ПО ГУБАМ НОВОЙ ЗЕМЛИ

1.ТОБИК

Мы сильно надеялись, что, вопреки условию, за нами на Колгуев вернется бот Михеева, ушедший к берегам Новой Земли. Но на горизонте чернел неуклюжий корпус парохода вместо стройной белой «Новой Земли». Это была «Революция», зафрахтованная Госторгом для доставки товаров в южные становища острова Новая Земля. На «Революции» мы и должны дойти до Белушьей губы, где нас будет ждать капитан Михеев.

Хотя мы ждали отправления на судно томительно долго, самый момент отправления оказался все-таки несвоевременным. Давным-давно гора наших бесконечных ящиков, мешков и чемоданов громоздится на прибрежном песке. Давно успел заснуть в гроте, устроенном из чемоданов, Черепанов. Давно уже приехавшие за нами люди из команды «Революции» истратили весь запас своих трудно передаваемых и неостроумных острот, а мы все сидим и сидим на песке.

Катер, который должен нас буксировать, ушел к Бугрину за собаками Наркиза. Наркиз понемногу промышляет тем, что отправляет ежегодно на Новую Землю приплод своих собак, которых он каким-то способом умудряется раздобывать с материка. На этот раз его отправка состоит из одиннадцати лягавых щенят и одной лягавой же суки, их матери. Совершенно непонятно, кому на Новой Земле могут понадобиться неприспособленные для жизни в таком климате лягавые, к тому же вовсе негодные в качестве ездовых собак.

Визгливое достояние Наркиза погружено в маленький дырявый карбас. Собаки немилосердно промокли и жалобно скулят. Щенки трясутся всем телом под пронзительным морским ветром. Маркиз выбивается из сил, чтобы удержать собак от прыжков в воду.

Нам издалека слышно приближение катера, ведущего на буксире карбас Наркиза. Однако у всех получается такое впечатление, что катер к нам нисколько не приближается, а стоит на месте. Оказалось, что он сел на кошку.

Во время попыток Жданова сдернуть катер с кошки соскочил винт с гребного вала, и катер стал беспомощно с борта на борт под сердитыми ударами приливной волны. Жданов и его спутники вылезли из катера и по пояс в воде отправились на берег чинить винт.

Видя затяжной характер нашего ожидания, мы поудобнее расставили наши ящики для защиты от гонимого косыми струями дождя и последовали разумному примеру Черепанова, вознаграждавшего себя за томительное недосыпание последних двух дней.

Сквозь сон я услышал, как затарахтел поблизости мотор Ждановского катера. Одновременно сквозь дрему я почувствовал, что место пониже спины у меня совершенно мокрое, так как за время сна под меня успела натечь целая лужа воды. Прямо против того места на берегу, где были сложены наши пожитки, окруженный клокочущей пеной, ныряет моторный катер. Поближе к берегу, стоя по пояс в воде, Наркиз сует обратно в утлый карбасишко своих собак, вылезающих через борт как опара из горшка.

Команда спихнула на воду свою шлюпку и в четверть часа нагрузила, ее до самых краев нашими ящиками. Утопая по пояс в воде, мы добрались до катера, и началась отчаянная борьба с приливом. Сидящая до самых бортов шлюпка с вещами и виляющая из стороны в сторону дырявая посуда Наркиза затрудняют ход катера. Белые гребни валов закидываются высоко над нашей головой и обдают каскадами холодной воды. Соленые брызги щекочут в носу и щиплют глаза. Когда катер, взлетев на вершину зеленой, дрожащей всей массой, как желе, волны стремительно сползает вниз по ее скользкому скату, изнутри, катера, из носовой рубочки, то-и-дело обдаваемой волнами, слышится звонки стук, перемежаемые сдержанной руганью нескольких голосов. Вероятно, там образовалась каша из части наших пожиток и нескольких пассажиров. В числе их и Черепанов. Его бледный нос появился в темной дыре, ярко выделяясь своей восковой прозрачностью на фоне всклоченной бороды. Через минуту Черепанов в изнеможении исчез.

Не без труда мы добираемся, наконец, до покачивающейся на волнах «Революции». Начинается трудная работа по подъему на борт нашего имущества и собак. Раскачивание мелких посудин, в которых пришел с берега груз, не совпадает с качанием более тяжелого судна. Трудно уловить момент для того, чтобы, без риска полететь в воду, перескочить с катера на свисающий с борта шторм-трап. Но если туго приходится нам, людям, то в еще худшем положении оказываются четвероногие пассажиры Наркиза. Их передают на борт пачками. Собаки как гроздья винограда нанизаны на цепочку или на веревку по четыре-пять штук. Раскачиваясь над волнами, они свисают над бортом, подвешенные прямо за шею, пока сверху их втягивают на палубу. Животные извиваются, стараясь высвободиться из стягивающей их глотки веревки. Попав на палубу, они хрипят и жадно ловят воздух оскаленными ртами. И не знаю, от пережитого ли страха или от охватывающего собак чувства блаженства, они, попадая на твердую палубу, моментально покрывают палубные доски вонючими кучами. В буквальном смысле слова негде ступить, чтобы уберечь от этой грязи сапоги. Поднимаемые из-за борта на концах, наши пожитки, попав на палубу, оказываются моментально облепленными той же грязью. Без особого удовольствия я предвкушаю, как нам с Черепановым придется разбирать всю эту кучу запачканных ящиков в темном трюме.

Как только все люди, собаки и ящики оказались на борту, капитан немедленно отдал приказ готовить машину, и вскоре тарахтенье мотора ждановского катера потонуло в громыханьи якорного брашпиля. От борта парохода, отброшенные огромной волной, отскочили катер и карбас. Они неистово заныряли в набегающих на них зеленых студенистых холмах и исчезли в направлении к берегу. В последний раз из темной дырки машинной рубки катера показалась морковно-красная голова Жданова в растрепанном меховом малахае. Жданов махнул нам рукой и полез обратно в машину. Теперь уже не долго осталось ему капитанствовать на этом катере, – гордости его кораблестроительного искусства. Он отстукал свои три года на Колгуеве и должен этим летом возвратиться в Архангельск. Отправившись в первый ознакомительный обход «Революции», я еще раз вспомнил Жданова. Повидимому, он не был далек от истины, предсказывая нам не особенно приятное плавание на этом старом корыте. Вообще говоря, я даже не представлял себе никогда, что морской пароход может иметь в такой степени неопрятный вид. Везде царит потрясающая грязь.

Как правило, пассажиры на «Революции» помещаются в трюме вместе с грузом – досками, разборными новоземельскими избушками, сухарями, сахаром, тюками оленьих постелей и прочими мешками, ящиками и бочками. В виде исключения капитан разрешил нам поместиться в «салоне».

Хотя салон здесь и больше, чем на «Новой Земле», но не приходится и помышлять о том, чтобы троим улечься на его узком и коротком угловом диванчике. Впрочем, хорошо уже и то, что нам будет, по крайней мере, тепло. Мы должны быть тем более довольны, что командный состав «Революции» встретил наше появление в кают-компании без особого восторга. Старший помощник, разбитной молодой штурман, попробовал даже доказать капитану, что наше нахождение в салоне послужит плохим прецедентом для прочих пассажиров, коим место, конечно, только в грузовом трюме. Однако капитан, хотя и не очень решительно, настоял на своем, и помощник буркнул: «орлайт». Это самое «орлайт» было любимым словом первого помощника «Революции», оно так же непрестанно вертелось у него на языке, как у капитана слово «Тобик».

Тобик – кривоногий рыжий ублюдок. Он живет в кают-компании. В изъятие всех судовых правил Тобику разрешается гулять по всему судну, не исключая и священного места – капитанского мостика. Поэтому Тобик непрестанно бродит по пароходу, обнюхивая все углы и сапоги попадающихся ему по пути матросов и пассажиров. Как-то так случается, что именно в тот момент, когда Тобик гуляет по спардеку, капитану приходит в голову угостить его тарелкой супу, раздобытой контрабандным путем в буфете. Капитан стоит в дверях своей каюты, выходящих в салон, и жалобным голосом выкрикивает: «Тобик, Тобик, То-о-о-би-к!» Это продолжается до тех пор, пока на трапе не послышится сопенье и недостающий короткими кривыми лапами от ступеньки до ступеньки щенок не скатится кубарем в салон. Тогда капитан произносит слово Тобик на другой лад: «У-у, Тобик… у-у-у, То-о-обик». Но Тобик отворачивается от тарелки с супом, и из-за неплотно прикрытой двери капитанской каюты слышится грустное: «Ну, Тобик… ну же, Тобик… Как же это ты так, Тобик?» Наконец, потеряв надежду на то, что ему удастся видеть, как его любимец будет завтракать, капитан нахлобучивает мятую фуражку с потемневшим, почти черным золотом шитья и, обмотав шею широким шерстяным шарфом, уходит наверх.

Скоро с палубы доносится: «Тобик, Тобик, Тобик… поди сюда, Тобик!» Ублюдок спокойно спит на капитанской койке. Капитан терпеливо спускается к себе и, взяв подмышку ублюдка, несет его наверх. Там капитан сосредоточенно шагает по мостику. Первые четверть часа ублюдок терпеливо ходит за капитаном, тыкаясь неуклюжей мохнатой головой в его сапог. Потом это ему, повидимому, надоедает, и он преспокойно совершает прогулку независимо от капитана. При этом он сосредоточенно обнюхивает все углы. В конце-концов щенок задумчиво останавливается у одного из углов штурманской рубки и, подобрав под себя задние лапы, приседает. Морда Тобика хмурится, клочья рыжей шерсти собираются комками. Капитан продолжает ходить, ничего не замечая. На глазах у нескольких десятков привязанных на нижней палубе лаек совершается величайшее святотатство. Лайки сидят на корточках и скулят в сторону Тобика. Тот тоже начинает урчать, не прекращая своего занятия. Капитан оборачивается на урчание. Однако, вместо громов и молний, которые, по моим представлениям о морских порядках, должны были бы посыпаться на голову ублюдка, лицо капитана расплывается в довольной улыбке. Он приседает около ублюдка и, сделав рукою жест, означающий: «не мешайте», с необычайной ласковостью начинает приговаривать, почти напевать: «То-о-о-бик… То-о-о-бик…» Заметив мою заинтересованность, капитан, не отрываясь от созерцания ублюдка, произнес почти шопотом:

– Не спугните, у Тобика три дня был запор…

Когда щенок встал и отряхнулся, неимоверно хлопая длинными мохнатыми ушами, капитан притащил щепочку и стал старательно соскабливать следы святотатства, совершенного под его капитанским покровительством.


2. НЕУЮТНЫЙ ПЕРЕХОД

К концу дня голод начал давать себя чувствовать вовсю. Посоветовавшись с Блувштейном и Черепановым, я отправился на переговоры с капитаном по вопросу о принятии нас на довольствие в кают-компанию. Оказалось, что отпуск для нас продуктов зависит от выборного артельщика команды, кочегара. Вскоре мне удалось отыскать кочегара-артельщика. Изложив ему наше Ходатайство, я получил самый категорический отказ.

Я сделал попытку апеллировать к разбитному первому штурману, но он беспомощно развел руками:

– В этот момент предпринять никаких мероприятий невозможно.

– Мне придется в таком случае вступить в частное соглашение с поваром. Голодными в течение всего рейса мы оставаться во всяком случае не можем.

– Орлайт, вступайте.

Через полчаса я достиг «частного соглашения» с поваром, согласившимся разогревать наши мясные консервы. Благодаря этому соглашению в дальнейшем наше питание на «Революции» сделалось несколько разнообразнее; к чаю с черным хлебом один раз в сутки прибавилось разогретое консервированное мясо.

Со сном дело у нас обстоит не лучше, чем со столом. В салоне места было ровно столько, чтобы один человек мог растянуться на палубе (во всю длину) и один на диванчике (не во всю длину). При этом лечь было можно не раньше, нежели последняя вахта отопьет последний чай. Иначе желающие пить чай не могли бы подойти к столу.

К ночи Блувштейн раздобыл себе где-то огромный постовой тулуп и довольно уютно устроился, подостлав его под себя. Я скрючился на своем диване, сунув под голову снятые ботинки и «Вздор» Вудворда. Однако заснуть не было никакой возможности. В салоне было очень холодно, так как забыли пустить сюда пар. Наконец, повидимому, капитан не выдержал, и через тонкую переборку я услышал, как он кричит в переговорную трубу, идущую от него прямо на мостик к вахтенному начальнику:

– Ало!… На мостике!… Ало!… Эй, кто там есть, скажите в машину, чтобы пустили к нам пар. Тут холодно, как в могиле.

Вскоре в паропроводах забулькал и защелкал пар. Каюта наполнилась приятным теплом. Затем это тепло перешло в удушающую жару.

За переборкой послышалось царапанье когтей. Дверь капитанской каюты приотворилась и показалась мохнатая морда Тобика. Он протиснулся в дверь и стремглав помчался к трапу на палубу. Разбуженный возней, капитан выскочил в одних кальсонах.

– Тобик! Тобик!

Но Тобик был уже далеко. Капитан вернулся в каюту, натянул поверх широких полосатых кальсон валенки и, надевая на ходу фуражку, побежал наверх.

Я стал дремать, но заснуть все-таки не было никакой возможности. Рубашка прилипала к телу от пота. Открыл иллюминатор, выходящий прямо на нижнюю палубу. Стало легче дышать. В каюту ворвался столб густого, холодного тумана. Наконец я заснул. Однако и тут мой сон оказался непродолжительным. Я давно уже привык к собачьему концерту на палубе. Ухо совершенно не реагировало на все виды воя, скулежа, визга, тявканья и рычанья, доносившиеся с палубы. Однако во сне мне показалось, что жалобный скулеж раздается у самой моей головы и что-то холодное льется мне на лицо. Я открыл глаза. Прямо надо мной в иллюминатор наполовину протиснулся один из щенков Наркиза. Передние лапы его висели уже в каюте, но веревка, на которой он был привязан, невидимому не позволяла ему протиснуться дальше и грозила его задушить. Дрожа от холода, щенок жалобно скулил и щелкал зубами. С мокрой, обвисшей жалкими прядями шерсти капала грязная вода мне на голову.

Сон пропал, и я вышел на палубу. Все судно блестит, как лакированное, от обильно оседающего тумана. С мостика не видно носовой рубки. Внизу, стараясь как можно ближе прижаться друг к другу, трясутся в мокром ознобе собаки. В узкую щель, оставленную для доступа воздуха, из трюма пробивается полоска электрического света, тусклого в белесой мути туманной ночи. На мостике скучно и неуютно. Поминутно вахтенный штурман берется за рукоятку гудка, и над трубой «Революции» свирепо клубится пар. Гудка нет. Из-под медного колпачка вырывается только сердитое шипенье с жалобным присвистом. Повидимому, за долгие годы своей северной службы «Революция» надорвала себе голос или безнадежно простудила его на весенних промыслах, богатых пронзительными, холодными норд-остами.

Подергав за рукоятку, штурман безнадежно бросал ее, чтобы через минуту снова сделать попытку извлечь голос из осипшего гудка. От этого настроение штурмана тоже делалось хмурым, и он мрачно ругал совторгфлотские порядки, пароход, туман и вообще все, о чем заходила речь.

– Вечно здесь этакая пакость! Разве это погода? Умора одна! То ли дело у нас на юге…

– А вы разве с юга?

– Да, с Ростова я. Плавал до сего в Черном море… Вот кончу рейс, опять на юг поеду, на военную службу призывают. Я вот… Но штурман не договорил. Забыв обо мне, он уставился в направлении курса и протянул руку к рукоятке гудка.

– Фу ты, леший… вроде как померещилось что-то. Будто раздяргивать туман-то стало. Как вам кажется? Но, по-моему, оптимизм штурмана насчет того, что туман «раздяргивает», оказался напрасным. Не только в эту ночь, но и на следующий день и следующую ночь и вообще все время до конца рейса мы ни на минуту не выходили из густого молока. Час за часом, вахту за вахтой надрывно сипел гудок.

14 августа мы по счислению должны были находиться не более чем в 40-50 милях от Гусиной Земли. Но обсервации не было никакой, а ошибка в счислении всегда может быть, особенно при полном отсутствии возможности астрономического определения. Поэтому капитан не решался итти дальше к земле и решил лечь на обратный курс.

Так взад и вперед мы ходили целый день. К вечеру туман немного прокинуло и удалось взять пеленги. Оказалось, что в счислении произошла довольно существенная ошибка. Курсовая черта, нанесенная на карту, была старательно стерта и нанесена вместо нее новая. Скоро весь горизонт снова затянуло и прокинуло только к вечеру. Взяли новые пеленги и снова вышло так, что мы вовсе не там, где должны были бы находиться по счислению. Снова резинка загуляла по карте, и штурман бережно прочертил третий курс.

Берега Новой Земли очень приглубы, но. глубины на картах нанесены редкой сеткой. Кроме того, все говорит за то, что берега должны изобиловать рифами и каменистыми кошками, что при крайне слабой освещенности карт представляет существенную опасность для плавания. Если бы мы шли на «Новой Земле» милейшего Андрея Васильевича, то, вероятно, он не слишком бы смущался близостью берегов, но для такого старого корыта, как «Революция», действительно спокойнее было держаться мористей. Капитан не решался подходить к земле ближе чем на 1,5 миль, и мы еще одну ночь проходили вдоль берегов полуострова Гусиная Земля, не имея точного представления, где именно мы находимся. Только к утру 15 августа туман прокинуло настолько, что в промежутки стал виден берег, и капитан еще раз, самолично счистив плоды штурманских трудов с протертой почти до дыр карты, уверенно нанес жирную курсовую черту, упершуюся прямо в устье Белушьей губы.

Вскоре мы, действительно, увидели у себя на траверсе по левому борту небольшой скалистый остров Подрезов. Когда он скрылся в перемежающихся волнах тумана, слева от курса показался мыс Лилье. К 10 часам туман стал быстро редеть, и в 12 часов мы вошли в бухту Самоед в Белушьей губе. Здесь уже чернеет своим тяжелым корпусом воскрешенный из подводного небытия «Эклипс», ныне «Ломоносов». Неуклюжие тяжелые мачты, опутанные сложным парусным такелажем, делают «Ломоносова» легко отличным от других судов. Немного поодаль, поближе к берегу, белеет на фоне серых гор плоский червяк «Новой Земли» с торчащей на самом юге хорошо знакомой нам желтой трубой.

По берегу около избушек бегают люди. Воздух глухо разрывают хлопки винтовочных выстрелов. Стреляют долго и часто. Это традиционный, местный способ приветствовать приход судна. Остервенелым диким лаем приветствуют наши четвероногие пассажиры приближающийся берег, откуда навстречу нам уже несется неуклюжий катер, как две капли воды похожий на гордость Жданова.

В клюзах «Революции» раздалось оглушительное скрежетание, загромыхал брашпиль, и якорный канат, разбрасывая вокруг себя осколки ржавого железа, устремился в холодную, неприветливую глубь бухты.

Наш неуютный голодный переход окончен. У борта уже покачивается карбас, куда под гиканье и остроты кочегаров спускаются наши пожитки. Через полчаса я с радостью хватаюсь за штормтрап «Новой Земли», несколько дружеских рук протягиваются сверху и тащат наперебой мое ружье, рюкзак и меня самого. С мостика широкой луной улыбается багровый лик Андрея Васильевича.


3. КОШКА КАПИТАНА МИХЕЕВА

Итак, мы на острове Новая Земля. По существу это вовсе не остров, а обширный архипелаг, состоящий из двух больших основных островов, Южного и Северного, носящих общее название Новая Земля и окруженных множеством мелких островов и островков, разбросанных вдоль всей их береговой линии. По своей природе Новая Земля резко отличается от Колгуева. Это уже не низменная плоская тундра, а сплошной гористый хребет, являющийся естественным продолжением материкового Уральского хребта.

Новая Земля расположена между 70° 31' и 77° 6' северной широты и между 51° 35' и 69° 2' восточной долготы. Длина острова с юга на север составляет приблизительно 1 000 километров. Площадь Северного острова составляет приблизительно 50 000 кв. километров, а Южного 41 000 кв. километров.

Новая Земля как бы соединяется с материком мостом – островом Вайгач. Пролив Югорский Шар, отделяющий, Вайгач от материка, и пролив Карские Ворота, отделяющий Вайгач от южного острова Новой Земли, издавна служили проезжими путями для мореплавателей, державших путь из европейских вод Северного Ледовитого океана в его азиатские воды, к устьям великих сибирских рек Оби и Енисея. Поэтому южная часть южного острова Новой Земли и остров Вайгач в известной степени уже освоены промышленниками как туземными, так и пришлыми русскими. По мере удаления к северу освоение Новой Земли все уменьшается. Этому способствует не только большая оторванность от проторенного морского пути, но и быстро увеличивающаяся суровость природы. На юге Новой Земли можно еще видеть целые склоны холмов, покрытые травой, иногда попадается ползучая карликовая ива. Но уже на высоте пролива Маточкин Шар, отделяющего Южный остров Новой Земли от Северного острова, встречаются только жесткие редкие мхи и лишайники. Всего на Новой Земле насчитывается только 19 видов представителей флоры.

Часть Северного острова покрыта шапкой вечного материкового льда, спускающегося глетчерами к морю сквозь многочисленные расщелины гор. По мере удаления к северу горы делаются все более и более суровыми не только вследствие своей оголенности, но и благодаря все увеличивающимся размерам и возрастающей крутизне и неприступности склонов. На Южном острове расположены 5 становищ, населенных промышленниками, самоедами и русскими. Население распределяется таким образом:


Становище Население

Самоедов Русских

Губа Белушья… 62 4

Малые Кармакулы… 22 28

Губа Поморская… 24 9

Русаново… 1 14

Красино… – 12


На Северном острове имеется только одно промысловое становище в губе Крестовой, где живут 18 самоедов и 4 русских. Кроме того, на Северном же острове расположена постоянная полярная геофизическая обсерватория Маточкин Шар, бывшая до основания метеорологической радиостанции на Земле Франца Иосифа нашей самой северной полярной радиостанцией. Теперь за Маточкиным Шаром остается только звание самой северной постоянной обсерватории (не только в СССР, но и во всей Европе). На обсерватории живет смена в 12 человек, ежегодно доставляемая сюда специальным экспедиционным судном Убеко Севера.

Хозяином на Новой Земле является островной туземный совет, работающий под председательством самоедина Тыко Вылки. Экономика острова находится целиком в руках Госторга, имеющего на острове своего уполномоченного и агентов по основным становищам. Столица острова – становище в Белушьей губе. В Белушьей губе находится и островная школа, размещенная в переделанной деревянной часовенке.

Трудно приходилось этой школе вначале, пока ей не удалось завоевать некоторого доверия самоедов. Зато теперь она никогда не страдает отсутствием комплекта учеников. При этом учитель отмечает одно замечательное свойство в своих питомцах. Будучи мало способны к восприятию премудростей грамоты и счета, они быстро овладевают искусством графической передачи окружающего. По мнению учителя, рисование должно быть основным предметом начального обучения, так как именно таким способом можно ввести туземного ребенка в круг совершенно не воспринимаемых им в объяснении понятий.

Следует заметить, что новоземельские самоеды сильно отличаются от тундровых колгуевских самоедов. Прежде всего на них наложил сильнейший отпечаток длинный период общения с русскими. Повидимому, к самоедской крови на Новой Земле примешалась русская кровь. Цвет лица у многих туземцев (молодых и среднего возраста) светлый; детишки в большинстве случаев отличаются необычайной белизной лица. Тип лица у некоторых туземцев также имеет мало общего с коренными тундровыми жителями. Лицо более продолговатое, скулы выдаются меньше, у глаз более правильный разрез. Я бы сказал, что у многих лица скорее напоминают типы Дорошевича – слишком ясна на них печать вырождения. Вероятно, немалую роль в этом сыграла и продолжает играть водка. Хотя официально ввоз водки на Новую Землю воспрещен, но она проникает сюда и служит здесь предметом того же вожделения и основой хороших отношений, как и на Колгуеве.

Весьма возможно, что в значительной степени светлую кожу, особенно у детей, доходящую до прозрачности, следует приписать истощенности организма и нездоровым условиям жизни. Не говоря уже о том, что жилищные условия оставляют желать много лучшего, питание также далеко не на высоте. Новоземельские самоеды лишены основного вида пищи, поддерживающей силы и здоровье материковых и колгуевских самоедов – свежей оленины и крови. На Новой Земле нет оленеводства. Горная местность и отсутствие достаточных ягельных пастбищ затрудняют это занятие. Попадающие на Новую Землю туземцы, принадлежащие к числу промышленников, занимающихся охотой на пушного и морского зверя, не чувствуют склонности к оленеводству. Новоземельский самоед уже не кочевник. Он привык жить в доме, построенном прочно и неприспособленном к образу жизни пастуха-оленевода. Сейчас Госторг делает попытки насадить на Новой Земле культурное оленеводство, но, насколько мне удалось уловить, дело это сопряжено с большими трудностями и на быстрый его успех рассчитывать трудно. Правда, на Северном острове и до сего времени встречается дикий олень, но его мало и охота на него крайне трудна, а, следовательно, и невыгодна.

Единственный вид свежатины, доступной местным жителям, это – рыба и морской зверь: нерпа, тюлень, морж. В периоды промысла они широко используют эту пищу.

Отсутствие на острове оленеводства налагает еще один отпечаток на местного самоедина – он страдает от недостатка меховой одежды. Из-за этого он или занашивает меховое платье до последней мыслимой степени, или пользуется дешевым европейским платьем и тканями, привозимыми сюда Госторгом. Оленьи меха для изготовления одежды завозятся на Новую Землю Госторгом же с Колгуева. Иногда привозится даже уже пошитое меховое платье: малицы и совики. Пимов сюда не привозят, так как в подавляющем большинстве жители – и самоеды и русаки – пользуются пимами, сшитыми из нерпичьих шкур. Для промышленников они имеют то преимущество перед оленьими пимами, что почти совершенно не промокают. Зато зимой они меньше предохраняют от холода. Поэтому новоземельские самоедки шьют и оленьи пимы, пользуясь привозным колгуевским камысом.

Вероятно, длительный период общения с русскими сделал самоедов более восприимчивыми к культурным начинаниям. Возможно, что этому способствует и то обстоятельство, что самый способ добывания средств существования заставляет новоземельцев скорее брать пример с русаков, пользующихся теми или иными усовершенствованиями в промысловой работе. В противоположность Колгуеву, здесь нельзя не обратить внимания на то, что моторный катер Белушьей базы то и дело шныряет по бухте под управлением самих самоедов. Несколько нелепое впечатление производят, люди в малицах с капюшонами, сидящие на руле или ковыряющиеся около мотора, но от этого управление катером не делается хуже. Правда, протекает работа на катере довольно шумно.

К концу дня, а может быть, и ночью катер лихо подошел к нашему борту, и началась погрузка на него самого Тыко Вылки, которого здесь называют не иначе, как «новоземельский Калинин». Говорят, что Вылка не протестует против такого наименования и даже приобрел себе на каком-то заезжем судне портрет Михаила Ивановича и пытается переработать его теперь в автопортрет, оставив прежнюю подпись. Надо сказать, что Вылка является местной знаменитостью не только потому, что он «Калинин»; в такой же степени способствует его популярности то обстоятельство, что он – единственный туземец Новой Земли, побывавший в Москве, где он учился живописи. Способности у Вылки, действительно, есть, но если, как говорят, он совершенствовал их во Вхутемасе, то нынешние рисунки Вылки чести Вхутемасу не делают. Однако, в отличие от полусотни своих однофамильцев, Вылка твердо закрепил за собою звание художника.

Сборы Вылки сводились, главным образом, к погрузке многочисленных собак и каких-то заветных тючков и мешочков, за которыми очень внимательно наблюдала старая самоедка, провожавшая Вылку и его спутника.

Собаки Вылки грузились по обычному здесь способу. Они, как гроздья, были привязаны к одной веревке за шею и за конец этой веревки просто втягивались на борт судна с катера. Снизу старая самоедка подталкивала некоторых, особенно извивающихся в петле собак под зад.

Через полчаса из желтой трубы нашей шхуны раздались хлопки.

На мостике появился штурман. Вскоре выполз и Андрей Васильевич, поеживаясь от вечернего холодка, несмотря на свою мохнатую меховую куртку.

Легкий ветерок поднимал дробную, беспорядочную рябь на поверхности бухты. Какая-то серая муть, нечто среднее между дождем и туманом, стала заволакивать силуэты строений на берегу. Уже не так уверенно чернели на фоне окружающих гор «Революция» и «Ломоносов», а пришедшее сегодня сюда гидрографическое судно «Мурман», окрашенное в серый военный цвет, едва выделялось в сумерках.

Андрей Васильевич наставил на «Мурман» свой кургузый бинокль.

– Нехорошее впечатление на профессора Николая Николаевича может произвести, что мы уйдем, не попрощавшись с ним.

Речь шла о Николае Николаевиче Матусевиче – гидрографе, уже много лет работающем на гидрографических работах в северных водах и пользующемся большим уважением у моряков. Но сейчас не до визитов. Капитан подошел к телеграфу и повернул рукоятку. На мостике было слышно, как в машине повторился звонок. Тотчас же из трубы стали вылетать черные клубки нефтяной копоти, и корпус «Новой Земли» задрожал как в лихорадке.

Стоя на мостике, капитан сам давал указания рулевому, так как нужно быть очень внимательным, выходя из бухты, изобилующей банками. Михеев отдавал приказания уверенно и спокойно, не справляясь с картой, испещренной цифрами глубин. Недаром он считается в Архангельске одним из лучших северных капитанов.

Поглядев в последний раз на тяжелые каменные гурии выходных створов, я спустился вниз, вняв гласу юнги Андрюшки, тщетно старавшегося созвать к ужину собравшийся на мостике командный состав. Однако не успел я доесть тарелку супа, как где-то под килем бота послышалось подозрительное шуршание, точно судно тащилось по грунту. Через минуту шуршание повторит лось, и от толчка тарелки поехали по столу. Весь корпус судна болезненно заскрипел.

Я бросился наверх. Андрей Васильевич стоял на мостике, вцепившись в машинный телеграф, и всеми доступными ему непечатными выражениями поносил картографов, не позаботившихся обозначить кошку в том месте бухты, где мы теперь крепко-накрепко сидели на грунте доброй половиной корпуса. Андрей Васильевич методически поворачивал рукоятку машинного телеграфа то на передний, то на задний ход. Вся шхуна тряслась. Из машинного доносилось неистовое громыхание Болиндера. За кормой кружились пенистые водовороты, вздымаемые бешено бьющим по воде винтом. Скоро «Новая Земля» стояла среди вспененной и взбаламученной воды, стояла твердо, как на якоре. Однако этого было недостаточно, чтобы капитан Михеев утратил свое благодушное настроение, раз он был вполне, убежден в том, что его подвели гидрографы, «прохлопавшие» мель в самой середине бухты. Происшествие скорее даже обрадовало его, чем огорчило. Андрей Васильевич довольно потер руки.- А ну-ка, скажите радисту, пусть перекликнется с «Мурманом». Нужно сообщить профессору Николаю Николаевичу о том, что мы сидим на мели… Впрочем, погодите, вон от «Мурмана» отвалил уж катер к берегу. Они, вероятно, хотят засечь наше место, чтобы точно нанести его на карту. Я сейчас составлю Николаю Николаевичу официальную радию, чтобы он имел впечатление нашей осадки.

Было ясно, что нам самим с мели не слезть. Пришлось прибегать к помощи «Ломоносова», прося его стащить нас на буксире.

Андрей Васильевич тем временем составил Матусевичу подробное радио, сообщив, что сидит на мели, не нанесенной на карту, и просит засечь его местоположение, чтобы отметить кошку.

Через минуту депеша была уже принята антенной «Мурмана». Кто-то у нас даже поздравил Андрея Васильевича с открытием кошки в столь важном месте, как Белушья губа.

– Ну, Андрей Васильевич, теперь, чего доброго, ваше имя будет увековечено на карте. В издании следующего года, небось, уже появится в Белушьей губе «кошка Михеева».

Польщенный Андрей Васильевич окончательно просиял и рассказал нам по этому случаю историю о том, как он составил когда-то где-то какую-то очень нужную карту и описал воды, в которых гидрографы наделали уйму ошибок.

В самый разгар капитанского рассказа, с почтением выслушанного штурманами, на мостике появился радист.

– Андрей Васильевич, ответ от Матусевича. Михеев взял было радио, но руки у нею по обыкновению так дрожали, что он передал бланк вахтенному помощнику.

– Вот это эффект! А ну-ка, Модест Арсеньевич, прочтите, что профессор Николай Николаевич пишет!

Внимательно вглядываясь в бледный карандаш, штурман раздельно прочел:

«Капитану Михееву точка благодарю за сообщение запятая но в том месте на котором вы сидите на карте показана глубина всего шесть футов точка понятно запятая это при осадке в двенадцать футов ваше судно не смогло пройти точка матусевич».


4. ОСТРОВ БАЗАРНЫЙ

Ночные сумерки уже почти совершенно скрыли от нас становище в Белушьей губе, куда мы выбрались, наконец, к выходу в море. Холодный крепкий ветер бил прямо в лоб. Пришлось натянуть на себя поверх свитра малицу.

Однако наше суденышко так мало и на нем столько нагружено всякого снаряжения, карбасов, строительных материалов, собак, что повернуться в малице буквально негде. Эта одежда явно не приспособлена для ношения на корабле. Даже сам Вылка, тоже облачившийся было в малицу, скоро сбросил ее и щеголял теперь в кожаной безрукавке, в каких в свое время к нам приходили пленные колчаковские офицеры. Безрукавка эта английской работы и шита, видимо, на людей совершенно иного сложения, нежели новоземельский Калинин, поэтому она у него спускается много ниже колен, как какой-то капот. Вылка производит впечатление очень добродушного и неглупого человека. Его можно обо многом расспросить. В свою очередь, и он тоже не перестает интересоваться всем новым, что видит и слышит.

Когда я, окончательно продрогнув, спустился в темный грохочущий колодец машины, то застал там Вылку. Старший механик с упоением тыкал в различные части машины и объяснял Вылке устройство Болиндера. Голоса Григория Никитыча не было слышно, и я мог с уверенностью сказать, что Вылка не мог понять ни одного слова из его объяснений. Тем не менее Вылка время от времени кивал головой с видом полного понимания. Его внимание главным образом привлекали запальные шары в головках цилиндров. Вероятно, это была единственная деталь в устройстве двигателя, назначение которой для самоеда было ясно по работе с промысловым моторным катером в Белушьей губе.

Госторг завез сюда катера, снабженные нефтяными двигателями, и, надо отдать справедливость, сделал это очень удачно. Маленькие семисильные Болиндеры безотказно работают в самых тяжелых условиях и чрезвычайно нетребовательны к уходу и обслуживанию. Строго говоря, Госторг не привозил сюда катеров, как таковых, привезены были только двигатели, а устанавливалась они уже на месте на обыкновенные большие карбасы. На карбасах для этой цели делались только дополнительные надстройки, чрезвычайно нелепого вида и сомнительного назначения. В общем сооружение как две капли воды походило на то, что построил себе на Колгуеве Жданов.

На одном из таких катеров Вылка и был капитаном. Таким образом он не был чужд и машинной технике. Вообще мне кажется, что то несколько ироническое отношение, которое сквозит в различной мере во всех разговорах русаков о Вылке, не вполне справедливо и скорее является пережитком плохой традиции в отношении к «дикарю».

Большинство соглашалось признать в Вылке художника, и почти никто не хотел относиться к нему всерьез, как к председателю островного совета, носителю высшей власти на Новой Земле. Впрочем, это нисколько не мешало самому Вылке отлично знать себе цену и даже, пожалуй, несколько переоценивать себя. С его представлением о полноте председательской власти мы имели случай прекрасно познакомиться на следующий день, подойдя к Кармакульским островам.

Почти все время от Белушьей губы до Кармакул мы шли в виду новоземельского берега. При условии отсутствия тумана здесь совершенно спокойно можно итти в расстоянии десяти-пятнадцати миль от берега, так как глубины очень велики.

Группа Кармакульских островов расположена около входа в укрытую губу, где стоит старейшее новоземельское поселение Малые Кармакулы, основанное в 1877 году. Но мы не собирались в этот раз заходить в Кармакулы – цель нашего прихода сюда составляли острова, где можно было получить интересную «натуру» для засъемки на фильм птичьих базаров. Для этой цели мы избрали небольшой скалистый остров Базарный, уединенно стоявший в море, в некотором отдалении от остальных островов.

Волнение было настолько сильно, что наш бот трепало как пробку, и капитан решил подойти к островам с подветра, для того чтобы спокойно бросить якорь. Встав в четырех милях от острова Базарного, он предоставил нам добираться до него любыми способами.

Единственным способом передвижения, имевшимся в нашем распоряжении, была шлюпка, и мы решили воспользоваться ею. Впрочем, недостатка в спутниках не было. Наоборот, огорченными оказались те матросы, которым не удалось вместе с нами итти на остров.

Неожиданное осложнение возникло со стрельбой. Дело в том, что для того, чтобы снять тучу птиц с проекцией на небо, необходимо было заставить их взлететь. Сделать это можно был только выстрелами. Поэтому я совершенно спокойно перекинул через плечо свой автомат и набил карманы патронами. Но Вылка весьма решительно заявил, что, по постановлению островного совета, стрельба на птичьих базарах воспрещена для того, чтобы не распугивать птиц.

Блувштейн обозлился и не менее решительно заявил:

– Ну, мне на это наплевать. Ничего не сделается базару от нескольких выстрелов.

Усы у Вылки ощетинились.

– Я говорю, стрелять нельзя.

Чтобы избежать столкновения с местной властью, я решил итти обходным порядком.

– Товарищ Вылка, стрелять птицу на базарах нельзя?

– Нельзя.

– А снимать на базарах кинокартины для центра можно?

– Можно.

– И охотников снимать можно?

– Я так думаю, что можно.

– А среди нас нет никого, кто был бы похож на промышленника. Вы, пожалуй, единственный.

– Не знаю.

– Вы согласитесь сниматься вместо охотника на фильм?

– А почему нет?

– Ну, и отлично, едем… Только, товарищ Вылка, не забудьте взять ружье и патроны. Я думаю, что ведь можно будет разок-другой выстрелить для фильма?

Вылка колебался.

– Ладно, можно, я так думаю, что один раз выстрелить можно.

– Может быть, и два раза можно?

– Я так думаю, што и два раза можно.

– Ну, вот и отлично, поехали.

Но тут снова возникло недоразумение. Вылка, повидимому, решил, что вина его в нарушении запрещения будет меньше, если он станет стрелять из чужого ружья.

– Я свой винтовка брать не стану.

– Ну, стреляйте из дробовки.

– Ты свою возьми.

– Из своей дробовки я и сам стрелять могу.

– Нет, тебе стрелять не можно. Запрещено.

– А вам можно?

– Мне можно.

– Ну, так берите и свою винтовку.

Вылка поколебался еще немного, но все же взял винтовку и один патрон.

– Товарищ Вылка, возьмите хоть обойму, что вы с одним патроном сделаете? Нам, всегда может понадобиться повторить сцену. Ведь нужно же, чтобы вы хорошо вышли на фильме.

Вылка полез в старую наволочку, где у него хранились патроны, и достал еще один. Понадобилось еще четверть часа торговли, чтобы убедить его взять третий патрон. До обоймы так и не доторговались.

Почти час нашу шлюпку кидало и швыряло с волны на волну, несмотря на то, что мы шли вдоль подветренной стороны острова. Весла гребцов то уходили в воду до самых уключин, то едва доставали самым кончиком лопатки до ушедшей далеко вниз пенистой воды. Фонтаны лились нам на спины. Черепанов сидел скрючившись на своих аппаратах, как курица на яйцах, стараясь защитить их от брызгов.

Долго идем вдоль нависших над яростными бурунами прибоя отвесных скал. Высокие серые стены совершенно вертикально поднимаются из бурлящей воды. Вершины их, такие же голые и серые, как облизанное волнами подножие, упираются в тяжелое свинцовое небо. Пристать к острову решительно негде. Одна скала отделилась от острова широкой расселиной, доходящей до самого моря. Узкий пролив перерезал весь остров. Вода в проливе почти совершенно спокойна, и невольно является желание пристать именно здесь. Но пролив сжат такими же отвесными стенами, гладкими, без малейших выступов, какие ограничивают остров со всех сторон.

С наветренной стороны острова как будто выдаются в море узкие длинные гряды, к ним можно было бы пристать. Но стоило нам только выйти из-за защиты острова, как мы увидели всю безнадежность попытки высадиться на наветренной стороне. Прибой тут так необычайно силен, что от нашей шлюпки могли бы остаться мелкие щепки. Едва ли удалось бы кому-нибудь выскочить на остров. Наконец на северо-восточной стороне Базарного мы увидели скалистый уступ, мощными ступенями спускающийся к воде. Благодаря образованной этим уступом косе, прибой здесь не так силен, и можно сделать попытку высадиться.

Выбрав момент, когда шлюпку подбросило к самой скале, быстро один за другим мы перескакиваем на скользкий отрог скалы. Нужно успеть вытащить за собой и шлюпку, прежде чем следующей набежавшей волной ее ударит о камни. Под ногами скользкий, покрытый мокрой зеленью камень. Ноги разъезжаются, руки скользят по мокрому фаллиню. Но сознание, что, если через минуту шлюпка не будет рядом с нами, ее разобьет в дребезги, удесятеряет силы. Через мгновенье фансбот уже лежит у наших ног в полной безопасности. Только теперь я замечаю, на чем мы стоим. Под ногами пластами наслоенный шифер. Слои тонки как картон. Направление слоев почти вертикально. Обитые острые края торчат как отточенные зубья пилы. Зубья урезаются в подошву. При малейшей неправильности движения ног кожа на сапогах задирается клочьями.

Терраска, на которой мы стоим, очень мала. В двух метрах от воды начинается обрывистая серая стена. Вся она состоит из таких же тонких слоев шифера – зазубренных, острых, впивающихся в пальцы при каждом прикосновении. А не дотрагиваться до них руками нельзя, потому что лезть приходится, цепляясь всеми четырьмя конечностями. Вдобавок шифер до последней степени выветрен и осыпается при каждом шаге. Мы сделали большую оплошность, не захватив с собой каната для подъема; без каната подниматься очень трудно, особенно с кинематографическими и фотографическими аппаратами.

Но стоило нам добраться до верхней террасы острова, как мы немедленно забыли все невзгоды восхождения. Плато представляет собой почти гладкую площадку, покрытую бледно-зеленым ковром мха и чахлых мелких лепестков. Мох лежит на острове тяжелым одеялом поверх тонкого слоя рыхлой серой земли. По краям обрывов мшистое одеяло свешивается над пропастью и сползает вниз под ногой, увлекая за собой целый дождь мелких камней. На эту огромную высоту волны прибоя не достают ни при каких обстоятельствах, а между тем порода здесь измельчена больше, чем внизу, около моря. Сколько веков должен работать ветер над расщеплением камня на эти тонкие рыхлые пластинки, ломающиеся в пальцах, как слоеный пирог. Отсюда видно на много миль. Остров, повидимому, является господствующей вершиной в этой части побережья, так как даже кармакульский берег виден довольно далеко вглубь.

Между нами и берегом, где-то бесконечно далеко затерялась наша шхунка. В бинокль видно, что она, как беленький пробковый поплавок, переваливается с бока на бок. То ее белый борт совершенно исчезает за круглым красным днищем, то, перевалившись через самое себя, шхуна показывает черную просмоленную палубу.

Первая терраса острова сравнительно, невелика. Она оканчивается глубокой пропастью, отделяющей ее от следующей террасы. Пропасть, к счастью, настолько узка, что мы без труда перепрыгиваем через нее. Следующая терраса уже больше, и переход на третью прегражден настолько широкой расселиной, что через нее не только нельзя перескочить, но и вообще без альпинистского снаряжения нет никакой возможности перебраться.

Из пропастей, разделяющих террасы острова, как из рупора, несется оглушительный гомон. В первый момент делается совершенно непонятным, что столь малое число птиц, какое видно в этих, расселинах, может произвести столь отчаянный шум. В сумраке скалистых трещин сравнительно редко вкраплены белые точки, в которых можно определить прилепившихся к стене чаек и глупышей. Однако, приглядевшись, вы видим, в чем дело. Белые пятна – это птицы, сидящие так, что видно их белое брюшко. Большинство же их сидит так, что видны только темно-серые и черные спинки. Их в сумраке не сразу различишь, а оказывается – здесь буквально несметное множество птиц. Они сидят, уцепившись за едва заметные выступы скал. Тут же без всякого гнезда копошатся птенцы на расстоянии нескольких сантиметров от края пропасти.

Обойдя расщелину, мы отыскали на задней стороне острова узкую перемычку, соединяющую второе и третье плато. Тонким, как нож, гребешком эта перемычка тянется на несколько метров ниже верхнего края обрыва. Мы решили ею воспользоваться, чтобы дойти до конца острова. Однако это оказалось далеко не так просто. Края перемычки осыпаются при малейшем прикосновении. Падающие камни увлекают за собой другие, и при каждой попытке ступить на этот ненадежный мостик в темную бездну с грохотом летит целый дождь камней. Долго провозились мы над преодолением нескольких метров пространства, все время рискуя свалиться вниз, где, поднимая кинематографические каскады брызгов, бушует море.

Этот переход мы преодолели, передвигаясь по гребню верхом, но до конца острова все-таки не дошли, так как следующее плато оказалось отрезанным сплошной пропастью значительной ширины и без всяких перемычек.

Решили спуститься к берегу с наветренной стороны: При всей наружной легкости это оказалось еще труднее подъема. Если бы мы не нашли здесь длинной веревки, оставленной промышленниками, то, вероятно, так и не, могли бы осуществить спуск.

Кармакульские промышленники посещают остров Базарный для сбора яиц и добычи птицы. Яйца гаг, кайр и гагар очень крупны и с успехом употребляются в пищу. На верхнем плато острова мы нашли несколько маленьких пещерок, вырытых в тонком пласте почвы и обложенных плитами шифера. В этих пещерках сборщики складывали остатки промысла. К сожалению, подавляющее большинство яиц оказалось уже испорченными, и нам удалось выбрать всего несколько штук, пригодных для того, чтобы передать нашему повару, дяде Володе, для приготовления теста на пирог.

Птицу промышленники добывают руками. Мы сами убедились в том, что это не представляет никаких трудностей. Птицы сидят совершенно спокойно, подпуская к себе на расстояние двух-трех шагов. Это вполне достаточно для того, чтобы накинуть на них сетку или просто ударить палкой. Именно последний способ промысла наиболее здесь распространен. Палкой бьют птицу не только на базарах, но и на воде. В августе-сентябре гаги, или, как их здесь называют, «турпаны», плавают огромными стаями. Поднять турпанов с воды не легко, они охотно прячутся от человека, ныряя в воду, но не отрываясь от нее. Взлетают они только уже в самый последний момент, когда шлюпка буквально давит их. Это дает возможность добывать по несколько сотен штук в день на человека. Здесь гаг в пищу совершенно не употребляют – они идут на корм собакам. Для этой цели промышленники запасают гаг на зиму по несколько тысяч штук, и в августе можно видеть, что крыши изб сплошь, толстым слоем обложены битой птицей.

С успехом идет эта птица и в качестве привады для песцовых капканов.

Вся трудность промысла птицы на базарах сводится к тому, чтобы до нее добраться. Как правило, птица лепится на наиболее неприступных отвесных скалах.

При нашем приближении птицы почти совершенно не снимались с мест. Особенно трудно согнать с места тех самок, которые сидят около еще совсем маленьких, не умеющих летать птенцов. С такого места самочка взлетает только тогда, когда вы ее почти берете рукой. Без матери птенец при приближении протянутой руки начинает биться и при малейшем неосторожном движении падает вниз, превращаясь в мокрый красный блин.

Мы попали на базар как раз в тот период, когда шло деятельное, обучение полетам молодого поколения. Молодые птицы очень неохотно бросаются в воздух вслед за старшими. Многие из них успевают пролететь вниз значительное расстояние, прежде чем расправляют крылья. Некоторые так и падают вниз на камни, не полетев. Вообще поверхность крыльев у гаг и гагарок явно недостаточна для их массивного корпуса. Они с большим напряжением взлетают, если под ними нет запаса высоты, чтобы они могли просто броситься в воздух вниз. Это, между прочим, послужило причиной того, что Блувштейну долго не удавалось получить кадра «тучи птиц закрывают небо». Эти тучи вместо того, чтобы взлететь со скал и миллионами своих тел закрыть солнце и небо, при выстреле Вылки темной массой устремлялись вниз, к воде. Блувштейн выходил из себя, кричал «отставить, повторить сцену», но пернатые артисты ничего не хотели знать и упорно камнем бросались к морю, стоило нам каким-нибудь способом спугнуть их с насиженных мест.

При всей своей кажущейся безобидности птицы очень злы. За неосторожную попытку взять гагарку голой рукой наш радист поплатился тем, что птица вцепилась ему сильным и крепким, как клещи, клювом в палец, да так и повисла на нем, не желая выпустить. Пойманные и натравленные друг на друга, птицы беспощадно бьют одна другую клювами. Если им удается сцепиться клюв с клювом так, что одна ущемляет челюсть другой, их невозможно растащить.

Немало времени ушло у нас на перетаскивание киноаппаратов по восточному склону острова. Люди падали, катились по сыпучему откосу, раздирая в клочья платье и кровяня руки. Черепанов героически ползал с остряка на остряк, судорожно вцепившись в ручку камеры. Устроив цепочку, мы передавали аппарат и штатив с рук на руки. Когда цепочка кончалась, верхние, обдирая штаны, сползали вниз и составляли новую цепь. Самое неприятное во всем этом предприятии – сознание, что если свалишься в расселину, то никто из спутников не в состоянии даже будет помешать птицам немедленно сделать из тебя завтрак.

Был уже конец дня, когда мы начали спуск к тому месту, где оставили шлюпку. Лежа на животе на кромке каменной стены, можно далеко внизу видеть белую скорлупку нашего фансбота, окруженную зелеными, блестящими скалами. Повидимому, начался прилив, потому что пена прибоя уже заливает фансбот и ударами волн его корму поднимает на камнях. Нужно торопиться, если мы не хотим застать внизу кучу дров и оказаться отрезанными от шхуны, с которой не видно того места, где мы приставали к острову. Оставшись без сообщения с судном, мы были бы даже лишены возможности дать на него знать о себе.

На судне нас, повидимому, тоже заждались. Один за другим послышались со стороны шхуны слабые хлопки выстрелов. Вероятно, нас вызывали.

Ко времени нашего возвращения все уже было готово к снятию с якоря. Как только мы закончили дикую пляску вокруг шхуны и подняли фансбот на шлюпбалки, «Новая Земля» двинулась к открытому морю.

Выйдя из-под защиты островов, мы увидели, какой силы волнение разыгралось в открытом море. Наш бот кидает как бочку. Я долго пытался сделать запись в дневнике о посещении Базарного, да так и махнул рукой. Вместо букв выходили какие-то невообразимые каракули, и строчки расползались по всей странице.

Хуже всех, как всегда, пришлось из-за этой качки Черепанову. Несмотря на голод после целого дня лазания по скалам Базарного, он не нашел в себе силы приняться за ужин и немедленно отправился в кубрик. Когда; поужинав, я пришел его проведать, из-под одеяла торчал только конец бледного носа. Бедняга едва нашел в себе силы попросить кислого чая.

Я добросовестно нацедил в камбузе большую кружку чая и вылил в нее половину пузырька клюквенного экстракта. Но мои лучшие намерения пропали даром. Пробраться на бак, сохранив в целости кружку чая, оказалось невозможным. Уже ко входу в кубрик в кружке было больше морской воды, чем кислого чая. Когда же я ступил на верхнюю ступеньку совершение отвесного трапа, ведущего в кубрик, судно так качнуло, что я не удержался на ногах и вместе с кружкой полетел вперед. Не знаю, к счастью или к несчастью, но я не полетел в пространство кубрика, а заклинился между подволоком и бимсом, образующим над трапом нечто вроде арки. Все содержимое кружки с размаху выплеснулось прямо на головы сидящих вокруг кубричного стола заядлых игроков в домино, которым на этот раз пришлось бросить партию не доигранной и поспешить мне на помощь.


5. ПОМОРСКАЯ ГУБА

По мере того, как мы подвигаемся к северу, делается все свежее. Ветер, пропитанный туманом, пронизывает насквозь. Временами, когда туман пропадает, воздух становится кристально прозрачным. Скупые краски, лежащие к востоку, от Новой Земли, кажутся яркими, почти до искусственности подчеркнутыми. Они делают изображение острова обманчиво близким.

Удаление к северу резко сказывается и на природе. Горы Новой Земли становятся с каждой милей внушительней по своим размерам. Их склоны, лишенные всяких признаков растительности, по крайней мере, такой, которую можно видеть на расстоянии нескольких миль, приобретают суровый, даже мрачный характер. Серо-бурые скаты очень круты. Такой крутизны мне никогда не приходилось прежде видеть в горах. Несмотря на то, что на большом расстоянии склоны гор почти всегда кажутся более отлогими, чем они есть в действительности, об этих горах уже отсюда, с расстояния в десять миль, можно с уверенностью сказать, что восхождение на многие из них должно составить большие трудности. Некоторые пики кажутся и вовсе неприступными. В расщелинах, представляющих собой в большинстве случаев глубокие складки, белеет снег. Местами снег спускается почти к самому морю. Шапки большинства вершин покрыты не то снегом, не то льдом. Они лучатся ярко-розовым светом каждый раз, как из-за облаков выглядывает солнце.

Сегодня, после долгих дней тумана и затянутого свинцовыми тучами неба, мы впервые видим глубокую бледно-голубую чашу, разрисованную тонкими, зыбкими мазками перистых облаков. Солнце пользуется каждым просветом в редких облаках, чтобы облить нас блистающим золотым теплом.

Почти совсем перестало качать. Низкие пологие волны размеренно бегут нам навстречу под мягким давлением небольшого норд-оста. К тому времени, когда мы увидели вдали глубокий разлог, которым начинается пролив Маточкин Шар, волнение и вовсе улеглось. Мы вошли в пролив совершенно спокойной водой.

Протяжение пролива Маточкин Шар около 100 километров. Он разрезает Новую Землю на два основных острова, соединяя собою Баренцево и Карское моря. Крайними пунктами пролива являются мысы Столбовой на Баренцовой стороне и Выходной на Карской стороне. Маточкин Шар служит довольно надежным путем для судов, идущих из одного моря в другое, благодаря тому, что он освобождается ото льдов иногда ранее расположенного южнее пролива Карские Ворота и еще более южного Югорского Шара. Кроме того, извилистый и узкий Маточкин Шар очень хорошо укрыт от ветров и потому почти совершенно защищен от волнений.

Сейчас же у выхода пролива в Баренцово море лежит губа Поморская, широким полукругом врезающаяся в Южный остров. В глубине этой губы ютятся избушки промыслового становища Маточкин Шар. Расположение этого становища исключительно неудачно. Весь берег открыт действию ветров, дующих с Баренцева моря, и штормовая волна не имеет никаких преград на пути к строениям.

Когда мы в свете косых лучей яркого утреннего солнца подошли к становищу, навстречу нам раздались один за другим несколько приветственных залпов и, как на хорошем адмиральском учении, немедленно отвалил от берега моторный катер, принадлежащий местной артели. Артель в Поморской представляет интереснейший образчик совместной промысловой артельной работы русских колонистов и самоедов. Повидимому, действительно на всей Новой Земле организационная и политическая работа Госторга велась правильнее, чем на Колгуеве. Коллективизация промыслов, являющаяся жупелом для колгуевцев, у новоземельцев претворяется во вполне реальные и в основе здоровые формы. Для работы на катере, управления им и ухода за двигателем в состав артели входит специальный человек – моторист. Среди русских членов артели этот моторист, кажется, единственный чужак – не помор, а тамбовский. Трудно позавидовать этому тамбовцу. Средств для поддержания катера в порядке почти никаких, а надобность в моторном судне огромная и повседневная. Много приходится делать чисто кустарным порядком из подручных материалов, поэтому катер имеет довольно своеобразный вид и конструкцию. Как и у всех подобных ему судов Новой Земли и Колгуева, больным местом катера является управление, собранное из каких-то велосипедных частей. Оно поминутно заедает, цепь рвется, болты выскакивают, особенно когда на руле оказывается кто-нибудь из мало подготовленных к этому делу членов артели.

Пока мы шли на катере к берегу, управление успело дважды испортиться, и мы без руля крутились по губе в течение получаса, рискуя ежеминутно врезаться в береговые камни.

Подход к становищу отличный: всего каких-нибудь два метра остается прошлепать по воде, а если катер мало нагружен, то и того меньше.

Площадка, на которой расположены домики становища, поражает прежде всего тем, что она на протяжении целого километра великолепно вымощена крупным камнем. Мостовая так хороша, что главная улица Архангельска, несомненно, может ей позавидовать. На поверку оказывается, что мостовая эта естественная. Соорудило ее море: накатило на берег огромное количество камней, утрамбовало их прибоем и сгладило, как хороший каменотес. Растянутая вдоль берега полоса мостовой, однако, не широка – не больше пятидесяти метров; за мостовой начинается полоса песка, представляющая собой дно озера, образующегося в период интенсивного таяния горных снегов.

Нас поразило, что в самой середине этого высохшего озера, так же как и по его краям, разбросано несколько совершенно разбитых карбасов и стрельных лодочек. Оказывается, за несколько дней до нашего прихода с моря налетел крепкий шторм. Сила ветра была так велика, что волны перехлестывали через все становище. Подхватив лежавшие на берегу карбасы и стрельные лодки промышленников, вода перебросила их через становище в озеро, превратив при этом в груды истерзанных щепок. Промышленники ежеминутно ждали, что та же участь постигнет их жилища, дрожавшие и скрипевшие под ударами ветра и воды. Для промышленников это было бы совершенно непоправимым бедствием, так как домов в становище всего три, все они переполнены, четвертое строение – бывшая часовенка – для жилья не годна и служит артели складом промыслового снаряжения и продовольствия.

В центре становища стоит наиболее обширный и лучше всех построенный дом, поставленный здесь когда-то художником А. А. Борисовым. Вероятно, это самое северное ателье в мире. Направляясь к этой полярной студии, мы были встречены несметной ордой дико лающих и беснующихся собак всех мастей и размеров. В большинстве это крупные и лохматые лайки – единственная порода, которую стоит здесь держать ради езды.

Приехавший с нами Тыко Вылка, оправив на себе неизменную кожаную безрукавку и зажав подмышку откуда-то взявшийся большой портфель – признак его председательского достоинства, – важно направился к крайнему дому, где помещалась контора артели. А мы, преодолев сопротивление собак, наскочивших на нас сплошной мохнатой стеной, протискались к борисовскому дому.

В этих краях, куда не каждый год заходит по два судна, от души рады каждому свежему человеку. Можно спокойно итти в дом к совершенно незнакомым людям, не боясь того, что, по русской пословице, вы, как непрошеный гость, окажетесь хуже татарина.

При входе в дом несколько дверей одна за другой открываются перед нами. За первыми сенями-тамбуром следуют вторые, внутренние сени. Здесь привыкли беречь тепло. Его не приходится слишком щедро выпускать на волю, коли каждое полено на счету. Дрова ведь привозят из Архангельска.

Половину просторной светлой горницы занимает огромная русская печь. Около печи возятся две хозяйки – жены двух из живущих в этом доме промышленников.

В красном углу под образами виднеется темная груда подушек и одеял, наваленных на узкую койку. При нашем приближении груда одеял зашевелилась и с койки поднялся человек. Перед нами вырос во всем своем величии самый настоящий Зевс. Широкое, крепко сшитое тело, огромный рост. Большая голова с широкой кудрявой бородой и львиной гривой волос. Это старейший матшарский промышленник Князев. Болезнь приковала его к койке, но ради нашего приезда и он, покряхтывая, спустил ноги и сунул их в гигантские валенки.

Обе хозяйки хлопотали вовсю, и скоро на столе появились давно забытые нами яства: пышный белый пирог с гольцом, свежий белый хлеб, сухие, крепкие как камень баранки и малосольный голец, заменяющий здесь семгу.

Занимая нас разговором, хозяйки присели к столу. Бросаются в глаза истомленные бледные лица обеих женщин. Невольно спрашиваем:

– Очень трудно здесь жить?

Первые две зимы было очень тяжело, а потом ничего.

– А без города не тоскуете?

– Опять-таки трудно было сначала, а потом ничего. Конечно, много легче, если изредка в город съездить ну, хотя раз в год. А только не всегда это возможно осуществить, потому что все в зависимости от парохода, а пароход нас не балует – не каждый год два раза зайдет. Но, между прочим, за делом скучать и не приходится. Ведь работы-то на нас приходится слава тебе господи, дай бог всякому.

– Многовато?

– Да, немало. Впрочем, и тут жаловаться не следовает, потому очень понятно, что в зависимости от работы и достаток. Ведь не век же здесь вековать, а к отъезду чего поболее припасти всегда не мешает. Я вот в том годе в городе была, а сей год уже и не особо охота. Ведь у нас там, особливо в деревне, хуже нашего здешнего живут…

Тут хозяйку перебил сын Князева, Михаила, ражий плечистый парень лет восемнадцати.

– Ну, это вы уж напрасно насчет того, што в городу хуже здешнего.

Сосед Михайлы, молодой белобрысый промышленник стал поспешно дожевывать запихнутый в рот огромный кусок пирога, но, так и не дожевав, с полным ртом поддержал Михайлу.

– Это верно, Михайла, конешно, правильно выразился. Рази есть возможность ставить вровень нашу здешнюю жись с городской и даже с деревенской. Им там все, а нам одно мучение и, главное, што во всем недостаток из-за прижиму терпим.

– Какого прижима?

– Вполне понятно, какого – госторговского. Разве это справедливость? С нас за все втридорога, а нам за все полцены. За песца первого сорта вон всего пятьдесят пять целкачей дают, а небось, сказывают сами их за границей по сто десять сбывают. Рази это правильно?… Ну, а нам-то все подороже. Вот, к примеру, почем сейчас в городе мука-то идет?

– Ежели вас интересует твердая государственная цена, то я не сумею вам сказать, да это и не так интересно, потому что все равно мы в городе на норме сидим – фунт в день на брата хлеба получи и баста. А что касается спекулянтов базарных, то у них, кажется, рублей по сорок пуд идет.

Парень широко открыл глаза и поперхнулся пирогом.

– То-есть как же фунт?

– А так, фунт на день. А у вас сколько на человека полагается?

– У нас… вволю.

Окружающие засмеялись. Старик Князев поскреб бороду и раздельно бросил парню:

– Ты, Лешка, брось чепуху-то нести. У нас еще, видно, слава богу. Голодом не сидим.

– То-есть как это не сидим? Што хлеба вволю, так уже по-вашему и слава богу? А што Госторг по рублю на рупь на нашем горбу выбивает, это по-вашему тоже слава богу?

Я сделал попытку вступиться за Госторг.

– Видите ли, товарищ, вы неправы. Госторг завозит вам сюда с большим трудом товары и отпускает их в конце-концов почти по тем же ценам, по каким мы получаем их у себя в городе. Как вы думаете, ради чего Госторг все это вам сюда везет? Ради того только, чтобы доставить вам возможность побольше чайку пить, чем мужику в России, да побольше сахару наваливать? Ведь и Госторг за те продукты, которые он получает от государства для вас, должен принести государству какую-то реальную пользу. Такой пользой со стороны Госторга является предоставление в распоряжение государства твердой иностранной валюты, нужной нам для покупки за границей машин, идущих на оборудование строящейся советской промышленности. Ведь нельзя же требовать от Госторга, чтобы он платил вам дороже, чем он сам продает песца за границей, а ведь не мне вас учить, как трудно пушнину продать иностранцу. Небось, не раз нюхались с норвежскими контрабандистами насчет сбыта скрытой от Госторга пушнинки?… Знаете, как он придирается к каждому пятнышку и какую цену дает…

Парень неуверенно промычал:

– У нас такого не бывает.

Князев сумрачно промолчал.

Нам не дали окончить разговора, в дверь почти неслышно вошёл самоедин. Его присутствие я обнаружил по острой струе едкого запаха тюленьего жира, ударившей в нос. Самоедин потоптался на месте и не спеша протянул:

– Ты, Лекся, на контор ходи, присидатель кликал.

Васька сгреб меховую шапку самоедского покроя и, на ходу напяливая ее на голову, вышел. Князев кивнул ему вслед:

– Секретарь он у нас… артельный.

– А кто у вас председатель?

– Самоедин – председатель-то.

– Выбрали?

Князев помялся.

– Разве наши самоедина выберут?

– Ну, так как же он попал в председатели-то, этот самоедин?

– Мода такая пошла, чтобы на острову все островное было. Ну, а раз островное, так, значит, должно быть и самоедское. Если бы мы не самоедина выбрали, то артели бы хуже работать было.

– Ну, а председатель-то как, ничего?

– Ничего, парень как парень. Из самоедов, конечно, посмышленей.

– А как вообще жизнь, как промысел? Вы сами давно здесь?

– Да, пожалуй, что давненько в общем-то. Вот уж сей год восемнадцать зим отсидел.

У меня даже дух захватило.

– Восемнадцать зим… И ни разу не выезжали?

– Нет, выезжал один раз; позапрошлый год в Архангельске бывал. Уж больно захворал тогда… И вот сей год опять, вероятно, ехать придется. Когда в городу-то был, доктор ишиас у меня признал, так, видно, леченье-то не очень помогло, сей год опять невмоготу стало. Как малость простыну али просто на ветру, так просто ни встать ни сесть, хоть криком кричи.

– Да, болезнь это неприятная.

– Прескверная болесть-то… Она у меня, видно давненько была, а только я все перемогался, думал, просто старость сказывается. Но, между прочим, нет, я еще крепкий… Вот все годы один здесь зимовал, а тот год сына привез. Вместе две зимы перезимовали с Михайлой-то. Привык парень маленько, а оставить его здесь как-будто и боязно, больно жизнь-то здесь тяжела. Ведь тоже, знаете, как затемняет, так иной раз обет даешь последний год отзимовать, а там и на родину. Ну, а как лето-то опять придет, глядишь, и обет тот позабыл и снова одну только зимовку пересидеть закаиваешься. Промысел теперь, конечно, похуже стал, но все-таки жить можно. Нечего бога те гневить… прикопить-то, конечно, тоже кой-чего можно. Как сказать, плохо ли хорошо ли, тысяч на пять рублей промыслу за год сдашь, ну, забору тысячи на две покроешь, ну, на тысячу может, а может меньше, прочего расходу, Значит, тысячи две-то все очистится. Ежели кто не пьет, то, конечно, в этих местах поправиться может.

– А вы не пьете?

– Закаялся раз и навсегда с одного случая.

– С какого такого случая?

– Долго рассказывать.

– Ничего, время есть, расскажите.

– Да и рассказывать-то особенно нечего… Тогда еще артели-то у нас и в помине не было. Как.-то раз в те годы было это, когда большевики на земле-то с белыми воевали. Ну, к нам, конечно, не заглядывали, не до нас тогда было. А нам-то от этого не легче. Жить нужно, есть нужно, одежонка нужна, ружья нужны, порох нужон, снасть промысловая нужна. Ну, конечно, греха не утаишь – с норвежцем мы тогда шибко нюхались. А правду-то сказавши, как было и не нюхаться. С русской-то земли ничего ведь не шло, а норвежец нам все предоставлял и по продовольствию и по снаряжению. И притом преотличного качества товары. Ну, понятное дело, и нам приходилось поработать на промыслу для того, чтобы было чего у норвежца-то менять. Рыбный промысел у нас, сами знаете, никакой. Насчет морского зверя дело, конешно, много лучше, но между прочим и это дело не так уж выгодно, потому оно много трудов требует на себя. Если год удачливый и зверя много, то, пожалуй, можно бы при сноровке вполне управиться с одним тюленьим и моржовым промыслом, но работа нужна дружная, артельная. А тогда было не до артелей. Каждый сам за себя промышлял. И хорониться опять-таки приходилось, потому хотя власти никакой у нас и не было, а все-таки побаивались: а ну, как ненароком все-таки кто явится по закону промысел обирать. Ну, в общем работали в одиночку больше. Разве семейственно или своей компанией – человека по два, по три. Так вот и мы промышляли с одним зимовщиком, с Андреем Косых. Он в городу сейчас живет, может, знаете?

– Нет, не встречал.

– Ну, ин не так важно. А только сей Косых Андрюха парень был жохлый и до промыслу весьма лют. Они все с моим брательником младшим Санькой в угонку старались – кто кого больше добудет. Ну, морским-то зверем одним, конешно, не проживешь, и больше мы на песца нажимали. А только такой год тогда, помню, пришел, что песца точно повыбило. Сколько ни бились- нет его да и только. А как раз норвежцы заказывали песца первосортного, сколько ни будет, им приготовить и, по возможности, предоставить медведя. Ну, с песцом, видимо, дело срывалось, мы и порешили на медведя нажать…

Для этого случая двинулись мы на Карскую сторону. Там повыше Выходного мысу, что у самого Маточкина, губочка есть махонькая – Крынкина1. Ну, так в той губочке медведь частенько бывал. А еще повыше и еще лучше по этому делу было, губа там, Чекина прозывается. Ну, мы так и шли: ежели не в той, так в другой, а уж медведей-то наверняка добудем. Саней с нами трое

____________________

1 Повидимому, бухта Канкрина. Авт.


было и собак сорок штук. Путь-то туды льдом, прямо проливом. Льду набито – не сказать. Тороса наворочены. Итти тяжко. То и дело собакам через тороса сани подсоблять тащить приходится. Маяты этим путем примешь невесть сколько, пока до Карской-то стороны дойдешь. К концу третьих суток только к Выходному дошли. Две ночи в пути на проливе переспали. Палатка у нас норвежская была – очень хорошая палатка. Ежели примусом обогреть, то просто как дома на печи спишь. Никакая мятель не страшна…

Пока до Крынкиной губы дошли, погода портиться стала. Только добрались, а тут Дай бог успеть палатку те расставить, пока штормом не сдернуло. Расставили, снежком закидали, а метелица-то уж в полном действии.

Крутит снегом, бьет по полотнищу как дробовыми зарядами. Собаки на палатку-то навалились. А от них через час одни бугорки только. Ночь переспали, а ветер не спадает, вьюга метет все, как и вчера. Снова залегли. Да так двое суток из палатки и носу не казали. Не видать конца шторму-то… Меня уже опаска брать стала: ежели так просидим, провиант зря похарчим и без промыслу назад ворочаться придется. Ажно тоска забрала. И так-то в полдень темь стоит, а тут еще палатку снегом обвалило, что замуровало. И ветер-то орет так, точно все зверье с Новой Земли сошлось и об нас плачет. Худо стало. Тоска. Ну, не выдержали мы тут-маленько и дерябнули. Спирт норвежский, он вонючий да валкий. И не приметили, как сон-то свалил. Вдобавок в палатке тепло стало, как в землянке, от наваленного сверху снега. Разомлели…

И господь его ведает, сколько времени спали-то, а только, видимо, совсем маленько, потому что когда проснулся, голова у меня была что твой котелок – никакого соображения. А проснулся я оттого, что крыша палаточная на меня провалилась. И ровно весу-то в ней ничего, а давит так, что ни повернуться ни вздохнуть. Возня наверху какая-то идет – собаки дерутся. Да так при этом кувыркаются, что все у нас под полотнищем к дьяволовой матери полетело. Попытался я было на корачки встать – на себя навалившуюся палатку поднять, а только невмоготу. В голове гудит, руки, ноги не совсем исправно меня слушают. И стало мне казаться, что как бы ерунда все это, и надо, мол, просто-напросто спать завалиться. Было я уже и опустился снова, как точно резануло меня по мозгам-то: слышу, кричит на воле Санька, брательник мой. Да так кричит, словно пытает его кто. Из самой души вопит. И как ни был я пьян, а понял тут, что что-то нескладное приключилось на воле-то. Стал я Андрея расталкивать, а он без всякого понятия – мычит только и головой крутит. А палатка-то уже вовсе завалилась и дышать трудно стало. Плюнул я на Андрея и спиной что есть силы в палатку уперся. А она вдруг возьми да без всякого труда и подайся, я с размаху прямо в сугроб и вывернулся. А кругом уже никого нет. Только под откосом, что к берегу спускается, клубок какой-то ворочается, ажно снег столбом кружится. Оттуда и собачий лай идет. Но только, прежде чем я своими пьяными глазами-то разобрал, в чем дело, из самой кучи выстрел грянул. Тогда мне все ясно представилось: из свалки на задние лапы медведь поднялся и несколькими ударами лап собак расшвырял. Я и понял, что под медведем-то Санька…

За минуту до того в голове у меня точно в набат били и думать от пьяного звона тяжко было, а туг просветлел. Сдернул я полотнище палатки со всем, что на нем навалено было, с санями и снастью, чтобы винтовку взять. А пьяный Андрюха ворочается и мычит, винтовки обе под себя подмял и вцепился в них. Не минуты, каждый миг дорог, а Андрюха спьяну лютеет, винтовки не дает. Озверел тут и я: Андрея чем-то, что под руку подвернулось, по голове хряснул. Винтовку схватил, а патронов в общей-то каше и не найти. Бросил я винтовку и как был кубарем прямо под откос. Знаете, как мальчишки с обрыва катаются, так и я очертя голову с обрыва качусь. Уже на пути только сообразил, что оружия у меня всего только что нож. Длинный нож от, английской работы, тоже у норвежцев куплен. Вот он…

Князев приподнялся и снял со стены массивный складной нож. Длинный крепкий клинок наполовину сточен. Он выкидывался из большого костяного черенка нажимом кнопки, на манер навахи.

– И тут как раз до самой свалки я и докатился. В кучу сбились наши собаки; которые, вцепившись в зад медведю, так и висят, которые в снегу, обрызганном кровью, тут же валяются. Гомон стоит, а только медведь не оборачивается, храпит… И увидел я – из-под медведя Санькины пимы торчат. Толком-то я не очень помню, как и што было. Ножом я медведя под лопатку ударил. Но не дошел нож, што ли, а только медведь Саньку-то оставил и на меня переваливаться стал. Тут я его еще раз двинул, когда он уже меня было под себя совсем подмял. И получилось так, что Санька весь измятый недвижим лежит – ни рукой ни ногой шевельнуть не может и горлом кровь у него так и хлещет. А я все это вижу, но до Саньки дотянуться не могу, потому что на мне вся туша медвежья лежит. Пудов пятнадцать в нем было, а упору на снегу-то нет и сбросить его с себя я никак не могу. Точно обнял он меня перед тем, как сдохнуть. А может, просто спьяну я сил решился на половину. Ну, да одним словом, так мы и лежим. Санька весь в крови в аршине от меня, я под медведем. Тут Санька в себя пришел, простонал, меня увидел. Я пытать его стал, как он так под медведя попал.

А дело-то такое оказалось: медведь, видимо, на нашу стоянку набрел, да палатки-то под снегом не разобрал. Собаки на него накинулись. Тут Санька и выскочил. Но только Саньке стрелять нельзя стало, потому медведь с собаками прямо на палатку насел и на нас с Андреем провалился. Санька забоялся, что нас кого повредит. Стал медведя обходить, чтобы к морю отрезать, да как-то оступился, што ли, и в снег глубоко провалился. А медведь в тот раз его и настиг. Санька с откоса-то скатился. Медведь с ним. А за ним вся свора. Тут Санька стрельнул в упор в медведя, да только подранил его. Ну, и оказался под зверем. Говорит, пока у палатки возился, нас с Андреем кликал. Да мы спьяну не слыхали, видимо…

И как сказал он мне это про сон-то наш, так лучше бы не то что ругал, а просто убил бы своими руками. До того совестно мне стало, что отвернулся от него. И страшно глядеть, как он кровь все на грудь себе сплевывает. Сознательность он тут потерял. Да так больше в себя и не приходил. Богу душу, видимо, и отдал. Как он хрипеть-то стал, я тут понял, что дело не шуточное, кое-как с надрывом из-под медведя вылез. Да ни к чему. Поздно… Мы Санькино тело так там и схоронили, в Крынкиной губе. Крестик из его лыж наладили, чтобы место отметить. А только, видимо, бураном крест тот свалило, либо весной со снегом снесло. Не нашли мы этого места весной… Саньке-то двадцать с малостью годков было и погиб он. Такое мое совестное покаяние на всю жизнь от моей выпивки. Коли бы не пьян был, непременно бы медведя без вреда взяли…

Князев широкой пятерней поскреб кудлатую голову.

– Ино вы упряжку мою поглядеть хотели. Выходите на двор, я сейчас спинжак накину да следом выйду.

Мы поблагодарили хозяев за чудный пирог и вышли на улицу.

Ослепительное солнце заливало губу. Снеговые вершины сгрудившихся вокруг становища гор казались совсем голубыми. Они слились бы с бледным прозрачным куполом неба, если бы за каждую из них не цеплялся кудрявый клубок белого тумана.

На крыльце нас атаковала разношерстная стая ездовых собак. Среди них бросались в глаза местные уроженцы, особенно коренастые и пушистые. Прямо какие-то клубки жесткой, торчащей во все стороны серой шерсти.

Отбиваясь от собак, Блувштейн добрался до стоящего, прилепившись к князевскому дому, крошечного строения, кое-как сколоченного из сучковатых горбылей. Часть собак убежала на середину площадки и продолжала возню, но несколько штук с настороженным видом сели у самых дверей пристроечки. Как только открылась дверь и Блувштейн не успел еще выйти на улицу, эти собаки сорвались и кинулись, сбивая его с ног, в пристройку, старательно уничтожая следы его пребывания в ней. Видя это, я не последовал примеру Блувштейна и постарался незаметно для собак уйти в сторонку от становища. Сначала мне это как-будто удалось. Но стоило мне только нагнуться к земле, как, откуда ни возьмись, вокруг меня немедленно, с видом терпеливого ожидания, расселось несколько мохнатых санитаров.

Пока мы вели разговоры с Князевым, в дальнем домике, где помещается контора артели и живет председатель, шло бурное собрание. Оказывается, артель выделила двух промышленников – старого кривого самоедина Михайло Вылку и молодого Алексея Антипина – для поездки на промысел на Карскую сторону, в старое покинутое зимовье в бухте Брандта. А так как пройти туда из-за льдов, забивших пролив, на катере артели было мало надежды, то промышленники хотели воспользоваться «Новой Землей». Ей ничего не стоило забросить к Брандту двух человек со всеми их запасами и снаряжением. Но в последний момент, когда нужно уже было грузить пожитки на катер, Антипин стал тянуть какую-то волынку. Сперва он заявил, что у него нет хорошей малицы. Малицу ему немедленно предоставили. Тогда выяснилось, что его винтовка никуда не годится. Винтовку ему нашли. Но одна «германка» Антипина не удовлетворяла, и он потребовал еще Ремингтон… Когда ему дали и Ремингтон, оказалось, что вся задержка, в сущности, в том, что он, Антипин, секретарь артели и не может, мол, уехать, не сдав дела новому секретарю. А нового-то секретаря артель выбрать не удосужилась. Споры и крики в избе шли уже в течение двух часов, пока за дело не взялся, со всей полнотой новоземельской высшей власти, сам Тыко Вылка. Он положил на стол портфель, расстегнул кожаную безрукавку, выставил грудь, унизанную бесконечным множеством значков и жетонов советских общественных организаций, от Всекохотсоюза до Мопра, и объявил себя председателем собрания.

– Ты, Игнат, председатель артели?

Из круга сидящих на корточках по стене самоедов приподнялся бородатый самоедин.

– Я приситатиль.

– Говори нам, Игнат, кто должен на Бранта ехать?

– Артель собирала Вылку кривого и Лексю.

– Есть кто новый секретарь заместо Лекси?

– Собирать артель мозет.

– Ну, собирайте кого думаете.

Снова поднялся гомон без всякой надежды на удовлетворительные результаты. Вылка решил вопрос:

– Ну, вот чиво я вам скажу. Сичас не надо нового секретаря, выберете когда их на Бранта справите. Согласны?

– Почему не согласны. Артель всегда согласна.

Вылка поерошил свои моржовые усы и сказал Антипину:

– Ну, Лексей, пиши протокол.

Но Лексей взъелся.

– Чего я тебе писать буду, коли я не секретарь больше. Пиши сам.

Однако Вылка решил настоять на своем.

– Мне, Лексей, ни к чему протоколы писать, я председатель и могу секретаря заставить писать. Садись – пиши.

Это было сказано настолько внушительно, что Антипин молча уселся и написал свой последний протокол.

На поверку оказалось, что вся свара-то загорелась из: за того, что к Антипину, молодому, белобрысому парню, с которым мы поспорили давеча у Князева, недавно приехала молодая жена, и ему не хотелось уезжать сейчас на Карскую сторону. Отказаться от выбора артели тоже не хотелось, так как сейчас Госторг повел чистку артелей и без всякого стеснения вывозит с острова всех, кто оказывается мало пригодным для промыслов или манкирует работой в артелях.

Пока Антипин насупившись собирал свои пожитки, все самоеды и русские промышленники дружно таскали из склада к берегу вороха досок, кули с сухарями, мешки вяленой рыбы, чай, сахар и прочее снаряжение для уезжающих товарищей. Шла отборка для них лучших собак. А мы знакомились с отменной упряжкой Князева. Несмотря на болезнь, он довольно лихо гонялся за удирающими во все лопатки при виде сбруи и санок псами. После долгой суетни и криков пятнадцать собак были установлены в ряд. На плечи им накинули шлейки, Князев взял в руки длинный хорей, немногим более короткий, чем употребляемый при езде на оленях. При звуке «прр» собаки бросились во всю прыть, и Князев с размаху уселся на помчавшиеся сани. Только полозья заскрипели о камни да задымился у далекого озера песок. Лихо завернув на полном скаку, Князев тем же аллюром понесся обратно и через минуту был рядом с нами. Вся упряжка, как по команде, легла. Бока собак тяжело ходили. Езда на санях по камням и песку – нечто еще более допотопное, чем тундровая езда на оленьих нартах. В то время как зимою на десяти собаках можно совершенно легко и с большой скоростью ехать самому и иметь при себе еще некоторый груз, летом пятнадцать-шестнадцать собак с трудом тянут одного человека и, конечно, не так быстро. Однако других способов передвижения на Новой Земле нет, и именно таким образом промышленники совершают огромные переезды. Незадолго до нашего прибытия один из членов Матшарской артели «съездил» на радиостанцию подать телеграмму, а некий самоедин, застрявший вдалеке от своей зимовки без продовольствия, приехал за сто километров занять муки и соли.

Несмотря на постоянное общение с русскими, местные самоеды все-таки остаются довольно застенчивыми в обращении с приезжими и немногим отличаются от своих колгуевских собратий. Когда я пришел в крайнюю западную избу становища, занятую исключительно самоедами, женщины вышли в другую комнату, и меня обступила толпа ребятишек. Грязь покрывает их лица, как индейская татуировка, и делает невозможным распознать черты или отличить девочку от мальчика. И от взрослых и от ребят исходит удушающий запах. Происхождение его разобрать трудно. Невообразимая смесь пота и моржового или тюленьего жира ударила в нос.

По стенам с двух противоположных сторон устроены нары. Здесь спят две семьи от дедов до внуков. Все три поколения на одних нарах. Дома сидят, не раздеваясь, все в тех же засаленных и грязных малицах.

Среди этой обстановки я увидел вдруг совершенно неожиданный оазис культуры – фотографическую лабораторию. В углу пристроена полочка с красным фонарем и двумя старыми кюветками. Несколько баночек из-под химикалий. Владелец этого необычного для самоедского обихода имущества – пожилой самоедин Илья Вылка, заметив, что я заинтересовался его фотографическими принадлежностями, вытащил откуда-то из тряпья свой фотографический аппарат. Камера оказалась совершенно допотопной конструкции, но, повидимому, составляла гордость самого Вылки и всей его семьи. Несколько молодых самоедов – родных и двоюродных братьев Ильи обступили меня и стали наперебой восхвалять качества аппарата. Оказывается, аппарат и принадлежности в незапамятные времена подарил Вылке какой-то профессор из экспедиции, посетившей Поморскую губу.

Мой интерес к фотографу сильно упал, когда в горницу вошел тот самый самоедин, что собирался уходить с Антоновым на Карскую сторону – Михайла Вылка. Михайла славится по всей Новой Земле и даже далеко за ее пределами как искусный резчик по кости. Трудно связать эту славу с внешним обликом художника – весь перекошенный, нескладный, одноглазый. Кожа на лице широкими складками свисает, как у прокаженного. Длинные неуклюжие руки чуть не до колен. Настоящий Квазимодо. Кисти рук массивны, грубы, с широкими плоскими пальцами. Трудно себе представить, чтобы в этих руках, в этих заскорузлых, неуклюжих пальцах мог удержаться тонкий инструмент резчика.

Вдобавок ко всем физическим недостаткам Михайлы у него, повидимому, не хватает многих зубов, так как во рту, когда он говорит, какая-то каша вместо слов.

– Здравствуй, Михайла.

– Здлавсту.

– Ты, Михайла, говорят, здорово из моржевой кости вещи режешь?

– Какой долова, лезем помалу.

– Покажи что-нибудь.

– Нецива казать, нет ницаво.

– Почему же ничего нет? Продал все, что ли?

– Какой плодал!

– Раздарил?

– Какой лаздалил!

– Ну, так что ж тогда, куда девал свои работы-то?

– Обилал лаботы.

– Кто обирал?

– Кто обилал… Сидельник обилал.

Повидимому, опять тот же Синельников.

– Как взял, на время или купил?

– Бис тенег зял, сасем зял.

Михайла сумрачно отвернулся и не стал больше говорить. Какой-то молодой самоедин объяснил мне, что незадолго до нас в Поморскую приехал Синельников и для выставки взял у Вылки все его работы. В конце-концов из всех разнообразных работ Михайлы Вылки в избе нашлись только ручка для охотничьего ножа, изображающая голову белого медведя, и маленькая, дюйма в два длиной, фигурка медведя. Ручка сделана просто замечательно. Линия медвежьей головы и удивительно естественная посадка шеи прекрасно переданы художником. Технически работа выполнена отлично. Кость великолепно отполирована. Детали сделаны очень тонко и чисто. Наиболее удивительно, что все это проделывается самыми примитивными средствами. Единственные инструменты, доступные резчику Вылке, промысловый нож и напильник для правки пилы. Нет сомнения, что если бы этого Вылку поставить в надлежащие условия, он мог бы делать изумительные вещи.

– Ты, Михайла, все можешь резать? И зверей и людей?

– Сё.

– И голову человека можешь сделать?

– Мозна. Сей год один парень сказывал мне Ленина давать будя, – я Ленина делать буду.

Нас прервали. В горницу прибежал мальчишка самоед и что-то залопотал. Со двора донесся зов:

– Михайла, собирайся, – двигаться пора.


6. МАТОЧКИН ШАР

Из-под форштевня плавно разбегаются в стороны две рябенькие полоски. Не смыкаясь с пенистым следом, остающимся у бота за кормой, эти полоски исчезают, сливаясь вдали с гладью темной воды. Мы идем самой серединой пролива Маточкин Шар. По обе стороны в нескольких милях крутыми серыми стенами поднимаются из темной воды прибрежные горы. Низкое, багрово-красное солнце, как сквозь резной бордюр, пылает через сверкающие розовым снегом острые вершины. В сторону Южного острова вершины эти уходят все понижающейся вереницей, переходя в цепи пологих холмов. На Северном же – чем дальше, тем круче делаются склоны и выше поднимаются снежные шапки.

По мостику разгуливает Андрей Васильевич, самодовольно поглядывая на берега.

– А ну-ка, скажите, где вы еще такой эффект получите? Ведь впечатление-то, впечатление какое…

Михеев говорит таким тоном, точно перед нами простираются красоты, созданные им, Михеевым, своими руками или он, по крайней мере, хозяин этих нагроможденных друг на друга снежных вершин и струящейся между ними в стремительном течении прозрачной массы воды. Впрочем, это чувство хозяина при разговоре о красотах северных земель можно заметить в речах большинства из тех, кто проводит здесь много времени. Любовь к этим местам, к их необычайно спокойной красоте, подавляющей своей величавой дикостью, вселяет в энтузиастов севера какое-то чувство нераздельной собственности над необозримыми полярными просторами.

Гордиться есть чем. Едва ли здесь менее красиво, чем на прославленных по всему миру и воспетых величайшими художниками слова норвежских фьордах. Правда, здесь нет ярких зеленых склонов и тонущих в них крошечных беленьких домиков с красно-синим полотнищем неизменного флага, треплющимся на высоком, как мачта, флагштоке, какие украшают берега фьордов южной Норвегии. Здесь нет сочных пятен светло-зеленых лугов и пенистых ниточек водопадов, разнообразящих величественные виды северной Норвегии. Но ни в южных ни в северных фьордах нельзя увидеть такого подавляющего величия суровой природы, таких неприступных в холодном сиянии гор.

Постукивая Болиндером, «Новая Земля» быстро идет проливом, то разливающимся в широкое озеро, то сходящимся в узкий быстрый поток, сжатый отвесными стенами берегов.

Попутное течение подгоняет нас так, что лаг накрутил за первый час нашего пути в проливе одиннадцать миль. Это небывалая скорость для нашего ледового бочонка.

Капитан не уставая расхаживает по мостику. Мне надоело слушать его восторженные восхваления Матшарских красот, и я устроился в самом уютном месте спардека – между рубашкой дымовой трубы и стенкой штурманской рубки. Здесь тепло от выхлопных газов, и рубашка защищает от встречного ветра. Временами, когда порыв ветра, изловчившись, захлестывает за рубку, острый холодок прохватывает до костей, поддувая под подол широкой малицы. Где-то внизу на баке воет собака и доносится монотонный неразборчивый говор кривого Вылки. Его собеседника не слышно.

Вылка говорит один, временами его слова прерываются каким-то бульканьем, точно Вылка всхлипывает.

– Сюсай, длуг ли ты мине, аль ни длуг?… Я сто казал – дай водка. Ты дал ли, ни дал ли?… Ни дал – манил… ай, не хороса. Я циловек ли, нет ли, как думaес? Я так думаю – циловек. Тогда зацем манил мине, зацем водка мала давал… Ты думaес, я пьяная? нет я пьяная… ни длуг ты мине, коли думаес, я пьяная…

Тут, наконец, собеседник Вылки подал голос:

– Иди к чертям, Михайла; сказал: завтра угощу еще, а сейчас иди спать.

– Какой спать, не стану я спать, а водка нада.

Вылка забубнил все сначала. Потом его шатающаяся нескладная фигура показалась на баке. Покачнувшись, он наступил на спящую собаку; собака вскинулась и завыла. Вылка схватил ее за загривок и стал злобно бить. Он бил ее кулаком и ногой. Собака неточно визжала. А рядом с Вылкой, не обращая на него никакого внимания, стоял Алексей Антипин. Достав из чехла большую подзорную трубу, Антипин старательно пристроил ее к борту, наводя на узкий разлог губы, славящейся большим количеством белухи.

Вылке надоело бить собаку, и, нагнувшись к борту рядом с Антипиным, он стал ему что-то гнусавить своим неразборчивым говором. Антипин зло матюкнулся. Вылка сел прямо на грязную, скользкую от собачьих нечистот палубу. Он громко, пьяно всхлипывал, и из его единственного глаза катились крупные слезы.

Мимо меня, не замечая меня за трубой, прошла длинная сутулая тень, направляясь к матросскому кубрику.

– Ramona, du bist…

Тень остановилась у трапа в кубрик, и послышалось повелительное в нос:

– Толлля!… Опять спит, чорт его побери.

Совершенно неожиданно за моей спиной послышалось кряхтенье и высунулась борода Черепанова. Оказывается, он все время сидел у меня за спиной. Черепанов потянулся, сбросил с головы капюшон малицы.

– Барон гневаются! – добродушно пробурчал Черепанов и не спеша побрел вниз.

Вдали на востоке блестит темная полоса Карского моря. На левом берегу, у самого конца пролива, к пологому склону горы прилепились серые, едва отличимые от общего фона постройки. За ними остро упирается в небо тонкая игла радиомачты. Это постоянная полярная геофизическая обсерватория Маточкин Шар. Самая северная обсерватория в мире.

Михеев подошел в рубке штурвального.

– Лево руля!

– Есть лево руля.

– Еще лево!

– Есть еще лево.

Бот совсем повернулся к северному берегу пролива. На носу появилась фигура вахтенного матроса с лотом в руках. Началась перекличка между мостиком и баком. Через десять минут боцман загромыхал брашпилем, стравливая якорный канат. Мы стали прямо против обсерватории. Невдалеке чернеет отчетливый и стройный силуэт «Таймыра».


7. ППГО: МАТШАР

Ясным солнечным утром 19 августа мы сели в фансбот. Капитан бесконечно прихорашивался в каюте, и сквозь открытый настежь кап было слышно, как он отбрехивался от нашего поторапливания.

Нагнувшись за борт фансбота вплотную к воде, я оторопел от неожиданности представившейся мне картины: совершенно отчетливо, как сквозь волнистое зеленое стекло, был виден ахтерштевень с рулем и винтом. И далеко под ним виднелось каменистое дно пролива, мертвое, неподвижное, с отчетливо пестрящими разноцветными камешками. Ни одной звезды, ни медузы, ни рыбы. Никакой жизни.

– Модест Арсеньевич, на какой глубине мы стоим?

– Сорок футов.

Прозрачнее самого прозрачного стекла. Наблюдать это можно только на далеком севере, и то не везде. И только здесь можно видеть такую безжизненность водного пространства. Никаких организмов, не говоря уже о рыбах.

Наконец, сопя как паровоз, Андрей Васильевич слез к нам в шлюпку. Скоро над нашими головами проплыла высокая черная корма «Таймыра». Надраенная медь славянской вязи ярко горела на солнце. С кормы коренастый седой человек в синей робе и военной морской фуражке помахал рукой:

– Андрею Васильевичу!

Андреи Васильевич привстал и почтительно сдернул меховую шапку.

– Александру Андреевичу почтение!

И, обернувшись к нам:

– Придик, Александр Андреевич. Один из наших стариков. С боцманов царского флота дошел вот до какого корабля.

На палубе «Таймыра» грохотали лебедки. У высокого борта сгрудились карбасы под нагрузку. Из-под носа «Таймыра» вынырнул серенький моторный катерок и, немилосердно пеня воду, помчался к берегу, оставив нас далеко за собой.

Через десять минут и у нас под килем зашуршала галька. Берег здесь очень приглубый, и гребные суда могут подходить к нему совсем вплотную.

На берегу целая кутерьма. Время от времени к примитивной пристани-плотику подходят карбасы с «Таймыра».

Люди в новых брезентовых рабочих костюмах принимаются поднимать на высокий откос берега вываливаемые из карбасов грузы. Люди в брезенте работают неумело, с надрывом. Много суетятся, много шумят. Они выбиваются из сил над тяжелыми бочками и кулями. Это только вчера прибывшая на постоянную Полярную геофизическую обсерваторию (ППГО) смена, вместо старого персонала, просидевшего здесь свой год.

На новых, непривычных людей – геофизиков, магнитологов, радистов, механиков – первым полярным приветствием обрушивается разгрузка.

Для облегчения подъема грузов на высокий береговой откос, где стоят постройки обсерватории, по склону горы проложены узкоколейные рельсики. Теоретически предполагается, что поднимать по этим рельсикам вагонетки должна лошадь. И лошадь для этого каждый год привозится из Архангельска, но тащить вагонетки ей не под силу. Исполнив кое-как свою миссию по содействию разгрузке, эта лошадь гораздо больше преуспевает на втором своем поприще к концу зимы, когда для поддержания сил ездовых собак обсерватории нужно свежее мясо: лошадь служит им пищей. Вагонетку же приходится таскать людям самим. Впрягшись в лямки, они кряхтя тянут ее вверх. Изредка кто-нибудь из них отскочит в сторону, схватит полено и положит его под колесо вагонетки. Тогда все остальные с облегчением вздыхают и вытирают мокрые лбы.

Такова участь каждой новой смены персонала, прибывающей на обсерваторию: начинать с разгрузки того, чем ей предстоит жить год зимовки: На гору нужно поднять в общей сложности до 400 тонн разных грузов. Одного жидкого топлива для радиостанции 45 тонн, да дров для обогревания и кухни 300 кубических метров, да продовольствие, да снаряжение, приборы, разные материалы. Единственный груз, который не нужно поднимать, – он всходит сам, – это две свиньи и корова.

Старой смене, перезимовавшей свой год на обсерватории, уже не приходится иметь дело с погрузкой – она отработала свое в прошлом году, но и у нее дела по горло. Приходится доделывать всякие запущенные хвосты, чтобы сдать все дела новой смене в полном «ажуре». На ряду с этим приходится вести и все повседневные работы, пока они еще не переложены на новых зимовщиков: радисты несут радиовахты, магнитолог просиживает часы в своих павильонах, геофизики по несколько раз в день ведут метеорологические, гидрологические и гидрометрические наблюдения, повар особенно усиленно стучит на кухне ножами -приходится готовить на двойное число ртов, причем у новой смены от непривычной физической работы аппетит разгорается вдвое.

Столовая в часы обеда служит местом сбора обеих смен. Она помещается в жилом доме обсерватории, там же, где находятся и комнаты всего персонала. Нельзя сказать, чтобы этот дом отличался новизной и большой благоустроенностью. Не говоря уже о том, что он вовсе не приспособлен по своему устройству для полярной зимовки, судя по рассказам, он и не ремонтировался невесть сколько времени.

Прямо с высокого крыльца я попал в длинный прокопченный коридор с выходящим в него бесконечным рядом дверей – это жилые комнаты. Из-за отсутствия естественного света коридор, освещаемый двумя тусклыми лампочками, кажется еще более мрачным и неуютным. В конце коридора выходят в него двери кухни и столовой. При осмотре столовой трудно даже поверить, чтобы в наши дни организация, посылающая зимовщиков на полярную обсерваторию, могла проявить так мало заботы об этих людях, забрасываемых на целый год в суровую полярную ночь, в совершенно непривычные для них, гнетущие условия и одиночество. Каждый стул в столовой, каждый клочок стен кричат об усилиях, какие прилагали сами зимовщики, чтобы в этой грязной, облезлой казарме создать подобие уюта. Колченогий продранный диван заботливо сколочен и, повидимому, не раз, неумелыми руками. Ни на одно из кресел нельзя сесть без риска оказаться на полу. Единственный предмет развлечения – пианино – облуплено и из черного стало серым. Потертость стен не бросается сразу в глаза только благодаря закрывающим их почти во всю ширину огромным полотнищам «Сполохов» – стенной газеты зимовщиков.

«Сполохи» – лучшие свидетели той жизни, что текла здесь в течение всей зимовки. Стенная газета заведена уезжающей теперь сменой. Вероятно, это заслуга сменяющегося начальника обсерватории Вильгельма Яновича Шведе, проводящего на полярных станциях уже пятую зимовку и вторую на самом Матшаре.

С необычайной тщательностью и любовью собраны номера «Сполохов». Они приурочены к наиболее выдающимся советским праздникам: Октябрьской Революции, Первому Мая. Просматривая «Сполохи», совершенно ясно представляешь себе картину всей зимовки со всеми ее радостями и невзгодами. Особенно интересен последний номер «Сполохов», посвященный новоприбывающей смене и представляющий собой копилку опыта, приобретенного зимовщиками за год сидения на станции. Этим опытом они делятся с новичками. А есть чем поделиться и что порассказать. Здесь, в этом номере, мы находим «руководящие» статьи почти всех основных работников обсерватории. Здесь итоги и советы; здесь весь опыт и выводы.

Начальник обсерватории Шведе в длинной статье сетует на целый ряд недочетов в снабжении и устройстве обсерватории. Оказывается, строения обсерватории, и в первую голову жилой дом, производят совершенно правильное впечатление на свежего человека. Дом старый, построен неважно, ремонта очень давно не было. Печи и с самого начала были устроены плохо, а теперь и вовсе перестали греть. Кроме того, они примыкают непосредственно к легким деревянным переборкам, и их нельзя накаливать как следует из-за возможности пожара. В страхе перед этим бедствием жили всю зиму. Действительно, не трудно понять, какое ужасное несчастие для зимовщиков должен представлять пожар жилого дома, единственного сколько-нибудь пригодного для жилья. Пригодного – если не считать того, что стены его зашиты недостаточно плотно и тщательно. В большие штормы, особенно зимой, когда скорость ветра доходит в порывах до семидесяти метров в секунду (!), снежная пыль просто «прожимается» ветром сквозь стены и проникает непосредственно в комнаты. Углы в большинстве комнат, промерзают насквозь – в них нависают со стен целые глыбы льда. Температура в помещениях падает до минус двух, минус трех градусов. У бедняги микробиолога, живущего в угловой комнате, не слишком плохой считалась температура в минус шесть градусов. При этом специальных рабочих помещений в доме вовсе нет, и у того же биолога лаборатория помещается прямо в его комнате. Тут же в комнате нужно и стирать свое белье.

Питание, достаточное количественно, очень однообразно. Слишком мало дается овощей. Их не хватает уже в первые месяцы зимовки. Фруктов, даже консервированных, не бывает вовсе. Плохо и со сластями – их почти совершенно не дают, а все зимовщики в один голос считают сладкое (конфеты, леденцы) абсолютно необходимым. Мясные консервы даются одного сорта на весь год – понятно, что скоро на них никто не хочет смотреть, и повару приходится изощряться для того, чтобы заставить их хоть как-нибудь есть. Единственной отрадой служат свиньи и корова. Свиней берегут до крайней возможности, но в последнюю голову съедают все-таки корову, так как трудно отказаться от молока.

Еще хуже, чем с питанием, обстоит дело с одеждой. Овчинные полушубки выдаются как «полярное» зимнее платье. Эти полушубки совершенно негодны для зимовки в данных условиях. Овчина легко продувается ветрами и плохо греет. Полушубки эти годны для очень краткого пребывания на воздухе в период суровых морозов. Во время ветров, выходя на улицу, приходится поверх полушубка натягивать брезентовый плащ, но тогда почти совершенно невозможно двигаться на ветру и в глубоком снегу. О возможности в такой одежде работать не приходится и говорить.

Не лучше обстоит дело и с обувью. Единственной теплой обувью являются валенки. В них очень хорошо спасаться от простуды в холодном доме, неплохо ходить по неглубокому сухому снегу, но они оказываются никуда негодными в глубоком снегу, заваливающемся за широкие короткие голенища валенок, и совершенно не приходится говорить о том, чтобы сделать в валенках хотя бы шаг в период таяния снегов. Здесь все обращаются к сапогам, однако и этот „аппарат" оказывается не на высоте: длина голенищ слишком мала, а сапоги легко пропускают воду. Здесь нужны для весны надежные поморские сапоги с голенищами до бедер, такие, какими Госторг снабжает команды этих судов. Слишком тяжелы здесь условия жизни и труда, чтобы можно было небрежно относиться к вопросам снабжения полярных обсерватории вообще и самой северной из них, Матшара, в частности.

И без того на зимовщиков выпадает достаточно невзгод. Для некоторой части персонала обсерватории, особенно для научных работников, представляет известную трудность, на ряду с повседневными наблюдениями и работами по своей специальности, отдавать значительное внимание и непривычно много сил работам чисто хозяйственного порядка. Нужно стирать. Искусство стирки дается не так просто – большинство обсерваторцев вначале так застирывает свое белье, что вместо белых рубах они носят какие-то жеваные серые тряпки. Нужно колоть, возить дрова. Нужно топить печи. Нужно доставать снег или лед для воды и возить их на кухню. Нужно удалять из выгребной ямы нечистоты.

Легко себе представить какого-нибудь биолога Казанского – типичнейшего кабинетного микроскопного сидельца, – когда приходит его очередь вывезти на собаках выгребную яму. Мороз. Все заледенело. Без лома ничего нельзя сделать. А огромный тяжелый лом едва держится в непривычных руках; все валится с лопаты, пока несешь к бочке. А тут еще с бочкой неладно: установленная на собачью нарту, эта бочка то-и-дело норовит умчаться одна без кучера. Собаки не желают признавать деликатных подходов биолога; в постромках путаница, грызня, каждый пес тянет в свою сторону. Нарта опрокидывается, бочка высыпается в снег. Начинай все сызнова.

Впрочем, не всегда собаки являются бичем обсерваторцев. В большинстве случаев это настоящие спасители: когда нужно возить воду, снег, дрова, когда нужно ездить на охоту, когда нужно с приборами выехать на середину пролива. Тут они избавляют от многих трудностей. Нужно только умело за них браться.

Первые два-три месяца зимовки в столовой процветают шахматы, домино и «обмен мыслями». Постепенно обмен мыслями превращается в споры. В результате споров те, кто понервней, начинают вскакивать из-за стола и уходить к себе, хлопнув дверью. Затем наступает период, когда зимовщики не могут видеть друг друга и зарываются в книги, каждый у себя в комнате. Нужны большая выдержка и находчивость руководителя, чтобы в такой период, когда людям тошно видеть опостылевшие физиономии сожителей, найти какой-нибудь повод для разговора, объединить зимовщиков около какого-нибудь события. Во время штормов отсиживаются дома несколько дней, пока метелица свирепствует наиболее сильно. Когда ветер немного спадет, делают попытку выйти наружу. Но в большинстве случаев дом оказывается занесенным снегом на полтора-два метра выше крыши. Выходная дверь не отворяется, сразу за дверью, вплотную к стене дома, прилегает снег. Чтобы выйти на его поверхность, нужно прорыть всю толщину заноса. Сделать в этой многометровой толщине траншею не под силу персоналу обсерватории, и люди ограничиваются тем, что проделывают узкий вертикальный колодец, чтобы только дать возможность радистам и наблюдателям вылезти наверх.

Как только колодец прорыт, вахтенные радисты, наблюдатели, магнитолог поодиночке ныряют в него и выбираются наверх. Они закутаны в продувные полушубки и брезентовые плащи, на шеи намотаны целые вороха шарфов. Но самое замечательное в костюмах этих отправляющихся в снежную вахту людей – их варежки. От казенных рукавиц давно не осталось и следа – через две недели после начала носки они годились только как тряпки для обтирки ружей. Зимовщики сами пошили себе варежки из подручных материалов: кто из старого одеяла, кто из ватной безрукавки, а кто и просто сделал маленькие ситцевые мешки и набил их гигроскопической ватой, позаимствованной у обсерваторского врача.

Вылезти наружу, на поверхность нанесенных бураном сугробов – это только начало работы. В ночной серости, наполненной крутящимися как под действием гигантского вентилятора снежинками, немыслимо ориентироваться, – просто хоть за компас берись. Единственным указателем направления, где находится магнитный павильон или силовая станция; служит провод электрического освещения, протянутый на низких столбиках. Нагнувшись, можно держаться за этот провод. Иногда и этот единственный путеводитель исчезает в сугробе снега. А до снежного бурана этот провод висел высоко над головой, и низкие тумбочки были обыкновенными столбами.

Держась за провод, продвигаясь навстречу острым, бьющим в лицо колкой снежной крупой струям ветра, пятясь, ползя на четвереньках, магнитолог тратит час, чтобы преодолеть двести метров, отделяющих магнитный павильон от жилого дома. А в павильоне даже нельзя немного отогреться; там царит температура в двадцать пять градусов ниже нуля. В этой температуре приходится работать два-три часа под ряд. Пальцы перестают чувствовать головки винтов на приборах, но снять варежку нельзя – немедленно при прикосновении голыми пальцами к металлу на приборах остаются примерзшие кусочки кожи. Руки и ноги перестают разгибаться. К концу наблюдений магнитолог вообще перестает соображать что бы то ни было, кроме того, что он замерзает и должен немедленно выбираться из насквозь промороженного павильона. Но не всегда удается наблюдателям добраться до своей цели. Почти каждый год бывает то, что произошло и в эту зимовку. Магнитолог Никольский, переждав наиболее сильные порывы ветра, настолько сильные, что у него не было даже надежды устоять на ногах по дороге к своему магнитному павильону, вылез через снеговой колодец на поверхность. Резкие, короткие порывы ветра поднимали снопы снега. Острые, колючие, заледеневшие снежинки больно били по лицу, заставляя жмурить глаза. Когда порыв ветра затягивался, все пространство кругом заполнялось белой крупой. Делалось тускло, как в густой туман. Ничего не было видно в двух шагах. Тогда Никольский приседал на корточки и пережидал.

Один из порывов так затянулся, что Никольскому стало слишком холодно и надоело сидеть на снегу. Ветер немилосердно продувал сквозь проношенную овчину старого полушубка. Не спасал и брезент плаща, и толстый свитр, и ватная стеганая телогрея. Никольский встал и, напирая всем телом на ветер, пошел. Струи сопротивляющегося воздуха сделались вещественными, как никогда. Они упирались, толкали в грудь, во все стороны рвали разметавшиеся полы одежды. Никольский упирался в этот сопротивляющийся воздух плечом, отворачивал в сторону лицо, чтобы рот не забивало густым, плотным ветром. Когда ноги устали увязать в рыхлый проваливающийся снег и лицо стало немилосердно болеть от ледяных уколов, Никольский приостановился передохнуть. Ему показалось, что он идет слишком долго к павильону, куда в обычное время две минуты ходу. Сегодня, по его расчетам, прошло уже полчаса, а павильона все нет. И только тут он сообразил, что уже давно не видел столбиков электрической проводки. Он нагнулся и стал шарить по снегу. Провода, проложенного по столбам, нигде не было. Никольский сунулся влево. Провода нет. Увязая в снегу, побежал вправо. Ветер рвал и гудел в ушах, бросая в лицо пригоршни колючей крупы. Ни столбиков ни проводов.

Посидев, Никольский решил ориентироваться и вернуться на обсерваторию, но вокруг не было видно ничего, кроме белой пляшущей мути пурги. Вглядевшись, Никольский различил в направлении, обратном тому, в котором он шел, темный силуэт дома. Но по мере того, как он пробирался, борясь с ветром, к этому силуэту, очертания дома делались все более и более расплывчатыми. Вскоре они исчезли совсем. Тут Никольский ясно увидел перед собой высокую черту радиомачты и бросился к ней. Но мачта исчезла, как исчез перед этим дом.

Гоняясь за призраками, Никольский окончательно выбился из сил. Он проваливался в сугробах до пояса. Снег набился в валенки, в рукава тулупа, за воротник. Никольский сел в снег, решив, что нет смысла метаться в снежном вихре без надежды найти свое жилье.

А тем временем на обсерватории все шло своим чередом. Никому не приходило в голову беспокоиться об ушедшем магнитологе. В каждый буран каждому наблюдателю приходилось совершать такие прогулки. Не было ничего удивительного и в том, что Никольский несколько задержался против обычного. Только когда Никольский не пришел ни к полднику ни к обеду, Казанскому пришло в голову заглянуть в его комнату. Комната была пуста. Тулупа не было на постоянном месте. Затопленная печка прогорела, и из нее порывами несло сажу и пепел. В комнате стоял сизый холодный туман. Казанский побежал к себе одевать тулуп. По дороге он распахнул дверь в комнату Шведе:

– Вильгельм Яныч, Никольский ушел в павильон четыре часа тому назад.

– Не приходил?

– Не приходил.

– Надо искать.

Через минуту Казанский и Шведе уже возились вместе со служителем Фрицем над устройством факелов. Еще кое-кто из персонала побежал одеваться. Из колодца над дверью обсерватории вылезла целая спасательная экспедиция. В серую мглу ночной вьюги врезались колеблющиеся, раздуваемые резкими порывами языки факелов. Пламя как клочья материи свешивалось с концов палок и приникало к головам. Люди разошлись цепочкой, оставив в том месте, где под снегом скрывалась крыша дома, яркий костер вместо маяка. Так дошли они до магнитного павильона. Он был заперт. В нем никого не было. Искать, пока не уляжется буран, было явно бессмысленно, и люди решили повернуть обратно. По дороге зашли в домик машинного отделения, чтобы захватить с собой механика и избавить его от возможной участи Никольского. Когда проходили мимо кладовой (о присутствии которой в нескольких шагах можно было только догадаться по большому сугробу), крайний из идущих в цепи, бактериолог Казанский, споткнулся о брошенный мешок и с размаху полетел головой в снег. Отряхнувшись он со злобой стал из души в душу ругать Фрица за то, что тот разбрасывает в снегу мешки с драгоценными припасами. Но Казанский не умел ругаться, и его брань вызывала только добродушную усмешку на лице Фрица, слышавшего каждое пятое слово сквозь завывание и шипение ветра. Тыча вперед факел, Фриц подошел к Казанскому.

– Фи мине ругаль? Дафайте мешок собой взять.

Фриц нагнулся над мешком. Через секунду он закричал Казанскому:

– Я не финофат ф этот мешок. Это свеший морошений мяс.

Фриц и Казанский разбросали снег и нашли скорчившегося Никольского.

Через час Никольский пил чай с коньяком и что есть сил поносил Матшар, зиму и снег.

Кроме таких мелких неприятностей, штормы, приходящие с Карского моря, с той стороны, где за ледяными полями выл, крутился и бушевал узел непогод всего северного полушария, приносили и большие, непоправимые беды. Этой зимой свалило одну из двух, шестидесятиметровых радиомачт. В одну из штормовых ночей, сквозь свист в щелях и завывание в трубе, сквозь пощелкивание крупы в незанесенные верхушки окон зимовщики услышали треск и скрежетание. Решетчатая балка, построенная, как ферма моста, из толстых бревен, схваченных дюймовыми болтами и скобами, оказалась поваленной в снег. Ее не удержали толстые, в человеческую руку, тросы. Под напором ветра мачта переломилась у самого корня, где целый куст рельсов крепил ее к бетонной плите фундамента. Бревна перекладин были искрошены как спички. И посейчас эти остатки мачты лежат поперек площадки обсерватории, заставляя новых зимовщиков сомнительно почесывать затылки.

Нет слов, зимовка на Матшаре трудна. Трудна чисто физически – холодом, темнотой, однообразным питанием. Трудна безусловной отрезанностью от всего мира, морально немыслимой в городе, отрезанностью, заставляющей одних, вроде геофизика Голубенко, делаться нервными до состояния, близкого к истерии, толкающей других зарываться в работу до одури и всех поголовно понуждающей искать утешения в возможности поддержать изредка лаконическую, не удовлетворяющую, щекочущую связь с далеким миром – посылать радиограммы своим близким на старую землю. Однако, при всей трудности зимовки для переносящих ее в первый раз, среди зимовщиков нет ни одного, который сказал бы, что больше никогда не поедет зимовать.

Самое интересное то, что в физиологическом отношении зимовка почти на всех членов персонала радиостанции влияет положительно. В этом году из одиннадцати человек только один не прибавил в весе, а двое прибавили целых шесть кило. Вероятно, в значительной степени на такое благоприятное состояние здоровья зимовщиков влияет то, что за все время зимовки среди них не было ни одного инфекционного заболевания – ему неоткуда взяться. Нет даже простуды, столь естественной в подобных условиях жизни и работы. Единственное, с чем постоянно приходится возиться обсерваторскому эскулапу, это – отмораживания.

Если в свое время мы поражались чистоте, «стерильности» воздуха на о. Колгуеве, то теперь этот колгуевский воздух можно считать кишащим миазмами по сравнению с воздухом Маточкина Шара. В результате двухлетних работ биолог Казанский утверждает, что летом содержание микроорганизмов в воздухе на Маточкином в шестьсот тысяч раз меньше, нежели в воздухе крупных европейских населенных центров (например, Парижа). Это в три раза лучше известного всему миру чистотой атмосферы Шпицбергена – там содержание микроорганизмов в воздухе всего в двести тысяч раз меньше, чем в том же Париже. А зимой, по мнению Казанского, воздух на Матшаре почти абсолютно стерилен, по крайней мере, ему не удавалось установить присутствия в поле микроскопа следов каких-либо бактерий. Действительно, в такой здравнице есть возможность проветрить легкие, и нет ничего удивительного, что при всех физических и моральных невзгодах зимовщики здесь прибавляют в весе.

И как бы ни была тяжела тоска по внешнему миру, как бы ни надоели физиономии сожителей, но при известных усилиях наиболее крепкой и привычной части зимовщиков можно избежать каких бы то ни было неприятностей и даже найти почву для здорового юмора в отношении самих себя и своего незавидного положения. Вот прекрасный образчик такого юмора из первомайского номера тех же «Сполохов». Речь идет о первомайской демонстрации, устроенной зимовщиками: «как и подобает для Первого мая, одежды демонстрантов сверкали белизной… от осыпавшего их снега. Со всех сторон щелкали кодаки; щелкали зубы демонстрантов». И все-таки, хотя зубы и щелкали, демонстрация состоялась, на крыше обсерватории развевались флаги, в руках демонстрантов были лозунги.

После года зимовки обсерваторцы с жадностью набрасываются на новых людей. Через час после того, как я пришел на обсерваторию, я уже знал на ней всех и вся. Каждый стремился со мной поговорить о зимовке. Расспрашивали о жизни на старой земле.

Попав в гости, нельзя отказаться принять единственный знак внимания, который могут оказать матшарцы – обед. Угощают гостей напропалую.

Новая смена ест за двоих. Старая едва прикасается к еде: все, что может быть подано на стол – осточертело до последней степени. Внимание всех сосредоточено на необыкновенном ястве, лежащем на конце стола.

Там, рядом с Казанским, сидит приехавший на «Таймыре» из Полярной комиссии академии наук познакомиться с результатами работ Казанского профессор Борис Лаврентьевич Исаченко, директор Главного ботанического сада в Ленинграде. Он привез в подарок Казанскому пучок зеленого луку, несколько головок простого луку и большой арбуз. Лук Казанский выложил на общий стол. Луку мало, и одиннадцать пар глаз, при всем желании казаться равнодушными, следят за тем, как каждый следующий по очереди отламывает себе несколько зеленых стеблей. Мне делается искренно совестно – ведь я всего два месяца тому назад ел зелень. Когда пучок доходит до меня, я с равнодушным видом передаю его дальше, не отломив ни одного стебля. Моему соседу слева не терпится, но, превозмогая желание, он принимается радушно уговаривать меня отведать луку.

Поднимаясь из-за стола, я жму уже руки нескольких старых знакомых.

На «Новой Земле» меня ждет печальная неожиданность. Пришло радио из Москвы с предписанием начальника военных воздушных сил немедленно любыми средствами возвращаться. Приди радиограмма часом позже, или приди «Таймыр» в Маточкин Шар часом позже, я не смог бы исполнить приказа никаким способом.

Приходится спешно собирать свои пожитки и переправляться на «Таймыр». «Новая Земля» застучала мотором и осторожно подошла к высокому борту «Таймыра». Десяток матросских рук заботливо передает с борта на борт мой несложный багаж. Черепанов хлопочет с аппаратом, чтобы зафиксировать момент моего перехода на борт чужого корабля. Вот я повис на поданном с «Таймыра» штормтрапе. Андрей Васильевич трижды дернул за веревку гудка – хриплое приветствие вырвалось из желтой трубы.

В дверях камбуза стоит дядя Володя. Он машет своим белым колпаком, и до меня доносятся хриплые звуки его любимой песни:

– Черная роза, проблема печали…

Расталкивая тонкие льдинки своими круглыми бортами, «Новая Земля» пошла к выходу в Карское море. На крошечном мостике, рядом с круглой меховой фигурой капитана, виднеется попыхивающий папироской Блувштейн. Последний раз мы машем друг другу фуражками. Ни один из нас не может сказать, когда и где мы встретимся.

Стук Болиндера на «Новой Земле» сделался чаще и громче. Он смешался с неистовым воем сгрудившихся на маленькой палубе лаек.

Через полчаса белого корпуса милого бота уже не было видно. Из-за льдин торчала только высокая мачта с подвешенной у марса бочкой вороньего гнезда.

Загрузка...