С «ТАЙМЫРОМ»

1. «ТАЙМЫР»

«Таймыр» – судно историческое. Целый ряд ценных работ проделан им в десятых годах настоящего столетия в составе «Гидрографической экспедиции Северного Ледовитого океана» вместе с его братом-кораблем «Вайгач», сначала.под командою Сергеева, потом под командой Вилькицкого. «Таймыру» вместе с тем же «Вайгачем» принадлежит честь открытия в 1913 году островов к северу от полуострова Таймыра, известных под названием острова Алексея и Земли Николая II (ныне Северная Земля).

Этим же кораблям удалось пройти и через весь северо-восточный проход. История плавания «Таймыра» и «Вайгача» – одна из славных страниц истории нашей гидрографии.

Эти корабли были заложены в 1907 году. Уже при проектировании и постройке были предусмотрены все мелочи, все трудности службы гидрографического судна в северных полярных водах. Весьма интересно, что уже тогда нашло себе признание мнение некоторых наших моряков, что удобнее всего на крайнем севере работать с судами, приближающимися к ледокольному типу. То, что «Таймыр» и «Вайгач» не были выполнены, по традиции всех полярников, деревянными, а построены из стали, вполне оправдало себя.

Я не мог удержаться от того, чтобы не записать в свой дневник слова искреннего восхищения после обхода и подробного осмотра «Таймыра» в день прибытия на это судно. Какая необычайная разница с махиной «Красина», построенной для нас кое-как англичанами! Здесь все, каждый фут, каждый лист рассчитан и продуман своими хозяйственными русскими мозгами, крепко знающими, что своим же братьям морякам придется выдерживать в этой коробке суровые зимовки в полярных льдах.

Вот настоящее судно для нынешней широкой работы на нашем севере. Его нужно только как следует привести в порядок. Судно уже забыло, когда оно ремонтировалось. Машины пришли в совершенную ветхость. Обшивка корпуса в значительной части требует полного ремонта, замены, перешивки. На палубе все, что могло сгнить и заржаветь, находится в таком состоянии, что оторопь берет, как все это не разваливается под напором первого же шторма.

Но Убеко Севера (управление по обеспечению кораблевождения в северных морях) не имеет пятисот тысяч рублей, нужных для восстановления «Таймыра»; есть слух, что его передадут рыбопромышленному тресту для переделки под промысловое судно. Не хочется думать, что может, совершиться такая нелепость. Старший механик «Таймыра», Осип Михайлович Михайлов, только качает седой головой, когда речь заходит о судьбе его судна.

Но, что бы ни ждало «Таймыр» в будущем, сейчас я могу только наслаждаться его почти немыслимыми (с точки зрения человека, проведшего столько времени на боте «Новая Земля») удобствами, Каюта, отведенная мне любезнейшим Александром Андреевичем (Придик – капитан), поражает своим комфортом. Здесь, помимо койки, имеется еще диван, кресло и умывальник. При этом размерами каюта превосходит салон „Новой Земли". В паровых трубах уютно побулькивает пар. Все сулит отличный отдых. Однако прелести таймырской жизни этим не исчерпываются. Самое привлекательное -это ванна с душем. Правда, в нее пущена сейчас только соленая забортная вода, но и это блаженство для того, к чьему телу в течение целых месяцев не прикасалось мыло.

Питание на „Таймыре" происходило в вполне человеческих условиях, в просторной, светлой и нарядной кают-компании. Здесь просто отдыхаешь после нашего салона, несмотря на невероятную скромность стола (чтобы не сказать голодность). Эта необычайная скромность стола, скудость порций, полное отсутствие разнообразия и самых элементарных вкусовых прибавок особенно бросается в глаза по сравнению с только-что покинутой мною «Новой Землей» и обсерваторией. Максимальным пиршеством, которое позволяет себе кают-компания «Таймыра», является вечерний кофе с консервированным молоком, иногда сопровождаемый испеченными поваром белыми булками (а нормально с черным хлебом). Этот кофе не бог весть что. Сто граммов на огромный медный чайник, такой, что его едва тащит второй механик Василь Иваныч Павленко. Кофе получался у нас жиденький, но это не умаляло ни его вкуса ни его значения – преддверия вечернего «козла», собиравшего около себя энтузиастов домино: капитана Александра Андреевича, второго механика Василь Иваныча и Андрея Андреевича, второго помощника капитана – безусого краснощекого «петуха», только-что окончившего морское училище.

Но не всегда «козел» протекал безмятежно. В первый же вечер моего пребывания на «Таймыре» в самый разгар «козла» в кают-компанию прибежал вахтенный матрос с сообщением, что пролив весь забило льдом, идущим с Карского моря, что на наш якорный канат налезает огромная льдина и начинает тащить судно вместе с якорем к берегу.

Александр Андреевич, сидевший с протянутой костью, долженствовавшей служить смертельной бомбой в лагерь врагов, забыв все, помчался наверх в одной рубашке. Я едва поспевал за несущимся по трапу капитаном.

С верхнего мостика представлялась величественная картина. Весь простор Карского моря и выходящего в него горла Маточкина Шара был плотно забит крупно битым льдом. Даже непонятно, откуда в столь короткий промежуток времени могло взяться такое невероятное количество льда. Насколько хватал глаз, все было совершенно бело, изредка только рябели пригорки торосов.

О черные стальные борта судна терлись, шурша, большие поля значительной толщины. Их аквамариновые изломанные края отсвечивали голубизной на снег. Льдины сталкивались друг с другом, крошились, шипели, глухо стучали. Черные волны жадно облизывали крупичатый снег на льдинах, разрушая сверкающие кристаллы, таявшие как кусок сахару, облитый кипятком.

Под напором огромной льдины толстая цепь якорного каната прогибалась. Якорь тащило по грунту. Нас несло к берегу.

Одновременно с этим с зюйд-оста, через далекие вершины новоземельских хребтов, неслись тяжелые темные волны густого тумана, почти постоянного спутника таких скоплений плавучего льда.

Капитан стоял на мостике, держась за ручку машинного телеграфа. Стрелка рванулась на «тихий». Немедленно снизу, оттуда, где в глубоком колодце спали стальные машины, принесся ответный звонок. Значит, Осип Михайлович и Василь Иваныч были уже там. Я никак не думал, что в такой короткий промежуток времени можно перейти от стола кают-компании с разложенными костями к управлению машиной.

Винты медленно заворочались под кормой, и якорный канат ослаб.

Еще через минуту у носового брашпиля, уже стоял боцман, и цепь с ожесточенным скрежетом и громыханьем поползла через клюз на барабан.

«Таймыр» покинул свою стоянку против обсерватории и перешел на несколько миль западнее, к мысу Дровяному, чтобы укрыться от натиска льдов. Когда мы подходили к Дровяному, берега уже не было видно. Мы осторожно продвигались в сплошном молоке тумана.

А наутро, продираясь сквозь льды, мы снова пошли к обсерватории, чтобы продолжать разгрузку. Выбрав момент, когда около подветренного борта не было льдин, спустили карбасы, и работа закипела полным ходом.

Восемь человек палубной команды «Таймыра» в буквальном смысле слова выбивались из сил, протаскивая между льдинами тяжелые карбасы, груженые продовольствием, кирпичом, углем. Потом очередь дошла до лесных материалов для постройки нового павильона и ремонта старых зданий обсерватории. Попробовали было и доски перетаскивать на карбасах, но это оказалось каторжным трудом. Стали их просто сплачивать и оттаскивать к берегу на буксире у моторного катерка, пользуясь разводьями.

Каждый день с семи утра и до семи вечера, не покладая рук, вся палубная команда и командный состав вертелись как белки в колесе с разгрузкой. Работа была тяжелая, изнуряющая своей медленностью.

Что было сил, я помогал команде, заделавшись грузчиком и гребцом. Час за часом и день за днем рядом со мной громыхала лебедка, над головой нависали связки досок и бревен или корзины с кирпичом, а под ногами либо плескались пенистые волны, либо шуршали медлительные, сверкающие голубыми прозрачными ребрами льдины.

Изредка я позволял себе отдых и уезжал на берег.

Обсерватория стоит в котловине, образуемой высокими горами около устья небольшой горной речушки Ночуй. Вершины гор тесно обступили немногочисленные постройки обсерватории и радиостанции. Хотя горы вовсе не кажутся внушительными, когда стоишь на обсерваторской площадке, в действительности, чтобы взобраться на них, нужно затратить много времени и усилий, особенно на те из них, что стоят на восточном берегу Ночуя, загораживая станцию от Карского моря.

При прогулках на эти вершины я бывал обычно спутником Бориса Лаврентьевича Исаченко. Несмотря на свой весьма почтенный возраст, этот муж науки нисколько не похож на расхлябанного кабинетного сидельца. Борис Лаврентьевич обладает завидным цветом лица (вполне соответствующим его аппетиту) и большой подвижностью. Он бодро лезет по катящимся из-под ног нагромождениям шифера – только успевай за ним.

На горах, окружающих обсерваторию, этот шифер ничем не прикрыт, лишайники редки и слой их очень тонок. Кроме того, шифер здесь еще более выветрен, чем на Южном острове, и еще более искрошен.

Здесь снег лежит, уже не только, в глубоких складках, но его белые плешины видны на каждой терраске, за каждым незначительным выступом склона. Снег необычайно плотен и не проваливается под тяжестью идущего по нему в обыкновенных сапогах человека.

На вершине почти невозможно стоять. Ветер рвет одежду, свистит в ушах. При разговоре, чтобы было слышно собеседнику, мы должны выкрикивать слова. Поэтому, чтобы вести наши беседы с Исаченко, мы выбираем укрытое местечко за бугром. Когда лежишь за таким бугром; кажется, что вокруг царит полнейшая тишина. Внизу чернеет небольшой линеечкой «Таймыр». Его высокие, стройные мачты кажутся двумя тоненькими иголочками. Над трубой вяло вьется струйка дыма. Вокруг этой черной черточки сплошным белым полем сгрудились льдины, теснимые крепким зюйд-остом к северному берегу пролива. А среди льдин в узкие темные каналы редких разводий вклиниваются едва заметные темные пятнышки. Невыразимо медленно, почти незаметно для глаза, описывая хитро изломанную кривую, эти пятнышки пробираются от судна к берегу. Сколько времени при таком темпе переброски грузов на берег нам предстоит проторчать в Маточкином Шаре?

Однако зюйд-оста хватает ненадолго. Через несколько часов он сменяется сильным норд-остом и льды отжимает от нашего берега к Южному острову. Еще через несколько часов исчезает и норд-ост и его сменяет зюйд-вест. Как в какой-то воронке, в которую дуют со всех сторон, ветры меняются по несколько раз в день, и нет возможности предугадать, что будет через несколько часов.

Под действием вестового ветра, подгоняемые сильным течением пролива, льды быстро выносятся в Карское море. От нас слышно, как они хрустят и скребут у противоположного берега, но на этой стороне вода совершенно чиста.

Вместе с Борисом Лаврентьевичем и Казанским мы отправляемся на шлюпке в пролив, чтобы взять несколько проб грунта, нужных Исаченке для бактериологических работ. Подчалившись к большому плавучему поло, мы идем по течению в продолжение целого часа, но все попытки получить грунт остаются бесплодными. На дне пролива – голый камень. Даже вода с самого дна приходит кристально прозрачной. Мы бросили льдину и стали искать в проливе место, на котором, по словам Казанского, он когда-то получил горсточку глины со дна. Но, пробившись напрасно еще с час, бросили это занятие, так как способности Казанского к ориентировке оказались ниже всякой критики. Кроме того, ветер быстро усиливался. По проливу пошли беляки, и стало продувать до самых костей. Мы поспешили укрыться на «Таймыр».

Здеcь уже свистит в такелаже и гудит в трубах как на фабрике. На верхнем мостике ветром плотно зажимает рот, и слова под давлением воздуха лезут обратно в горло. Впрочем, охотников беседовать со мной здесь находится мало. Кроме меня, во время стоянки в проливе редко кого привлекает продувная вышка верхнего мостика. Повидимому, не находится больше любителей подивиться на удивительную красоту приближающегося шторма. Никого не занимают подходящие с юга тяжелые темные тучи. Они облегают весь горизонт и быстро подходят к нам. Их ровные края постепенно сближаются и совершенно закрывают просветы белесого неба. К вою и свисту ветра прибавляется почти полная темнота. Строения обсерватории исчезают во тьме. Игла радиомачты упирается в темную вспаханную поверхность неба.

На мостике становится нестерпимо зябко. Ветер вздымает широкий подол моей малицы и не дает сойти с трапа.

Из полумрака навстречу мне выплывает белая форменная фуражка. Под ней темным силуэтом расплывается фигура капитана. Александр Андреевич, засунув руки по самый локоть в карманы широких затрепанных брюк, обходит судно, внимательно разглядывая мутную даль. Но в дали ничего не видно, она ничего не говорит даже и его старым глазам. Александр Андреевич задумчиво качает головой. Белое пятно фуражки медленно мотается из стороны в сторону.

– Не снаю, какой такой утофольстфи теперь на море в открыты океан?

– А что, думаете, дует?

– Штормяка тует ошень.

Александр Андреевич начал службу боцманом в старом флоте. Он очень долго плавал на парусниках и большую часть службы провел на иностранных судах. Эстонец по происхождению, он, повидимому, никогда особенно чисто не говорил по-русски, а за долгие годы службы с иностранцами и вовсе забыл наш язык.

– А что, Александр Андреевич, небось, не сладко в непогоду бывало на парусниках?

– Та, пывало. Только пошему непогода? Я кафарю, погода сейчас в море.

– Нет, сейчас именно непогода.

– Нет, непогода – это тихо. А когда такой фетер, это погода.

– Как раз наоборот, когда тихо, это погода, а когда буря, это непогода.

– Шутите фы, Николяй Николяич, над стариком. Вопрос о погоде и непогоде – предмет наших постоянных дискуссий с капитаном.

Так и не решив вопроса о погоде-непогоде, мы сошли вместе в кают-компанию и попали прямо к ужину. На столе – огромное блюдо с пшенной кашей. Перед каждым баночка с его «индивидуальным» маслом, а перед Борисом Лаврентьевичем и вторая баночка – сахарный песок, предмет всеобщей зависти. Однако ни у кого не хватает смелости воспользоваться любезным предложением отведать этого «песку»… кроме меня. В обмен на имеющийся у меня в изобилии клюквенный экстракт я широко пользуюсь чужими запасами, за отсутствием своих. У Бориса Лаврентьевича имеется заветная баночка с сахарным песком и большой туес с прогорклым маслом. У Осипа Михайловича огромные белые сухари, которые он извлекает откуда-то из-под дивана в своей каюте. Благодаря этим чужим запасам, я не окончательно голодаю, хотя и не могу похвастать излишней полнотой желудка.

Сегодня за ужином разговоры особенно оживлены. У первого помощника капитана, неутомимого Федора Матвеевича Пустошного, убежал гусь. Дикий гусь, подаренный ему кем-то из команды «Новой Земли». По такому гусю получили Пустошный и Придик и везли их в подарок своим маленьким сыновьям. Вперегонку друг с другом капитан и его старший помощник очищали объедки с наших тарелок и пичкали своих гусей. При этом капитан норовил всегда контрабандой сунуть себе в карман и несколько хороших кусков черного хлеба, которые юнга Алешка прятал обычно для следующего дня нам же к столу. И вот каким-то необъяснимым образом гусь Федора Матвеевича исчез. Его клетка оказалась развязанной.

Это гусиное бегство так подействовало на хозяина, что он стал на следующий день даже меньше работать. Каждую свободную минуту он посвящал поискам гуся. А обычно Пустошный был совершенно незаменимым работником. Не говоря уже о том, что он собственными руками делал все, что попало, наравне с матросами, он умудрялся каким-то образом успевать везде и всюду. По существу, ведь он был единственным лицом штурманского командного состава на корабле, кроме капитана. «Молодой» Андрей Андреевич в счет не шел – он многого еще не умел и только петушился из-за всякого пустяка.

На следующий день пролив оказался опять совершенно забитым плавучим льдом. Повидимому, лед пришел издалека, так как время от времени на льдинах были видны морские зайцы и белухи. Кочегары, не принимающие участия в разгрузке судна, не преминули даже устроить охоту под руководством великого таймырского «ничегонеделателя», лекарского помощника, Алексея Алексеевича. На этот раз «доктор» изменил даже своему излюбленному занятию – бренчанию одним пальцем на расстроенном пианино кают-компании и, взяв винтовку, пошел пострелять. Для всех нас это было большим облегчением, так как дало возможность немного отдохнуть от назойливо тренькавшего с утра до вечера пианино.

Кто-то из кочегаров заметил на плывущей далеко в проливе маленькой льдинке шевелящуюся темную точку. Решили было, что это тюлень, и открыли по нему стрельбу. Но тюлень не уходил в воду и продолжал шевелиться. При внимательном рассмотрении в бинокль эта точка оказалась гусем. Немедленно была снаряжена спасательная экспедиция, и гусь Пустошного после суточного плавания на льдине был торжественно доставлен.на борт. Радости владельца не было пределов. Он ходил настоящим именинником.

В этот вечер я увидел первую звезду. Она взошла над самой мачтой радиостанции и казалась крошечным фонариком, прикрепленным к вершине мачты.

Это была первая настоящая ночь. Без солнца. Без серого бессонного неба. Первый раз не нужно было завешивать иллюминатор. Даже самый воздух, врывавшийся в каюту, казался плотнее и свежее.

На следующий день мы закончили выгрузку «Таймыра». Палуба почти совершенно очистилась от нагромождений досок и бревен. Осталось только то, что нужно было для постройки нескольких знаков, возложенной на «Таймыр» в это плавание.

Один из знаков, с мигалкой, предстояло поставить на Карской стороне у мыса Выходного. Этот знак должен был служить единственным путеводным огнем судам Карской экспедиции в том случае, если бы ледовые условия не позволили им воспользоваться более южным Югорским Шаром или Карскими Воротами и всей экспедиции пришлось бы подниматься на север до Маточкина Шара.

Мы заранее предвкушали удовольствие постановки этого знака. Берег у Выходного очень высок, и таскать бревна на гору нам пришлось бы на огромное расстояние на своих плечах. Однако судьба избавила нас от этой задержки – льды так плотно забили вход в Карское море, что не было никакой надежды выбраться из пролива.

Тут я из случайного разговора узнал, что три дня тому назад вахтенный видел ночью «Новую Землю». Она прошла обратно в Маточкин Шар, удирая от преследующих ее карских льдов. Оказывается, и наш радист слышал ее разговор с берегом. Бот не смог пройти к островам Пахтусова, куда собирался для моржового промысла.

Пришлось выбросить Вылку и Антипина в бухте Брандта и уходить от затиравших шхуну тяжелых полярных льдов. Ей это удалось не без труда. Три дня она просидела во льду, не имея возможности не только итти, но даже просто развернуться.

Все разводья стало затягивать свежим салом, и наш Александр Андреевич счел за благо не ждать, пока пролив запакует, и сниматься с якоря.

В ночь на 27 августа под темный шатер неприветливого холодного неба стремительно вырвались клубы горячего пара. Пар заревел, завыл в сверкающей медной сирене. В теснинах береговых гор далеко разнесся и побежал к обсерватории условный сигнал. Через полчаса от берега отвалили две шлюпки и, прыгая по расходившейся волне, пошли к нам. Наступил самый тяжелый момент для новой смены обсерваторского персонала: она доставляла на борт корабля уезжающих старых зимовщиков. Из них только служитель Фриц, предмет всеобщей любви и похвал, оставался здесь еще на один год.

Подкидываемые волнами, шлюпки бьются о борт «Таймыра». На концах поднимаются остатки личного имущества, по штормтрапу один за другим из темной мокрой бездны на освещенную сухую палубу вылезают новые пассажиры. С ними поднимается часть новой смены.

Последние рукопожатия в кают-компании. Фриц поочередно обходит всех своих бывших сожителей. Его широкая ладонь царапает красные, загрубелые ладони товарищей.

– Фриц, на будущий год увидимся?

– Не снаю, мошет, понрафится, ешо останусь.

– Смотри, медведицу в жены не возьми.

– Метфеть с метфетицей шифет, а шем я хуше метфетя?

Фрицу некуда торопиться. У него нет дома, нет близких в далекой России. Его родина далеко – Рур. Но Фриц не может вернуться на родину. Поэтому он не особенно тужит при расставании со старыми товарищами. Впереди всех самый веселый, самый ловкий, Фриц спускается по штормтрапу в прыгающую лодку.

Скоро обе шлюпки исчезают в направлении к берегу, удаляясь к устью Ночуя. Слышится только мерный стук уключин.

На год.

Наверху, в полумраке командирского мостика, слышатся голоса. Первая вахта.

Отгремел якорь. Снизу издалека, из сверкающего электричеством жаркого чрева «Таймыра» донеслось пыхтенье, сперва слабый, нерешительный металлический стук, потом шибче, звучней. Застучал, застонал металл.

Замелькали шатуны, пошли кружиться кривошипы и далеко, у самой кормы застучали по льдинам винты. Весь корпус затрясся. Огоньки обсерватории стали отходить в сторону, перешли на другой борт и скоро совсем исчезли за поворотом пролива.

В ярко-освещенной кают-компании заняты все кресла, на диванах плотно сидят пассажиры. Со всех сторон радостный смех. Совершенно особенные разговоры.

– А вот когда я приеду, первым долгом куплю ворох газет.

– Нет, я в киношку.

– Нет, ни газет ни в киношку – куплю фунт шоколада и десяток пирожных.

– Уж лучше арбуз.

– Тогда уж – и пирожные и арбуз.

– Слушайте, неужели действительно существуют огурцы, помидоры, арбузы? Вот наемся-то…

Это холостежь. У семейных меньше съедобных восторгов. Большинство предвкушает радости встречи. Кое-кому не терпится и начинают перебирать заготовленные подарки: самоедскую сумочку, песца, промышленного своим капканом, коллекции новоземельских цветов.

В. дверях появляется чумазый Василь Иваныч. Немедленно составляется матч в «козла»: матшарцы – таймырцы.

Под стук костей я ушел к себе. Успел почитать, сходил в ванну, взял душ. Когда тушил у себя свет, из кают-компании все еще доносился неистовый стук медяшек домино. Повидимому, к игрокам присоединился и вернувшийся с вахты капитан, потому что послышалось меланхолическое:

– Окатили.


2. РЕВНИВЫЕ СТРАСТОТЕРПЦЫ

28 августа я проснулся ни свет ни заря от, яркого солнца, беззастенчиво заглядывавшего в открытый настежь иллюминатор. Было еще далеко до восьми часов – законного времени утреннего чая, а по всему судну несся топот тяжелых сапог, и с палубы слышался голос боцмана. Я едва успел проделать обычные гимнастические упражнения и принять холодный соленый душ, как в каюту прибежал сердитый юнга Алешка и в третий раз позвал меня к столу. Жизнь сегодня начиналась почему-то особенно рано. Только выглянув в иллюминатор, я понял, в чем дело: мы пришли к устью реки Шумилихи, у Баренцова конца Маточкина Шара. Здесь предстояло ставить первые знаки.

Я наспех допивал свой чай, когда в кают-компанию вошел Василь Иваныч, облаченный в рабочее платье. Он не дал мне докончить чаепитие.

– Говорили, что ревнуетесь с нами, а сами чаи распиваете.

Дело в том, что команда «Таймыра» заключила по радио договор о социалистическом соревновании с каким-то другим гидрографическим судном и тянулась теперь во-всю, стремясь в наиболее короткий срок выполнить свое неимоверно тяжелое задание. И без того тяжелый рабочий день матросов (в море двенадцать часов без выходных дней) превращался теперь в каторжную работу. Это называлось у матросов «ревноваться».

Я давно уже повел среди пассажиров агитацию за то, чтобы принять участие в наиболее тяжелой части работ команды при выгрузке на берег материалов в местах постановки морских знаков. Меня энергично поддержал Шведе, и все обещали с сегодняшнего дня вступить в строй.

Однако сегодня, как на зло, с Баренцова моря тянул отчаянный зюйд-вест. В вантах выли предостерегающие голоса ветра. По проливу ходила размашистая темная волна, раскачивая «Таймыр» не хуже нашей «Новой Земли». Капитан сомнительно покачивал головой, не решаясь начать выгрузку материалов на берег в такую погоду. Однако «ревнивцы» рвались, в дело, и Пустошный взял на себя руководство всей работой.

Через полчаса отчаянных усилий карбасы были спущены. На воду стали спускаться связки огромных бревен. Их сплачивали прямо на волнах, подкидывавших бревна к самому борту и раскидывавших их в разные стороны. На плот из бревен мы стали скидывать доски, ловчась попасть так, чтобы они ложились вдоль плота. Внизу их поправляли два матроса, в том числе старый усатый Милкин.

Стоя по колени в воде, этот Милкин ловко подхватывал багром доску и укладывал в надлежащем направлении. На крик сверху «полундра» он неизменно отвечал без малейшей задержки: «есть, кидай».

Подойдя к борту с тяжелой плахой и думая только о том, чтобы сохранить на краю палубы равновесие и не сыграть за борт вместе с ношей, я крикнул обычное:

– Полундра!

И тотчас снизу донеслось хриплое:

– Ладно, кидай!

Я отскочил в сторону, и плаха со свистом устремилась вниз. Однако вместо резкого плеска послышался глухой удар и крик молодого матроса, стоявшего на плоту вместе с Милкиным:

– Ух, мать твою перетак… Стой ребята! Милкина убили.

Оказывается, Милкин, поправляя предыдущую доску, немного поторопился крикнуть мне «кидай» и получил удар плахой по голове, не успев от нее увернуться. Теперь он лежал распластанный в воде, перехлестывавшей через плот. Все были вполне убеждены, что у Милкина, по крайней мере, расколот череп. Немедленно спустили петлю для подъема его безжизненного тела. К борту, бросив пианино, мчался «доктор» Алексей Алексеевич. Однако все оказалось напрасным. Полежав в воде, Милкин стал на корачки и начал неистово ругаться. Из этого можно было уже заключить, что положение его по крайней мере не безнадежно. Еще через минуту Милкин поймал мотающийся у него над головой штормтрап и взобрался на палубу. Им овладел «доктор». Милкину пришлось наложить на голову три шва. Но на следующий день он уже был на работе.

Тем временем наш карбас вместе с бревенчатым плотом был отведен катером к берегу. Катеру подойти к берегу не удалось, и нам пришлось переходить на карбас и выгребать, таща за собой плот.

Только тут мы поняли, что капитан был, повидимому, прав, не желая сегодня приступать к выгрузке. Выйдя из-за прикрытия прибрежных возвышенностей, мы попали под удары такого жестокого зюйд-веста, что в буквальном смысле слова с трудом удерживались на ногах на крутых склонах холма, куда предстояло втаскивать материалы. Носить их нужно было на расстояние полутора километров на плечах. Если порожнем трудно было стоять на ветру, то тащить бревна против его напора было просто свыше человеческих сил. Несмотря на ледяной ветер, пронизывавший до костей, пот прошиб меня на первых же десяти шагах. Не хватало дыхания, рот был все время набит чем-то плотным, щеки отдувались. А стоило повернуться немного боком к ветру, как он начинал с такой силой жать на поверхность лежащего на плечах бревна, что не было никакой возможности удержать ношу. Казалось, вот-вот бревно проломит ключицу.

Задыхаясь, мокрые, точно облитые водой, мы в несколько приемов, по два и три человека, все-таки пытались втащить бревна на гору. К обеду люди были так вымотаны, что, несмотря на прущую из них «ревность», стали проситься на судно. Но Пустошный не сдавался. Изгибаясь под тяжестью мешка, набитого гвоздями, с кувалдой под мышкой, он медленно и упорно лез на гору, понукая остальных.

– А ну, еще одно бревно; последнее бревно, а там и за кашу. Каша-то какая сегодня будет!

Мы пыхтели из последних сил. Когда вернулись на берег и спихнули карбас, руки у гребцов не гнулись н дрожали.

Неунывающий Пустошный покрикивал:

– А ну, навались, молодчики, чарку поднесу.

И мы поднаваливались, не питая никаких надежд на чарку, так как отлично знали, что на всем судне нет ни капли спирту. Даже, каша, и та очень проблематична. Томительно долгим кажется путь на веслах. Катер же не мог за нами притти из-за большой волны – боялся выброситься на берег.

Ветер все усиливался. Повидимому, в море разыгрывался отчаянный шторм, начавшийся еще при нашем выходе с обсерватории. Итти на берег после обеда нечего было и думать.

На другой день ветер совершенно спал, и по гладкой как зеркало поверхности пролива не пробегало ни одной рябинки. Мы снова ревновались над бревнами. Тут настала моя очередь пострадать за ревность. Мне досталось нести бревно со вторым помощником капитана, «молодым», и геофизиком с Матшара. Все мы были разного роста, а комель бревна был неимоверно тяжел; обязательно нужно было стать под него двоим. Мы стали с геофизиком. Потащили. Через несколько шагов «молодому» показалось тяжело, и он, не предупреждая нас, сбросил свой конец, с плеча. Геофизик успел отскочить, так как шел на той же стороне, что и «молодой», а меня подскочившее как на рессоре бревно ударило со всего размаха комлем по плечу, и я кубарем полетел под откос. Повидимому, я представлял собою довольно безнадежное зрелище, так как несколько человек, побросав свою ношу, прибежали ко мне на помощь. Я же некоторое время просто не мог сообразить, что со мною произошло. Придя в себя, я с трудом поднялся на ноги. Все тело было разбито так, что я едва удержался, чтобы не лечь опять на землю. Повидимому, я надолго выбыл из строя. На следующий день окончательная постановка знаков происходила уже без моего участия.

Ярко раскрашенные черными и белыми полосами знаки высотою около пятнадцати метров были отлично видны с воды и могли теперь служить надежными створами для прохода этой частью пролива, делающего здесь резкий поворот.

Покончив со знаками, «Таймыр» немедленно снялся с якоря и пошел к Баренцову морю.


3. У СТАРЫХ ЗНАКОМЫХ

Погода сегодня на славу, и на палубе днем впору принимать солнечные ванны.

К вечеру мы подходим к Поморской губе совершенно гладкой водой.

Едва показалась за изгибом Поморская, кто-то крикнул с верхнего мостика:

– Николай Николаевич, ваша «Новая Земля» здесь стоит.

Я стремглав бросился на мостик. Действительно, в бинокль на глади Поморской губы была видна небольшая белая шхуна. Однако при внимательном рассмотрении я увидел, что очертания ее немного отличались от очертаний «Новой Земли» и, повидимому, она была меньше. Так оно и оказалось. Подойдя ближе, мы узнали бот «Зарницу», принадлежащий Институту изучения севера.

На стеньге «Зарницы» при нашем приближении взвилось несколько цветистых сигнальных флагов. Это было совершенно необычно для нынешних условий плавания, особенно здесь, где пользовались для разговора радиопередачей даже в тех случаях, когда можно было просто перекликаться с борта на борт. Неожиданность была настолько велика, что у нас никто не мог прочесть сигнала «Зарницы», а капитан так даже и выругался:

– Какой шорт им ната? Фасон тавить встумали.

С трудом установили, что речь идет о том, что «Зарница» потеряла радиосвязь. При ближайшем знакомстве с экипажем «Зарницы» выяснилось, что несчастный бот попал как раз в тот шторм, от которого мы отстаивались около Шумилихи. «Зарницу» шторм застал в Баренцевом море. Ее так нещадно стало трепать, что пришлось искать защиты у берегов. Но и тут ей долго не удавалось войти в пролив и укрыться в Поморской губе. В результате у нее оказалась сорванной антенна протянутая между стеньгами высоких стройных мачт, и утащило с палубы принайтовленные там бочки с моторным маслом.

В становище Поморской мы были встречены старыми знакомыми – Князевым и самоедами. Моториста и части промышленников не было налицо – они ушли на Карскую сторону. Оказывается, «Новая Земля» в прошлый раз не смогла пройти во льдах к зимовью артели, заброшенному южнее бухты Брандта с несколькими промышленниками, и не забросила им таким образом продовольствия. Им грозила голодовка. Было мало вероятно, что моторному катеру артели удастся пробраться сквозь льды и выручить своих голодающих членов. Меня заинтересовала судьба этих несчастных в том случае, если катер до них все-таки не дойдет (так оно потом и оказалось).

– Ну, а если катер все-таки не дойдет?

– Ну, поголодают.

– Так ведь этак можно и ноги протянуть?

– Ну, ноги-то не протянут, а победовать победуют. Морзверя так или иначе добудут. Значит, нехватка будет только в муке, чае и сахаре… Главное, хлеб, конечно, и соль. Вот плохо, если соли у них нет.

– Цынгу наживут?

– Может, и наживут.

– Ну, а как же они все-таки получат соль и хлеб?

– Приедут.

– Катер не пройдет, а они на тузике приедут?

– Зачем на тузике, а энти-то рысаки им на што дадены? '

И говоривший указал на мчавшуюся к нам стаю мохнатых псов.

Снабдив «Зарницу» моторным маслом и приняв целую кипу радиограмм, мы покинули Поморскую губу.

В эту ночь погода стала сильно портиться. Выйдя в открытое море, мы сразу почувствовали его ласковый отеческий прием. Как крошечная былинка, стал раскачиваться «Таймыр» на мерно вздымающейся упругой груди океана. С запада в атаку на нас помчались полчища белых пенистых гребней. Разбиваясь о стальной борт «Таймыра», беляки исчезали, уступая место новым участникам непрестанного штурма. А штурм усиливался час от часу. Море начинало реветь под всхлипывание и завывание ветра, заранее оплакивающего страдания попавших в объятия океана мореплавателей.

Положению пассажиров «Таймыра» в большую волну действительно нельзя позавидовать. Несмотря на значительное водоизмещение судна, оно отличается совершенно исключительной валкостью. Особенно чувствительно оно к боковой качке. Причиной тому – плавные ледовые обводы корпуса, скопированные строителями с лучших образцов полярных кораблей; кроме того, у «Таймыра» совершенно отсутствует килеватость днища, из-за чего он реагирует на бортовую качку особенно чувствительно.

Страдания пассажиров только еще начались, крен судна не превышал пятнадцати градусов, а кое-кто из матшарцев уже плашмя лежал в своих койках, не будучи в состоянии выйти из каюты.

Сквозь сон мне слышно, как в шкапах начинает постукивать и время от времени чувствуются удары головой в переборку, когда судно ложится на мой борт. По палубе что-то мерно катается взад и вперед. Но спать под это постукивание, позванивание и размерные качания корабля только лучше. Даже ничего не снится.

Весь следующий день кое-кто из нас сидел на удвоенной порции за счет тех членов кают-компании из числа матшарцев, которые не способны были принимать пищу. Некоторые из них просто лежали в растяжку на своих койках, изредка поднимаясь только, для того, чтобы стремглав пронестись через кают-компанию к гальюну; в такие моменты их лица приближались по цвету к окраске сукна на старорежимных судейских столах; в глазах появлялось выражение неизбывной тоски, щеки неестественно раздувались.

В стонах ветра, грохоте волн и нервном раскачивании судна прошел серый день и свинцово-темная, но все еще не настоящая, не черная ночь. За переборкой время от времени тихо постанывал кто-то из страдальцев, а на диване сладко храпел Шведе, выставив из-под одеяла под действие неистово захлестывающих в иллюминатор порывов холодного ветра непечатную часть спины.

К полудню 30 августа «погоды» как не бывало. Снова море приветливо рябит небольшими барашками. С голубого неба ярко улыбается солнце, изредка прикрывающееся вуалью легких, призрачных, как распушенное страусовое перо, страусов.

Мы подходим к Малым Кармакулам. Мимо нас проходят серые каменистые массивы шести островов Кармакульских, прикрывающих подход к Кармакулам. На всех заметных мысах возвышаются массивные, сложенные из камня гурии. Эти хорошо видимые издалека знаки – старые, но надежные хранители памяти о многих десятках безвестных матросских рук, втаскивавших камни на отвесные кручи диких скал. Эти высокие каменные конусы носят имена Гагарина, Энгельгарда и других беззаветных пионеров гидрографического исследования нашего далекого севера. Обветренные, шершавые серые камни – память о старших братьях нашего «Таймыра», представителя славных времен русской борьбы за познание Северного Ледовитого океана.


4. МАЛЫЕ КАРМАКУЛЫ

Малые Кармакулы – старейшее становище Новой Земли. За его плечами уже пятьдесят лет существования. Но тот, кто видел его вскоре после основания, приезжает сюда теперь так, как-будто бы и не уезжал – внешне все осталось по-старому, старые серые домики, старые облезлые купола церкви. У Бориса Лаврентьевича, побывавшего здесь, кажется, более двадцати лет тому назад, даже бинокль задрожал в руке.

– Послушайте, но ведь это же все то же. Ведь я только вчера отсюда уехал. Время не наложило на Кармакулы своей руки. Они не подвинулись ни на шаг вперед.

– Правда, Борис Лаврентьевич, было бы не плохо, если бы вы могли сознавать, что и на вас время отразилось так же мало.

– Ну, милый мой, когда из почти молодого… да, да, не улыбайтесь, я же сказал «почти» молодого человека, превращаешься в обладателя седой бороды и большой лысины, тогда трудно строить иллюзии насчет нетленности вещей, да и пропадает, сказать правду, само желание к таким иллюзиям,

В виду становища, на расстоянии двух миль от него, мы бросили якорь и немедленно приступили к спуску карбасов.

Заскрипели блоки. Забегали матросы. Боцман, попыхивая щегольской французской трубкой, торопливо приготовлял инструмент, кисти, краски. Не спеша и негромко, но в то же время как-то так, что слова его приобретали особенную внушительность, он отчитывал молодого матроса, помогавшего ему.

В противоположность боцману, громко и быстро, так чтобы его было слышно во всех концах палубы, распоряжался спуском гребных судов и моторного катера Пустошный. Он питал совершенно непонятную слабость к английскому языку, когда дело шло о команде. То и дело слышались возгласы: «Но мор! Инафф! Олл райт!» Я не думаю, чтобы наша милейшая братва была сильна в английском языке, но, повидимому, большинство уже привыкло к этим возгласам, и принимало их так, как принимают специальные морские термины, вроде «полундра», «майна» и т. п., не разбираясь в их подлинном значении и зная лишь, какому смыслу в русском переложении они соответствуют.

Как бы там ни было, но эти английские команды исполнялись. Быстро скользили лопари по скрипящим блокам, пыхтели молодые матросы над неподатливыми шлюпбалками. Плавучие средства быстро спускались на воду. Все шло как нельзя лучше, как вдруг раздался резкий, дикий крик Пустошного:

– Стоп все!… Стоп там на талях, я говорю!… Дальше следовало несколько фраз, которых я не в состоянии передать.

Немедленно все замерло.

– Вы что же, шляпы этакие, катер топить мне вздумали?

Пустошный бросился к борту. Внизу на воде лениво покачивался наш моторный катер, быстро наполняющийся водой. Моторист как ошалелый ползал в нем на коленях. Он искал пробку от слива, который забыли заткнуть перед спуском катера. В незакрытое отверстие катер быстро наполнялся водой, оседая все глубже и глубже. Гаки блоков были уже сброшены, и катеру грозило затопление. На спардеке поспешно расправляли тали, чтобы поднять на них катер. Но в этот момент моторист нашел, наконец, пробку и заколотил слив.

К счастью, воды набралось еще не так много, чтобы подмочить мотор, и поэтому, как только отлили из катера воду, он был готов к работе. На буксире у него к становищу отвалил карбас, полный народу.

Становище Малые Кармакулы стоит на довольно высокой гряде и хорошо защищено от воды даже в самые сильные штормы. Культура пошла здесь так далеко, что зимовщики устроили даже маленькую пристань и выложили камнями на манер лестницы высокий подъем к постройкам.

Самый большой дом здесь двухэтажный. Он переделан из церкви – самой большой и богатой на всей Новой Земле. Теперь иконы и церковная утварь свалены грудой около дома как ненужный хлам. Все деревянное, что могло гореть, использовано в качестве топлива. Тут же, в двух шагах от этого нового общежития промышленников, расположено и кармакульское кладбище. Несколько поодаль от бывшей часовни стоит изба метеорологического наблюдателя Убеко – Зенкова, а еще дальше – два дома промышленников самоедов. Вдали, в излучине губы, совсем на отшибе от становища, поставил себе крошечную избушку бывший поп кармакульской часовни и живет теперь там как промышленник.

Как только жители выяснили, что вместе с нами на берег высадился матшарский врач, его немедленно потащили к самоедским домам. Там лежали больные без всякой помощи. У женщины, родившей несколько дней тому назад ребенка, принимала соседка самоедка. Теперь у роженицы начиналась горячка. Врач застрял в этих домах, повидимому, надолго. Я же пошел в соседний дом.

В доме четыре небольших горницы. В каждой горнице живет отдельная семья. Семья самоедки Марии занимает самую большую горницу, но и в ней буквально нельзя ступить шагу, чтобы не наступить на ребенка. У Марии восемь детей мал мала меньше. Их постель представляет собой тонкий слой оленьих и нерпичьих шкур, положенных на пол. Так в ряд на полу они и спят, перегораживая всю горницу. Лежат на постели прямо в малицах.

Дети здесь производят отчаянное впечатление. Лица у них мучнистые, у маленьких совершенно прозрачные. Только у некоторых мальчуганов постарше заметен слабый намек на румянец. Хозяйка Мария – старуха. Желтое худое лицо покрыто сетью глубоких морщин. Мария, повидимому, невероятно худа, под выношенной ситцевой кофтой угадываются острые кости плеч, ключицы отделены от шеи глубокими впадинами с морщинистой старой кожей. Сидит Мария согнувшись, как совершенно бессильная древняя старушка. Ходит с натугой, тяжело, шаркая ногами. Со всем этим совершенно не вяжутся черные, как смоль, волосы. Трудно предположить, чтобы наружность обманывала, и остается загадкой, каким образом волосы могли сохранить такую окраску без намеков на седину.

В действительности оказалось, что обманывают не волосы, а изможденный вид Марии – ей всего 35 лет. Большинство ее товарок, здешних самоедок, имеет такой же точно вид. В них никак не признаешь пышущих здоровьем румяных хабинэ Колгуева. Повидимому, условия жизни сказываются и на потомстве. Дети вялые, молчаливые. С большим трудом я привлек несколько мальчуганов к состязанию в стрельбе из лука на приз в виде пригоршни леденцов. Ребята большие мастера этого дела. На расстоянии двадцати пяти шагов они легко пробивают стрелой листок из записной книжки.

К сожалению, никто из соревнователей-карапузов не говорил по-русски, и мне не удалось с ними потолковать. Покинув ребят, я вернулся к Марии. Мне сказали, что я могу купить у нее патку и пимы очень хорошей работы – она считается в становище лучшей рукодельницей.

Когда я вошел к Марии, она сидела на постели, сгорбившись над работой. На коленях были разложены обрывки тряпочек и кусочки меха.

– Еще раз здравствуй, Мария.

Мария ответила, не опуская работы:

– Тляствуй.

– Как живешь, Мария?

– Плоха живу.

– Где твой хозяин-то?

– На пломыси.

– Почему же плохо живешь, коли промысел есть?

– Какой пломыс, нет сосем пломыса. Сей год почитай все сдавали Гостолгу, а ничего кусать нет.

– Что, плохо с продовольствием разве?

– Оцин плохо. Ни дает Гостолг. Агент уезал, за агента наблюдателева зонка оставалась, поцитай ницево не давала.

Я сам знал, что в этом становище с продовольствием было действительно плохо.

– Ничего, Мария, нужно немного переждать.

– Как годить-то? Кусать надо. Дети годить не станут.

– Ну, не помрут ведь дети твои от того, что месяц-другой посидят, не евши сахару вволю.

– Как не помрут, помрут.

– Ну, ладно, Мария, сахар сахаром. А вот зачем я к тебе-то пришел: мне нужно купить красивую патку. У тебя нет ли продажной?

– Зацем нет. Есть патка… холоса патка.

Мария полезла под ворох тряпья и шкур, наваленных на постели. Из разрытой кучи грязных тряпок на меня пахнуло немытым, долго ношенным платьем, потом, салом и, главное, неизменным тюленьим жиром. Из-под этого хлама Мария вытащила нарядную небольшую патку белого меха, расшитую темным меховым же узором и яркими орнаментами из зеленого сукна.

Патка была действительно хороша.

– Сколько хочешь за нее, Мария?

Мария подумала и, не повышая голоса, заговорила по-самоедски. Сперва я думал, что она говорит со мной, но через минуту растворилась дверь и в горницу вошла старая опухшая самоедка. Оказывается, стены в доме так тонки, что для разговора с соседями нет надобности даже менять тон голоса. Самоедки стали между собой совещаться. Брали патку, смотрели на нее, примеряли на руке, точно взвешивая. Заглядывали внутрь. Наконец Мария сказала:

– Лукелья говолит, тли целковых нада.

Цена была высока по здешним понятиям, но у рукодельницы был такой жалкий вид, что нехватало духу торговаться. Я вынул червонец.

– Сдача найдется?

– Нету.

Лукерья что-то залопотала и потом сказала по-русски:

– Кока даци нада?

– Семь рублей.

– Семя рупли?

– Да, семь рублей.

– А кока семя рупли?

– То-есть как сколько? Семь рублей так семь рублей.

– Кока теньги?

Я показал на пальцах сколько рублей – семь пальцев, это оказалось понятным. Стали рассчитываться. Здесь мне были предложены на выбор бумажки самого разнообразного достоинства – от рублевых до пятичервонных; бери любую, вообще сам отсчитывай себе сдачу. Но, как только расчеты были закончены, Мария тотчас забыла о деньгах.

– У тебя ситец нету?

– Нет, ситца нету, а что тебе?

– Возьми теньги, тавай ситец.

Мне стоило немалого труда доказать Марии, что я не не хочу помочь ей ситцем, а просто трудно предположить, отправляясь в экспедицию, что может понадобиться отрез ситца по соседству с северным полюсом.

Повидимому, однако, мои доводы подействовали недостаточно сильно, потому что Мария и Лукерья продолжали допрос.

– А на пимы ситец дашь?

– Пимы мне очень нужны, но и за них не могу дать ситцу.

Лукерья долго кряхтела, жалась чего-то, чесала у себя подмышками. Потом, оглянувшись на двери, вполголоса проговорила о чем-то с Марией и, понизив голос до совершенного шопота, обратилась ко мне:

– Ты холоси цилавек?

– Не знаю, смотря для чего.

– Я так думаю, сто холоси.

Польщенный комплиментом, я все же насторожился, даже приблизительно не зная, что последует за ним.

– Ты песец хоцес?

Нужно знать, как преследуется подпольный сбыт песца помимо Госторга, чтобы уяснить себе, на какой риск, по ее понятиям, шла старая самоедка, делая мне такое предложение.

– Нет ситец, не ната ситец. Тавай масло, мука, цаво есть.

– Ничего нет у меня, Лукерья.

Старуха безнадежно махнула рукой и вышла. Мария тихо сидела на высокой постели. Затем она длинно вздохнула и снова принялась за свое рукоделье. На полу заплакал ребенок. Он сам вылез из-под наброшенного на него меха и на корточках пополз к постели матери. Мария бросила работу, вытащила откуда-то из-под мехов тряпицу, цвет которой определить было совершенно немыслимо, до того она была грязна, и сделала на углу тряпицы узел. Хвостик этого узла она помакнула в банку с вязкой желтой жижей и сунула в рот младенцу. По горнице распространился едкий запах тюленьего жира.

Я нахлобучил шапку и вышел на воздух. Вдали на конце мыса стоял Борис Лаврентьевич. Я присоединился к нему. Он рассматривал массивный постамент, увенчанный большим крестом и обнесенный оградой. Пространная надпись, вырезанная церковно-славянской вязью, гласила о том, что крест сей воздвигнут и охраняется попечением некоего иеромонаха, бывшего настоятелем здешней часовни. Невидимому, здесь, на краю света, для святого духа не нашлось более удобного прибежища, нежели этот крест с оградой, а оставить его вовсе без обозначения монах тоже, повидимому, не рискнул, – а вдруг понадобится. Но только это очень мало вероятно. Судя по всему, все-таки Наркиз был прав – самоеду вовсе не нужна религия. Антирелигиозная пропаганда даже в том примитивном виде, как она здесь проводится, оказалась достаточно успешной. О боге самоеды здесь не вспоминают. Даже старые русские промышленники относятся к нему с большим скептицизмом. Во всяком случае, ни у кого нет желания тратить средства на поддержание храмов и причтов. Все часовни либо Госторг, либо сами артели утилизировали под склады и жилье, а служители этих церквей принуждены были обратиться к добыванию себе пропитания далеко не божественным занятием – ловлей и потрошением моржей. Единственный осколок даже не веры, а внешнего ее выражения, сохранившийся здесь, – это крест. При всяком удобном случае промышленники воздвигают крест: заметить ли место, ознаменовать спасение от бури, отметить могилу товарища. При этом в большинстве случаев крест истовый, староверческий, восьмиконечный. Такими крестами отмечены многие мысы и губы Новой Земли. Дальше креста, как памятника и знака, фантазия пионеров севера не идет.

Вместе с Исаченко мы пришли к метеонаблюдателю Зенкову, чтобы отдать ему визит и заодно сделать попытку раздобыть у его жены, временно заменяющей уехавшего агента Госторга, немного кофе и консервированного молока. Но, придя к Зенкову, мы увидели, что кофейные и молочные чаяния придется временно оставить. В горнице уже было несколько гостей из наших же таймырцев. Сам хозяин не слишком твердыми шагами бросился нам навстречу, простирая объятия, и уже за несколько шагов выпятив губы для поцелуя. Я увернулся кое-как от выпученных, блестевших от сала губ Зенкова, и вся порция поцелуев пришлась на долю Бориса Лаврентьевича. Он пытался реагировать на это с обычным добродушием, но потом долго под шумок вытирал со своей бороды слюни хозяина.

Метеорологический наблюдатель Зенков, из бывших железнодорожников, живет в этих краях уже несколько лет. Второй год с ним живет здесь и его молодая жена. Суровая зимовка не наложила на жизнерадостную маленькую говорунью почти никакого отпечатка, и она утверждает, что ей тут так нравится, что она вовсе и не собирается уезжать на старую землю. Разве что съездит на побывку летом.

Она оживленно хлопотала около стола с немудреной закуской из только что привезенной Зенкову нашим же «Таймыром» посылки. Две-три бутылки спиртного тоже фигурировали на столе. Строго говоря, и напиться-то было нечем, но после года воздержания от спиртных напитков алкоголь действовал на Зенкова очень сильно, и он быстро шел к естественному в таких случаях концу. Трудно сказать слово осуждения даже в этом случае. Я охотно верю, что те слезы, что появились у Зенкова при встрече с первыми вышедшими на берег таймырцами, были совершенно искренними.

– Свои ведь… главное, свои, гидрографические… Ведь раз в год, – несвязно бормотал Зенков, поспешно обходя всех и пожимая поочереди руки знакомым и незнакомым. В данном случае знакомство не имело никакого значения. Важно то, что люди были свежие, не те, с которыми он просидел три года в Малых Кармакулах.

Нужно только хорошенько всмотреться в эти самые Малые Кармакулы, чтобы представить себе здешнюю жизнь человека, приобщенного хотя бы немного к культуре, в течение года фактического одиночества, среди самоедов и наших промышленников, зачастую имеющих самое отдаленное представление о городе. Мне говорили, что некий борзописец – не то из писателей, не то из журналистов – описывая в своей книжке Малые Кармакулы, рассказывает об улицах, рядах домов, даже проспект какой-то он там нашел. Вот запрятать бы этого писателя на любой самый главный проспект этого поселения, в любой из его шести беспорядочно разбросанных домиков.

Зенкову его сегодняшняя радость обошлась довольно дорого. Когда мы собирались уезжать на судно и сидели уже на катере, Зенков захотел обязательно спуститься по каменным плитам, заменяющим лестницу, к берегу. При этом он торопился и побежал по этой импровизированной лестнице. Мы со страхом смотрели, как он ускоряет движения и уже едва успевает становиться нетвердыми ногами на камни. В конце-концов случилось то, что должно было случиться. Зенков промахнул мимо ступеньки и, завертевшись в воздухе, полетел с каменного обрыва берега. Бросившиеся с катера люди подобрали распластанного в бессознательном состоянии наблюдателя и потащили домой.

По острым камням лестницы тянулся тонкий кровавый след – результат чрезмерной радости свидания с людьми.

Вернувшись на судно, мы немедленно отправили в Кармакулы катер с «доктором». Ему пришлось наложить несколько швов на голове и основательно починить корпус и руки Зенкова, долго не приходившего в себя.

Велико было наше удивление, когда на другой день поздно ночью к борту «Таймыра» подошел крошечный тузик и к нам поднялась жена Зенкова – она приехала просить нашего доктора еще раз посмотреть ее мужа.

Тем временем команда не покладая рук «ревновалась» над приведением в порядок старых кармакульских знаков и над постановкой нового знака на одном из Кармакульских островов – о. Наездника. Работа была особенно трудной. Бревна для знака нужно было поднимать на огромную высоту, причем скалы берега были совершенно отвесны. Не за что было даже зацепиться. Пришлось поднимать бревна на длинных концах. Это отнимало очень много времени, и «ревнивцы» возвращались на судно совершенно без сил.

1 сентября в последний раз ушел карбас на Наездника. «Таймыр» покинул Кармакульскую бухту и вышел в открытое море. Здесь мы бросили якорь по западную сторону Наездника, на расстоянии трех миль от него. Ждали возвращения команды со знака. Совершенно стемнело. Ночь уже по-настоящему черна. Ярко проглядывают сквозь прорывы облаков звезды.

Карбаса все нет и нет. Сирены, повидимому, не слышно на острове. Но надо думать, что команда догадается итти на наши огни, которые должны быть хорошо видны.

Наконец послышался плеск весел, и к борту подошел карбас. Люди с трудом лезли по штормтрапу, не будучи даже в состоянии поднять свой карбас. Мы взялись за это дело, мобилизовав всех матшарцев, на которых еще не начало действовать открытое море.

Через полчаса невозможно было уже сказать, где Наездник.

Кругом плескалось черное как вакса море, в двух шагах от борта сливаясь с таким же черным небом.

На палубе было темно как в колодце. На каждом шагу я наталкивался на что-нибудь то лбом, то боком, то носком туфли. Кстати о туфлях. Единственная обувь, которая у меня теперь осталась, были старые теннисные туфли. Они почернели от угля и сажи и сделались широкими как блины. Но это было все, чем я располагал, так как от знаменитых «горных» ботинок «Туриста» давно не осталось ничего, кроме жалких развалин; их даже нельзя было одеть: из дыр глядели целиком и пальцы и пятки. Сапоги находились примерно в таком же состоянии, и на них московский магазин «Турист» оправдывал свою репутацию.

Начинало покачивать как следует. К утру крен перешел уже за 20 градусов. Ветер снова принялся за свою заунывную песню в такелаже. Я попрежнему принимал ветряные ванны на верхнем мостике. Александр Андреевич попрежнему жаловался на «погоду», постукивая медяшками домино в кают-компании.

К вечеру 2 сентября, вернувшись в каюту, я застал в ней полный разгром. Ящики письменного стола были выкинуты на палубу. Все, что было на столе, оказалось тоже на палубе. Вдобавок все бумаги, дневники, блокноты, письменные принадлежности, плитки шоколада и просто носильные вещи оказались совершенно промоченными грязной водой, хлынувшей из ведра под умывальником. Все это вполне соответствовало показаниям креномера – его стрелочка колебалась между 25 и 33 градусами.

Ходить по судну стало трудно. В проходах люди стукались плечами по очереди то об одну, то об другую переборку. Прогуливаясь по спардеку, приходилось выделывать ногами невероятные кренделя, чтобы благополучно миновать Сциллу и Харибду, с другой стороны – зияющий промежуток между шлюпками и с другой – разверстые капы машины. Раскачивающееся судно норовило бросить меня с размаху то в одну, то в другую сторону. Но обе стороны меня одинаково мало устраивали. Толкни меня в море – и, вероятно, никто на судне даже не знал бы о моей судьбе, полети я в машину – шуму было бы значительно больше, но в течение нескольких минут я был бы перемолот как первоклассная котлета.

Неважно было и в кают-компании. Привязанные к столу клетки для посуды не помогали. Все равно ни тарелку ни стакан в эти клетки поставить было невозможно; все их содержимое немедленно оказывалось на столе, а затем и на палубе. Однажды сорвались с привязи и сами клетки. Со всеми тарелками и мисками они поехали со стола. Если бы Александр Андреевич не навалился на клетку всем телом, она неминуемо была бы на палубе со всем сервизом. Долго капитан не мог успокоиться и крыл юнгу, плохо привязавшего клетку.

– Ишо пы немношко и ты, сукин сын, сакупил бы мне вся серфис. Какой ты к шортофой матери моряк, ешели ты тарелку сохранять не мошешь.

Ущерб, могущий быть причиненным качкой кают-компании, не давал покою капитану. То его беспокоила посуда, то кто-нибудь из страдающих морской болезнью матшарцев, пробираясь через кают-компанию, натыкался на книжный шкап, угрожая целости стекол; то, наконец, книги в этих шкапах начинали так ездить по полкам, что дверцы распахивались и все летело на палубу.

Лично же мне больше всего хлопот в эти дни доставил душ.

Струи воды никак не хотели попадать в ванну.

Следуя размахам «Таймыра», вода лилась то вправо, то влево на аршин от края ванны, и мне приходилось буквально гоняться за водой, чтобы что-нибудь попало на мою спину.

Во время такой качки каюта имела совершенно нелепый вид. По очереди то на одной, то на другой переборке висящие на вешалках полотенца и платье становились перпендикулярно к ее поверхности. Штаны, растопырившиеся до середины каюты, медленно возвращались к стенке; на смену им с другой стороны тянулось в середину пальто.

Так шло изо дня в день и мы отсчитывали мили, пройденные на пути к Архангельску, как вдруг однажды за ужином, когда мы были примерно на долготе Колгуева, радист появился в кают-компании и подал капитану бланк радиограммы. Повидимому, это не было обычное сообщение судам о предстоящей погоде и ледовых условиях, у радиста был слишком таинственный вид. Капитан, медленно разбираясь в телеграмме, тоже насупился.

Оказывается, Убеко предписывало во что бы то ни стало зайти на Канинскую землю, к устью реки Москвиной, и снять рабочую партию, ставящую там мигалку. Ради этого нужно было сходить с курса и потерять несколько дней. Никому это не улыбалось. Нехотя Александр Андреевич напялил фуражку и пошел на мостик отдавать распоряжение об изменении курса стоявшему на вахте Пустошному.

От огорчения в этот вечер капитан играл в «козла» еще хуже, чем обычно.


5. У КАНИНСКОЙ ЗЕМЛИ

Со второй половины дня 4 сентября идем параллельно Канинской земле, определяясь по счислению. Ни одного пеленга взять не удается, так как земля все время задернута туманом. Изредка на очень короткий промежуток времени раздернет, но, прежде чем штурмана успеют схватить какую-нибудь приметную точку для пеленгования, окно снова затягивается. Очень странно, что такой густой и постоянный туман держится при довольно сильном и ровном норд-норд-осте.

Несмотря на близость земли, крепко качает. Достаточно крепко для того, чтобы страдающие от качки не имели возможности выйти наверх полюбоваться канинской тундрой, даже тогда, когда туман, наконец, согнало.

На совершенно ясном горизонте предстали изжелта-зеленые пологие возвышенности канинского берега.

Повидимому, счисление было сделано верно и лаг врал относительно мало – мы вышли почти совершенно точно к заметному разлогу, у которого видны беленькие конуса двух палаток. Несколько левее на небо проектируется высокая ажурная башня: вероятно, это и есть новый знак.

Несколько дальше вглубь тундры, на косогоре, видно большое оленье стадо и около него белеет конус чума.

К тому времени, как мы приблизились к берегу на три-четыре мили, почти совершенно стемнело. Около знака закраснелась искорка костра. Постепенно искорка раздувалась и превратилась в мятущееся длинное пламя. Значит, нас увидели и показывают нам место своей стоянки. Капитан ухватился за рукоятку гудка.

Попеременно гудок и сирена кричали и выли в течение получаса, но на берегу не было заметно никакого движения, которое говорило бы о том, что оттуда собирается к нам шлюпка. Либо там нет никаких плавучих средств, либо рабочие не решаются итти в такой прибой. Широкая белая лента опоясала все побережье. Это говорит о том, что берег здесь отмелый. В некоторых местах приливная волна разбивается в расплывчатые белые пятна, далеко не дойдя до берега – там либо кошки, либо рифы.

В таких условиях вполне понятно, что с берега не решаются выйти на шлюпке.

Но ждать, пока спадет или переменится ветер, просто невозможно. Это может продолжаться и день, и два, и три. Всем надоело бесцельное мотание, и хочется скорее в Архангельск. Всем, кроме капитана, который совершенно стоически относится к таким вещам, как задержка на несколько дней.

– Путем штать потхотяшего фетра.

– Но, Александр Андреевич, ведь его можно ждать и неделю.

– Мошно и тфе. Я нишего не могу скасать.

– Этак пропадешь.

– Нишефо. Мы на якоре постоим. Это пустяки. Вот пыфало на паруснике в полосу штиля попатешь в открытом море, так тут уше не отстоишься – трейфует неисфестно куда и зашем… Пойтем люшше в косла поикраем.

Однако за «козлом» я поднял «бузу»: не ждать, пока с берега придут к нам, а итти туда самим. Капитан только смеялся в седые усы. Пустошный безнадежно махнул рукой и ушел спать. Один «молодой» Андрей Андреевич принял мою сторону и согласился попытаться катером подтащить карбас к прибою, но с тем, что на берег-то мы будем выходить уже без помощи катера, во-первых, и с тем, что гребцами пойдут добровольцы, во-вторых. Нам только этого и нужно было. Быстро набрали нужное число гребцов и стали спускать карбас и мотор. Задача оказалась не такой простой. Карбас кидало волной и било о борт корабля. С большим трудом забрались в карбас и отошли от «Таймыра».

Зарываясь в волну вместе с защитным брезентовым чехлом, катер медленно тащил нас к берегу. По мере того как наш карбас то взлетал на гребень волны, то скатывался в глубокую темную бездну, буксирный фаллинь то натягивался как струна, дергая карбас так, что трудно было усидеть на банке, то свертывался и подпускал нас к самому катеру: вот-вот ударим его в корму своим носом. При каждом ударе волны в карбас нам наливало целые водопады воды.

Глядя с «Таймыра», мы недооценивали волну. Почти никто из нас не одел брезентовых костюмов, и теперь мы были мокры до нитки. Холодные струи воды сначала только щекотали спину. Затем я почувствовал, что сижу на холодных штанах. Наконец вода стала стекать по ногам. Мало-по-малу пришлось стиснуть зубы, чтобы они не стучали: пронзительный ветер делал свое дело.

Однако долго нам мерзнуть не пришлось. Огромный пенистый вал подхватил нас самой вершиной. Одновременно карбас встал на попа, носом вверх. В корму хлестнуло волной, а на носу раздался треск, и фаллинь – просмоленный канат толщиной в руку – взвился в воздухе как оборванная тетива. Он лопнул.

– Весла на воду! – заорал во всю глотку наш рулевой.

Быстро стала согреваться спина. У некоторых от одежды начал клубиться пар. Надо было удержать карбас против стремительного напора прибоя и не дать его сносить, как попало, к берегу.

К нам должен был перейти с катера «молодой», чтобы стать на руль при выходе на берег, но катер болтался в четверти мили от нас. На корме его стоял «молодой» и что-то кричал. Ни слова не было слышно. Наш рулевой матрос не знал, что ему делать.

– Как, робя, к берегу пойдем, ай за Андрей Андреичем к катеру?

Не бросая гребли, стали подавать голоса.

– Ни к чему Андрей Андреич, сами дойдем.

– А куда выходить-то, ты знаешь?

– А он, думаешь, знает?

– Ну, на то он и командир.

– Верно, пускай отвечает, а то карбас в щепы разнесет – нам отвечать.

– Это не ладно, айда к мотору, возьмем Николаева.

Одновременно разобрали, что Николаев делает нам с катера знаки подойти к нему.

С большим трудом приблизились к катеру и осторожно подошли на расстояние двадцати метров. Взмахом набежавшей волны нас столкнуло с катером. На один только миг борта соприкоснулись, и снова катер как мячик отлетел от нас. Но «молодой» был уже у нас и выкарабкивался из воды со дна карбаса, чтобы стать на руль.

Стуча мотором и зарываясь в воду, катер ушел к «Таймыру», а мы стали бочком продвигаться к береговым бурунам. Однако после часа напрасной борьбы с приливом стало ясно, что сегодня у нас ничего не выйдет. Невозможно было отыскать в пене прибоя место, где вливается речка Москвина, чтобы войти в ее русло. Всюду бурлила белая пена.

Против разлога, откуда должна была вытекать Москвина и где стояли люди и махали нам руками, пена была особенно сильной.

«Молодой» не захотел рисковать карбасом и повернул обратно.

Совсем стемнело. «Таймыр» угадывается только по огням. Временами, когда между нами и «Таймыром» становятся высокие горы мятущейся в реве воды, исчезают и эти путеводные огоньки.

Грести невероятно трудно. Весло то уходит в воду по самую уключину, то невозможно достать до волны даже его концом. То-и-дело кто-нибудь срывается с банки и задравши ноги летит на дно карбаса. Подвигаемся так медленно, что совершенно не заметно приближения к судну.

Два часа ушло у нас на то, чтобы вернуться к кораблю.

С облегчением услышали команду:

– Правая греби, левая табань!

Карбас нырнул с волны и вошел в более спокойную полосу с подветра «Таймыра». Один за другим развились сверху несколько фаллиней. Но их не так просто было от нас поймать. Карбас не стоял на месте.

– Суши весла!

По носу карбаса стукнул штормтрап и сейчас же исчез в нескольких метрах. Снова он рядом с нами и снова убежал. Так по одному, ловя мотающийся штормтрап с прыгающего на волне карбаса, мы перебираемся на палубу.

От сброшенной одежды потекла широкая полоса воды. В дверях появился юнга Алешка.

– Николай Николаевич, у вас опять с подмывальника ведро плещет?

Но, увидя груду мокрой одежды, только махнул рукой.

В кают-компании матшарцы встретили нас не особенно любезно.

– Эх, вы, морячки тоже!… До берега не дойти. Из-за вас теперь еще сутки потеряны.

Но на нашей стороне оказался капитан.

– В такой погод как мошно кафарить… ведь погода, это понимать нада.

Все примирились за ведерным чайником дымящегося кофе, заботливо приготовленного на паяльной лампе механиками.

Я с наслаждением вытянулся в своей теплой койке, убаюкиваемый широкими размахами болтающегося, как поплавок на привязи, корабля.

Однако выспаться так и не удалось. Над головой при каждом наклонении судна грохотал штуртрос. Временами казалось, что освобожденное перо руля со всего размаха бьет своей многотонной массой по стальному борту «Таймыра».

Утром поднялся вопрос, доколе же ждать? Особенно нетерпеливы были матшарцы. Но Александр Андреевич категорически отказался отпустить на берег карбас, не говоря уже о моторе. Только во второй половине дня, когда ветер как-будто немного спал, капитан согласился отпустить желающих сделать еще одну попытку высадиться на берег.

На этот раз мы были умнее и с ног до головы оделись в непромокаемое. Спустили самый большой баркас. Уселись восемь гребцов. Николаев на руле.

Разницы в волнении со вчерашним нет никакой. Преимущество только то, что сегодня светло. Подгоняемые приливом, мы быстро подошли к полосе пенистого прибоя. Здесь возник вопрос, где же подойти к берегу так, чтобы не прикончить карбас.

Решили спускаться кормой на дреке.

Выбрав момент, «молодой» закричал:

– Бросай дрек!

Линь стал быстро развиваться. Нас тащило к берегу.

– На воду!

– Навались!

Цепляясь лопатками весел за песок, изо всех сил налегаем на весла.

– Бери на прикол!

Но это излишне, нас и так уже выкинуло во всю длину конца.

Один за другим прыгаем за борт. Воды немного – по колено. Быстро идем к берегу. В карбасе остались двое на тот случай, чтобы выбрать его дреком, если станет прибоем бить о грунт.

Навстречу нам по берегу уже бегут люди. Это оказались рабочие, ставившие знаки. После первых приветствий выяснилось, что они не имеют никакого намерения грузиться с нами.

– Так мы же имеем предписание снять вас!

– А мы имеем предписание закончить работу к 10 сентября, когда за нами должен зайти сюда «Полярный», возвращающийся с постройки знаков на Колгуеве.

– Как десятого, когда вчера, 3 сентября, мы получили указание Убеко?

– Да у нас еще работы-то на неделю… Вот, может, их вы должны снять, – рабочий указал в сторону белеющих в километре палаток.

– Так разве это не ваши палатки?

– Не, это гидрографы.

Пошли к гидрографам. Оказалось, что и их партия ведет работу по съемке берега и не собирается с нами уходить. Она сделала интереснейшие открытия в отношении неточности прежних карт канинского берега и надеется проделать еще много съемок до прихода за нею судна.

– Так на кой же чорт мы здесь торчим вторые сутки?

– А мы думали, что вам от нас что-нибудь нужно, или новую партию привезли. Вон я даже самоедов, которые везли нас по берегу, не отпустил, когда вас увидел. Со всем стадом здесь стоят. Думал, вам могут понадобиться.

Действительно, на холме вдалеке виднелось давешнее стадо и беленький конус чума.

– Значит, мы спокойно можем уходить?

– Вполне.

– Вот тебе и соревнование!

Особенно повеселели матшарцы. Их жажду скорее попасть в Архангельск подогрела еще оказавшаяся в незначительном количестве на берегу Канинской земли морошка. Они с жадностью набросились на ягоду. Я попробовал сорвать несколько более или менее побелевших уже ягод, и то у меня физиономию повело в сторону. А матшарцы с наслаждением набивали рот красной, совершенно неспелой ягодой.

У кого-то это вызвало даже ассоциацию с земляникой.

– Вот приеду в Архангельск, первым долгом пойду куплю земляники.

Матшарцы так увлеклись морошкой, что мы не заметили, что рядом с нами бредут по осыпающемуся мшистому ковру берегового обрыва и два матроса, оставшиеся сторожить карбас. Одного взгляда в сторону нашего карбаса было достаточно, чтобы понять последствия их появления здесь. Карбас неистово бился на все более и более разыгрывающихся гребнях прибоя. Полоса прилива подошла уже по крайней мере на двадцать – тридцать метров ближе к берегу, чем была, когда мы высадились.

Мы опрометью бросились к берегу. Путь нам перегораживали непроходимые нагромождения леса-плавника. Здесь его было такое большое количество, какого мне еще никогда не приходилось видеть. Повидимому, значительная часть леса, уносящаяся в Ледовитый океан реками, сносится течением к восточному берегу Канинской земли. Здесь скапливается не только много обычных обрубков и обломков, служащих отличным топливом, но можно найти и вполне пригодные для строительных нужд бревна.

Прыгая с бревна на бревно, застревая между сучьев, я с трудом преодолел эту естественную засеку.

Бежать по рассыпающейся под ногами мелкой гальке было тоже не так легко, и я совершенно задыхался, когда подбежал к речке Москвиной. Быстрая речушка, с совершенно кристально-прозрачной водой выбегает из глубокого разлога среди прибрежных холмов в их самом высоком месте. Но от моря ее отгораживает полоса более высокого, чем ее русло, грунта, и вода растекается мелкой широкой лужей. Вот почему мы из-за прибоя и не могли найти входа в речку.

Перебравшись в брод через Москвину, мы добежали до берега против того места, где мотался на волнах карбас. Теперь до карбаса было не меньше сорока метров, волны уже пенились и рассыпались в прибой по эту сторону карбаса. Вода быстро прибывала.

Добежавший к берегу первым, Шведе дошел до карбаса по грудь в воде. Он сейчас же взялся за работу. Следующего волна накрыла по самые плечи. Я шел уже, все время прилагая усилия для того, чтобы не упасть от бешеных ударов волны. У самого карбаса меня накрыло с головой, и если бы я не успел ухватиться за его борт, вероятно, не смог бы устоять на ногах и был бы сразу от него отброшен.

Но хуже всех пришлось «молодому». Он шел последним. Небольшой рост его привел к тому, что вода дошла ему до горла. Мы могли только смотреть, как время от времени его накрывает волной. Дрек держал крепко. Линь был весь вытравлен, и, видя всю трудность положения Андрея Андреевича, мы не могли подвинуться к нему ни на один сантиметр.

Наконец его удалось ухватить и втащить в карбас.

Мокрые и вымотанные борьбой с волнами и ветром, мы, наконец, добрались до судна. На этот раз не спасло и брезентовое платье. Но все были вполне удовлетворены – «Таймыр» мог больше не терять ни одного часа.


6. ОГНИ ДОМА

Качки как не бывало: На палубе стали появляться вчерашние тени. Матшарцев трудно узнать. Куда девались небритые щетинистые щеки? Куда исчезли замусоленные робы? На Шведе свежий синий костюм. Обсерваторский повар сверкает пуговицами нового бушлата. Все приоделись, почистились. И главное, повеселели от одного сознания, что скоро справа должна показаться тонкая полоса Терского берега – берега старой земли.

Со звоном и грохотом, погоняемые неутомимыми руками машинистов, вертятся валы, мелькают шатуны. За кормой на ровной зыби горла Белого моря остается пенистая полоса от винта. Один за другим подходят матшарцы к лагу и, запомнив его показание, бегут в рубку посмотреть, сколько осталось.

На спардек невозможно сунуть носа. Реки, фонтаны воды с шипением вылетают из двух брандспойтов: скачивается палуба. С каустиком, щетками и метлами матросы отмывают почерневшие за плавание доски. Настроение необычное. Боцман, священнодействующий медным наконечником брандспойта, непрестанно отпускает тяжеловесные шутки по адресу весело скребущих щетками матросов и нет-нет да пройдется по чьей-нибудь спине сверкающей, переливающей на солнце миллионами искр, твердой как оглобля струей. Высокий краснощекий молодой матрос, моя обычная пара по банке при гребле, за спиной у боцмана ловко выделывает на скользкой палубе кренделя чарльстона.

Спардек блестит. На спардеке не осталось ни одной соринки. Боцман со всею ощетиненной метлами и щетками свитой переходит на верхнюю палубу. Спардеком завладевает молодежь со шкуркой и мазью в руках. Начинается драяние медяшки.

– Ревнуетесь?

– Какая «ревность», «ревность» кончена, теперь муда пошла.

Молодым матросам и практикантам из морского техникума сильно не понутру это скучное занятие. Они отводят душу зубоскальством. Однако через несколько часов все судно сверкает чистотой и порядком

Закат застает всех свободных от вахты людей в бане и ванной. В нашу ванную комнату невозможно войти. Из нее пышет как из котла. То-и-дело оттуда выползает совершенно распаренная, до пунцовости красная физиономия.

В кают-компании последний «козел».

На мостике в рубке Пустошный наводит лоск в вахтенном журнале. В полумраке штурвальной слышен голос практиканта Тенно, за меланхолическим поворачиванием штурвала мечтающего о какой-то «ней». Он невесел. Он учится в Ленинградском техникуме, и в Архангельске ему предстоит проскучать до следующего рейса «Таймыра» – последнего осеннего рейса.

– Уж лучше бы вовсе не возвращаться в вашу дыру. Стоящий рядом с Тенно матрос, чарльстонист, повидимому, архангелец; его задевает замечание Тенно.

– Дыра… что ты, чухонская селедка, понимаешь!

– Знашь, понимашь… у, дылда!

Оба сумрачно замолкают. Лицо Тенно едва видно в слабом свете, поднимающемся над компасом. Поблескивает в отсветах надраенная медь.

Матрос берет тряпицу и сосредоточенно начинает начищать медь нактоуза. Тенно норовит так повернуть штурвал, чтобы двинуть нагнувшегося матроса ручкой по голове.

Я вхожу в рубку к Пустошному.

– Федор Матвеевич, вашего гуся опять нет в клетке. Пустошный посмотрел на меня дикими глазами и бросился на спардек. Через минуту он вернулся, сердито сопя.

– Ну, знаете, вы такие шутки бросьте!

Даже не верится, что речь идет о простом сером гусе. Откуда столько нежности в этом суровом молчаливом моряке, везущем серую полярную птицу своему карапузу?

На мостике показалась белая фуражка капитана. Чехол на ней сегодня действительно белый – не скажешь, что им подтирали палубу в кочегарке.

– Ну, как, Николяй Николяич? Скоро том.

– А когда, Александр Андреевич?

– Савтра после опета притопаем. Вот Святой нос.

Палец капитана упирается в черную ночь. Откуда там Святой нос?… Я ничего не мог различить.

Вдруг далеко-далеко мелькнула звездочка у самой воды. Мелькнула и скрылась. Снова мелькнула – посветила немного дольше и загасла опять. Маяк Святой нос. Мы в Белом море.

Прошли маяк Городецкий. Его свет еще не успел исчезнуть за кормой, как вправо от курса далеко впереди мелькнул слабый луч новой беленькой звездочки – маяк Орлов.

Теперь пойдем как по улице.

Ночь необычайно черна. Тихо и тепло. Даже вода, серая, неприветливая вода Белого моря, кажется темным мягким бархатом, на который, как серебряная вышивка ломаными сабельками, ложится свет иллюминаторов. От огней маяков все кругом кажется особенно уютным. Не хочется громко говорить.

Рядом со мной над бортом склоняется чей-то носатый профиль. Никольский – магнитолог Матшара. Студент. Обычно бурно говорливый, он медленно цедит:

– Вот, вам не понять… Ведь тринадцать месяцев!…

– Дом?

– Да, дом… университет…

– И арбуз?

– Нет, книга.

В полоску света попадает серая щетина механика Осипа Михайловича.

– Николай Николаевич!

– Ась?

– А как бы это через печать, чтобы «Таймыра» моего подправить, а?

– Подправить?

– Ведь душа изболела. Судно-то, судно ведь какое! Сколько на нем еще сделать-то можно!

Да, какое судно! И сколько еще на нем можно сделать на необозримых пространствах Ледовитого океана.

– Уж это не ваша забота, Осип Михайлович. Вам на покой пора.

– Нет, на покой я вместе с «Таймыром» пойду. Мы оба жилистые. Еще поплаваем.

– Та, еще попляфаем, – выплывает белая фуражка капитана.

– Поревнуетесь?

– Порефнуемся.

От ослепительного сверкания льдов выцвели глаза. Кожа побурела в суровых штормах и снежных буранах самого неприветливого из океанов. У капитана складки лица пропитаны солью и ветром. Механик пропах гарью и маслом машины. Из-под черных околышей фуражек серебрится седая щетина крепких затылков. И все-таки:

– Поревнуемся!

По курсу мигает Орлов.

Городецкий пропал.

Тихо.

Темно.

Уютно и хорошо от родных огней.

Уверенно и ровно стучит машина.

Тихо шуршит штуртрос.

Справа и слева от меня седая щетина крепких затылков.

Да, они поревнуются!

Загрузка...