I. НА РОДИНЕ, В ВОЛЫНСКОЙ ГУБЕРНИИ

Хороший край, славная сторона, тихая, ровная, грустная, правда, немного.

В. Г. Короленко

Семья и домашние пана судьи


Мальчик родился на Волыни.

Край был пестрый, разноплеменный. В селах жили польские помещики и крестьяне украинцы, в городах основное население составляли частью поляки, частью украинцы и русские, чиновники и военные по преимуществу были русские и украинцы. В местечках и на городских окраинах ютились евреи.

В этом краю было много вер, и их служители — попы, ксендзы, раввины и даже жалкие, гонимые униатские священники — славили каждый свою веру, проклинали веры иные и согласно звали паству свою к смирению, покорности богу и начальству.

Когда умер дед, Володя был еще совсем маленьким мальчиком. Афанасий Яковлевич Короленко служил верой и правдой царю и начальству и «за отлично усердную и ревностную службу» был награжден орденом. Дед находился на русской службе и был женат на польке, но он не забывал, что род его тянется от миргородского казачьего полковника Ивана Короля. Дома дед ходил в национальной одежде и говорил только по-украински. Он был истово религиозен и дал детям своим имена в честь святых, в день которых они родились: отец Володи был назван Галактионом, дядя — Никтополеоном.

Галактион Афанасьевич женился уже не первой молодости — тридцати семи лет, а жену взял совсем юную. Эвелине Скуревич, дочери польского арендатора, было тринадцать лет, когда местный исправник Короленко предложил ей руку.

Через несколько лет после женитьбы паралич сделал Галактиона Афанасьевича калекой. Однако, как ни странно, брак не стал несчастливым. Оба — и молоденькая жена, полька, католичка, и муж ее, чиновник и православный, человек вдвое старше ее, — оказались на редкость честными, искренними и глубоко порядочными людьми. Было уважение друг к другу, потом явилась привычка, перешедшая в привязанность, а затем и в тихую, прочную любовь.

В семье Короленко очень любили детей, и их здесь было много.

Следуя традиции, имена мальчикам давали по святцам.

Владимир родился 15 июля 1853 года в Житомире. Юлиан был на два с половиной года старше его, и на год с небольшим был младше Илларион, зя вспыльчивый и несговорчивый нрав еще с детства получивший в семье меткое прозвище — Перец. Затем шли девочки Мария и Эвелина. Младшая, беленькая хрупкая Веля, названная в честь бабушки и матери, была баловнем семьи; старшую, веселую шуструю тараторку, в семье окрестили Машинкой (Эвелина Иосифовна произносила ее имя на польский лад). Несмотря на свою кротость, мать настойчиво соблюдала равенство в семье. И ее любимец, кудрявый, крутолобый, ласковый сынишка Володя, никакими преимуществами не пользовался.

Отец теперь служил уездным судьей. Утром он уезжал в присутствие, а возвращаясь, запирался у себя в кабинете. Он был уже в годах, и служба тяжело давалась ему. Печаль и забота все чаще омрачали его еще красивое лицо, большие карие глаза все реже останавливались на детях с выражением веселого добродушия: они еще малы, а сил для службы становится все меньше.

Судья Короленко верно служил господину, имя которого «закон». Он был не только верным служителем этого господина, но и нерассуждающим рабом его. Постоянная в любви и ласке, мать стояла к детям ближе, но отец был более интересен — малопонятен, загадочен.

Галактион Афанасьевич не брал взяток. Среди чиновников, особенно судейских, такие люди случались очень редко. И это выделяло судью из среды, которая отнесла его в разряд чудаков, поступающих «не по-людски». Большая семья с трудом существовала на скудное жалованье, а подчиненные судьи — заседатели (их здесь звали подсудки), — получая раз в пять меньше, жили много лучше, некоторые держали лошадей, выписывали женам туалеты из Варшавы. Галактион Афанасьевич знал, что его чиновники принимают «хабары», но не мешал им в этом. Он ограждал от лжи и неправды только узкий мирок своей семьи. Остальное его, николаевского чиновника, не касалось. Он не чувствовал своей — личной — вины за совершавшееся кругом. Бог, в которого он верил, царь и закон, которым он верно служил, были для судьи выше всякой критики, выше суда человеческого.

Но жертв закона пан судья жалел, и нередко он приходил домой расстроенный и огорченный. Володе запомнилось, как однажды отец сел обедать, съел две-три ложки супа и поднялся.

— Не могу…

— Дело кончилось? — тихо спросила Эвелина Иосифовна.

— Да… Каторга.

— Боже мой! А ты что же?

— А! Та-алкуй больной с подлекарем, — даже свою любимую поговорку отец произнес сейчас с раздражением. — Я! Я!.. Что я могу сделать?!

К обеду он больше не прикоснулся. Помолчал, походил, постукивая палкой, по гостиной и, обернувшись к жене, сказал уже мягче:

— Сделал, что мог. Закон ясен…

Часа через два Володя вбежал в кабинет звать отца к чаю. Отец стоял на коленях у кровати, глядел на образ, он молился. Лицо его передергивали судороги, небольшое тучное тело вздрагивало, и по щекам катились слезы. А губы вместо молитвы шептали одно и то же слово: «Отче… отче…» Под гнетом тяжкого испытания позабыл он молитву. Увидев, что сын с удивлением смотрит на него, отец с трудом поднялся.

А на следующий день, как обычно, подали лошадей, и судья вышел спокойный, подтянутый, в синем своем мундире с расшитым стоячим воротником.

В пору судейства Галактиона Афанасьевича в Житомире произошел эпизод, который высоко поднял авторитет судьи в глазах населения.

В местном суде шел процесс о наследстве между богатым графом и бедной вдовой его брата. Аристократ пустил в ход связи и деньги, даже попытался подкупить судью; вдова же не имела средств даже оплатить гербовые пошлины. Тем не менее вскоре город был поражен известием, что процесс решился в пользу вдовы, ставшей теперь одной из богатейших помещиц Волынской губернии. Все знали, что только благодаря честности судьи дело приняло столь неожиданный оборот.

Через несколько дней к Короленко явилась помолодевшая, сияющая счастьем вдова. Но она вышла из кабинета расстроенная, со слезами на глазах. Судья от всяких подношений отказался наотрез.

Недалекая женщина не знала иного пути для благодарности, как подарки. Она явилась на следующий день, выбрав время, когда пана судьи и пани сендзины (судейши) не было дома. Из коляски кучер перенес в дом гору материй и товаров, а маленькая Маша получила огромную роскошную куклу, которая закрывала и открывала свои голубые глаза.

Пани сендзина, воротившись домой, пришла в ужас: она хорошо знала характер мужа. Судья неистовствовал, ругал вдову, швырял на пол подношения и не успокоился до тех пор, пока подарки не увезли обратно. Впрочем, кроме одного. Хозяйка куклы, когда у нее захотели отнять только что обретенное сокровище, подняла такой рев, что судье пришлось уступить.

— Через вас я стал-таки взяточником! — сердито укорил он домашних и заперся в кабинете.

Галактион Афанасьевич очень верил в «книгу и науку», которые сам, служа с шестнадцати лет, не имел времени постичь. Пытаясь вырваться из засасывающего болота царской чиновничьей службы, он свободные вечера посвящал чтению и много размышлял над книгами. Порой он увлекался какой-нибудь идеей, начинал что-либо изучать, и тогда в доме появлялся телескоп, или книги по астрономии, или итальянские словари. Отец зазывал в кабинет детей и рассказывал с увлечением о большом божьем мире, в котором было столько любопытного и непонятного.

Когда отец бывал занят писанием своих бумаг, самым интересным для детей местом в доме становилась кухня. Здесь можно было услышать массу захватывающих, хоть и страшных историй, от которых мурашки бегали по ребячьим спинам, и казалось, будто что-то неизвестное — оно — за темными окнами бродит, и слушает, и гремит, и крадется. Мигает и чадит сальный каганец, в углах шевелятся тени. Огонек трубки молчаливого флегматика кучера Петра то разгорается, то угасает. Старая нянька Гандзя, уложив девочек, дремлет на лавке и одновременно по привычке дерет перья.

Кухарка Будзиньская знала множество страшных историй. Отец ее был чумаком, ходил в Крым с обозами за солью и рыбой и брал с собой девочку. Вот просыпается она однажды, видит, отец идет рядом с возом, волов подгоняет. А ночь ясная, каждая травинка в степи видна. Вдруг вдалеке, у лесочка, над балкой, показывается какая-то белая фигура…

Все рассказы кухарки были о «прошлом» — о том, как летали ведьмы, завлекали людей в омуты русалки, мертвецы выходили из могил. Теперь же народ стал хитрее, и поэтому нечисти меньше. Но все же бывает…

Если случалось, что родители уезжали в гости, дети до поздней ночи просиживали на кухне. Снаружи выл и метался ветер, где-то хлопала ставня. Сердце Володи каждый раз при новых звуках с улицы испуганно падало.

Однажды сюда тихо вошла мать, присела в стороне, дослушала до конца очередной рассказ о переполохе в чумацком таборе из-за нечистой силы и потом сказала сердито:

— Вот ты, Будзиньская, старая женщина, а рассказываешь такие глупости… Как тебе не стыдно? Перепились твои чумаки, вот и все…

И она увела детей спать, уверив, что все это пустяки. С молодой, красивой, спокойной матерью вовсе не было страшно, и дети спокойно засыпали.

Щось буде, ой, щось буде!..

Через Житомир тянули телеграфную линию.

Босоногие крепыши, дети судьи, бегали вместе со всеми мальчишками на Виленскую улицу — «шоссе»— смотреть, как запыленные рабочие под командой чиновника в новеньком мундире влезают на только что вкопанные, пахнущие свежим тесом столбы и натягивают проволоку.

Железной дороги в тех краях еще не было, редкие обыватели читали газеты, зато слухов было много. Однажды на кухне стало известно, что отставной чиновник Попков, пробавлявшийся писанием просьб и жалоб — «бумаг» — простым людям, разобрал разговор по телеграфу. Иностранные цари, особенно французский Наполеон, требовали от русского царя, чтобы он отпустил «крепаков» на волю. Наполеон говорил громко и гордо, а «наш» отвечал ласково и тихо.

Так впервые в сознание Володи вошло понятие о крепостном праве, смысла которого он доныне не постигал. Теперь же все только и говорили о том, что царь хочет отнять у помещиков крестьян и отпустить их на волю.

Время шло, толки об освобождении проникали из города в деревню, будоражили людей.

Однажды ночью, когда над городом полыхала гроза и притихшие дети испуганно прислушивались к ее раскатам, в небе громыхнуло особенно грозно, и неподалеку от дома отозвалось ударом, от которого дрогнула земля. Наутро стало известно, что молнией разбило «старую фигуру» — большой деревянный крест с распятием, стоявший у поворота на католическое и лютеранское кладбища.

Мальчики побежали смотреть «фигуру», около которой уже стояла толпа народа в суеверном молчании.

Кучер Петро, старый, сморщенный, молчаливый человек, не выпуская изо рта глиняной «люльки», проговорил, ни к кому не обращаясь:

— Гм… Щось воно буде…

Люди ждали, чгб еще прибавит старый молчун, но больше он не вымолвил ни слова. А «щось буде» как ветром разнесло, по толпе, по городу, по округе.

Пошли упорные толки о «золотых грамотах от самого царя», в которых мужикам даровалась свобода, о рогатом попе, который ходит по Волыни, должно быть, перед концом мира. Говорили о том, что Кармелюка не погубили паны: он вернулся из Сибири, собирает мужиков и хочет идти на город, добывать «крепакам» свободу и долю…

В эту пору Володя как-то незаметно, сам, по передвижной азбуке выучился грамоте, сначала польской, а вскоре и русской. Первой прочитанной им книгой была «Фомка из Сандомира» польского писателя Яна Грегоровича, а потом уже на русском языке мальчик прочитал «Робинзона Крузо».

Впечатление от «Фомки из Сандомира» осталось на всю жизнь. В книге рассказывалось о том, как маленький пастушонок Фома пробивался к знаниям, и, получив их, возвратился в свою деревню, чтобы работать здесь учителем. Деревня в книге была мало похожа на настоящую, где сейчас кипели страсти, где мужики все чаще вспоминали о Кармелюке и угрюмо косились на присмиревших панов. Но книга оставила в детской душе светлую радость за честного настойчивого крестьянского паренька Фому, за его счастливо сложившуюся жизнь.

Близилось время реформы. Судья участвовал в «новых комитетах».

Однажды в гостиной сидели за чтением отец и сын. Судья читал благонамеренного «Сына отечества», Володя — книгу.

Вдруг в соседней комнате раздались тяжелые торопливые шаги. Кто-то сильным, судорожным рывком открыл дверь, и на пороге, как привидение, появился родственник Эвелины Иосифовны помещик Дешерт, взъерошенный, с бледным, искаженным лицом и ощетинившимися усами.

Он не поздоровался, а молча принялся ходить по комнате — быстро, зло, нервно.

Отец следил за ним острым взглядом, в котором таилась насмешка.

Дешерт внезапно прервал свой бег посредине комнаты.

— Слушай! Это, значит, правда?..

Судья кивнул. Он знал, что могло сейчас взбесить этого крепостника, которого крестьяне так ненавидели за жестокость.

— Клянусь богом, — захрипел Дешерт. — Богом моим клянусь… Пока вы это сделаете, я… я… я их подпалю с четырех концов. А!.. Пока я еще вправе, пока они еще мои… — Злоба душила его, говорить он не мог.

Резкий, отчетливый стук палки заставил Дешерта оглянуться на судью. Галактион Афанасьевич уже не смеялся.

— Слушай ты… как тебя… — проговорил он. — Слушай теперь, что и я тебе скажу… Если ты… теперь… тронешь хоть одного человека в твоей деревне, то тебя вывезут под конвоем в город… Понимаешь?.. Ну, ступай!

— Кто?.. Кто посмеет? — вскрикнул Дешерт.

— А вот увидишь, — уже спокойно ответил судья.

И грозный Дешерт как-то весь обмяк, ссутулился и молча, тихо, даже не хлопнув дверью, исчез навсегда из дома судьи.

В эту минуту мальчик понял многое. Его невысокий хромой отец чем-то сильнее огромного злого Дешерта, и он хотел сделать добро крестьянам. И еще понял мальчик, что за этой короткой выразительной сценой таится глубокая, страшная драма, которая вот-вот должна разрешиться.

…Сосед пан Уляницкий колотит своего крепостного, «купленного мальчика» Мамерика. Почему? Почему горничная Коляновской «крепачка» Марья не смела ослушаться свою пани и выйти замуж за кучера Иохима? Почему в своем имении Харалуг старый отставной капитан, муж сестры матери, мог на морозе обливать водой крепостного Кароля, попавшегося ему на глаза пьяным?..

Незнакомый мир деревни доселе представлялся мальчику в виде покорных, работящих, услужливых поселян, которые с песнями проходят с поля мимо барского дома. Крепостное состояние казалось чем-то вроде этой детской идиллической картины, нарисованной в ярких, радостных, светлых красках. И вдруг проглянуло другое, темное, тяжелое, но настоящее.

11 марта 1861 года согнали в город мужиков, чтобы прочесть им манифест. Многие на простые сермяги нацепили боевые медали — за Севастопольскую войну. Вместе с ними пришли их жены и дети — по деревням прошел слух, что паны взяли у царя верх, никакой свободы не будет, а мужиков согнали в город для того, чтоб расстрелять из пушек.

Но «щось буде» не стихло и с «освобождением». Оно тлело, как огонь под пеплом. Назревали новые события.

Володю отдали в большой польский пансион Рыхлинского, родственника Эвелины Иосифовны, где уже учился старший брат, Юлиан.

Как понравилось новичку в пансионе! Товарищество ценилось здесь превыше всего, фискальство осуждалось сильнее, чем сама шалость.

Когда воспитанник, еще не знающий здешних порядков, приходил к Рыхлинскому с жалобой на товарища, старик, внутренне негодуя, устраивал открытое судилище. Виновный получал при всех крепкий удар линейкой или его ставили на колени. Это означало, что произведенное расследование обнаружило правильность доноса.

Однако за наказанием должен был следить и сам доноситель. Рыхлинский сверлил его глазами и громко выспрашивал:

— Ну что? Тебе теперь приятно?

Доносчик больше никогда не отваживался жаловаться, а товарищи жестоко дразнили его.

В пансионе обнаружилось, что Володя обладает исключительной памятью и очень способен к учению. По всем предметам успехи его были выше похвал, и только арифметика оказалась предметом непостижимо трудным.

Вскоре после поступления Володи в пансион отец, вернувшийся со службы мрачным и озабоченным, поговорил с женой, а потом собрал всех в своем кабинете и объявил:

— Слушайте, дети, вы — русские и с этого дня должны говорить по-русски. Поняли?

Судье было тяжело вести разговор об этом. Хорошо еще, что дети приняли нововведение беззаботно и не попросили отца объяснить его причины.

Семья Короленко считалась у местного губернского начальства «ополяченной». Мать судьи была полька, жена — тоже. Раньше этому не придавалось большого значения, теперь времена изменились. В Варшаве, Вильно начались демонстрации, происходили столкновения с войсками, появились первые жертвы. Это было начало польского восстания.

Однажды отец с матерью поздно вернулись домой. Чуткий сон Володи был внезапно нарушен. Мальчик услышал, как родители взволнованно спорили, забыв о позднем часе, о спящих детях.

— …Все-таки ты должен согласиться, — со слезами в голосе говорила мать, — что это несправедливо…

— Толкуй больной с подлекарем! — не менее горячо возражал отец. — Вы присягали и должны подчиняться…

Володя проснулся окончательно и сел в постели. Тогда родители, не сговариваясь, обратились к нему. Перебивая друг друга, они втолковывали каждый свое. Пораженный мальчик ничего не понимал.

— Вот послушай, малый! — проговорил отец. — Ты, положим, обещал маме, что будешь ее во всем слушаться. Должен ты исполнить обещание?

— Д-да, должен, — не совсем уверенно ответил Володя.

— Теперь послушай меня, — сказала мать. — Вот около тебя новая чемерка [сюртучок]. Если придет кто-нибудь чужой со двора и захватит, ты захочешь отнять?..

— Отниму, — Володя поглядел на новенькую чемерку, и его сочувствие перешло на сторону матери.

— Представь себе, малый, — раздраженно сказал отец, — что ты сам отдал свою чемерку и обещал ее не требовать обратно… А потом вдруг кричишь: «Отдай назад!..»

— Да, обещал… — с горечью возражала мать. — Обещал, когда приставили нож к горлу… Скажи просто: отняли силой…

Но тут заплакала маленькая Веля. Мать взяла девочку на руки и принялась укачивать ее. Увидя, что по лицу жены текут слезы, Галактион Афанасьевич тихонько вышел.

Володя понял, что возбуждение отца, слезы матери— это не следствие личной обиды. Соотечественники отца отняли свободу у родичей матери потому, что они сильнее. Мать и отец призывают его, маленького мальчика, в судьи. Ему многое нравилось на родине матери, о прошлом которой он как-то смотрел в театре пьесу: красивая вольная жизнь, блеск мечей, яркие одежды…

В доме теперь говорили по-русски, в пансионе Рыхлинского, где было большинство поляков, — по-польски и по-французски. Старик все силы употреблял на то, чтобы поддерживать настроение национальной терпимости.

Восстание из Польши — «крулевства» — перекидывалось на Украину. В округе появились польские повстанческие отряды, ходили слухи о их победах над русскими войсками. Местное польское общество волновалось. Из пансиона Рыхлинского несколько юношей ушли «до лясу» — к повстанцам.

Дети очень быстро освоились в новой обстановке. Игры теперь были только военные — играли в «русских и поляков», причем делились на партии не по национальностям, а по счету: «Ты — русский, ты — поляк, ты — русский, ты — поляк…»

В Житомире ввели военное положение. Город наполнили войска, идущие на подавление восстания, — пехота, казаки.

Дети подружились с солдатом Афанасием. Это был старый николаевский воин, на вид суровый и неприветливый, — седые короткие усы, сережка в левом ухе. Он развесил в уголке сарая свои ремни, подсумок, патронташи, ловко и быстро соорудил на чурбачках и досках солдатскую постель; и всем показалось, что они давно знают этого человека, его привычки, сопутствующий ему запах пота, кожаной амуниции и кислых солдатских щей.

Долго молча смотрел старый солдат, как мальчики проделывают во дворе «учение» со своими деревянными ружьями, не утерпел и сам принялся показывать настоящие приемы. Потом он отдал «ружье» и сказал то ли шутя, то ли всерьез:

— Вот научу вас, ляшков, а вы пойдете бунтовать да меня же и убьете…

С грустью провожали дети полк, с которым ушел к западной заставе суровый на вид, но добрый сердцем старый солдат Афанасий.

В пансионе шепотом передавали, что ночью «до лясу» уехали молодые Рыхлинские, студенты Киевского университета. Родители благословили их. Старик не проронил ни слезинки, и, только обнимая младшего, совсем юного Стася, не выдержала и зарыдала мать.

Симпатии Володи были скорее всего на стороне восставших поляков, но что-то мешало ему целиком отдаться этому чувству. И, как это нередко бывало с ним, образы сна помогли разобраться в картинах действительности.

…Они играли в «поляков и русских», нападали друг на друга, бежали, падали… И вот оказалось, что это не игра, а настоящая война. Раздавались выстрелы, скакали в дыму и пламени какие-то всадники, Володя от кого-то убегал и прятался под крутым речным обрывом… И опять все переместилось: скрывался не он, а взвод русских солдат. Мокрые, измученные, стояли они по колени в воде среди камышей… Внезапно совсем близко от себя увидел мальчик строгие глаза Афанасия, и сердце сжалось болью за этих людей в круглых шапочках-бескозырках, за старика со знакомой серьгой в левом ухе…

И вдруг на коне появился вооруженный Стасик Рыхлинский, здоровый, ловкий, веселый. Володя испугался за людей под обрывом, и никто сейчас не показался ему страшнее юного Стася, который может открыть близких и дорогих сердцу мальчика Афанасия и солдат…

Он проснулся в слезах. Днем, освободившись от ночного кошмара, Володя решил, что жалел солдат потому, что они русские и он тоже русский. Это было не совсем так: он жалел их еще и как людей, которые могут погибнуть.

Восстание было подавлено. Началась расправа, гнусная и жестокая, как всякая расправа. В городе говорили, что только благодаря твердости Короленко в самом Житомире не было особых жестокостей жандармов по отношению к пленным повстанцам.

Теперь симпатии Володи целиком были на стороне гонимых и преследуемых участников восстания.

Как раз в это время на душу мальчика предъявила права и третья национальность.

Ученики ждали нового учителя.

Отворилась дверь, и вошел молодой человек невысокого роста, веселый и подвижной. Все обратили внимание на его непривычный вид: казацкие усы, опущенные книзу, волосы острижены в кружок; на учителе был синий казакин, вышитая украинская рубашка, широкие шаровары.

Он взял в руки журнал и стал вычитывать фамилии. Каждого он спрашивал: поляк? русский? Очередь дошла до Володи.

— Русский, — ответил он.

Черные живые глаза нового учителя блеснули.

— Брешешь!

Мальчик смутился и не нашелся, что ответить. Учитель, фамилия его была Буткевич, подошел после урока к Володе.

— Ты не москаль, Короленко, а козацький внук и правнук, вольного козацького роду…

Это было ново и неожиданно. На другой день учитель принес мальчику книжонку П. Кулиша «Сiчовi гостi» («Гости из Сечи»). Она не понравилась Володе: непонятно было, за что дрались храбрые гайдамаки Чупрына и Чертовус, во имя чего били «панiв» и почему погибли от рук своих же казаков. Сам Буткевич был человек приятный, но уж очень искусственно, манерно все было в нем. В семье Володя привык к простоте, и учитель казался ему каким-то «ненастоящим». Украинцы ни в городе, ни в селе так не одевались, не выпячивали свое украинство наружу.

Буткевич отчужденность и сдержанность мальчика приписал «ополячению» и в порыве досады позволил себе грубо отозваться о его матери-«ляшке». Володя очень любил мать, а теперь, когда она часто плакала о своей родине, о гонимых сородичах, чувство его доходило до страстного обожания. Буткевич увидел, как гневно блеснули глаза ученика в ответ на его реплику, и понял, что промахнулся. Теперь Володя стал открыто сторониться нового учителя. Обращение в новую веру не состоялось.

Но ощущение необходимости поисков веры не оставило мальчика.

В казенных гимназиях


В синем мундирчике с красным стоячим воротником и рядом медных пуговиц Володя у порога гимназии растерянно и подавленно оглянулся: ох, как страшно сделать еще один шаг, переступить через порог этого притягательного и отталкивающего учреждения, где ему суждено провести столько лет!

Это было в конце лета 1864 года.

«Новенького» встретили пятьдесят восемь пар любопытных глаз (Володя сдал вступительные экзамены сразу во второй класс). Прозвенел звонок. Вошел учитель естественной истории Прелин. Дежурный, торопясь и глотая слова, оттараторил утреннюю молитву.

Едва молодой симпатичный учитель начал объяснять новый урок, как дверь отворилась, и вошел директор Пристюк, высокий, важный, прямой. Слегка кивнул Прелину, строго оглядел вытянувшихся гимназистов и проговорил отрывисто, точно пролаял:

— Четвертные отметки… Слу-шать! Абрамович… русский язык четыре, арифметика четыре… похвально… Баландович… три с минусом… два… Совет высказывает порицание… Буяльский… два, три, два… угроза розог…

После фамилии Короленко директор изрек: «Стараться…»

Директор вышел, и в классе поднялся шум. Кто-то заплакал. Растерянный, смущенный Прелин уткнулся в журнал. Сосед, шустрый светлоголовый мальчик, спросил Володю:

— Что он сказал: Крыштанович — «угроза розог» или «выпороть мерзавца»?

— Крыштановичу — «вып-пороть мерзавца», — сказал кто-то сзади.

— Ну? — встревожился мальчик.

— Верно, брат.

— А, так и черт с ними, — с деланной беспечностью сказал Крыштанович и спросил у Володи; — Ты будешь учиться?

— Я? А то как же…

— А я не буду. Я хочу идти в телеграфисты…

В ближайшую субботу Крыштанович все уроки был очень сумрачен и, едва прозвенел последний звонок, сказал новому приятелю:

— А меня, знаешь, того… действительно будут сегодня драть… Ты подожди: это недолго. Я попрошу, чтобы меня первым…

Володя покраснел и, испытывая чувство огромной жалости к этому симпатичному мальчику, спросил — запинаясь:

— А тебе это… ничего?

— Плевать! — тряхнул головой Крыштанович. — У нас, брат, в Белой Церкви, не так драли… Черви заводились… Отец тоже лупит здорово!

В семье Короленко детей пальцем не трогали. Для Володи все это было дико и страшно. Что, если и его также по субботам станут водить на порку в карцер?..

Но розог отведать ему не пришлось. Володя занимался с охотой, и уже в следующую четверть директор пролаял: «Короленко… похвально».

В 1866 году отзвуки «большой политики» донесло до Житомира. Говорили, что какой-то студент по фамилии Каракозов стрелял в царя. Гимназическое начальство решило приурочить к окончанию экзаменов проведение торжественного акта, посвященного «чудесному спасению» государя императора от руки «злоумышленника». Мальчиков повели в зал Дворянского собрания. Напыщенную «патриотическую» речь произнес учитель-словесник, дико завывая, читал трескучие верноподданнические стихи гимназист Варшавский.

Володя с насмешливым любопытством смотрел на нелепую комедию казенного торжества. Варшавский, важничающий, смешной, шаркнув ногой, поднес губернаторше свиток со своим стихотворением, почтительно поцеловал руку архиерея, а тот, нагнувшись, прикоснулся губами к курчавой голове гимназиста еврея. Сдержанный смешок прокатился по рядам.

В Дубно убили уездного судью, свирепо преследовавшего поляков, и губернское начальство искало на его место человека умеренного и пользующегося общим уважением. Выбор пал на Короленко. Родители уехали, оставив детей на попечение бабушки и теток.

Для Володи настала пора свободной жизни. Целыми днями с компанией таких же беззаботных бродяг пропадал он за городом, на реке, у дальней мельницы. Уроков не готовил, и только за минуту перед звонком, наскоро прочитав заданное, шел отвечать. По всем предметам это сошло благополучно, выручили способности и память, однако на математике Володя срезался. Предстояло сидеть второй год в третьем классе. Но тут приехала мать и объявила, что отца перевели по его просьбе в Ровно, так как в Дубно нет гимназии. Володя был рад. Здешняя гимназия ему опротивела, и он хорошо теперь понимал настроение Крыштановича, который не хотел в ней учиться.

Семья быстро собралась и в середине июня тронулась в путь. Проехали «старую фигуру», православное кладбище, выехали за заставу. Ямщик слез, чтобы отвязать колокольчик. Сейчас лошади умчат прочь от ненавистной гимназии!..

Стороной дороги тянутся унылые вереницы богомольцев. Тащится неуклюжая еврейская балагула, доверху набитая перинами, подушками, детьми. Пролетает в щегольской бричке местный пан, закутанный от пыли в серый полотняный плащ, и бравый кучер с павлиньим пером на шапке брезгливо объезжает скрипучие крестьянские возы.

У дорог высятся развалины замков польских магнатов, журчит где-то невидимая речушка, гордо высятся красавцы пирамидальные тополя. Вот крупные звезды выкатились и застыли на густо-синем бархате небосвода.

Ночная белая дорога. Тишина. Пофыркивают лошади, и звучат сдержанные голоса на станциях, где прописывают подорожные.

Володя сидит рядом с ямщиком. Внутри что-то радостно рвется навстречу новому, неизвестному.

— Скоро ли приедем?

— Скоро, скоро, — отвечает благодушно мужик.

Сырой предутренний туман рассеивается. Видны дальние деревеньки, развалины старого монастыря. Не в таком ли учился милый Фома из Сандомира?.. Мама стучит в окошко:

— Володя, тебе не холодно?

— Нет, нет, мамочка!..

Разве в тринадцать лет бывало кому-нибудь холодно?!

Ровно открылось сразу. У заставы инвалид поднял полосатый шлагбаум, и повозка осторожно стала сползать вниз, к городу.

Въехали в просторный немощеный двор. На одном из домов вывеска: «Ровенский уездный суд». Напротив длинный и низкий дом.

— Здесь мы будем жить, — сказала мать.

Во двор заглядывали какие-то люди, что-то обсуждали: приезд семейства пана судьи был для городка целым событием.

Напротив дома на острове, насыпанном, как говорили, пленными турками, возвышался мрачный полу-развалившийся замок князей Любомирских. Вечером, когда семья уселась за чай, со стороны прудов послышался странный протяжный гул.

— Что это? Что это? — наперебой заговорили дети.

— Это шумят тополя около старого замка, — ответила мать.

— Вам, гультяям, здесь будет раздолье… если не провалитесь на проверочных экзаменах, — добавил отец. — А тебе, малый, придется приналечь на математику, — обратился он к Володе. — Здесь гимназия реальная. В университет из нее путь закрыт.

Это известие ошеломило. Университет был мечтой, маяком на тяжком ученическом пути.

Пять лет провел Володя в стенах Ровенской гимназии, и редко покидало подростка, а потом юношу ощущение неизбывной вины перед кем-то, инстинктивного противодействия кому-то и почти невольной самообороны. Вызывала протест и возмущение вся гимназическая система. Каких только запретов не было для мальчиков! Нельзя было читать Писарева, Добролюбова и Некрасова, нельзя было купаться в прудах и кататься по ним на лодке, нельзя было появляться на улице после семи часов вечера и ходить за город или к старому замку.

Молодое растущее сознание требовало ответов на множество вопросов, которые задавала жизнь, но в среде наставников встречались по преимуществу люди, изуродованные нелепой и чудовищно бездушной системой гимназического образования, превращенные ею в автоматы для задавания и выслушивания уроков. Они вызывали в детях ненависть, в лучшем случае равнодушие.

Внимательно слушал Володя рассказы об учителях, не ужившихся в гимназии. С особенной теплотой вспоминали здесь об учителе физики, «натурфилософе» и материалисте, который в период своего недолгого пребывания в гимназии постоянно спорил с учителем закона божия, отрицая «Книгу бытия», сказку о шести днях творения. По доносу попа учителя уволили.

Очень скоро Володя потерял интерес к учебе и опять перестал готовить уроки. В свободное от занятий время, спасшись от гимназических стражей, мальчики катались на коньках по неокрепшему льду прудов. Случалось, Володя проваливался в воду, но благополучно выбирался и даже не болел — сказывалась отцовская закалка, постоянное пребывание на воздухе. В сплоченной компании сверстников, готовых в огонь и в воду друг за друга, мальчик забывал о еде, о тяжелой обстановке, которая последнее время сложилась в семье. Отец стал совсем плох. И одна мысль владела теперь им: во что бы то ни стало дослужить до пенсии, не оставить семью нищей. В последнее время судье особенно приходилось быть начеку: в город зачастило начальство с ревизиями.

Большое волнение и многочисленные толки вызвал приезд в город генерал-губернатора Юго-Западного края Безака. У дома исправника генерал увидел крошечного гимназистика, не снявшего перед ним фуражки, и велел арестовать его.

— Безобразие, полячки не снимают перед начальством шапок, — ревел разъяренный Безак.

Директор гимназии, явившись к начальнику края, решительно потребовал освобождения мальчика, и самодур уступил: Савицкого выпустили из каталажки.

Вечером этого дня у судьи играли в карты несколько знакомых чиновников. Все дивились бесстрашию директора. Говорили, что у него есть «сильная рука» в Петербурге, и, кроме того, Савицкий оказался не поляком, а русским.

— А, толкуйте… — сказал отец, и Володя изумился его спокойной, непоколебимой уверенности в правоте своих слов. — Просто действовал человек на законном основании, и баста!

— Но ведь Безак!.. Назначен самим царем!

— Все мы назначены царем, — возразил отец.

А у Володи этот случай поколебал доселе прочное представление о титанической, но разумной силе высшей власти. Генерал-губернатор, начальник огромного края, представитель этой власти, схватил за ухо маленького простодушного клопа и — получил отпор, потому что действовал против закона. Директор же действовал по закону и потому победил.

Володя кончил четвертый класс. На лето детей отправили в имение родственников Харалуг. Эвелина Иосифовна осталась с больным мужем.

Весело и шумно в компании молодежи проходило лето. Беззаботное время кончилось в тот день, когда посыльный принес из города записку от матери, что отцу плохо.

Галактион Афанасьевич был еще жив, но говорить уже не мог. Дети подошли, стали у постели, и он смотрел на них долгим, нежным, прощальным взглядом. Трое подростков-сыновей, совсем маленькие дочери… Что будет делать с ними хрупкая, болезненная, бесконечно добрая, но никак не приспособленная к жизни жена? Нескольких месяцев не дотянул он до пенсии, а уж как крепился…

Все вышли. Володя остался. Он подошел и взял большую, тяжелую, бессильную отцовскую руку и, не умея сказать о своей любви и уважении к умирающему за его трудную, честно прожитую жизнь, прижался к руке губами.

Отец умер на следующий день. Много народу шло за его гробом — больше всего бедноты, мещан и евреев с городских окраин. Шумел в деревьях и мел дорогу ветер, из-за решеток тюрьмы на печальную процессию глядели арестанты. Под стеной маленькой деревянной церкви вырос новый холмик. Володя с трудом увел плачущую мать прочь от последнего пристанища судьи Короленко.

После смерти отца семья осталась без всяких средств к существованию. Друзьям покойного с большим трудом удалось выхлопотать вдове жалкую пенсию.

Разноплеменная душа обретает родину


В гимназии появился новый учитель словесности — Вениамин Васильевич Авдиев. На одном из первых уроков он прочитал гимназистам рассказ «Два помещика» из тургеневских «Записок охотника». Володю потрясли простота и правдивость этого произведения. Все знакомо, словно не раз виделось им самим. Так надо видеть; так надо писать о простом, на первый взгляд сером, неприметном, но по-настоящему жизненном и важном.

С этого времени художественная литература — и прежде всего русская литература — перестала для юноши быть просто развлечением, а стала делом увлекательным, серьезным и необходимым.

У Авдиева «а квартире по вечерам стали собираться его ученики, образовался кружок любителей русской литературы, и впервые — как откровение для всех — зазвучали стихи Некрасова, Шевченко, повести Тургенева, Писемского, статьи Белинского, Добролюбова.

Крепче других привязался к новому учителю Володя. Только Авдиев сможет ответить на те вопросы, которые его волнуют, поможет найти себя.

В эту пору родилось и окрепло в Володе стремление воспроизвести, отобразить все, что виделось вокруг. Как он это сделает, юноша еще не знал. Он неплохо рисовал, его пейзажи приводили в восторг товарищей, их хвалили учителя, но они мало удовлетворяли самого Володю. Он видел, что схвачено только внешнее сходство, есть лишь контур, общие черты, но нет главного — не передана задумчивая массивность развалин, нет ощущения высоты в тополях, не чувствуется воздуха в небе, прозрачности в воде тихих прудов. Он бессилен воспроизвести все это кистью или карандашом.

А что, если все это описать?

Володя откладывал альбом для рисования и, сидя в лодке на середине пруда перед замком, надолго задумывался. И тогда мертвые руины словно оживали. На балконе появлялись красивые женщины и молодые рыцари. Раздавались выстрелы, лязг оружия, крики, ржание боевых коней… Внезапно являлась иная картина: старый, задумчивый, точно печалящийся о прошлом замок на острове, вечно шепчущие о чем-то синему безбрежному небу высокие тополя, маленькие домишки окраины с неяркими, робкими огоньками, люди, что живут в этих домах…

И опять в юношеском воображении все менялось. Гайдаматчина. Польский замок штурмуют казаки (как в поэме Шевченко «Гайдамаки», которую Володя прочитал в списках), белым дымом окутался остров…

В этот мир юношеских порывов, неосознанных стремлений, сбивчивых волнующих мечтаний, где причудливо смешивались реальная, но скудная впечатлениями жизнь и яркое, но мертвое романтическое прошлое, русская литература вошла властно, уверенно, на правах хозяйки, владычицы душ. Ее светом озарилось все вокруг — и зародившаяся в юном сердце наивная мальчишеская любовь к сероглазой девочке в беличьей шубке, и смутные, робкие поиски чего-то высшего, сильного, всеобъемлющего, что вобрало бы в себя и избыток молодой энергии, и жгучие порывы к романтическому прошлому, и жажду подвига, — словом, все, чем наполнялось Володино существо в трудный переломный период последних гимназических лет.

Странное дело, размышлял Володя, Авдиев пел украинские песни, читал Шевченко и любил все это не меньше, а может быть и сильнее, чем «ненастоящий» Буткевич, но у него на первом плане стояло другое — большая человеческая мысль.

Авдиев дал мощный толчок смутным, неоформленным чувствам и мыслям, которые тревожили юношу и которые впоследствии отлились у Короленко в четкие формулы. Он помог Володе обрести родину. Это была уже не Польша, не Украина, не Великороссия — это была великая область русской мысли, русской литературы, область, где господствовали Пушкин, Лермонтов, Белинский, Добролюбов, Гоголь, Некрасов, Салтыков-Щедрин.

Недолго продержался в гимназии Авдиев — он не умел подлаживаться к начальству и вынужден был перевестись в другой город.

Володя, как и многие другие гимназисты, словно осиротел. Какая-то страшная пустота образовалась вокруг, когда не стало Авдиева. Впоследствии Короленко узнал, что и умер он все в той же скромной должности учителя словесности, сохранив до конца дней яркую оригинальность своей талантливой натуры.

В гимназии Володя шел в числе лучших учеников. Он много читал, предпочитая новейших беллетристов — Мордовцева, Омулевского, Бажина, герои которых вступали в жизнь с лозунгом разрушения старого мира. Но Белинский и особенно Добролюбов оставались для юноши высшими авторитетами, Тургенева он любил фанатически. С Рахметовым Чернышевского Володя еще не познакомился, но жажда героического распаляла его воображение, будила мечты о будущем… Где-то в России назревают важные, решающие события. Молодой человек лет двадцати пяти, невысокий, крепкий, с умным и твердым взглядом (это и он сам и не он) отправляется туда. Неудачная первая любовь заставила его отказаться от личного счастья и целиком отдаться трудной и опасной работе. Его знают немногие, но кто знает, тот в нем уверен: «Этот N. N. — человек умный, на него можно положиться…» Его преследуют, и он уезжает в глухую провинцию. Здесь вместе с «друзьями из народа» он работает в мастерской, читает им запретные книги и рассказывает о том, что зреет в далеких бурных столицах…

Это мелькало пока в воображении, а в действительности были опротивевшая гимназия, усиленный надзор за душами и поступками учеников, стесненное состояние семьи, постоянно озабоченное милое лицо матери.

Уже перед самыми экзаменами произошел случай, который едва не окончился для Володи печально. Во время урока он увидел за стеклянной дверью подслушивающего надзирателя. Попросившись из класса, Володя открыл дверь, и все увидели Диткевича, занятого привычным делом. После уроков надзиратель грубо потребовал, чтобы Короленко остался в карцере, а когда юноша отказался, то попытался силой заставить его подчиниться. Володю взорвало. Это был один из немногих в его жизни жесточайших порывов безрассудного гнева. Глядя в маленькие зеленые глазки, он громко сказал:

— Вы шпион, негодяй и идиот!

В эту минуту в маленькой фигурке соглядатая для Володи словно собралось все зло, которое давило и угнетало его все годы гимназической жизни. А сознание, что он бросил этому злу открытый вызов, доставляло неиспытанное ранее наслаждение.

Володя отделался только отсидкой в карцере, и из гимназии, вопреки опасениям, его не исключили.

…Последним экзаменом был закон божий. Сегодня надо забыть о всех доводах материалистов против веры, о «натурфилософе» из гимназической легенды, о том, что на уроках закона божьего протоиерей в качестве последнего аргумента против «суемудрых толкований» любознательных мальчишек выдвигал требование веры без внутренней убежденности. Надо забыть о том, что год назад законоучитель выдал гимназическому начальству тайну исповеди. Надо, наконец, хоть на сегодня, позабыть о том, что в жизни с ее глубиной, сложностью, нравственными запросами для слепой, бездушной веры не остается места.

Зажав под мышкой катехизис и учебник по истории церкви, Володя шел на экзамен… А через час, веселый и возбужденный, размахивая ненужными уже книгами, мчался домой, чтобы обнять мать и сообщить, что он свободен.

Свобода! Свобода! Все вокруг привычное и — новое. Через несколько дней им раздадут аттестаты (а выпускник Короленко получит серебряную медаль!); они отпразднуют вместе с учителями в погребке Вайнтрауба свое вступление в новую жизнь и — прости-прощай, Ровно! Володя поедет в Петербург, пока в Технологический институт, а потом и путь в университет будет открыт. Только бы поскорей уехать отсюда — от мрачного замка, гниющих, стоячих прудов, сонной, ленивой жизни захолустья — навстречу новым дорогам, заманчивым мечтам.

Где-то там, за пределами ровенского мирка, шумит, волнуется, ищет новых жизненных путей большой, притягательный, желанный новый мир.

Оттуда донеслись отголоски нечаевского процесса.

Один из учителей дал Володе газету с отчетом о процессе, и первое, о чем подумалось юноше, было: «Значит, и у нас есть уже это…» Появились люди, думающие не о себе, а о народном бесправии. А раз они есть, то скоро и он сам окажется среди них, в студенческой среде с ее брожением, новыми идеями и запросами. Только зачем же Нечаев убил ни в чем не повинного студента Иванова, хотя знал, что он не изменник? Что-то уж очень невероятно все это, может быть, газета лжет?.. Юноша еще слабо разбирался в общественной борьбе и только впоследствии узнал, что в революционной среде авантюристическая деятельность Нечаева встретила почти единодушное осуждение.

И вот в конце лета 1871 года мать и дядя отвезли Володю в Бердичев, откуда начиналась железная дорога. Чтобы снарядить сына, Эвелине Иосифовне пришлось заложить свою пенсионную книжку, продать некоторые вещи. В кармане Володи лежало извещение, где было напечатано, что он принят на первый курс Петербургского технологического института и обязан явиться к 15 августа. Подпись: директор Ермаков. Он ждет к себе студента Короленко В. Г. для выполнения им высокого назначения.

Третий звонок. Мать горячо целует сына и крестит крамольным польским крестом. По ее лицу текут, не переставая, слезы. Володя крепится, хотя ему тоже очень хочется плакать. Поезд дергает раз, другой, юноша вскакивает на подножку.

— Прощайте, мама, дядя! Прощай, Ровно!

Поезд гремит, лязгает, рвется вперед. В уголке вагона третьего класса примостился Володя Короленко с тощим узелком, в смешном костюме из какой-то сверхпрочной материи, в широкополой шляпе на буйных кудрявых волосах.

Загрузка...