вперед и разглядеть, что там у Греты Гарбо надето под палантином.

— Что же там все-таки такое? — обращается Мерилин к Лайле, которая также «Седьмая авеню», как они выражаются. — Похоже на одну из тех вязаных штуковин от Пуччи.

— Бога ради, расслабься, — говорит Лайла. — Не будет же она вечно на этом углу торчать.

Дальше, у двери, там, где поднимается металлическая конструкция, вдохновенная, с филигранью, стоит Пьер Скапула, декоратор интерьера. На нем кожаное пальто с широким поясом. Скапула одновременно обращается на французском к одному из людей мистера Уайлденстейна и на английском к какому-то своему приятелю:

— Здесь самое чудесное место. Семь французских диванов, и в ту самую минуту, как ты…

В четырех кварталах оттуда, на 68-й улице. Мими Рассел идет вниз по Мэдисон-авеню в направлении «Ти-Энтониса», магазина, торгующего изделиями из кожи. Мими; проживающая в доме номер 1 на Саттон-Плейс, внучка герцога Мальборо, дочь издателя журнала «Вог», является единственной девушкой из четырнадцати молодых персон славной крови и славной кости, обвиненных большим жюри округа Саффолк в участии в крупном бесчинстве, учиненном в «Лэдд-хаусе» после бала в честь выхода в свет Фернанды Уэзерилл. Прямо сейчас, впрочем, вся эта скандальная история на глазах изнашивается на Мими, подобно тому клетчатому пальто, что на ней надето. Прямо сейчас, на «субботнем маршруте», она выглядит на миллион долларов. По обеим сторонам от Мими идут сопровождающие ее сестра Серена и Ник Вилльерс — оба молодые и очень симпатичные.

По другой стороне улицы движется парень в длинном непромокаемом пальто с двумя девчушками на прицепе. Это Минди Уэйджер, актер.

А на углу 77-й улицы, близ Парк-Берне, стоит здоровенный малый в спортивной куртке из шотландки и в серой рубашке, опять-таки из шотландки, с полосатым серым галстуком. Это Марк Ротко, художник. Как он там очутился? А, ясно, Марк направляется на шоу Раушенберга в галерее Кастелли, что в доме номер 4 по Восточной 77-й улице. Мерилин чуть позже обязательно скажет: «Да, вон те маленькие ерундовинки были бы очень милы», — на что Лайла ей заметит: «Бога ради, Мерилин, ты же не дамское белье покупаешь».

Ротко стоит в самой середине невероятной кометы и рассказывает, что обычно он нипочем не отправится по «субботнему маршруту» без трехметрового шеста в руках.

— Да, я хожу на открытия, — говорит он. — На открытия выставок моих друзей. Я уже пожилой человек, и у меня уйма друзей. А на сей раз мне просто случилось оказаться по соседству.

Для самих участников «субботнего маршрута», однако, ровным счетом ничего не значит то, что художники и серьезные коллекционеры смотрят на весь этот променад как на спектакль социальный, а следовательно, не особенно клевый. Непреложный факт состоит в том, что «субботний маршрут» по художественным галереям имеет приблизительно такое же отношение к Искусству, какое посещение церкви имеет к Церкви. В прежние времена суббота являлась великим днем для коллекционеров. Теперь же они предусмотрительно появляются на улицах со вторника по пятницу включительно, избегая «толпы» — хотя в этот самый момент у Уайлденстейна «чарлзы райтмены» находятся в том зале с драпировкой из бархата цвета портвейна, где, как всегда, на мольберте под северным светом стоит единственная картина, а две другие прислонены к ближайшей стене.

— Обожаю, — говорит Дж. ___, покупатель и поклонник. — Это настоящий шедевр. Похоже на игру желтой собаки.

Впрочем, что нам до Искусства как абстракции? Уже почти три часа дня, и вся комета, похоже, поворачивает к Парк-Берне. Огаст Хекшер только закончил свои дела у Кутца (острогранные абстракции Реймонда Паркера), а также у Стэмпфли (те дикие штуковины за авторством Хорхе Пикераса) и теперь направляется к Парк-Берне. Тот малый в черном честерфилде напротив Парк-Берне, рядом со Старком — это Джон Леб из «Леб энд Леб Лебс», внук Артура Лемана. Все Леманы, похоже, выходят на «субботний маршрут». Роберт Леман только что покинул галерею Уайлденстейна. Гербер Леман, губернатор, сенатор, восьмидесятивосьмилетний патриарх, уже находится в том великом месте встречи, на третьем этаже Парк-Берне. Два больших зала галереи, как всегда, блистают изобилием антиквариата, который будет продан с аукциона на следующей неделе. Сейчас же он тщательно пронумерован и выставлен для всеобщего обозрения: буковые стулья эпохи Людовика XVI с горчично-желтой обшивкой, алые лакированные кресла Зонсея, украшенные мозаикой из игральных карт с лицами китайских вельмож, задрапированные бронзовые девы, держащие в руках изогнутые рога изобилия, откуда пускает побеги осветительная арматура, молитвенный коврик «кулах», причудливой формы пепельница из клуассонской эмали, малахитовые пасхальные яйца, парочка золоченых пальм примерно восемь с половиной футов в вышину, кувшины для сливок, табакерки, низкие столики, канделябры, кольца для салфеток, а также всевозможные табуретки, безделушки давно умерших царей, аристократов, рыцарей, сражавшихся на турнирах, и мелкопоместных дворян с запада Англии.

На стенах (опять сплошной бархат) висит изумительно простой ассортимент картин XIX столетия. Все эти произведения искусства сорок лет тому назад были приговорены парижскими авангардистами как «буквалистские», «академичные» и «слащавые», но теперь они довольно яростно, если даже не отчасти извращенно, «берутся» — и Мессонье, и Бреме, и Вильбер, и Милле, и Риджуэй Найт.

Слева располагается аукционный зал, где носильщики в зеленой униформе затаскивают канапе в стиле Адама, столы с подножками, карликовые шкафчики и прочие внушительные предметы искусства на сцену, пока Джон Марион из Парк-Берне что-то монотонно долдонит с кафедры. Однако все дожидаются двух pièces de résistance2, двух чиппендейловских комодов со змеевидными фасадами и косолапыми ножками.

У Дж. ___, молодого человека, продающего комоды, вид слегка встревоженный, зато его жена выглядит на редкость невозмутимо, а друзья Дж. ___ вовсе не собираются позволить этой оказии стать слишком серьезной.

— Эй, Дж. ___, ты куда? У тебя такой сердитый вид.

— Хочу повидаться с Марионом, — отвечает молодой человек. Он имеет в виду Луиса Дж. Мариона, президента Парк-Берне.

— Ну тогда ладно, а то уж мы боялись, что ты на нас обиделся.

Тем временем комета набирает полную мощь, все кружа и кружа по помещениям галереи, то входя в аукционный зал, то выходя оттуда. Губернатор Леман смотрит на Руссо (имеется в виду Пьер Этьен Теодор Руссо). На картине изображены коровы, слоняющиеся по большой болотистой луже. Ян Митчелл с женой разглядывают сделанный Гейнсборо набросок портрета какой-то девушки. Норман Норелл, модельер, проходит в аукционный зал. Огаст Хекшер сидит в заднем ряду. Миссис Эдмунд Линч, жена однофамильца Меррилла Линча, выходит оттуда. Эмметт Хьюз выглядывает в заднюю дверь.

— Мне кажется, с прошлого года это место стало весьма светским, — говорит Эмметт Хьюз. — Немного похожим на те маленькие кафешки на Виа Венето.

Блестящие молодые люди, знаменитости, «Седьмая авеню», жезлоносцы, глашатаи что-то бубнят со всех сторон.

— Дорогой, перестань говорить мне, что ты не собираешься ничего покупать. Иди купи себе малахитовое яйцо или еще что-нибудь в таком духе.

— Конечно, я прекрасно знаю, что делать с двумя восьмифутовыми пальмами. Просто устраиваешь на самом верху газовые струи и…

— Что я делаю? Я ровным счетом ничего здесь не делаю, хотя очень мило, что ты спросил…

— …Ох, да иди ты к черту. По-моему, ты где-то читал, что…

— …Вся штука в том, что я был у него в студии. Но все это слишком уж ослепляет…

— …Изящная коллекция? Да все, кто бывал в Кью-Гарденз…

— …Боже милостивый, галереи…

— …Это место уже становится совсем как модные кафешки…

— Тони!

— Марта!

— Эдмонд!

Влажный чпок!

А затем — бух! — и уже второй из двух комодов продается за десять тысяч долларов, как и первый. И все это чувствуют — даже те, кто на аукцион никакого внимания не обращал. Когда очередь доходит до последней из тяжелых вещей, это равносильно звонку, возвещающему о закрытии музея «Метрополитен»: все в темпе начинают сворачивать свой «субботний маршрут». Такое чувство, словно бы кто-то вдруг взял и отключил все волшебство.

Огаст Хекшер стоит у лифтов.

— Вы мне четвертак не разменяете? — спрашивает он.

Затем Хекшер направляется к телефонной кабинке.

Нет, это пока не конец. Тед Пекхэм и еще девятнадцать других персон направились вниз, в гараж Парк-Берне, где продается с аукциона последний предмет в списке, объект за номером 403. Им является лимузин «мерседес-бенц», изготовленный три года тому назад за шестнадцать тысяч долларов, с «ногахайдом» внутри и на крыше, а также с опускающимися стеклянными перегородками и иллюминаторами. Для Парк-Берне гараж смотрится весьма капитально. Дверь поднята, а снаружи уже темно.

Тед Пекхэм загадочно улыбается на протяжении всей монотонной речуги, после чего берет «мерседес» за три тысячи восемьсот.

Странным образом это кажется фантастическим приобретением.

— Тед, дружище, можно я буду твоим личным шофером?

— Да на здоровье, — откликается Тед. — По сути, ты даже можешь купить эту машину. Она продается, если ты хочешь ее купить.

Снаружи, на Мэдисон-авеню, Дж. ___ и его жена (на ней простое замшевое пальто, безумно отороченное собольим мехом) курят. Дышится им уже гораздо легче. У их магнитного поля теперь появился небольшой антураж.

На противоположной стороне 77-й улицы Кеннет Дж. Лейн, ювелир, идет вверх по Мэдисон-авеню, засунув руки в карманы. Полы его твидового пальто, словно крылья, разлетаются по сторонам.

У Стэмпли Филип Бруно сворачивает показ Пикераса. Он прощается с Полой Джонсон из галереи Осборна (она только сейчас удосужилась вылезти из постели и пойти посмотреть Пикераса), одаривая ее надлежащим Социальным Поцелуем. Снаружи скоро станет черным-черно и значительно холоднее, но в его галерее по-прежнему находится какой-то парнишка, разглядывающий примерно дюжину кусков нефритово-зеленой скульптуры, что покоятся на ворсистом коврике.

— Вроде как похоже на руины Карнака, — говорит парнишка, голову которого украшает самая большая шляпа «борсалино» на всей Мэдисон-авеню.

Мистер Бруно сдерживает надменный ответ покупателю.

— Что ж, во вторник все это будет выглядеть совсем иначе.

Во вторник — очередное открытие! А еще через четыре дня, в субботу, подобно волокнам, скользящим к основной жиле, все пожилые и все молодые люди прошагают к Мэдисон-авеню, расположатся вдоль пьедесталов и станут общаться, дожидаясь появления очередного главного блюда, которым, вполне возможно, окажется еще один изумительный комод со змеевидным фасадом и косолапыми ножками, выставленный на аукционе. И опять воздух заполнит эхо влажных чмоков, а Джоан Морс наконец-то выяснит, что же все-таки случилось с ее знакомыми в Лондоне.

13. Мартин Лютер с площади Колумба

Достаточно лишь кинуть взгляд на отрывок из Киплинга, высеченный Хантингтоном Хартфордом на стене у лифта в его новом музее, чтобы представить себе, как все станут над этим ржать. Киплинг! Практически это было первым, что они замечали. Ох уж эти деятели культуры. Музей Хартфорда под названием Галерея современного искусства, самый высокий музей в мире, десять этажей белого мрамора на острове, на площади Колумба, открылся целым рядом тематических вечеров, и один из них был посвящен лидерам художественного мира. Все прикатили на площадь Колумба, выбрались из такси и «кэри-кадиллаков», после чего, сыпля остротами, проследовали мимо золотистой тоннельной лестницы, которую Хартфорд туда встроил, вошли в аркаду в самом низу здания, направляясь к лифтам, и вдруг — бац! — наткнулись на эти строки из Редьярда Киплинга, высеченные в мраморе. Без особого труда можно представить себе всю эту сцену — смешки, подталкивание друг друга локтями и тому подобное. Сам Хартфорд в то время находился на пятом этаже, принимая гостей. Поначалу он пребывал в таком чудесном настроении, словно находился на Райском Острове. Вообще-то у Хартфорда потрясающие зубы и замечательная улыбка. Но уже в следующий момент он растерялся и вид у Хартфорда вдруг сделался такой, словно он бредет невесть где сквозь заросли мимозы. Впрочем, это не имело особого значения. В любом случае деятели культуры упустили из виду всю соль, состоявшую в том, что Хантингтон Хартфорд, мегамиллионер, вдруг оказался в их среде, играя роль Мартина Лютера современной Культуры.

Тут надо сказать, что подобное занятие было для Хартфорда весьма мучительным, ибо вот уже тринадцать лет нью-йоркская интеллигенция пренебрежительно относилась как к нему самому, так и к его трудам. Никто даже не принимал этого человека всерьез. Совершенно внезапно, осенью 1951 года, в мир искусств вдруг вошел Хантингтон Хартфорд — если точнее, Дж. Хантингтон Хартфорд-второй. Плавным образом все его знали как плейбоя, который сперва пытался ухаживать за Мартой Торен, Ланой Тернер и другими голливудскими гламурщицами, а затем женился на простой продавщице сигарет по имени Марджори Стил. Хартфорд был одним из приблизительно пары сотен самых богатых людей в мире, внуком Джорджа Хантингтона Хартфорда, основателя «Эй энд пи», компании «Грейт Атлантик энд Пасифик ти», пятой по счету крупнейшей корпорации в Америке, тогда как первую четверку составляли «Дженерал моторе», «Джерси стандард», «Эй-ти энд ти» и «Форд». Хартфорду тогда было сорок лет от роду. Никакой лысины у него не наблюдалось. Он был мужчиной симпатичным, ребячливым, застенчивым и хорошо сохранившимся благодаря частой игре в сквош и в теннис, а также благодаря обилию солнечных ванн, которые он принимал на берегах великих водных пространств в обоих полушариях. А теперь Хартфорд вдруг появился, имея при себе семьдесят с лишним миллионов долларов, желание послужить Культуре и самый ужасающе немодный вкус, о каком только в Нью-Йорке когда-либо слыхивали.

Хартфорд всегда очень круто разворачивался на каблуках. С самого начала его прегрешения против художественной моды оказались столь тяжелыми, что никто даже не заметил той темы, которая постоянно в них сквозила. Для начала, в 1951 году, Хартфорд сочинил и опубликовал за свой счет брошюру под названием «Был ли Бог здесь оскорблен?». В данной брошюре всячески порицались Джеймс Джонс, Теннесси Уильямс, Уильям Фолкнер, Пабло Пикассо, а также современное искусство и литература в целом как нечто неописуемо вульгарное и богохульное. «Слушай, неужели этот парень серьезно?» — спрашивали друг у друга деятели культуры. Несколько месяцев спустя Хартфорд публично отверг пару художников, обратившихся в художественную колонию Фонда Хантингтона Хартфорда, обозвав их «слишком абстрактными». Следует поподробнее рассказать читателям о вышеупомянутой художественной колонии, которую Хартфорд основал на ста пятидесяти четырех акрах земли в Пасифик-Палисадз, что в штате Калифорния. На первый взгляд эта колония очень напоминала воплощенные в жизнь требования, которые американская богема предъявляла обществу в своих манифестах еще с 1908 года. Каждый начинающий талант получал собственный коттедж со студией, запрятанный среди зеленого леса — там художник мог обрести покой, уединение, вдохновение и все условия для неспешной работы. Плюс к тому его обеспечивали вкусной сытной едой и давали деньги на расходы. Для дружелюбных и плодотворных дискуссий собратьев-художников там также имелось что-то вроде клуба. Художники в ответ, однако, проявили черную неблагодарность. Во-первых, представителей богемы достало то, что в середине дня неизменно появлялся какой-то коротышка, оставляя на пороге коттеджа корзинку с теплой едой, чтобы художникам не приходилось прерывать своих гениальных порывов для приготовления ланча. Еще их достало то, как шофер показывался там со всеми своими восемью цилиндрами, нежно воркуя всякий раз, когда кому-то из них хотелось отправиться в город. Кроме того, после перебранки основателя фонда с парой «слишком абстрактных» это место вообще стало немодным — даже несмотря на девятую симфонию Эрнста Точа и кое-какую другую важную работу, которая все-таки была там проделана. Вскоре на эту утопию уже стало посягать менее трехсот кандидатов в год.

В 1955 году Хантингтон Хартфорд купил целую страничку рекламы в шести нью-йоркских газетах и напечатал там еще одно свое кредо. Этот символ веры уже был озаглавлен следующим образом: «Проклятие общественности?» В целом там говорилось о том, что абстрактное и абстрактно-экспрессионистское искусство представляет собой настоящее нелепое варварство, навязываемое общественности в результате подлого заговора директоров музеев, владельцев галерей и критиков, составленного в целях кощунственных насмешек над великой традицией классического изобразительного искусства на Западе. Особую ответственность Хартфорд возложил на Пикассо, Уильяма де Кунинга и Жоржа Руо. Мало того, миллиардер также вдруг принялся коллекционировать произведения кое-каких, поразительно вопиюще устаревших живописцев — таких, как сэр Джон Эверетт Милле, Джон Сингер Сарджент, сэр Джон Констебль и сэр Эдвард Коули Берн-Джонс.

В 1958 году, в пору расцвета пучеглазой и дешевой школы драмы (в которой герой всегда являл собой некую разновидность изнуренного Джека Лондона, корчащегося в самом центре сцены: выше локтя рука его туго затянута кожаным ремешком, а героин, точно в нос, закапывается бедняге в плечевую артерию при помощи пипетки), Хантингтон Хартфорд написал капитально-викторианскую сценическую версию «Джен Эйр» и спродюсировал ее на Бродвее. Н-да, кто сам лично не побывал на этом спектакле, тот просто не верил рассказам очевидцев. Хотя премьера «Джен Эйр» явно провалилась, Хартфорд исключительно посредством своих денег целых шесть недель удерживал спектакль на сцене.

И все это время от Голливуда до Багам появлялись, словно из рога изобилия, его разнообразные многочисленные проекты. Некоторые из этих проектов были так ошеломляюще дороги, что журналы то и дело твердили об «эксцентричных прихотях» Хартфорда: Голливудский театр классической драматургии стоимостью в миллион долларов (1953), Институт рукописного анализа (графологии) (1955), переустройство Хог-Айленда, близ Нассау, в «Райский Остров», курорт для утонченных людей (стоимостью 25 миллионов долларов) (1959). В 1960 году он передал в дар Нью-Йорку 862 500 долларов для обустройства кафе и павильона в Центральном парке (по этому поводу до сих пор ведутся судебные разбирательства). Глянцевый журнал под названием «Шоу» (1961). К 1958 году Хартфорд выкупил почти за миллион долларов старое конторское здание с «мансардным» склоном, рекламной вывеской компании «Шевроле» и часами на самом верху, расположенное на острове, на площади Колумба, там, где сливаются Бродвей, Восьмая авеню и южная граница Центрального парка. Обрушив здание, он нанял Эдварда Д. Стоуна, знаменитого архитектора, и начал строить свою Галерею современного искусства.

Перед самым открытием музея Хартфорд вернулся из Нассау, своего зимнего дома, чтобы в последний раз все хорошенько проинспектировать. К пятидесяти трем годам он не растерял ни капельки своей удивительной ауры. Хартфорд был все таким же ребячливым, застенчивым, атлетично-грациозным и растерянным. Он вновь выглядел таким же прямым и простодушным, как мистики с берегов Ганга. Осматривая эолийско-скиннеровский орган музея, встроенный в альков между вторым и третьим этажами, Хартфорд повернулся к какому-то гостю и сказал:

— Я счел, что в этом музее непременно должна быть органная музыка. Знаете, ведь на самом деле он совсем как храм Искусства.

А когда кто-то упомянул о его первой книге, Хартфорд тут же подчеркнул свою миссию:

— Мне пришлось очень тяжело, пока я решал вопрос о названии. Поначалу я остановился на таком: «Искусство или анархия?» Еще я хотел назвать книгу «Армагеддоном Искусства». — И простодушно пояснил: — Армагеддон означает последнюю решительную битву между силами добра и зла.

А в вестибюле, уже на обратном пути, Хартфорд повернулся к высеченному на стене неподалеку от лифтов четверостишию Киплинга:

Но ради радости работы,

Но ради радости раскрыть.

Какой ты видишь эту Землю, —

Ему, велевшему ей — быть!3

— Здесь выражено именно то, о чем я хотел сказать, — произнес Хартфорд. — Понимаете, что я имею в виду?

Киплинг! Ясное дело, Хартфорд даже при всем желании не мог выбрать более немодного автора. Британские интеллектуалы еще в 1920 году начали осуждать Киплинга как некую разновидность проповедника колониализма, и с тех самых пор он стал известен как великое антикультурное явление — так считали даже те деятели культуры, которые вообще ни строчки из Киплинга не читали. Для Хартфорда, однако, здесь звучал голос Господа и голос викторианской Англии. Как говорится, комментарии излишни.

Если внимательно прислушаться к тому, что Хартфорд реально говорит о культуре в течение последних тринадцати лет, сразу бросится в глаза, как часто он высказывается о добре и зле, о набожности, о нравственном порядке, о священных ценностях — короче говоря, о религии. Однако тут вся проблема в том, что бедного Хартфорда все последние тринадцать лет практически никто толком даже не слушает. Интеллигенция просто считает его наивным и неуклюжим. И тем не менее Хантингтон Хартфорд все это время был весьма последователен. Для начала давайте вспомним довольно странное название опубликованной им в 1951 году брошюры: «Был ли Бог здесь оскорблен?» (цитата из Бальзака). С тех самых пор абсолютно во всех своих многочисленных эссе об искусстве Хартфорд постоянно использовал такие выражения, как «духовная жизнь нашего времени», «истинное и порочное», «Божество», «Высочайший», «Человек, которого некогда называли Князем Мира», «Сам Иисус Христос»… О своем музее он говорит как о «храме». Он высекает на стене Цитату из Киплинга про «Него, велевшего ей — быть!». И все же основной темой всего этого стилизованного благовествования является искусство. Некоторые фразы Хартфорда содержат в себе любопытно-антикварные элементы языка XIX столетия. «Человек, которого некогда называли Князем Мира» — честно говоря, сомневаюсь, что во всей Объединенной теологической семинарии найдется хоть один священник, который сегодня отважится использовать подобное выражение.

Хартфорда, однако, все это ничуть не тревожит. Большая часть его мышления являет собой преднамеренный возврат к умственной атмосфере викторианской Англии, к тому Zeitgeist4, который ему самым что ни на есть капитальным образом навязывала матушка, Генриэтта Герард Хартфорд, благородная дама-южанка.

Существует просто замечательная фотография Хартфорда и его матушки, которая может очень о многом поведать. На этой фотографии шестнадцатилетний Хантингтон Хартфорд стоит, идеально выпрямив спину, в двубортном блейзере и брюках цвета сливочного мороженого, а его волосы ложатся на лоб золотистыми кудрями, как на картинах Гейнсборо. Матушка стоит сзади своего сына, выглядывая из-под громадной шляпы для садовых вечеринок, сияя улыбкой, которая совершенно недвусмысленно говорит: «Мой Мальчик». Атмосфера на этой фотографии точно такая же, что и на верандах в Ньюпорте, Род-Айленд, — пение хором в гостиной, крокет на дальней лужайке, соломенные шляпы, веера с вышивкой, листья мяты, приемы гостей по пятницам, подсвечники Тиффани, батиковые зонтики от солнца, теннисные рубашки, кожа из Марокко, вербена, синие мухи и зеленовато-желтые дни в тени дерева — короче говоря, светская жизнь году эдак в 1880-м. Однако фотография была сделана в 1927 году, за пару лет до начала Великой депрессии.

Хартфорд вырос в Ньюпорте, который к 1927 году уже стал местом упадочным, жалким остатком того, чем он был в конце XIX века. Детство Хартфорда прошло в изоляции, характерной для высшего класса американского общества, с которой большинство американцев может худо-бедно ознакомиться по романам Джона Филлипса Маркуонда. Его отец, Эдвард Хартфорд, был одним из трех сыновей Джорджа Хантингтона Хартфорда, основателя «Эй энд Ар». Двое братьев Эдварда, Джордж Л. и Джон, вошли в дело и стали заправлять им после смерти Старого Джентльмена, как они называли отца. Эдвард, более чувствительный интроверт, сам отделился от братьев, изобрел какой-то особенный амортизатор и составил себе на нем небольшое состояние. Он умер, когда Хартфорду исполнилось одиннадцать. Хартфорд помнит отца довольно смутно: это был тихий, незаметный человек, который вечно сидел у себя в кабинете спиной к двери, уткнувшись в бумаги на письменном столе. Так что у Хартфорда с детства были миллионы долларов, но он был лишен возможности почувствовать атмосферу сильных людей, использующих свои состояния как инструменты для достижения власти. Его дядюшки, Джордж Л. и Джон, жили и буквально дышали своей «Эй энд Пи», но племянником совершенно не интересовались. Личностью, создавшей весь жизненный стиль Хартфорда, стала его матушка.

Школа-интернат, в которую она его отправила, вряд ли была способна вырвать Хантингтона Хартфорда из изоляции и дать ему почувствовать хоть самый отдаленный гул внешнего мира. Это был Сент-Пол, который, подобно всем лучшим школам-интернатам восточных штатов, являлся чем-то вроде созданной тамошним директором эмерсонианской версии английского привилегированного частного учебного заведения для мальчиков. Все там было побелено известкой и сдобрено славным ароматом сентенций и заповедей XIX столетия — касательно Бога, аристократичности, формулы «положение обязывает», а также неопровержимой пользы активных занятий спортом. В поразительно откровенном фрагменте своей написанной в 1959 году исповеди Хартфорд, вспоминая о юности в Гарварде, признался, что Сент-Пол превратил его в «жалкую, скромную мышку».

В годы учения в Гарварде у Хартфорда имелись деньги, чтобы производить надлежащее впечатление. Однако сокурсники, похоже, запомнили его исключительно как чудаковатого парнишку, который, по слухам, был сказочно богат, но тем не менее безвылазно торчал в своей комнате, читая Теккерея, Диккенса и сэра Вальтера Скотта. Дело было в 1930 году, в то самое время, когда (если верить историкам литературы) все гарвардские студенты повально увлекались творчеством Хемингуэя, Дос Пассоса и Ф. Скотта Фицджеральда. И вдруг — только представьте себе! — сэр Вальтер Скотт.

Писатели вроде Теккерея, Диккенса и Скотта считались в сфере культуры американскими викторианцами конца XIX века. Все они были британцами — обстоятельство немаловажное. Их репутации твердо установились как минимум лет пятьдесят тому назад. Их книги были занимательными, однако с явной тенденцией к чему-то более серьезному и даже капитальному. Этим писателям была присуща нравственная трезвость; иначе говоря, они показывали зло в человеческой природе, весьма серьезно относясь в то же время к общественному строю. Все тот же самый определенный набор имен британских писателей и художников, почитавшихся в качестве культурных идолов благовоспитанными классами в Америке приблизительно от 1880 года до начала Второй мировой войны, снова и снова всплывал в жизни Хартфорда. Свою яхту, например, он назвал «Джозеф Конрад». В гостиной дома номер 1 на Бикмен-Плейс у Хартфорда имелись бюст Конрада, а также собрания Скотта, Теккерея, Чарлза Лэма и Роберта Луиса Стивенсона в солидных кожаных переплетах. Пьеса, которую Хартфорд написал и спродюсировал, являлась переложением романа «Джен Эйр» мисс Шарлотты Бронте. Он собрал восемьдесят полотен (общей стоимостью порядка двух с половиной миллионов долларов), и немало из них принадлежат кисти художников XIX столетия, давно вышедших из моды, таких как Бёрн-Джонс, Констебль, Милле, сэр Эдвин Генри и Поль-Постав Доре. Рисунки последнего иллюстрируют те роскошные издания классиков, которые состоятельные матроны давали читать своим детям пятьдесят лет тому назад.

На втором году обучения в Гарварде Хартфорд женился на девушке по имени Мэри Ли Эплинг, которая ныне является супругой Дугласа Фербенкса-младшего. Возможно, это был своего рода бунт против той железной хватки, которой матушка Хартфорда держала сына всю его жизнь (она даже переехала в Кембридж, желая быть поближе к мальчику, пока он учится). Однако Хартфорд всегда хранил верность ее стилю жизни и интеллектуальным идеалам. К примеру, после Гарварда он начал было работать в «Эй энд Ар», однако уже через год оттуда уволился — отчасти потому, что его матушка считала саму мысль о «занятии коммерцией» отвратительной.

Настоящий джентльмен не может заниматься бизнесом — этот предрассудок остался еще от британской феодальной аристократии Средних веков, однако и в XX столетии эта идея зачастую начинала управлять мышлением множества американских миллионеров, особенно на Восточном побережье, как только им удавалось разбогатеть. Согласно старой аристократической схеме, старший сын получал по наследству собственность и принимал на себя династическую власть. Для младшего сына оставались открыты три приемлемые карьеры: военного, дипломата или священника (рангом не ниже викария). Разумеется, многие сыновья американских миллионеров стали дипломатами, а некоторые (к примеру, Уильям Аверелл Гарриман) даже обрели колоссальное влияние. Однако, что касается армии, вооруженные силы США так капитально бюрократизированы и так безнадежно лишены стиля (у самого паршивенького южноамериканского полковника имеется куда более привлекательная на вид форма, чем у американского генерала), что карьера на военном поприще, как правило, отпадала. А потому изначально склонная к ней категория сыновей миллионеров скорее предпочитала раствориться в общей сфере государственной службы. Допускалось и участие в выборах — но при этом полагалось выставить свою кандидатуру на пост не ниже губернаторского. Позиция конгрессмена считалась слишком низкой. Назначение в кабинет или в «малый кабинет» любой ветви правительства вполне подходило. На худой конец годилась даже должность товарища министра в более старых структурах власти, в Государственном департаменте (дипломат) или в Министерстве обороны (военный).

Однако вне зависимости от того, как далеко в туман уходили все эти линии карьеры, у Хартфорда тут не было ровным счетом никаких перспектив. Во-первых, он никогда не проявлял ни малейшего интереса к политике или к упражнениям со светской властью. Во-вторых, даже если бы он и захотел занять определенный пост, Хартфорда просто некому было надлежащим образом назначить; его симпатии, когда он вообще их ощущал, неизменно оказывались на стороне консервативных республиканцев, а в период от двадцать второго до сорок второго дня рождения Хартфорда назначениями в Вашингтоне занимались исключительно демократы. Кроме того, к сорока двум годам Хартфорд уже бросил свои дилетантские блуждания и погрузился в единственную сферу, которая по-прежнему оставалась для него открыта, а именно: в сферу религии.

Всякий, кто возьмет на себя труд прочесть первый манифест Хартфорда, «Был ли Бог здесь оскорблен?», немедленно поймет, что хотя автор и рассуждает об искусстве и литературе, однако на самом деле вся эта брошюра представляет собой религиозный трактат. Хартфорд выдвигал тезис, что человек творческий, как «выразитель мнения всего человечества», обладает великой властью. Однако современные представители искусства, особенно в сфере литературы и живописи, сделались орудием тех варварских сил, которые вознамерились уничтожить цивилизацию посредством страха, отчаяния, вульгарности и мятежа. В адепте современного искусства Хартфорд видит человека, «углубившегося во зло и разрушение жизни», бредущего прочь, «в некий модернизированный ад, в котором он сжег изображение нормальных людей планеты Земля. Не то чтобы люди всегда против этого возражали, ибо зачастую бывает очень интересно понаблюдать за работой дьявола, бывает забавно посмотреть на колоссальный костер — даже если в этом пламени сгорает ваш собственный дух». Хартфорд призывает этих людей исправиться. «Головокружительная задача — восстановить духовность, наполнить ею современную жизнь! И из всех классов и всех представителей общества самая тяжкая ноша этой ответственности падает на плечи людей творческих».

Тон этого манифеста до боли наивен, там даже допускается старомодная риторика Рескина, и все же основная его идея не так проста, как может показаться. Примерно те же самые выкладки в своей «Республике» делает Платон, выдвигая тезис, что поэты, которые усиливают своим творчеством человеческое отчаяние и играют на пороках и страстях, должны быть изгнаны из государства.

Даже религиозная тематика сочинения Хартфорда, несмотря на весь свой налет архаичности, представляется любопытным образом весьма уместной. Ибо ко времени появления брошюры в 1951 году Культура уже начинала постепенно становиться новой религией американской интеллигенции — и вовсе не фигурально, а буквально. К примеру, не было никакой случайности в том, что на церемонии инаугурации президента в 1961 году перед процессией римско-католических, протестантских, иудаистских и православных священников, читающих молитвы, выступил со своими стихами поэт Роберт Фрост. Для бессчетных тысяч интеллектуалов сегодняшняя Культура, а вовсе не церковь, является излюбленной формой религиозного неприятия мира. Каждое утро в нью-йоркской подземке можно увидеть молодых мужчин и женщин с томиками Рильке, Рембо, Германа Гессе, Лероя Джонса или еще кого-нибудь в таком духе на коленях. Тем самым американцы словно бы говорят: «Этот грязный вагон, эта грязная контора, этот прогнивший Готам5 и эти ревущие крысиные бега — вовсе не моя настоящая жизнь. Моя настоящая жизнь суть Культура». Сегодня люди вешают на стены гравюры и картины, подобно иконам. Картины Ренуара теперь практически недоступны — за них цепляются, точно за кости Колумба. Бах, Моцарт, Монтеверди и Шенберг звучат из «хай-фая» с поистине литургической торжественностью.

Таким образом, Хартфорд являет собой любопытное сочетание шокирующе старого и поразительно нового. Он появился как Мартин Лютер, чтобы реформировать современную Культуру еще до того, как его религиозная природа была в общем и целом распознана. Подобно Лютеру, Хартфорд возник из ниоткуда с манифестом, осуждающим зло и разложение уже установившейся религии, то есть современного искусства. Как и Лютер, он призывает к реформации — возврату к более простой и более благословенной эпохе. И на уме у Хартфорда есть конкретная эпоха: викторианская Англия. Та самая викторианская Англия, которую священники от культуры расценивают как наиболее реакционную фазу во всей истории цивилизации. «Еще бы они так ее не расценивали, — заявляет Хартфорд. — Однако возврат к столь презираемой викторианской эпохе наверняка причинит гораздо меньше вреда, чем это кажется современным художникам», — пишет он в брошюре «Был ли Бог здесь оскорблен?».

Этот краткий трактат подобен тем знаменитым Девяносто пяти тезисам, которые он адресовал первосвященникам от религии, с той только разницей, что Хартфорда обращался к создателям и хранителям Культуры. Ничего не добившись у представителей власти, Хартфорд, опять же подобно Лютеру, обратился напрямую к народу. В шести ежедневных газетах он опубликовал свой второй манифест под названием: «Проклятие общественности».

Хартфорд увещевает толпу: «Леди и джентльмены, сформируйте свои собственные мнения касательно искусства. Не бойтесь не согласиться с критиками. При необходимости — громко не согласиться. Встаньте и будьте услышаны. А когда первосвященники от критики, директора музеев и горе-учителя начнут понимать, что вы говорите дело, вас, по моему скромному мнению, просто изумит, с какой скоростью сами они заведут совершенно иную песню».

Попытка Хартфорда донести свою Реформацию до простых людей на самом деле была впервые предпринята в Лос-Анджелесе. Тогда ему в голову пришла идея организовать крупную художественную выставку (требующую сотрудничества со стороны ведущих музеев и галерей Лос-Анджелеса), на которой критики выберут наиболее понравившиеся им картины, а публика проголосует за картины, которые пришлись по душе ей. Хартфорд не сомневался в том, что расхождение во мнениях окажется для критиков настоящей катастрофой. Так или иначе, говорит он, проверить на практике это не удалось, ибо проект быт капитально заблокирован директорами музеев, что наглядно продемонстрировало необыкновенную власть музеев в мире искусства. А что касается Нью-Йорка, заявляет Хартфорд, то тут и вовсе настоящая диктатура. Один-единственный музей (Музей современного искусства) монополизировал право полностью определять курс американской, а также во многом и европейской живописи. Хартфорд создал свою Галерею современного искусства в качестве культурного противовеса Музею современного искусства. Он настаивал, чтобы в названии его детища содержался этот элемент — «современного искусства».

Тем временем многие другие проекты Хартфорда, его «эксцентричные причуды», на самом деле стали неотъемлемыми частями все того же религиозного «крестового похода». Его колония для молодых художников являлась попыткой создать благожелательную окружающую среду, в которой сможет развиться избавленное им от горечи, отчаяния и деструктивности поколение новых Теккереев, Констеблей и сэров Вальтеров Скоттов. Театр классической драматургии, строительство которого Хартфорд субсидировал в Голливуде, представлял собой попытку поместить здоровую Культуру в самое сердце злой киноиндустрии. Курорт под названием «Райский Остров» воплощал в себе идею Хартфорда о том, чтобы внедрить культуру конца XIX столетия, викторианскую аристократичность в жизнь влиятельных американцев, которые, может статься, захотят отдохнуть на Багамах. Его проект реконструкции павильона в Центральном парке во многом нес в себе ту же самую идею. Журнал «Шоу» Хартфорд основал с мыслью о воссоздании «Вэнити фэйр», элегантного культурного журнала 1920-х годов, ибо смог по достоинству оценить фотографии, увиденные им в подшивках «Вэнити фэйр», на которых зачастую встречались весьма ухоженного вида мужчины в двубортных жилетах, в воротничках со скошенными концами и с широкими фуляровыми галстуками на шеях. От этих фотографий определенно исходила неспешная благость британской гостиной.

И все это время реальный Хантингтон Хартфорд был очень далек от образа того кроткого чудаковатого миллионера, каким его зачастую изображали. На самом деле он был азартным дельцом. Хартфорд шел на такой риск, от которого вздрогнул бы любой нефтяной магнат. По его собственным подсчетам, на свой «крестовый поход» Хартфорд истратил если не половину, то по меньшей мере четверть своего состояния (насчитывающего, напомним, семьдесят миллионов долларов), хотя эта цифра могла бы уменьшиться, если бы определенные инвестиции, такие как «Райский Остров», в конечном счете окупились. Хартфорд самозабвенно сражался на избранном им поле брани, коим являлась религия Культуры, сохраняя стойкое пренебрежение к культурному Истеблишменту. И если деятели культуры до сих пор не постигают его роль Мартина Лютера, даже имея перед собой наглядную иллюстрацию этой роли в виде мраморной башни на площади Колумба, Хартфорда это ничуть не обескураживает. Он смотрит очень далеко вперед. Ибо, как сказано в начале стихотворения Киплинга под названием «Когда уже ни капли краски…», четверостишие из которого высечено на стене рядом с лифтами, в один прекрасный день цветы даже нашего времени непременно сойдут с картины:

Когда уже ни капли краски Земля не выжмет на холсты,

Когда цвета веков поблекнут и наших дней сойдут цветы,

Мы — без особых сожалений — пропустим Вечность или две.

Пока умелых Подмастерьев не кликнет Мастер к синеве.

И будут счастливы умельцы, рассевшись в креслах золотых,

Писать кометами портреты — в десяток лиг длиной — святых;

В натурщики Петра и Павла, и Магдалину призовут

И просидят не меньше эры, пока не кончат славный труд!6

14. Общество Галереи нового искусства

Коза Пикассо! Малыш Александр, с бокалом шотландского виски в одной руке, отдыхает, сидя на пьедестале знаменитой бронзовой козы Пикассо. Другая его рука, точно вешалка для пальто, зацеплена за нос упомянутой козы, словно Александр вечно намеревается свисать с этой снабженной мешковатым выменем вехи Культуры в вестибюле Музея современного искусства. Видит бог, это сущее святотатство! Ведь это же коза Пикассо! Поводом для подобного кощунства стало открытие после реконструкции Музея современного искусства. Музей закрывался частично для реставрации, а также для постройки нового крыла. На все про все потребовалось лишь полгода. Но, боже мой, открытие музея после реконструкции оказалось событием колоссальной важности. Сюда пришли все приглашенные — за исключением Сальвадора Дали. А приглашены были только крупные спонсоры, значительные светские персоны, большие политики, выдающиеся художники и самая малость сопровождающих. Тысячи людей (я не преувеличиваю, их действительно порядка шести тысяч) катаются по музею, точно шары по бильярдному столу, скользя и рикошетируя среди уймы модерновых прямоугольников 1930 года и желтого тумана, подобного тому, что вечно висит в конце Девятой авеню, у Автобусного терминала Портового управления. Все посетители напялили сегодня смокинги с жилетами и гневно взирают на Малыша Александра, который, свисая с козы Пикассо, смотрит на них в ответ. Как дерзко! Как нахально!

Это покажется странным, однако Малыш Александр является доказательством того, событием какой колоссальной важности стало открытие Музея современного искусства после реконструкции. Малыш Александр — один из тех худощавых молодых людей, которые живут в полуторакомнатных, как выражаются в Нью-Йорке, квартирах, имея идеально подходящие адреса вроде Восточной 55-й улицы, и выходят в свет, когда их позовут, чтобы сопровождать богатых, роскошных, ослепительных, но пожилых женщин. Повод должен быть предельно серьезным — иначе эти женщины не потрудятся позвать с собой кого-то вроде Малыша Александра. Что же касается его самого, то ему остается лишь надеяться, что кто-нибудь вроде его нынешней подопечной, миссис Аннет ___, не выпьет лишнего и, уже на рассвете, не придет к тому заключению, что для полного счастья, пожалуй, надо бы постараться вытянуть малость страсти из этого прекрасного мальчика.

Аннет, наряженная, как полагается посетительнице подобных мероприятий, уже вышла в сад музея. Подобно атлантическому чистику, она кружит вокруг то одной, то другой роскошной группы людей. Там, в саду, рядом с новыми черными бассейнами, которые, по правде говоря, выглядят совсем как прямоугольники на чертеже архитектора, стоит Сол Стейнберг, художник с лицом хозяина прачечной в Бронксе. Он беседует с Зейди Паркинсон, — дочерью тех самых Паркинсонов, которые тридцать пять лет тому назад помогли основать этот музей, очень красивой девушкой, а также с другими, не менее очаровательными людьми. Разговор идет о мнемонике:

— …а затем два, и один, и четыре, и восемь…

Вверху, на террасе, стриженный «ежиком» Стюарт Аделл, министр внутренних дел Соединенных Штатов, с показной невозмутимостью озирается по сторонам, щеголяя белым смокингом. Вид у него такой, как будто сейчас июнь и он стоит на линии штрафного броска в школьном физкультурном зале, прикидывая, кого ему пригласить на танец. Стюарт Аделл разговаривает с Николь Альфан, женой французского посла. Мадам Альфан все еще являет собой подлинный символ гламурности в дипломатической жизни. В противоположном конце террасы, по ту сторону покачивающихся голов, миссис Джейкоб Джевитс, Мэрион Джевитс, жена сенатора из Нью-Йорка, стоит как раз у самых лап так называемой «черной вдовы» — массивного паука, изготовленного Александром Колдером. Миссис Джевитс, пожалуй, может служить символом того малого, что еще осталось от гламурности в жизни конгрессменов, однако большую часть времени она даже не приближается к Вашингтону. Обеих этих дам, Николь Альфан и Мэрион Джевитс, кое-что определенно роднит. С одной стороны, сами они не вполне являются знаменитостями, а с другой, представляют собой нечто большее, нежели просто жены официальных лиц. Самые разнообразные люди играют в придворных Хелены Рубинштейн, выглядящей безмятежней даосской маски; в данный момент Хелена является местной героиней, потому что, когда в ее квартиру ворвались грабители, она просто сказала: «Валяйте, убейте меня; я старая женщина, но я не намерена отдавать свои драгоценности двум сморчкам вроде вас», после чего грабители позорно смылись, оставив миссис Рубинштейн ее драгоценности. Жак Липшиц, скульптор, проходит мимо. И Кэти Маркус тоже проходит мимо. Ах, какая удача для Кэти Маркус. Сама она из восточного Texaca, но уже заворачивает прямиком в страну бутиков на Восточной 64-й улице. Просто прекрасно! А в самой середине толкающейся толпы, в дверном проходе, ведущем из нового крыла в сад, под пристальными взглядами охранников стоит Хантингтон Хартфорд, миллионер, который в марте прошлого года открыл в Нью-Йорке свой собственный музей. Он заявляет:

— Такую уйму народу я со времен вечеринки у Дж. Пола Гетти не видел. А там я на целых три часа заплутал.

Бернсовская охрана развесила белые ленты в саду между бассейнами и террасой. На стороне бассейнов ляжка к ляжке толпятся пять тысяч человек, которые просто пожертвовали сотню, пару тысяч или сколько-нибудь еще долларов в фонд постройки нового крыла музея. Таким образом они получили просто безукоризненные, пусть и не слишком сногсшибательные верительные грамоты. Лучи садовых прожекторов покрывают их черепа бледно-охряной дымкой, очень похожей на ту, какая бывает вечером перед бейсбольным матчем в Денисоне, что в штате Техас. На террасе, по другую сторону белых лент, стоят подлинные официальные лица — к примеру, Эдлай Юинг Стивенсон и леди Берд Джонсон, жена президента. Через несколько минут она обратится ко всем собравшимся протяжным голосом, звучащим так, словно его прислали по почте из Пайн-Блаффа, что в штате Арканзас. Речь жены президента будет касаться Бога, Бессмертия и Вдохновения, достижимых для свободных людей посредством Искусства.

Марк Ротко, художник, разговаривает с Томасом Хессом, главным редактором «Арт ньюс», и с Фрэнком О'Харой, музейным работником, который пишет стихи и грустные пьесы. Разговор идет о том, как забавно Хеди Ламарр… тогда как раз был день рождения Хеди Ламарра… в общем, о том, каким забавным был день рождения Хеди Ламарра, когда все они оказались в студии Франца Клайна.

Хеди Ламарр, Марк Ротко и все-все-все сейчас мысленно пребывают в нью-йоркской студии Франца Клайна. А Эдлай, леди Берд, Хантингтон, Николь, Мэрион, Стюард, Зейди, Кэти и опять-таки все-все-все стоят на террасе Музея современного искусства. Такое положение дел вовсе не кажется необычным. Вполне возможно, лет шестьдесят тому назад было время, когда Ренуар шел себе по дороге и вдруг сталкивался с Сезанном, который ковылял по дороге ему навстречу, с трудом таща под мышкой здоровенную картину с какими-то там купальщицами, так что один угол картины бороздил дорожную пыль. Привет, сказал Ренуару Сезанн, а затем сообщил ему о том, что тащит этих купальщиц одному тяжелобольному другу, которому они очень понравились. Существует предельно дохлая надежда на то, что какие-то подобные богемные события происходят и прямо сейчас. Сегодня Роберт Раушенберг уже пару лет занимается кое-какими картинами-комиксами, ныне известными как поп-арт. И вот, пожалуйста, одетый в смокинг, он сидит на почетном месте в Музее современного искусства, а вокруг него поднимают самую настоящую шумиху Эдлай, леди Берд, Николь и все прочие. Сегодня мир искусства в Нью-Йорке, мир знаменитостей, мир общественности, агентов по печати и рекламе, репортеров из отделов светской хроники, модных дизайнеров, декораторов интерьера, а также прочих верховных жрецов и глашатаев, объединенных Искусством, представляет собой особое, возвышенное место. Искусство (и в особенности Музей современного искусства) стало центром социальной добродетели, вполне сравнимым с Епископальной церковью в Шорт-Хиллсе. Люди, о которых идет речь, смотрят на открытие новой художественной галереи точно так же, как они прежде смотрели на театральные премьеры. Сегодня они считают театральную примеру чересчур бледным событием — по крайней мере, если это не «Гамлет» с Ричардом Бартоном в главной роли. Зато эти галереи! Порой две, три или сразу несколько галерей объединяются и организуют выставку работ какого-нибудь крупного художника. Например, Пикассо весной 1962 года или прошлой весной — Брака. Картины, созданию которых творец посвятил всю свою жизнь, делятся между галереями поровну, и грандиозное открытие подобной выставки напоминает сигнал для сбора скота: весь народ начинает гуртами носиться из одной галереи в другую, то выруливая на Мэдисон-авеню, то снова с нее сворачивая, прилепляя друг другу на щеки «социальные поцелуи» и освещая себе дорогу стопятидесятиваттными глазными яблоками.

Но здесь вся соль состоит в том, что новое открытие Музея современного искусства является крупнейшим из всех возможных открытий галерей. Когда он заново открывается после реконструкции, это становится событием государственной важности. Жена президента Соединенных Штатов произносит реинаугурационную речь. На церемонии присутствуют члены кабинета министров, дипломаты, а также Эддай Стивенсон, представитель Соединенных Штатов в Организации Объединенных Наций. Здесь также присутствуют священнослужители — один известный чикагский проповедник зачитывает текст обращения Пауля Тиллиха, знаменитого теолога, который ради такой оказии приготовил специальную проповедь. Новое царство святого человеческого духа!

Если много лет тому назад какая-нибудь славная женщина, обремененная недвижимостью на миллион долларов, захотела бы каким-либо благочестивым образом избавиться от своих денег, она передала бы их церкви. А сегодня миссис И. Пармали Прентайс оставила оба своих городских дома на Западной 53-й улице музею. И решительно всем это кажется вполне должным и естественным. Теперь подходит очередь нового крыла. Будьте уверены, никакой церковный строительный фонд (не считая, пожалуй, некоторых мормонских церквей) никогда с такой скоростью не пополнялся. Народ тут же принялся забрасывать музей десятками, сотнями тысяч, миллионами долларов. В банкетном зале Дэвид Рокфеллер простирает свою здоровенную правую ручищу в сторону председателя кампании по сбору средств, Гарднера (Майка) Коулса, по совместительству издателя, который, вовсю сверкая зубами, стоит тут с большим красным цветком в петлице.

А затем Дэвид Рокфеллер начинает вслух вспоминать о том, как еще в 1928 году он маленьким мальчиком прислушивался к разговорам сидевших у них в гостиной мистера Джона Д. Рокфеллера-младшего и его супруги, Лиззи Блисс, а также А. Конджера Гудьира, Паркинсонов и всех прочих. Они тогда как раз обсуждали основание Музея современного искусства, что прямо на следующий же год и осуществили. Современное искусство не вело в Америке никакой напряженной борьбы — во всяком случае, не с Рокфеллером, Гудьиром, Блисс — со всей этой неотразимой золотой облаткой. Упомянутые персоны обнаружили современное искусство в Европе, где оно было модным еще в 1920-х годах. А в Соединенных Штатах оно стало модным с того момента, как вышеупомянутая группа в 1929 году основала Музей современного искусства. По сути, им пришлось отправиться в провинции и околачивать там кусты, чтобы найти оппозицию современному искусству, достаточную для того, чтобы придать проекту ощущение духовной миссии, озорного вызова и острой пикантности. А сегодня… сегодня они собираются за спиной современного искусства в «каффеклатчах» у супермаркетов в Вифезде.

Всего лишь шесть сотен людей оказалось возможным пригласить на обед в честь нового открытия Музея современного искусства, и по этому поводу было немало душевных страданий. Снаружи шесть тысяч других деятелей культуры, которым позднее предстоит стоять по ту сторону белых лент в саду, по-прежнему выстраиваются в цепочку перед новым главным входом. Просто чудесно! Бедняки (бедные художники) откровенно это место пикетируют: полиция теснит бедных художников и простых зевак за баррикады перед Америка-Хаусом и другими домами через дорогу. Художники маршируют с плакатами, на которых начертаны большие вопросительные знаки. Эти художники являются членами Ассоциации художников-арендаторов, и вопрос, который они задают, звучит следующим образом: «Какое отношение вы, жирные, шикарные, роскошные, накрахмаленные потребители культуры, на самом деле имеете к искусству? Что вы сделали для того, чтобы город Нью-Йорк помог нам — подлинным творцам искусства и будущих открытий, носителям священного стандарта — сохранить наши чердаки?» Их вождь, Жан-Пьер Мерль, худой и невысокий мужчина с совершенно невероятными усами, носится туда-сюда по улице, передавая в музей различные манифесты и воззвания, раздавая значки с символом движения — вопросительным знаком.

Внутри здания Уильям Верден, бывший американский посол в Бельгии, вещает, со всех сторон окруженный желтым войлоком. Войлок оторачивает стены помещения, неся на себе преувеличенные подписи всего пантеона — Пикассо, Матисса, Сезанна, Брака, Джексона Поллока и, понятное дело, самого Роберта Раушенберга. За столиком Хантингтона Хартфорда сидит Эдвард Стейхен, бессмертный фотограф восьмидесяти пяти лет от роду. Если этот патриарх поднимет взгляд от столешницы, он узрит на желтом войлоке собственную подпись в метр вышиной. Напротив Стейхена расположилась за столиком его жена Джоанна. Ей всего лишь тридцать один год, и она сидит с улыбкой королевы, которая никаких своих секретов не выдает. У Стейхена длинная, окладистая борода, ровно подрезанная в самом низу. Он носит прозрачные пластиковые очки и сидит с прямой спиной. Если хорошенько присмотреться, можно тут же увидеть идущую поперек переда его рубашки пурпурную ленту шелка с маленькими тафтовыми лужицами тени на ней и, быть может, солнечные диски с лучами, рассыпанные по его смокингу. Понятное дело. Что такое Музей современного искусства, как не Американская академия? Королевская академия в Лондоне — Национальная академия в Париже — сотня, тысяча обедов с хрустальными тонкозубыми вилками для омаров, пожилыми эстетами, искусством, разговорами о чести и национальном достоянии. Кто-то встает и вручает Стейхену бархатную сумочку сливового цвета. Фотограф напряженно вглядывается сквозь пластиковые очки, а затем этак небрежно развязывает шнурки. Оказывается, это подарок от Ширли Вердена, брата посла, приуроченный к открытию в музее новой фотографической галереи, названной в честь Стейхена. Стейхен лезет рукой в сумочку и вытаскивает оттуда миниатюрный серебряный подсвечник. Хантингтон Хартфорд тянется посмотреть, миссис Эдвард Хоппер тоже тянется посмотреть. Фотограф ставит подсвечник на стол, а бедные художники тем временем продолжают выкрикивать требования в защиту своих чердаков перед Америка-Хаусом.

Шестьсот ведущих художников были приглашены на открытие Музея современного искусства после реконструкции. Не считая тех двенадцати, которые также были приглашены на обед, все они ждут на скульптурной террасе. Примерно в половине десятого отобедавшие покидают банкетный зал, а за белыми лентами в саду уже упаковано шесть тысяч меньших по значимости деятелей культуры. Никакого света на террасе не горит, и шестьсот художников ждут там, точно священные монстры в загоне. А шестьсот отобедавших гостей следуют за миссис Джонсон. Суетливая, толкающаяся локтями процессия подобна некоему летучему клину, врезающемуся в художников на террасе и оттесняющему их обратно в угол.

Шестьсот священных «эго» получают нешуточную трепку. На террасе темно, да и в любом случае никто не узнает этих проклятых художников, особенно облаченных во фраки. Невесть как там вдруг материализуется Жан-Пьер Мерль со своими значками, несущими на себе знак вопроса, и некоторые художники, почетные гости, начинают говорить: «Эй, приятель, дайте-ка мне один из этих чертовых значков, а то уже надоело, как нас тут охаживают».

Дж. ___, абстрактному экспрессионисту, этого ___ уже по горло хватило. Вовсю толкаясь и пихаясь локтями, он спускается по лестнице с террасы. По пути Дж. ___ бросает гневные взоры на бернсовскую охрану, на Бейби Пейли, пусть даже она выглядит на миллион долларов, а затем вдруг натыкается на Малыша Александра, свисающего с козы Пикассо. Тут он резко останавливается.

— Что за черт… — начинает художник.

— Пошел ты на хрен, — без лишних околичностей отзывается Малыш Александр.

Дж. ___ элементарно не знает, что ему делать, а потому просто медленно отворачивается и тут же переживает ужасный момент — один из тех ужасных моментов, когда ты вдруг обнаруживаешь, что твой презираемый враг, вообще-то говоря, совершенно прав. Сквозь листовое стекло художник ясно видит в саду другие из бессмертных шедевров, например распростертые руки «Матери и ребенка» за авторством Жака Липшица. Вокруг распростертых рук составлены пустые бокалы из-под шампанского. Один бокал стоит на верху другого, третий на втором… так что они поднимаются все выше и выше подобно хрустальным стеблям. Дж. ___ тонет, утопает, разлагается в запахе старого винограда и похмельного дыхания.

Итак, Музей современного искусства снова открылся. И Малыш Александр свисает там с козы Пикассо.

15. Тайный порок

Настоящие петлицы. Вот так-то! Большим и указательным пальцем мужчина может расстегнуть рукав на кисти, потому что эта разновидность пиджака имеет там настоящие петлицы. Черт возьми, приятель, это ужасно. Как только ты об этом услышишь, ты тут же начинаешь это видеть. Все время! В мире существуют только два класса мужчин — мужчины в пиджаках, пуговицы которых просто пришиты к рукаву, представляя собой всего лишь дешевое украшение, и (да-да!) мужчины, которые могут расстегнуть рукав на кисти, потому что у них там имеются настоящие петлицы и рукав действительно можно расстегнуть. Потрясающе! Мой друг Росс, Славный Парень, тридцати двух лет от роду, преуспевающий адвокат со славным изобилием шотландско-ирландских волос на голове, волос, которые растут правильно, а не как у представителей низшего класса, сидит в своем уголке на Восточной 81-й улице в дорогом кресле с парчовой фламандской подушкой среди собраний сочинений Теккерея, Хезлитта, Лэма, Уолтера Саваджа Лэндора, кардинала Ньюмена и других племенных жеребцов риторической игры, среди гравюр, по большей части Гаваньи, поскольку все остальные молодые адвокаты держат у себя Домье, аккуратные гравюры «Шпиона» или как они еще там называются, те самые, которые все продолжают выкладывать перед густоволосыми молодыми адвокатами каждое Рождество, — в общем, Росс сидит среди всех этих славных рыжевато-коричневых аксессуаров, допивая то последнее, чем кто-то его снабдил — рюмку портвейна. Сейчас он начнет рассуждать о пиджаках с настоящими петлицами на рукавах. Обратите внимание, какая табуированная улыбочка играет у него на губах!

У него примерно такой же вид, как у двух одиннадцатилетних ребятишек, катающихся на чертовом колесе на ярмарке штата. Всякий раз, как они, добравшись до вершины, начинают спускаться вниз, их взгляды упираются прямиком в старый ярмарочный транспарант — рекламу некоего шоу, гласящий: «ТАЙНЫ СЕКСА РАСКРЫТЫ! ШЕСТНАДЦАТЬ ОБНАЖЕННЫХ ДЕВУШЕК! ГОЛАЯ ПРАВДА! ВОСХИТИТЕЛЬНО! ПОЗНАВАТЕЛЬНО!» Побывав на этом второсортном шоу, можно увидеть шестнадцать зародышей женского пола в банках со спиртом, старательно расставленных согласно возрасту, но… эта изначальная табуированная улыбочка!

У Росса, тридцати двух лет от роду, живущего в Нью-Йорке, на лице та же самая табуированная улыбочка. Разговор пойдет о тайном, запретном.

— Хочу рассказать вам одну забавную вещь, — говорит он. — Впервые про все это дело с петлицами я услышал пару лет тому назад, однажды в субботу, когда я столкнулся со Старджесом в «Данхиллсе». — «Данхиллс» — это табачная лавка. Старджес — молодой партнер Росса в его фирме на Уолл-стрит. Росс идеализирует Старджеса и считает его мнение истиной в последней инстанции. К примеру. Росс перестал носить дипломат только потому, что Старджес постоянно упоминал о дипломатах как о кожаных ведрах для ланча. Старджес всегда говорит что-то наподобие следующего: «Знаешь, кого я вчера видел? Штольца. Вот несчастный засранец, он вдоль Эксчейндж-плейса с кожаным ведром для ланча прогуливался». Но мы отвлеклись. Итак, Росс говорит о том, что он столкнулся со Старджесом в «Данхиллсе». — Тот пытался раздобыть там вересковую курительную трубку, чтобы подарить ее одной девушке на Рождество или еще что-то в таком духе. — Ох уж этот Старджес! — Так или иначе, я тогда только что купил себе шевиотово-твидовый костюм, знаете, такого прелестного цвета, в магазине готовой одежды… в общем, это был чертовски симпатичный костюм. А Старджес подходит ко мне и говорит: «Ну что ж, старина Росс приобрел себе новые шмотки» — или что-то еще в таком духе. Затем он заявляет: «Дайка я кое-что тут посмотрю» — и принимается по-всякому обезьянничать с пуговицами на рукаве. А затем говорит: «Милый костюмчик», — но произносит он это чертовски равнодушно. А затем Старджес отходит в сторонку, к одной из тех тощих ученых девиц, с которыми он вечно всюду болтается. Тогда я пошел за ним и спросил: «А что это еще была за ерунда с пуговицами?» А Старджес сказал: «Ну, я сперва подумал, может, твой костюмчик по индивидуальному заказу сработан». Он произнес это в такой манере, что теперь всем стало чертовски ясно, что мой костюм не был сработан по индивидуальному заказу. Затем он продемонстрировал мне свой костюм — это была показная проверка, с вами такого никогда не случалось? — в общем, Старджес продемонстрировал мне свой костюм, точнее рукав, и у его костюма имелись петлицы на рукаве. Его костюм был пошит по индивидуальному заказу Старджес показал мне, как он может расстегнуть рукав. Вот так. Девушка явно задумалась, что за чертовщина творится. Она стояла так, что одно бедро у нее было выше другого, и наблюдала за тем, как Старджес расстегивает пуговицы у себя на рукаве. Затем я посмотрел на свой рукав, а там пуговицы были просто пришиты. Понимаете?

И знаете что? Эта ерунда с пуговицами не на шутку достала старину Росса. Практически он больше не мог носить тот костюм. Да-да, конечно, просто смехотворно. Пожалуй, ему вообще никогда не следовало во всем этом признаваться. Такой конфуз. И… та табуированная улыбочка!

Да! Маски сорваны: бедный старина Росс уже оказался зацеплен тайным пороком Больших людей в Нью-Йорке — пошивом одежды по индивидуальному заказу. О, здесь много всяких тонкостей! Практически все наиболее могущественные мужчины в Нью-Йорке, в особенности на Уолл-стрит, люди, занятые на работе в банках, инвестиционных и адвокатских фирмах, политики, а также, невесть почему, в особенности бруклинские демократы (они выдающиеся денди, эти малые), солидные деятели культуры, директора крупных музеев и издатели — практически все они поистине фанатично относятся к тем маргинальным различиям, которые несет с собой пошив одежды по индивидуальному заказу. Для них эти различия вроде эмблемы некоего тайного клуба. И в то же самое время это табуированная тема. Они не станут об этом разговаривать. Они не хотят предавать огласке тот факт, что подобное их беспокоит. Однако они все время сохраняют поистине фанатичное (еще более фанатичное, чем у женщин) отношение ко всему этому делу. Они даже судят о людях согласно упомянутым маргинальным различиям. На их взгляд, самыми большими придурками (ведь из-за этого можно не иметь успеха на работе, лишиться повышений — в общем, получить на руки целую банку червей) являются те мужчины, которые вбухали уйму денег и времени в покупку готовой одежды в каком-нибудь английском галантерейном магазине на Мэдисон-авеню, наивно надеясь, что они действительно «составили себе превосходные гардеробы». Подобные люди расцениваются как дилетанты, ничтожества и зануды. Именно такая разновидность мужчин таскает с собой кожаные ведра для ланча, по вечерам отправляясь домой с единственным желанием — выпить рюмочку и поиграть с ребенком.

Господи, просто мучительно слышать, как старина Росс обо всем этом рассказывает. Ведь это табу! К примеру, что касается секса — то пожалуйста, говори сколько угодно. Но об этом! Об этих нюансах мужской одежды — да ведь надо иметь орлиный глаз, чтобы всю эту ерундистику разглядеть. Вообще-то, конечно, речь здесь о Больших людях идет! Хотя… ладно, полный порядок!

Это тайный порок. В Европе, во всей Англии, во Франции массовое производство готовых костюмов — еще совсем новая вещь. Все мужчины, независимо от статуса, долгие годы имели портных, которые шили им костюмы, и они склонны чуть больше поговорить друг с другом на эту тему. Однако в Америке это тайный порок. В Йеле и Гарварде парнишки только и думают, как бы им пойти и купить себе экземпляр «Лира», «Поука», «Фила», «Прода», «Тикла», «Хот Випса», «Модерн Маммариза», а также других подобных журналов, после чего в открытую их прочесть. Секс больше не табу. А вот когда от «Брукс Бразерс» или от «Джей Пресса» приходит каталог, те же самые парнишки предпочитают просмотреть его исключительно приватным образом. И они буквально ждут не дождутся, когда же этот каталог наконец придет. Они сидят в своих старых комнатах, сверля глазами весь этот соломенно-твидовый язык статей типа «Наша эксклюзивная ткань для рубашек», «Лучшая легкая шерстяная ткань переплетения типа „рогожка“ Лэрдсмура Хизера», «Идеальная камвольная ткань типа „качающийся друид“» и, подобно детективам, выискивая там маргинальные различия. Вот, к примеру, рубашка с клапаном на нагрудном кармане («Джей Пресс»), рубашка без нагрудного кармана («Брукс»), брюки с карманами армейского образца, куртка «поло» с украшенными каймой швами — и так далее и тому подобное. Университетские парнишки проходят учебу, сдобренную катастрофическими недооценками, пока они наконец-то не усвоят все подробности маргинальных различий почти так же идеально, как те тинейджеры, которые заставляют своих матушек покупать им рубашки, застегивающиеся на пуговицы, а затем принуждают несчастных невежд сидеть целый вечер, проделывая петлицу и пришивая пуговицу на обратную сторону воротника, потому что они купили не ту богом проклятую рубашку — не ту, самую клевую, с пуговицей на обратной стороне.

И спустя четыре года кровопусканий из кармана папаши йельцы, гарвардцы и все остальные им подобные молодые джентльмены, уверенные в том, что они по крайней мере усвоили тайный порок, уяснили для себя маргинальные различия, отправляются прямиком на Уолл-стрит или куда-нибудь еще. А там они подобно старине Россу — хрясь! — получают аккурат между глаз. Оказывается, им еще предстоит изучить целую вселенную! Петлицы! Им предстоит узнать о целой уйме новых швейных фирм — о таких местах, как «Бернард Уэзерилл», где работает, скорее всего, лучший нью-йоркский портной, очень английский, специализирующийся на индивидуальных заказах, «Фрэнк Бразерс» и «Данхиллс», о портном «Данхилсса», который даже слишком… как бы это сказать… яркий?.. цветистый? В общем, узнать о таких местах и о еще более эзотеричном мире лондонских портных — Пуле, Хиксе, Уэллсе и черт знает о скольких еще. Так что молодым людям приходится либо отправляться в Лондон, либо заказывать одежду напрямую у представителей тех фирм, которые работают в Нью-Йорке и устраивают показы в отелях вроде «Балтимора», раскладывая на столах целые книги с образчиками различных тканей.

Тайный порок! Целая новая вселенная! Петлицы! Производители готовой одежды попросту не способны делать костюмы с неизменными петлицами на рукавах. Принцип пошива готовой одежды таков, что каждый костюм, висящий на плечиках, можно подогнать приблизительно под четырех мужчин разного телосложения. К примеру, они делают длинные рукава, а затем магазинный портной, этакий невыразительный коротышка, вносит нужные изменения: так их обрезает, чтобы они подходили мужчинам с более короткими руками, и соответственно сдвигает пуговицы.

И совершенно внезапно Росс обнаруживает, что, как только ты это заметил, ты уже начинаешь замечать и все остальное. Да! Проймы, к примеру. Проймы! Вообразите себе, что кто-нибудь вроде Росса знает всю эту эзотерическую терминологию. Бога ради, ведь Росс — просто старый добрый малый. Проймы! Проймы — это такие штуковины в пиджаке. В готовой одежде проймы делаются размером примерно с туннель Холланд. В эти пиджаки влезет любой. Джим Брэдфорд, к примеру, бывший чемпион в тяжелом весе по поднятию тяжестей, руки у которого толщиной с пожарный гидрант, может натянуть на себя тот же самый пиджак, что и какой-нибудь несчастный заморыш, который весь день грезит в «Ай-би-эм», шурша памятками, мечтая исключительно о том, чтобы поехать домой, выпить рюмашку и поиграть с ребенком. Понятное дело, можно себе представить, что всем, кроме Джима Брэдфорда, этот костюм покажется слишком свободным, мешковатым и обвисающим. Вот почему костюмы, пошитые по индивидуальному заказу, имеют высокие проймы: их специально приспосабливают к конкретным мужским плечам и рукам. А ведь есть еще и целая уйма других мелких деталек. В лиге Росса, Уоллстрит, практически все эти детали следуют английским образцам. Талия: в талии эти костюмы сужаются, специально подгоняясь, вместо того чтобы иметь прямую линию, как принято в «Лиге плюща». Этот самый образчик «Лиги плюща» оказался настоящей находкой для производителей готовой одежды. Они просто принялись выпускать сущие мешки, и все, кому надо, их носили. Лацканы: у костюмов, пошитых по индивидуальному заказу, они шире и имеют больше «внутренностей», тем самым означая нечто большее, нежели простой изгиб или выпуклость у наружного края. Воротник: воротник пиджака прилегает к самой шее, тогда как у готовой одежды он оседает вниз, отдаляясь от шеи, потому что его делают так, чтобы он подходил кому угодно. Костюм, пошитый портным, лучше сидит, а сам его воротник имеет изгиб в том месте, где этот самый воротник подходит к выемке. Рукава: рукава здесь сами по себе значительно уже и заметно сужаются к кистям. Обычно такой костюм имеет четыре пуговицы, иногда три, и они как следует расстегиваются и застегиваются. Плечи подбиты, чтобы придать пиджаку форму: «естественные» плечи предназначены для зануд и ничтожеств. Отдушины: зачастую пиджак либо имеет боковые отдушины вместо центральных, либо не имеет вообще никаких, и еще — эти отдушины бывают глубже отдушин в готовой одежде. Да, черт возьми, Росс может без конца об этом распространяться — но вы, надо думать, уже уяснили, в чем здесь вся соль.

Росс даже знает, что кто-либо, скорее всего, обо всем этом скажет. Вы входите в комнату и не можете понять, действительно ли есть у кого-то петлицы на рукавах или их там нет и в помине. Все эти маргинальные различия настолько малы, что практически бывают незримы. Полный порядок! Вот почему все это дело отдает настоящей маниакальностью. Что касается дамской одежды, то там из года в год меняются целые стили. У них бывают новые «силуэты», талии и кромки опускаются и поднимаются, воротники сужаются и расширяются, груди то цветисто вылезают наружу, то целиком прячутся. И за всеми этими переменами нетрудно уследить. Однако что касается мужской одежды, то в XX веке пока что было всего лишь два изменения стиля одежды, и одно из них стало настолько эзотеричным, что портному трудно объяснить, в чем оно заключается, не имея при себе чертежа. Это изменение связано с устранением грудного шва и заменой его на невесть что под названием «вытачка» и произошло году примерно в 1913-м. Вторым изменением стало введение складок на брюках году эдак в 1922-м. Ширина лацканов и штанин была несколько уменьшена, однако большая часть всякой яркой ерундистики касательно лацканов и штанин продолжает появляться в готовой одежде, ибо производители, понятное дело, всячески стремятся продвигать стилевые изменения и тем самым делать баксы. А в костюмах, пошитых по индивидуальному заказу, по крайней мере среди портных, придерживающихся английской традиции, вот уже пятьдесят лет как не было никаких существенных перемен. Вся соль здесь состоит в маргинальных различиях — в таких вещах, которые показывают, что вы тратите больше денег, а также располагаете слугами, готовыми кроить, сшивать и работать как проклятые специально для вас. Статус! Да, черт возьми!

Да, но все-таки вам бы хотелось знать, почему этих так называемых Больших людей вдруг по-настоящему обуревает подобная страсть? А черт его знает почему. Возможно все это происходит с ними примерно так же, как с нашим нынешним президентов Линдоном Джонсоном. В 1960 году мистер Джонсон участвовал в президентской предвыборной кампании вместе с Джоном Кеннеди. Должно быть, он тогда посмотрел на одежду Джона Кеннеди, а затем на свою одежду, после чего в своей победно-пасторальной манере сказал себе: «Елки-палки, ну и ну! Да ведь моя одежда совсем как комбинезон у какого-нибудь подростка! Чтоб мне провалиться! А у этого парня, у Кеннеди, надо думать, вся одежда английскими портными пошита». Так или иначе, но в один прекрасный декабрьский денек 1960 года, после выборов, если кто-то уже не помнит, Линдон Джонсон, соль славной земли городка Остина, что в штате Техас, вдруг объявился на Сэвайл-Роу в Лондоне, что в доброй старой Англии, и зашел прямиком в фирму «Карр, Сан энд Вур». Джонсон заявил, что ему требуются шесть костюмов, и выдал следующие инструкции: «Я хочу выглядеть как британский дипломат». Линдон Джонсон! Как британский дипломат! И ведь они сшили ему такие костюмы. Сами можете посмотреть. Итак, Линдон Джонсон, президент Соединенных штатов, борец с Бедностью, лев НАТО, защитник Веры Наших Отцов, основатель программы «Великое общество», гроза Наших Азиатских Врагов, вождь Свободного Мира… короче говоря, даже этот человек дал слабину, когда речь зашла о петлицах. Так что — какой спрос с простого адвоката вроде Росса.

16. Мафия нянюшек

Полный порядок, Шарлотта, ты всего лишь устраиваешь праздник в честь дня рождения своего сына, очаровательного мальчугана с нависающей над глазами кудрявой челкой, собираешься собрать всех его маленьких друзей. Так почему же ты сидишь за телефоном у старого журнального столика с малахитовой столешницей и усердно грызешь ноготь большого пальца? Чего ради ты с такой безгласной мукой в глазах сквозь термостойкое стекло разглядываешь другие башни на Восточной 72-й улице?

— Проклятье, — говорит Шарлотта. — Так и знала, что что-нибудь я обязательно забуду. И я забыла про шампанское.

Так что роскошная красавица Шарлотта вертится в кресле, пока ее алебастровые ноги, голени которых остаются скрещены, крепко обтянутые скользкими, поблескивающими шкурками нейлона и шелка. Затем она принимается судорожно листать лежащий у телефона блокнот, отчего часть ее пышной прически в стиле отважного принца Лесли II так свисает женщине на глаза, что бедняге, то и дело фыркая, приходится сдувать в сторону непокорные пряди.

Полный порядок, Шарлотта. Ты забыла про шампанское в честь дня рождения твоего малыша? Но ведь это пустяки!

— Знаете, а ведь вы чертовски правы, — говорит мне Шарлотта. — Насчет нянюшек. Я не шучу! Если бы мы попытались устроить праздник для Бобби и его малолетних друзей без шампанского для нянюшек, то на этом мероприятии можно было бы сразу поставить крест.

Она тяжело вздыхает.

— Нянюшка Бобби и так уже достаточно разозлилась. Все эти бесконечные смутные намеки насчет праздника у В ___, в честь малышки Сары. Знаете, что Вэн, ее мать, вручила каждому ребенку в качестве праздничного подарка? Электрический грузовик. Я говорю о настоящем электрическом грузовике. Нет, разумеется, на самом деле они не так велики. Они даже меньше «ягуара». Ребенок может забираться в кабину и водить этот грузовик! А стоит эта радость пятьсот долларов. Пятьсот долларов! Можете вы себе такое представить? Нам пришлось везти проклятую штуковину домой. Вам следовало посмотреть, как мы пытались забраться в такси. Разумеется, Вэн дьявольски ожесточилась против нянюшек.

Шарлотта опять вздыхает.

— Ну вот, и будь я проклята, если мы станем делать что-то подобное. Роберту пришлось во вторник взять выходной, чтобы отправиться к Шварцу. И, понятное дело, в тот же самый день туда с какой-то там ерундовиной прибыли шведы. Эти шведы носят предельно скверную одежду. Такое чувство, что напялили на себя полосатый картон. Они думают, что это очень по-европейски. Так или иначе, Роберт раздобыл какую-то птичку со встроенным в нее магнитофоном, я толком не знаю. Дети могут чего-нибудь туда наговорить, птичка все записывает, а потом воспроизводит. Что-то вроде этого. В общем, вы понимаете. Не знаю, мне наплевать, как все устроено, но, по-моему, это чертовски славный подарок ко дню рождения, однако наша миссис Дж___ ему наверняка не обрадуется. Я в этом не сомневаюсь.

Еще один вздох.

— Для начала она захотела, чтобы мы устроили праздник в честь дня рождения в доме отца Роберта на 70-й улице. Я серьезно! Эта квартира ей, видите ли, не нравится. Она приводит ее в замешательство. Знаете, кто на самом деле правит нью-йоркским Ист-Сайдом? Мафия нянюшек. Нет, я вполне серьезно! Там действительно существует целая мафия!

Мафия нянюшек! В данный момент все нянюшки (по крайней мере, все ведущие нянюшки) собрались в Центральном парке, у площадки для игр, как раз за каменной стеной, отделяющей парк от Пятой авеню, у подножия Восточной 77-й улицы. Там, сквозь листву дубов, берез и буков, отбрасывающих пятнистую тень, в этот зеленовато-золотистый денек, пока кругом летают навозные мухи, можно увидеть, как нянюшки сидят на скамьях вокруг того овала, который образует ограда площадки для игр. В самом центре овала находятся их подопечные. Все эти маленькие мальчики и девочки либо лежат или сидят в детских колясках марки «инглиш брэбингэм», либо играют на различных качелях и каруселях, одетые в шортики «Черутти» и джемперы, проявляя самое что ни на есть радостное озорство типа «ньюпортская веранда» или «воскресенье в Северном Эгремонте». Овальная ограда снабжена высокими, довольно изящными шипами и стоит там как некая разновидность изысканного частокола, защищающего детишек от обычных ужасов нью-йоркской жизни. По сути, площадка для игр у подножия 77-й улицы являет собой такое место, куда все ньюйоркцы, чувствуя свою безнадежную отстраненность от изысканного стиля жизни, могут прийти, чтобы зарядить свои клетки изысканностью, а потом отправиться себе дальше. В конце концов, там, под лучами солнца, среди пятнистых теней, находятся все нянюшки — наполнительницы всех тех маленьких сосудиков протестантской этики, ангелицы в крахмальной белизне, лучащиеся в свете господнего дня.

Нянюшками обычно бывают средних лет или пожилые женщины, которых принадлежащие к высшим слоям общества семьи в Европе последние сто двадцать пять лет нанимают для присмотра за детьми шести-семилетнего возраста. Такие нянюшки имеют более высокую репутацию, нежели те сиделки, что ухаживают за совсем еще малыми детьми, ибо обладают властью навязывать ребенку надлежащую дисциплину и хорошие манеры. Однако они имеют более низкую репутацию, нежели гувернантки, ибо не внедряют в ребенка никакого реального образования. Однако как в Европе, так и в Соединенных Штатах именно нянюшки стали символом статуса родителей. Ведь, прежде всего, родители, имеющие нянюшек, что присматривают за их детьми, должны также иметь деньги. Это во-первых. А кроме того, родители, нанимающие нянюшек, живут своей собственной жизнью. Этот факт придает им более высокий статус даже в глазах собственных детей. Им не приходится играть смехотворную и нелепую роль измученных, загнанных существ, вечно растрепанных и пребывающих в дурном настроении, которые, подобно слугам, ухаживают за своими детьми. Им не приходится прибираться после детских приступов гнева, затачивать цветные карандаши, успокаивать глупые страхи или, в ином случае, брать на себя какую-то совсем уж унизительную роль. Они могут, скажем, пару раз в день заходить в детскую — воплощенные символы власти, очарования, щедрости, благоговения, от которых исходит томный запах грейпфрутового тоника.

Принадлежащие к высшим слоям общества нью-йоркские и бостонские семьи, по-прежнему живущие в рамках европейской традиции, восприняли систему нянюшек как свою собственную. Если возможно, они нанимают английских нянюшек, неизменно милых и вполне заурядных женщин с прическами в пределах разумного, одеждой в пределах разумного и туфлями опять-таки в пределах разумного. Или, если не получается с английскими, родители нанимают французских нянюшек, которые почти так же хороши, как английские. Кроме того, наличие французской нянюшки позволяет женщине в умеренно-удовлетворенной манере доложить кому-нибудь о том, сколько французских слов уже выучила ее дочурка.

Единственная отчасти забавная странность состоит здесь в том, что нянюшки являются самыми законченными и беззастенчивыми снобками во всей Америке. Сами богачи уже отбросили множество своих символов статуса. Обедают они теперь как попало. Не одеваются как следует. Наконец, не пользуются чашами для омовения пальцев и всеми подобными великими изобретениями. А нянюшки все это замечают и сокрушаются. Они являются продуктами более старой, более строгой системы статуса, иного стиля жизни, а потому переносят все вышеупомянутые изобретения в современную эпоху.

— Знаете, что наша няня говорит насчет этой квартиры? Они, знаете ли, связываются друг с другом по телефону. Да у них целая сеть. Наш телефон без конца трезвонит, и все время названивают нянюшки. Они звонят и говорят, что якобы малышка Сара хочет поздороваться с малышом Бобби. А после того, как дети, в обычной манере мелких кретинов, повоют друг на друга секунд пятнадцать, трубки берут нянюшки и начинается бесконечная болтовня.

Так или иначе, но однажды, после того как малышка Сара В___ зачем-то здесь побывала, Шарлотта не помнит, зачем именно, мисс С___, нянюшка В___, она абсолютная тиранка, так вот, мисс С___ разговаривала с миссис Дж___, а вся беда в том, что бедная миссис Дж___ стопроцентно верит каждому заявлению этой женщины, и вот мисс С___ ей рассказывает… конечно, Шарлотта смогла услышать только самую концовку в исполнении миссис Дж___ однако можно было понять, о чем та говорила — она говорила о том, что у Роберта и Шарлотты такая квартира, где все выглядит очень дешево, не считая того, что им преподнесли в качестве свадебных подарков. И бедная хозяйка подумала, что умрет в тот же миг!

— Нет, ну ничего себе — какие у нее запросы! — возмущается Шарлотта. — Вообще-то мы зовем миссис Дж___ «черной вдовой», за глаза, разумеется. Но знаете ли вы, о какой именно квартире болтают эти нянюшки? — И поясняет: — Представьте, вы приглашены на обед, и эта несчастная парочка… в общем, как только вы входите, вы сразу же видите, что они пустились во все тяжкие. Там цветы и непрямое освещение, желтые отсветы, городские огни, а кроме того, они наняли дворецкого. На девочке наряд хозяйки в стиле «украдите меня», и она смотрится совсем как Малышка Хайди из Швейцарии, мобилизованная в гарем. Ну так трогательно! А мебель там всегда вроде как из универмага «Луи», если вы, ясное дело, понимаете, что я имею в виду. Затем вы садитесь за этот ужасный стол, после чего там совершенно внезапно оказываются сказочное серебро и фарфор, столовый сервиз Уинслоу, судя по всему, настоящий… нет, просто сказочно! Сравнение поистине сокрушительное. И всегда бывает очевидно, откуда что взялось. Их родители и друзья их родителей раскошелились и подарили молодым все это, когда те поженились. Вы никогда не бывали в подобного рода квартире? Это слишком уж… — Шарлотта даже не знает, как выразиться… и это совсем не так трогательно. Ну что ж, Шарлотта вовсе не собирается сокрушаться по этому поводу. Но ведь именно так думают нянюшки!

— Я прекрасно знаю, что именно «черная вдова» думает про эту квартиру, — говорит Шарлотта, осматривая свой собственный горный пейзаж шезлонгов, комодов, столов, диванов и ковров от стены до стены. — Однако на самом деле она исключительно резко настроена лишь против того, что это новое здание. Няня считает его просто ужасным. Вот почему она хочет, чтобы мы устроили праздник в доме отца Роберта. «Черная вдова» говорит, что отец Роберта будет просто в восторге. Как бы не так! Я прекрасно помню, как печально все закончилось у Тейлоров. Они все-таки устроили праздник в доме ее родителей, на Девяносто какой-то улице, в прелестном старом местечке. Только так, видишь ли, их нянюшка не испытала бы смущения, представ перед другими нянюшками.

Мафия нянюшек! Нянюшки редко бывают женщинами блестящего ума, проницательными или лукавыми. Все они вышли из британской традиции Добропорядочной Дамы на низких каблуках, в скверно пошитом платье. Однако они очень тверды во всем, что касается различных социальных материй. И недаром нянюшки просто мертвой хваткой держатся за Ист-Сайд: ведь для них это по-прежнему символ статуса нанимателей. Думаете, все это давно устарело? Ничего подобного! Если кто-то бросает людям символы статуса прямо в лицо и вызов со стороны этой персоны представляется им обоснованным, люди вянут и никнут. Они начинают нервничать. Они начинают выполнять требования нянюшек, которые эти старые фарисейки статуса предъявляют им относительно детской одежды, детских праздников, а также размера и убранства надлежащей родительской квартиры в Нью-Йорке. Мало того, существует целая сеть нянюшек. Все они, как кажется, живут в одном и том же квартале Бронкса — вдоль Мошолу-Парквей, поблизости от зоопарка. Все они, похоже, вместе ужинают по средам, в свой законный выходной. А также, судя по всему, посылают друг другу открытки, якобы от имени своих воспитанников, но на самом деле целиком написанные нянюшками, и это делается в рамках все той же мафии нянюшек. Все они проводят половину рабочего дня, болтая друг с другом по телефону или у частокола в Центральном парке. Все это время нянюшки обмениваются информацией. И какой информацией! Никакой там политики, экономики или культуры. Нянюшки имеют дело со сведениями, значительно более животрепещущими. Кого увидели проталкивающим дрожащее колено меж чьих шелковых голеней в толкотне чьего праздника. Для Добропорядочных Дам на низких каблуках нянюшки слишком уж откровенны. Представьте себе, есть люди, которые рассчитывают услышать о том, что происходило на их собственных праздниках, от их же нянюшки, которая слышала об этом от других нянюшек, которые услышали об этом прямиком из уст самих действующих лиц. А финансы! Нянюшки так безошибочно чуют запах бедности, подкрадывающейся к возвышенным местам, что их, должно быть, специально натаскивали. Так что, понятное дело, все хозяева нацепляют свои наилучшие физиономии, задействуют свое наилучшее поведение — и все исключительно ради нянюшек, ибо даже мельчайшие детали произошедшего будут транслироваться по всему Ист-Сайду посредством сети нянюшек.

— Поначалу я не планировала нанимать нянюшку, — говорит Шарлотта. — Хотя отец Роберта сразу предложил мне оплатить ее услуги. Но я была против: я не хотела, чтобы кто-то еще все время слонялся по дому, я хотела быть независимой и так далее и тому подобное. А затем настал тот странный день, почти сразу после того, как мы сюда переехали, когда я решила сходить погулять с Бобби на площадку для игр в Центральном парке, около 77-й улицы.

Наивная Шарлотта просто посадила Бобби в детскую коляску и повезла его на прогулку. Въехать с коляской в Центральный парк можно возле 76-й улицы. Дело было в понедельник, как кажется Шарлотте, потому что в уикенд они как раз закончили с переездом. И там оказалась очень милая площадка для игр, все эти милые ребятишки, а также все эти милые дамы, сидящие на скамьях вдоль ограды. Шарлотта сразу поняла, что большинство этих дам — нянюшки, потому что на них была белоснежная униформа, однако другие выглядели как самые обычные пожилые женщины, приехавшие из деревни погостить, или как те женщины, которые остаются в гостиной и просто сидят там, болтая, когда вы отправляетесь в плавание. Так или иначе, Шарлотта прикатила в Центральный парк Бобби в детской коляске — и, черт побери, еще никогда в жизни ее не обдавали такими ледяными взглядами! Все тут же перестали разговаривать, как только она там появилась — женщины мигом принялись шептаться, толкать друг друга локтями, бросать на нее самые что ни на есть зловредные взоры. Это было просто неправдоподобно!

— Ну, теперь-то я знаю, в чем дело, а тогда я просто не понимала, что происходит, — говорит Шарлотта. — Видите ли, у нянюшек существует очень жесткая социальная иерархия. Выше всех прочих котируются английские нянюшки, хотя бывает, что и французские. Все зависит от обстоятельств. Однако в любом случае их круг очень замкнут. Ирландские нянюшки пытаются вести себя как британские. Немецкие нянюшки принимаются туда, только если они достаточно стары или уверены в себе. Но что касается бедных негритянских нянюшек, то у них нет шансов — независимо от того, каковы они сами по себе. Существует абсолютно жесткий цветовой барьер, и бедным негритянским нянюшкам приходится сидеть отдельно от всех остальных. Однако есть там и такие персоны (об этом я вам из первых рук могу рассказать), которые котируются еще ниже негритянских нянюшек. К ним относятся матери, которые сами гуляют со своими детьми. Вот уж настоящий позор! Я серьезно! Негритянскую нянюшку, по крайней мере, могут нанять какие-то вполне приличные люди. А вот мать, которой приходится самой гулять с малышом — это просто ничтожество.

Единственный день, когда мамаша может сама отправиться на площадку для игр в Центральном парке, это среда, выходной день у нянюшек. Так что все матери ходят туда по средам и разговаривают о нянюшках. Это у них излюбленная тема, больное место. Однако в тот раз Шарлотта оказалась в полном загоне нянюшек. Но это было еще далеко не все. У нее оказалась детская коляска не той марки! Эта коляска была белая. Она слишком ярко блестела. Колеса выглядели слишком массивными. Наконец, эта коляска была сделана в Америке. Нянюшки разглядывали проклятую штуковину примерно с таким же видом, с каким прочие люди обычно смотрят на кадиллак.

— Единственным приемлемым на их взгляд типом коляски является этот самый «брэбингем», — поясняет Шарлотта. — Это очень старая модель. Она должна быть доставлена прямиком из Англии. Она стоит целое состояние. Коляска непременно должна быть темно-синей с уймой всяких прибамбасов ручной работы, с такими… я не знаю… в общем, со всякими такими фигулечками тут и там. Эх, жаль, у нас не сохранилась коляска, а то бы я непременно вам ее показала.

О господи, эти нянюшки становятся подлинными диктаторшами, когда речь заходит о том, что родителям следует купить для ребенка. Шарлотта припоминает, что в тот самый первый день, когда она сама прикатила коляску на площадку для игр, там была одна бедная маленькая девчушка лет шести, которая пришла туда вместе со своей няней. Ее няня была цветной. Никто из обеих несчастных созданий еще ровным счетом ничего не подозревал. Малышка заметила своих сверстниц и, гм, захотела с ними поиграть. Ее маленькие глазки загорелись на маленьком личике как свечечки, воткнутые в приготовленный ко дню рождения торт, а маленькие ножки энергично заработали, и скоро она уже была в самой середине площадки для игр, самая натуральная tabula rasa7 радости и дружелюбия. Но думаете, ей позволили поиграть? Куда там! Первая же девочка, к которой та малышка по имени Кэри К___ подошла, мелкая сучка по имени Дженнифер (Шарлотта не стесняется в выражениях) просто тупо на нее уставилась, без всякой там улыбки, а затем сказала: «У меня туфельки с застежками марки „Индиан Уолк“». Затем к ним подошла еще одна маленькая девочка и повторила то же самое: «У меня туфельки с застежками марки „Индиан Уолк“». После чего Дженнифер опять повторила: «У меня туфельки с застежками марки „Индиан Уолк“», и обе нахалки принялись буквально выть на несчастную малышку: «У-меня-туфельки-с-застежками-марки-„Индиан-Уолк“». А та бедная девочка по имени Кэри К___ (которая всего-навсего вышла на площадку для игр, желая завести подружек, да вот только на беду не в тех туфельках) сперва собралась было заплакать, но затем сказала: «У меня тоже». Тогда Дженнифер начала говорить нараспев, с сарказмом: «А вот и нет, ничего подобного — твои туфельки просто мусор!» И другие маленькие девочки тоже начали нараспев это повторять, снова и снова. В результате девчушка по имени Кэри К___ рыдает, ее цветная няня не понимает, что происходит, — зато у других нянюшек, в том числе, разумеется, и у нянюшки Дженнифер, по крайней мере, насколько помнит Шарлотта, становятся на редкость довольные рожи.

— На протяжении всего представления они просто сидели там с эдакими масками на лицах, пока их малолетние террористки буквально втаптывали в грязь бедного ребенка, ну а потом изобразили, что недовольны. «Дженнифер, ты же знаешь, что дразнить других некрасиво, — сказала нянюшка Дженнифер. — Никогда больше так не делай». Однако все это время она, разумеется, была просто в восторге, как здорово она натаскала свою воспитанницу.

Нянюшки твердо настаивают на том, чтобы все дети носили туфли марки «Индиан Уолк». Стричь волосы им следует лишь в том или ином конкретном заведении. А одежда! Тут Шарлотта просто машет рукой. Во всех жизненных предписаниях нянюшек не существует такой вещи, как рабочая одежда. Зато здесь есть вся эта катавасия с «ломаной саржей», тонкой пряжей из подшерстка шетлендской овцы, легкой фланелью, тяжелой фланелью, шелком-сырцом, датскими свитерами. Единственное, что спасает даже самую состоятельную семью от полного разорения, так это то, что дети начинают ходить в школу и смотреть телевизор, после чего требуют себе рабочие брюки из грубой хлопчатобумажной ткани, а их вкусы в целом портятся поистине в средневековой манере. До тех пор, однако, все нянюшки указывают пальцами в сторону магазина «Черутти» на Мэдисон-авеню, и все дети стройными рядами отправляются туда за одеждой.

— Разумеется, — говорит Шарлотта, — есть и в Англии один магазин, который нянюшки по-настоящему ценят. На этот счет они даже проявляют нешуточные эмоции. На стене там висит фотография герцога Виндзорского в раннем детстве, и на ней начертано что-то вроде следующего: «Желаю удачи моим дорогим друзьям. Искренне ваш, Эдвард, герцог Виндзорский». Понимаете, почему они так это место обожают? Эту надпись, понятное дело, сделала нянюшка юного герцога. Так что в данном случае мафия нянюшек вещает практически с английского трона!

Любая нянюшка пойдет на все, лишь бы заставить вас отправиться в Англию — побывать в этом проклятом магазине.

— Роберт, знаете ли, по роду службы много времени проводит в разъездах. То он отправляется в Стокгольм, то в Брюссель. В общем, муж ездит куда угодно, но почему-то только не в Англию. И если бы «черная вдова» в конце концов все-таки не прекратила зудеть по этому поводу, клянусь, в один прекрасный день Роберт бы на четвереньках пополз в свою контору и попросил, чтобы его послали в Лондон. Нет-нет, я не шучу. Хотя вообще-то мой муж проявляет больше хладнокровия в отношении миссис Дж___. Это все я… хотя, знаете ли, есть очень солидные люди. Люди, облеченные властью. И я уверена, что некоторые из этих людей, к примеру, совсем как разносчики блюд на вечеринке, потчуют этих нянюшек, как только могут. Им просто приходится это делать — иначе…

Тут звонит телефон, и Шарлотта опять резко разворачивается. Ее алебастровые голени по-прежнему скрещены и плотно прижаты друг к другу, шелковисто поблескивая. Она изгибается в кресле, чтобы взять телефонную трубку.

— Привет, Роберт… ну, все хорошо… да, я полагаю… вот и отлично… по-моему, просто отлично… хорошо… до свидания.

Когда Шарлотта снова круто ко мне разворачивается, на лице у нее явно читается смущение.

— Это Роберт звонил. Он поговорил со своим отцом насчет того, чтобы отмечать день рождения у них…

А тем временем в Центральном парке, на площадке для игр, у подножия 77-й улицы, внутри лиственного частокола, куда все-таки умудряется заглядывать солнце, мафия нянюшек вовсю разрастается и тянет свои щупальца, а «черная вдова» хватает кудрявую челку Бобби («Слава Богу, хоть что-то в этом семействе наладилось») и засовывает ее под шапочку, сшитую из восьми кусков шетлендской «ломаной саржи», на всякий случай поправляет его курточку с четырьмя пуговицами, а затем берет мальчика за руку и ведет его домой, в башню белого кирпича с вульгарными шезлонгами. Она под завязку набита всевозможной информацией.

Загрузка...