Есть человек, придающий решающее значение имени и отчеству в жизни и судьбе, в формировании черт характера и даже написавший книги на эту тему. Так вот, хорошо зная двух Юриев Иосифовичей, я склонен согласиться с этой гипотезой — и Визбор, и Коваль (кстати, они много лет дружили) обладали самобытным талантом и неотразимым, фантастическим обаянием. Они создали шутейный клуб Юриев Иосифовичей, таких же, как они, общительных и симпатичных. Как-то раз Коваль ехал на заседание клуба в такси и, конечно же, разговорился по дороге с улыбчивым водителем. Выяснилось, что шофер тоже Юрий Иосифович. Ему пришлось прервать смену и рулить к Визбору знакомиться. Клуб пополнился в тот лень новым постоянным членом.
Расскажу подробнее про Коваля. Мы поступили на филфак одновременно, и вплоть до моего окончательного ухода в Гнесинку не было у меня ближе товарищей, чем Юра Коваль да Леша Мезинов, впоследствии детский писатель и редактор. Мы проводим! вместе и лекционное время — сплели рядом и коллективно писали что-то в стихах и прозе, передавая друг другу листки, — и досуг.
Юру любили все, но особенно женщины. Причем он никого специально не завлекал, не обольщал, сетей не расставлял, просто действовало то самое неотразимое обаяние. Помню, что в студенческие годы, если ты приводил в общую компанию понравившуюся девушку, можно было быть уверенным, что она потеряна и уйдешь из гостей ты уже один. Юра пел, аккомпанируя себе на гитаре, балагурил, общался с друзьями, словом, вел себя совершенно естественно, но слабый пол обмирал и таял.
В те давние голы учебы мы проводили в институте все время с утра до ночи: много часов отнимали лекции, практические занятия, подготовка в читальном зале, но каким-то непостижимым образом удавалось объять необъятное, отдать дань разным увлечениям, к тому же с удовольствием валять дурака. У Юры было два прозвища — Дяй, сокращенное от слова «разгильдяй», и Педкружок. Его все интересовало: он занимался в изостудии, в литературном объединении, входил в сборную института по настольному теннису, другим вилам спорта, да еще его угораздило из упрямства выбирать непрестижные, презираемые нами спецсеминары.
«Где Педкружок? Опять тренировку срывает! — гнусавым голосом вопрошал Кок — Женя Немченко, наш старший товарищ и тренер по настольному теннису. — Вечером ответственная игра на первенство Москвы, а его носит невесть где!»
Женя был типичным стилягой — неизменно носил пиджаке широченными плечами, брюки-дудочки, туфли на толстенной каучуковой подошве… Голову его украшал высокий набриолиненный кок, отсюда и кликуха. Он какое-то время холил у нас в лидерах, потому что, будучи отчисленным из МГИМО, и преследуемый на новом месте учебы администрацией, боровшейся с тлетворным влиянием Запала, не желал менять свой имидж.
Кок обожал Юру, который талантливо проявлял себя во всем, за что брался. Да ему и не надо было много тренироваться — все получалось по наитию. «Башня, — это, стало быть, я, прозванный так за высокий рост и неуклюжесть, — учись у Дяя! Я впервые вижу такую природную одаренность, эталонно верные удары справа и слева, сочетание нападения и защиты… Чуваки, сегодня в матче с архитектурным институтом Дяй будет играть первым номером». Как только Коваль прибегал в Круглый зал напротив Ленинской аудитории, где стояли столы для пинг-понга и тренировалась сборная, ему тут же вручалась ракетка, а мы обязаны были «благоговейно внимать».
Кок преподал нам и другие уроки, в частности искушал «зеленым змием». Правда, я, поработав до института на заводе фрезеровщиком, был достаточно «закален», а вот неразлучным «сиамским близнецам» — Леше Мезинову и Юре Ковалю, соавторам с первого дня учебы, воспитанным родителями в строгих правилах, приходилось нелегко. В дни стипендии Женя Немченко безапелляционно заявлял: «Башня, Дяй и Меша! Мы идем в шашлычную „Казбек“ бирлять суп „пити“ и шашлык по-карски, ну и выпьем, конечно…».
Иногда — о ужас! — мы оскверняли святая святых — комитет комсомола! Секретарем был умнейший и мудрейший Володя Маландин, наш друг в течение всей жизни. Когда нам негде было отметить какое-либо знаменательное событие или обсудить литературные дела, мы являлись к нему в кабинет, неловко переминались с ноги на ногу, заискивающе заглядывали в глаза, и он все понимал. Выпив полстакана «комиссионных», Володя тактично покидал свой кабинет. К нашей троице (как правило, уже без Кока) все чаще присоединялся Юли к Ким. Интересно, что Юлик в то время еще ничего не создал, но Юра раньше всех «нутром почуял» его талант и перспективу и, как всегда, оказался прав.
Вспоминается, что Коваля сразу заметили, выделили из общей массы и обласкали наиболее прозорливые и интеллигентные профессора, что он, как Гаргантюа, жадно, огромными кусками поглощал духовную пищу, то бишь мировую литературу, переваривал и на ее основе уже в студенческие годы, можно сказать, прямо на наших глазах создавал свой самобытный художественный мир. Но как же ненатужно достигались результаты! Его натуре были свойственны черты некоего моцартианства, обаятельного легкомыслия.
Однажды, направляясь из Ленинской аудитории на тренировку в круглый зал, мы заметили, что стенд «Сталинские стипендиаты» пуст. Очередную порцию фотографий отличников-общественников — прыщавых очкариков-зубрил и страхолюдных девиц — не успели вывесить. Юра подтащил к стенду стол, взгромоздился на него сам и пригласил в компанию меня с Коком, организовав композицию так, чтобы наши дурацкие физиономии вызывающе сияли как раз под величественной надписью. Леша Мезинов нас запечатлел Шутка не понравилась деканату.
Вскоре мы вообще оказались на грани вылета из института, и вот почему. В парадную Ленинскую аудиторию существовало два входа и, соответственно, два тамбура, но левый испокон века был наглухо закрыт, им не пользовались. Однажды во время скучнейшей лекции по школьной гигиене — проходящей, как хохмили острословы на капустнике, иод девизом «Не пейте воду из унитаза!» — мы вознамерились сразиться в преферанс. Лучшего места, чем левый нерабочий тамбур, было не сыскать. Дождавшись, пока студенты и профессор проследуют в аудиторию, наша компания: Дяй, он же Педкружок, он же будущий классик Юрий Коваль, Меша — Леонид Мезинов, Кок и я, — прошмыгнула в «игральный зал» и заперлась — ключи подобрали заранее. В тесном помещении валялись какие-то старые ящики и даже висела голая лампочка на длинном облупившемся шнуре — вполне рабочая обстановка.
В азарте мы не среагировали вовремя на изменение ситуации, а когда сообразили что к чему, было уже поздно. Очевидно, отыскался какой-то Павлик Морозов, «стукнувший», что некие бездельники вместо учебы занимаются черт-те чем. Дверь со стороны аудитории со страшным скрипом отворилась, и нас ослепило яркое зимнее солнце, весело светившее в огромные окна аудитории. Такого гомерического хохота я больше никогда не слышал даже на эстрадных концертах. В аудитории собралось несколько потоков, человек триста, и все они дружно грохнули, увидев нашу онемевшую, застывшую с картами в руках скульптурную группу.
Мы готовились вылететь из института, но нас спас любимый профессор Борис Иванович Пуришев, убедивший администрацию в том, что именно мы скорее прославим вуз (!), нежели унылые зубрилы, педантично посещающие все лекции независимо от их качества.
С этой знаменитой аудиторией и с Юрой связано начало моей вокальной карьеры. Недавно Марк Харитонов, еще один писатель с нашего курса, первый лауреат Букеровскон премии, напомнил мне все детали той давней истории, врезавшейся ему в память. Однажды на лекции по устному народному творчеству, проходившей более полувека назад, замечательный профессор Александр Александрович Зерчанинов, занятия которого мы ценили и никогда не пропускали, повествуя о русских народных песнях, обратился к студентам с предложением: «Друзья! Пусть кто-нибудь выйдет на сцену и споет народную песню, а я попытаюсь определить время се создания, место, где она родилась, среду бытования…»
У меня только-только закончилась голосовая мутация, и я время от времени что-то мурлыкал себе под нос, но о том, чтобы выступить публично, еще даже не помышлял. Юра и Леша, с которыми я всегда сидел вместе, начали меня подначивать: «А слабо тебе выйти и спеть?!» Самолюбие и азарт взыграли, и я на ватных ногах, обмирая от страха, полез на сцену дебютировать. Марик запомнил, что исполнял я тогда песню «Среди долины ровныя» и сорвал первые в жизни аплодисменты. Милейший Александр Александрович подошел ко мне в перерыве и посоветовал профессионально заняться голосом. Вскоре я стал выступать в той же аудитории со студенческим инструментальным ансамблем, руководимым еще одним нашим общим другом Валериком Олейниковым по прозвищу Толстый, а потом поступил на вокальный факультет Гнесинки. Кто знает, не выпихни меня тогда Юра с Лешей на сцену, жизнь, возможно, покатилась бы по иной колее…
В летние и зимние каникулы мы втроем часто выбирались на природу. Зимой — на «громкую» охоту, с ружьями, летом — на «тихую», за грибами и ягодами. Инициатива всегда исходила от Юры, обожавшего лес, хорошо знавшего Подмосковье. Он же отвечал за снаряжение и экипировку. Леша и я были «ведомыми».
Однажды, собирая грибы, мы припозднились и решили заночевать в лесу. На костре сварганили кулеш, попили чайку, поболтали и улеглись спать. В тесной палатке едва поместились, переворачиваться приходилось по команде. В предрассветном августовском сумраке в прорези палатки возникло лохматое бородатое существо, леший, да и только. Стало не по себе. Юра отреагировал первым, потребовав: «Хлебало, уберись!» И оно убралось, но обиделось. Когда мы, окончательно проснувшись, вылезли наружу, то смогли лицезреть результаты мщения: брошенные в золу от вечернего костра наши ложки, кружки, миски, котелок и даже часть собранных накануне грибов.
Юра вздохнул и посетовал: «Сам виноват! Не грубить надо было человеку, не гнать его, а выбраться из палатки, перекурить, выслушать — может, у него проблемы. Это наверняка местный пастух, вон коровьи лепешки кругом. Поговорили бы по-человечески, и всем было бы хорошо!»
Однажды Юра Коваль, любитель побродить с ружьишком, следуя традициям русского писательства, пригласил нас охотиться на зайцев «по первой пороше», и мы отправились к его знакомому егерю. Точно помню, что нужное нам охотхозяйство «Динамо» располагалось километрах в ста от Москвы, на берегу канала. Добрались мы до места в ноябрьские сумерки, снег только выпал, погода была промозглая, воду вот-вот должно было сковать льдом.
Едва мы вошли в теплую горницу, поднялась невообразимая суматоха: «Юрка, Юрка приехал!» — возликовало население, и егерь, его жена, дети, оказавшиеся тут же две русские гончие с криком, смехом, лаем кинулись к нему обниматься, целоваться, прыгать и лизать в нос… А я недоумевал: чем же мой юный друг, почти мальчик, заслужил такую горячую всеобщую любовь? Теперь-то я точно знаю — тем, что его нарекли Юрием Иосифовичем.
В тот вечер, когда мы сидели за дружеским столом, пили самогон-первач, закусывая домашними солениями и вкуснейшей ароматной картошкой, поджаренной на сале, произошел случай, оставшийся в памяти навсегда. Во время нашей трапезы откуда-то издалека доносился не то вой, не то стон, пето жалобный скулеж, но до поры до времени мы, разгоряченные и счастливые, воспринимали звуки как нечто естественное, лесное, природное. Вдруг в паузе между тостами Юра прислушался и сказал: «Что-то мне не нравятся эти стенания. Может, зверь в капкан попал? Надо взглянуть».
Выйдя на крыльцо, мы определили, что звуки доносятся со стороны воды. Вооружившись фонариками, наша процессия двинулась к каналу, расположенному неподалеку от дома егеря. Осветив прибрежную полоску около мостков, мы ахнули: из тяжелой свинцовой воды, от одного взгляда на которую прохватывал озноб, торчала голова, и еще на поверхности находились две конечности, обхватывавшие металлические цепи причала. Существо при внимательном рассмотрении оказалось человеческим, оно механически, с равномерными промежутками, стенало. Юра сразу стал руководить работами по извлечению подававшего признаки жизни тела на сушу. Сначала мы хотели дотянуться до утопающего с мостков, но когда попытка не удалась, подплыли к страдальцу в лодке. На то, чтобы оторвать его одеревеневшие конечности от цепи, последовательно, с превеликим трудом отгибая каждый палец, потребовалась вечность.
Когда мы наконец выволокли тяжеленное гуттаперчевое существо на деревянный настил, стал вопрос транспортировки полуживого человека в больницу. Егерь отправился было запрягать лошадь, как вдруг утопленник сначала поднялся на четвереньки, затем встал в полный рост, освещенный фонариками, оглядел нашу компанию мутным взглядом и подверг суровой критике — мол, какого рожна вам надо, зачем побеспокоили человека… Слова, конечно, были другие, но смысл такой. Юра взмолился: «Браток, так ведь и помереть недолго. Пошли, мы тебя хоть спиртом разотрем». При слове «спирт» спасенный вздрогнул, и что-то осмысленное мелькнуло в его взоре, но, по-видимому, в голове созрел уже иной план, и мужик сначала сделал несколько нетвердых пробных шагов, а потом затрусил вдоль берега все быстрее и быстрее, оглашая окрестности отборным матом и посылая на наши головы страшные проклятия и кары. Мы вернулись к прерванной трапезе, долго еще рассуждая о загадочной русской душе и богатырском теле.
Через несколько лет после окончания института Юра пригласил меня в мастерскую, которую делил с художником Виктором Беловым, посмотреть новые работы. Мы хорошо посидели, предаваясь ностальгическим воспоминаниям. Когда я, уже ночью, собрался ухолить, Юра предложил: «Старик, купи картину моего друга, работа редкая и исключительно удачная. Называется „Изгнание из рая“. Мы бы с ней никогда не расстались, но, во-первых, для тебя не жалко, а во-вторых, Витя очень болен, а на лекарства денег нет». Я поверил, выгреб все, что у меня было, и оказался обладателем здоровенного полотна.
Жена мой поступок одобрила, а живопись — нет, картина у нас не задержалась. Мне потом было очень стыдно перед Виктором, когда он попросил разрешить сделать слайд с полотна для каталога работ. Но и со мной тогда поступили «по-ноздревеки» — никакой болезнью, как позже признался Юра, Белов не страдал, а просто мучился с похмелья… Соответствующее лекарство было куплено на гонорар, художнику полегчало…
Я могу бесконечно вспоминать давние истории — ведь в студенческие годы мы практически не расставались. Жаль, правда, что позже мы виделись не так часто — я много гастролировал, Юра тоже вел цыганскую жизнь, наши маршруты и планы редко совпадали. Но меня по сей день переполняет тепло, когда я думаю о дорогом друге Юре Ковале.