Елена Гилярова. Вечера на Яузе

… И кажется, совсем недавно

Коваль ходил тут богоравный,

И часто на глазах у нас

Он возносился на Парнас.

Это строчки из незаконченного стишка, который я сочиняла к какой-то институтской дате. Шутливый гомеровский эпитет «богоравный» не зря появился — он отражает мое и, наверно, не только мое тогдашнее отношение к Юре. Он был особенный. В институте было много талантливых ребят, но даже среди них Коваль выделялся своей статью, манерой держаться, чем-то трудно определимым. Даже манера говорить у него была особенная, и интонациями его заражались те, кто попадал в его орбиту. К тому же хороший рост, выразительные глаза, невероятное обаяние. И на Парнас он действительно «возносился» на глазах у всех — курсы рисования под названием «Парнас» находились посреди галереи третьего этажа, под самой стеклянной крышей.

Я была на два курса младше и, часто встречая его в институте, познакомилась с ним только на пятом курсе — как-то робела, как младшая перед старшим, или просто чувствовала, что мы с ним разных полей ягоды.

Потом на протяжении года-двух мы иногда пересекались — в компаниях или случайно. Когда он появлялся в компании, то сразу естественным образом становился центром общества, какие бы яркие люди за столом ни находились. Словно в центре комнаты зажигался самый яркий фонарь. По углам разносилось шепотком: Коваль пришел, Коваль пришел, — и все, кто разговаривал в сторонке или дремал в уголке, подтягивались к столу.

Я тогда почти не видела его живописи, и писать всерьез он только начинал. Я читала его шуточные стишки в институтской стенгазете, например такие:

Иуда, Каин и Авель

Однажды кушали щавель.

Авель, ушами шевеля,

Ел сотый кустик щавеля,

А про Каина и Иуду

Я говорить больше не буду.

Меня совершенно завораживало его пение, его гитара. И голос-то у него был негибкий, он не тянул звук, не играл голосом, пел отрывистыми строчками на грани речитатива, но столько в этом было невыразимого обаяния, что аж щемило сердце, хотелось слушать и слушать. Тогда-то я поняла, как можно пойти за чужой дудочкой.

Однажды зимним вечером мы шли к метро «Парк культуры», и он рассказывал, что они с Лешей Мезиновым за теяли писать роман, первые строки такие: «Темный крепдешин ночи окутал жидкое тело океана. Наш старый фрегат тихо покачивался на волнах, нарушая тишину ночи только скрипом своей ватерлинии». Какая-то нгутливая серь еэность, лаже торжественность звучала в его голосе, словно он произнес что-то очень важное для себя Много-много лет спустя я открыла «Сусра-Выера» — и узнала начало.

Затем я его долго не видела, иногда только доходили слухи: Коваль стал детским писателем… У Коваля жена-иностранка… По Ковалю сняли фильм… Коваля видели в метро с красивой барышней… У Коваля язва. Видно, не так-то легко давался ему успех.

В начале 80-х я изредка видела Юру на институтских вечерах встречах. Эти вечера были очень интересными, там пели наши замечательные барды — Юра Визбор, Володя Красновский, Юлик Ким, Ира Олтаржсвская, которая после Ады Якушевой руководила институтским октетом, выступало много хороших людей, в качестве ведущего блистал Юра Ряшенцев. Конечно, появлялся на сцене и Коваль — пел свои шутливые песенки про сундук, про Ивана Грозного, читал отрывки из прозы. Он немного погрузнел, и его крупная фигура еще больше выделялась среди остальных. Но в глазах, пожалуй, поубавилось блеска и живости, а появились затаенные усталость и озабоченность.

После смерти в декабре восемьдесят первого года общего нашего друга Валерия Агриколянского Юра с несколькими друзьями собрались у него в мастерской. И решили собираться каждый год в декабре. На следующий год пришло больше народу, и слух об этих посиделках стал шириться.

В конце восемьдесят четвертого попала и я на вечер к Ковалю. Шла с некоторой робостью, вела меня, помнится, Оля Агриколянская. От Солянки прошлись мы по Серебрянической набережной, увидели лом, стоящий особняком от остальных, прошли через какие-то клетушки — и послышался гул голосов. В большой комнате во всю длину были расставлены столы с нехитрой снедью — колбаска, сыр, бутылки. И лица, знакомые, родные институтские лица! Юра был рад мне и весь вечер выказывал это. А вечер был замечательный — разговоры, песни, шутки, и главное — удивительная атмосфера дружества, доверия, какого-то родства всех собравшихся. Конечно, пели институтские песни, запевала Ира Олтаржевская, а мы подхватывали, подсказывая друг другу слова. Возле Юры сидел его друг Женя из Вологды, был он с мандолиной, и, когда Юрка взял гитару и они грянули дуэтом, — это был восторг! Блистал остроумием Эрик Красновский, читал стихи Семен Богуславский, много было веселого молодого сумбура и шуток, У Юры вышла книга, и он, как сеятель, горстями раздаривал ее, не жалея при надписывании хороших слов.

Вообще на этих вечерах Юра не просто держался гостеприимным хозяином — в нем был дар укрупнять людей своими отзывами и похвалами, он словно приподнимал каждого на ладони, показывая: глядите, какой замечательный! — когда предлагал прочитать споен или спеть. Но гвоздем вечера бывал момент, когда они с Юликом запевали «Когда мне было лет семнадцать, ходил я в Грешнево гулять». Это пелось под гитару на пределе голосов, как поют-орут деревенские парни, возвращаясь из кино по тропинке через поле, — только здесь деревенскую песню изображали два суперталантливых человека. Стекла звенели, на лицах был полнейший восторг.

Тогда, в 84-м, придя домой, пол впечатлением от этого вечера я написала стихотворение про Яузу.

Но Яузе тихой, по Яузе сонной,

Как уточка, лодка плывет,

И след этой лодочки неугомонной

В забытую юность ведет.

Пройдешь по Солянке, свернешь у Астахова моста

И вдруг удивишься, как сонная речка стара.

А что удивляться, живется ей очень непросто,

Давно ни стрекоз, ни песка, ни куста, ни костра.

В решетках, как в рифмах, в пенале сырого гранита

Не песенкой льется — течет как романс городской,

И лишь безоглядность стремленья водой не забыта,

Стремления вдаль, что извечно граничит с тоской.

Ах, Яуза-речка! Ни выпить воды, ни умыться,

И только снежинки над темной водою снуют,

И хочется Яузе в старшей реке раствориться

Вон там за мостом через десять-пятнадцать минут.

Меньшая река течет в большую реку,

большая река в еще большую реку,

большая река в еще большую реку,

и хочется знать самой легонькой лодке,

а что же там дальше, за самой большою рекой.

Всю речку дома обступили от края до края,

Тут нет суеты, тут слегка отрешенный покой.

Серебряных слов мастера в том краю обитают

И слушают Яузу, словно романс городской.

И воздухом здешним дышать и легко, и уютно,

Как будто разлита в нем чьей-то души теплота.

По речке бежит невесомое малое судно,

Мелькает, как тень, серебрится в ночи, как мечта.

Над набережной, над притихшею и полусонной,

Друзей собирая, до полночи светит окно,

И струны звенят, как и должно, серебряным звоном,

И песни поются, как исстари заведено:

Когда мне было лет семнадцать,

Ходил я в Грешнево гулять!

Через полгода, в начале сентября, мы были на дне рождения у нашего общего друга, историка Алика Ненарокова. Там был и Юра Коваль с молодой женой Наташей. Все было замечательно, разговоры, песни, шутки. Наташа пела романсы звучным контральто. Я прочитала стих про Яузу. Юра сказал: «Лен, ты так все угадываешь, прямо жутко!» — и, наклонившись через стол, поцеловал мне руку.

В эти годы Юра утверждался в своем успехе: выходили книги, устраивались выставки. 26 декабря 1985 года открылась его выставка в ЦДЛ; но в тот же вечер он все-таки был у себя в мастерской, не отменил встречу. Народу было меньше, чем в прошлом году. Юрины художники то появлялись, то уходили. Юра был очень усталым, но славным, рассказывал про забавные ситуации на открытии выставки и кое-что по ходу — про Эдика Успенского, Ошанина, Гену Снегирева. Пели — Юлик, Ира, хором институтские песни.

В институте и позже я жила в орбите Ильи Габая, Юлика Кима, в «околодиссиденгских» кругах, и Юриных книг практически не читала — совсем другие были интересы; Коваль же всегда отталкивался от всякой политики и социальности. А теперь я прочла все его книги, и вдруг мне все так понравилось! Особенно его «деревенские» рассказы — про Орехьевну, про голубую клеенку и про воду с закрытыми глазами — удивительная, грустная, светлая, воздушная вещь. И стало понятно, что Коваль — лирик, и нечего от него ждать какой-то там прозы жизни, он все видит по-своему, по-особенному. И что Юра очень добрый человек, особенно это стало ясно после рассказа про чокнутого бедолагу, который, на зиму глядя, пытался построить себе избушку — весь рассказ проникнут пронзительной жалостью.


В те годы, когда мне случалось проезжать или проходить поблизости, я старалась бросить взгляд на приметный дом на набережной, и от мысли, что там обитает Коваль, становилось тепло.

На одном из вечеров Юра читал из новой книги про Васю Куролесова — про явление Понтия Пилата, все хохотали до слез. Это было в конце 87-го. Коваль был без переднего зуба, постаревший. Когда человека редко видишь, изменения в нем сильнее бросаются в глаза…


На Юриных вечерах менялся состав гостей, кто-то не мог прийти, кто-то исчезал, увы, навсегда, кто-то появлялся впервые. И времена менялись — происходили будоражащие события, все чаще разговоры шли о них.

Много замечательных баек, песен, шуток звучало в мастерской Юры Коваля. А на стенах висели его картины, эмали, стояли забавные деревянные фигуры — до чего многогранен был талант хозяина! И с каждым годом появлялось все больше нового.


А Юра старел, становился все грузнее. Уже давно поговаривали, что у него нехорошо с сердцем. Они с Юликом однажды выбрались к кардиологу. Тот предупредил их, что и у того, и у другого состояние очень неважное, надо принимать меры, лечиться, жить аккуратнее, бросить спиртное. Юлик прислушался и постарался ограничиваться, а Юрка не мог или не желал притормаживать, по-прежнему жил безоглядно.

27 декабря девяносто четвертого года я что-то долго ехала, тяжело шла. Наконец добрела, открываю дверь — Юлик во всю мочь что-то поет, бодро, озорно, у меня сразу душа воспарила, а кругом лица все такие родные… Много пели — и Юра, и Юлик, и Ира, и все Кимы вместе. Как всегда, было замечательно. Ира Олтаржевская сказала: «Пришла сюда и чувствую, что жить еще стоит!» Среди зыбкости, тьмы, напряженности островок братства и дружества.

Бросились в глаза новые Юрины работы — картины и эмали.

А Юра сказал, что, наверное, в последний раз мы тут у него собираемся — кто-то уже купил этот дом и судьба мастерской под вопросом.

Так и оказалось — у него мы собрались в последний раз…


К девяносто пятому году он закончил своего «Суера-Выера», странную, смешную, завораживающую вещь, главную книгу своей жизни. И невольно обращали на себя внимание и отдавались неясной печалью последние слова этой книги: «… решил закончить этот пергамент. Закончим его внезапно, как внезапно кончится когда-то и наша жизнь».


В начале августа мой муж приехал из Москвы с работы, и, пока он шел от калитки, я по лицу поняла, что он привез какое-то нехорошее известие. Я сбежала с крыльца: «Что?»

— Коваль умер.

Помню многолюдные похороны. Плачущие женщины, плачущие мужчины. Сколько же у него было друзей, как много самых разных людей его любили! Помню слова На-ташиной матери Раисы Ивановны Савельевой: «Я держала твои руки и чувствовала, как из них уходит жизнь…» Было отпевание, батюшка непривычно именовал Юру Георгием. Когда гроб опустили в могилу на Лианозовском кладбище, возле могилы Юриного отца, было чувство, что это невозможно: он — ив этой тесной яме!..


27 декабря того же года решено было собраться в бывшей Юриной мастерской, помянуть его. Я написала стихотворение к этому дню, но поехать не смогла.

Представьте же себе — хозяин только вышел,

Ведь столько дел и нет помощников и слуг.

Он здесь, невдалеке, он нас уже услышал,

И скоро в дверь войдет наш долгожданный друг.

Войдет, и, как всегда, собой наполнит воздух,

И скажет: «Как я рад подругам и друзьям!

Простите мой уход — мне так был нужен отдых,

Но я окреп, воскрес — и возвратился к вам!

Не верьте, что лежу на кладбище унылом,

Где шорохи ветвей озвучивают грусть.

Прости и отпусти, ревнивая могила,

Ты мне была тесна, я больше не вернусь!»

… Мы собрались. Мы ждем. Вот скрипнула ступенька.

Затрепетал огонь свечи, как тайный знак.

Вот валенки, шурша, обтряхивает веник.

Вот приоткрылась дверь. Но ветер, но сквозняк…

А к стихотворению про Яузу добавились последние строки:

Меньшая река течет в большую реку,

большая река в еще большую реку,

большая река в еще большую реку,

и вот уж узнал тот, кто в маленькой лодке,

а что же там дальше, за самой большою рекой…

Октябрь 2007 года

Загрузка...