17

То была самая длинная ночь в жизни Крамнэгела, длиннее даже, чем первая его ночь в тюрьме. Находясь здесь, он чувствовал себя странно уязвимым, потому что возле самого окна проходила пожарная лестница, шпингалет же был наглухо замазан белой краской и, видно, никогда не отпирался вообще. Покрытый густым слоем пыли старый кондиционер, который Крамнэгел, вертя заржавевшие ручки, попытался включить, лишь выдал слабый запах жженой резины. После чего, дернувшись и громыхнув, замер. Включив древний переносной телевизор, установленный на трехногом столике с ножкам и трубками, Крамнэгел увидел, что две программы он принимает в тройном изображении, а остальные не принимает вообще. Тем не менее Крамнэгел уселся на стул и вперился в экран, надеясь отвлечься от своих несчастий, но ничего не мог разобрать. Не находя себе места, он встал со стула и подошел к окну. Неоновые огни реклам, игравшие бликами на кружевных занавесках и полуспущенных шторах, будоражили воображение. Чудились какие-то тени на пожарной лестнице, да к тому же чем, в самом деле, прикажете дышать, если кондиционер не работает, а окно заперто. Однако не успел он прикоснуться к окну, как оно открылось само собой. Выглянув на улицу, он увидел двоих мужчин, стоявших на противоположной стороне — совсем как в гангстерских фильмах. Вообще-то было еще не очень поздно, эти двое стояли у торгующего круглые сутки супермаркета, почему бы им там и не стоять? Свободная страна, верно? Во всяком случае, все без устали так твердят. У них полное право там стоять, а у полицейского полное право спросить, зачем они там стоят, а у них полное право возмутиться, что полицейский об этом спрашивает, а у полицейского полное право предложить им «не возникать», а у них полное право возмутиться, что им велят «не возникать», а у полицейского полное право заявить, что если не перестанут «возникать», то придется пройти, а у них полное право считать, что им угрожают, — самое время, значит, осуществить право граждан на самозащиту, а у полицейского полное право достать свой револьвер быстрее их, если ему покажется, что они полезли за оружием, и уложить их наповал, сначала, разумеется, сделав безуспешную попытку их ранить. В том-то и состоит демократия, и большая честь вернуться в ее лоно, чего бы это ни стоило. По крайней мере, шанс подраться. Да, что верно, то верно. И все же, что делают там эти двое? Они ведь даже не разговаривают. Стоят себе, как манекены, одно ясно — это не полиция.

Сидевшему на подоконнике Крамнэгелу вскоре наскучило следить за ними. Все время что-то мерещилось, но сколько он ни вертел головой, так ничего и не обнаружил. Ясное дело, нервы.


Погрузившись в раздумье, он попытался организовать свои мысли, придать им какой-то конструктивный ход, действительно «продумать все до конца», но ничего не получалось. Слишком глубоко погрузился он в хаос и уже не мог разглядеть своих врагов, таившихся в руинах прежде столь упорядоченного существования. Армстронг ему друг, в этом он был уверен. Он всегда хорошо относился к Армстронгу и продвигал его по службе, так ведь? Хотя напоминать сейчас об этом некому, разве только самому себе. Но что это за игру ведет Эди, помимо, разумеется, извечной женской игры? Неужели Ал действительно поверил, что Крамнэгел жестоко с ней обошелся, или это просто предлог? Действовали они заодно или каждый за себя и друг против друга? И откуда пронюхал о его возвращении мэр? Что он за важная птица! В светской колонке, что ли, о его приезде написали? У них есть корреспондент в Галвестоне?

И, помимо всего прочего, откуда такая враждебность к нему? Господи боже, или это не Америка, где сбережения человека святы, а чувство собственного достоинства — прирожденное право? И что это за суд, который заочно лишает человека накопленных за всю жизнь денег только потому, что его как чужака упекли в тюрьму за тридевять земель? Э, нужно обзавестись хорошим адвокатом. И все же разве не оставалась до сих пор Америка единственной в мире страной, где человек вправе все делать для себя сам, страной с великим духовным наследием пионеров, страной, где человек вбивал в землю заявочный столб и защищал собственной кровью и свою заявку, и женщин, и детей в своем фургоне? И кому нужен адвокат, если простому, говорящему простым человеческим языком человеку смелости не занимать, если он может высоко держать голову, громко, вслух высказывать все как есть — по-мужски. Рокфеллеры не спихивали на адвокатов то, что могли делать сами, потому и нажили свои капиталы. Адвокаты расплодились вместе с городами и с растущими страхами. В каком-то смысле они даже явление антиамериканское, хотя и сумели втереться в самую сердцевину американского образа жизни. Наступил век посредника.

Крамнэгел решил удивить всех. Ведь получил же он от благодарного Города памятный адрес (надо бы напомнить Эди, чтобы вернула). И он был весьма высокопоставленной личностью, лишь попал в трудный переплет. Он пойдет к мэру и изложит свое дело прямиком. «У меня ведь всегда были довольно хорошие отношения с мэром Калогеро, — подумалось Крамнэгелу. — Ну, не то чтобы очень хорошие… Но довольно хорошие».

Он выглянул в окно. Те двое все еще стояли там же. Один из них переминался с ноги на ногу. Да, не какие-нибудь призраки. Что же им, черт, еще там делать, как не следить за ним? Да, сказал себе Крамнэгел, впредь, что ни случись, он больше никогда не будет менять решений. Нерешительность производит впечатление слабости. Хороший всегда хорош, а плохой всегда плох, и вместе они не…[30] Ясно? Он отошел от окна, чтобы дать своему внутреннему «я» повнимательнее вслушаться в эти рассуждения.

Через некоторое время он снова выглянул в окно и увидел, что те двое исчезли. Символично! И дышать стало как-то легче. Он пристроился в кресле поспать, но телевизор не выключил. На экране не было изображения, лишь бился, как сердечная мышца, маленький световой пульс. Закрыв глаза. Крамнэгел погрузился в тяжелый, без сновидений сон, но то и дело просыпался, потому что в комнате становилось слишком тихо, а тишина вызывала беспокойство. Когда небо посветлело, сон стал ровнее. Человеку, который спит один, забившись в нору, днем спать не так страшно.

Проснулся Крамнэгел раньше, чем ожидал, и решил отправиться прямо к мэру. Позавтракав в закусочной, сел около половины девятого в такси и поехал к зданию муниципалитета. По дороге все озирался по сторонам, выясняя, нет ли слежки, но, в общем-то, он мало сейчас об этом беспокоился, так как наметил план действий на ближайшее будущее. Поднявшись на шестой этаж, он обнаружил за столом секретарши незнакомую девушку.

— Привет, — сказал он, — а где мисс Шопенгауэр?

— Она вышла замуж и уволилась. А меня зовут Миртл Коллирис.

— Гречанка?

— Греческого происхождения. Из Коринфа. Мама из Спарты. А вы тоже со старой родины?

— Нет. Большой человек у себя?

— Вы его так называете? Сейчас спрошу. Как вас представить?

— Начальник… Мистер Крамнэгел то есть.

— Будьте добры, пожалуйста, по буквам.

Крамнэгел нехотя продиктовал ей свою фамилию по буквам. Да, многое здесь изменилось, пока его не было. Секретарша-гречанка оказалась настолько неквалифицированной, что, заставив трижды сказать фамилию но буквам, не могла потом прочесть то, что записала. В конце концов ему пришлось самому прорычать свое имя в аппарат внутренней связи. Мэр сразу же и, казалось, с некоторым облегчением предложил войти. Крамнэгел, приободрившись, постучал в дверь. Войдя, он, однако, был несколько изумлен тем, что его разговор с мэром будет происходить при свидетелях. В кабинете находились Милт Роттердам, Джо Тортони и судья Уэйербэк. Все они дружелюбно улыбались.

— Ну, как поживает наш милый каторжанин? — спросил мэр.

Все остальные захмыкали. Это шутки такие?

— Я вроде вам помешал, парни? — сказал Крамнэгел, переводя взгляд с одного на другого.

— Не переоценивайте собственную значимость, Барт, — ответил мэр. В его манере говорить и держаться было нечто неописуемо безобразное. — Находитесь вы здесь или за дверью, не имеет ровно никакого значения, знайте же это.

Прежде чем Крамнэгел нашелся с ответом, зазвонил телефон. Мэр поднял трубку.

— Вас просит мистер Шиллигер, — сообщила мисс Коллирис.

— Соединяйте. — В предвкушении разговора мэр дружелюбно улыбнулся. Когда секретарша соединила его с Бутсом Шиллигером, мэр заговорил, пересыпая свою речь такими ругательствами, что, казалось, беседа ведется условным кодом. Крамнэгел нахмурился. Это еще что такое? Сидит здесь, весь ухоженный, наманикюренный, хорошо одетый, и так грязно выражается. Грязно? Даже не просто грязно, а грязнее некуда!

— А, да, конечно, только что явился, — сказал мэр, глядя на Крамнэгела и не удосужившись выругаться — из уважения, надо полагать, к столь выдающемуся гостю. — Да, я ему скажу… господь с вами… Подумаешь, кто он такой? Так, никто, пустое место… Плевка не стоит… — Затем ругань возобновилась и не прекращалась до самого конца этой содержательной беседы.

— Я никогда не слышал, чтобы вы так грязно выражались, мэр, — заметил Крамнэгел, когда тот положил трубку. — Что это на вас накатило?

— Я вас шокировал? — поинтересовался мэр, поправляя галстук с монограммой, вышитой готическими буквами.

— Да нет, меня шокировать не так-то легко, но вроде бы человек, два года подряд получавший звание «Лучший отец штата»…

— Включите-ка музыку, Милт, — перебил мэр. Когда комнату залили размороженные звуки консервированной музыки, мэр включил стоявший на столе крохотный японский телевизор на транзисторах, по миниатюрному экрану забегали зверьки какого-то мультфильма.

— Вы что, собрались здесь телевизор смотреть? — спросил окончательно обескураженный Крамнэгел.

— Наклонитесь поближе, — приказал мэр. Крамнэгел повиновался.

— Вы спрашиваете, почему я так грязно ругался? Вам, вероятно, известно, мне предъявлено обвинение в вымогательстве. И у меня есть все основания полагать, что мой телефон прослушивается ФБР… А я не желаю, чтобы пленки с записями моих разговоров прокручивали по телевидению или во время расследования в сенате, ясно? Они в итоге ничего, кроме повизгивания, не услышат. Вот почему я грязно выражаюсь, а вовсе не потому, что грязно думаю. При своих детях я так не выражаюсь никогда.

— Ясно, — сказал Крамнэгел, — здорово придумали.

Тортони и Роттердам тоже наклонились поближе, чтобы лучше слышать разговор, а судья Уэйербэк держался в стороне, как бы подчеркивая, что оказался в этой зловещей комнате лишь в силу какой-то таинственной причины и ничего не властен изменить.

— Значит, считаете, я здорово придумал, — сказал мэр. — На чьей же вы стороне, Барт?

Ну, вот опять. Крамнэгел насупился. Удивительно, все только об одном и спрашивают.

— Почему вы спросили об этом, мэр?

— Ведь это вы предупреждали меня, что Ал Карбайд жаждет разгромить организованную преступность, помните? — Мэр сделал звук погромче и быстро обежал глазами комнату. — Имена всякие называли…

— Да, конечно, припоминаю кое-что, — согласился Крамнэгел.

— Итак, я всего лишь хочу сообщить вам, что лучшего начальника полиции, чем Ал Карбайд, в нашем городе не бывало. Спокойный, толковый, не суется в чужие дела, и я благодарю небо с того дня, когда он вступил в должность.

Тортони и Роттердам кивнули в знак согласия и посмотрели на Уэйербэка, который тоже вынужден был проявить свое отношение к обсуждаемому вопросу. Крамнэгел почувствовал, как поднимается в нем волна холодного гнева, но на этот раз он был уверен, что безупречно владеет собой.

— Очень рад это слышать, — сказал он, — поскольку всему, что умеет, Ал научился у меня.

— Не в том дело, кто, где и чему научился, а в том, кто что собою представляет, — прорычал мэр. — Ал — не осел в отличие… Докончить фразу можете сами, Барт.

— Только за этим вы меня и позвали? — Крамнэгел поднялся со своего места.

— Я вас не звал. С какой стати мне было звать вас? Вы пришли сюда по своей воле. Я проявил по отношению к вам любезность, не больше. Да: я проявил любезность, Барт, но на этом все. Вам нужна работа? Очень жаль, но для такого кретина, как вы, в нашем городе работы нет.

Тортони и Роттердам согласно кивнули.

— Не убавите ли вы звук в телевизоре? Я бы хотел, чтобы ФБР услышало то, что я вам сейчас скажу, Калогеро, — громко и отчетливо промолвил Крамнэгел. Тортони и Роттердам порозовели от восторга, и даже Уэйербэк повернулся посмотреть на него.

— То, что вы спелись с Карбайдом, вполне естественно. Он обвиняет вас в вымогательстве и выглядит праведником божьим, а к тому времени, как судья Уэйербэк вас обелит, все будут уверены, что ваша шайка — щедрейшая благотворительная организация после Международного Красного Креста.

— А вы имеете представление о том, сколько мы каждый год даем на благотворительные цели? — проревел Калогеро, а Тортони поспешно усилил звук расконсервированных скрипок.

— Жалкую долю того, что должны бы платить в качестве налогов. Это ведь воровство по-американски — дать, чтобы утаить, сколько ты сумел огрести! — гремел в ответ Крамнэгел. — А сколько вы прикарманили при строительстве стадиона, если это не секрет фирмы?

— Стадион, к вашему сведению, является бездоходной организацией! — заорал Калогеро.

— Естественно. Я потому и понял, что дело нечисто.

— Убирайтесь вон! Хотя нет, подождите! — добавил Калогеро, понизив голос и сделав жест рукой. Тортони убавил звук. — Я настойчиво рекомендую вам покинуть город, — рассудительным тоном произнес Калогеро.

— На каком основании?

— Ну, скажем, на основании здравого смысла.

— То есть?

— Почему бы вам не вернуться в Европу, Барт? Она ведь, кажется, пришлась вам по вкусу.

— Вы шутите или всерьез?

— Только в следующий раз я бы на вашем месте отправился на борту обычного пассажирского лайнера. Это, конечно, дороже грузового парохода, но много удобнее. Да и искушений меньше…

Крамнэгел чуть улыбнулся. Слова мэра произвели на него впечатление. Да, греков продавать нельзя.

— Что ж, теперь ясно.

— Наконец-то.

— Да, мафия работает быстрее, чем светская хроника, скажу я вам.

— Ни те, ни другие не заинтересованы в вас как в личности, Барт. Что до меня, не привык я тратить время на идиотов, которые суются не в свое дело. Да и мелких воришек не люблю. И неблагодарных людей тоже. А когда все эти качества соединяются в одном человеке, то я нахожу, что от него смердит. У меня, видите ли, есть совесть и весьма высокие принципы. Мои дети гордятся мною. А вы можете сказать то же самое о себе?

— Детей у меня нет, но я вам скажу вот что…

— Вы можете идти, Барт.

— Я уйду, не беспокойтесь. Просто хочу, чтобы вы знали: я вас не боюсь, никого из вас не боюсь.

— Вам же хуже, — пожал плечами Калогеро.

— И вы зря назвали меня кретином.

— Это уж мое дело.

— Я люблю наш Город… И помню слова, которые вы говорили на обеде в мою честь, прекрасные слова, и шли от самого сердца, и были правдой. — Крамнэгел почувствовал, как, несмотря на всю решимость, глаза наполняются слезами. — И скажу: я ненавижу вас за то, что вы делаете с нашим Городом… Ненавижу.

Дернув за узел галстук, Калогеро распустил его и заговорил с суровым достоинством:

— А что я делаю с нашим Городом? Да знаете ли вы, мы заняли третье место в стране по количеству пожертвований на душу населения на войну в Юго-Восточной Азии? А по весу собранных книг и журналов — второе. И я, по-вашему, должен прятаться со стыда, потому что вы ненавидите меня за то, что я делаю с нашим Городом?

— При чем здесь эта проклятая война? Разве мы о ней говорим? Мы говорим о Городе!

— Наша страна воюет, — заявил Калогеро. — Значит, воюет и Город.

С улицы донесся шум. Шум, который возникает, когда тысячи людей идут по улицам.

— Вот вам ваша война, — сказал Крамнэгел. — Прямо как по заказу. Я вас оставляю, воюйте на здоровье. Большой привет!

Мэр бросился к окну.

— Выключите музыку. И телевизор. Эти длинноволосые сукины дети из университетов штата и Тернового венца! Вот дерьмо! На сегодня никаких демонстраций не разрешено. Ну, они у меня допрыгаются! Пусть только что-нибудь выкинут — и я сразу обращусь к Дарвуду за полицией штата.

— Прекрасно! Оставляю вас воевать с детишками. Не хочу портить вам удовольствие, — бросил Крамнэгел у двери.

— Когда моя страна ведет войну с внешним врагом, я не должен спрашивать, кто мой враг и почему он мой враг, я должен лишь помочь сокрушить врага, — заявил Калогеро голосом, дрожавшим от праведного гнева.

Роттердам кивнул, а Тортони инстинктивно вскочил со стула. Только Уэйербэк неловко заерзал в кресле.

— Прекрасная мысль, — зло сказал Крамнэгел.

— Большое удобство найти внешнего врага так близко.

Он вышел из кабинета и спустился в вестибюль.

Положение его определилось, и сразу стало легче. Вокруг водоворотом крутились толпы участников марша протеста, и в этом водовороте поблескивали на солнце пластмассовые шлемы людей Ала Карбайда из подразделений по разгону демонстраций — они пытались предугадать, куда хлынет масса студентов, чтобы не дать ей сбить себя с занимаемых позиций. Появилось несколько конных полицейских — лошади нервно вздрагивали, чуя нарастающее напряжение. Одни студенты скандировали лозунги, и в их голосах неукротимо нарастал рев джунглей. Другие добродушно улыбались — казалось, бурлящий поток захватил и увлек их случайно. Какая-то девушка самозабвенно изображала пантомимой уничтожение «зелеными беретами» вьетнамской деревушки. Вскоре она неподвижно застыла в луже красной краски, создавая картину ужаса, убедительную для тех, кто способен легко ужасаться. Постепенно взгляды обращались вверх — и студенты, и полицейские следили, прикрывая ладонями глаза, за атлетического сложения парнем, карабкающимся по флагштоку на крыше ратуши.

К удовольствию Крамнэгела, появление мэра Калогеро у окна кабинета было встречено громким свистом. Мэр повернул голову, глянул вверх и, увидев на флагштоке студента, крикнул, чтобы тот убирался к чертовой матери. Раздался очередной взрыв иронических комментариев и одобрительных восклицаний, за которыми последовали победные возгласы, когда на флагштоке развернулся и заполоскал на ветру флаг Северного Вьетнама.

Поскольку Крамнэгел никаких других флагов, кроме американского, не знал, он принял сей подрывной символ, взвившийся над городской ратушей, за знамя университета Тернового венца и возрадовался мысли о том, что мэру не очень-то удается взять верх над своим внешним врагом в этой войне.

Не желая быть втянутым в происходящее, он стал отодвигаться от центра событий — можно ведь наблюдать демонстрацию и издалека, с другой стороны площади. Но вдруг, перекрывая шум толпы, до него донесся небесный звук храмовых колокольчиков, и, обернувшись, он увидел группу буддистов, которые медленно и задумчиво брели в его сторону, отмеряя каждый свой шаг так, как будто он подводил их все ближе к вечной истине. В его мозгу сразу всплыли странные, но почему-то запомнившиеся слова Арни Браггера о дарованном этим людям «божественном озарении».

Возглавлял этот мерный, сопровождаемый песнопениями марш человек огромного роста, голова у него была небольшая, обритая наголо, переносица вымазана краской, а в выражении лица соединились доброта, юмор и самоосуждение; это выражение резко контрастировало с его могучим телом, явно предназначенным природой для содержимого менее возвышенного, но более бурного и агрессивного.

— Не купите ли благовония, чем окажете помощь нашему храму? — обратился он к Крамнэгелу.

— Чего-чего?

— Благовонные палочки, — пояснил буддист голосом, звучащим, как тихое журчание воды. — У нас есть жасминовые благовония, сандаловые и олеандровые, но, честно говоря, пахнут они все одинаково.

— У меня и дома-то нет, — ответил Крамнэгел, позволив прорваться в свой голос оттенку горечи.

— Какие уж там благовония…

Стайка улыбающихся и звенящих колокольчиками девушек окружила его.

— Помолитесь вместе с нами в нашем храме. Это наш единственный дом, — объяснил гигант, в глазах которого застыло выражение чудовищной доброты.

— Вы что, буддисты будете? — спросил Крамнэгел.

— Мы принадлежим к секте Колодца бесконечных раздумий, — ответила одна из девушек.

— Ну да, помню, я вас частенько выставлял с автостоянок и всяких прочих мест. Я ведь был начальником полиции этого сумасшедшего города.

— Мы никогда не спрашиваем людей, кем они были, мы спрашиваем только, кем они хотят быть, — нараспев произнес гигант и промурлыкал коротенький гимн, подхваченный остальными. Крамнэгел тут же принял почтительную позу. Он питал глубочайшее уважение к верованиям других. А как же — в свободной стране нельзя иначе.

— Вы-то сами, юноша, смахиваете на морского пехотинца, — заметил он.

— Все это уже в прошлом, — улыбнулся гигант. — А теперь я обрел смысл жизни, и все, что было раньше, ушло, как болезнь.

— Но все же — для справки — вы служили в морской пехоте?

— Справок нет, есть только истина.

Буддисты пропели еще несколько строк гимна и снова зазвонили в колокольчики.

— Я был во Вьетнаме, — пояснил гигант, чтобы утешить Крамнэгела. — Нам говорили, что мы отправились туда с напалмом и ракетами, чтобы учить, но я вернулся оттуда, научившись сам, научившись любви и нужде… Я прозрел духовно. Христианство было хорошо до поры до времени, но оно продалось, изгадилось, стало дешевкой и превратилось в орудие ненависти.

— Продалось?

— Всегда ведь присутствовал священник, чтобы похоронить мертвых и проводить на бойню новую партию живых. Один и тот же священник делал и то и другое, причем одними и теми же словами и с тем же лицемерием перед властями предержащими, козыряя своим авторитетом от имени всевышнего и готовя нас к судному дню — величайшему военно-полевому трибуналу. Не напоминайте мне обо всем этом. — Он ожесточенно взмахнул колокольчиком, и мирная песнь вырвалась из уст молчавших доселе людей, и те принялись воспевать жизнь, подобно любовникам.

К этому тихому мадригалу вдруг присоединился разноголосый, бьющий в уши рев многих голосов, скрипучий, резкий и безжалостный. Через площадь покатилась волна строительных рабочих — хулиганье в спецовках и в металлических касках, размахивающее американскими флагами. Увидев перед собой студентов, они с марша перешли на бег — зловещий медленный бег, напоминавший атаку пехоты в какой-то давно забытой войне. Их лица были лицами людей, не приемлющих ни доводов, ни возражений. Эти лица дышали самодовольством лабораторных крыс, обученных без раздумий и колебаний вбегать в дверку, на которой намалеваны звезды и полосы. Им чужды были сомнения, а потому чужда и человечность. Последний оплот реакции всегда состоит из унтеров, а не из офицеров. Когда офицеры уже давно признали и поняли неотвратимость перемен, вызванных к жизни солидарностью рода человеческого, унтеры все еще цепляются за старый мир, поклоняются шаманам и раскрашенным идолам, оставаясь жертвами своего воинствующего рабского сознания, выкрикивают лозунги, не задумываясь ни над словами, ни над их содержанием. И вот они здесь, вот они несутся во всю прыть, раскрасневшиеся от радостного сознания, что они — в деле, опьяненные ненавистью к бесконечности человеческой мысли и души, лежащей за пределами их разумения.

Крамнэгел и буддисты оказались как раз перед атакующей толпой. Неподалеку стоял заслон из полицейских, но ничто больше не преграждало нападавшим дорогу к студентам-демонстрантам.

— «Я не боюсь…» — запел гигант, и остальные подхватили песню. Первая волна пронеслась мимо них: внимание нападающих было всецело поглощено студентами и оскорблявшим патриотические чувства флагом, который развевался над ратушей. На секунду показалось, что атака вообще минует буддистов. Однако за первой волной медленно приближался плотный клин воинственно настроенных людей, среди которых мелькали армейские ветераны в форменных фуражках, но в штатских костюмах. Эта последняя волна захватила Крамнэгела и буддистов и понесла их к студентам, а вместе с ними и наряд полиции.

— Почему вы не на фронте, не в Индокитае? — обращаясь к гиганту, с ненавистью, раздувая ноздри, завопил джентльмен в форменной фуражке, на которой было написано «Окинава». Буддисты запели самый мирный свой гимн.

— Вперед, ребята! — завопил Окинава и ударил буддиста, но тот лишь улыбнулся в ответ.

— А ну прекрати! — выкрикнул Крамнэгел, твердо решивший встать на сторону Христа.

— А ты кто еще такой?

— Слышал, что тебе говорят? Прекрати! Этот парень не хочет воевать, и ты не имеешь права заставлять его.

— Ты в этом уверен? — издевательски спросил Окинава, нанося буддисту очередной удар.

Крамнэгел сгреб Окинаву за ворот, захватив рубашку, галстук и лацканы пиджака в свой огромный веснушчатый кулак.

— Отпусти! — затрясся Окинава.

Один из строительных рабочих с размаху ударив Крамнэгела по голове своей металлической каской. Крамнэгел рухнул на землю. Затем они бросились на гиганта.

Крамнэгел, шатаясь, поднялся на ноги, из разбитой головы текла кровь. Он крикнул полицейским, сдерживавшим нескольких неистовых джентльменов в форменных фуражках:

— А ну, ребята, давай сюда!

Полицейские посмотрели в его сторону, но никто и с места не сдвинулся.

— Да вы что, идиоты, оглохли?

Крамнэгел начал протискиваться к ним сквозь толпу.

— Вам что, так приказали, да? — завопил он прямо в лицо ближайшему полицейскому. — Помните меня, нет? Начальник полиции Крамнэгел! Если вы сейчас же не разгоните эту сволочь, я из вас кишки вместе с дерьмом выпущу!

Полицейским было явно не по себе, но с места они не двигались.

— Что, никогда не слышали слова «долг»? — продолжал орать Крамнэгел. — Или Карбайд уже перестал поминать его? Да мне сегодня просто стыдно, что я — американец… Стыдно!

Один из полицейских беспомощно пожал плечами.

— Что, что ты сказал? — крикнул Крамнэгел, прижимая ухо к пластмассовому шлему.

— Пожалуйста…

— «Пожалуйста»! — с отвращением повторил Крамнэгел и повернулся к гиганту. Гиганта уже не было, была кучка ожесточенных людей в фуражках и шлемах, которые яростно топтали что-то лежавшее на земле. Ослепленный яростью, Крамнэгел ринулся в толпу. На земле лежал гигант, растоптанный, бездыханный. Одна из девушек, пытавшаяся защитить его, лежала рядом. Толпа вела себя как племя дикарей-охотников, упивающихся победой и опьяненных кровью; ноздри раздувались от первобытного запаха убийства, все чувства напряглись в жажде уничтожения. В воздухе пахло радостью побоища, звучал торжествующий смех, жестокий и неумолимый, смех, заменяющий слезы. Лица были ужасны, на них не отражалось ничего, кроме смеси абсурдных, непристойных и отвратительных инстинктов. Все разумное было поглощено чудовищной отрыжкой подсознания. С упрямством отчаяния Крамнэгел снова сгреб Окинаву. Он ненавидел это лицо, а фуражка просто оскорбляла взор. Он уставился в истеричные, пустые, несчастные глаза своего противника, как бы пытаясь понять, что же превращает человека в жалкого, тоскливо-одинокого моралиста от замочной скважины, оскверняющего своим уродством все и вся вокруг и при этом считающего, что он оказывает обществу услугу. Крамнэгел сорвал с него фуражку и швырнул ее подальше, в бушующие волны человеческого моря.

— Это же моя фуражка! — завопил Окинава так, будто его кастрировали.

— А это, — рассудительно ответил Крамнэгел, — твое рыло! — И с этими словами ударил так жестоко и злобно, что тот исчез в джунглях топочущих ног и вещей, утративших владельцев. Гиганту уже было не помочь, но Крамнэгел дрался как никогда в жизни — даже в тюрьме схватка не доставила ему такой радости. Там он просто спасал свою шкуру, выпутываясь из недоразумения, здесь же он выступал единственным представителем света, чести, благородства. Он знал, что делал, и поэтому ощущение радости и сознание справедливости сопровождали каждый его удар. Но силы тьмы, увы, превосходили его силы. Неожиданно в дело вмешалась полиция. И вовремя: Крамнэгел уже еле стоял на ногах. Пытаясь удержаться, он повис на каком-то рабочем, который не мог отцепиться от него, чтобы сбить наземь.

— Встань и дерись! — хрипло и заунывно кричал рабочий. Крамнэгел расхохотался, прижимая его к себе, как партнершу на танцплощадке. Он смеялся над собственной хитростью и над растерянностью противника. Но огонь схватки уже догорал.

Толпа издала громовой рев, затем площадь, словно мантией, окутало тишиной.

— «О, зришь ли ты… в лучах зари…»[31] — вырвался из тысячи глоток единодушный рев.

Одним полузакрытым глазом (второй уже не открывался вообще) Крамнэгел успел заметить, что оскорблявший чувства патриотов флаг Северного Вьетнама заменен восстановленным на своем законном месте звездно-полосатым полотнищем, а на крыше, прижав к груди желтые каски, стоит группка строительных рабочих.

Находившиеся в толпе полицейские в чистеньких, не запятнанных побоищем мундирах один за другим снимали свои пластмассовые шлемы и, прижав их к сердцу, пылко включались в исполнение гимна. Закрыв свой зрячий глаз, Крамнэгел успел пробормотать, прежде чем потерял сознание:

— Ну, теперь уж меня ничем не удивишь…

Загрузка...