ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

К вечеру с горных вершин потянул легкий ветерок и смягчил свирепую августовскую жару. Солнце спряталось за дождевыми облаками, которые выползали из-за горы, заслоняя своим черным знаменем голубизну летнего неба. Они стремительно поднимались и растекались над горой Романи́ей, словно хотели скрыть ее от глаз. Все чаще и чаще сверкали змеи-молнии, грохотал гром. В воздухе метались перепуганные птицы, наполняя лес жалобными криками. Все смешалось, всполошилось, даже старые вороны взволнованно каркали и, чувствуя запах крови, не покидали гор.

Фашисты упорно били из орудий и пулеметов. Вокруг на несколько квадратных километров беспорядочно поднималась взметенная взрывами земля. Тяжко, с хрипами и болью вздыхал воздух, а горы дико стонали.

Это походило на страшный суд, о котором Вла́да Ште́фек слышал от стариков. И вот теперь пробил час этого суда. Казалось, что нет спасения. Сегодня все будет кончено… Тявканье пулеметов, лай винтовок, рычание орудий — этот адский грохот усиливали раскаты грома. Все предвещало несчастье.

Позади, в нескольких шагах от Влады, взорвался снаряд. Над головой с воем пролетели осколки и камни, а с деревьев посыпались ветки и опаленные шаром листья.

«Перелет, немчура, перелет, — с облегчением вздохнул пулеметчик, словно это был последний взрыв. — Подарили мне еще одну минуту жизни… Эх, мать их… лезут словно с цепи сорвались».

Вла́да Ште́фек — пулеметчик второй роты, оставленный прикрывать отход батальона, лежал на холме над кривой волчьей тропой, укрывшись в низком кустарнике. Не сводя глаз с прицела, он внимательно просматривал равнинку, где, как муравьи, копошились немцы. По его лицу стекал нот, оставляя светлые глубокие бороздки на грязной коже. Изредка он вытирал эти струйки рукавом куртки и проводил языком по растрескавшимся губам. Его мучила жажда. Толстая нижняя губа приметно дрожала, а в воспаленных глазах, полных тоски, тревоги и отчаяния, плясали отблески пожара, который пожирал маленькую боснийскую деревушку. Ветерок раздувал пламя, и огонь гудел, словно набухшая горная река; он перелетал с крыши на крышу, охватывая дощатые дома, рушил сараи, перемахивал через плетни и, как змея, полз по раскаленной земле. Где-то за горой послышался гул самолета, и тяжелые взрывы потрясли землю. Со стороны горящего села, откуда тянуло дымом, доносились выстрелы, а на полянках уже показались вражеские солдаты в шлемах. Штефека охватил страх перед бешеным натиском этой неистовой силы, и, не будь здесь помощника — Бориво́я Ми́ловича, — у Штефека уже, вероятно, стучали бы от страха зубы. Но теперь приходилось сдерживаться; только густые черные брови пулеметчика то поднимались вверх, то опускались, выдавая волнение.

«Счастливого пути, дорогие товарищи, — подумал он и печально взглянул вверх, в горы, куда недавно ушли бойцы, которых он прикрывал сейчас. — Все мы не можем дойти туда, куда идем… Но кто-нибудь дойдет, наверняка дойдет…»

Может быть, впервые за всю войну он позавидовал своим товарищам, которые живыми вырвались из этого ада, их жизнь теперь немного дальше от холодных объятий смерти. Может быть, на один только день, но все же подальше от нее.

«Правда, еще неизвестно, что их ожидает там», — чтобы немного успокоиться, подумал Влада и стал торопливо обшаривать карманы, хотя отлично знал, что там уже нет ни крошки табаку.

И вдруг он заметил, что немцы обходят их справа по небольшому лужку, огороженному плетнем. Первым решением было нажать на гашетку пулемета, но он сдержался: стало совестно зря тратить патроны. Далековато. Может быть, лучше податься в лес, пока их еще не заметили? Пальцы его нервно пробежали вверх и вниз по пуговицам куртки, словно по клавишам гармоники. Торопливо бросил взгляд на вражеских пехотинцев; он и глазом не успел моргнуть, как они короткими перебежками заняли позиции, совсем недавно оставленные партизанами.

Здесь, на этих утесах, партизанский батальон держался два дня — прикрывал переброску главных сил через скалистые горы. Два дня умирали бойцы, два дня пылали хибарки боснийцев, охваченные пожаром. Здесь умирала надежда на жизнь и гибла вера в будущее счастье. Но рождалось что-то новое, известное только тем, кто переживет эти тяжкие дни. В конце дня был получен приказ. Батальон поспешно оставил позиции и затерялся где-то в горах, поросших кустарником. Под защитой густых клубов дыма партизаны уходили в лес, дым понемногу расходился и таял в ущельях, а партизаны устало шагали все дальше и дальше, карабкались по кривым тропинкам, постепенно продвигаясь на восток.

— Влада, ты почему не стреляешь? Да стреляй же, стреляй! — зачастил Милович, увидев немцев. — Эх, браток, дай-ка я!

Штефек молча оттолкнул руку помощника. Ему было не до шуток. Не будь он пролетер[1], он, наверное, заплакал бы. Правда, слезы и сейчас набегали на глаза, но это было от горького дыма.

— Ты что, оглох? Стреляй! — И когда пулеметчик опять ничего не ответил, помощник спросил испуганным шепотом: «Что, может, патронов нет?.. Тогда нам, наверное, пора давать ходу. Все же лучше, чем погибнуть, а?»

Пулеметчик нахохлился, как старый индюк, которого дразнят ребятишки. Лицо покраснело, а брови сурово сошлись у переносицы. На некоторое время воцарилось молчание, словно в могиле. Было слышно, как шелестят листья на ветках.

— Бежать, говоришь, надо, а? — глухо прошептал Влада, сдерживая ярость. — Ты с ума сошел или, может быть, забыл, как на днях расстреляли Се́кулича за то, что он раньше времени оставил позицию… Я думаю, лучше здесь погибнуть, чем опозорить роту.

— Ну ладно, раз ты так говоришь, хорошо, можно и погибнуть.

Штефек и Милович были старые товарищи, лучшие бойцы в роте, всегда друг возле друга. Боривое, бывало, и куска хлеба без Влады не съест, а Влада без него глотка воды не выпьет. Все делили пополам: и горе и радость. Если надо было идти на пост одному, шел другой, ведь легче отстоять смену за друга, чем за себя. В бою их всегда видели вместе. Когда рота получала важное задание, именно их посылал командир: знал, что друзья не подведут, даже если придется рисковать жизнью.

— Стыдно, я и сам знаю, что стыдно, да… — выдавил из себя Милович и добавил хриплым голосом: — Если фашист не прикончит, свои расстреляют. Черт побери эту смерть, всюду караулит.

— Успокойся ты, приди в себя, меня и самого трясет… Лучше смотри, чтобы эти волки нас не окружили.

Милович молча отполз немного в сторону, прислонился к нагретой каменной плите. Тревожные мысли не оставляли его. Вот разорвется снаряд, убьет или искалечит, и тогда всему конец — жизни, борьбе, любви. И больше не нужна будет ни свобода, ни встреча с русскими. По лицу поползли первые капли дождя, они словно успокоили его. Дождь стал моросить сильнее, будто небо вместо матерей и сестер оплакивало тех, кто лежал, распростершись, на скалах в горах.

И, глядя на затянутую облаками вершину Романи́и, Милович вспомнил любимую партизанскую песню:

Над горою Романи́я

Флаг червонный плещет, вьется,

В нем привет нам от России,

Пусть сильнее сердце бьется.

От этого стало немного легче на душе. А потом пришла надежда, что немцы ослабят натиск. «Не такие уж они дураки, чтобы бродить ночью по лесу, да еще в дождь. Хорошо, что дождь начинается…» Боривое осторожно подполз к пулеметчику, который что-то шептал. «…Вместе воевали, вместе и умрем. Мы неплохо отомстили немцам, — Штефек обнял пулемет с обгорелым прикладом и опустил на него голову. — Мы хорошо воевали, честно, а теперь должны с честью умереть… Правда ведь?.. Осталось сорок патронов, хватит на четыре десятка немцев… Ну, что молчишь, дурак железный, думаешь, мне охота умирать?»

Вдруг в двадцати — тридцати шагах от них разорвался снаряд. Милович припал к земле. Воздух наполнился дымом. Печально пропела шрапнель. Где-то у села залаял тяжелый пулемет, и над головами партизан засвистали пули. Одновременно заговорили несколько винтовок.

— Влада, ты жив? — окликнул его помощник.

— Теперь давай, пора. — Штефек приподнялся, взял пулемет за ремень и повернулся спиной к немцам.

Милович не узнавал своего пулеметчика, так он изменился за сегодняшний день. Глаза ввалились, лицо потемнело от пыли и пороха, осунулось, словно после тяжелой болезни, скулы обтянулись. Пробитая пулями, прогоревшая у костра куртка висела на плечах, как на вешалке.

Согнувшись под тяжестью пулемета, Влада большими прыжками перескакивал через самые крупные камни на тропинке, раздвигал руками ветки, грозившие выколоть глаза, ругался, когда колючие кусты цеплялись за одежду или за пулемет. Он спешил уйти подальше от этого места, скорей догнать свою роту, а там будь что будет. — куда все, туда и он. Но, увидев заросли ежевики, он задрожал от нетерпения: не хватило воли пройти мимо ягод, хотя бы за это и пришлось заплатить головой.

— Скорей, Бора, скорей, — поторапливал Штефек товарища, а сам совал в рот ягоды вместе с листьями, а то и с колючками. — Не можем мы тут долго копаться. Скоро стемнеет, здесь и заплутаться недолго.

— Смотри, — показал Милович, — какой-то огонь.

Огонь приближался из-за деревьев. Он разгорался все сильнее и уже полыхал перед их глазами. И вдруг ахнул страшный взрыв. В небо взлетел огненный столб. Партизаны в растерянности бросились вперед, но не успели они выйти на дорогу, по которой прошел батальон, как заметили убитого товарища. Он лежал на спине с широко открытыми глазами, в левой руке сжимал карабин, в правой — гранату.

«Эх, бедняга, вот где довелось голову положить… У мертвых всегда остаются патроны», — подумал Милович. Но ранец и подсумок убитого бойца были пусты, нашлось всего три патрона в магазине карабина. В карманах мертвого гулял ветер — ни крошки хлеба, ни табаку.

Постепенно спускались сумерки. Дождь все сильнее стучал по листьям. Воздух сделался каким-то мягким и сладким. Недалеко от тропинки зарыдал удод, ему ответила сова, и Влада почувствовал, как острый холодок пробежал под рубашкой. Ему захотелось поскорее выбраться отсюда, но через несколько шагов их остановил глухой стон.

— Слышишь, кто-то стонет, — схватил он за руку товарища, — может, это кто из наших ранен.

Не теряя друг друга из виду, они побежали вдоль ручейка. Тропинки здесь не было, и бойцы едва пробирались сквозь чащу; они бегали взад и вперед, скользили на мокрых камнях, падали. В эти минуты они забыли о своей роте, забыли, куда им надо идти. Надо было найти раненого, и они его нашли.

— Дра́гиша, ты разве не ушел с отрядом? — вскрикнул Милович, увидев связного роты, который, весь в крови, скорчившись, лежал у дерева. Это был маленький, тщедушный паренек лет восемнадцати, что не мешало ему быть храбрым бойцом. Сейчас он сиротливо повернул набок голову и поводил глазами, из которых уже смотрела смерть.

— Куда тебя ранило?

Штефек опустил на землю пулемет и сел рядом со связным.

— Есть у тебя бинт?.. Боривое, подержи-ка. — Он быстро стянул с себя рубаху, изорвал ее на ленты и перевязал раненого. Но остановить кровь ему не удалось.

— Я нес вам приказ отходить, — прошептал Дра́гиша. — Наши зашли за гору… Как дойдете до ручья, сверните направо, а я останусь здесь, вас прикрою. — Слезы потекли из его круглых голубых глаз.

Раненый тяжело вздохнул и утер слезы кулаком.

— Влада, у меня в сумке две гранаты. Если эти собаки полезут, найдется, чем их встретить. А вы ступайте, возьмите мой автомат, все равно у меня нет патронов.

— Ты тоже пойдешь с нами, — ответил ему Штефек.

— Куда уж мне! Товарищи, если вы настоящие сербы, не трогайте меня. Не хочу я быть вам обузой в пути.

— Боривое, подними ка его мне на закорки.

Приходилось часто отдыхать. Драгиша с каждым шагом становился все тяжелее. Носильщики менялись, а когда добрались до ручья, в изнеможении свалились отдохнуть и напиться холодной воды.

— Спасибо вам, что не бросили меня, этого я никогда не забуду, — заговорил связной, смочив губы. — Я и не знал, что вы такие хорошие ребята… Только бы не умереть…

— Ну, брат, в этом можешь не сомневаться, — ободрил его Штефек, хотя видел, что минуты раненого сочтены.

— Когда меня ударило, я подумал, что никогда больше не увижу свою милую матушку. Она в Крагуевце живет. Верно, ждет меня…

Бойцы встали, готовясь в путь. На горы опускалась ночь. Сумрак обволакивал предметы. Сыпал мелкий дождик. Сверкали острые молнии.

— Ну, пора идти.

— Посидите еще немного, — прошептал связной. — Мне спать хочется. Подождите…

Голова его дернулась и откинулась в сторону, тело свела судорога, а правая рука сползла с груди и ударилась о землю.

— Драгиша! — испуганно крикнул Влада. — Ты не притворяйся!

Связной молчал. Глаза его остановились. Губы посинели.

— Эх, бедняга, — сдерживая мелкую дрожь, вздохнул Милович, и из глаз его покатились слезы.

Им не хотелось бросать товарища так в горах. Они завалили тело камнями, поклонились могиле и, не оглядываясь, двинулись в путь. Узкие волчьи тропинки, обросшие терновником и можжевельником, извиваясь, бежали в разные стороны, как белые змеи, тянулись по камням. Здесь нетрудно было заблудиться. Поэтому Влада и Боривое шагали молча, глядя под ноги, чтобы не потерять следа батальона. Но быстро сгустилась темнота, теперь приходилось идти наугад. В такую ночь, говорят крестьяне, и собаку можно украсть. Даже гайдуки не выходили на промысел в такие ночи. Дождь уже не моросил, а лил как из ведра. По тропинкам мчались мутные ручейки.

Ветер сек лицо острыми струями дождя. Идти было все труднее, а впереди ждал длинный и трудный путь и тайны черной ночи в горах. Миловича охватили злые предчувствия. Еще час назад он думал только о том, как бы живым вырваться из боя, а сейчас к нему пришли совсем другие мысли.

— Эх, мать моя, да знаешь ли ты, что такое война, — вырвалось у него. — Никто, ей-богу, никто не доживет до конца. — Он остановился, снял шайка́чу[2] и вытер шею. — Знаешь, дружище, если мы и это переживем, то, верно, уж никогда не умрем.

— Зря ты боишься. Переживем. Похуже бывало, — сказал пулеметчик, чтобы успокоить товарища, хотя в эту минуту он и сам не верил в завтрашний день. — Я думаю, должны мы это пережить.

— «Должны», «должны»! Хорошо ты говоришь… Холодно-то как, бог ты мой, вся душа заледенела. — И Милович вздрогнул, от холода началу мелко стучать зубы. Опа́нци[3] скользили по камням, тянули назад. Мокрая одежда прилипла к телу. Милович так согнулся под тяжестью своей винтовки и автомата связного, что уперся подбородком в грудь. Теперь он был похож на старика, а не на парня, которому всего двадцать два года. Его пугала переправа через Дри́ну, пугала Сербия, а встречи с че́тниками[4] он боялся больше, чем боя с немцами. Он был опытный партизан, участвовал не в одном бою, но его всегда страшила рукопашная. Он немало повидал и до того, как попал к партизанам, работая в подполье. Там он старательно выполнял все поручения комитета и, может быть, никогда и не взялся бы за оружие, если бы однажды не нагрянули уста́ши[5] с обыском. Его, к счастью, арестовать не удалось, но враги сожгли дом, а вместе с домом сгорели инструменты. Нечем стало зарабатывать на кусок хлеба. За год, проведенный в боях, Милович заметно возмужал. На висках появилась седина, и он в добрую минуту шепотом жаловался Владе, что, когда кончится война, девушки не захотят и глядеть на него.

— Зря ты беспокоишься, — утешал его приятель. — После освобождения тебе дадут портфель министра. Будешь командовать всеми каменотесами, такую девушку найдешь, какой не сыскать от Романи́и до Ба́ня Лу́ки.

— Да ну? Так, говоришь, я получу министерский портфель, здорово, а? И не какой-нибудь, а прямо по специальности?

— Ну да, ты же сам каменотес. Это дело ты знаешь. Вот пост министра путей сообщения тебе не дадут. Это место для меня.

Как и все партизаны, Милович с нетерпением ждал прихода русских, и эта надежда поддерживала его… Но сейчас, когда бригада получила приказ и двинулась через Романию на восток, в нем все взбунтовалось. Горькая тоска легла на сердце. Хмурый, вялый, он часто останавливался, оборачивался назад и, глядя вдаль, вздыхал.

— Эх, гордая моя Босния, и до каких пор ты, несчастная, страдать будешь… Все тебя покинули, вот и я оставляю тебя.

— Что это ты, болван, там бормочешь? — спросил его Влада так, как мог спросить только настоящий босниец.

— Жалко мне…

Он не успел договорить, чего ему жалко, как донесся оклик из темноты:

— Стой! Кто идет?

— О, здесь уже наши! — воскликнул Штефек, и губы его задрожали от радости, словно у малого ребенка, увидевшего мать.

Они догнали свою роту, когда батальон расположился на привал. На вершине горы было холоднее, хотя дождь перестал. Штефек пошел искать командира, чтобы доложить ему о возвращении, а Милович свалился у тропинки, где сидели бойцы и курили, пряча огонек в ладонях…

— Ты жив, браток? — окликнул его кто-то, дергая за плечо.

— Жив, а что? — очнулся Милович от короткого сна.

— А коли жив, жми вперед, — сердито проворчал голос, и боец скрылся в темноте.

И снова перед усталыми глазами все те же картины. Опять каждые полчаса колонна останавливается — подтягиваются «хвосты», меняются носильщики раненых, бойцы отдыхают. Переход через Романи́ю идет медленно. Места незнакомые, дороги никто не знает, а проводника найти не удалось. Блуждали долго. По нескольку раз обходили одну и ту же вершину, вновь попадали на те же самые тропинки. И всюду над ними, как смерть, поднимались мрачные скалы, а под ногами зияли голодные глубокие пропасти.

Перед зарей, когда разошлись облака и засияли холодные звезды, с Деветака подул ветер, от которого натужно застонали старые деревья. Было слышно, как скрипит и плачет сосна, вся в блестящих слезах смолы, ей вторит столетний сосед. Где-то вдалеке, за глубоким ущельем, завыли голодные волки, зарыдала сова, застрекотали какие-то птицы, и горы проснулись, а бойцам от этого стало лишь немного теплее.

II

Первый пролетерский батальон 13-й бригады, носящей имя легендарного бойца Р. Кончара, получил приказ двинуться через Романию навстречу Красной Армии. Хотя это не было неожиданностью, у бойцов от радости весело разгорелись лица и заблестели глаза. Вдруг послышались необычный шум, крики, начались объятия и поцелуи, зазвучала боевая песня: «Вперед, молодые партизаны». Забылся голод, не чувствовалась усталость, даже ослабевшие раненые перестали стонать. А раненых в этот день в батальоне набралось больше тридцати: перебитые руки, простреленные ноги, изуродованные ребра и позвоночники, а перевязанные головы никто уж даже и не считал. За время тяжелого марша многие раненые совсем обессилели и не могли двигаться, их приходилось вести на руках.

Санчасть двигалась за обозом, а весь обоз батальона состоял из нескольких мулов, четырех лошадей и двух ослов; на них нагрузили тяжелый пулемет, миномет, два котла и несколько ящиков с боеприпасами. Легкораненые шли, держась за вьюки лошадей или опираясь на винтовки, а то и просто на палки. Когда палка ломалась, в горах раздавалась соленая брань, неслись проклятия. На привале то тут, то там слышались тяжкие вздохи и стоны, иногда их заглушала грустная песня. Это пели раненые, чтобы забыть свою боль. А когда раздавалась команда «Вперед», все стихало, лишь постукивали подкованные башмаки, да иногда слышались голоса ротных и взводных: «Тянутся, как мертвые… У вас что, ноги или деревяшки?»

Впереди небольшого взвода (в нем было всего десять парней и одна девушка) шел Ра́де Косма́ец, молодой, высокий, крепкий парень. У него было загорелое продолговатое лицо, нос с горбинкой — типичный шумади́нец[6]. Космаец гордился этим, как девушка гордится длинной косой. Долгие бои и изнурительные переходы не могли стереть его юношеской красоты, а большие черные глаза всегда горели любовью к жизни. Вот и сейчас, когда моросит холодный дождик, когда бойцы ежатся в суконных куртках и дрожат от холода под пятнистыми плащ-палатками, Космаец шагает в одной рубашке с короткими рукавами. Мокрые руки, поросшие темными волосами, покрылись гусиной кожей, но он терпеливо молчит и не выдает дрожи, только сильнее ощущает, как в плечи врезается ремень автомата, это раздражает его больше, чем дождь и холод.

Космаец был в том возрасте, когда молодой человек легче всего переносит трудности. На марше он успевал несколько раз пробежать вдоль колонны своего взвода, а то и всей роты, помогал выбившимся из сил пулеметчикам, шутил с санитарками и считал, что так ему самому легче идти. Раде прошел уже немало боев, дрался храбро, не раз бывал ранен, а на левой щеке так и остался след от осколка гранаты. Товарищи знали, что он умеет пошутить, любили его в добрую минуту и побаивались, когда он был не в духе. Тут уже не стоило попадаться ему на дороге. В гневе он хмурил длинные черные брови и смотрел на виноватого, как на преступника. Так, бывало, пронзит насквозь взглядом, будто наизнанку вывернет, а потом плюнет под ноги и махнет рукой, словно говоря: толку от тебя, как от козла молока.

Переход через Романию был для него самой большой радостью за все годы этой тяжелой народной войны. С каждым шагом вперед все ближе победа, свидание с родными, долгожданная встреча с русскими, счастливое будущее. Вот почему он всю дорогу торопил своих бойцов: «Ну, что тянетесь, как неживые, можно ведь и побыстрее… Звона́ра, ты оглох? Давай еще немножко, полегче будет».

— Ты все еще надеешься, что когда-нибудь будет полегче? — боец оскалил широкие зубы и криво усмехнулся. — Эх, да что я, это ведь твоя обязанность — нас агитировать.

— Моя обязанность — делать умных людей из таких дураков, как ты, но я вижу, что это невозможно, — сердито ответил взводный, и его черные глаза сверкнули. — Молчи уж лучше, да шагай вперед.

— Я бы молчал, да надоело, — Звона́ра взъерошился, как петух. — Было бы где спрятаться, я бы знал, что мне делать.

— Дезертировать? — Космаец вспыхнул. Глаза его налились кровью, а рука крепче сжала автомат. — Негодяй ты этакий, а еще ско́евец[7]. Давай сюда винтовку и катись на все четыре стороны.

— Винтовку не отдам, — ответил Звонара и, опустив голову, торопливо зашагал вперед. Ему стало стыдно. Всю дорогу он старался избежать стычки не только с Космайцем, но и вообще с кем бы то ни было из бойцов.

«И какой черт тянул меня за язык, вот наболтай на свою голову, сам себя осрамил, — думал он. — Ну кому сейчас легко? Всем трудно, и все молчат. Только я… — Уши у него покраснели, как красный перец, а спина под мокрой от дождя рубашкой вдруг покрылась испариной. — Эх, и сам опозорился, и всех своих черногорцев осрамил», — эта мысль казалась ему невыносимой. Он так расстроился, что забывал наклоняться и набил здоровенный синяк, ударившись несколько раз о сучья деревьев.

В оборванной немецкой куртке и узких белых крестьянских штанах, сквозь которые на бедрах проглядывало голое тело, Звонара дрожал от холода. Ремень винтовки тер плечо, а патронташ перетягивал тощий ввалившийся живот. Пестрая деревенская сумка всю дорогу болталась за спиной и гнала его вперед, как кнут гонит усталую лошадь. Наконец и она показалась ему слишком тяжелой. Звонара хотел было снять сумку и бросить, но передумал, вспомнив, что в ней лежит вещь, которая служит ему талисманом.

Он нестерпимо устал, веки слипались, но желание жить было сильнее сна. Тропинка шла вдоль глубокого ущелья, здесь достаточно было одного неосторожного движения, одного сорвавшегося из-под ног камня, и никто не спасет от верной смерти.

Звонара опасливо взглянул вниз, в глубокую пропасть, и почувствовал, как у него закружилась голова. Тропинка все заметнее ползла вверх, и идти становилось труднее. Темнота и густой лес пугали людей, даже лошади чего-то боялись. Камни срывались из-под ног, катились вниз.

Партизаны шагали молча. Долго не было привала, люди еле тащили ноги, дрожали от усталости. Хотя дождь перестал, с ветвей еще падали ледяные капли.

— Эх, вот бы мне сейчас рюмочку ракии, — вздохнул Сте́ва, политрук первого взвода, — хоть бы горло промочить.

И опять наступила тишина. Минуты тянулись как вечность. И все же бойцы шли довольно быстро, гораздо быстрее, чем можно было ожидать. Слышен был только стук солдатских башмаков, они так таинственно пели свою печальную песню, которая нагоняла еще большее уныние. Сте́ва шагал молча и вдруг увидел, что в углублении на большом камне поблескивает дождевая вода, от нее тянуло каким-то таинственным запахом и свежестью. Он несколько раз зачерпнул ее сложенными ладонями и проглотил вместе с осадком. Вода освежила его.

— Это ты, Космаец? — спросил он, оглянувшись. — Никогда я не пил воды вкуснее этой.

— Сомневаюсь… Ты всегда так говоришь.

— И всегда говорю правду.

— Только я тебе никогда не верю.

— Мне?

— Ну, да, тебе… Вот в последний раз ты соврал, и теперь товарищи тебе не верят, — прибавил Космаец. — Сколько раз ты уверял бойцов, что русские придут до ильина дня…

Политрук словно очнулся, поднял голову и сказал:

— Я никогда не лгал. И товарищи мне верят больше, чем тебе.

— Я не политик, я могу иной раз соврать или обмануть, но ты, брат… С меня достаточно, если бойцы выполняют мои приказы, а ты должен, знаешь, языком…

— Да что ты ко мне пристал, я ведь не цыган, чтобы мне товарищи не верили, — взволнованно ответил Стева и долго молча шел рядом со взводным, раздумывая, серьезно говорит Космаец или по-дружески шутит. Если это действительно так, почему его не заменят?

«Нет, погоди, товарищ, мы еще увидим, кому больше верят», — эта упрямая мысль сразу принесла ему облегчение.

Где-то далеко за горами раздался глухой раскат грома, блеснула молния. Стева замедлил шаг и взглянул на небо. Всюду чернели облака. Батальон не останавливался, он продолжал путь через незнакомые каменистые горы. Вокруг уже не было ни травы, ни деревьев, всюду белели камни, а тропинка то и дело пропадала, потом вилась между скал, срывалась вниз или ползла вверх по крутому склону. Политруку казалось, что прошло уже много дней и ночей с тех пор, как отряд идет по этой трудной и бесконечной дороге. Ноги у него подгибались, тело сводила судорога, глаза закрывались. Хотелось есть и пить. В горле пересохло, а тело сжигал огонь. Но у него еще хватало сил оставаться в колонне, иногда он даже помогал товарищам, которые не могли карабкаться дальше, и, выбиваясь из сил, тащил то пулемет, то ящик с боеприпасами.

Когда колонна остановилась на привал, Стева без сил свалился рядом с Космайцем.

— Нет, браток, не могу больше, — вздохнул политрук и положил голову на плечо взводного. — Теперь уж я не встану, сил нет.

— Помалкивай, а то бойцы услышат, — зашептал Космаец. — Нам надо тянуться из последних сил. Если мы упадем, что с бойцов спрашивать. Они с нас пример берут. Я еще держусь, и ты держись.

— Еще бы тебе не держаться, ты возвращаешься к себе, в Сербию, домой идешь, — усталым голосом пробормотал Стева. — Тебя ждут, думают о тебе… Бедные матери, только они могут терпеть и ждать всю войну… А меня никто не ждет, никто не глядит на ворота… Мачеха пир устроит, если узнает, что я отдал концы. А братьям я не нужен, к тому же неизвестно, живы ли они. Куда мне податься, когда кончится война? — политрук опустил голову и грустно задумался, словно ребенок, который потерял родителей на ярмарке.

— Тысячу раз я тебе говорил, об этом нечего беспокоиться, — рассердился Космаец. — Кончится война, мы вернемся на Космай. У меня есть дом, если его не сожгли, есть отец и мать, если их не расстреляли, а девушек мы найдем таких, каких еще никто не видывал.

Стева усмехнулся и взглянул на Космайца исподлобья:

— Ты большой оптимист… Эх, опять команда… «Приготовиться…» Ой, мамочка, как я встану?

Космаец вскочил и протянул ему руку:

— Давай.

Стева и Космаец почти два года шагали в одной роте, укрывались одной плащ-палаткой, делили пополам и муки и горькое счастье, все уважали их как старых и опытных бойцов. В бою они всегда были рядом, любили друг друга, как родные братья, и все же… Стева завидовал Космайцу. Ведь каждый раз, когда их взвод отличался в бою, все говорили: «Слышали, Космаец уничтожил немецкую батарею?» Или: «Космаец занял два дзота и захватил девять пленных… Космаец взял тяжелый пулемет с расчетом… Вот молодец!.. Космаец первый прорвал цепь… жаль, что у нас мало таких героев…»

«Все кричат: Космаец, Космаец, а я-то что же? — сердито думал политрук. — Разве я воюю хуже? Ну ладно, он командует, бойцы выполняют приказы, а кто воспитывает таких героев? Мы, политруки и комиссары…»

И все же лучшей наградой для Стевы было то, что коммунисты предложили избрать его секретарем партячейки. Новая должность задала ему немало хлопот, но он чувствовал себя всесильным властителем небольшого государства. И чтобы бойцы, а в первую очередь девушки, знали, что он стал таким важным руководителем, Стева где-то раздобыл и повесил через плечо желтую кожаную планшетку, набитую старыми газетами, а из-под крышки планшетки всегда виднелась книга, впрочем, прочесть ее никак не находилось времени. У него была также и История ВКП(б), которую он открывал только на партсобраниях, и, потрясая ею перед лицами товарищей, говорил: «Смотрите, это для нас букварь, по которому мы должны учиться, как воевать и какими быть». В качестве политрука Стева вмешивался во все споры командира с комиссаром, вставлял замечания, защищал комиссара, выдвигал свои предложения, ругался, спорил, уговаривал, а когда надо было, умел и потребовать; если добивался своего, весело насвистывал, выпячивая грудь, как старый сват на свадьбе.

Но у политрука был и недостаток: он любил выпить. Об этом знал даже комиссар батальона, но Стеве все сходило с рук. Вероятно, его человечность подкупала начальников.

«Испорченные люди и пьяницы всегда хорошо воюют», — шутили в роте, и все знали, что это камешек в огород политрука.

Среднего роста, с кривыми ногами, в широких немецких брюках и длинной итальянской куртке, обвешанный гранатами всех воюющих государств, обмотанный пулеметными лентами, с пистолетом на животе, он больше походил на харамба́шу[8] князя Карагео́ргия[9], чем на партизанского политработника. Все это воинственное снаряжение отнюдь не придавало красоты его худощавому лицу. Сейчас, пошатываясь от усталости, он едва поспевал за взводом.

— Совсем замерз, братцы, — Стева еще глубже втянул свою тонкую шею в широкий ворот гимнастерки. — Эх, сейчас хоть бы с немцами сцепиться, чтобы немного согреться.

— Не беспокойся, вот перейдем в Сербию к нашему Космайцу, сразу согреешься. Эти сербы поджарят пятки, — иронически заметил Звонара, шедший рядом. — Там четник на четнике сидит, четником погоняет, там четники всем заправляют, хотят казнят, хотят милуют.

— Врешь, парень, — взорвался взводный. — В Сербии больше партизан, чем где-нибудь в другом месте в мире. Ну-ка вспомни, кто первый поднял восстание и где раздался первый выстрел? На Космае, парень, на Космае.

Космаец раскраснелся. До этого он всю дорогу дрожал от холода в тонкой рубашке с короткими рукавами, а теперь его словно опалило жаром. Глаза засверкали, даже шрам на лице покраснел.

— Нет, товарищ, сербы не трусы. Они привыкли воевать. Да тем более если приходится воевать вместе с русскими… Нет, ты оставь это…

— Конечно, сербы умеют постоять, но только за короля, — улыбаясь продолжал Звонара. — Сербы больше любят короля, чем собственных детей. Они еще в колыбели за него голосуют.

— Это, может быть, и так, но я точно знаю, что черногорцы еще в начальной школе мечтают о министерском портфеле или о генеральских эполетах. На меньшее они не согласны, — вмешался в эту дружескую перепалку Стева. — Рассказывают, что один черногорский пастух бросил своих овец, и явился в Белград, чтобы занять министерское кресло. Через месяц, говорят, вернулся домой, а когда его спросили, почему он так долго не принимал пост министра, он серьезно ответил: «С меня хватит, дети мои. У меня есть сыновья и внуки. Пусть теперь они выходят в люди». А потом потребовал, чтобы его уважали, как министра, и, мне кажется, до самой смерти писал королю и требовал пенсию.

— Оставь ты, бога ради, эти шуточки, — отмахнулся Звонара и поспешил затеряться среди бойцов.

Иногда во мраке слышалась песня, печальная, как все вокруг, а колонна двигалась медленно, люди ползли, как муравьи, часто останавливались перед каким-нибудь препятствием и ждали, пока впереди перекинут мосток иди решат, по какой тропинке идти в обход. И каждый раз после остановки бойцы видели брошенные ящики, пустые патронташи, обозное имущество, а то и солдатские шинели.

В глубоком каменистом ущелье лежала лошадь, она перегородила узкую тропинку, приходилось шагать прямо по ней. Кляча была еще жива, и каждый раз, когда ее ребра безжалостно топтали тяжелые башмаки, она поднимала голову, словно хотела разглядеть, кто это так ее мучает.

— И конь погиб в тяжелой борьбе за свободу, — сказал кто-то из партизан. — Послушайте, и у лошади есть душа, не топчите ее.

— Надо бы прикончить коняку. Хорошая вышла бы похлебка, — отозвались из темноты.

Страшно и таинственно выглядела вереница людей ночью. Бойцы едва тянут ноги, падают и умирают раненые, а живые едва переводят дыхание: они тоже готовы умереть, только бы избавиться от мучений. И это продолжалось до тех пор, пока батальон не поднялся на вершину горы и не остановился.

К утру облака разошлись, а небо усеяли звезды. Где-то вдалеке загремели орудия.

— Это ведут бой сербские партизаны. Ну и грохочет: похоже, самые крупные гаубицы, — прислушиваясь, сказал Космаец. — Наверное, на Дрине.

Ему никто не ответил, потому что все вдруг увидели скорчившегося мертвого партизана. Откинув голову, с раскрытым ртом и остекленевшими глазами, боец лежал у низкого куста, сжимая одной рукой зеленую веточку, а другой обхватив карабин. Темное восковое лицо было похоже на лицо мумии.

— Для него война кончена, — прошептал Стева и ускорил шаг.

Теперь еще чаще попадались брошенные солдатские шинели, пустые сумки, седла, рваные одеяла — чего только не увидишь у дороги, по которой прошла усталая армия.

Глядя на все это, Космаец чувствовал, как спина его покрывается потом. Ведь сейчас здесь гибнет то, что собиралось все эти тяжкие и долгие годы, когда было так мало сил. Люди умирают без борьбы, без выстрелов, подыхают от голода и усталости.

Из звериной норы торчало закоптелое дуло тяжелого пулемета. Как нелегко достался он партизанам и как легко бросили его! Космаец отбил его у усташей в свой день рождения, и теперь, глядя на пулемет, он почувствовал, как на глаза навертываются слезы.

— Так мы весь батальон потеряем, — горячо заговорил он, увидев командира батальона. — Куда мы так несемся? Пора бы и остановиться.

— Мы должны уйти от преследования, — ответил командир. — Скоро будет отдых. В первом же селе.

«Если кто-нибудь доберется до него», — подумал Космаец.

Сквозь утренний туман вырисовывались провалившиеся в редкие серые облака волнистые гребни гор, белые камни, усеявшие их, казались снегом. А из-за гор доносился грохот орудий.

Когда рассвело, бойцы вздохнули веселее, увидев внизу какие-то бедные боснийские деревушки. У подножия голых гор лепились огороженные высокими каменными стенами белые домики, когда-то покрытые красными крышами, но ни над одним из них не вился дымок. Все было сожжено, остались только стены, полинявшие от дождей.

— Видите эти домишки, там нас ждет отдых, а может быть, и хороший завтрак, — притворяясь бодрым, сказал Космаец своим бойцам и тут же сам поверил в то, о чем говорил, — ноги сами понесли его вперед.

— До них часа два ходу.

— Теперь уж дойдем, раз мы столько прошли.

— А черт его знает!

— Отсюда до Сербии недалеко. Только через Дрину переправиться, — не сказал, а выдохнул Космаец. — Вот там мы поблаженствуем: и вино будет, и ракия, хочешь кукурузного хлеба — пожалуйста, хочешь пшеничного — извольте, а уж какие девушки нас ожидают…

— Смотри, чтобы тебя Кати́ца не услышала, — пошутил кто-то из бойцов. — Берегись.

— Лучше ты берегись сербиянок.

— О-хо-хо… Я боюсь, что четники украли всех твоих девушек.

— Насчет девчонок — не знаю, но ракия найдется, — не упустил вставить словечко политрук Стева.

Между тем тропа вышла на широкое плоскогорье, и перед глазами партизан потянулись сгоревшие хутора, заброшенные пустые становища, убогие клочки земли, огороженные низкими каменными оградами и заросшие молочайником и бурьяном. И нигде не видно ни одной живой души. А горцы хорошо знают, как обычно кипит в это время жизнь на становищах, какую чудесную песню вызванивают колокольчики коров и овец, как рычат пастушьи псы на незнакомых гостей и как пахнет парным молоком. А сейчас все печально молчит. Ни блеяние ягнят, ни дорогие чобанскому сердцу севдали́нки[10] не нарушают тишины гор, только галька поскрипывает под ногами усталых солдат. Когда взошло солнце, из глубокой травы вспорхнули серые перепелки, жирные, как горные курочки. Раздалось несколько выстрелов, их эхо долго разносилось по горам.

— Напрасно тратите патроны! — сердито прикрикнул командир роты на бойцов, которые стреляли в птиц.

Это были его первые слова за всю дорогу. Опираясь на кизиловую палку, весь в повязках, он устало тащился перед ротой. Ему этот переход достался тяжелее, чем кому-либо. В последние дни его мучил жар, трясла лихорадка, ноги подгибались, а перед глазами плыли круги, ему казалось, что горы танцуют. Измученный болезнью, Иво Бо́жич больше походил на покойника, чем на командира лучшей роты в бригаде. О нем рассказывали удивительные вещи, но, глядя на его худое лицо и узкие плечи, в эти рассказы трудно было поверить. Бойцы мечтали, что после войны именно с таких людей будут писать картины и лепить скульптуры. На его теле не было места, не тронутого пулей.

— Космаец, проверь бойцов, — приказал он взводному, — посмотри, все ли идут? Может, кто отстал?

— Сейчас не отстают. Это не сорок второй год, когда кто-нибудь мог «заблудиться» и больше не находил свою роту, — вставил слово Стева, оказавшийся рядом.

— Я тоже думаю, что отставших не будет. Русские приближаются.

Каждое упоминание о скорой встрече с русскими придавало партизанам силы. Все верили, знали, что с приходом русских частей война кончится, придет свобода и новая жизнь. И хотя никто в, точности не знал, как будет выглядеть эта новая жизнь, все были уверены, что она будет лучше той, которую они ведут сейчас.

— Даже Ра́тко здесь, вон ползет, — сказал Космаец, увидев неуклюжего маленького бойца. — Если он не потерялся, то уж никто не отстанет.

Ра́тко был самый молодой боец в роте. В партизанах он всего несколько дней. Стева нашел его на какой-то железнодорожной станции, паренек прятался под лавкой в зале ожидания. Усташи и немцы бежали, а он забился в угол и дрожал от страха. Потом партизаны узнали, что он прислуживал усташскому сержанту, выполнял его поручения, носил воду, чистил обувь, колол дрова и получал в награду здоровые оплеухи.

— И как это ты ухитрился найти такого теленка, — пошутил взводный. — Вот счастье-то привалило. Немцы боятся его, как ослиного хвоста.

— Ладно, Космаец, оставь, — заступился за парня Стева. — Он ведь совсем мальчишка, да еще забитый, бедняга. Погоди немного, увидишь, мы из него такого партизана сделаем…

— Держи карман шире. Выйдет партизан из такой мямли, как бы не так. Когда мы заняли Ку́прес, он увидел радиоприемник, вылупил глаза, а сам и спрашивает: «Как мог поместиться человек в таком маленьком ящичке?»

— Ну, это не беда. Он небось за всю жизнь и хлеба ни разу досыта не ел, а ты говоришь, радио… О, товарищи, вот и село близко! — воскликнул Стева и зашагал быстрее.

Колонна медленно спустилась с горы и вступила в небольшое боснийское село, лепившееся на каменистых склонах, оно было пусто и сумрачно. Дома сожжены, дворы заросли бурьяном и лопухами. Нигде ни души.

— Эх, вот здесь мы отдохнем, — сказал Звонара и вытянулся на краю пустыря у дороги. — Даже на душе полегчало.

Партизаны, словно по приказу, повалились на землю, и сразу же послышался храп. Солнце поднялось высоко над горизонтом, а из долины полз белесый туман — земля подсыхала после дождя.

III

Горизонт пылал под лучами солнца. Небо переливалось голубым сиянием. И только над далекими горами клубились облака, похожие на белые пастушьи папахи.

Люди сразу же повалились спать, они лежали рядом, как снопы в скирде. Царила тишина, та мертвая тишина, которая давит как самая большая тяжесть, и рад бы от нее сбежать, да нельзя.

Только кое-где молча шагают часовые, зевают, прикрывая рот ладонью, прислушиваются и поглядывают на белые каменистые тропинки, сбегающие с горы: не видать ли этих косматых чертей — четников[11].

Никого нет, и Штефек вздыхает. Лучше бы уж гроза разразилась, гром загремел. Часовой ходит взад-вперед, внимательно смотрит вокруг, а веки у него слипаются. Они сделались такими тяжелыми… Чтобы не заснуть, Влада стал вспоминать прошлое и мечтать о будущем…

С детства ему пришлось немало пережить, столько боев прошел, но остался цел и невредим. Ни одна пуля его не тронула. «Говорят, что я в сорочке родился, видно, и правда, — шагая туда-сюда, думал он. — И верно, столько смертей видел, а меня ни один черт не взял…»

Эта мысль взволновала его. Он был совершенно уверен, что ни пуля, ни осколок его не тронут.

«Эх, побольше бы собралось тех, кто в сорочке родился, да налететь бы всем вместе на немцев, вот дел бы наделали… бог ты мой!»

В этот момент он не думал ни о доме, ни о домашних. Он видел себя среди немцев, которых он треплет, как коршун цыплят. А рядом с ним товарищи: Космаец, Милович, Божич… Шагая так с закрытыми глазами, Влада не заметил, как его сморил сон. И никто не знает, сколько он спал. Вдруг солнце ударило ему в глаза, и он очнулся.

— Поднимай бойцов! — еще издалека крикнул Космаец, подходя к часовому. — Почему ты разрешил им спать на мокрой земле?

— Перины забыл постелить… Эй, бродяги, вставайте! Хозяйки обед приготовили… Э-хе-хе-хе, так я и знал… Если бы в бой так бросались, как на обед, давно бы мы швабов поколотили.

Партизаны, хоть и очень устали, быстро вскочили на ноги, схватились за винтовки. Многие, еще не успев продрать глаза, в полусне, спрашивали, где немцы, а другие уже ругались как на базаре.

— Получен приказ, — заговорил Космаец, когда бойцы собрались вокруг него, — ожидать здесь подвоза боеприпасов и продовольствия, а потом мы выступим на Дрину. Сейчас идем на отдых.

Село, где остановился батальон, походило на большинство боснийских сел, разбросанных среди густых лесов, на крутых склонах гор, которые защищают их от ветров. Дома прячутся среди деревьев, лепятся один к другому. Около них виднеются небольшие пустыри. Раньше здесь были огороды, за ними сады, а ближе к лесу теснятся сожженные сеновалы, загоны для скота и еще какие-то строения. Всё: и дворы, и сады, и небольшие огороды, даже лужки — разгорожено плетнями, заборами, проволокой. Теперь все это заросло густой травой, сожжено, разорено, походит на пустыню.

— Что же это делается, люди добрые? — не переставали удивляться партизаны. — Куда ни придем, всюду пусто. Ни кола ни двора. Черт бы побрал мать их собачью, что сделали они с нашей землей!

— Даст бог, дождутся, и мы к ним придем погостить!

— Кто ждет, тот дождется.

Бойцы быстро рассыпались по двору, заняли маленький лужок, огород, поставили винтовки у плетней и разошлись в поисках соломы для постелей. Штефек со своим отделением, которое состояло из него самого, Миловича и Звонары, завладел сенями низкой дощатой избушки, сиротливо стоявшей за домом. Избушка уцелела от огня и, как свидетель прошлого, смотрела на закопченные каменные стены разрушенных домов без дверей, без окон и без крыш. В стенах зияли дыры от пуль и снарядов. Все было разрушено, повалено, только печальной свечой торчала широкая печная труба, в нескольких местах пробитая снарядами.

Перед домом был маленький, так называемый девичий садик. В нем когда-то росли розы, гвоздики, пионы, сирень и много других цветов, партизаны даже не знали их названий. Сейчас этот садик, как и все вокруг, зарос репейником. Кругом было так грустно, так печально. Даше большая развесистая шелковица и поломанные кусты мушмулы печально опустили свои ветки, словно оплакивали прошлое дома и его хозяев.

И так выглядело все село. Всюду следы пожарищ. Кое-где обгорелые рамы окон обвивает хмель, вьюнок и виноградная лоза. Мужчин, женщин и детей еще в сорок третьем году, когда фашисты «очищали села от коммунистов», угнали в Германию. А оставшиеся укрылись в лесах и до сих пор прятались в пещерах и землянках.

День медленно разгорался, а бойцы, лежа под жгучими лучами летнего солнца, взволнованно смотрели на страшную картину и с тревогой думали о своих родных местах.

Издалека слышалась канонада, она сливалась с шумом леса в какую-то необычную мелодию. Никто не мог определить, где идут бои, но все знали, что партизаны продвигаются вперед, от этого было легче, верили в скорую встречу с Красной Армией, в близкий конец войны. Иногда раздавался рокот моторов, из-за гор появлялись тяжелые бомбардировщики, но никто из партизан не обращал на них внимания, будто это летали простые черные птицы. Только Мрко́нич, лежа у дороги, шептал, глядя на самолеты: «Бога ради, поверните сюда». Он вздыхал, как арестант, который через решетку видит свою мать, но не может подать ей знак. «Здорово я намучился, хоть бы вы спасли меня».

Когда самолеты скрывались за горизонтом, он поглядывал на желтую корявую яблоню, на которой было больше плодов, чем листьев.

«Ой, сдохну сейчас от голода», — у него наворачивались слезы, в глазах темнело, все перед ним кружилось, неслось, и он летел в невероятную, страшную глубину. Так он лежал почти без сознания, ощущая только мучительные спазмы в желудке. А когда почувствовал, что кто-то тянет его за ворот и трясет за плечи, не смог сразу подняться, не нашел сил открыть глаза.

— Вставай, не околел же ты, на самом деле… Что ты бормочешь? Вставай! — тряс его политрук взвода Стева. — Из Москвы передано важное сообщение…

Мрконич с испугом поднял голову и сел, опираясь на винтовку.

— Товарищи, давайте скорей сюда!

— Что ты орешь, черт тебя подери!

— Политрук слушал Москву.

Бойцы быстро окружили Стеву. Даже те, которым в этот, момент снился накрытый стол, проснулись и подошли послушать, как идет наступление русских.

— Давай, политрук, не тяни, у нас дела, — недовольно пробормотал Мрконич, когда бойцы собрались.

— Какие там у тебя сегодня дела, заткнись ты, ради бога.

— Я целый день глаз не сомкнул.

— Ты не медведь, выспишься еще, — Стева открыл свою желтую планшетку, пошарил в ней, но ничего не нашел и стал искать в карманах. — Где мои заметки? Никто не видел, куда я их сунул? Наверное, потерял.

— Ты всегда теряешь то, чего у тебя никогда не было, — пошутил Влада.

— А ты куда умнее выглядишь, когда меньше болтаешь! — ответил ему политрук. — А, вот они… Впрочем, я и без записи могу… Мы сегодня слушали Москву. Красная Армия начала наступление на румынской границе. Вчера в нескольких местах советские войска прорвали немецкую оборону и на левом фланге развивают наступление вдоль Дуная. Да, вот еще, румынский король отрекся от престола и ожидается капитуляция румынской армии. Теперь русским открыта дорога на Белград. Я надеюсь, что через несколько дней…

— Мы встретимся с русскими, — досказал за него Милович, и на лице его появилась ироническая усмешка.

— Я вам говорю как человек, который отвечает за свои слова, — вспылил политрук, — и вы не имеете права сомневаться. Если я говорю, что они придут, значит, обязательно придут, а днем раньше или позже, это не имеет значения.

— Мы верим всему этому, да только я чувствую, что у меня кишки прирастут к позвонкам раньше, чем мы увидим русских, — почесав затылок, сказал Звонара и запустил пятерню в черные волосы, из которых торчала мякина.

Он уже больше месяца ходил без шапки, потому что никак не мог вспомнить, где ее потерял, а взять другую с убитого немца не мог.

— Лучше бы, товарищ политрук, ты сказал нам, не пахнет ли где обедом.

— Как же, пахнет дохлой собакой, — проворчал Мрконич. — Собака, та хоть подохла у коптильни, дожидаясь, пока накоптят ветчины, а мы чего ждем? Приказа отправляться в поход и опять подыхать от голода. Гонят нас, как скотину. Умные люди с врагом и то лучше обращаются.

Партизаны переглянулись. Штефек покраснел от гнева. Стева блеснул черными миндалевидными глазами, сжал кулаки. Если бы можно было стукнуть Мрконича! Зато Милович счел себя вправе схватить Мрконича за воротник куртки и хорошенько тряхнуть.

— Замолчи, гад, — прошипел он, — если не хочешь, чтобы я вытряс тебя из штанов. Надоело тебе в партизанах, а?

— Задушишь, пусти… Ты что, с ума сошел, пусти…

— Жалко руки об тебя марать, ненасытная утроба, — Милович выпустил воротник, увидев, что у Мрконича выкатились глаза.

— Эх, рановато, товарищ, рановато ты стал плакаться на тяжелую жизнь, — после короткого молчания произнесла наконец молоденькая белокурая девушка, оказавшаяся рядом. — Для тебя это еще только начало… Не был ты на Зеленго́ре и Суте́ске[12].

Мрконич мрачно взглянул на нее.

— Лучше когда девушки меньше задаются, — процедил он.

— Имею право. Понял?

— Ты хорохоришься, будто одна на своих плечах всю войну вынесла. Может, я в два раза больше терпел… Да что я тут перед тобой исповедуюсь, как перед иконой…

— А ты бы не выражался, — оборвал его политрук, — за эти слова тебе придется извиниться перед девушкой.

Мрконич шмыгнул носом и почесал затылок под фуражкой. Он озабоченно взглянул на Стеву и задумался: сколько же еще пройдет времени, пока он избавится от всего, что ему так постыло. Только бы бог дал здоровья. Запомнят они Мрко.

— Отстань, политрук, где это видано, чтобы мужчины извинялись перед женщинами, — проворчал Мрконич. — Это не мужское дело.

— Я свои приказы два раза не повторяю, — отрезал политрук и встал.

Худые, с изможденными лицами, заросшими бородами, с ввалившимися глазами, бойцы долго сидели молча, а когда солнце стало припекать им спины, начали молча расходиться, вздыхая и думая о своих домах, где, верно, «на всякое насмотришься, когда вернешься».

Звонара и Штефек поднялись последними.

Солнце неподвижно висело над горной грядой, дальний край которой скрывался за облаками. Землю томила парная духота. Похоже было, что опять собирается дождь. Над вершиной Романии клубились мутные дождевые облака, а по ущельям стлался молочно-белый туман.

Мрконич утер пот со лба и встал. Под низким раскидистым самшитом он увидел бойцов, и ему сразу стало легче — он все же не один в этом чужом и незнакомом краю. Взгляд его упал на яблоню, он опять ощутил жестокий голод. Если бы никого не было, он уж дорвался бы до яблок. А так он не находил, что делать, и, лишь бы провести время, побрел к калитке, но как раз в этот момент заметил нескольких бойцов, которые бродили по старым заброшенным огородам, отыскивая прошлогодний лук-порей, откапывали забытые морковки, грызли какие-то корешки. А ведь здесь, за плетнем, было столько совсем зрелых синих слив, спелых яблок и желтых груш, но никто не касался их, все знали, что это может стоить жизни.

— Эх я, горемычный, до чего дожил, — скорее выдохнул, чем сказал, Мрконич и устало свалился у низкого заборчика девичьего сада, где с охапкой одичалых цветов на коленях сидела Кати́ца и плела венок. Это была та самая девушка, что недавно отчитала его. Увидев бойца, Катица поспешно собрала цветы, разбросанные у ее ног, и собиралась встать.

— Ты, наверное, рассердилась на меня? — глядя на девушку сквозь ограду, спросил Мрконич. — Я знаю, в самом деле я, как это говорится, вроде бы и виноват…

Катица улыбнулась, и эта мягкая улыбка будто ток пробежала по нервам Мрконича, зажгла в нем кровь. Губы его задрожали, а по телу побежали мурашки, словно вдруг пахнуло холодом.

«Боже милостивый, какой же я был дурак, что никогда раньше не замечал ее красоты», — подумал он. И в самом деле, нельзя было не залюбоваться густыми девичьими бровями, а глаза ее показались ему бархатными. Мягкие, как шелк, коротко подстриженные волосы придавали девушке мальчишеский вид. И вся она, тонкая и стройная, показалась ему той самой девушкой, которую увидишь однажды в жизни, а потом всю жизнь вздыхаешь по ней и не можешь забыть.

Когда Катица проходит мимо, все парни таращат на нее глаза, застывают и долго смотрят ей вслед. Даже одетая в узкие солдатские брюки и черные офицерские сапоги со шпорами, она волнует парней. На каждом шагу с первых же дней за ней увивалось полдюжины бойцов. Они говорили ей изысканные комплименты, пытались ухаживать, вздыхали и чего только не вытворяли, чтобы она обратила на них внимание, но… Она хорошо знала себе цену и только кокетливо поглядывала на всех.

Сейчас Катице было девятнадцать лет, но в военной форме она казалась немного старше и нисколько не походила на рыбацких девчонок из Далма́ции, которые в ее годы босиком бегают по улицам, ссорятся с мальчишками и едят жареную кукурузу, насыпанную в подоткнутый передник, а иной раз высовывают язык и блеют, как козлята. Катица была совсем другая: гордая, сдержанная и скромная. Только с командиром первого взвода Космайцем она держалась иначе. С ним она казалась мальчишкой, забывала о своей гордости, теряла величие и ласкалась к нему, а иногда даже и целовала его. Об этом узнали бойцы в роте и батальоне и перестали увиваться вокруг нее. И, только танцуя козарачко ко́ло[13], каждый старался улучить момент, чтобы хоть минуточку попрыгать с ней рядом, а на марше любой всегда был готов нести ее сумку и автомат.

В сорок третьем году Катица тяжело болела сыпняком, и в госпитале ей обрезали длинные девичьи косы, которыми она так гордилась. Теперь она лихо, немного набок, носила шайкачу, из-под которой всегда выбивалась пушистая прядь волос. И только шелковая красная косынка, видневшаяся из-под английской куртки, выдавала девушку.

— Ты почему не отдыхаешь, — спросила она Мрконича. — Опять будешь говорить, что нас погнали, как усталую скотину?

— Прошу тебя, друга́рица, не смейся надо мной, — опустил глаза Мрконич. — Я не заслужил этого… Разве я плохо воюю, я такой же гранатометчик, как и все товарищи. И мне тоже часто грозит опасность, чем же я отличаюсь от них? Нет. А то что я тебе давеча сказал, так ведь я не хотел никого обидеть или там оскорбить. Клянусь своим счастьем! Если я тебя оскорбил, прости меня.

— Да ладно, брось… Сейчас не время разбираться, кто больше пользы принес в нашем деле, в нашей борьбе. И славу делить не время, да к тому же борьба наша так неизмерна, что нельзя каждому выделить от нее по кусочку. Мы все воюем, одни больше, другие меньше, да только все за одно дело воюем. Никто тебя не может обвинить за то, что ты не был на Суте́ске или Зеленго́ре. Все мы не могли быть там…

«Видел я вашу Сутеску». — И у него перед глазами замелькали картины тяжелой партизанской битвы, откуда он едва унес ноги.

Краткая пауза. Катица сняла шайкачу, надела на голову венок и стала подбирать рассыпанные цветы. А Мрконич пристально смотрел на нее. Она была загорелая, обветренная, но такая красивая. Он вздохнул.

— А тебе будет жалко, если я погибну? — вдруг спросил Мрконич и вперил в девушку совиные глаза. — Я чувствую, живым мне не быть. Жаль только, что обо мне и поплакать некому.

Катица по-детски надула губы, а лицо у нее покраснело.

— А что-нибудь более умное не приходило тебе в голову?

— Если ты погибнешь, я буду плакать. — Мрконич просунул руку сквозь ограду и осторожно коснулся девичьей руки. — Буду плакать, потому что ты мне очень нравишься.

Девушка вздрогнула, отняла руку и словно хлестнула его резким взглядом.

— Как тебе не стыдно, — оскорбленно бросила она, повернулась к нему спиной и вышла из садика на широкий двор, где без дела слонялись бойцы.

«Напрасно ты притворяешься невинной, — провожая ее похотливым взглядом, подумал Мрконич. — Знаю я, чего ты стоишь. Поглядеть — так настоящий ягненок, а на кого ты похожа, когда спишь под одним одеялом с Космайцем?»

Катице и в голову не приходило, что о ней подумают, да и не было другого выхода: спать всегда приходилось рядом с кем-нибудь из бойцов, как рядом с ними приходилось идти в атаку.

И сейчас, как будто бы назло Мрконичу, она легким танцующим шагом пошла через двор и присела в тени дерева, где отдыхал Космаец. Осторожно, чтобы не разбудить, Катица смотрела на его сведенные тонкие брови и длинные ресницы. На сердце у нее потеплело. Как хороши эти минуты покоя. Все усыпила сладкая летняя тишина. Нигде не слышно выстрелов. А вместо удушливого запаха пороха она вдыхает аромат цветов, из леса доносятся веселые трели птиц, полные неги.

Катица, как и большинство девушек, не любила в редкие спокойные минуты вспоминать о прошлом, полном трудностей и бед. И не только на привале, даже на марше она думала о приближении дня победы и о свободе, которую принесет победа. В такие минуты глаза у нее становились огромными, а лицо светилось ясностью и весельем. И как тяжело становилось, когда вспоминалось прошлое, погибшие товарищи, когда казалось, что она снова слышит тяжкие стоны, видит изуродованные, окровавленные тела…

«Если бы горы могли говорить, господи, сколько великолепных сказок рассказали бы они. Но скалы мертвы. Они вечно молчат и хранят тайны нашей борьбы… сколько пролито крови, материнских слез, сколько осталось вдов и сирот? Никогда люди не забудут об этом, не забудут Сутеску и Зеленгору…»

Ветерок шелестел зеленой листвой, шуршали веточки на дереве, где-то пели птицы, и Космайцу показалось, что сейчас жатва, и он прилег отдохнуть после обеда. Вокруг пахло травой и цветами, где-то на другом конце села слышалась песня. Мысли юноши улетели далеко-далеко, он перенесся на свой каменистый Космай, такой милый и дорогой. Ему не хотелось открывать глаза, он понимал, что все сразу же исчезнет, хотелось продлить наслаждение, но как раз в этот момент его окликнула Катица.

— Раде, ты не видел во сне, когда мы выступаем? — спросила она.

— Мне снилось, что ты меня поцеловала, это куда приятнее, — пошутил Космаец.

— Смотри-ка! А я и не знала, что тебе так хочется моего поцелуя.

— Очень хочется, — пробормотал он и вытянул вперед потрескавшиеся губы, словно говоря: «Целуй меня, пока я жив».

Сердце заколотилось у него в груди. Тело пронизала сладкая истома. Рядом с ним сидела Катица, перебирала цветы и пела любимую девичью песню:

Я сижу в холодке,

Овцы к речке бредут.

Дума сердце томит:

За кого отдадут?

Космаец слушал песню и сквозь ресницы смотрел на девушку. Она была без куртки, в легкой кофточке с короткими рукавами. Грудь ее легко поднималась и опускалась. Девушка была так близко, что Космаец почувствовал солнечный аромат ее тела, и ему вдруг вспомнился один страшный бой. Целый день гнались они тогда за немцами и усташами по лесу, продирались вслед за врагом сквозь густые кустарники и ползли по каменистым склонам. Девушка старалась не отставать от мужчин. Нещадно припекало солнце, и тяжелый воздух дышал жаром. Катица вспотела, сбросила куртку и осталась в тонкой шелковой кофточке, которую ветер раздувал, как парус.

На бегу девушка не заметила куста ежевики, зацепилась за колючки и кофточка разорвалась на груди. Подул ветер, лоскутья затрепетали, как крылья перепелки, и Космаец увидел то, что так старательно лелеют и скрывают девушки.

— На вот, возьми мою куртку, — на бегу бросил ей Космаец. Катица, не слушая его, как безумная, бросилась в лес, а у Космайца все это крепко осталось в памяти. И много раз в бессонные ночи он видел мягкие линии крепких девичьих грудей — скоро ли придет время, когда он сможет свободно целовать и ласкать их…

Раде тихонько взял и поцеловал руку Катицы.

— Ты меня любишь?

— И ты еще спрашиваешь?.. Если бы мне не было стыдно, я бы день и ночь целовала тебя, как… как малое дитя.

— Поцелуй меня сейчас.

Она замотала головой. Космаец сжал ее руку сильнее:

— Ты меня не любишь. Наверное, приглянулся кто-нибудь другой.

— Не будь ревнивым, как воеводинец… Ты оторвешь мне руку, оставь, пожалуйста. Я знаю, что ты силен, как Кралевич Марко[14]. Наверное, тебя, как и его, вскормила вила Равийойла[15].

Космаец отпустил ее, заложил руки под голову. Ему было приятно лежать вот так спокойно и слушать, как поют в лесу птицы и ветерок болтает с листвой.

Как мало было в их жизни таких чудесных дней…

IV

Командир пролетерского батальона Ду́шан Павлович был еще молодой, стройный и высокий мужчина. Бывший студент университета, он оказался самым образованным человеком в батальоне. Был он молчалив и серьезен, успехи партизан составляли предмет его гордости. Первая седина, которая уже начала пробиваться в коротких черных бакенбардах, и уверенная походка говорили, что этот человек немало пережил на своем коротком веку.

Едва успел батальон остановиться на привал, Павлович со своим комиссаром пошел по ротам. Он хотел посмотреть, как отдыхают бойцы, у всех ли есть крыша над головой и солома для постелей. Встречаясь с командирами рот, Павлович показывал, где расставить часовых, куда послать сторожевое охранение, требовал, чтобы чистили оружие и передали в штаб сведения о наличии боеприпасов. Он все время «забывал» о проклятых фруктах, которые запрещалось трогать бойцам, но зато о них думал комиссар.

— Ду́шан, ты опять забыл напомнить Божичу насчет садов, — сказал комиссар и обернулся к командиру второй роты: — Смотри, герой, головой не шути. У тебя в роте есть босяки, которые любят шарить по чужим садам. Предупреди людей.

И хотя Божич хорошо знал, что комиссар полный хозяин в батальоне, он пропустил его слова мимо ушей, подошел к командиру и взглянул на него каким-то грустным, почти детским взглядом.

— Ты о чем-то хочешь доложить? — догадался Павлович.

Болезненный, усталый, иссохший и желтый, как покойник, Божич опирался на суковатую палку. Он украдкой взглянул на комиссара, словно хотел сказать: ничего я при нем не скажу. Всегда тихий, молчаливый и озабоченный, Божич пунктуально выполнял любой приказ начальства. Как настоящий солдат, он всегда носил застегнутую куртку, был подпоясан широким желтым ремнем с портупеей, всегда подстрижен, выбрит, от него даже пахло дешевым одеколоном. Одевался он, как и большинство бойцов, в трофейное или в то, что изредка подкидывали англичане: сейчас на нем были тяжелые горные ботинки на шипах, широкие английские брюки с глубокими карманами и голубоватая итальянская куртка. Но даже и эти пестрые обноски хорошо сидели на нем.

У него были кривые ноги, поэтому рядового Божича все дразнили: «На бочке верхом ездил». Но когда он стал командиром, об этой шутке позабыли. Среднего роста, с острыми плечами и длинной тонкой шеей, на которой качалась квадратная голова, он был не бог знает как красив.

Терпением он запасся с рождения, поэтому теперь молча выслушал политическую проповедь комиссара о необходимости сохранять хозяйство крестьян, о неприкосновенности садов и огородов, о партизанской чести, которую надо беречь как зеницу ока, за чем, разумеется, должны следить в первую очередь коммунисты.

— Я все это понимаю, товарищ комиссар, но, как бы это сказать, все это не совсем так, как вы понимаете… — начал Божич, но комиссар прервал его:

— Мне кажется, что ты ничего не понял.

— Я понимаю, что мои бойцы со вчерашнего утра маковой росинки во рту не имели, — огрызнулся Божич. — Я и не удивляюсь, что у меня Чу́рич упал по дороге. Ослабел человек от голода… Что это вы на меня так смотрите? Я никого не убил.

— Да, да, я знаю, — поддержал его Павлович, — труднее нам, кажется, никогда не приходилось.

— Еще бы, — ухватился Иво Божич за эти слова, — мы еще сами создаем трудности. Здесь от одного запаха фруктов с ума сойти можно.

— Оставь ты эти фрукты в покое. Ты что, не читал директиву? — недовольно перебил его комиссар.

— Извините, я эти бумажки знаю, — зло бросил Божич, — знаю, что нельзя нарушать указания, но их можно обойти, ведь обошли же мы на прошлой неделе командирскую верховую лошадь, обошли и съели, а потом сказали, что она пала.

Комиссар ответил не сразу. Да он и не знал, что ответить, сам видел, какое положение. Все были голодны, а продовольствия ни крошки. Запасы, какие были, отдали в санчасть для больных и раненых, а надежда раздобыть что-нибудь по дороге пропала, когда они увидели опустошенные села. Там, где они проходили за последние дни, все было разрушено, сожжено, а люди и скот прятались где-то далеко на летних пастбищах. Пока переходили Романию, нигде не встретили ни одного человека. И здесь, в Шиша́рке, ни души. Правда, ветки деревьев сгибаются от фруктов, но, проклятая директива, никто не смеет ее нарушить.

— Интендант уехал в бригаду, — после короткого молчания объяснил комиссар. — Подождем, не сегодня — завтра он должен привезти продукты. Да и боеприпасов у нас кот наплакал, мы будем здесь дожидаться обоза. Растолкуйте товарищам, бойцы у нас сознательные, еще немного потерпят. Вот перейдем в Сербию, там уж наверняка будет легче.

— Не подохни, ослик, до зеленой травки, — вздохнул Иво.

— Ну, а ты что предлагаешь?

— Мои предложения запрещены директивой.

Комиссар обиженно нахохлился. Губы у него иронически сжались, лицо стало таким, словно он съел дюжину горьких перцев.

— Посмотрите, как все в жизни меняется, — нервно заметил командир батальона. — Стойло русским подойти к нашим границам, как западные союзники сразу же забыли о нашем существовании. Раньше хоть изредка сбрасывали нам продовольствие и оружие, кое-когда поддерживали нас с воздуха, а теперь…

— Ворон ворону глаз не выклюет… А на нас все шишки валятся, — вздохнул Божич, грызя стебелек.

— Эх, а я и не думал, что вы так наивны, — улыбнулся комиссар в короткие пшеничные усы. — Раньше на Западе рассчитывали на Адриатику. Жили и во сне видели, как по нашему морю плывут их яхты и корабли… Всё на свете политика, даже хлебушек, что мы жуем, политикой пахнет, и наш голод…

— Может, скажешь, что это тоже политика, — уколол его Божич. — Я не верю, это дурные головы придумали.

— Помолчал бы лучше, разве директивы дураки пишут?

— Не люблю я, когда сядут на директиву верхом, как на старую клячу, а слезть вовремя не могут. — Божич сердито повернулся спиной к командиру и комиссару и, опустив голову, отправился в хижину, где расположилась его канцелярия. Ему было тяжело и досадно. Захотелось вдруг пойти к бойцам и поднять их в атаку на сады, а там будь что будет.

Пока он не скрылся из виду, командир и комиссар стояли на месте и молча глядели ему вслед. Потом хмуро уставились в землю. И никто не знает, сколько бы длилось это тягостное молчание, если бы не заговорил Павлович. Командир чувствовал свою ответственность перед бойцами, его мучила совесть. Даже встречаться с ними ему не хотелось, было больно смотреть на их изголодавшиеся лица и устало опущенные глаза.

— А я, по совести сказать, считаю, что Божич прав, — не глядя на комиссара, пробормотал Павлович. — Я знаю, конечно, что есть директивы, знаю, что запрещено, а что разрешается, что можно и чего нельзя, но… — он судорожно сжал кулаки, — тут ни одной собаки нет. И запомни мои слова, если интендант ничего не привезет из бригады, я не вижу другого выхода…

— Оставь, Душан, не будь ребенком, ты забыл, как расстреляли командира второго батальона? За два мешка картошки, которую он разрешил накопать для раненых. Нарушение директивы.

— Сейчас все нарушено, можно и директиву нарушить.

— Я вижу, тебе хочется вылететь из партии.

— Ты мне не угрожай, — огрызнулся командир. — Я не робкого десятка. Пугай женщин в деревнях, а не меня.

— А я и не знал, что ты такой остроумный!

Комиссар замолчал, разглядывая гору, с которой утром спустился батальон.

— Эх, черт побери, неужто до того дело дошло, что мы ругаться начали?

— Если я чувствую, что прав, я с отцом родным готов подраться, — резко ответил командир, снял шайкачу, скомкал ее и спустился с холма.

Ему хотелось остаться одному со своими мыслями, немного остыть, он чувствовал, что сейчас, назло комиссару, способен дать такой приказ, который будет противоречить директиве, а потом его, Павловича, поставят к стенке и расстреляют как преступника.

«Ну, ладно, мы запрещаем, так это наш долг, а куда смотрят эти наши дураки?.. Слишком уж честны наши парни, и кто их так воспитал? Подыхают с голодухи, а не крадут… Взяли бы потихоньку, чтоб никто не видел, да съели. Воспитали мы их на свою голову… А скажи это комиссару, от восторга задерет хвост, как кот…»

Через несколько минут командир спустился к быстрой горной речке. Сквозь воду виднелось неровное дно, покрытое зелеными камнями, по ним мчались торопливые струи. За крутым поворотом, где освещенная солнцем прозрачная река текла спокойно, словно по равнине и отражала крутые берега с купами деревьев, Павлович увидел несколько бойцов из хозвзвода, а на берегу валялись сливовые косточки и огрызки яблок.

— Котлы моете? — спросил он старшего повара. Этот кривой обозник раньше был храбрым бойцом. — Обед варить собрались?

— Какой там к дьяволу обед, мы забыли, как он пахнет, — ответил повар, засучивая рукава.

— Ва́са собирается компот варить, — объяснил кто-то из обозных. — Здесь слив много, да и яблоки есть.

— Вам, верно, понравились яблоки? — засыпая мелкой галькой брошенные солдатами огрызки яблок, спросил Павлович.

— Нет, не понравились.

— А почему?

— Червивые.

— Да откуда нам знать, какие они, товарищ командир, — нашелся повар Ва́са и бросил озорной взгляд на недогадливого бойца, словно говоря ему: «Эх, ты, дубина неотесанная, дурень, разболтался с командиром», — мы ведь их и не пробовали.

— Вот и хорошо, что не знаете. А то стоит вам попробовать, так после нас на деревьях и яблочка не останется.

«Грех, когда человек деньги украдет или убьет кого, но, если голодный возьмет поесть, так это просто доброе дело», — думая так, командир вышел на полянку, залитую солнцем, сбросил куртку и повалился на зеленую траву. Хотелось уснуть, но сон не шел. Из головы не выходила забота.

«Нет, сейчас не время отдыхать. Потом, потом…» Он вскочил с земли и через несколько минут уже скакал в сопровождении связного в штаб бригады.

V

— Хороша наша жизнь, ничего не скажешь, спи сколько угодно, а не хочется спать, можно в коло пойти поразмяться. Смотри, как веселятся наши в козарачком, — так говорил один из бойцов Космайца, подпирая костлявой спиной деревянный забор и глядя вдаль, где белели гори, освещенные солнцем. — И откуда только у них сила берется? Удивительный наш народ, право слово, удивительный! Какая-то чертова сила в нем. Постойте-ка, вы ничего не чувствуете? Будто хлебцем горячим запахло, — он глубоко втянул в себя воздух. — Эх, показалось, нет ничего… Съел бы сейчас кусок хлеба с солониной! Вот кончится война, я пойду работать в пекарню, честное слово! Это куда благороднее, чем людей убивать. Всегда тебе будет горячий пшеничный хлебушек, белый как вата, а уж пахнет-то… Ох, душу бы отдал!

— Да замолчи ты, несчастный, от твоего хлеба у меня живот разболелся, — Милович едва шевелит пересохшими губами, пытаясь смочить сухой рот, и, с трудом проглотив густую слюну, встает. — Пойдем лучше, повеселимся. Ишь как заливается гармошка, так прямо сердце и замирает.

Гармошки слышались в нескольких местах, кое-где, будто на крестьянской свадьбе, раздавались веселые выкрики. Мелодия звенела в тишине летнего дня, парила в воздухе и терялась вдали. Даже мертвым не спалось при звуках козарачкого коло. Их вынесли на голую вершину горы над селом, словно хотели показать, как веселятся живые. Рядом со старой заброшенной церквушкой с покосившимся крестом, облупленными стенами и выбитыми окнами дремал печальный деревенский погост. На самом краю его, на границе с селом, бойцы-санитары копали могилы для умерших. Хоронили тихо, без слез, на кладбище не провожали, не было ни ружейных залпов, ни воинских почестей. Покойников опускали в могилу без гробов, их просто завертывали в пестрые плащ-палатки, в каждой могиле хоронили двоих-троих. И многие из бойцов, что веселились сейчас в селе, не знали, что через несколько дней их тоже принесут на этот печальный холм и они будут мертвыми глазами глядеть на домишки, припавшие к земле, на высокие каменные стены, на узкие кривые улочки, по которым сейчас снуют бойцы, шагают патрули и уходят на задание разведчики.

На кладбище хоронили покойников, а по дворам в укромных уголках сидели бойцы и пели любимые песни, пронесенные сквозь страшные бои, песни, рожденные на марше, на привале у костра, песни, крещенные пулей и гранатой.

Рядом с юношами плясали девушки одна другой краше, одна другой моложе. Во второй роте их было четыре, самая младшая — босни́йка Здра́вкица. Сейчас она сидела в сторонке, крутила на пальцах длинные черные локоны и не сводила глаз с политрука Стевы, ожидая, когда он затянет: «Потому что жалко этих дней прекрасных, этих дней прекрасных, сладких поцелуев». Здравка первая принесла в роту эту песню, которую так любят петь парни. А потом песня полюбилась всем бойцам, и они часто пели ее тихо, на восточный лад, немного в нос. Девушка смотрела на политрука своими огромными, страстными, блестящими, как маслины, глазами, но Стева притворялся дурачком, делал вид, что ничего не замечает: ни белого девичьего лица, ни длинных черных кос, которые она нервно расплетает и заплетает. Стева развел часовых по постам (это важное дело он не доверял никому) и валялся на постели, сделанной из зеленых веток.

— Как эта зелень напомнила мне детство, — сказал Стева и глубоко вздохнул. — Отец всегда брал меня с собой в лес. Стоило мне остаться дома, я то с ребятишками подерусь, то с мачехой поссорюсь… Один раз я ей юбку подпалил… Хорошее было время, но каким далеким теперь оно мне кажется.

— Да, — согласился Космаец, растянувшийся рядом, и спросил: — Ты не слышал, как чувствует себя интендант?

— Жив еще, коли не подох.

— На войне интендантам лучше всего живется.

— В такой ситуации всякий осел может быть интендантом.

— Так же как и политруком, — пошутил Космаец.

Стева сначала взъерошился, потом побагровел, а взгляд у него стал тяжелым и серым, как туча.

— Вот только я не знаю, что бы ты, умник, делал, не будь на свете этого осла? — выдавил он. — Как жить бы стал?

— Уж во всяком случае не хуже, чем сейчас… И не голодал бы. И не будь ты ослом, то уж наверняка, нашел бы выход, — хладнокровно ответил взводный, продолжая глядеть на пушистое облачко, повисшее над горной вершиной, хотя отлично видел, что политрук обижен.

— Ах, так, значит, говоришь, не голодал бы, — политрук повесил планшетку через плечо, закинул на спину автомат, засунул руки в карманы, чтобы подтянуть брюки. — Нет, погоди, я тебе докажу, что я совсем не такой, как ты думаешь, уж сегодня мы попробуем жареного.

В детстве Стева почти никогда не выходил из дому через дверь. Он предпочитал выскочить в окно и показать мачехе язык. Теперь он тоже не искал калитку. Возьмет и пролезет между двумя кольями плетня или двумя жердинами, а чаще всего просто перепрыгнет ограду. Поэтому, наверное, брюки у него всегда имели такой вид, словно их собаки рвали. Вот и сейчас, он перепрыгнул через изгородь и задумался. Кто знает, удастся ли ему найти что-нибудь в этом мертвом селе. Его гнало злое упрямство, которое словно так и рождается вместе с сербами. «Я должен что-нибудь найти, если даже придется расстаться с этим черепком на плечах», — думал Стева, заглядывая во все уголки.

Но прошло больше часа, а ничего раздобыть так и не удалось. В лесочке он напрасно истратил несколько патронов, стреляя по фазанам, но это было все равно, что палить из пушки по солнцу. Он взбирался с холмика на холмик, перескакивал плетни, обходил сады, где дымили трубками часовые, нигде ничего… Был хороший, теплый, ясный августовский день, но из-за непривычной тишины он казался даже немного сонным. Устав от бесплодных поисков, с уныло поникшей головой, Стева случайно оказался на берегу реки, которая беззаботно петляла по лесу, закованная в каменистые берега.

«Эх я дурак набитый, — хлопнул он себя по макушке, — а где же партизанская смекалка?»

Он долго не шевелился, неподвижными глазами следил, как в воде сонно ходили жирные и ленивые рыбы, похожие на соленые огурцы в бочке. В детстве он вместе с чобанами часто ловил рыбу на Орляве и варил уху. Ее далекий густой запах защекотал ему ноздри, он даже облизнулся. Долго еще Стева смотрел на «живую уху», которая булькала в воде, и все не мог придумать, чем бы поймать рыбу. Эх, вот бы сейчас сеть, ну, на худой конец, удочку. На память опять пришло трудное детство, беспощадный отцовский ремень, подзатыльники, драные вихры. Больше всего на свете он ненавидел отцовский ремень и, уходя в партизаны, изрезал его на куски. Позднее он узнал, что фашисты схватили отца и шестерых братьев, спалили дом. Матери он не помнил, она умерла, родив ему девятого брата. Отец снова женился, привел в дом сербку католичку, она рожала каждый год по ребенку, а то и по двое. Наверное, поэтому Стева так и не знал точно, сколько у него братьев и сестер, иногда говорил, что семнадцать, иногда девятнадцать. Он считал себя самым счастливым из всех, а счастливому рыба сама идет в руки.

— Товарищ политрук, что это ты тут колдуешь? Как идут дела? — Стева оглянулся и увидел на берегу Владу Штефека с перекинутой через плечо мокрой рубахой.

— Ты, знаешь, вовремя пришел, — ответил политрук и утер со лба крупные капли пота. — Снимай штаны, сам увидишь, как пойдут дела.

— Мокрые штаны у рыбака, да на ужин рыбки нет пока, — пошутил пулеметчик. — Я предпочитаю сухие штаны.

— Не просись потом в долю… Смотри, сколько я наловил. Думаю, на ужин хватит.

— Брось, Стева, пустое это дело…

— А ну не болтай, не пугай мне рыбу… Вот, смотри, как бьется… мать ее за ногу. Неплохой ужин выйдет.

— После дождичка в четверг, — усмехнулся Влада.

— Меньше языком мели, пойди лучше позови товарищей.

— Я уж лучше помоюсь. От меня так потом и разит.

— Я тебе приказываю, слышишь? Понятно?

— Ну, раз приказ, приходится выполнять. — Тихонько посвистывая, Штефек отправился в село, совсем потеряв надежду на ужин. Сейчас он даже не так сильно чувствовал голод. Желудок от долгого поста сделался как хорошая подметка, только вот зубы просили работы, челюсти все время механически жевали.

Штефек нашел товарищей там же, где оставил их полчаса назад. Одни лежали с закрытыми глазами, другие чистили оружие и переговаривались вполголоса.

— Звонара, беги скорей на реку, тебя политрук зовет… Мрконич, и тебя тоже. Он ловит рыбу на ужин.

— Не умею я ловить рыбу. Никогда этим не занимался, — ответил Мрконич, но встал одним из первых.

— И людей ты тоже никогда раньше не убивал, а на войне пришлось, вот и рыбу ловить научишься. — Штефек позвал еще нескольких бойцов, остальные поднялись сами.

— Влада, а нас политрук не приглашает уху мешать? — спросила всегда веселая Катица. — Не забудьте, я исконная рыбачка. До войны только этим и занималась. Девочки, — она повернулась к санитаркам, — пошли на рыбалку.

Девушки пришли к реке, когда вдоль берега уже задорно потрескивали костры. Воздух был полон шума и запаха рыбы. Бойцы с веселыми лицами сновали туда-сюда, одни мастерили сошки для костра, другие готовили воду, третьи чистили рыбу, а Милович и Звонара устроились у костра и нанизывали выпотрошенную рыбу на шомполы от карабинов. Скоро потянуло густым, сладким запахом, так пахнет в деревнях в дни храмовых праздников и на сла́ву[16], когда счастливые люди жарят поросят и барашков.

Запах жареной рыбы был таким приятным и сытным, что у Мрконича перехватило дыхание, а в желудок словно черти забрались и стали щекотать кишки и рвать их на части. Он лежал на полянке в каком-то непонятном полусне, а над ним шуршали листья, рядом шумела река, голова кружилась, и ему казалось, будто что-то страшное громыхает рядом; он испуганно дернулся и очнулся. Открытыми глазами он смотрел в небо, голубое, как море, и глубокое, как жизнь. В голову упорно лезли мысли, от которых никак не удавалось спрятаться. «Боже милостивый, видишь ли ты мои мучения, смилуйся надо мной. Если я в долгу перед тобой — расплачусь, если виноват — так ведь все виноваты… Прости меня, сохрани мне жизнь. Видишь, я подыхаю с голоду, как бешеная собака… И за что, боже, ты загнал меня сюда? Спасешь ты меня или мне не сносить головы?.. Нет, больше я не могу терпеть, не могу. Только бы попасть в Сербию, где меня никто не знает, мать моя милая, а там уж я смажу салом пятки. Ни я для вас, ни вы для меня…»

Глубоко задумавшись, он не заметил, как к нему подошел Звонара с чуть подгоревшей рыбой на шомполе.

— Ох, такие страшные мучения мне даже и во сне не снились, — вздохнул Мрконич, мутными глазами глядя на Звонару. — Спасибо тебе, брат, если бы ты не вспомнил, никто бы обо мне не подумал, — он протянул дрожащую руку и схватил еще горячий шомпол.

Звонара ничего не ответил. Крупный, широкоплечий, как все черногорцы, он с облегчением сбросил тяжелые ботинки и растянулся на мягкой траве. От реки долетал веселый гомон, на западе уже опускалось солнце. Быстро вытягивались тени деревьев, хмурились горы, в ущелья сползал колеблющийся вечерний туман.

Как славно, как красиво, когда солнце, будто сияющий медный котел, катится сквозь редкие перистые облака, а его лучи сверкают, словно острия кинжалов, и все пылают, пылают, хотя солнце уже скрылось за горизонтом.

VI

Тихая теплая ночь. В голубоватой мгле переливаются горы, освещенные лунным светом. Из-за скал поднимается красноватый диск, и по ущелью бегут блестящие тени, а над рекой разливается туман, сквозь который проступают каменистые берега с огнями партизанских костров. От них поднимается и парит в тишине песня. Она летит над кустами, которые днем никто и не замечает, а сейчас, ночью, в свете месяца, они наполняют душу теплом, напоминая густые далматинские виноградники. В стороне, как облако, темнеет сосновый лес, а над ним сияет горячая румяная медь. Даже спаленные дома деревни похожи на сказочные избушки, что спрятались в горах, где живут вилы и поют соловьи.

Ночь тихо спускалась на землю, глубокая, теплая, летняя ночь. Небо усыпали звезды, и лишь над самым горизонтом плыли облака. Из окрестных болот слышалось кваканье лягушек, из лесу доносилось уханье совы. Стева, не думая ни о чем, заслушался песней, которую завела Здравкица, она очень любила петь, а иногда даже сама сочиняла песни.

У дороги верба распустилась,

А под вербою девушка плачет,

Плачет горько над свежей могилой,

В той могиле уснул ее милый.

Мой любимый, партизан отважный,

Ты зачем меня, бедную, покинул,

Чтоб мне жизнь прожить без поцелуев,

Чтоб всю жизнь мне плакать и томиться.

— Ох, Здравкица, как ты мне душу разбередила, — зашептал ей Стева, когда песня оборвалась. — Ты посмотри, какая ночь, только бы любить, а ты о смерти поешь… Река шумит, словно сказку рассказывает. Красота. Счастлив будет тот, кто переживет это трудное время. А знаешь, Здравкица, ведь кто-нибудь переживет, вот возьмет и переживет. И кто знает, что ожидает нас?

Он засмотрелся на девушку, освещенную лунным светом и багровыми отблесками костра. Никогда она не казалась ему такой красивой.

Здравкица молчала; смотрела куда-то мимо огня, на далекие темные горы. Стева придвинулся к ней, взял ее за руку и почувствовал, как она дрожит.

— Окончится война, мы разойдемся по домам и скоро забудем о своих товарищах, а жаль… — прошептала девушка и опустила голову.

— Кто забудет, а кто, может, и не забудет.

Костры тлели и понемногу гасли. Бойцы шли спать. Санитарки позвали Здравкицу. Она высвободила руку из ладоней Стевы, еще раз ласково взглянула на него и легко, словно серна, исчезла в ночной темноте.

Когда смолкли песни, селом завладела тишина. Только на небе мерцали звезды, они жмурились так ласково, словно хотели усыпить все живое, что есть на земле. И в самом деле, почти все спало, ночное безмолвие нарушали разве только шаги часовых, которые охраняли звезды и тишину. Лишь иногда раздастся громкий возглас, и все снова смолкнет. Странно звучали в ночи голоса. Громкий окрик часового вывел Стеву из глубокого раздумья.

— Что ты так кричишь, Звонара? — подходя ближе, спросил политрук.

— Не понимаю, почему люди, вместо того чтобы спать, бродят, как привидения.

— Я иду в штаб батальона, смотри внимательно, — напомнил Стева и направился к калитке.

— Будешь возвращаться, из штаба, зайди расскажи, что делается на Восточном фронте.

— Ты что, забыл, что часовому разговаривать запрещено? — оборвал его Стева. — Лучше будь повнимательнее на посту.

— Не бойся, — весело сказал Звонара и взял винтовку в руки — ремень натер ему плечо.

Медленно шагая по тропинке, Звонара глядел на горы, облитые лунным светом, откуда теперь снова донесся гул тяжелых орудий. Верно, где-то отчаянно бьются партизаны, скоро та же участь ждет его самого и товарищей, которые сейчас спят на голой земле. А сколько их еще погибнет, пока окончится война? И будет ли жив он сам? Как и всякий боец, он надеялся увидеть солнце свободы, почти был уверен в этом, ведь он носил в своей пестрой сумке ржавую лошадиную подкову, которая охраняла его от пуль и осколков. Даже в самые тяжкие минуты, когда люди бросали все, оставаясь в одной рубахе, у Звонары за спиной висела сумка с подковой и кусочком сала или вяленого мяса в тряпочке, это был запас «на черный день». Бывали, правда, дни, что, кажется, чернее уж и не придумаешь, но он не касался своих сокровищ, считая, что может быть и похуже. А вообще добывать сало Звонара был великий мастер.

Если батальон попадал в село побогаче, Звонара в первую очередь заводил знакомство с женщинами, рассказывал им о Красной Армии, о скором окончании войны и о новой жизни, которая уже стоит у порога.

— Так ты говоришь, парень, что после войны не будет бедняков? — удивлялись простодушные крестьянки. — И землю, говоришь, поровну разделят?

— Клянусь крестом и святым Иованом, — Звонара торжественно крестился. Женщины смотрели на него и удивлялись.

— Скажи по совести, сынок, неужели и партизаны крестятся? — спрашивали они.

— Да ведь и мы тоже православные.

— А как же, конечно, — шептали набожные женщины и, глядя в простодушное лицо Звонары, допытывались: — А нашу церковь вы не тронете?.. Ну, слава богу, а то четники сказывали, будто вы ее закроете.

Так, бывало, за разговором женщины накормят, напоят его, да и на дорожку чего-нибудь сунут. Случалось, правда, что такие разговоры не давали результатов. Тогда Звонара заводил знакомство с ребятишками. Рассказывая им о своих подвигах, он выпытывал имена крестьян, которые ушли в партизаны, узнавал, где они воюют и кто у них остался дома. А потом являлся к родным и передавал привет от мужа или от сына. Жене он расписывал, как примерно ведет себя ее муж, ни на одну, мол, женщину, и взглянуть не хочет; матери говорил, что ее сын жив и здоров, а ребятишкам рассказывал, как храбро воюет их отец, и до того увлекался, что и сам начинал верить в свои россказни.

За это старушки угощали его свежим хлебом с каймаком и творогом, иной раз подносили ракии или чашечку кофе, а для своих детей передавали кусочек сала или вяленого мяса. И в селе, где побывал Звонара, начинали говорить о скором окончании войны и притом добавляли, что слышали об этом от одного «большого начальника, который служит в штабе» и знает самые свежие и самые верные новости. А «большому начальнику» никак не удавалось получить повышение. За все время войны он не дослужился даже до пулеметчика, хотя мечтал об этой должности, видя в ней первую ступеньку на пути к получению генеральского чина.

Об этом он и думал, стоя на посту, и не заметил, как из темноты вынырнули две тени, он увидел их, когда они были всего в нескольких шагах. Звонара испуганно вздрогнул, сжал винтовку, хотел закричать, остановить их, но в этот момент узнал своего взводного и автоматчицу Катицу Ба́бич.

— Товарищ взводный, скажите, где вас искать, если вдруг понадобится? — спросил Звонара, желая подшутить, а заодно и показать Космайцу, что часовой не дремлет.

— Поищи меня там, где слепой глаза ищет, — шутливо ответил взводный.

Звонара усмехнулся.

— Здорово отбрил, черт побери, а я и не думал, — сквозь смех проговорил часовой и снова закинул винтовку за спину.

«Смешной человек наш взводный, ей-богу, — думал Звонара, с завистью поглядывая вслед Космайцу. — Когда ему взвод давали, он не хотел брать, отказывался… А меня хоть командиром дивизии назначай, я не откажусь… Ну, командиром дивизии, может быть, трудно, а вот командиром бригады или батальона хоть завтра… Уж я бы батальоном вертел по своей воле. Ну что для этого требуется, садись на коня и гони вперед, голова не заболит. Только бы мне дали поводья в руки, сразу бы увидели, чего я стою… Опять кто-то шатается, спали бы, черти… О, этот за яблоками полез. Погоди, сейчас ты у меня запоешь…» — Он спрятался за толстый ствол и крикнул: — Стой, не шевелись, стрелять буду! — Звонара торжественно щелкнул затвором старой итальянской винтовки. — Руки вверх, не шевелись, стрелять буду, пропорю тебе брюхо, как корова рогами.

— Тише ты, бродяга черногорский! Ишь, раскудахтался, будто квочка, — ответил ему голос из темноты. — Свои люди, не цыгане.

Часовой узнал голос Мрконича и подошел поближе.

— Какие черти тебя носят? А… а-а, яблоки воруешь. Я таких молодцов как раз и ловлю. А что, если я тебя арестую и отведу к командиру роты?

— С чего тебе меня трогать? Ведь тогда и я завтра тебя арестую, если на месте застукаю. Мы же свои люди, дурень ты этакий, из одной роты… Возьми-ка лучше яблочко, попробуй, сладкое какое! — Он засунул руку за пазуху и вытащил несколько яблок. — Так жрать хочется, кажется, живую черепаху съел бы. Возьми, съешь, ты, конечно, и не пробовал, раз тебя поставили их стеречь.

— Факт, не пробовал, — Звонара машинально взял яблоко, сунул в рот, но тут же вздрогнул, словно его пчела ужалила. Откушенный кусок застрял в горле, и он еле откашлялся. — Черт тебя побери вместе с твоими яблоками, — швырнул он огрызок за плетень.

— Что бросаешь, не такие уж они плохие.

— Проваливай отсюда, проходимец, пока я тебя не арестовал, — вдруг вспыхнул Звонара. — Знаешь, что за воровство полагается пуля в лоб.

— Да ты не дури, — испугался Мрконич, увидев, что часовой сжимает винтовку. — Какое же это воровство?

— Не прикидывайся дурачком. Ты отлично знаешь, что за такие дела сразу голову свернуть могут… Если хочешь знать, меня здесь поставили, потому что знают, я никогда чужого не беру.

— Я голодный, я жрать хочу, понятно тебе, скотина этакая. Слопал бы покров с мертвой матери, а ты тут…

— Катись с глаз моих долой, — оборвал его Звонара.

«Забывают люди, за что воюют, — размышлял Звонара, когда Мрконич поспешно убрался прочь. — По мне, лучше подохнуть с голоду, чем воровать…»

Сменившись с поста, Звонара все думал о Мркониче и никак не мог уснуть, он долго ворочался на твердых ветках, из которых была сделана постель.

Уже луна опустилась за горы, уже вернулись со своей любовной прогулки Космаец и Катица, уже Стева пришел из штаба, а Звонара все не мог глаз сомкнуть. «Политрук опять слушал Москву, наверное, у него хорошие новости… Надо бы ему рассказать о Мркониче, пусть прижмет его малость… Нет, это не по-мужски, подумает, что я доносчик и подлиза…»

Начало светать. В траве все громче трещали кузнечики. Горные цепи сбросили темный плащ ночи и облачились в лиловые одеяния, потом сменили их на розовые.

В листве загомонили птицы, настроили свои флейты соловьи, и понеслись заливистые трели.

По дороге проскакало несколько всадников. Они постепенно удалялись, вот уже слышится только цокот подков. Веки Звонары сомкнулись. Он уснул.

VII

Командир роты Иво Божич почти целый день провел в одиночестве в каморке, где находилась его канцелярия. Это была хибарка с закопченными стенами без окон и дверей, с дырами в потолке. Пока Иво занимался размещением роты на отдых, его связной устроил среди комнаты стол, кинул на пол охапку прелых кукурузных листьев, покрыл их плащ-палаткой и реденьким одеялом. Это гораздо больше походило на могилу, чем на постель… Целый день здесь царила тишина, связной сидел перед дверью и никому не разрешал входить внутрь, даже когда пришла санитарка, он сказал, что командир спит и никто не должен его тревожить, потому что он плохо себя чувствует. Иногда Божич начинал бредить и кричать: «…Заходи с правого фланга… Гранатометчики вперед…» Голос его был то резким и тонким, как свист хлыста, то глухим и хриплым. Приходя в себя, он чувствовал, как его обливает холодный пот, а зубы стучат в лихорадке, хотя на дворе было жарко. Голова кружилась, а по телу бежали мурашки.

Только перед закатом Божич забылся и задремал. Он дышал тяжело, будто кто-то душил его за горло, в глотке пересохло. Потом вдруг вспотел, и словно пелена спала с глаз. Он крепко уснул, а проснувшись, увидел рядом с собой Космайца: тот сидел на земле, по-турецки поджав под себя ноги.

— Ты что сидишь надо мной, я еще не помер, — сердито пробормотал Божич. — Лучше бы ротой занялся. Наверное, еще и оружие не почистили.

— Не беспокойся, все в порядке.

— Правда?

— Конечно… Скажи лучше, как ты себя чувствуешь. Здравкица говорит…

— Не слушай ты эту сплетницу… Надоедает мне каждую минуту, все хочет отправить в санчасть. Грозит пожаловаться комиссару. Пока на ногах стою, не пойду в санчасть, пусть хоть самому богу жалуется.

— Знаешь, Иво, а я голосую за ее предложение, — серьезно ответил ему Космаец.

— Эх ты, — грустно вздохнул Иво.

Он чувствовал усталость, ломоту во всем теле, голова была тяжелая, в ней бродили грустные мысли; жил он в каком-то полусне, а в ушах шумело, будто где-то вдалеке гудел самолет.

— Скоро окончится война, и твоя жизнь будет нужна еще больше, чем сейчас, — избегая смотреть в глаза Божичу, говорил Космаец, — так что ты должен беречь себя.

— Знаю, знаю, — улыбаясь закричал Божич, — хочешь использовать мою болезнь и сделаться командиром роты. Пожалуйста, я тебе и так уступаю. Мне куда легче было пулемет таскать.

— Нужна мне твоя должность! — разозлился Космаец. — Я шел в партизаны не за чинами да должностями.

— С тобой и пошутить нельзя. Рассердился, как боснийская красотка. Даже Здравкица не сердится, когда я ее ругаю. А она настоящий сорванец. Ее ругаешь, а она смеется, точно ее хвалят. Замучила совсем порошками, хочет меня отравить.

Божич немного помолчал и спросил:

— Что сегодня нового? Не привезли еще боеприпасы? Знаешь, я прямо боюсь в штаб идти, сразу поругаюсь с комиссаром… А что слышно на Восточном фронте?

— Говорят, Красная Армия начала наступление и прорвала немецкую оборону на румынской границе в районе Ясс.

— А больше ничего?

— А этого разве мало?

— Хотелось бы еще больше… ну, например, приходишь ты ко мне и говоришь: война кончилась! До чего она, проклятая, мне надоела, словно кость в горле застряла — ни проглотить, ни выплюнуть… Хорошо бы заснуть и чтоб проснуться, когда уже все успокоилось. — Божич устало закрыл глаза и долго лежал молча.

Он был похож в этот момент на мертвого. Лицо восковое, изможденное. Глаза ввалились, вокруг синие круги, а потрескавшиеся губы лихорадочно подрагивали.

— Эх, как меня подкосила эта болезнь, — не открывая глаз, проговорил Божич. — Только я тебя прошу, не говори об этом командиру. Знаешь, какой человек Павлович. Он меня может отправить в санчасть, а мне ужас как не хочется. Боюсь, застряну там, а тут как раз русские и придут.

— Да ты еще выздоровеешь до их прихода, — успокаивал взводный. — Иво, я тебе не враг, тебе надо лечиться. Что ты будешь делать, ведь не сегодня-завтра мы получим приказ наступать?

Божич уставился мутными глазами на взводного.

— Товарищ Космаец, и ты против меня? — на глазах у него навернулись слезы и заблестели на длинных рыжих ресницах. — А я считал тебя лучшим товарищем. Госпиталь для меня смерть… Я бы все это куда легче перенес, кабы не голод… Тут вот у меня был Звонара… А я и не знал, что он такой славный парень… Сам голодный, еле на ногах стоит, а мне отдал последний кусочек сала. Я не хотел брать, так он говорит: «Ты, говорит, не настоящий товарищ, раз не хочешь взять у меня из рук это лекарство…» Нет, скажи, Космаец, где еще есть такие люди, как наши бойцы? Чудесный народ!

— Чудесный!

— Больно смотреть, как люди мучатся от голода. Даст бог, дорвемся и мы когда-нибудь до хорошей еды. Вот поесть бы яичницы с ветчиной или джувеч[17] из копченого мяса. Знаешь, нальет мать, бывало, полную миску фасоли, парок копченым мясом пахнет, ну, кажется, нет ничего вкуснее на свете.

Сквозь разбитые оконца вместе с солнечными лучами проникал пряный аромат спелых яблок. Сейчас яблоки казались куда вкуснее, чем те крестьянские кушанья, о которых вспоминал Иво. У Космайца судорожно сжалось горло, засосало в желудке, а пистолет на поясе показался особенно тяжелым.

— Забудь ты, Иво, про джувеч и фасоль, — тяжело и устало вздохнул Космаец. — Я бы сейчас согласился на кусок сухой пройи[18]… Нет, так больше нельзя. Ты посмотри, сколько яблок! Кто же будет подыхать от жажды у самой воды? Не буду я больше терпеть, хотя бы это стоило мне головы.

— Не боишься?

— Ничего. Голодный я никого не боюсь.

— Смотри, из-за ерунды к стенке поставят. Не осрамись, — предупредил командир роты.

Космаец больше ничего не слышал, он выскочил за дверь, и перед ним засверкали красновато-желтые яблоки, освещенные вечерним солнцем. Сад точно закружился перед его глазами. Он не мог оторвать взгляда от спелых плодов, чувствуя, как рот наполняется слюной. Старые дуплистые яблони устало дремали, сгибаясь под тяжестью урожая. Космаец не знал, какое яблоко сорвать. Он перебегал от дерева к дереву, пока не увидел, что несколько бойцов испуганно метнулось от него, они, видно, думали, что он их заметил и гоняется за ними.

«Вот дураки, от такой прелести убегают. Никто вас тут не увидит, а я и подавно не видел», — подумал он и потряс нижнюю ветку. Земля покраснела от яблок. Космаец поспешно набил карманы и направился к дому, где оставался ротный. Сделал несколько шагов и испуганно остановился. Ноги едва держали его. Хотел бежать, но стало стыдно, и он решительно двинулся к двери. У порога стоял босой старик в длинной белой домотканой рубахе, подпоясанный широким пестрым тканым поясом, в широких штанах из немецкой плащ-палатки. Из-за пестрого пояса торчал длинный, похожий на саблю, нож, а у бедра висел кривой рог, как точило у косаря.

Рядом с крестьянином покорно застыл тощий ослик, нагруженный сумками и узелками, а у дома бегала косматая пастушья собака с огромными отвислыми ушами.

Крестьянин и Космаец несколько мгновений молча глядели друг на друга, видно было, что обоим тягостно и неприятно это молчание.

— Помогай, бог, парень, — первым поздоровался старик и провел широкой заскорузлой ладонью по белой как снег бороде. Улыбаясь, он спросил: — Что, сынок, поспели яблоки-то?

Космаец взволнованно заморгал ресницами.

— Да знаете, как вам сказать, — смутился взводный, будто его окружила сразу сотня четников. — Я их еще и не пробовал, я не для себя, поверьте. Один мой товарищ заболел, так это я для него. Голодный он, а наш обоз еще не подошел, — объяснял он, опустив глаза и стараясь не смотреть на старика.

— Да я тебе верю, парень. Теперь все голодают да болеют.

— Мы ничего не трогаем без разрешения, — опять начал оправдываться Космаец и вдруг подумал, что эти боснийцы знают все партизанские законы лучше, чем сами бойцы, а уж то, что их выгоды касается, и подавно. — А яблоки я взял для командира, он тяжело болен.

— А где этот твой командир? У меня к нему дело есть.

Космаец пошел вперед, старик за ним. Они вошли в ту самую комнатушку без окон и дверей, где лежал ротный.

— Иво, тут вот какой-то человек тебя спрашивает, говорит, дело есть, — окликнул Космаец Божича. Тот лежал лицом к стене и не услышал, как они вошли.

Божич повернулся, выпрямил согнутую спину с острыми лопатками, открыл глаза и, увидев незнакомого старика, сердито фыркнул и исподлобья взглянул на взводного, словно хотел сказать: «Что я тебе говорил?»

— Ты здесь старший? — спросил старик и, сняв соломенную шляпу, низко поклонился. — У меня к тебе дело от наших крестьян.

Бледный, изможденный Иво попытался улыбнуться и, придерживаясь руками за шершавую стену, встал на ноги.

— Я старший, но есть люди и постарше, — ответил Божич и, опять бросив взгляд на Космайца, спросил: — Ты его поймал, отец? Ну, за это его теперь к стенке поставят.

— Да ты что так Дешево его ценишь? — спросил крестьянин. — Если за то, что он набрал яблок, — старик махнул рукой. — До войны я сухие фрукты возил во вьюках в Баня Лу́ку и в Сараево, а теперь где там! Хоть вы поешьте.

— У нас это запрещено директивой, — заявил Божич, придерживаясь руками за край стола.

— Это я знаю, да только где же видано, чтобы для голодных людей издавали всякие там директивы?.. Мой Иован где-то за Дриной, иногда он наведывается домой и говорит, вот клянусь богом, что и в Сербии тоже все голодные да голые, а у нас-то и подавно.

— Сейчас Босния самый голодный край на свете, — согласился Божич. — Объели мы ее за три года. Если бы камень можно было есть, то и камня бы не осталось.

— Правду говоришь, парень, — старик лукаво усмехнулся в длинные сивые усы. — Только вам нас не объесть, хотя бы вас и было что зеленой травы.

Он вытащил кисет, засунул в него руку до локтя, вытащил щепотку табаку и свернул тонкую и длинную цигарку, потом высек огонь и протянул кисет партизанам.

— До войны, сынки, меня выбрали здесь старостой, — старик выпустил изо рта густые кольца дыма, — и мы честно жили. Земли у нас нет, есть, правда, немного фруктов, ну, скотина там, а кто и в Америку подался на заработки. Так мы и жили, пока не явились эти собаки, все у нас сожгли. Мы едва успели убежать в горы. Так, благодаря богу, и спаслись, и еды немного припрятали. А сегодня утром наши ребятишки пришли сюда за фруктами, вас увидели, узнали как-то, что вы голодные, так наши мужики сложились, собрали кое-чего и послали меня к вам, это, говорят, наши дети. Вот я и привез немножко фасоли, картошки, мучицы чуток на мамалыгу… А хлеба у нас и у самих нет.

Старик вышел из дому, за ним Божич и Космаец.

— На осле привез, всего-то у нас и осталось скотины, что этот осел. — Старик стал снимать с серого сумки и узелки, подробно объясняя, где что лежит и кто из крестьян дал те или иные продукты. Одних он хвалил за доброту, других бранил.

Космаец принимал каждый узелок и подбрасывал на руке, словно взвешивая, сколько в нем фасоли, сколько картофеля и хватит ли муки сварить мамалыгу, чтобы накормить целый батальон.

— Это все, что мы могли собрать, сыночки, — как бы извиняясь, сказал старик, отдав последний узелок, и вздохнул: — Если война затянется, и мы будем подыхать с голоду.

Божич поблагодарил старика и приказал Космайцу взять нескольких бойцов, чтобы отнести на кухню крестьянские гостинцы.

— Ты старшой, я понимаю, — опустив глаза, начал издалека старик, — ты за все отвечаешь, за солдат своих отвечаешь, перед начальством ответ держишь. Вот и я, знаешь, тоже ответ перед селом держу, ведь народ поставил меня старостой. Вот, ты знаешь, как это, мне бумажка нужна.

— Какая еще такая бумажка? — не сразу понял Божич.

— А всякие люди бывают, есть и поганые души. Еще подумают, что я за это деньги получил. Расписка мне нужна, что я в самом деле все вам передал, да еще к тому же бесплатно.

— А, теперь я вас понял… Космаец, напиши папаше расписку, — приказал командир.

— Говорят, после войны правительство по этим распискам платить будет, а мы не какие-нибудь там богачи, ничего не можем даром давать. Мы не скупердяи, нет, просто у нас народ бедный. Если заплатят, хорошо будет.

— Раз говорят, наверное, так и будет.

— Эх, много чего болтают, да разве все сбывается, — старик спрятал записку за пазуху, попрощался с партизанами, взнуздал своего бедного ослика и, ведя его за собой, обошел вокруг дома. Тут он остановился у поваленной и разломанной калитки, перекрестился несколько раз.

— Все пропало, дай бог, чтобы немецкие матери тоже плакали над своими детишками в колыбелях, — вздохнул старик, глядя мутными глазами на страшную картину, открывшуюся перед ним. — Сколько лет по зернышку собирали, и все в один день пошло прахом, будь они прокляты до седьмого колена… Эх, да что там говорить, была бы война хорошим делом, так войной бы не звали. Война — худое ремесло, пожар да разбои.

Староста еще долго стоял на дороге, смотрел на село, крестился, что-то бормотал, а когда он наконец скрылся за густыми ветвями деревьев, Божич, глядя ему вслед, сказал:

— Я просто и не знаю, что мы, несчастные, делали бы без наших мужиков-кормильцев. Всю войну они нас кормят и на постое держат. После войны среди Белграда им надо поставить самый большой памятник из самого лучшего мрамора, а на нем золотыми буквами выбить: «Крестьянам-кормильцам от голодных партизан». Вот так, дружище. Сколько таких крестьян, как этот старик, погибло по пути к нам.

Он долго стоял перед домом и печальным взглядом провожал старика, который то показывался среди редких ветвей, то опять исчезал.

VIII

Неслышно подкрадывалась ночь, она поднималась из ущелий, окутывала дикую, каменистую землю, словно испуганную непривычной тишиной без гула и грохота. После ухода старика Божич долго стоял перед домом, глядя на закат, и ему стало жаль этого пропавшего напрасно дня. С тоской и болью в сердце он следил, как постепенно исчезают вдали горы, скалы, деревья и стены разрушенных домов. В конце концов все исчезло, остался только приятный и мягкий запах темноты.

После скудного ужина — рыбы, что наловили бойцы, Божич почувствовал себя немножко лучше, ему показалось даже, что он никогда не болел, просто это был скверный сон. Он долго сидел молча, а потом разбудил связного, который спал в комнате:

— Если кто будет меня спрашивать, я пошел в роту.

Он знал, что его вряд ли кто будет искать, но все же еще раз спросил связного:

— Ты запомнил?

— А то как же.

— Смотри, не усни, опять все позабудешь.

— Я не сплю, — связной повернулся лицом к стене, закрыл глаза и захрапел, как вол.

Целый день Божич чувствовал безумную потребность оказаться среди людей, посмотреть, как устроились бойцы, проверить, всюду ли расставлены надежные часовые. Да что там говорить! Каждый командир заботится о своих солдатах, как мать о детях.

Опираясь на свою суковатую палку, Иво долго ходил по двору, где разместилась его рота, спрашивал бойцов, как отдохнули, и обещал, что на завтрак будет мамалыга, а на обед похлебка с фасолью и картошкой. Через десять минут уже все четыре роты батальона знали, какие получены продукты и кто их прислал. И, наверное, поэтому песни стали еще веселее. В каждой роте был свой гармонист, нашлась еще жалейка, двойная свирель и кларнет. И если уж все вместе начинали играть, земля дрожала от шума. А партизаны любили музыку! Только послышится гармонь — и сразу же кто-нибудь из девушек заведет:

Мы два брата из-под Козари́цы,

Мать здесь только храбрыми гордится,

Коль погибнуть нам судьба сулила,

Мать, не плачь над нашею могилой!

И вот уже никто не чувствует усталости, коло растет, ширится, словно плывет, колышется туда-сюда, стонет под ногами земля.

Иногда в каждой роте плясали отдельно, но чаще на какой-нибудь широкой поляне собирался весь батальон. Сборище было пестрое, как на ярмарке, а веселились лихо, словно на бедняцкой свадьбе. Тут все быстро знакомились, и парни из первой роты начинали ухаживать за девушками из второй, они так и набивались в женихи, но девушкам из второй приглянулись ребята из третьей, а парни в третьей роте с ума сходили по девчонкам из санитарной части. Так все это переплеталось, все были так близки друг другу, что трудно было найти точную границу, которая делила бы этих людей. И вот, обходя свою роту, Божич встретился с сотней бойцов батальона, увидел знакомые и дорогие лица, послушал песни, и ему сразу стало легче. С груди его свалился тяжелый груз, который давил его целый день. Но он быстро устал, хотя не плясал ни в одном коло, и поэтому, решил вернуться в свою холодную хибарку.

Всю дорогу он шел молча, погруженный в свои мысли о бойцах — скоро придет время, когда исполнятся их мечты и желания. А сейчас его пугала горная каменистая Дрина, о которой он слышал столько страшных рассказов и которую еще никогда не видел, а ведь они вот-вот должны были вступить с ней в схватку.

Съежившись от вечернего холодка, он наконец добрался до дому. Здесь его ожидал командир батальона с каким-то незнакомым партизаном в просторных немецких сапогах и широких брюках, залатанных на коленях мягкой зеленой кожей. На бойце была короткая спортивная куртка из английского сукна с глубокими карманами, из-под куртки торчал длинный револьвер.

— Куда ты, старина, подевался? — спросил командир и пошел ему навстречу. — Мы уже заждались. Говорят, что ты тяжело болен, я хотел было искать тебя у нашей докторши, да вспомнил, что она еще в бригаде. Там тоже для нее найдется немало молодцов.

Божич обиженно вспыхнул. Ему хотелось ответить резко и ядовито, чтобы так же уколоть командира, но слов не нашлось, и от злости он плюнул себе под ноги.

За командиром поднялся и незнакомец, и только теперь, при свете месяца, Божич разглядел его пухлые щеки, круглые, как арбуз. Этот человек, казалось, только сегодня пришел к партизанам из какого-то богатого воеводинского села. На первый взгляд он показался молодым. У незнакомца были большие глаза под густыми бровями, брови срослись на переносице и казались скрещенными снопами пшеницы.

— Ну, что нахмурился? Ты радоваться должен, вот тебе новый комиссар. И не притворяйся перед ним каким-то злюкой, — поддразнил Павлович. — Не сегодня-завтра твоя докторша вернется в батальон, видел я ее в штабе бригады.

Приезд нового комиссара растормошил и оживил Божича. В этом вихрастом человеке он увидел опору и защиту в водовороте событий, который закрутил его, гнал по земле, бросал в атаки.

— Так ты говоришь, это комиссар? Вот здорово! Намучился я без комиссара, как поп без креста.

Они крепко пожали друг другу руки, а потом, похлопав друг друга по плечу, обнялись неумело, неловко, как маленькие дети.

— Добро пожаловать, брат!

— Рад с тобой встретиться!

Божич отошел немножко в сторону и еще раз с головы до ног любопытно оглядел Вла́йю Ри́стича, так звали комиссара.

— С барабанщиком на войне веселее, — шутя начал Иво, но тут же весь взъерошился и добавил: — Да только я не под всякий барабан марширую.

— Под этот зашагаешь, — серьезно ответил командир. — Уж если он ударит, вся рота загремит… Большой политик…

— А мне и не могут дать какого-нибудь там бродягу, — важно заявил Иво, — мне нужен настоящий политик. Драться я и сам умею, вот только с этой чертовой политикой не всегда гладко получается.

— Что ты исповедуешься? Мы и без того знаем, что ты пентюх, — пошутил Павлович.

— Вот я и говорю, что я… Погоди, погоди, как это ты сказал, я пентюх?

— Я этого не говорил, тебе показалось.

— И ладно, что не говорил, негоже меня позорить перед новым человеком.

Еще посмеялись, пошутили, а перед уходом командир рассказал, чего удалось добиться в бригаде — ему обещали боеприпасы и продовольствие. Все это должно было прибыть до рассвета, а потом батальон сразу двинется вперед, к Дрине, а там и в Сербию, которая, говорят, полыхает в пожаре боев.

— Через несколько дней мы будем в Сербии, а сейчас отдыхайте, — и командир, простившись с Божичем и его новым комиссаром Вла́йко Ри́стичем, ушел, позванивая шпорами.

Командир и комиссар несколько минут стояли молча, слушали далекую орудийную пальбу. Орудия рычали далеко, а где-то поближе лаял тяжелый пулемет. Кто с кем бьется — не знали, но все были уверены, что это еще какая-то пролетерская[19] бригада идет к Дрине, пробивается в Сербию.

— Наверное, Первая пролетерская: дерется за Вы́шеград, — прислушиваясь к стрельбе, заметил комиссар. — Она вчера целый день проходила через Рогати́цу. За ней везли четыре подводы боеприпасов.

— Четыре подводы? — удивился Божич. — Никогда в жизни ни одна бригада не имела столько боеприпасов, чтобы на подводах возить. Мы, например, в лучшем случае могли нагрузить пару мулов.

Они расположились на ночлег, но сон не шел. Лежа курили сигареты, привезенные комиссаром, будто поросята на жару, вертелись на прелой кукурузной соломе, покрытой плащ-палаткой.

— Ты не спишь? — спросил Божич комиссара, когда сигарета погасла. — Раз ты такой большой политик, как говорит Павлович, ты мне ответь на один вопрос: правду говорят или болтают, что мы получим награды?

— Правду говорят. Наградят лучших бойцов, но я думаю, что это будет после освобождения Белграда.

— Ждите, когда на вербе виноград вырастет, — сердито ответил Иво. — Я думал, это будет скоро.

Комиссар не ответил. Наступило молчание. Ночь была ясная, теплая, в оконные проемы заглядывали веселые беззаботные звезды. Откуда-то слышалась тихая партизанская песня, пахло дымком от костров.

— Мне должны дать орден «За храбрость», вот бы взглянуть на него, — помолчав, сказал опять Божич.

— Говорят, что сейчас это самый главный орден. Его трудно получить.

— Ну, не сказал бы. Его мне было легче заработать, чем десять динаров до войны, — и он весело рассмеялся. — Не поверишь, я даже и не вспотел, а испугаться-то и вовсе было некогда. Под Бихачем на меня выскочил танк. У меня, к счастью, оказалась граната, я ее под гусеницы. Он и лопнул, как тыква… Да что я разболтался, ты устал с дороги и спать небось хочешь.

— Не усну я…

— Что верно, то верно, на такой постели всегда одолевают невеселые мысли, — согласился Иво. — Ох, до чего же у меня бока болят, кажется, после войны еще целый год болеть будут, а мозоли так и останутся на всю жизнь.

— Не останутся. И я так думал, когда сидел в кутузке.

— Ты сидел? И на каторге был? За что?

— Организовал в гимназии забастовку, — объяснил комиссар и спросил Божича: — А ты где до войны работал?

— Где придется. Летом пахал и копал, а зимой на шахту уходил и там вкалывал. Перед войной хотели меня взять в армию, а я ушел на шахту уже на постоянную работу.

— Нелегко тебе хлеб доставался.

— Если бы легко, может, ты бы меня здесь не увидел… — Божич не договорил до конца и закашлялся. Кашлял он долго и надсадно, даже на глазах показались слезы.

— На чахотку похоже, — заметил Ристич, — ты бы лучше не курил.

Божич задумчиво смотрел в дырку на потолке, в которую заглядывал месяц. Он с тоской вспомнил о своей первой папиросе.

— Я курить начал после смерти сестры. Ей было всего девятнадцать, мы вместе воевали. Я был пулеметчиком, она у меня помощником. И вот надо же, чтоб как раз в нее попало, а мне ничего, никакой черт меня не берет. Теперь у меня никого больше нет. Остался один как перст. — Тоскливо вздохнув, он попросил у Ристича сигаретку. Закурив, поинтересовался, есть ли у комиссара родные и живы ли они.

— Как тебе сказать, и есть и нет. Отец и мать живы, если можно назвать это жизнью, даже перец и тот по карточкам дают. Была у меня жена и сын, да знаешь ведь, какое сейчас время, убивают всех. — Комиссар сел на постель, закурил и остался сидеть, подогнув к груди колени и закрыв глаза…

В комнате наступило молчание, только было слышно, как где-то в стене беззаботно играет на своей скрипке сверчок. Вдали слышался гул орудий, но Божич закрыл глаза и уснул под эту музыку, как в детстве засыпал под пение матери.

Проснувшись, Иво сразу вспомнил ночной разговор с комиссаром и поднялся, ежась от утренней прохлады. Снимая гимнастерку, он было подумал, что все это дурной сон (плохие сны так часто снятся в тяжелое время), но увидел ремень и сумку Ристича и понял, что все это ему вовсе не приснилось. И все же немного спустя он облегченно вздохнул, теперь ему будет легче, теперь у него есть комиссар, «большой политик», который прошел огонь и воду, даже в тюрьме сидел.

На дворе улыбался теплый августовский день. Грело солнце, а трава и листья на деревьях еще красовались в блестящем жемчуге росы. Пахло спелыми яблоками, а снизу, от реки, где расположился хозяйственный взвод, тянуло запахом жареного лука и подгорелого масла.

У домов, по улочкам и садам слонялись без дела бойцы. Они выспались, побрились, привели себя в порядок, но, как всегда, голодны. Где-то стучит топор, жалобно поет пила, вот послышался смех и гомон, наверное, это играют в жучка. Так бывает в деревнях после уборки урожая: парни ходят по селу и поют, а сами искоса поглядывают, смотрят ли на них девушки.

От костров, которые ночью жгли часовые, поднимался голубоватый дым и стлался по оврагам, а над горными вершинами синели клочья тумана, похожие на белые овчинки, развешанные на солнце. Пулемет вдали молчал, а может быть, его просто не было слышно за дневным шумом, гул орудий тоже стал слабее и доносился будто из глубокого колодца. Всюду кипела жизнь, и только изредка откуда-то издалека доносились звуки, напоминающие о тяжкой борьбе, в которой гибнут люди.

На небольшой полянке, огороженной камнями, Божич увидел своих бойцов и среди них нового комиссара.

Без рубашки, в черной шелковой майке, снятой, вероятно, с немецкого офицера, весь мокрый, как будто из реки вылез, он бросал вместе с бойцами камни. Каждый старался забросить как можно дальше. Все весело смеялись.

— Откуда ты такой взялся, никто с тобой справиться не может? — криво улыбаясь, спросил комиссара один из бойцов.

— Оттуда же, откуда и ты, — коротко ответил комиссар.

— Влайо, разве подобает комиссару слишком уж запросто держаться с бойцами? — улыбаясь спросил Божич, когда потный и усталый комиссар сел рядом с ним на землю.

— Почему не подобает, человеку все подобает.

Бойцы прекратили игру и, как по команде, вытаращили глаза на Ристича, потом в недоумении переглянулись.

— Вот это да, здорово мы осрамились, — смущенно выдавил Милович.

— Да брось ты, ерунда, — засмеялся кто-то из бойцов. — Разве он похож на комиссара? И где у него планшетка? Стева всего-навсего политрук, да и то с планшеткой не расстается.

— Разве вы не видите, Божич нас разыгрывает. Спроси, Бориво́е, нашего комиссара, умеет ли он читать и когда в этом году будет юрьева пятница.

— Юрьева пятница будет тогда, когда ты, товарищ, станешь настоящим человеком. Да и боец ты еще не настоящий. Смотри, на куртке нет ни одной пуговицы. А рубашка прокоптилась, словно ты не снимал ее все семь наступлений[20]. Иди побрейся, выстирай рубашку, пришей пуговицы и явись ко мне.

— А где я пуговицы возьму?

— У мамочки в комоде.

Лицо бойца свела судорожная гримаса, на лбу появились крупные капли пота, а глаза заморгали, как у кота, которого поймали на месте преступления.

Партизаны хохотали.

— Иди умойся, бродяга прокопченный. Весь заплесневел.

— От тебя похуже запашок.

— Не знал я, что ты так здорово лаешь, а то взял бы тебя дом стеречь.

— Если твоя жена овдовеет, я к ней в сторожа пойду.

И так, поддразнивая и подкалывая друг друга, бойцы разошлись.

— Как тебе нравится эта орава? — любопытно заглядывая в глаза комиссара, спросил Божич, когда они остались одни.

— Я еще и не таких видел! Ничего, я люблю воевать вместе с сорванцами! — глядя вслед бойцам, ответил Ристич и, вынув сигарету, спросил: — А скоевцы есть?

— Есть, да еще какие молодцы! И коммунисты тоже есть.

— Коммунистов много?

— Нет, не очень… Гибнут наши товарищи, как сербы на Ко́совом поле[21]. Сейчас вот собираемся одного командира взвода, Космайца, в партию принимать. Хороший парень, в бою себя не жалеет, а в партию мы его никак принять не можем. Каждый раз чего-нибудь натворит… Чертовский у него характер.

— Космаец, говоришь? Это не тот, что взял в плен немецкого генерала? Я читал в газете… А он откуда?

— С Космая, конечно.

— Ну да. Космайский пастух. Они ведь, братец ты мой, в сорок первом году, первые поднялись, это уже история. А он кто, пастух или пахарь?

— Черт его знает, мне кажется, он и сам толком не разберется. Известно только, что он не из богатых, у нас ведь все пахари и чобаны, железнодорожники, каменотесы, слесари, ты у нас первый интеллигент.

— Брось ты, какой там я интеллигент.

— Ну, знаешь, ты все-таки учился в гимназии.

— Когда это было, я все позабыл.

— Может, это и так, но ты лучше помалкивай, — попросил его Божич. — Не докладывай ты бойцам об этой гимназии.

— Скрывать хуже.

— Ничего. Не любят у нас ученых. А вот что в тюрьме сидел, обязательно расскажи; Ну, приври малость, знаешь, как это умеют настоящие комиссары, расскажи, как тебе там было тяжело, как тебя мучили…

— Никто там меня не мучил, — прервал его Ристич.

— Ну и пусть, а ты скажи, что мучили… Вот наш командир хороший парень, а бойцы долго его не любили, не доверяли, и все потому, что он студентом был. Теперь, правда, совсем другое дело.

За разговором они незаметно подошли к дому, где ночевали, здесь их ждал связной с двумя манерками холодной воды для умывания. В соседних колодцах вода была вонючая — застоялась. Поэтому умывались речной водой, от нее пахло травой и камнями. После умывания связной побежал на кухню за завтраком.

Завтрак готовили впервые за последние три дня, а командир роты уселся на ступеньках дома с бумагами в руках. Тут же пристроился и Ристич, он читал вслух какую-то странную книгу с множеством картинок. Слова в книге были чужие, Божич не понимал их.

— Что ты там бормочешь, читай по-нашему, чтобы тебя все понимали, — заглядывая в книгу через его плечо, сказал Иво. — Бормочет тут «товарищ», «товарищ», когда уже ты грузить перестанешь?[22]

Ристич засмеялся:

— Это же русская книга. По-нашему — друг, а по-русски — товарищ, дево́йка — девушка, допа́дати се, — нравиться. Или вот мы говорим: «Жи́вела Црве́на Армия», а русские: «Да здравствует Красная Армия».

— Погоди, погоди, так это ты с русскими разговаривать учишься? И тебе не стыдно скрывать от меня? Нет, вы подумайте, встретимся мы с русскими, он будет с девушками лясы точить, а командир, холостой парень, облизывайся, значит? Нехорошо, брат, не думал я, что ты такой эгоист.

— При чем тут эгоизм, если хочешь, я тебе помогу, учи на здоровье.

— Ей-богу, если меня немцы не укокошат, осилю я твою науку. — Божич увидел Космайца, который спешил куда-то, и подозвал его. — Иди сюда, познакомься, это наш комиссар, учитель Ристич. Вот, смотри, деревенщина, наш комиссар русский учит. Он не такой серый, как мы. Он умница, когда-то в гимназии учился.

— Мы же с тобой договорились не поминать об этом, — заметил комиссар.

— Мы и не будем больше поминать, а Космайцу все можно сказать. Он понимает… Ну, а теперь давай твою науку.

С этого дня Божич принялся учить русский язык, но учение давалось ему туго.

IX

Космаец обнял Катицу, а она, точно только этого и ждала, прижалась к нему, опустила голову на его плечо, и они тихо пошли по узкой тропинке, которая бежала через старый сад куда-то к лесу. Им было все равно куда идти, лишь бы не стоять на месте.

Ночь была великолепная. Над лесом плыла такая тишина, что ясно слышался хруст веточек под ногами и шепот листьев, подрагивающих от легкого, чуть ощутимого ветерка. Горы заливал серебристый лунный свет, и со всех сторон сквозь лохматые ветви заглядывали звезды, такие далекие, холодные и ревнивые.

Космаец не сводил глаз с девушки, он будто впервые увидел кудрявую прядь волос, падавшую на высокий крутой лоб, ее лукавые, быстрые глаза, блестевшие в лунном свете.

— Что ты так смотришь на меня? — прошептала она и обняла его за шею.

— Как я по тебе соскучился! — он притянул ее к себе, но она ловко увернулась.

— Убрал бы хоть свои пистолеты, — не снимая рук с его плеч, обиженно прошептала Катица. — Прижмешься к тебе, а тут одно железо.

— Ах, вот как! — в восторге воскликнул он. — Но ведь это часть моей жизни. А все, что мое, ты должна любить, — говоря это, он быстро отвел оба револьвера назад. Всю войну он носил два трофейных пистолета. Оба в твердой кожаной кобуре, оба на шнурках у шеи. Только это, казалось ему, придает бойцу вид настоящего партизана.

На нем была лишь рубашка с короткими рукавами, и Космаец почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Пала роса. Листья стали влажными и запахли еще сильнее. В долинах струился и гудел воздух, горы как-то странно вздыхали, словно перекатывались морские волны. Катица вспомнила свое Приморье, далекую каменистую Далмацию. Она выходила в море с рыбаками. Прекрасное и счастливое это было время! Бурные волны с белыми гребешками, вокруг парусников все воет и клокочет, мачты сгибаются, скрипят, вот-вот готовы сломаться, барка мечется из стороны в сторону, и черное море мчит ее в бездну. Как это было прекрасно и где теперь все это? Где белые парусники Адриатики, рыбацкие барки, желтоватые искры маяка, которые спасают людей от верной смерти. Словно перистые облака, что летят над горами, проходила перед девушкой ее жизнь, полная мук и тоски, но все же сладкая и дорогая.

Поцелуй Космайца возвратил ее к действительности. Без слов она еще теснее прижалась к его плечу. Она знала, что они потеряли дорогу, но молчала, была уверена, что выберутся из этого густого леса, с петлявшими по нему тропинками, хотя все они походили одна на другую.

— Знаешь, что мне сейчас показалось? — спросила Катица, когда они очутились на небольшой полянке, окруженной высокими деревьями. — Мне почудилось, что нет ни войны, ни смерти, весь мир успокоился, а мы с тобой вышли на прогулку, и теперь нам пора возвращаться домой.

— И правда, смотри, мы дома, — Космаец печально взглянул на горы. — Вот наш дом — горы да лес.

Он посмотрел на луну, висящую над их головами, и, обняв Катицу за плечи, почувствовал ее всю: крепкое тело, прерывистое дыхание, влажные губы, крепкие объятия. Застывшим взглядом смотрел он ей в лицо, ее глаза были перед его глазами, маленькие, чуть прищуренные, влажные, как капли росы, блестевшей в лунном свете.

Они долго лежали на поляне в густой траве, пахнущей эдельвейсами. Лиловатая тьма повисла между деревьями. Тени становились все длиннее. Луна пряталась за острые вершины. Где-то щебетали птицы, внизу журчал поток, будто пел колыбельную.

Катица удобно положила голову на плечо Космайца и широко открытыми глазами смотрела в темноту.

— Эта ночь не забудется. Обещай мне, — шепотом заговорила девушка, словно боясь, что их подслушают. — Вспоминай ее, как и ту ночь, когда ты впервые поцеловал меня. Еще больше вспоминай. Я хочу, чтобы каждый раз, когда стемнеет, ты думал обо мне и об этой ночи.

Он еще раз крепко поцеловал ее между бровей.

— И в этой трудной жизни выпадают минуты радости и счастья. Ты мое счастье, — глядя, как и Катица, куда-то вдаль, ответил Космаец. — Ты светлый луч, что освещает дорогу в жизни.

— Ты меня никогда не забудешь?

— А ты в этом сомневаешься?

— Нет, не сомневаюсь, но ты ведь знаешь, война, — она опустила длинные ресницы и закрыла глаза. — Да, этого, не надо было, нет… Я полюбила тебя еще в тот день, когда мы впервые встретились на Динаре…

Космаец перенесся в трудную осеннюю ночь сорок второго года. Батальон отходил через Динарские Альпы. В горах дул сильный ветер и гнал снег. Трещали от холода деревья, ломались обледеневшие ветки, преграждали дорогу. На одном из склонов батальон встретился с группой далматинских партизан — голодные и усталые, они едва держались на ногах. С ними была и Катица с легким ручным пулеметом за спиной, в итальянской шинели до колен, в тяжелых немецких башмаках на босу ногу. Она вся дрожала от холода, зубы у нее стучали.

— Возьми пулемет у этого ребенка, — приказал Космайцу командир роты, увидев девушку. — Гляди, сейчас упадет.

Космаец только что вернулся из госпиталя после тяжелого ранения и шел налегке с одним только английским автоматом. Он, как было приказано, да это был и его долг, подошел к Катице и протянул руку к пулемету.

— Не трогай, — заносчиво сказала она и оттолкнула его руку. — Мне не нужны опекуны.

— Смотри, какая злючка.

— Берегись, Космаец, укусит! — крикнул кто-то из колонны.

— Не трогай меня, попадет!

— Ой, горе мое, а я-то удивлялся, откуда на Динаре столько битых фашистов. Так это, верно, ты, другарица, их уложила? — съязвил Космаец.

От этой перепалки стало даже вроде немного теплее. Только Катица обиженно замолчала. Космаец шел с ней рядом, подняв воротник шинели, наклонясь в сторону девушки.

— Ну, другарица, нехорошо так, тут столько мужчин, а ты сама тащишь пулемет, — проговорил Космаец, когда бойцы ушли вперед.

— Отстань от меня, — помолчав, сказала она. — Хочешь мне услужить, возьми сумку с патронами. Помощник у меня погиб сегодня утром, так я плечи стерла этими сумками. — Застывшими руками она сняла две сумки, бросила их Космайцу и приказала строго, как комиссар роты: — И не смей отходить от меня. Начнется бой, где я тебя искать буду.

К вечеру батальон оказался где-то в тесной долинке, через которую проходило асфальтированное шоссе, а немного подальше в стороне убегала в лес железная дорога. Пришел приказ, и бойцы залегли в засаде между шоссе и железной дорогой. Ждали какой-то немецкий товарный поезд, который вез снаряжение для группы войск, окруженной партизанами в Боснии. Ветер гнал с Ша́тора[23] снег и дождь. Катица в мокрой шинели и в башмаках, полных воды и снега, лежала у скалы, ежилась от холода, не мигая смотрела на дорогу и закоченевшими руками смахивала слезы.

Глядя на бедняжку, партизан сжалился, снял шинель, и прикрыл ею девушку, а сам молча потянул к себе ее пулемет. Когда железные сошки заскрежетали по камням, Катица приподняла голову, увидела, что у нее хотят отнять оружие, скомкала шинель и швырнула ее Космайцу, а сама схватилась за пулемет.

— Запомни, меня задешево не купишь! — закричала она. — Возьми свои лохмотья, а пулемета тебе не видать.

— Что ты визжишь? Никто тебя не щиплет.

— А ты бы хотел меня ущипнуть?

— С превеликим удовольствием.

— Вот я и вижу, ты только и способен, что щипать девушек на посиделках. Отдавай мои сумки с патронами, не хочу я с тобой никакого дела иметь.

— Что в мои руки попало, с тем можешь распрощаться, — ответил он ей и забросил на плечо сумки, которые лежали рядом на земле.

— Ты, может, считаешь, что и меня так же можешь сцапать? — уже улыбаясь спросила она. — Поглядим, каков ты мастер… Подними диски, не видишь, вода подтекает.

Вот так Космаец стал помощником пулеметчицы, ползал за девушкой, выполнял ее приказания, в бою бегал за ней с магазинами, а иногда вместо нее шел в охранение. Партизаны поддразнивали его.

— И не стыдно тебе, — подшучивали они. — Как теленок, слушаешься этой девчонки.

— А мне приятно выполнять ее приказания, — не терялся он.

— Ну, ты известный волокита, просто тебе приятно спать с ней рядом.

— Как вам не стыдно! Катица не такая, как вы думаете.

— Все женщины одинаковы. Не из камня же она, да еще если спит рядом с таким парнем.

Космаец все слушал, все терпел и, так же как и в первый день, таскал за Катицей сумки с боеприпасами. Иногда они ссорились, по нескольку дней не разговаривали, а потом все улаживалось. И это продолжалось до тех пор, пока Космайца не ранило в одном из боев. Пуля прошла через мякоть левой руки. Брызнула кровь. Бинта ни у кого не нашлось. Катица, лежа рядом с помощником, оторвала от своей рубахи широкую полосу и перевязала его не хуже настоящей санитарки.

— Ну, теперь у меня есть предлог уйти из роты, — сказал он ей, когда бой затих. — Пойду в госпиталь и постараюсь вернуться оттуда в другой отряд.

Их взгляды встретились. Глаза Катицы были полны тоски, Космаец смотрел немного язвительно.

— Возвращайся обратно в нашу роту, — прошептала она.

— Если бы я знал, что кому-то нужен, я и уходить бы не стал.

— Отчего ты такой упрямый, Раде, — впервые она назвала его по имени, а вообще-то редко кто знал, как его зовут. — Оставайся, рана у тебя не такая уж тяжелая.

— Не тяжелая, — согласился он. — Но…

— Хорошо, я все сделаю так, как ты говоришь… Хочешь, возьми мой пулемет? С ним мой брат воевал, а теперь пусть он будет твой, ладно?..

…Космаец обнял Катицу, притянул ее к себе. Она, не переставая улыбаться, нежно глядела в его лицо.

Вышли на какой-то холмик, внизу, у их ног, спало село, сожженное и мертвое. Из темноты виднелись его черные зловещие очертания.

— Раде, почему ты молчишь? Скажи, ты будешь вспоминать обо мне после войны? Поклянись, что, если я погибну, ты никогда не будешь любить ни одну девушку так, как меня… Ой, какая я глупая… Прости, знаешь, как мне тяжело.

— Не говори так, прошу тебя, — шепнул Космаец. — Мы все живем теперь, как овцы, и не знаем, кого из нас хозяин раньше зарежет. Смерть уже давно ходит и за тобой и за мной. Она вечером укладывает нас в постель, она поднимает нас утром. Она стережет нас за каждым кустом, за каждым камнем.

Катица сделала движение, будто желая сказать что-то.

— Разве я могу быть счастлив, если ты погибнешь, разве я смогу жить?

Мгновение длилось тяжелое молчание. Катица, опустив глаза, стояла перед Космайцем, крепко держала его за руку.

— Раде!

— Что, Катица?

— Почему именно сейчас мы говорим о смерти? Ну скажи? Мне тяжело, когда ты молчишь, я начинаю бояться тебя, твоих глаз, твоего взгляда.

— Уже поздно, — глядя вдаль, сказал Космаец и сделал несколько шагов по направлению к партизанскому лагерю. И повторил: — Поздно, Катица. «Вот встает заря, а я с любимой рядом», — замурлыкал он песню, которую так любят парни, и сердце его наполнилось нежностью. Стоит ли думать о том, что будет завтра, сегодня он счастлив.

— Не будь таким упрямым, — Катица потянула его за рукав.

Парень подхватил ее под мышки, поднял в воздух и, держа перед собой, поцеловал.

— Ты довольна? — опуская ее на землю, заглянул он ей в лицо.

— Оставь свои шутки, я спрашиваю тебя о том, что меня мучит, а ты не хочешь ответить, — рассердилась она.

— Сегодня ничто не может нас мучить.

— Я раньше никогда не верила, когда говорили, что ты упрямец и спорщик, защищала тебя, а теперь…

— О, а я и не знал, что у меня есть такой хороший защитник, — улыбнулся Космаец.

— Не знал? А что ты мне рассказывал после партийного собрания? Быстро ты забыл.

— Оставь ты это собрание. После него у меня первые седые волосы появились.

— А я-то удивлялась, отчего ты так постарел. На днях опять будет собрание. Стева не говорил тебе? Тебя пригласят.

— Мое присутствие необязательно, — зло сказал он и покраснел.

— Молчи, как тебе не стыдно. Приняли в партию людей, которые воюют всего несколько месяцев, а ты всю войну прошел и до сих пор не коммунист. Я бы умерла от стыда.

— Значит, и ты считаешь, что я в этом виноват? — иронически спросил Космаец и прибавил: — В партию принимают не тех, кто хочет, а кого партийный руководитель прикажет.

— Руководители тут ни при чем, коммунисты сами решают, кто достоин.

— Спасибо тебе, а я и не знал, — ему словно наступили на мозоль. — Может ли человек сам считать себя достойным, или об этом надо спрашивать товарищей?

— Ты так говоришь, словно твои товарищи — враги тебе, — со скрытым сожалением сказала Катица. — А ты не дури, ругают тебя — потерпи немного. Свои же товарищи критикуют.

— А уж твой язык, насколько мне известно, особенно годится для критики.

— Когда тебя в следующий раз вызовут на собрание, я обязательно выступлю с критикой, — улыбаясь и заглядывая ему в глаза, ответила Катица. — Скажу, что ты меня мало любишь.

— Нет, ты этого не скажешь, — вздохнул Космаец и, помолчав, с тоской в голосе продолжал: — А если бы и сказала, я бы не рассердился. Вот так на глазах у всех взял бы тебя и… — он обнял ее, — и сказал: «Солнышко мое ясное, как я тебя люблю!» Эх, до чего бы я хотел быть в партии! Иногда ночью приснится, что приняли меня, а проснусь — такая тоска заберет… И успокоюсь только тогда, когда вспомню, как это вышло…

…Перед ним ожили тяжкие дни на Лива́нском поле. Боже мой, разве можно назвать полем эту долинку, зажатую в крутых, скалистых горах? И разве оно Ливанское? Лучше бы назвать его Полем Мертвых или Партизанским Кладбищем. После тяжелого боя, когда бойцы расстреляли все боеприпасы, по рядам передали приказ отступать, Рота за ротой уходила в горы, не похоронив убитых, не вынеся раненых, не взяв оружие у погибших, бросив обоз и санитарную повозку. Вслед партизанам свистели пули, гранаты, снаряды вырывали деревья в лесу, мины смешивали человеческое мясо со снегом. И в этот тяжелый момент Космаец получил приказ остаться с группой бойцов и прикрывать отход своих.

— Немцы немного отстали, — сказал ему командир, давая задание, и еще раз предупредил: — Не ввязывайся в бой, головой отвечаешь. Будут наступать — отходи и сообщи мне. Сам видишь, какое положение, батальон должен выбраться без потерь.

Усталые и, как всегда, голодные, партизаны едва двигались, отходя под бешеным натиском немцев. Космаец чувствовал, что они наступают ему на пятки. Он поднимался на один склон, а фашисты спускались с другого. Без бинокля были видны их мрачные лица, в лучах солнца отсвечивало оружие.

К вечеру, когда батальон ушел далеко и скрылся за крутым гребнем гор, благополучно избежав опасности, Космаец ощутил, как у него дрожат колени. Силы оставляли его. Теперь он почувствовал всю тяжесть дамоклова меча, который висел над ним все это время. А товарищи выглядели еще более изнуренными. Приходилось выбирать: позорная смерть или неравный бой — один против двадцати пяти. В этом бою они могли пасть как герои, о которых поэты сложат такие же прекрасные песни, как старые юнацкие песни о Я́нко Ка́тиче и Карагео́ргии Пе́тровиче, что поют уже более ста лет, песни, которые никогда не умрут.

— Вот вам мое мнение, а приказ командира вы знаете, — Космаец сел у скалы и посмотрел в глаза товарищам, — умрем как трусы или как герои? Смерть или победа?

— Борьба — победа! — восторженно закричал кто-то и залег у тропинки. — Смерть — предательство!

— Верно! — закричали все в один голос.

Бойцы рассыпались, как орехи, заняли позиции и стали перезаряжать оружие. Они были длинными и томительными, эти мгновения, когда человек ощущает нацеленные на него дула, когда он видит врага, несущегося, как буря, что все сметает и уничтожает на пути.

— Раде, опомнись, ты забыл приказ командира. Мы еще успеем уйти, — напомнила ему Катица Бабич, когда он растянулся под толстым дубом и навел пулемет на наступающих немцев.

— Выполняй приказ командира. А если ты трусишь… Мы будем драться, посмотрим, кто выиграет, — огрызнулся он и припал к прицелу. Немцы, заметив на снегу свежие следы, с каким-то страшным воем рванулись вперед, словно бешеные псы. Все яснее были видны их злые, обмерзшие лица.

— Космаец, стреляй, чего ждешь? — крикнул один из бойцов, когда немцы подошли метров на пятьдесят. — Они нас сомнут!

— Молчи и слушай команду! — бросил командир и только крепче прижал приклад к плечу. — Приготовить гранаты!

В этот момент Космаец увидел на левом фланге около полусотни фашистов. На лыжах, сбившись, как стадо овец, они мчались по поляне. Ему захотелось скосить их одной очередью, и он приказал другому пулеметчику сдерживать тех, что наступали в центре. Секунда, вторая… Метр, еще на метр ближе…

— Гранаты! — как взрыв, голос Космайца. Ахнули гранаты, залаяли пулеметы, завизжали автоматы — все слилось в невообразимый шум. Над горами полетели снопы трассирующих пуль, застонали пропасти, вздрогнули неподвижные скалы и откликнулись издалека глухим, непонятным гулом. На снегу осталось два десятка фашистов, остальные метнулись назад, в лесок. Прошло не больше минуты, партизаны уже собрались отходить, но тут заквакали минометы. Над головами бойцов поднялись фонтаны земли и снега. Горстка бойцов заметалась. Пули отбивали осколки от камней.

— Космаец, кончились патроны! — крикнул один из бойцов и испуганно оглянулся назад. «Отходи» — молча подал ему знак Космаец. Боец вскочил, даже не взглянув, куда несут его ноги, он думал только об одном — спастись. И он не почувствовал ни усталости, ни слабости, ни пули, которая впилась в его спину. Только короткая боль и теплота в груди. Ему показалось, будто что-то теплое проползло по спине, он выпрямился, вздохнул, оглянулся, словно хотел еще раз увидеть товарищей, и сник. Замолчал и пулеметчик. С полуоткрытыми глазами он лежал на снегу, словно так и уснул с пальцем на спусковом крючке; около него расплывалось по снегу кровавое пятно.

— Оставьте мне патроны и гранаты, а сами отходите, — приказал Космаец своим бойцам, — бегите, если хотите, чтобы матери увидели вас живыми.

Смущенные и встревоженные партизаны двигались медленно, они пробирались сквозь кусты, проваливались в глубокий снег, засыпавший лес, и, наконец, скрылись из глаз. На позиции остался один Космаец… Задумчиво опустив голову, он молчал, крепко прижавшись к земле, ждал. Казалось, целая вечность прошла в нетерпеливом ожидании. Вокруг него, взметая снег, ложились пули.

Но после первых минут замешательства немцы поняли по слабому ответному огню, что перед ними, по существу, небольшая дерзкая группа партизан, которую совсем нетрудно уничтожить. Они открыли минометный огонь, и холм превратился в страшный огненный гейзер. Еще злее свистели пули, и, как снопы зрелых колосьев, золотились в вечерней темноте следы светящихся пуль.

«Ну, нет, не пройдете, пока у меня останется хоть один патрон, — думал Космаец, охваченный безумным страхом. — Вы, конечно, не знаете, что я теперь не смею возвращаться в батальон, я ведь нарушил приказ…» И когда пришла эта мысль, страх вдруг покинул его, только в груди осталась холодная, колючая дрожь: «Ладно, хоть за себя отомщу…»

На поле боя на мгновение наступила тишина. Космаец вздрогнул. Остро пахло порохом. И только теперь, поняв, что остался один, он ощутил резкие толчки крови в висках. Позиция не понравилась ему. Он перебежал к какой-то скале и увидел на снегу Катицу. Девушка лежала с автоматом в укрытии неподвижно, словно прикованная к камню.

— Катица! — окликнул ее Космаец и, когда она подняла голову, почувствовал облегчение, но оно было коротким. Взводный подумал, что он уже в ответе за тех двоих, что остались лежать неподалеку, а теперь на его совести будет еще и ее жизнь. Крикнул: — Почему не выполняешь мой приказ?.. Я тебя прошу, уходи отсюда, погибнешь. Уходи, если любишь меня хоть немного…

— Нет, без тебя не уйду, — она отрицательно покачала головой, и в глазах у нее блеснула печальная усмешка. — Раде, если ты меня любишь, послушай… я, как коммунистка, тоже отвечаю за этот бой… У нас есть еще время выбраться.

…Космаец молчал. С тяжкой болью в сердце он теперь вспоминал то, что было после боя на Ливанском поле, когда он вернулся в батальон, потеряв двух бойцов и пулемет… Его не огорчило понижение в должности, ему было бы легче, если бы его связали и поставили перед дулами винтовок, это лучше, чем каждый раз, когда его звали на собрание, выслушивать упреки.

— Нет, если ты мне еще раз напомнишь о том, что было год назад, я опять не выдержу, — вспыхнул Космаец. — Я знаю, я был прав, и не допущу, чтобы меня обливали грязью.

— Ой, какой ты упрямый, и почему только я тебя полюбила? — глядя ему в глаза, спросила Катица. Они одновременно засмеялись и, как дети, запрыгали с камня на камень, направляясь к лагерю.

X

На второй день отдыха бойцы поднялись только тогда, когда заалела заря. Кое-где еще виднелись звезды, в ветвях пели соловьи. С каким-то внутренним беспокойством и тоской Звонара шел к берегу умываться. Глядя на молчаливый лес, он размышлял о том, что ему готовит судьба. Хотелось чего-то прекрасного, светлого. С реки доносился гомон бойцов. Утренний ветерок холодил кожу, а легкий туман серебрился вдали, как огромная стена, через которую никак нельзя перебраться, а что там, за этим туманом, за этой стеной, за этими зубчатыми горами, никто еще не знает. Взгляд, шаги, все стремится вперед, но будущее остается тайной жизни, тайной, которую человек открывает, только шагнув в него. И Звонару охватило предчувствие, злое, огромное, жгучее. Все, что он теперь делал, делал автоматически, даже встреча с неизвестным человеком, который позднее появился перед ним как комиссар отряда, все это было как неясный роковой сон. Страха не было, было только какое-то неясное томление, его терзало, что они стоят на месте, хотелось идти куда-то, пробиться сквозь этот голубой туман, он надеялся, даже верил, что за его пеленой все станет яснее.

Звонара не заметил, как вышло солнце, он жил словно зачарованный и вздрогнул, когда с холма на холм полетел торопливый голос помятой военной трубы: «Бери ложку, бери бак…»

Сейчас не могло быть ничего приятнее этой мелодии, он очнулся от забытья и увидел, как со всех концов села по узким улочкам стекаются бойцы с котелками и тянутся в лесок, где дымятся котлы походной кухни. Оттуда тянуло крепким ароматом горячей похлебки, заправленной жареным луком.

Звонара отправился за товарищами. Сразу стало подниматься настроение, исчезли скверные предчувствия. Боец был ужасно голоден и так изможден, что кости торчали, а глаза ввалились, но все же нашел в себе силы замурлыкать печальную боснийскую песенку. И несмотря на голод, он не бросился, как некоторые, сразу к котлу, а долго стоял в очереди и слушал, как бойцы переругиваются с кривым поваром и разными нелестными словами поминают его мать за то, что он кладет мало мяса, угрожают встречей где-нибудь в темном месте, а заодно обещают лишить повара единственного глаза, который оставили ему швабы.

— Убирайтесь вы с глаз моих, если не хотите заработать черпаком по черепушке, — грозил повар, и, когда буяны отходили, покрикивал: — Живей подходите, что копаетесь. Такой похлебки вам и родная мать не варила, а вы нос воротите, будто я вас лягушками угощаю. Ну, что нюхаешь?

— Кормишь нас помоями.

— От помоев ты и вырос таким ослом.

Любимая шутка повара развеселила бойцов. Со смехом уписывали они горячую похлебку, присев в стороне, дожидались добавки, а некоторые гадали, хорош ли нынче урожай и будет ли хлеб в Сербии.

— Да хватит, хватит, не подохнем. Россия большая, найдется и для нас мешок-другой…

— Эй ты, разиня, что вылупил глаза, как баран на новые ворота? — кричал повар Васа особенно нетерпеливым, которые застывали у котла и тут же начинали орудовать ложкой. Иному даже доставалось черпаком по голове.

И надо же было случиться, что молоденький боец второй роты Ратко, зазевавшись на котел, разинул рот так, словно хотел проглотить его вместе с поваром. А кривой Васа как раз в этот момент гаркнул на него и замахнулся черпаком. Бедняга Ратко зажмурил глаза, дернулся, споткнулся и… растянулся на земле. Котелок вылетел из рук, со звоном покатился по камням, а похлебка вылилась на траву.

— Эй, иди сюда, я тебя подниму, — поспешно глотая свою порцию, заржал Мрконич.

Ратко хотел было огрызнуться, но, увидев, как похлебка течет из-под пальцев, застыл, а по его детским щекам поползли горькие слезы голодного человека. Ссутулившись и опустив голову, он не двигался с места, жадно и с отчаянием глядел на опрокинутый котелок и тер кулаками глаза. Сытный запах пролитой похлебки щекотал ноздри. Чувствуя, что потеряет сознание, если сделает хоть один шаг, Ратко стоял, не шевелясь, с бледным голодным лицом. Когда товарищи окружили его, он попытался улыбнуться, но с трудом открыл рот, из которого показались мелкие белые зубы. И тут он очнулся, словно пробудившись от сна.

— Что блеете, как овцы на соль? — всхлипывая, закричал он. — Ну и пролил, да свою пролил, а не вашу. Я буду терпеть, — и по щекам у него еще сильнее потекли слезы.

— Эх, как же ты, брат? Куда ты смотрел, бедняга? — посочувствовал Звонара. — Это ведь повар кривой, а у тебя-то оба глаза цели.

— Оставь меня в покое, — зарыдал Ратко.

— Эх, — печально глядя на парня, вздохнул Милович и поднял котелок. — Держи, брат, давай поделимся.

— Правильно, правильно, все дадим понемногу. Я тоже не очень голоден, — закричал Звонара, — к тому же мне сегодня похлебка не очень нравится, вчера была лучше… Каждый по ложке, вот Ратко и сыт будет…

— Вот тебе немножко мясца, — Штефек переложил из своего котелка кусочек мяса величиной со спичечную коробку, — ешь, парень, когда я состарюсь, возьмешь мой пулемет.

— Хватит, хватит, товарищи, — сквозь слезы бормотал Ратко, глядя загоревшимися глазами, как наполняется его котелок.

— Я тоже считаю, что больно жирно будет. Тебе досталось больше, чем мне. — И Мрконич потянул свою ложку обратно.

Горячий и сытный завтрак привел бойцов в хорошее настроение. От кухни они вернулись с песней, собрали свое нехитрое вооружение и толпой вышли на лужок, где их ожидал взводный. Обвешанный гранатами, с двумя револьверами у пояса и с немецким автоматом поперек груди, Космаец, казалось, собирался броситься в атаку. Он тоже был в хорошем настроении, смотрел весело. Просветленное лицо, гладко выбритые щеки, чистая английская рубашка с двумя карманами. Шайкачу он всегда носил немного набок, из-под нее выбивалась кудрявая прядь.

Впервые в жизни он не сбрил усов, и Звонара сразу же стал подшучивать над ним.

— О, товарищ взводный, да у тебя усы как у боснийского кота, — улыбаясь заметил он, видя, как нежно поглаживает усы взводный.

— Ах ты осел вислоухий, при чем здесь кот, это самые настоящие усы.

— Да разве бывают усы из пяти волосков? У моего деда…

— Смотри-ка, а я и не знал, что у тебя есть дед. Я все думал, что ты подкидыш, — съязвил Космаец. — Ведь это только подкидыши такие дурни.

— Хорошо бы и в самом деле быть дурнем, я бы давно стал политруком, а то, может, и взводным, — не остался в долгу Звонара.

— Если бы каждый подкидыш командовал, мы все давно бы сгнили, — притворяясь серьезным, сказал взводный. Помолчав немного, он добавил: — Вот сейчас мы проверим твою мудрость. Покажи нам свое мастерство, сделай мишень и повесь на плетень, что поближе к лесу.

— Я тебе и дворец построил бы, да не из чего.

— А ты прояви сноровку, на то ты и партизан.

— Я знаю, это ты к моей тетрадке подбираешься, — сообразил Звонара и заохал: — Бедный я, бедный, да ведь это грабеж получается, заставляют меня самого себя грабить, а на чем я письма буду писать?

Звонара был, вероятно, единственным бойцом, который регулярно, два раза в месяц, писал домой. Он сообщал, что живет хорошо, как сыр в масле катается, почти ничего не делает, что даже растолстел. Хвалил усташей, немцев, благословлял итальянцев, — иначе цензура не пропустила бы его письма, которые он оставлял на сельских почтах.

В роте знали, что он из Черногории, а его белые оборванные штаны, в которых он пришел в партизаны, молчаливо свидетельствовали, из какой он семьи. Он учился шесть с половиной лет, а окончил три класса начальной школы. Когда началась война, отец спрятал его на горном пастбище, где он пас скот. Но гражданская война ходит по лесам да по горам, усташи случайно наткнулись на Звонару, обвинили его в содействии партизанам и угнали в концлагерь. Два месяца он терпеливо и послушно работал — чинил дороги, взорванные партизанами, копал могилы для погибших усташей, рубил в лесу дрова, а ночами не мог уснуть: его грызли вши и будила стрельба. Однажды ночью он лежал на голых досках, прижавшись к стене, словно хотел спрятаться от пуль, которые дырявили стены и крошили черепицу на крыше. И почти лишился сознания, когда его вывели из барака. В багровых отблесках пламени он увидел неизвестных людей с винтовками за спиной и звездами на шайкачах. Если бы его не захватил людской водоворот, который вынес его из-за колючей проволоки и увлек за собой из города в лес, он, верно, так и остался бы стоять как статуя у барака.

В первые дни после освобождения из лагеря партизаны не дали ему винтовки, а сам он и не попросил.

Он молчаливо шагал за колонной, согнувшись под тяжестью ящиков с боеприпасами, помогал санитарам переносить раненых, подсоблял уставшим стрелкам тащить пулеметы. Но вскоре ему удалось раздобыть двустволку, а позднее и настоящий немецкий карабин с желтоватым прикладом, кожаным ремнем и десятком патронов. В первом же бою он сам захватил немецкую деревянную гранату, это его ободрило. Гранату он до сих пор так и не использовал и таскал ее за собой, привязав на веревочке к поясу.

Звонара привык к боям, к трудным переходам и многодневным голодовкам, постепенно у него развязался язык, и он прослыл известным балагуром. Может быть, именно поэтому ему не доверяли автомата, а уж о пулемете и мечтать было нечего. Военным обучением он совсем не интересовался, а на занятиях чаще всего спал. И сейчас, выполнив приказ взводного, он стянул башмаки и вытянулся на солнышке, как; большая дворняга.

— Храпит, стрелять мешает, — сказал Мрконич Владе, кивая на Звонару. — Посмотришь на него, и самому спать захочется.

Штефек подкрался к Звонаре, пошарил у него в карманах, но ничего не нашел. Тогда он вытащил листок бумаги из пестрой сумки Звонары и только собрался бросить сумку на место, как увидел, что из нее выпала на землю ржавая лошадиная подкова. Он не знал, что с ней делать, поднял было ее, собираясь бросить, но тут же передумал и сунул подкову назад в сумку.

«Смотри-ка, мы его в СКОЮ приняли, а он таскает в сумке подкову, — подумал Штефек и с невольным злорадством засунул бумажку между пальцами Звонары: — Вот поджечь, пусть хоть весь сгорит со своим суеверием, а то надеется на какие-то старые железки». Влада вытащил спички и поджег бумагу.

Мягкая засаленная бумага загорелась быстро. Звонара дернулся, будто рядом с ним разорвалась граната, выпучил глаза и, увидев огонь между пальцев, завопил:

— Вы что, решили меня живьем зажарить и съесть?

На поляне раздался хохот. Партизаны больше всего любили посмеяться. С песней и смехом шли в бой, песня и смех всегда были с партизанами, как честность с порядочным человеком.

— А из тебя, Звонара, выйдут неплохие чева́пчичи[24], — пошутил Милович.

— На две роты хватило бы, — серьезно подсчитал Штефек.

Звонара дул на обожженные пальцы и ругался:

— Зубы сломаете, черные дьяволы.

— Если нам не понравится, собакам бросим.

— Хорошему же вас научили в партизанах, — огрызался рассерженный Звонара, сверкая глазами. — Ревете, как голодные лошади.

— Бедняга, он даже не знает, что лошади ржут, а волы ревут.

Звонара взглянул на Штефека и только подумал, как бы получше выругаться, как где-то в горах залаял пулемет и ударило несколько винтовок. С деревьев полетели испуганные птицы. Над лесом закаркали вороны. За день, проведенный в Шишарке, бойцы уже привыкли к спокойствию и словно забыли, что их ждут бои, поэтому выстрелы встревожили их.

— Какой там черт веселится? — озабоченно спросил Милович взводного.

— Видно, разведка разгулялась, — предположил Космаец, — а ты что, боишься?

— Не в этом дело, — ответил за Миловича Штефек, — но лучше бы нам здесь не встречаться.

Все замолчали. Они забыли в этот момент о занятиях, уселись на солнышке, сняв рубахи, крошили старые дубовые листья, крутили из газет цигарки и дымили вовсю. В стороне от мужчин сидела Катица Бабич, молча, задумчиво смотрела куда-то в сторону. Рядом с ней лежал автомат и сумка от трофейного противогаза, набитая запасными патронами.

Катица смотрела в сторону, но видела каждое движение Космайца, его острый взгляд, продолговатое лицо, тонкие брови, тонкий орлиный нос; она ждала, что он подойдет к ней. Так хотелось услышать его голос, увидеть его рядом, заглянуть в эти улыбающиеся глаза. Она задумчиво встала, взяла свои вещи и вдруг увидела незнакомого человека. Он шел через лужок, легко перепрыгивая тоненькие загородки, и, по-видимому, направлялся прямо к взводу.

— Товарищи, вы не знаете, кто это идет сюда? — спросила Катица, подойдя к бойцам. Несколько человек взглянули туда, куда указывала Бабич.

— А ты с ним разве не знакома? Это наш новый комиссар, — ответил Штефек. — Мы уже имели счастье познакомиться сегодня утром.

Приход комиссара не обрадовал, но и не смутил бойцов. Они продолжали греться на солнышке, щурились, пока Ристич не подошел к ним, но, когда бойцы собрались встать, комиссар махнул им рукой — сидите, мол, отдыхайте, вижу, что вы устали.

— Здорово, молодцы! — приветствовал их комиссар, и его нахмуренные брови разошлись. — Устали от занятий?

— Да так, отдыхаем немного, — нестройно ответили несколько голосов.

— И этим иногда приходится заняться, — комиссар присел на камень, повернулся спиной к солнцу, расправил ремни, откровенным взглядом оглядел Катицу с головы до ног и обратился к ней: — Тоже стрелять учишься?

— Если мужчины не умеют воевать, приходится помогать им, — с серьезным видом ответила девушка.

— Слышите, товарищи, что девушка говорит? И не стыдно вам?

— Да нет, товарищ комиссар, — не поняв шутки, поднялся Милович, — мы умеем воевать, только вот боеприпасов… как бы это сказать… маловато.

— Сказали тебе, погоди, пока русские придут, — вставил Мрконич.

Комиссар взглянул ему в глаза и словно что-то укололо его. Мрконич показался странно знакомым. Только Ристич никак не мог вспомнить, где они могли встречаться. Может быть, в Первой пролетерской бригаде, а может быть, еще где-нибудь?

— Русские уже недалеко, — комиссар вытащил из планшетки листок бумаги. — Я принес вам хорошие новости. — И он прочел: — «Войска Третьего Украинского фронта после короткого наступления прорвали немецкую оборонительную линию в районе Кишинева и Ясс. Красная Армия разгромила немецкие и румынские части и завершила окружение двадцати двух дивизий!»

Торжественным молчанием встретили бойцы это сообщение.

— «Теперь появилась возможность протянуть руку помощи братскому югославскому народу, который борется против немецких оккупантов…» Вот теперь вы видите, как продвигаются русские, а мы что делаем? Белье на солнышке сушим. Вышли на занятия, а сами шутки шутите. Нехорошо, товарищи.

— В бою мы не осрамимся, товарищ комиссар, — помолчав немного, сказал Штефек. — Немцы знают нам цену.

— Приятно слышать… Но, посмотрите, чья это винтовка? — комиссар поднял с земли карабин и долго разглядывал его. — Это уже не оружие, а пастуший посох. После первого же выстрела откажет.

— Да из него и одной пули не выпустишь, — вставил вислоухий боец с маленькими раскосыми глазами, — он не выстрелит, хоть бы сам Гитлер на нас шел.

— Ты что, пьян?

— Я не пьян, а хорошо бы выпить… Не удивляйся, товарищ комиссар, у меня уже три дня нет ни одного патрона для этой дубинки… Видишь, это ведь английский подарок. Винтовки нам дали, чтоб их матери домой не дождались, а патронов не дают. Они считают, что мы можем дубинками драться.

— И до каких это пор мы терпеть будем, — вмешался Звонара, — перебиваемся с хлеба на воду, носим, что подадут.

— Знаю я все это, братец ты мой, приходится нам терпеть, пока русские не помогут, — подчеркнул комиссар. — А насчет англичан это ты прав.

— Да что об них говорить, об англичанах, это сволочи, а не люди, — вмешался Космаец. — Хорошо я их запомнил, когда мы были в Далмации. Прилетели ночью их самолеты, нам сбросили какие-то лохмотья, а четникам винтовки и пулеметы. Перепутали, говорят, где мы, а где четники.

— А почему они сбрасывают оружие в Черногории, а патроны в Боснии? — спросила Катица.

Комиссар обернулся к девушке.

— А тебе непонятно?.. Все делают, чтобы немцам было легче нас бить.

— Вот это друзья, чтоб им вороны глаза повыклевали, — Катица придвинулась к Ристичу и, глядя ему в глаза, сказала: — Разве друзья так поступают?

Ристич прикусил нижнюю губу, поглядел на девушку смеющимся взглядом и спросил:

— Ты санитарка или автоматчик?

— Санитаркой никогда не была и не собираюсь быть, — гордо ответила она, помолчала и прибавила: — Я поклялась отомстить немцам за брата… Он погиб на Дурми́торе в сорок втором.

Все молчали, только у Катицы часто-часто стучало сердце. Глаза заволокло густым туманом. Как тяжело вспоминать схватки, где гибнут лучшие надежды, тепло, ласка. С тех пор прошло больше двух лет, но Катица не забыла этого дня, да и не хотела забывать.

— Буду помнить брата, пока жива, пока сердце бьется у меня в груди, и всегда буду готова отомстить за него, — прошептала она, — поэтому я и пулемет таскала, поэтому сейчас автомат ношу.

— Мы должны помнить, — так же тихо прошептал комиссар, но он не успел сказать, о чем надо помнить, потому что с холма за селом опять послышалась стрельба. На этот раз она была намного ближе, чем час назад.

Вдруг мина из миномета с шумом разорвалась в селе, затем другая, третья. Поднялись дым и пыль. Грохот взрывов наполнил воздух. С деревьев с криком слетели птицы. Бойцы вскочили и схватились за оружие… Затишье кончилось, война продолжалась. Из села ответил пулемет. Было видно, как вспарывают воздух линии трассирующих пуль. Первая рота бежала к церкви и занимала позиции. Взвод Космайца поспешил занять позицию на небольшой высотке над селом.

XI

Сто бойцов, опаленных летним горным солнцем, сто бойцов — и никого больше. А сколько врагов идет на них? Рота, батальон, полк? Никто не знает. Только всем уже известно, что Вышеград пал, и поэтому предполагают, что здесь весь Вышеградский гарнизон. Ему приходится отступать через горы Боснии, без артиллерии, без автомобилей — все это уже в руках Первой пролетерской. Немцы все сделают, чтобы пробиться, а партизаны — чтобы удержаться, хотя бы это и стоило им жизни. Отступать нельзя — таков приказ.

Три часа пополудни. Солнце раскалило землю и камни. Нагретый воздух не шелохнется. Все замерло, окаменело. Пропахшие дымом и порохом, потные и усталые, бойцы отбивали шестую атаку.

Иво Божич, и без того больной, похудел еще больше, глаза у него совсем ввалились. Он долго пил воду из фляги, которую принесла ему Здравкица.

— Много раненых? — спросил он, возвращая флягу.

— Четверо… Пе́ка Ма́рич умер, от потери крови умер.

Божич взглянул в долину, там немцы и усташи готовились к новой атаке.

— Нехорошо, ей-богу, нехорошо, — прошептал он, заряжая автоматный диск. — Последние двадцать четыре патрона, а что потом делать, а, Здравкица?

— У каждого бойца столько же, до темноты продержимся, — вяло ответила девушка. — Батальон большой, не отступим же мы. Да и нельзя отступать, у нас много раненых. Мы ведь еще не отправили в санчасть бригады тех, кто был ранен позавчера.

Божич помолчал, внимательно наблюдая за леском, где копошились фашисты.

— Милое мое дитя, — Божич тяжело вздохнул, — а ты знаешь, что, кроме нашей роты, здесь никого нет… Да, да, не пугайся… Батальон отвел две роты, чтобы окружить немцев… Иди, голубка, к раненым и, если эти прорвутся, держись, пока хватит сил и патронов.

В скалу перед ним ударилась мина и, разорвалась. Воздух наполнился вонючим пороховым дымом. С деревьев посыпались веточки и листья. На правом фланге заговорила немецкая «Зо́рка»[25], ей тут же ответила партизанская «Збро́евка»[26].

Молча, будто завороженный, стоял на холмике Божич и озабоченно наблюдал за тем, что делается на правом фланге. Хотел было помочь, но и в центре готовилась атака. Взгляд ротного пробежал по всей линии. Он знал, что они должны выдержать натиск врага, потому что батальона здесь уже нет. Сейчас он поспешно пробивается через лес, чтобы окружить немцев и неожиданно ударить им в тыл. Только так можно было добиться победы. Иначе всем грозила смерть. Но где же они, думал Божич, напряженно ища взглядом батальон. Теперь он заметил перед собой зеленый муравейник, враги двигались осторожно, боясь неожиданностей, подвохов, они катились, как грозная волна, вверх, в гору. Где-то за позициями партизан ложились мины. Скалы дрожали, камни с воплем и свистом крошили деревья. Кое-где дымилась подожженная осколками высохшая летняя трава. Вонючий дым стелился по земле, медленно полз в лес и скрывал из виду взвод Космайца, который уже несколько минут отбивал жестокую атаку. Солнце то и дело исчезало в облаках дыма, и в эти минуты терялось ощущение пространства, словно наступала ночь, тяжелая и испуганная. В эти мгновения никто не видел, что делается впереди. Но когда дым рассеивался, партизаны снова видели серые согнувшиеся фигуры, которые приближались к ним. Немцы стреляли только для того, чтобы стрелять, потому что взвод был хорошо укрыт.

— Есть у тебя граната? — спросил Космаец Миловича, который лежал слева от него. — Лежи и жди моей команды. Не стреляй.

— Как это не стрелять, когда вот они!

— Подпусти их ближе… Влада, держи на прицеле пулеметчика и помощника… Звонара, ты целься в этого, без шлема… Катица, ты возьми этих двоих, в черном, — распоряжался Космаец. — Без моей команды не стрелять. Мрконич и Ратко, вы держите левый фланг…

— Пусть будет так, — послышался голос Звонары, — потяни кота за хвост!

— Космаец, мне не нравится, что ты подпускаешь этих чертей слишком близко, хватит ли у нас сил отбить атаку? — спросил взводного комиссар. — Пора бы уже ударить.

— Приготовь гранаты… Ишь, как они вольно чувствуют себя…

Немцы и усташи ускорили шаг. Почти не стреляя, они бросились вперед. Вероятно, считали, что партизаны отступили. И как раз в тот момент, когда они подошли уже на тридцать метров, из-за голой скалы раздался залп, полетели гранаты. Рявкнул взрыв. Первая волна полегла, как зрелая пшеница под взмахом косы, рассыпалась по земле, но вслед за нею, будто из-под земли, поднялась новая волна. На солнце блестели стальные шлемы.

— Товарищи, надо переменить позицию, — крикнул комиссар. — Штефек, отползай назад… Береги патроны.

Вокруг стали рваться мины.

Немцы точно вырастали из травы, мчались вперед, как бешеные псы. Град пуль засыпал позиции взвода, пули звенели по камням, впивались в деревья. Ристич понимал, что здесь больше нельзя оставаться. Нужно отходить, но как и куда? Если бы хоть на минуту прекратилась эта огненная метель.

— Космаец, отходи незаметно на резервную позицию, — приказал ему комиссар, — я останусь здесь с двумя бойцами. Мы отойдем позднее. Постарайся зайти с фланга и перейти в контратаку…

— Товарищ комиссар, я останусь с вами, — прошептал Мрконич и почувствовал, как его охватывает страх. Что-то задрожало в нем. Ему показалось, что сердце оторвалось и покатилось куда-то. Он посмотрел на комиссара, взгляды их встретились.

— А мы сможем удержаться? — спросил Ристич.

— Должны как-нибудь, у меня есть еще две гранаты, — ответил Мрконич, метнув на него злобный взгляд. «Собака проклятая, не дождешься, чтобы я тебя защищал», — мелькнуло у него в голове, но в этот момент он увидел фигуры в серо-зеленой одежде, которые медленно двигались к ним.

— Приготовь гранаты, — приказал ему комиссар, — и опять их взгляды встретились.

— Помни, нас здесь только двое, я и ты.

— Не беспокойся, комиссар…

«Откуда я его знаю? — подумал опять Ристич. — Так хладнокровно воевать может только пролетер… Хорошо, когда рядом такой человек…»

Немцы приближались. Вот осталось пятьдесят, сорок, тридцать шагов…

— Гранаты! — крикнул Ристич, и его голос потонул в грохоте взрыва.

Мрконич бросил последнюю гранату и пополз к каменной осыпи. Слева ударил пулемет. Это стреляли партизаны. Вероятно, батальон пошел в контратаку. Над оврагами повисли крики, рыдания винтовок и треск автоматов. Немцы всполошились. Они не понимали, откуда в них стреляют, как отбиваться. Все вокруг пылало, как в аду. Ничего нельзя было разобрать. Замолкли минометы, слабее сделалась стрельба с немецкой стороны. Те, что шли на прорыв, теперь лежали, кто ничком, кто навзничь, перед позициями второй роты с лицами, искаженными смертной гримасой. Казалось, они смеялись. Над ними уже вились мухи. Пахло запекшейся кровью.

Ристич не мог подняться, сжимая пистолет в руке, он лежал на горячем плоском камне и смотрел в небесное марево. Мучила боль в висках. Все тело покрылось потом. Он очнулся, когда кто-то потянул его за руку. Подняв голову, он увидел Космайца. Грязный, закопченный взводный сидел на корточках рядом с ним. Тонкая красная струйка сбегала по левой щеке. Ристичу почему-то бросилась в глаза большая, как ягода крыжовника, пуговица на рукаве взводного.

— Все кончено, батальон обошел их, — прошептал Космаец и только теперь почувствовал, как у него пересохло в горле.

— Одолжи мне несколько патронов, — попросил комиссар, вкладывая пистолет в кобуру. — Я не помню, как бросил последнюю гранату… Не будь Мрконича, я пропал бы.

Они уселись на камень и закурили. Голубоватые дымки медленно поднимались над их головами. Курили молча, смотрели, как какие-то пестрые птицы прыгают по веткам и жалобно щебечут. В воздухе висел запах дыма и пороха. Внезапная тишина пугала. Но она длилась недолго. Где-то в стороне раздалась пальба, послышались крики, засвистали пули. Все закончилось быстро и так же неожиданно, как и началось. Не прошло минуты, как из лесочка появились Штефек, Милович и Катица, ведя перед собой трех пленных: одного немца и двух усташей, со связанными руками, в разорванной одежде. Пленные были нагружены трофейным оружием и патронами.

— Двоих мы уложили, эти тоже чуть от нас не удрали, — ругался Штефек. — Гады, уже отвинтили гранаты, хотели нас подорвать. Если бы не Катица, мы бы сегодня трепыхались, как цыплята.

Пленных окружили бойцы. Ощупали их карманы, вытащили сигареты. В ранцах усташей нашли продукты, там же были шелковые женские чулки, кружевные блузки, смятые комбинации, серьги, кольца, старые часы. Из одного ранца вытащили семь узелков — завернутые в платки побрякушки, в другом ранце оказались немецкие ордена и две дюжины кун[27].

— Неплохо воевал парень, — озоровато воскликнул Милович, разглядывая трофеи.

— За такие дела ему не миновать виселицы, — вяло заметил Мрконич, оказавшийся рядом. — Не время цацкаться с ними. Мне не жаль свинца заткнуть им глотки.

— Я тоже так думаю, — согласился Космаец и подмигнул Мрконичу. — Они это заслужили.

Испуганные, простоволосые, потные, жалко съежившиеся, враги не могли сопротивляться, они только волчьими глазами следили за каждым взглядом, за каждым движением партизан, жадно ловили их слова, чувствуя в каждом слове свой приговор.

— Как ты думаешь, товарищ комиссар, истратим три патрона или?.. — спросил взводный Ристича и поднял ладонь к горлу, показывая, что он готов удавить пленных.

— Нет, расстреливать не будем. Передадим в штаб, пусть там решают, — комиссар обернулся: — Мрконич, веди их с глаз моих долой. Передай заместителю командира. И это барахло пускай заберут, — он пнул ранец ногой.

— Катица, возьми хоть шелковые чулки, черт побери, — улыбаясь крикнул Штефек. — Ты таких небось никогда не носила.

— Мрконич, смотри, чтобы они у тебя не сбежали, — крикнул Стева им вслед.

Мрконич только крепче сжал винтовку и с облегчением вздохнул. Он никогда не думал, что могут быть такие встречи. Ладони у него вспотели. Все чаще чувствовал он на себе испытующий взгляд одного из пленных и читал в нем вопрос: «Ты узнал меня, мародер?»

— Вперед, вперед, — торопливо покрикивал Мрконич, подталкивая пленных винтовкой в спину, — ну, что застыли, как деревянные.

Когда они отошли подальше от партизан и скрылись в небольшом леске, один из усташей замедлил шаг и, с усмешкой глядя в лицо Мрконича, спросил:

— Что, приятель, не узнал меня?

Мрконич приставил винтовку к его груди.

— Вперед, сволочь, если не хочешь копыта вытянуть.

— Да, Анте, не думал я, что мы так встретимся, — выдержав враждебный взгляд Мрконича, продолжал пленный. — А ловко ты к ним примазался… Ну, это хорошо, когда среди врагов находятся друзья.

Мрконич почувствовал озноб.

— Замолчи, пока я не заткнул тебе глотку свинцом, — взвизгнул он. — За кого ты меня принял?

— За своего товарища, за кого же еще. Я думаю, что ты меня еще не забыл.

Усташа замедлил шаг, намеренно отставая от двух других.

— Ты, Анте, только развяжи меня, — усташа протянул ему посиневшие руки, — никто не узнает, ей-богу… Помнишь, как ты сбежал от меня? Ведь как раз из-за тебя меня и послали в Вышеград, и я там чуть было не засыпался… Меня отпусти, а этих гони дальше, скажешь, что я убежал… Антон, ради бога, мы ведь свои люди…

— Послушай, ты, падаль, — оскорбленно выкрикнул Мрконич, — что ты там лаешь, я тебя и в глаза не видал.

— Брось дурачиться, Антон, ты что, забыл ту кафа́ну[28], где мы пили пиво, а ты схватил мою винтовку?

— Замолчи, скотина, пока я тебе все зубы не пересчитал.

— Ну, ладно, ты всегда был сволочью… Давай, гони нас, я как-нибудь вывернусь, только не знаю, каково тебе придется. Ты ведь, наверное, не все сказал, когда явился сюда, к ним? Не рассказал небось своему комиссару, как резал партизанских детей и вешал женщин?

Мрконич бросил на него пронзительный злой взгляд. Сердце его сжалось, он стиснул кулаки, замахнулся и тяжело ударил усташу в лицо.

— Ну, что же, и за это спасибо тебе, Мрко, — промычал усташа, он даже не мог утереть кровь, которая лилась из носа и рта. — Только я ничего не забываю. И это я тебе тоже припомню.

Мрконич дрожал как в лихорадке, у него постукивали челюсти, вздрагивала каждая жилка. Перед глазами потемнело. Спины пленных показались ему огромными, как у великанов, они едва помещались среди деревьев. Он уже не сомневался, что Нене́за выдаст его. В самом деле, они вместе служили в усташах, вместе отправлялись «охотиться» на партизан, жгли их дома, расстреливали родителей, резали детей и вешали жен. Если партизаны узнают все это, ему не миновать виселицы. Жизнь показалась ему отвратительной. Мелькнула мысль сбежать вместе с Ненезой, но ее сменила другая, пришло на память, почему он бежал от усташей.

Это было прошлой весной. Мрко так отличился в борьбе против партизан, что его перевели в небольшой городок в штаб са́тнии[29]. Сделали его чиновником и пообещали офицерский чин. Но время шло. Операциями штаб не занимался, поэтому не было ни женского барахла, ни денег, ни золотых вещей, которые можно было отнять. А деньги в городе еще нужнее, чем в отряде. Что делать? Из каждого положения можно найти выход, если человек умеет воровать. Нашел Мрко выход, да попался.

— Вот и дурак, — говорил ему тогда Ненеза, ведя Мрконича в тюрьму. — Ты что, по-другому денег достать не сумел, у офицера украл. Ты бы меня спросил, где я деньги добываю. Лучше всего это получается, когда делаешь обыск в домах коммунистов. Я в первую очередь требую показать золотые вещи, соглашаюсь и на серебро. На пасху я получил от одной пресвятой мадонны бриллианты и продал за двести тысяч кун.

— Пока меня не перевели в штаб, я тоже так делал, — нехотя ответил ему Мрко, — а сейчас меня в дело не посылают.

— Дурак, меня тоже никто не посылает, я сам иду… Понадобятся мне деньги, беру с собой еще одного парня, автомат на шею, гранаты на пояс, шлем на голову. Шлема люди боятся больше, чем винтовки. Вваливаемся в первый попавшийся дом. Всех, кого застанем, в один угол, и начинаем обыск. — Ненеза зевнул, почесал затылок и продолжал: — Только вчера нам не повезло. Чуть было в западню не попали… Идем, видим хороший дом, ну, думаем, тут найдется чем поживиться, а там, оказалось, живет немецкий офицер. Мы в двери, а он за пистолет… Бедный Крле Воделяча, ты его знал, ездовой из рабочей роты, так и остался на мостовой… В городе суматоха. Немцы, как ищейки, окружили целый квартал. Нас форма спасла, мы сделали вид, что прибежали на помощь, так и удалось замешаться среди них… Знаешь, я должен пятьдесят тысяч кун. Одолжи мне денег, я тебя отпущу, скажу, что ты сбежал… Вчера у одного нашего часового сбежало двое коммунистов. И ты бы мог удрать. Раз украсть мог, значит, и сбежать можешь. У меня в кармане ни крейцера, а мне как раз захотелось выпить кружечку пива.

— У меня в башмаках спрятано пять тысяч, давай зайдем в кафану, я бы тоже выпил.

— Не лукавь, Мрко, где есть пять, там и пятьдесят найдется.

— Клянусь тебе, больше нет. Неужели я не заплатил бы пятьдесят тысяч за свободу? Я бы и сто заплатил, если бы было. Поверь мне в долг.

— В долг я и в постель со шлюхой не лягу… Хорошо, что хоть пять тысяч есть, можно немножко закусить.

В кафане было тихо. Давно миновали мирные счастливые времена, когда здесь кипела жизнь, как в улье, когда подвыпившие крестьяне разбивали кружки, ломали стулья и стреляли в потолок — там и сейчас еще видны следы пуль. Старик хозяин дремал у окошка, дожидаясь вечера, когда нагрянут немецкие и усташские офицеры с девками, приведут певичек с голыми спинами и всю ночь будут слоняться по углам, пить и гулять.

Когда открылась дверь и на пороге показались Мрко и Ненеза, хозяин нехотя встал, недовольный тем, что перебили его сладкий сон, и в сердцах подвинул стулья.

— Чего изволит ваше величество? — ядовито спросил хозяин, когда они уселись за стол.

— Смотри, старый осел еще брыкаться может, — улыбаясь кривыми желтыми зубами, заметил Ненеза и приказал: — Давай, черт гнедой, принеси нам две кружки пива. Только поживей поворачивайся, а то как дам сапогом в толстый зад.

Мрко не спешил, пил пиво маленькими глотками, тянул время, надеясь улучить момент и обезоружить Ненезу.

— Из тюрьмы меня уже, наверное, отправят на бойню в эту проклятую Боснию, — жаловался он, хотя хорошо знал, что за кражу денег у своего офицера его ожидает военно-полевой суд. — Ну и пусть, пусть посылают. Там жизнь веселее, чем здесь. Люблю видеть результаты своей работы. Подожжешь, бывало, какую-нибудь партизанскую хибару и греешься, словно дома у печки. А повезет, поймаешь красного, сразу тебе награда — десять тысяч немецких марок. Вот это деньги! Три дня сатния кутит. Там умные люди и хозяйством обзаводятся… Ничего ты, Ненеза, не знаешь, сидишь здесь всю войну, как крыса в подвале. И не надоело тебе с бабами воевать… Ну, давай выпьем еще по одной.

Осушив третью кружку, Ненеза прислонил винтовку к пустому стулу, расстегнулся, снял пояс с патронами, вытащил сигарету, но спичек у него не оказалось.

Мрко с готовностью вытащил зажигалку, перегнулся через стол, поднес Ненезе огонька и, улучив момент, схватил винтовку.

— Оставь, нечего шутки шутить, не мальчишка ведь, — выпуская кольца дыма, сказал Ненеза и потянулся за оружием.

— Назад! Руки вверх! — гаркнул Мрко и взглянул на дверь. — Иди вперед, а если пикнешь, получишь горяченькую.

…Через час Мрко уже был далеко от городка. Он бежал по лесу, пугаясь собственных шагов, вздрагивал от громкого треска валежника под ногами. Страх гнал его вперед, он перепрыгивал ограды, плетни и не останавливался до тех пор, пока не выбился из сил. Бежать он уже больше не мог. Каждая жилка, каждый нерв были напряжены, как струна. Что дальше делать? Раньше он не успел подумать об этом, но теперь? Домой идти нельзя. Там опасность грозит с двух сторон. Поймают его партизаны — не миновать висеть на столбе, свод, усташи, тоже не помилуют.

Что делать? В голове не было ни одной путной мысли. Голодный, без сил, он свалился рядом со стогом сена на небольшой полянке, Окруженной лесом. И увидел, как над головой мерцают звезды. Была весенняя ночь, наполненная мраком, безмолвием и непонятным страхом. Только где-то вдали проносились поезда. Их испуганные гудки разрывали тишину. Прижавшись к стогу сена, он боялся пошевельнуться. Каждый шорох казался ему звуком шагов, тени деревьев он принимал за партизан. Если его поймают, да еще в усташской форме, пощады не жди. Он никак не мог найти выход. Не сомневался, что партизаны не поверят ни одному его слову, хоть бы он поклялся, что стрелял в самого Паве́лича. И тут его все же сморил беспокойный сон, полный тревоги и страха.

Проснулся он от гулкого взрыва, прервался короткий сон, и он снова оказался в лесу, один со своими мыслями. Сзади, где-то в стороне железной дороги, поднимался огненный столб, как гейзер, от которого во все стороны разлетались искры. Ночь проснулась. С деревьев слетели сонные птицы, закаркали вороны, а небо зарумянилось, словно его вдруг окрасили нежной красной краской. Мрко подумал, что, видно, партизаны провели какую-то операцию и, если он останется здесь еще хоть полчаса, его схватят. Удастся скрыться от партизан — напорешься на немцев или на своих, которые, верно, уже мчатся сюда.

Как загнанный охотниками волк, снова понесся Мрко по лесу, крепко сжимая в руках винтовку. Было трудно бежать по скользкой от обильной ночной росы земле. На рассвете он очутился у размытого водой оврага и спустился в него. Несколько раз падал, поднимался и опять продолжал путь. Ноги подгибались, в руках он сжимал винтовку, глаза бегали по сторонам. И хотя был он насторожен, как волк, все же не заметил, откуда навстречу ему вышел незнакомый человек в форме железнодорожника с коротким итальянским карабином.

— Стой! — крикнул неизвестный, держа палец на спусковом крючке. — Что ты здесь бродишь? Ты усташа?

Мрко испуганно вздрогнул, понял, что выстрелить не успеет, и опустил винтовку. Без обмоток и зловещего «U»[30] на шайкаче, он больше походил на партизана, чем на усташу.

— Говори, кто ты? Партизан?

— А что ты со мной сделаешь, если не партизан, — притворяясь оскорбленным, вопросом на вопрос ответил он неизвестному.

Железнодорожник, прищурив один глаз, оглядел его с головы до ног.

— Не сказал бы я, что ты усташа, но и на партизана не очень похож, — не снимая пальца со спускового крючка, заключил железнодорожник. — Усташи не бродят в одиночку по лесу, да еще в таком виде, а партизаны носят звезду.

Мрко не спеша снял шайкачу, поглядел на нее и пожал плечами, словно говоря: и вправду, где это я ее потерял.

— Не люблю, когда мне дуло в глаза смотрит, — глядя на железнодорожника, заметил Мрко, — убери карабин. Обидно погибнуть от своих. — Он забросил свою винтовку за плечо, ощупал карманы, вытащил сигарету и закурил. — Ты куришь, товарищ?

— Нет, не курю, — ответил неизвестный и в последний раз спросил его: — Да кто ты?

— А ты и сам не видишь? Кто теперь по лесам бродит.

Железнодорожник поколебался, но винтовку опустил.

— Я тоже так подумал, но должен же человек быть осторожным. — Он помолчал и спросил: — А далеко ваш отряд?

— А тебе это знать необязательно, — отрезал Мрко.

— У меня есть дело к вашему командиру. Срочное сообщение.

— Оставь ты свое срочное сообщение. — Теперь Мрко понял, что это не настоящий партизан, он только ищет отряд, — У всех шпионов всегда находятся дела к командиру, придут, все высмотрят и опять исчезнут, как тень.

— Иди ты к черту со своим шпионажем. — И, убедившись, что Мрко не собирается его никуда вести, объяснил: — Ты ведь слышал взрыв? Это я сделал. Я был начальником станции. Вчера эти проклятые усташи арестовали мою жену — заметили, что она связана с партизанами. А я решил отомстить. И мне сразу повезло. К вечеру пришел поезд с пехотой. Я его задержал. Знаю, следом идет товарный с танками. Я дал ему семафор, а стрелку не перевел. Слышал взрыв? Там не меньше сотни убитых, пусть разбираются. Бросились небось искать меня, да только ищи ветра в поле. Теперь они облаву устроят. Надо предупредить вашего командира.

Мрко заметно повеселел, кивнул головой железнодорожнику и свернул в сторону, в лес.

«Это счастье мне сам господь бог и мадонна послали… За это в отряде меня будут считать лучшим человеком».

— Командир недалеко, — объяснил Мрко, когда они вышли на узкую тропинку, и пропустил железнодорожника вперед. — Да, нам сейчас и не время ввязываться в бой…

«Партизаны скорей поверят в рабочую одежду, чем в рассказ о подвиге… Если выстрелить, все будет в крови, да и выстрел могут услышать». Он вскинул винтовку на плечо, держа ее за ствол, как обычно носят винтовки партизаны, которым еще не удалось достать ремень.

Они бежали быстро, продирались сквозь низко опущенные ветки, перепрыгивали ручейки, далеко обходили опушки. У родника железнодорожник опустился на колени, чтобы напиться, наклонился к воде, отхлебнул первый глоток студеной воды и почувствовал удар в затылок. Он даже не вскрикнул.

В одно мгновение Мрко вытряхнул его из одежды, надел на него свой мундир и сбросил в воду. Ему было жаль, что здесь нет четников. Вот бы хорошо получилось. Ну, да ладно, партизаны тоже любят людей, которые взрывают немецкие поезда.

…А теперь, как назло, эта встреча с Ненезой. «Черт побери! Кто победит — еще не ясно… Немцы готовят тайное оружие против России… Самое главное — сберечь голову… а Ненеза за свою шкуру и родную мать продать готов…» За леском показались первые домишки деревни. Надо что-то делать. Но что? Времени для размышления остается все меньше, каждый шаг приближает дело к развязке. И вдруг у него словно с глаз пелена спала. Мрконич приказал пленным свернуть с тропинки.

— Я знал, что ты, Мрко, наш… — Ненеза не успел договорить. Раздался выстрел, его резко укололо. Какое-то незнакомое тепло разлилось в груди. Он хотел крикнуть, но силы изменили ему раньше, чем голос. Раздалось еще два выстрела таких же коротких и неожиданных, как и первый, и вслед за Ненезой свалились два других пленных, корчась в последних судорогах.

— Черт бы их побрал, псы этакие, — ругался Мрконич, вернувшись в роту. — Если бы я немного зазевался, отняли бы у меня винтовку. И пели бы вы сейчас надо мной… «упокой господи».

Ристич словно хлестнул его недоверчивым взглядом.

— Как? Они были связаны.

— Какого там черта, связаны. Этот пес немец как-то развязался — и на меня. Схватился за винтовку, а усташи в лес побежали.

— Ну, ты им сплел веночек? — спросил Космаец и, получив ответ, прибавил: — Правильно сделал. Я тоже думаю, что не время с пленными возиться… Эх, жаль, не сняли мы с них сапоги. Обули бы своих.

— Беда мне с вами, — комиссар сердито взглянул на Космайца. — Я удивляюсь, как вы не понимаете, раз солдат попал в плен, он больше не враг. И никто не имеет права лишать его жизни.

— Немцы и усташи даже мертвые — враги нам.

— Пока я здесь комиссар, — вспыхнул Ристич, — ни одного пленного не разрешаю расстреливать. Я буду наказывать самым строгим образом…

— Смотри, ей-богу, откуда ты взялся такой жалостливый, — улыбаясь спросил Космаец. — Словно ты всю войну на печке спал и не видел, что они творят.

— Это неважно, воевал я или на печке спал, а мой приказ тебя тоже касается… Все мы воевали, все мы…

— Воевали с бабами в тылу, — разозлился Космаец и налившимися кровью глазами взглянул на комиссара. — Да что ты говоришь, товарищ, пусть немцы и усташи убивают наших матерей и детей, пусть жгут наши дома, а мы будем брать их в плен и на курорт посылать. Да ты издавай хоть тысячу приказов, а у меня есть свой приказ, и мои бойцы должны его выполнять. — Он тяжело вздохнул и прибавил: — Вот если бы они у тебя кого-нибудь убили, посмотрел бы я тогда на твою гуманность.

Ристич бросил на него тоскливый взгляд.

— А знаешь ты, парень, что у меня усташи зарезали жену и сына? — помолчав, сказал комиссар, и его густые ресницы опустились. — Это не месть — расстреливать связанных пленных. Мстить надо в бою.

— Я… я… извини, что я тебя обидел, — прошептал Космаец.

Наступило гнетущее молчание.

Комиссар молча глотал дым папиросы. Неподалеку курили бойцы, щелкали трофейными зажигалками, весело смеялись и вспоминали о событиях дня. Воздух, нагретый солнцем, пропитанный запахом порохового дыма и хвои, никак не мог остыть, хотя солнце уже склонялось к закату и на землю падали пестрые тени.

Опустив голову, тяжело задумавшись, сидел Космаец перед комиссаром, не зная куда девать глаза. Ему было неприятно, что так получилось.

Взглянул в сторону и заметил толстое поваленное дерево с короткими корнями. Рядом с ним лежал мертвый боец, заложив руки под голову так, словно прилег отдохнуть. Только в углу его губ запеклась капля крови. На груди лежала разбитая винтовка.

Вдоль всего гребня, где стояли в обороне партизаны, виднелись воронки от мин, иссеченные пулями и осколками деревья, пустые обоймы. Под ногами звенели еще теплые гильзы. Здесь все уже стихло, только где-то в горах еще раздавались взрывы.

— Здорово им сегодня досталось, — заговорил Божич, встретясь с комиссаром. Он довольным взглядом окинул пригорки, где кучами лежали трупы в серых мундирах. — Они не рассчитывали на такое угощение… В первой роте взяли сорок усташей и семь немцев… Рота, знаешь, зашла в тыл и неожиданно атаковала.

— Взвод Космайца тоже взял троих, да Мрконич их расстрелял.

— Не велика беда.

— Ты тоже на это смотришь, как Космаец.

— Да Космаец родного брата расстрелял бы, если бы тот ему попался. У него брат в четниках.

— У Космайца?

— Не у меня, конечно. Да, Влайо, на то и гражданская война, народная революция, когда брат встает против брата и отец против сына.

XII

Ночь началась спокойно. Так же как и вчера, мерцали звезды. Потом вышла луна, словно она задержалась где-то по дороге. И все было как обычно, только на семь бойцов меньше в батальоне и на семь холмиков больше на старом заброшенном кладбище. Когда запела труба, бойцы проснулись. Лагерь преобразился, превратился во потревоженный муравейник. Звенело оружие, ночь разрывали короткие команды.

Живая цепь вытягивалась и постепенно исчезала на кривых тропинках, терялась вдали, оставляя за собой тишину и запах погашенных костров. Люди шли молча, пряча в ладонях огоньки сигарет. Все знали, что это последний переход к Дрине, а там Сербия, встреча с русскими, свобода…

Извилистая тропа стала спускаться с горы, и перед бойцами открылся ступенчатый косогор. Ноги сами шагали вперед. Погасли Плеяды. Поднялась утренняя звезда. Небо зарумянилось, потом стало желто-красным, а горы оделись в нежную голубизну.

Чем ближе была Дрина, тем становилось легче — усталость не усталость и война не война. Только если бы по дороге не попадались разрушенные хутора и спаленные дома. Иногда из-за горы выглядывали домишки, спрятавшиеся в садах. Где-то из труб шел дым, слышалось пение петухов и лай пастушьих собак. И все про себя удивлялись, каким чудом спаслись эти села.

— Они, наверное, четников поддерживали, — глядя издали на нетронутые крыши домов, слушая пение петухов и блеяние ягнят, предполагали партизаны. — Вот бы нам туда ворваться…

Еще больше утвердились они в своих предположениях, когда из леса зачастил пулемет. Его беспорядочный шум рассыпался по долине и вернулся назад эхом, холодным и бессильным. Над головами бойцов засвистели пули. Но колонна не разорвалась, не рассыпалась, даже не остановилась. Люди, отупевшие от всего пережитого, двигались дальше, постепенно скрываясь за поворотами.

Шли весь день почти без отдыха. Только к вечеру голова колонны остановилась у околицы села, оно было не тронуто немцами. Бойцы с ходу повалились на землю. Катица давно не помнила такой усталости. Она едва успела присесть, как веки ее сомкнулись и голова склонилась к коленям.

Сколько она спала — не помнила, очнулась лишь тогда, когда чья-то рука легла на ее плечо.

— Катица, вставай, — позвал ее Стева, политрук взвода и секретарь партячейки. — Мы решили перед Дриной провести собрание.

— Иду, иду, — Катица кулаками протерла глаза. — Я сказала, иду. Что ты стоишь у меня над душой.

— Катица, поищи, пожалуйста, Космайца, пусть и он приходит. Мы будем там, внизу, в саду. — Стева показал тропинку, сбегавшую с холма. — Иди по этой тропинке и сразу нас увидишь.

Пока усталые бойцы отдыхали у дороги, коммунисты роты сходились на свое партийное собрание.

Они расположились в одичавшем саду — сидели на земле, на камнях, курили трофейные сигареты. Комиссар оглядывал их, словно взглядом хотел проникнуть каждому в душу.

— Внимание, — сказал Стева, — начинаем собрание. Я думаю, сначала мы выслушаем товарища комиссара, а потом будут остальные вопросы…

Комиссар Ристич несколько раз торопливо затянулся и сунул недокуренную сигарету Божичу.

— Товарищи, вам известна наша задача, но я хочу еще раз предупредить вас. Центральный Комитет партии и Верховный штаб доверили нам расчистить дорогу для наших передовых частей и обеспечить форсирование Дрины. Вы хорошо знаете, что нас ждут на том берегу. И мы, коммунисты, должны быть в первых рядах атакующих, должны показывать пример бойцам… Сегодня наступил переломный момент. Наши бригады стучат в ворота Сербии, а на востоке русские вступают в нашу страну.

По лицам легким ветерком пробежали улыбки.

— Продвижение Красной Армии сделало возможным продвижение наших частей. Вы все знаете, что до сих пор мы в большинстве случаев вели оборонительные бои, а немцы наступали, теперь пришла наша очередь, и мы переходим в контрнаступление. Отступления больше не будет. Партизанская война переходит в фронтальную. После форсирования Дрины мы открываем наш первый фронт. На Дрине сильные укрепления, это передовой плацдарм. Поэтому мы, коммунисты, должны быть в полной боевой готовности… И вот еще что запомните. Четники три года убеждали народ Сербии, что все, кто переходит Дрину, это хорватские коля́ши[31], которые убивают даже детей в колыбелях. Своих, местных, партизан сербы любят, помогают им, считают родными. Но когда придут чужие, неизвестные люди, они прежде всего будут смотреть, как мы к ним относимся. И если хоть один боец совершит ошибку, будут говорить, что так делают все пришельцы…

— Говорит как читает, — шепнул Космаец на ухо Катице.

— И ты так будешь говорить, если тебя назначат комиссаром.

Космаец улыбнулся:

— Брось ты, не гожусь я для этого.

Когда комиссар сел, Стева предложил перейти ко второму вопросу — приему в партию товарища Космайца, командира первого взвода.

— Это стыд и позор для нас, что один из самых опытных бойцов нашей роты до сих пор не в партии, — начал говорить Стева. — Космаец неплохой парень. Я знаю его с первых дней борьбы, да и вы знаете. Важно еще и то, что он из крестьян. В первые дни восстания он сумел переломить свою крестьянскую философию, бросил плуг и мотыгу и взял винтовку. А еще важнее то, что он пошел не к четникам или льо́тичевцам[32], а к партизанам.

— Стева, да он не чистый крестьянин, — поправил Божич.

— Родился он в деревне, а если и скитался по городам, то это, я считаю, не занимает особенно важного места в его биографии, — возразил Стева.

— Как раз эти скитания по чужим людям и сформировала его партийное сознание, его взгляды, которые привели Космайца к партизанам, — высказал свое мнение Штефек.

— Никто меня не приводил к партизанам, я сам пришел, — поняв только вывод Штефека, выпалил Космаец.

— И я так думаю, — согласился Стева и продолжал: — В этом-то весь стыд, что ты сам пришел к партизанам, а три года не можешь перейти из СКОЮ в партию. И сам во всем виноват, столько ошибок наделал. У тебя их полный мешок. — Стева вытер пот со лба и крикнул: — А ошибки ты совершаешь потому, что, наверное, не читаешь политическую литературу…

— Я читаю, — сказал Космаец.

— Я этого не видел… А раз не читаешь, обязательно совершишь ошибки. Сейчас не время вспоминать обо всем, но кое-что я тебе скажу… Ну, вот хотя бы вчера. Вывел взвод на занятия, а через полчаса все уснули…

— А ты где был? — спросил Божич. — Ты ведь тоже отвечаешь за взвод.

— Я отвечаю за политическую линию, — огрызнулся Стева и зачастил, как из пулемета, боясь, что его опять кто-нибудь перервет: — Ну, хорошо, насчет занятий мы оба виноваты, но вот в бою… Точнее, после боя. Взвод взял в плен троих фашистов, Мрконич их расстрелял. Ладно, но ведь человек поступил неправильно, хотя он, может быть, и вынужден был так сделать, говорит, пытались бежать. А наш Космаец перед всем взводом объявляет Мрконичу благодарность…

— Стева, давай что-нибудь посерьезнее, — крикнул кто-то из коммунистов.

— А это разве неважно? Хорошо, сейчас скажу о самом важном… Все вы знаете, что мы несколько раз хотели принять Космайца в партию. И каждый раз он что-нибудь натворит. Один раз приказами ему принять взвод — он отказался. Мы тогда его не приняли. Другой раз оставили его прикрывать отступление.

— Это все уже старое, — сказала Катица.

— Погодите, не мешайте мне, я не все еще сказал.

— Скажи, Стева, если знаешь, что я делал в материнской утробе, — не выдержал Космаец.

— Чувствуется, что человек реагирует на критику.

— На твою — ни капли.

— Космаец, ты не умеешь вести себя на партийном собрании, — сделал замечание Штефек.

Космаец покраснел. На лбу заблестели капли пота, крупные и прозрачные, как роса.

— Тоже еще нашелся начальник, указывает мне, — он повернулся к Штефеку, — будешь надо мной командиром, тогда…

— Ты, товарищ Космаец, должен отучиться от своей дурной привычки, — сказал комиссар, который все время молчал, — и запомни, на партийном собрании все равны, у коммунистов нет ни чинов, ни должностей, ни командиров, ни комиссаров, коммунисты все равны и равноправны и имеют право критиковать каждого, кто заслуживает критики. Это в своем взводе ты командир, а здесь ты боец, просто боец.

Космаец опустил голову. Он не знал, что ответить.

— Больше никто ничего не хочет сказать? — спросил Стева. — Я предлагаю голосовать.

— Подожди, — услышали они голос Катицы, — я хочу сказать.

— Только если что-нибудь важное. У нас нет времени.

— Я думаю, что важное… Я считаю, как и все товарищи, что Космаец давно должен быть в партии.

— А разве это так важно, что ты считаешь? — уколол ее Стева.

— Да. — Катица повернулась к политруку и смерила его взглядом. — Я тебя, товарищ Стева, слушала, а теперь ты меня послушай. Я, как и все товарищи, считаю, что Космаец давно должен быть в партии, — повторила девушка и продолжала: — Стева его критиковал или пытался критиковать, но ни слова не сказал о том, что надо. Мы скоро встретимся с русскими, близится конец войны, а у Космайца во взводе три неграмотных бойца. Кто за это отвечает? Взводный. А у взводного есть заместитель — политрук, который этим-то и должен заниматься… Были времена потруднее, но и тогда с неграмотными бойцами проводились занятия. А наш любимый товарищ взводный…

— Если ты его любишь, не думай, что и все тоже, — ревниво сказал голос из темноты.

— Не язви, пожалуйста, я тоже умею язвить. — Катица немного покраснела, но продолжала: — А я и не скрываю, что люблю его, потому и скажу ему здесь в присутствии всех коммунистов, что он мало, а вернее, совсем не требует от политрука, чтобы тот выполнял все свои обязанности. За целый месяц ни одного занятия с неграмотными.

— Это не очень хорошо, — согласился комиссар.

— Жаль, что у нас в партизанах нет колледжа для неграмотных, — вспыхнул политрук. — После войны будут учиться, а сейчас война — и надо воевать.

— После войны, посмотрите, какой умник! После войны тоже не будет возможности.

— Я поддерживаю товарища Катицу, — заметил комиссар. — Позор будет, когда после войны наши товарищи получат должности на гражданской работе и не смогут прочесть самую простую бумагу. Что это за руководители? — спросит народ. И мы должны думать об этом сейчас.

— А что касается Космайца, я, — продолжала Катица, когда замолчал комиссар, и почувствовала, как взводный ткнул ее в бок, — я считаю, что его надо принять в партию. — И, сев на место, шепнула Космайцу: — Ты думал, я не умею критиковать?

Стева поставил вопрос на голосование и первый поднял руку. Космаец смотрел на поднятые руки и чувствовал, как его охватывает радость. Но когда ему дали возможность сказать несколько слов, язык у него отнялся.

— Что я могу сказать… Я счастлив, что стал членом партии. Что еще… Ненавижу немцев и ненавижу четников, хотя мой брат с ними. Я их так же ненавижу, как и все. И буду их бить, как бил.

— Нужно драться еще лучше.

— Если нужно, могу и лучше.

— Ты теперь коммунист и несешь бо́льшую ответственность. И тебе будет тяжелее, чем раньше.

— И это я знаю, только еще не чувствую, чтобы мне стало тяжелее, — пошутил Космаец.

Коммунисты засмеялись, начали переговариваться и скоро разошлись, потому что вечернюю тишину разорвали звуки команды:

— Вперед!

Шум и суета разбудили деревенских собак. Где-то засветились фонари. Колонна медленно двигалась вперед, распадалась на части и растекалась по широким дворам и домам. Лай собак становился все громче, перекидываясь из одного конца села в другой. Космаец шел наугад в темноте, прислушиваясь к шагам бойцов, и вздрогнул от неожиданности, когда легли на плечи чьи-то руки.

— Раде, ты счастлив? — узнал он дорогой голос Катицы, почувствовав на своей щеке поцелуй. — Сейчас будем отдыхать. Хочешь, я приду спать с тобой.

— Если тебе так хочется, — вызывающе ответил он.

— Ты чем-то обижен?

— Да… Чуть было меня не утопила, еще удивляешься, что я обижен. Это просто смешно.

Катица еще крепче прижалась к его плечу.

— Разве ты не понял, я ведь критиковала Стеву, а тебя только так, для порядка, как говорится.

— Ничего себе порядок…

Колонна остановилась перед высокими деревянными воротами, за которыми ничего не было видно, только слышался бешеный лай разъяренных псов. Несмотря на старания партизан, ворота не поддавались. Космаец перекинул автомат на плечо, подпрыгнул, схватился за край доски, подтянулся на руках, вскарабкался на забор и спрыгнул во двор, держа пистолет наготове, чтобы обороняться от собак.

Первая их атака была отбита, но, прежде чем он успел поднять щеколду ворот, псы снова ринулись на него. Космаец вложил патрон и взвел курок, но в этот момент услышал охрипший старческий голос:

— Джане, Арап, назад!

Псы поджали хвосты и послушно скрылись. От большого темного дома отделилась черная фигура и направилась к воротам.

— Кто здесь?.. Как это ты сюда забрался, собаки порвать могут!

Космаец увидел в руках крестьянина двустволку и нахмурился.

— Заперся как в монастыре, — сердито сказал он, — боишься, видно, что золото твое украдут.

— Какое там золото. — Старик суетливо повесил винтовку на шею и открыл ворота, узнав партизан, поспешно заговорил: — Подождите, я собак привяжу и фонарь зажгу.

Хозяин надолго исчез куда-то, потом вернулся с фонарем без стекла. Желтый язычок пламени трепетал в воздухе, выхватывая из темноты лица бойцов.

— Куда я вас, такую ораву, дену, — засуетился хозяин, когда тесный двор заполнился солдатами.

— Вот у тебя какой дом, на целый полк хватит, — сказал ему комиссар.

— Большой-то большой, да ведь там семья, дети, три снохи, пятнадцать внуков, все, как говорится, мал мала меньше.

— Молодец старик, не зря жизнь прожил, — улыбнулся Божич. — Ну, раз так, мы тебе мешать не будем, нам и сеновала хватит.

Бойцы быстро рассыпались по двору, со всех сторон тащили охапки соломы, сена, вязанки душистых веток, приготовленных на корм скоту.

Шум быстро стихал. Люди устраивались на ночлег. Только Ратко, которого посылали часовым, долго не мог найти шайкачу, засыпанную соломой, а когда нашел шапку, испуганно ощупал свои бока: оказалось, что патронташи пусты. Тут он окончательно растерялся.

— Когда-нибудь ты и голову потеряешь, — выругал его Космаец, он должен был разводить часовых. — Собирайся быстрее, или я пошлю тебя к черту некрещеному.

— Вот, вот они, товарищ взводный, нашел патроны, — взволнованно-радостно закричал Ратко, — только погоди немножко, башмаки у меня не держатся, шнурки затяну.

Оживление спадало. Космаец вышел на холм за домом, указал часовым их места на узкой тропинке, приказал разводящему менять часовых каждые полчаса и потихоньку двинулся назад. Вокруг царила тишина, сонная тишина, только вдали стонали голодные горные пропасти, вздыхал лес, остывая от летней жары.

— Раде, я приготовила тебе постель, — встретила его Катица. — Все наши спят во дворе. Вот и для нас соломы принесли.

Катица была без куртки, в тонкой расстегнутой мужской сорочке с короткими рукавами. Она сидела на плащ-палатке, брошенной поверх соломы. Рядом лежал автомат и ремень с гранатами. Из-за скалистых гор вышла луна, блестящая, как начищенный медный котел, вырвала из мрака контуры гор и силуэты строений. Все вспыхнуло лиловатым светом. Космаец прилег и опустил голову на вытянутую руку Катицы. Он молча прислушивался к ее дыханию, видел блестящие глаза, густые тонкие брови.

— Видишь, Раде, какое небо? — провожая взглядом падающую звезду, задумчиво спросила Катица. — Оно всюду одно, всюду звезды и луна, всюду живут под ними люди, где-то мир, а мы воюем. Кто-то может спать в теплой и мягкой постели. А наша молодость проходит в страхе. — В глазах ее блеснули слезы, как капли росы в утренней траве. — Какие мы несчастливые, какая трудная у нас любовь. Я не могу открыто поцеловать тебя, потому что завтра об этом может узнать комиссар.

— Ну и что нам до этого, пусть узнает, — Космаец обнял ее, привлек к себе, взял голову в свои ладони и поцеловал в губы. — Наша молодость гибнет под песни пуль и плач шрапнели, но скоро родится новая молодость, новая жизнь. И тогда мы станем самыми счастливыми людьми в целом свете.

Катица прижалась к его плечу и заснула.

XIII

— Когда кончится война, я прежде всего хорошенько высплюсь. Буду спать два, нет, три дня, целую неделю. Отосплюсь за все эти тяжкие ночи, — Космаец глубоко вздохнул и, не открывая глаз, спросил: — Сколько мы спали?

— Полтора часа… Вставай, Раде, вся рота на ногах. Раздают патроны.

В селе ржали кони, стучали колеса телег, со всех сторон доносились крики ездовых. В свете месяца у дороги виднелись черные силуэты бойцов, слышался топот тяжелых башмаков, бряцание оружия, тихий говор. Иногда короткие желтые лучи фонариков разрывали темноту, и снова горизонт затягивался сероватым лунным светом. В роте никто уже не спал. Чувствовалось, что в село входит новая колонна, она бурлит, как река, здесь есть и подводы, и верховые, идет большой обоз с горными пушками на седлах. С каждой минутой шум становился сильнее. Село всколыхнулось. Крестьяне тоже не спали. В домах зажгли лампы, из труб потянул дым, казалось, все проснулись и собираются двинуться на Дрину.

Село гудело, как растревоженный осиный рой. По дороге на лошадях мчались курьеры. У бревенчатого дома комиссар и командир тихо шепчутся о чем-то. Связной вызывает их в штаб батальона. Всё напряжено, все спешат, как перед отчаянной битвой. Бойцы уже привыкли, по беготне связных они чувствуют, каково положение, спешат разобрать боепитание, набивают обоймы, магазины, чистят винтовки, скорей, скорей, скорей!

А у сеновала Штефек препирается с политруком.

— Пятьсот штук? Да это мне всего на один час, — слышится сердитый голос Штефека. — Мы небось не на свадьбу собрались, а на Дрину… Давай еще коробку.

— Отстань, где я еще возьму. Каждый пулеметчик получил по пятьсот штук, и ни одного патрона больше.

— Каждому по пятьсот, а мне побольше дай, — теперь Влада говорит просительным тоном.

— А ты чем лучше других? — После короткого размышления Стева бросает ему еще сотню патронов и ворчит: — Не люблю, когда люди плачут…

— Столько боеприпасов у нас никогда не было, — замечает Милович, который сидит, поджав по-турецки ноги, и торопливо набивает ленты. — Бедная моя спинушка, вот достанется тебе.

К политруку подходят бойцы и отходят, неся в руках шайкачи, полные патронов, а карманы у них оттопыриваются — так они набиты гранатами.

— Есть у тебя патроны для автомата, Стева? — спросила Катица, когда политрук наконец освободился.

— Для тебя — сколько угодно, — политрук подвинул ей ящик, — где у тебя магазин, давай я заряжу.

— Да нет, не надо, я сама могу, — ответила девушка, жадно рассовывая патроны по карманам. — Где это ты столько раздобыл?

— Дед Иван приготовил для нас подарок, — рассмеялся Стева. — С бригадой пришло шесть подвод и восемь вьючных мулов.

— Повезло нам, коли у нас есть такой богатый дед, — ответила Катица, раздумывая, куда бы еще сунуть патроны.

Стева аккуратно собрал патроны, рассыпанные бойцами.

— Насытились, черти, — политрук покачал головой, — посмотрю я на них, когда на Дрине каша заварится. Эй вы, босяки, кому еще патронов?

Ему никто не ответил. Бойцы вяло слонялись по двору: одни сидели, другие лежали, жевали хлеб, раздобытый у проснувшихся крестьян, многие дремали в ожидании марша. Из открытых дверей избы доносился густой запах вареного картофеля и жареного лука. Хозяин приглашал в дом по нескольку бойцов, ставил перед каждым глубокую миску картошки с каймаком; на столе стояла бутыль ракии, и все по очереди пили из толстого деревянного стакана. Это продолжалось до тех пор, пока не поели все бойцы.

— Неплохой у нас хозяин, — проговорил Стева, глядя на открытые двери дома, встретившись с Космайцем у колодца. — У него два сына в четниках, один в партизанах. Дочь его погибла на Сутеске. Крестьяне говорят, что, когда началась война, он собрал вече, домашнее вече, и распределил, куда кому идти. Рассудил так, что при любой власти надо иметь своих.

— Когда ты успел все разузнать? — спросил Космаец. — Может, тебе это все во сне приснилось?

— Моя обязанность — все знать. А еще мне кажется, что он богатый хозяин.

— А мне кажется, что ты хлебнул ракии, — съязвил взводный. — Небось и закуска нашлась?

— Не люблю, когда ко мне в сумку заглядывают.

— А мне достаточно заглянуть тебе в глаза. Не обязательно в сумку.

— Черт тебя побери, все ты видишь, — Стева засмеялся. — Зовет меня этот хозяин в дом, а я ему говорю: «Некогда, вы мне приготовьте что-нибудь для командира, а сюда плесните для меня», — и протягиваю ему фляжку. Вот и выходит, ракия моя, а остальное тебе… Погляди, хлеб, сыр. Не знаю, чего еще насовали эти бабы в сумку. Уверяю тебя, здесь партизаны были не частые гости.

— Почему ты делаешь такой вывод? — спросил взводный, беря сумку.

— Не все съели.

Стева позвал Здравкицу и Катицу. Он всегда заботился о девушках, зная, что они никогда не войдут в чужой незнакомый дом и ни за что не попросят поесть, как делал он сам, когда был голоден.

— Хороша у вас нянька, — шутил он с девушками, — со мной не пропадете. — Стева отвинтил крышку фляжки и заглянул одним глазом в горлышко.

— Девушки не пьют, а Космаец боится, как бы его комиссар не увидел, а то из его шкуры опанков нашьют.

— Я и не знал, что ты такой скупердяй, — пошутил взводный.

— Какой там скупердяй, это я, знаешь, так, начни угощать — вся рота соберется… Из-за этой фляжки все ко мне подлизываются. Да ведь всех напоить и бочонка не хватит, а для тебя мне разве жалко? — Стева поболтал фляжку и протянул Космайцу. — Оставь только немножко причаститься после Дрины.

— Хороша, брат, настоящая наша сливовица, — вздохнул Космаец, сделав несколько глотков. — Давно я такой ракии не пил. Нет, подождите, вот перейдем мы в Сербию…

— Командир роты идет, спрячьте фляжку! Он ругается, когда пьют, — Здравкица торопливо схватила Стеву за руку и почувствовала, как по телу у нее пробежали искорки. Лицо вспыхнуло, хорошо еще, что никто не обратил на это внимания, а то она не знала бы, куда глаза деть от стыда.

— Иво не монах. Он свой парень, — ответил Стева.

Вместе с Божичем подошел паренек лет пятнадцати-шестнадцати, худой, босой, в длинной домотканой рубахе с заплатами на плечах и штанах, у которых одна штанина была оторвана до колена.

Месяц уже склонялся к закату, и его холодные лучи освещали длинное, худое, истощенное лицо парнишки, голова едва держалась на тонкой шее. Он вздрагивал от холода и не моргая разглядывал партизан с детским любопытством, словно видел их первый раз в жизни, проницательным взглядом ощупывал оружие, его интересовали перекрещенные на груди пулеметные ленты, пояса с гранатами. Все для него было ново и необычно: французский пулемет с двумя магазинами, немецкий с длинной, как змея, лентой и русский словно со сковородкой посередине. А у мордастого голландского пулемета в центре какая-то глубокая кастрюля, из которой выглядывают толстые желтые патроны, похожие на пальцы рук. Вид солдат, вооруженных таким разнообразным оружием, покорил мальчишеское воображение. Он стоял как зачарованный, глядя на людей с автоматами на груди и с карабинами через плечо. Рыжие вьющиеся волосы падали ему на лоб, на глаза, словно хотели что-то скрыть от его взгляда.

— Космаец, принимай пополнение. — Божич заметил Стевину фляжку с ракией и покачал головой: — Только смотрите, молодого орла не научите.

— Эге! Где это ты нашел его, такого? Мало нам мороки с Ратко?.. Не дорос он еще до партизана.

— Вспомни лучше, ты был больше, когда пришел в отряд?

Космаец улыбнулся:

— Конечно, я был старше.

— Может, тебя тятька отстегал, вот ты и собираешься отомстить ему? — смеясь спросил мальчишку Стева. — Если так, отправляйся лучше домой. Мы уходим отсюда.

— Я знаю. Вы идете навстречу русским… А у меня тятьки нет. Его немцы угнали. Я хочу им отомстить, — косо глядя на политрука, хмуро ответил паренек.

— Ну, коли так, — Космаец пожал плечами, — что поделаешь, нужно отомстить швабам.

— Товарищ командир, запиши парнишку в наше отделение, кажется, он не размазня, — попросил Штефек, — знаешь, у Миловича уже пузыри на плечах от лямок. Да и все мое отделение — три человека.

— Хорошо, — согласился Божич, — только найдите человеку одежду. Стыдно с таким оборванцем в деревне показываться. И научите его обращаться с оружием.

— Сейчас мы оденем его, как маленького бога, — Штефек вскочил и пошел от одного бойца к другому. — Прошу вас, что у кого есть, кальсоны, рубаха, куртка, порты… Не понимаешь, что значит порты? А что такое штаны, знаешь? Есть запасные? А ты, Звонара, лучше сам раньше оденься, как подобает партизану… Ах, они малы для тебя? Ой, врешь, ты хотел выменять их в деревне на сало…

Паренька-новичка окружили со всех сторон. Рассматривали его с любопытством, предлагали запасную одежду. Одели парня. Но ему так и пришлось остаться босым. Лишней обуви ни у кого не оказалось. В короткой английской куртке и в широких немецких брюках, затянутый ремнем, он стал немного похож на партизана. Здравкица подарила ему шайкачу со звездой, на которой желтым шелком были вышиты серп и молот.

— Ну, ты из него сразу сделала пролетера, — улыбнулся Милович, — а я ходил без серпа и молота три месяца.

Паренек смущенно улыбался. Он все время подтягивал ремень, на который ему кто-то подвесил длинный, как меч, немецкий тесак в черных деревянных ножнах.

— Эх ты, бедолага, сидел бы дома да помогал старухам мотать пряжу, — иронически проговорил Звонара, глядя на мальчишку опечаленным взглядом, — а здесь не сносить тебе головы. Свернут тебе немцы шею, как птице, в первом же бою.

— Замолчи, старая ворона, не каркай, — прикрикнул на него Штефек, взял паренька за рукав и отвел в сторону. — Держись поближе ко мне… Стой, мы даже и не познакомились, как положено порядочным людям. Как тебя зовут?

— Меня?.. Младе́н… Младе́н Осто́йич.

— Младен? Красивое имя, всегда ты должен быть молодым. А меня Влада зовут. И вот что еще запомни, если когда-нибудь потеряешься, знаешь, все на войне бывает, ты прямо ищи взвод Космайца, его вся бригада знает. Понял? Хорошо, теперь скажи мне…

В этот момент политрук позвал пулеметчика. Пока ожидали команды к маршу, по ротам разносили и раздавали бойцам сухари, галеты и консервы — по банке на двоих, по нескольку кусков сахару, а курящим — по пять сигарет. Потянуло теплым табачным дымом. В темноте, как летние светлячки, заблистали искорки… Курили беззаботно, а кое-кто так и задремал с сигаретой, привалившись к забору..

— Ложись, Младе́н, поспи, — предложил Штефек Остойичу.

— А ты, дядя Влада?

— Я привык спать помалу, — Штефек начал зевать, — сплю, когда есть возможность. Скоро мы двинемся вперед. Роздали нам пайки, надо ждать, что на Дрине будет серьезное дело… Только бы пулемет выдержал, а я-то уж выдержу. А ты поспи, поспи, тебе еще расти надо.

— Я и так уже вырос, — сердито ответил Младен, — только вот винтовку мне не дали… Правду говорят, что в бою только в первый раз страшно?

— Бывает и страшно, пока не привыкнешь. Только ты держись ко мне поближе и не бойся… Ты никогда не был в СКОЮ? — спросил Влада.

— Н-нет. Я, я нигде не был, — Остойич испуганно взглянул на пулеметчика. — Я ненавижу фашистов… Дяденька, я взаправду нигде не был… Один раз меня позвали в школу, староста хотел послать меня в молодежную роту. А Чо́са Янич меня прогнал, сказал, что не будет стоять со мной рядом, потому что мой отец был коммунист. Когда узнали, что партизаны наступают, вся молодежная рота подалась в Сербию с четниками. — Мальчик немного помолчал и спросил: — Дядя Влада, а эти, про которых ты меня спрашивал, как их зовут…

— Скоевцы?

— Ну да, скоевцы.

— Это — союз нашей коммунистической молодежи. Там лучшие бойцы. Они ничего не боятся.

— Ух, а я и не знал. А я могу быть скоевцем?

— Каждый может. Только надо хорошо воевать.

— Знаешь, дядя, я не боюсь фашистов, ничуть не боюсь. Когда они приходили к нам в деревню, я и Во́я Пе́рин, ты его не знаешь, мы закопали на дороге гвозди, чтобы они проткнули шины на автомашинах, а они, верно, узнали и поехали другой дорогой. А ты много фашистов убил?

— Да, в бою убивал.

— А русских ты видел?

— Нет.

— А я думал, что видел, — разочарованно проговорил Остойич и замолчал.

Молчал и Влада. Он вспомнил свой первый день в партизанах. Он точно так же допытывался у старых бойцов, сколько они убили немцев, спрашивал о русских и говорил, что ненавидит фашистов. Он и в самом деле их ненавидел так, как может ненавидеть человек. Они изуродовали его жизнь, растоптали мечты, погубили самых дорогих людей: мать, отца, невесту. Девушка, как и он, работала путевым сторожем на железной дороге. Сколько раз они встречались в Зелен-До́ле, сидели у полотна, смотрели на мчащиеся поезда и мечтали, что тоже когда-нибудь будут лететь в скором поезде, промчатся по Европе, отправятся в Аргентину или в Австралию, как это делали их родители, заработают там денег и устроят настоящую крестьянскую свадьбу. Иногда они вместе отправлялись в Го́спич, целый день гуляли по базару. Влада покупал мороженое в вафельных рожках, лимонад а другие сладости. Он делал вид, что парень состоятельный, потому что у него всегда позвякивали в кармане монеты по два динара. Он носил шляпу с короткими полями и голубым павлиньим пером. В базарный день курил «Ибар» и обувал ботинки с фигурными гвоздиками, они оставляли на земле затейливые следы. На шее у него висела цепочка для часов, а в кармане вместо часов он носил кривую бритву — радикалку. Вот в таком-то щегольском, с претензией на городской, наряде он ходил по ярмаркам, поглядывал на девушек, немного прищуривая один глаз, как его учил отец, ведь старые люди считали, что так легче понравиться богатым невестам. В последний раз он был на базаре в сорок втором году в Госпиче, в день церковного праздника на параскеву пятницу. Базар разогнали немцы, и он вернулся домой в сумерках. И не сразу узнал свою маленькую деревушку, спрятавшуюся между лесом и железной дорогой. Над железнодорожной станцией поднимались черные лохматые столбы дыма, а село было мертвым и траурным. Ветер пахнул ему в лицо пылью и запахом крови. Кое-где у дороги дымились пепелища сожженных домов. Нигде не видно ни души, только псы поют на улицах.

Влада бежал, как безумный, пока не наткнулся на мертвого. Труп валялся в пыли посреди дороги, без головы и без одной руки, смятый колесами грузовика, а немного дальше, у ограды, лежал убитый ребенок. Штефек дрожал, из глаз катились слезы, ноги подгибались в коленях, он едва доплелся до своего порога. Открытая дверь хлопала на ветру. В окнах выбиты стекла. Перевернута плита. На полу посуда и белье. Среди комнаты отцовская шапка, растоптанная тяжелыми башмаками, недалеко валяется опанак матери. Перед домом застыла овчарка Фердинанд, вся взъерошенная, с оскаленными зубами. Холодная кровь запеклась у глаз, а рядом, словно на летнем припеке, растянулся мертвый кот. И так всюду, по всему селу, везде пусто, разгромлено, все молчит, только ветер с гор доносит трескотню пулемета и зловещий клекот автоматов. Первым человеком, которого увидел Штефек, была старая женщина, повязанная длинным белым полотенцем, в крестьянском гуне[33], но без юбки. Украшенная разными цветами, старуха хохотала зловещим смехом и железной палкой била в сковородку, словно в бубен.

— Ха-ха-ха… тебя еще не женили? — закричала старуха, увидев Штефека, и ускорила шаг. — Какие они дураки, что не женили тебя… Ха-ха-ха… Знаю, знаю, ты хочешь Гитлера взять в невесты… Да ты Гитлер, я тебя давно знаю…

Старуха метнулась к плетню, вытащила кол и бросилась к Владе. Он не двигался. Даже страха не чувствовал. Стоял истуканом, вытаращив глаза, смотрел на безумную старуху, а из глаз у него катились слезы. Когда старуха подбежала ближе, он узнал в ней соседку Стано́йку. Когда-то у нее было четыре сына. Двое еще до войны отправились в Америку на поиски счастья, и с тех пор о них ничего не было известно, третий погиб в партизанах, и только самый младший, парнишка лет пятнадцати, жил с матерью. Станойка не добежала до Влады нескольких шагов, споткнулась и растянулась на дороге.

— Зачем ты убил мое золотое яблоко? — начала причитать Станойка, как причитают по мертвым на кладбище. — Ой сынок, ой кормилец мой, пусть бог так сделает, чтобы всюду, где прошли швабы, вырос терновник, пусть их жены терновник растят, пусть терновником их глаза зарастут, пусть их матери камни рождают, на пасху пусть их змеи жалят…

Крики и проклятия убитой горем женщины неслись над селом.

Влада не выдержал. Он подошел к старушке, взял ее за руку и хотел поднять.

— Вставай, тетя Станойка, вставай, пойдем домой, — и, глотая слезы, спросил: — Скажи, где мои отец и мать? Что с ними?

Станойка устремила на него налитые кровью глаза.

— Ах-ах-ха… А у тебя разве были отец и мать? У тебя никого нет. Вот ты кто, — она протянула руку туда, где над станцией еще поднимались клубы дыма. — Это ты сделал. Я все знаю. Я все сама видела. Я видела, как ты бежал и стрелял… Ты поджег поезд. Б-у-ум… — Она подняла в воздух руки и закричала: — Стреляй, стреляй, ха-ха-ха.

Штефек вздрогнул. Его обуял страх. Нестерпимо было видеть безумную Станойку, с растрепанными волосами, рассыпавшимися по плечам, невыносим был ее взгляд, полный кровавого ужаса. Штефек еще долго стоял перед домом, не зная, что делать и куда идти. Начало смеркаться. Землю придавила тоска.

В горах раздавались залпы, словно манили к себе, им отвечали вопли Станойки. Холодный ветерок забрался Штефеку под рубаху. Он зашагал по убаюканным одиночеством улицам села. И опять перед ним появилась безумная Станойка. Она бежала с факелом и поджигала соломенные кровли домов. Заколыхались языка огня, горизонт оделся в кровавый багрянец, словно среди ночи всходило солнце.

Дома быстро рушились, все село вспыхнуло, как один большой факел, а Штефек не оглядывался назад, он спешил по петляющей тропинке вверх, в горы, будто хотел убежать из одного огня в другой. Где-то над его головой посвистывали гроздья трассирующих пуль, шипели осколки, а в пропастях рыкали взрывы гранат. И теперь он не знал, было ли все это на самом деле, или он только видел тяжелый короткий сон. Все перепуталось в памяти. Он не мог отделить настоящее от прошлого. Чувствовал, что кто-то трясет его за плечо, но боялся открыть глаза.

— Штефек… Штефек… да буди ты его, парень, колонна выступает…

— Дядя Влада, дяденька, вставай, — позвал его Остойич.

Штефек проснулся, встал, торопливо забросил легкий пулемет за плечо и быстро затерялся в колонне, где вместе с боевыми частями двигался и госпиталь: тяжелораненые на носилках, с забинтованными марлей головами, руками, ногами, согнувшиеся люди на тощих клячах и на маленьких боснийских лошаденках с печальными гноящимися глазами. Вместе с санчастью шел и обоз. На вьюках бренчали пустые закопченные котлы, ящики с патронами, запасные пулеметы, прикрытые пятнистыми плащ-палатками, горные пушки, притороченные к седлам длинные противотанковые ружья и английские «джон були»[34] без снарядов. Боевые части спешили, вырывались куда-то вперед и продвигались, твердо веря, что это последние усилия и страдания, поднимались на плоскогорье, не зная, что ждет их там, по ту сторону густого соснового леса, который чернел, как ворон в ночи, посеребренной лунным светом.

XIV

— Добровольцы, три шага вперед! — крикнул Божич во весь голос. Он стоял перед ротой, широко расставив ноги. Его воспаленные глаза угадывали в пелене тумана знакомые фигуры: Космаец с автоматом наготове, Штефек с легким пулеметом на груди, Катица, обвешанная гранатами, Звонара, держащий палец на курке карабина. Милович… Строй колебался, из него один за другим выходили бойцы, они бросали настороженные взгляды на противоположный берег Дрины, скрытый утренним туманом.

— Я тоже, я добровольно, — послышался детский голос с левого фланга, и из строя выбежал, прихрамывая, Младен Остойич. В куртке без рукавов, с широким ремнем, на котором болтался тесак, мальчик вызвал смех.

— Ну куда ты пойдешь в таком виде, ты нас осрамишь перед сербскими четниками, — закричал Звонара.

Младен надул тонкие губы, хмуро взглянул на Звонару и молча показал ему язык.

— Ого, какой он у тебя длинный, наверное, и до задницы достать может, — нашелся Звонара.

Партизаны такой народ, дай им только возможность посмеяться — они не станут задумываться, что их ждет через полчаса. Даже комиссар не удержался от смеха.

— Тише вы, чтоб вас черти съели. Ишь, разоржались, небось и на том берегу четникам слышно, — едва удерживаясь от смеха, прикрикнул на бойцов командир роты.

— Как бы не так, услышат, Дрина вон как шумит, — ответил ему Космаец. — Слышишь, как воет, будто голодный зверь.

Все посмотрели на Дрину так внимательно и настороженно, словно раньше не слышали и не замечали ее. Сквозь ветви видны были беспокойные волны, они бешено неслись по камням, пенились и завывали голодными волчьими голосами. Вот она, Дрина, в которой нашли вечное успокоение тысячи сербов и боснийцев, турок и австрийцев, Дрина, о бешенстве которой сложены бесчисленные легенды и сказки.

Бойцы спустились к воде, несколько минут молча смотрели. Уже светало, из темноты выступали контуры берега, поросшего густым лесом. И все мертво, никаких признаков жизни, только река клокочет, скачет по каменистым порогам, злобно воет, извивается как змея, бьется о берега, подмывает и увлекает за собой камни. Все свои сто пятьдесят километров Дрина пробивается сквозь скалы и только иногда вырывается на равнину, которая занимает не более сотни метров. Здесь река словно собирает силы, отдыхает, потом снова кружится в водоворотах и продолжает свой путь по камням, меж скал, стиснутая огромными глыбами, закованная в каменные кандалы, рычит, словно требует свободы. Кое-где над рекой краснеют кровли крестьянских домов, окруженных садами и густыми рощами. Иногда села тянутся цепью на несколько километров, не поймешь, где кончается одно и начинается другое. У кривых тропинок лепятся корчмы, где в хорошие времена пили вино мелкие торговцы, лавки с закрытыми витринами, запертые на засовы кузницы.

Сейчас от всего этого веет тоской и запустением. Не слышно ни лая собак, ни заливистого петушиного пения, которое так звонко и тепло раздается в лесу. Все тихо, мирно, все уснуло. По приказу командира четников петухам свернули головы, собак перестреляли, а люди… О них никто не заботился, они ушли подальше от Дрины, где всю войну шли кровавые бои.

— Товарищи, — командир роты собрал вокруг себя добровольцев, они присели в кустах у реки. — Мы не знаем, что ждет нас на том берегу. Мы должны туда перебраться первыми как разведчики, занять плацдарм, обеспечить высадку батальона и бригады… Надеюсь, что мы выполним приказ командования, только будьте осторожны, не попадитесь четникам в лапы… Поторопитесь, уже светает, мы должны переправиться, пока над рекой туман. Когда выйдет солнце, туман разойдется… Четники наверняка ожидают нас.

— Сербы, когда ждут гостей, обязательно жарят поросенка на вертеле, — пошутил Космаец.

— И ракию гонят, — добавил Стева.

— Хватит трепаться, — оборвал их Божич, — вы здесь не на базаре… Быстрей собирайтесь. Возьмите только оружие и патроны. Гранат побольше. Штефек, не забудь ножницы, вдруг там попадется проволока.

Пока добровольцы готовились к переправе через реку, вся рота помогала им: комиссар и несколько партизан отдирали доски от старой развалившейся мельницы и делали плоты, некоторые бойцы связывали циновки, тащили к берегу хворост, доски, даже двери с мельницы, плетни. Но стоило опустить все это на воду, как река тут же проглатывала добычу. Ристич понимал, что переправиться без лодок невозможно, но где их теперь найдешь, когда сам черт где-то спрятался, и только они, величайшие в свете неудачники, должны прорваться туда, куда надумали. Время торопит их.

— Товарищи, да ведь жили же здесь когда-то люди, должна где-нибудь найтись лодка хоть для разведчиков, — обратился комиссар к бойцам, — а мы уж за ними. Должны быть лодки на берегу Дрины.

— Нет нигде, товарищ комиссар, я под каждый куст заглядывал, — ответил Мрконич и развел руками.

— Нет, не может этого быть, что-нибудь да должно найтись! — взволнованно воскликнул Ристич, — идите, ищите.

И опять, разделившись на две группы, партизаны рассыпались по берегу реки.

— Ратко, ты осмотри этот заливчик, а я поднимусь вверх, — распорядился Мрконич, — если найдешь что-нибудь, жди меня здесь.

Обшаривая кусты, Ратко часто оглядывался, испуганный одиночеством и беснованием воды. Шаг за шагом он отходил от берега, чтобы дождаться Мрконича в условленном месте. Но Мрконич не возвращался. Отойдя от берега, он сел на пень, вытащил кусок хлеба и сала, припасенные ночью в деревне, и с аппетитом принялся завтракать. Он решил, что за это время разведчики переправятся на другой берег, перебросят канат и тогда и ему нетрудно будет переплыть. Правда, его удивляла тишина. Не может быть, чтобы в Сербии не было четников и они не обороняли Дрину. Аккуратно вытерев рот ладонью, Мрконич уже хотел возвращаться, но в этот момент на узкой тропинке показалась незнакомая фигура. Он вскинул винтовку и спрятался за дерево. Фигура быстро приближалась к нему, и теперь он хорошо рассмотрел мальчишку с козой на веревке.

— Что ты здесь делаешь, сопляк? — крикнул Мрконич, выходя из укрытия.

Мальчишка остановился, взглянул на бойца, но, заметив звезду на фуражке, дерзко ответил:

— А ты что — слепой? Гоню козу, траву пощипать. — Он облизал пухлые губы, улыбнулся и добавил: — Я знаю, ты ищешь лодку, чтобы переправиться в Сербию… Партизаны здесь часто переправляются. Мой дядя Лука их перевозит. Если тебе нужна лодка, я знаю, где она спрятана, только до темноты на тот берег нельзя…

— Марш отсюда, босяк, вместе со своей лодкой и со своим дядькой, пока я тебя не пришиб, — цыкнул на него Мрконич.

Мальчишка испуганно вздрогнул, выпустил козу и бросился за ней.

— Назад, назад, сволочь! — крикнул Мрконич и, испугавшись своего голоса, поспешил за мальчишкой.

Он пробежал всего несколько шагов и опять увидел паренька, который стоял рядом с Ратко и что-то рассказывал ему.

— Ратко, ты слышал, этот сопляк говорит, что где-то здесь спрятана лодка, — не глядя на пастушка, сказал Мрконич. — Я не знаю, можно ли этому верить. — Он повернулся к пастушку и пригрозил:

— Смотри, если наврал, голову тебе сверну… Ну, что губы надул, обиделся, что ли?.. Я тебе не сразу поверил, потому что здесь много всяких негодяев — четников, усташей…

— Я ненавижу четников, — глядя исподлобья, ответил мальчишка. — Мама говорит, что все они разбойники. А вас я сразу узнал. Вы партизаны, у вас красные звезды.

Лодку нашли быстро. Она лежала в узкой расщелине между скалами, заваленная ветками и наполненная водой. Мрконич поспешил отрапортовать комиссару:

— Товарищ комиссар, я нашел лодку, но мы не можем ее вытащить, дайте нескольких человек на помощь.

— Лодку? Ну, что я говорил? — Ристич обрадовался так, словно был уже на противоположном берегу, и сам побежал за Мрконичем.

— Ну, теперь мы спасены…

Солнце окрасило восток жарким румянцем, словно пролило чашу крови. Вспыхнул лес, убранный багряной листвой, он раньше времени пожелтел от жары. Стали ясно видны очертания долины, где должна была высадиться разведка. Даже в бинокль не видно колючей проволоки, не видно черных пастей окопов, сторожевых вышек, патрулей. Скорее лодку на воду. В нее могут сесть только четыре человека, а остальные поплывут за ними на плотах. Нет, не на плотах. Вниз с кручи спускается командир батальона, а за ним бойцы первой роты везут на колесах большую лодку. В ней может уместиться весь взвод Космайца. Ее нашли у крестьян в двух километрах от реки. Бойцы тащат квашни, корыта, двери сараев и амбаров, целые стены домов, доски — все, что можно использовать для переправы. Прибежали крестьяне с веревками, цепями, топорами. На берегу закипела жизнь.

— Да, конечно, там есть четники, — размахивая руками, рассказывал командиру старый крестьянин в бараньей шапке и рубахе, перетянутой красным тканым поясом. — Вот там, вверху, на пригорке, посмотрите, там, где лес вырублен, там есть пушки, вот, когда напьются — палят… Берегитесь, когда перейдете реку, — тут сразу проволока и мины. Вы сегодня удачно попали. Четники вчера кутили. За короля пили. Верно, и сегодня еще отсыпаются с похмелья.

— Ты так думаешь?

— Вот те крест, точно. Возьмете их горяченькими. Вы только поскорей. И вот что еще, натяните поперек реки канаты, тогда люди смогут за них держаться. Весной тут партизаны переправлялись, они так делали… Только вы поторопитесь, пока эти сволочи спят.

Все готово: веревки и канаты привязаны за деревья и свернуты в лодках, пулеметы на местах, винтовки заряжены. Бойцы, которые должны прикрывать переправу, держат пальцы на спусковых крючках, глаза на прицеле. По узкой тропинке крестьяне и партизаны принесли лодки, чтобы спустить их в беснующуюся воду. Но как раз в тот момент, когда первая волна ударила о борт лодки, комиссар Ристич, который стоял на берегу как старший наблюдатель, вдруг закричал:

— Стойте! Стойте! Назад, отступайте в кусты, черт вас побери!

— Вперед! — гаркнул Божич, и разведчики мигом оказались в лодках, гребцы схватились за весла…

— Назад! — еще громче крикнул Ристич. — Лодки в кусты!

— Что орешь? — испуганно спросил Иво и вдруг увидел длинную, как ящерица, патрульную лодку, которая колыхалась на волнах Дрины.

Лодка приближалась. В ней сидели солдаты в черных мундирах, с пулеметными лентами на груди, в высоких черных шапках. Играла гармошка, кто-то пел сиплым пьяным голосом.

— Они каждый раз подплывают к этому месту, — прошептал один из крестьян на ухо Космайцу, — и начинают палить по нашей деревне. Ты небось видел, у нас вся черепица разбита.

— Потерпи немного, товарищ, больше не будут, — пообещал ему партизан и обернулся к Божичу: — Товарищ командир, я думаю, не грех бы дать по этой лодке пулеметную очередь. Клянусь, сразу пойдет на дно.

— Оставь ты эти глупости, — охладил его пыл Божич, — если мы это сделаем, нам самим несдобровать.

— Смотрите, сейчас будут стрелять, — крикнул крестьянин и уткнулся носом в землю.

Офицер четников с черной бородой и длинными волосами, осматривая левый берег реки, поднял вверх руку и крикнул:

— Братья сербы, за короля и дядьку Дра́же[35], по коммунистической Боснии — пли! — С патрульной лодки зарокотал пулемет. Светящиеся полосы пролетели над партизанами и рассыпались в горах.

— Будь проклят их род и племя, — прошептал крестьянин, лежавший рядом с Космайцем, — опять кого-нибудь убили в деревне. Господи боже, и так каждый день.

Когда лодка скрылась за мысом, партизаны без команды бросились к берегу. Спокойно спустили лодки на воду и двинулись вперед. Все смешалось: тяжелые удары весел, скрип уключин, журчание воды, которая пробиралась в рассохшиеся лодки, рев реки, холодные брызги, прелесть солнечных лучей.

Катица и Милович гребут. Штефек застыл у прицела, Божич во все глаза следит, как бы не налететь на камень. Космаец тянет и разматывает канат, который каждую минуту грозит выбросить его из глубокого деревянного корыта. Он не видит берега, но спиной чувствует, что берег близко.

Теперь засуетились бойцы, которые остались на берегу. Из кустов они вытаскивают доски и плоты, спускают их на воду и нетерпеливо ждут… Ристич первый входит в воду и плывет с закинутым на спину автоматом, за ним устремляются бойцы. Их подхватывают волны и тянут в сторону. Космаец хотел что-то им крикнуть, но в этот момент посреди реки взметнулся вверх столб воды и рявкнул взрыв. Река завыла, как раненый тигр, еще сильнее забурлила, заволновалась, запенилась вода. За первым взрывом прогремел второй, третий… Могучие волны выбросили лодку на берег. Партизаны почувствовали под ногами землю и бросились вперед. С голого холма забормотали пушки.

— Вперед, товарищи, — крикнул взводный и наугад бросился через лесок. Над его головой затрещали разрывные пули. Это был момент, когда даже самого храброго бойца пробирает дрожь. Но Космаец больше не думал о возвращении туда, откуда пришел. Под его ногами горела родная земля Сербии. Он вдыхал ее воздух, видел ее затуманенные горы, дома с красными кровлями, высокие белые трубы.

Продираясь сквозь чащу ветвей, перебегая от укрытия к укрытию, он выбежал на опушку. От взрывов снарядов заколебался воздух. Один снаряд взорвался метрах в тридцати за спиной Космайца. Он растянулся на земле и скрылся в дыму. А когда открыл глаза, в нескольких шагах от себя увидел проволочную изгородь, увешанную пустыми консервными банками. Слева и справа скрежетали ножницы, проволока падала в траву. Бойцы тянули ее окровавленными руками, вырывали колья, ползли вперед, а над их головами жужжали пули, поднимались облачка пыли. Космаец пополз вперед и почувствовал под руками что-то мягкое, похожее на печенку; в нос ударил тяжелый кровавый смрад — перед ним лежали трупы. Сквозь истлевшую плоть проглядывали белые кости, оскаленные челюсти, глубокие черные глазницы, проросшие травой. Невдалеке виднелись длинные стволы разбитых орудий, перевернутые телеги, разбросанные ящики, немецкие шлемы и партизанские шайкачи, сломанные винтовки и заржавевшие пулеметы, пустые диски и обоймы. Космайцу некогда было думать, что теперь будет, смогут ли они пробиться и не ожидает ли их такая же трагедия, как тех, кто остались, вечно лежать здесь, на горе.

— Космаец, вперед! — хлестнул его голос командира роты. Он сжал автомат и бросился к опушке. Где-то впереди слышались крики, ругательства. Около пятидесяти фигур в черных крестьянских гунях шли в атаку. Они были обмотаны пулеметными лентами, косматые бороды и длинные волосы до плеч делали их похожими на дикарей.

Горстка партизан залегла в старых осыпавшихся окопах, которые, вероятно, выкопала еще старая армия. Готовились к обороне.

— Не стрелять без моего приказа, — закричал Божич. Длинная очередь из пулемета, выпущенная четником, сбила с дерева ветку, она упала перед Божичем. Четники шли очертя голову, поливая землю свинцом. Космаец вспомнил о трупах, что остались позади: наверное, пропустили за проволочные заграждения, а потом смяли. Уже прошло больше получаса, как они высадились на берегу. Продвинулись на триста шагов, а подкрепления все еще нет. Чего они копаются там, на реке? Разве не понимают, что разведке дальше не пройти?

Космаец не видел, как батальон карабкался вверх по склону. Мокрые до нитки бойцы пробирались через лесок и молча занимали окопы, а пули повизгивали над головой, отскакивали от камней, и их светящиеся следы повисали над Дриной, где еще продолжалась переправа.

Бормотание взбешенной реки, стрельба, крики людей и ржание лошадей — все смешалось. Люди форсировали реку и сейчас же окунались в пекло боя. Не ожидая команды, они бросались в шумный водоворот, втягивали в него друг друга.

Павлович схватился за гриву коня, отпустил поводья и закачался на волнах. Немного впереди он увидел повара Васу. Захваченный общим порывом, повар продвигался вперед, сидя в глубоком котле. Одной рукой он держался за веревку, привязанную к мулу, а другой греб черпаком. Котел колыхался на волнах, отталкивался от мула, рвался куда-то в сторону, но, во всяком случае, приближался к цели. Берег был уже недалеко, когда перед поваром вырос столб воды. Мул испуганно рванулся. Котел потерял равновесие и перевернулся. Повар исчез под водой. Испуганное животное повернуло назад, но его подхватил водоворот, швырнул на какого-то бойца и потянул их к быстрине у камней. Блеснули на солнце подковы, все исчезло и успокоилось.

— Эх, братец, кто переплыл Дрину, тот и в Дунае не потонет, — вздохнул Павлович, когда ощутил под ногами твердый камень, — да и вообще никогда не потонет…

Посреди реки взорвался снаряд, и командир увидел, как лопнул канат, протянутый от берега до берега. На канате, словно нанизанные, висели бойцы. Две длинные черные линии потянулись вниз по течению и устремились к берегу, только в середине темнели мертвые тела, их быстро поглотила река.

Разъяренная Дрина осталась позади. Нет, никогда больше не будут партизаны с таким трудом форсировать ее, никогда больше не будут люди так отчаянно гибнуть в ее мутных волнах, умирать на ее берегах.

Ведя коня за узду, чувствуя, как заплетаются мокрые ноги, командир двинулся в ту сторону, откуда доносилось уханье гранат и бешеные крики людей. Мимо командира пробежала Здравкица с санитарной сумкой. Из кобуры пистолета текла вода, длинная черная мокрая коса обвилась вокруг шеи. За девушкой спешил паренек, в куртке без рукавов, с длинным тесаком на ремне, тесак мешал ему двигаться. Все рвутся вперед, и никто не возвращается. Все сильнее стрельба. Ухают глухие залпы, горы вздрагивают и отвечают воем, как голодные волки.

XV

На оперативном пространстве перед Первым пролетерским батальоном у четников был отряд в двести — триста человек коляшей. Они были вооружены легким стрелковым оружием, имели три тяжелых «Шва́рц-Ло́зера»[36] и две крупповских пушки дедовского образца.

Разделившись на несколько групп, четники контролировали берег Дрины на десяток километров, и, когда застрочил первый пулемет, все они слетелись в одно место, как вороны, почуявшие запах крови. Но под молниеносным натиском пролетеров коляши не успели залечь в окопах, им пришлось принять бой на открытом месте. После жестокой двухчасовой схватки они начали отступать, оставляя на поле боя мертвых и раненых, раскалившиеся тяжелые пулеметы и взорванные орудия.

Было удивительно и почти непонятно, как изголодавшиеся люди, многие из которых походили на тощие тени, могли отбросить отъевшихся на немецких харчах и хорошо вооруженных четников.

Одна позиция за другой переходили в руки партизан. Пути отступления четников были обозначены трупами, мертвыми лошадьми, перевернутыми телегами, брошенными пулеметами и винтовками, усеяны черными папахами с длинными кистями и кокардами. Первый успех ободрил партизан, и они не замечали, как чавкает вода в башмаках и как сохнет на теле одежда. Особенно воодушевило их появление на этом берегу Дрины второго батальона, самого большого и многочисленного батальона в бригаде.

Солнце уже было близко к зениту и досылало на землю свои раскаленные, как угли, лучи. Космаец почувствовал, что на спине у него проступил пот, и хотел бросить немецкую куртку, только позавчера снятую с пленного, но воспоминание о холодных ночах удержало его. Случилось так, что его взвод без приказания вырвался вперед и сейчас был в авангарде батальона. Усталые от бессонницы, пешего перехода, переправы через реку и схватки на берегу, бойцы медленно поднимались в горы. От непрерывных взрывов у Космайца гудело в ушах, он никак не мог собраться с мыслями. Шел молча, пока не увидел у края дороги раненого в форме четника без знаков различия, с мутными глазами и короткой кудрявой-бородой. Рядом с ним в пыли лежал желтый немецкий карабин и рассыпанные патроны, немного дальше — ремень со штыком.

— Ты четник? — спросил Космаец, и рука его потянулась к кобуре пистолета.

— Да, брат, — дрожа, пробормотал раненый.

— Ты серб?

— Да.

— Нет, ты не серб, будь ты проклят.

— Да, да, конечно. Разве серб против серба воюет?

— Погань ты, пес четнический, — подошел к нему Штефек.

— Я погань, да только вас…

— Эх, жаль, что мы тебя сразу не уложили… Теперь опять приходится марать руки, — Космаец вытащил пистолет из кобуры.

— Братец, будь человеком, не надо, мы ведь сербы, — сквозь слезы забормотал раненый.

Космаец машинально вложил пистолет назад в кобуру.

— Люди добрые, мой брат с вами, клянусь святым Иованом, — немного спокойнее заговорил четник, увидев, что партизан спрятал пистолет. — Я не против вас, я не стрелял в вас. Неужели я могу стрелять в своего брата?

— Когда приходится подыхать, у вас у всех оказываются братья в партизанах.

— Я тебе поклялся святым Иованом… С вами мой брат. Я, товарищи, не настоящий лохмач. Меня заставили отпустить бороду. Я хотел к вам податься, вот меня сержант и угостил из пистолета, будь проклят его род. Я винтовку не зарядил, только на спуск нажимал, а он заметил и в меня бах, бах…

Стева поднял винтовку из пыли, рванул затвор, густо смазанный маслом, и заглянул в ствол: винтовка была холодная, без пороховой копоти.

— Неужели я в своего брата буду стрелять, брата убивать, — лихорадочно рыдал раненый.

За всю войну Космаец впервые, может быть, пожалел врага. Несколько мгновений он смотрел на четника отсутствующим взглядом, думая о своем брате, который, возможно, сейчас так же лежит где-то в пыли и молит партизан не убивать его, повторяя: «У меня брат с вами».

— Ой, детки мои дорогие, ой, сиротки мои бедные, знаете ли, как умирает ваш тятька, счастье мое, дети мои, — в голос начал причитать четник.

Челюсти у него стучали, из глаз катились слезы, а тело тряслось, словно в лихорадке.

Услышав его вопли, некоторые партизаны не выдержали, вяло двинулись вперед, ощущая какую-то тяжелую тоску в груди.

— Замолчи, пес поганый! — прикрикнул на него Космаец в приступе гнева. — Не поминай детей, они тебя проклянут, когда вырастут.

Четник испуганно замолчал и весь сжался в комок, ослабевшими руками держась за грудь, из которой капала кровь.

— Раде, оставь, не марай руки, — сказала Катица, подойдя поближе к взводному. — Может, и в самом деле его заставили… Жаль мне его, человек ведь. Слышишь, и дети у него, бедного, есть. Он не виноват, дети не виноваты…

— Детей его никто и не трогает, — Космаец тяжело вздохнул и повернулся к Катице.

— Погоди, вон идет Здравкица. Скажи ей, пусть перевяжет, — приказал он и побежал за взводом, который уже поднимался на широкое плоскогорье. Где-то далеко в густых садах прятались крыши деревенских домов, разбросанных метров на сто один от другого. К селу тянулась извилистая дорога со следами прошедшей здесь армии. В пыли валялись стреляные гильзы, пустые ленты, неиспользованные немецкие гранаты с деревянными рукоятками. На обочинах дороги виднелись следы крови, окровавленные бинты, рубахи, а над ними вились рои мух. Они гудели и над раненым четником, густо облепив его грудь.

— Здравкица, сделай доброе дело, — сказал Катица, когда санитарка подошла поближе. — Перевяжи его, видишь, как кровь льет.

Здравкица засмеялась каким-то странным смехом.

— Ты с ума сошла, Катица, — крикнула она. — У меня бинтов и для наших бойцов не хватает, а тут еще тратить их на эту гадину.

— Посмотри, какие у него молящие глаза, — прошептала Катица. — Знаешь, у него дети есть. Жаль мне сирот, да ведь и он человек…

— Ката, оставь эти глупости, разве четники люди? — оборвала ее санитарка и вспомнила те тяжкие дни, когда четники пришли в их город, схватили ее отца, связали и повели на виселицу. Перед глазами Здравкицы вновь возникла главная площадь города. Со всех сторон в нее вливалась пестрая толпа испуганных людей. Четники со злыми, налитыми кровью глазами гонят людей, как скот на бойню. Подталкивают их ближе к виселице, где стоят связанные коммунисты. Среди них Здравкица видит своего отца. Он оброс бородой, весь в крови… Люди толпятся, вздыхают, шепчут, проклинают. Здравка крепко сжимает руку матери, просит ее не смотреть на осужденных, она знает, что сердце старушки не выдержит. Но над головами свистит ременная плеть, хлещет по лицу — все должны смотреть, как вешают коммунистов. Она видела, как отец медленно поднялся на помост, с руками, связанными за спиной, но с гордо поднятой головой и пел охрипшим голосом, который тонул в шуме толпы. «Товарищи!.. — изо всех сил крикнул отец. — Германии больше нет! Она мертва. Русские вынесли ей приговор… Смерть фашизму — свобода…» Четник ударом ноги вышиб стул, и петля затянулась. Перед глазами Здравкицы все закружилось, показалось, что ее затянул водоворот, из которого никто не возвращается… На всю жизнь она запомнила страшное косматое лицо четника, который повесил ее отца. Она ушла в партизаны, чтобы отомстить этим страшным людям с кровавыми глазами… а теперь она должна перевязывать ему раны?

— Не могу, Катица, не могу, хоть бы он трижды был тебе братом, — твердым, решительным голосом сказала Здравкица. — Если тебе так жалко его, вот тебе бинт, перевязывай сама, а я не могу.

Катица молча взяла бинт из рук санитарки и опустилась на колени перед раненым четником.

Где-то впереди заговорили винтовки, затявкали пулеметы. По земле катился гул, казалось, будто по булыжной мостовой грохотали пустые железные бочки. По белой от пыли дороге мчались три немецких танка с кривыми крестами. Черные дула орудий непрерывно изрыгали огонь. Кудрявые столбы дыма вырывались из земли. На полях запылала сухая трава и стерня.

Партизаны, не ожидая команды, рассыпались в стрелковую цепь, готовые в любых условиях принять бой.

Танки приближались с бешеной скоростью. Они шла в неровной колонне, как на обычных маневрах, оставляя за собой длинные ленты пыли.

— Противотанкисты, где противотанкисты? — начали кричать бойцы.

— «Джон Буль» вперед! Где «Джон Буль»?

— Да у нас нет к нему снарядов, будь он проклят! — И послышалось грубое ругательство.

— Всегда, когда надо отбиваться, нет снарядов, и почему только вы его не бросите, чтоб солнце на него не светило.

Из пыли вырисовывались черные жерла орудий. Танков было всего три, но Космаец знал, что они, прорвавшись, способны уничтожить целый батальон. Он чувствовал, люди могут не выдержать. А его больше всего пугало отступление, пугали кости, разбросанные там, на берегу Дрины. Он знал, что любой ценой, даже ценой жизни танки надо остановить, но чем, если нет ни одного противотанкового снаряда, если для «джон булей», которые англичане сбросили еще прошлой зимой, до сих пор так и не получены боеприпасы.

— Гранаты… Приготовить гранаты! — закричал Космаец, который со своим взводом лежал в первом боевом порядке. Танки дали залп из орудий. Снаряды пролетели над головами бойцов и с воем взорвались в тылу батальона. Потом на танках затявкали пулеметы. Космаец поспешно связал гранаты в одну связку и скатился в воронку. Земля, вспаханная пулями, засыпала глаза. Лежа в глубокой воронке, он ощутил тягучую бесконечность минуты. Присел на корточки и увидел приближающийся стальной купол. Сначала рука немного вздрагивала, но, когда надо было вырывать кольцо, она словно застыла. Кровь заледенела в жилах, глаза выкатились и так остались бы навсегда, если бы перед ними не блеснула горячая молния. Что-то завыло. Земля качнулась. Горячая волна воздуха сбросила его на дно воронки. Ошеломленный всем этим, он не сразу пришел в себя, а когда очнулся, перед ним поднимался черный столб дыма, он, как черный флаг, обвивал башню танка, из которой выскакивали солдаты, а кто-то косил их пулеметом, и они, как снопы, падали на раскаленное железо.

— С этим все кончено, — Космаец вздрогнул, услышав этот голос, и увидел перед собой Катицу.

Девушка была без шайкачи, потная, закопченная, тонкие струйки крови бежали по щеке. Только глаза светились, как горячие угольки, а на губах замерла улыбка.

— Еще два осталось, дай мне гранаты, если у тебя есть. — Катица придвинулась к взводному и, увидев связку, протянула к, ней руку. — Дай скорее…

— Подожди, я сам иду… Только давай поцелуемся, — крикнул он, сжал гранаты в одной руке, а другой обнял Катицу. — Я им поставлю свечу, — крикнул он и бросился вперед.

Над его головой свистели пули. В нос ударил смрад горелого машинного масла и паленого человеческого мяса. Острые колючки терновника царапали лицо. Зажмурившись, Космаец полз вперед до тех пор, пока ее оказался в нескольких шагах от черного стального чудовища. Перед его глазами вспыхивали и трепетали красноватые флажки пулеметного огня. За танком, отставая на двести — триста метров, в беспорядке бежала толпа солдат, поливая землю свинцом. Космаец замахнулся и швырнул связку гранат. Он ясно слышал, как звякнула сталь о сталь. Танк занесло в сторону, и он остановился, окутавшись черным дымом. Башня быстро повернулась несколько раз, дернулась и застыла. Из нее показались четыре фигуры.

Третий танк замедлил ход и скрылся в густой пыли, пропуская вперед пехоту, которая словно вырастала из-под земли.

Космаец заметил опасность только тогда, когда оказался один между двумя горящими танками, а со всех сторон, как бешеные псы, рвались фашисты. Защищенный от пуль грудой мертвого железа, Космаец видел, как редели партизанские ряды, но у него не было сил сдвинуться с места. Ноги были словно налиты свинцом и привинчены к земле. Холодный пот бежал по спине. Все ближе тявкали немецкие пулеметы, засыпая градом пуль позиции партизан. Нельзя было и думать о том, чтобы прорваться сквозь этот огневой заслон, живым вернуться к своим.

«Я не для того прошел всю войну, чтобы погибнуть здесь, у самого дома, — подумал Космаец и почувствовал, как напряжены нервы. — Неужели все кончено? Неужели нет никакого выхода? Должен быть!»

Космаец схватил автомат и бросился под танк, готовясь защищаться, пока в магазине останется хоть один патрон. Что будет, если партизаны не выдержат натиска врагов и отступят? Не пойдут же они назад, через Дрину? Вероятно, уйдут в горы. Но где он их тогда найдет? Из своего укрытия он видел только сапоги пробегавших мимо немецких солдат. Убедившись, что его не заметили, и почти забыв об опасности, он стал выбирать сапоги для себя: «Вот эти широкие… нет, вон те желтые лучше. Ух, хороши вот эти офицерские, вся бригада будет завидовать…» Через несколько минут поле опустело. Схватка перекинулась вперед, и Космаец услышал голоса партизан.

«Пошли в контратаку», — блеснула мысль. И он, не в силах уже больше сдерживаться, выскочил из-под танка и в десяти метрах от себя увидел группу немцев. Пригнувшись к земле, немцы тащили на плечах тяжелый пулемет — меняли позицию. Их было всего трое. Нагруженные ранцами, жестяными коробками, они не обратили внимания на партизана — приняли его за своего. У Космайца потемнело в глазах. Если он сейчас же не покончит с ними, через минуту пулемет ударит по его товарищам. Первая же очередь скосит Катицу… И, не думая больше ни о чем, он нажал на спусковой крючок. Он видел, как повалились немцы, но не мог остановиться до тех пор, пока автомат вдруг не замолчал. Только теперь, оставшись без единого патрона, он почувствовал, какой опасности подвергался. Но, увидев, что поблизости нет фашистов, он бросился к пулемету, схватил его и, не чувствуя тяжести, вытащил на небольшой холмик, с которого как на ладони были видны все позиции.

Когда-то он стрелял из такого же тяжелого пулемета, поэтому сейчас не растерялся. Он навел прицел и нажал на гашетку. «Шварц-Лозер» задрожал и закашлял, глотая длинные ленты. Космаец понял, что пулемет предан ему свято и безусловно, он давал одну очередь за другой, сея смерть среди немцев с тыла, откуда они и не ожидали, и эта смерть родила панику в рядах фашистов. Они растерянно заметались. Партизаны использовали момент и перешли в контратаку.

— Вперед, товарищи… В атаку, ура! — лежа за тяжелым пулеметом, кричал Космаец, и партизаны сделали рывок вперед.

В пылу боя Космаец ничего не замечал, кроме упругой гашетки под пальцами. Никогда он не чувствовал себя в бою так легко. У него засверкали глаза, когда ошеломленные немцы, сбиваясь в кучи, побежали в сторону от него, падая, как спелые колосья пшеницы под косой. Фашисты откатывались волнами, и поле покрылось зеленью курток и засверкало металлическим блеском шлемов и оружия. Но в тот момент, когда злая, испуганная толпа врагов вновь приблизилась к нему на двести шагов, пулемет замолчал — не осталось ни одного патрона. Последняя пустая лента выпала из приемника и, как мертвая змея, обвилась вокруг сошек. Космаец очнулся. Над ним запели густые рои свинца. Сотни дул были направлены в его глаза и грудь. Смерть подступала со всех сторон. Он вспомнил о своем автомате, увидел мертвые груды подбитых танков и скатился вниз. Лучшей защиты у него никогда не было. Рядом лежали мертвые танкисты. У каждого за широкими голенищами сапог оказалось по две гранаты, на плечах подсумки с шестью полными магазинами, на груди автоматы.

Лежа под танком с тремя автоматами, нацеленными в разные стороны, Космаец приготовился к круговой обороне. Пистолеты давили на бока, спиной он чувствовал грузную тяжесть холодной стали. Все ближе перекошенные лица врагов. Теперь их разделяло всего сто метров, восемьдесят, пятьдесят… Сердце колотилось так, словно хотело выскочить. Космаец придал к прицелу и нажал на спуск. Автомат вздрогнул. Немцы замерли, смешались и, как овцы, испуганные волком, бросились в разные стороны, но тут же опомнились и открыли огонь по танку. Пули звякали по броне, перед Космайцем взлетала земля, вспаханная пулями. Фашисты палили, как безумные, словно хотели отомстить за всех погибших на этом поле. Над головой Космайца рявкнула граната. Мертвый танк вздрогнул. Но в этот момент партизан заметил, что рядом с ним упала еще одна граната. Рука машинально схватила ее и швырнула назад. Загремел взрыв, заглушая вопли немцев. Космаец стрелял по очереди из всех автоматов. Он едва успевал давать очереди и снова заряжать.

Вдали появились партизаны, и как раз в этот момент что-то ударилось о сталь, скатилось на землю. Горячая волна отбросила Космайца назад, земля закружилась, тело обмякло, плечи придавила невыносимая тяжесть, словно вся сталь танка обрушилась на него. Он не успел даже понять, смерть это или желанный сон после тяжкого боя. Затем наступила тишина. Когда он очнулся, в ушах еще звенело. Он с трудом поднял отяжелевшие веки и в то же мгновение на фоне голубого неба увидел голову Катицы, ее глаза, полные тоски и страха, пересохшие, потрескавшиеся губы, щеки, вымазанные запекшейся кровью.

— Катица, ты здесь? А я боялся за тебя, — прошептал Космаец. — Ах, подлюги, чуть было не прикончили меня… Где наши?

— Наступают… — Катица наклонилась ниже и прошептала: — Раде, может быть, как бы это сказать… Может, ты не очень тяжело ранен и не надо в санчасть?


Было далеко за полдень. Солнце уже не пекло так нестерпимо. Откуда-то с гор тянул свежий ветерок, а из леса слышалось тихое пение птиц. На стерне и на желтоватой луговой траве валялись трупы в зеленых мундирах. Кое-где чернели гуни четников. На опушке лесочка несколько бойцов копали могилы для убитых партизан. Более десяти тел лежало на сене под пестрыми плащ-палатками.

— У нас все целы? — спросил Космаец, когда новое кладбище осталось позади.

Катица не спешила с ответом. Каждый раз, когда кто-нибудь в роте погибал, она жалела его, как родного брата. И на этот раз слезы навернулись у нее на ресницах.

— Милович Боривое… когда мы шли в контратаку, — прошептала она.

— Не может быть… И надо же, чтоб в него угодило…

Космаец тяжело вздохнул. Несколько минут шли они молча. На ухабистой дороге появилась незнакомая партизанская часть. От самой Дрины тянулась непрерывная колонна. Над полем понеслась дружная песня. Во главе колонны шел паренек лет восемнадцати-девятнадцати, над его головой трепетало красное знамя. Проходя мимо уничтоженных танков, бойцы замедляли шаг, с любопытством разглядывая их, а потом торопливо занимали свои места в строю. В колонне вели лошадей, нагруженных горными пушками, минометами, длинными противотанковыми ружьями, ящиками с боеприпасами. Бойцы были крепкие, подвижные, как волчки, с румяными круглыми щеками, в крестьянской одежде, некоторые даже в соломенных шляпах. У многих русское оружие. Они катились вперед неудержимо, как лавина.

— Слушай, Катица, что это за люди? — удивился Космаец, увидев человек двадцать конников с автоматами и зброевками на груди. На них была новенькая форма старой югославской армии.

За конницей поднимались густые клубы. Лошади в пене скакали вперед, где еще слышна была перестрелка пролетеров с немцами. За конницей рысью следовала батарея из пяти противотанковых пушек. За орудиями бежали артиллеристы.

— Посмотри, как они вооружены, у них и конница, и пушки, — сказала Катица, когда прошла артиллерия. — Через Дрину все это не переправишь. Это, наверно, местные, сербские партизаны.

Колонна выходила из леса и текла, как река. Космаец и Катица несколько минут смотрели на незнакомых бойцов, а потом и сами затерялись в их густых рядах.

XVI

Партизанское наступление ширилось, как река в половодье. Каждый день шли ожесточенные бои. Пылала и истекала кровью охваченная огнем Сербия. От Дрины подходили все новые и новые партизанские части. Местные отряды и бригады продвигались вперед. Фронт расширялся и углублялся, ломал все преграды. Малочисленные немецкие гарнизоны, предназначенные для поддержания порядка, обескровленные в первых стычках с партизанами, были вынуждены отступать, а полевая полиция генерала Не́дича сдавалась без боя или бежала при первых звуках выстрелов. Это была пассивная масса людей, одетых в зеленую солдатскую форму, которых насильно заставили взять в руки оружие. Для них не было ничего святого, они ничего не признавали, кроме кутежей и женщин.

Под натиском партизан четники откатывались к Валеву. Они были уверены, что, если русские не вступят в Сербию, им удастся с большим или меньшим успехом бороться против партизан и удержаться до подхода американских войск. Западные представители в штабе Драже Михайловича поддерживали эту версию, распространяя слухи о том, что русские части не смеют перейти границы Югославии и поэтому уже больше двадцати дней топчутся на Дунае, не форсируя его, в то время как американские войска готовятся к высадке на Адриатике.

Чтобы приостановить дальнейшее наступление партизан, Верховное командование и Центральный Национальный Комитет издали приказ о мобилизации всего населения, способного носить оружие. Но от этой мобилизации армия Драже Михайловича не стала сильнее.

Крестьяне, которых заставили покинуть свои дома, при каждом удобном случае переходили на сторону партизан или прятались в лесах.

Быстро распространялись слухи, что на Западном фронте заключен превентивный мир и немцы все свои дивизии перебрасывают в Югославию. По деревням метались главари четников, сея в народе страх и панику, призывая сохранить королевский престол и уверяя, что из Боснии пришли хорваты, чтобы жечь церкви, вешать священников, а всех жителей поджаривать на вертеле. Называли точное число убитых и повешенных. Многие крестьяне, сбитые с толку пропагандой, охваченные страхом и паникой, бросали свои дома и уходили в горы или отступали с колоннами четников. Дороги были запружены телегами и скотиной. Народ с причитаниями и с болью в сердце уходил куда глаза глядят. Всюду слышались ругань и проклятия.

Но это продолжалось недолго. Через несколько дней шитая белыми нитками пропаганда четников лопнула по швам и крестьяне повернули оглобли назад, к своим домам, навстречу партизанам.

Первый пролетерский батальон, выделенный в авангард оперативной группы дивизии, продвигался к Ужицам, где концентрировались отряды четников и остатки немецких гарнизонов. Город был окружен окопами и опоясан колючей проволокой. Со всех холмов смотрели черные жерла орудий. Все было готово к обороне. Дома предместья превращены в доты, мосты разрушены, дороги заминированы. Ожидалась жестокая битва. Но партизаны не спешили. Истощенные физически и материально, они медленно продвигались вперед, часто сутками стояли в селах, перестреливались с арьергардами четников и подтягивали свои резервы.

Однажды к вечеру батальон остановился в каком-то селе под Ужицами. Вид его вызывал в памяти картины довоенной жизни. Кое-где в хлевах мычали коровы, на пастбищах позванивали колокольчики овец, пели петухи, в садах, огороженных дощатыми заборами, повизгивали свиньи. В густой зелени сливовых деревьев виднелись красные крыши домов, разбросанных по склонам холмов. Рядом с домом можно было увидеть амбар, сарай, а еще дальше хлев. Посреди двора колодец, крытый, как и все строения, красной черепицей, и все это, как маленькая крепость, отгорожено от мира высоким забором, и, если бы не протоптанные дорожки, незнакомый человек не сразу бы нашел ворота.

Были дома победнее, с низкими, покрытыми дранкой крышами без флюгеров, огороженные живыми изгородями. Здесь уже не было амбаров, хлевов и сарайчиков, но всюду алели связки красного перца и висели длинные шесты с нанизанными на них початками желтой кукурузы. На окнах вышитые занавески, а наличники выкрашены в голубой цвет. По извилистым колеям пыльных дорог со скрипом тащились крестьянские телеги, нагруженные сеном, кукурузой, сухими листьями. Рядом с ними устало шагали старики или женщины в черном, взмахивая кнутами, они избегали взглядов партизан, словно что-то украли у них, спешили пройти поскорее. В больших дворах женщины скликали цыплят или кололи дрова, перед домами дымились летние печурки, но, увидев партизан, люди испуганно скрывались за дверью. Только подростки, которых не захватила мобилизация четников, висели на заборах, скалили зубы и приветствовали партизан, поднося кулак к виску — смерть фашизму! — пока матери не стаскивали их с заборов и не запирали в комнаты или подвалы.

Был чудесный, солнечный день, но жара уже спала, и воздух дышал приятным мягким осенним теплом. С гор тянул легкий ветерок, гнал над землей кудрявые столбы дыма, которые поднимались из белых труб крестьянских домов. Из-за гор выползали серые облака. Из открытых окон домов сладко пахло топленым молоком и горячим хлебом, а то даже и жареным мясом. Перед зданием общины толпились старики, молчаливо посасывая длинные чубуки. Среди них был и председатель народного комитета — молодой человек, небольшого роста, с таким желтым увядшим лицом, будто он всю войну провел в землянке. С пистолетом за поясом и длинным кухонным ножом, засунутым в высокий шерстяной чулок, он был похож на сербского хайдука времен Карагеоргия. Старики предлагали председателю свои услуги и сразу же, получив приказание, подходили к партизанской колонне, чтобы показать бойцам место ночлега.

— Город близко, и партизаны нам не часто надоедали, — бодро шагая перед ротой рядом с Божичем, говорил старый крестьянин, назначенный провожатым.

— С тех пор как вы в сорок первом отступили, редко-редко заглянет какой-нибудь партизан, попросит хлебца — и айда в лес… Ну, вот вам и дом, располагайтесь здесь. Только знаете, хозяин — старик хитрый, он и богу масла лампадного не даст, но вы его прижмите хорошенько — труслив как заяц, а у него еще есть прошлогоднее сало… Гляньте, гляньте, как старый черт по лестнице карабкается, — закричал он, увидев, что хозяин дома поспешно взбирается по крутой лестнице, которая вела на чердак старого сарая.

— Эй, сосед, куда ты полез на четвереньках со своим брюхом?

Хозяин дома, старик с круглым, как бочонок, брюшком, услышав голос провожатого, остановился, словно прирос к лестнице, и, отдуваясь, сел на последнюю перекладину.

— А что, разве нельзя человеку залезть на свой собственный чердак и скинуть коровам сена? Хороша новая власть, ничего не скажешь, — вытирая пот с круглого румяного лица, проворчал крестьянин. Последние слова он постарался проглотить.

— Да слезай ты, разрази тебя господь, встречай людей. Тебе сейчас прятаться невыгодно. Это раньше надо было сделать, — посмеиваясь, уколол его провожатый. — Ну, Блаже, теперь ты все равно влип.

— Влип?.. Мстишь мне, сукин сын, — замахал хозяин на провожатого своей соломенной шляпой. — Ты явился сюда дом мой поджечь, а?

— Много ты поджигал, теперь и твой черед пришел, — уже без тени усмешки ответил крестьянин. — Знаешь, как говорится: повадился кувшин по воду ходить.

— Ты у меня еще попомнишь, я ничего не забываю, — хозяин дома скатился с лестницы, перебирая короткими ногами, подбежал к партизанам и закричал еще громче: — Вы ему не верьте. Он известный лгун, а меня он ненавидит за то, что мы с ним прошлый год судились. Я его поймал в своем лесу, он у меня срубил самое лучшее дерево, да я за это кого хошь к суду притяну… Вот он мне и мстит. Только неправда все, врет он… Никогда я не поджигал чужих домов.

— Ты, Блаже, сына послал поджигать, — бросил провожатый, словно вылил ведро горячей воды на голову старику.

— Сына? Врешь, старая сволочь… Вы, братья, не слушайте его. Мой сын не виноват. Его заставили взять оружие. Он не настоящий четник, клянусь вашими головами, он не…

— Ну, хватит, Блаже, ты что, спятил, мелешь чепуху, — почувствовав, что крестьянин сам выдал себя, сказал провожатый и добавил: — Новый член комитета, Че́да Га́йич, приказал тебе разместить этих товарищей на ночь. Да ужином их накорми.

— Кто приказал? Гайич, этот голодранец? — хозяин зло плюнул в сторону. — Он будет мне приказывать? Мой дом не харчевня, — начал он, — но, заметив хмурый взгляд Божича, немного отрезвел и осекся. — Сами видите, братья по богу, у меня ведь не самый большой дом на деревне. Есть люди и побогаче, а дома у них побольше… Ну, если уж ко мне велено, что поделаешь…

— Не пойдем мы к тебе, — оборвал его командир роты, — найдутся в деревне люди почестнее. Только не забудь, чтоб через полчаса был ужин на тридцать пять бойцов. Я вижу у тебя и соломы много, хлеб есть, найдется, стало быть, мясо и сало…

— Люди, да что вы, что вы, — заморгал крестьянин, — я и сам не видел сала с тех пор, как война началась.

— Погоди, это еще не все, — подошел к нему поближе Космаец. До этого взводный стоял в стороне и слушал перебранку крестьян. — Через полчаса приведешь к нам и своего сына. Если не выполнишь этого, не сносить тебе головы.

— Сына? В партизаны? — крестьянин заморгал еще сильнее. Глаза у него полезли на лоб, а нижняя губа задрожала. — Да это же, братья…

— Мы тебе не братья, иди к четникам, там братьев ищи, а нам веди сына, — резко оборвал его Космаец и прибавил: — Да чтобы обязательно с винтовкой.

— Нет у меня ни сына, ни винтовки, — вытирая пот со лба, ответил Блаже.

— Нет сына? С четниками ушел? — придвинулся к нему Божич.

— Нет, нет, он не сам пошел. Заставили его. Я два раза ходил к его командиру, просил, чтобы отпустили парня домой, а они его заперли в церкви и меня не слушают.

— А где эта самая церковь, может, если мы попросим, они нас послушают? — иронически сказал комиссар. — Ты только покажи нам дорогу.

— Дорогу? Да разве вы?.. — крестьянин прикусил язык. — А может, они сейчас не в церкви. Они туда спрятались, когда вы пришли, а сейчас их там нет. Я хорошо знаю, что они ушли…

— А мы давно не были в церкви, — улыбнулся комиссар и повернулся к бойцам: — Как вы думаете, товарищи, может, и мы богу помолимся? Мы ведь православные.

Начало смеркаться. Улицы села быстро пустели, только шагали партизанские патрули. Изредка встретится старик, опирающийся на палку, может быть, старый солдат, воевавший в первую мировую войну под Салониками, остановится и печальными глазами проводит колонну. И долго еще слышится постукивание его палки по твердой земле. Колонна медленно движется вперед. Дома незаметно тонут в темноте, виднеется только белая колокольня церкви. Рассыпавшись в стрелковую цепь, партизаны охватывают церковь кольцом, подкрадываются к ней, держа на прицеле каждое окно.

Когда партизаны подползли к кладбищу при церкви, старый Блаже подошел к Божичу.

— Подождите здесь, я пойду в церковь, попрошу их, — сквозь зубы проговорил старик, — только если они не сдадутся, я не виноват.

Через мгновение его поглотила темнота, а еще минуту спустя из церкви залаяли два пулемета. Очереди трассирующих пуль сыпались с колокольни, ударялись о землю, подпрыгивали, извиваясь, летели над селом. Где-то на пруду закричали испуганные гуси, залаяли собаки, только партизаны молчали и ждали. Мимо ушей свистел свинец, поливал землю, звенел о памятники и железную ограду. Когда стрельба немного утихла, кто-то из партизан крикнул четникам, предлагая сдаться. В ответ из церкви послышалась грубая ругань и пулеметная очередь.

— Если мы будем молчать, нам их никогда не взять, — сказал комиссар Божичу. — Обманул нас старый негодяй, а сейчас небось тоже сидит да палит в нас из винтовки.

— Пусть стреляет, я ему еще поставлю свечку, — сердито огрызнулся командир роты, он и сам не сомневался, что этот прожженный старик только того и ждал, чтобы получить оружие.

— Иво, попроси Павловича, пусть потребует в бригаде пару пушек. Мы с ними сразу покончим, — подпирая плечами массивный мраморный памятник, предложил Космаец. — Я бы пошел, показал, куда их подвезти.

— Какие еще тебе там пушки, их живыми надо взять, — ответил Иво и, помолчав немного, добавил: — А я бы с превеликим удовольствием поджег эту развалину.

— И так много разговоров в деревнях, что мы поджигаем церкви. Не нашли другого места, в церкви засели.

— Эх, Влада, если бы ты знал, как мне хочется ее поджечь. — Божич улыбнулся, оглянулся и подозвал Звонару, который лежал ближе всех: — Слушай, герой, беги в деревню и принеси ведро керосина, без него не возвращайся, достань где хочешь, хоть все лампы выцеди.


…Три бойца, как мутные тени, ползут по земле и подкрадываются к церкви, а над ними гудят рои пуль. С высокой остроконечной колокольни время от времени вылетают ракеты и, как солнечные лучи, заливают землю розоватым светом, а когда ракеты гаснут, партизаны снова ползут вперед. В конце концов они оказываются в том мертвом пространстве, где пули не могут достать их, вскакивают и приближаются к толстой каменной стене, нащупывают крепкую дубовую дверь, на которой горит позолоченный крест, но она даже не вздрагивает под натиском плеч.

— Подожжем дверь снаружи, — прошептал Божич и протянул руку за жестянкой с керосином. — Остойич и ты, Звонара, давайте отходите…

— Товарищ командир, дайте мне зажигалку, я останусь, — прошептал Остойич, сжавшись в уголке между папертью и дверью.

— А кукиш не хочешь? — усмехнулся Божич и уже строго добавил: — Выполняй, что приказано. Молод ты еще для таких дел.

Остойич и Звонара быстро растаяли в темноте. Только теперь, оставшись один, Божич почувствовал, как у него под рубахой бегают мурашки, бидон дрожит, оставляя жирные полосы керосина на дубовой двери. На это и полбидона хватит, а остальное хорошо бы поджечь и швырнуть внутрь через окошко. Немецкая трофейная зажигалка выплюнула зеленое пламя, и оно поползло по двери. Вспыхнул керосин в бидоне. Словно раскаленный метеор влетел в окно, зазвенело стекло, и в церкви вспыхнул огонь, словно чья-то невидимая рука зажгла сразу тысячу свечей. С колокольни послышалось грубое ругательство, и сквозь узкие окна полетело несколько гранат. Перед глазами Иво блеснули искры, что-то с грохотом отбросило его в сторону, горячий осколок ударил в плечо. Непонятно и страшно завертелась земля, и ему показалось, что он больше не идет, а катится вниз, как камень, брошенный с крутизны. И вдруг все исчезло, глаза закрылись, только из груди слышались слабые стоны. Потеряв сознание, он лежал под упорным огнем пулемета и винтовок. Над ним вспарывали небо светящиеся пули. Из плеча и из руки текла кровь, густые волосы тоже пропитались кровью. Время шло, а он не приходил в себя. Церковь пылала, объятая дымом и пламенем. На колокольне били колокола. Они звенели громко и печально, их звуки летели вдаль, пугая людей, но нигде в деревне не зажигали огней, не выбегали из домов, чтобы узнать, почему звонят колокола, всем было видно, как над церковью поднимается пламя, ясно слышались выстрелы, знали: рядом бьются, а те, что умирают там, в огне, отбивают свой последний час.

Гудение колоколов встревожило и Ристича. Он беспокоился, почему так долго нет Божича, и только теперь понял всю глубину своей ошибки, которую он совершил, разрешив именно Божичу идти на это задание — ведь его мог выполнить любой из бойцов.

— Слушай, Космаец, почему Божича так долго нет? — спросил комиссар взводного и взволнованно добавил: — Может, он ранен?

Эти слова прозвучали приказом для ротной санитарки Здравкицы. Девушка вскочила, выбежала из укрытия и бросилась вперед. Она ничего не замечала, думала только о том, чтобы спасти командира роты. Пуля пробила штанину брюк, оцарапала ногу, другие в нескольких местах продырявили куртку, одна попала в санитарную сумку. Зазвенели пузырьки с лекарствами, запахло пролитым спиртом.

Вот и последнее препятствие — узкая поляна, освещенная пламенем. Здравкица стремительно бросилась вперед. Несколько пуль просвистели у самого уха, одна зацепила и сорвала шайкачу, порвала ремень санитарной сумки, девушка упала на землю и сквозь дым увидела командира роты. Он что-то шептал, просил воды. Здравка не знала, что делать. Над головой бушевал огонь. В церкви падало что-то тяжелое. Смрад выбивался из окон, стискивал горло. Она с трудом ползла назад. Командир роты, такой маленький и сухощавый, сейчас казался ей тяжелей мешка, набитого песком.

Божич, и без того слабый, сейчас, потеряв столько крови, был в бреду, он беспрестанно что-то бормотал. Это он вспоминал свою жизнь, рассказывал о сестре… «Она не хотела сдаться. Немцы окружили ее со всех сторон. Она отбивалась, а когда осталась без патронов, пошла на них с гранатами… Бросила четыре гранаты. Она уже почти вырвалась из кольца, но пятая граната подвела, не взорвалась… Немцы окружили се и закололи штыками… Когда я увидел это, я дал очередь из пулемета, и ни один немец не ушел… Если бы моя сестра была жива, она дала бы мне воды, а вы не даете… Почему вы не даете мне хоть раз в жизни досыта напиться?..»

Здравкица глядела на него усталыми глазами, непрерывно щупала пульс и клала холодные компрессы на голову, чтобы умерить жар.

— У него сильное сердце… Я надеюсь, он выдержит, хотя и потерял много крови, — ответила Здравкица на вопрос Ристича, как чувствует себя командир роты.

Ристич исподлобья взглянул на санитарку, помолчал немного и, бросив нервно выкуренную сигарету, решительно приказал:

— Сейчас же отнесите его в санчасть бригады.

— Санитарка уже побежала за носилками.

Комиссар закурил новую сигарету и сел на камень рядом с Божичем, не сводя с него глаз. С какой-то томительной тяжестью в душе он ожидал, пока командир придет в себя. После этой короткой схватки Ристич не находил себе места. Как только утих бой, партизаны, не расходясь на ночлег, разложили костры в церковном дворе. Небо покрылось облаками. Звезд не было, не было и луны. От церкви еще подымались темные клубы дыма, их подхватывал ветер, рвал в клочья и бросал куда-то в невидимую даль. Комиссару не спалось, он переходил от костра к костру, заставлял бойцов ложиться. На рассвете опять ожидался марш.

— Почему ты не отдыхаешь, товарищ? — спросил Ристич одного из бойцов первого взвода, который сидел у костра, подперев кулаками подбородок.

Боец молча исподлобья взглянул на комиссара. Глаза их встретились. Ристич окаменел. Сердце заколотилось сильнее… В последнем бою почти все бойцы роты раздобыли немецкие шинели и теперь казались похожими один на другого. Но этот не похож ни на кого, кроме человека на фотографии из немецкого журнала, на которой изображено, как убивают жену и сына комиссара. Палач с окровавленным ножом улыбаясь стоит над жертвами. И вот теперь преступник сидит перед ним. Несколько мгновений Ристич не мог собраться с мыслями. Почувствовал, как его затрясла лихорадка, рука потянулась за револьвером, но какой-то внутренний голос тогда отвел его в сторону и повел к Божичу, но командир все еще был без сознания.

Все вокруг было спокойно. Только тихонько потрескивали костры, да иногда слышались голоса часовых. Село, рассыпанное по склонам холмов, тоже спало, не слышно было даже лая собак. Откуда-то издалека доносился глухой гул артиллерии, в горах разрывал тишину треск тяжелого пулемета.

— Когда Божич придет в себя, скажи ему, что я нашел того, кто расстрелял моих… моих родных, — проговорил комиссар, когда санитарка принесла носилки.

— Хорошо, товарищ комиссар, я скажу ему, — механически согласилась Здравкица и прибавила: — Кажется, кризис миновал, приходит в себя.

Божич слышал какой-то шепот над своей головой, но не мог открыть глаз. Веки были тяжелые и, как ледяные глыбы, давили на белки. Его терзал невыносимый внутренний холод. Снилось, что идет дождь, а он без рубашки, завернувшись в плащ-палатку, ощущает удар каждой капли и слышит знакомый голос, который приказывает ему одеться. Наконец этот голос возвращает его к сознанию.

— Как мне холодно, дождь, что ли, идет? — спросил Иво, боязливо открывая глаза.

— Все хорошо, все хорошо, — торопливо заговорила санитарка, — сейчас мы тебя перенесем в санчасть бригады.

— Я ранен?.. А, это ты, Влайо? — Иво повернул голову к комиссару. — Черт побери, видишь, как на войне бывает… Закурить бы…

Ристич вздохнул и дал Божичу сигарету.

— Закури, — сказал комиссар и, встретив взгляд санитарки, добавил: — Ничего, ничего, пусть закурит. — Когда Иво сделал первую затяжку, Ристич придвинулся к нему и взволнованно заговорил: — Иво, помнишь, я говорил тебе про жену и сына?.. Я нашел этого коляша. Глаза никогда меня не обманывали. Я его узнал.

— Кого ты узнал? — Божич печально взглянул на комиссара.

— Того. Он убил мою жену и сына… Мои глаза никогда меня не обманывают. Что с ним делать?

— Если это так, что поделаешь, расстреляй его, — командир роты тяжело вздохнул. Сигарета выпала из его пальцев. Глаза закрылись, а голова склонилась набок.

Загрузка...