Там, где Лексингтон-авеню пересекается с Пятьдесят второй, у подножия Ситикорп-билдинг, среди низкопробных пип-шоу, куда лохи приходят поглазеть на сиськи, в окружении палаток с хот-догами, торговцев дешевыми побрякушками и негров в национальных костюмах, чей товар — поддельные часы «Виттон» и бижутерия из пластика, крашенного под слоновую кость, притаилась маленькая церквушка. Входная дверь ее скрыта от посторонних глаз, внутри — белым-бело. Оформляла церквушку Луиза Невелсон, ее угловатые скульптуры создают благостное настроение. Здесь удивительно спокойно. Я люблю отдыхать под сводами этой небольшого уютного храма, слушая, как плывет по тротуару нескончаемый поток пешеходов, а водители, резко тормозя, сигналят своим собратьям.
Я прихожу сюда не молиться. Я вообще не умею молиться. Все молитвы, выученные в детстве, давно позабыты. Осталось лишь смутное чувство вины, которое обостряется, когда я поступаю нехорошо. Религия заставляет меня взвесить все «за» и «против», убеждает, что заслуженное наказание неизбежно. На одной чаше весов оказывается измена ближнему с другим ближним, на второй — неприятности, которые не заставят себя ждать, если первый ближний меня застукает.
Я толкаю тяжелую дверь, и на душе становится спокойно. В этом внезапном спокойствии есть что-то потустороннее. Здесь так прохладно, тихо, мирно. Я сажусь на скамью, болтаю ногами. Но очень скоро торжественная тишина начинает повергать меня в уныние. Я порываюсь опуститься на колени, совсем как Поль Клодель, которому явился Бог, но, одумавшись, возвращаюсь на скамью. К Богу я отношусь с подозрением. Если я, поддавшись минутной слабости, плюхнусь перед ним на колени, он, возможно, потребует, чтобы я все бросила и последовала за ним. Так он собрал всю свою команду: и Клоделя, и апостолов. Застиг врасплох. Явился в белой робе и с длинной бородой, приложил руку к груди, посмотрел своим невинным взглядом… и они попались, побросали все бренное и устремились за ним.
Я ему не доверяю, считаю жуликом. Это началось еще в детстве. Меня страшно бесила история Иова, который верил в Бога, а тот в награду насылал на него всякие беды.
Маленький божественный каприз. Однажды после обеда Бог по обыкновению валялся на диване и думал, чем бы развлечься. Бросив ленивый взгляд на свою землю, он обнаружил богатого, довольного жизнью фермера по имени Иов, который каждый день многократно воздавал Ему хвалу. «Ха! — сказал Бог. — Так ты впрямь любишь меня больше всего на свете? Ну-с, сейчас мы это проверим».
И с этими словами взялся за дело. Истребил у несчастного весь скот, сжег поля, спалил дом, наслал страшную болезнь на жену и детей. А Иов знай себе молился средь падшей скотины, выгоревшей травы и свежих могил под предсмертные стоны домочадцев.
Стоя на жалком коврике, питаясь одной ячменной похлебкой, он благодарил Бога за то, что тот соблаговолил его испытать. Сверкнула молния, коврик загорелся, дом окончательно развалился и обрушился прямо на голову несчастному, но Иов, продрогший и вымокший до нитки, по-прежнему возносил хвалу Господу. И чем больше он твердил о своей любви к Нему, тем больше несчастий выпадало на его долю.
Эй Вы там, наверху, что это за любовь такая? Я Вас спрашиваю?
И только когда запас слез иссяк и иссохшие глаза Иова, словно вытянутые вакуум-насосом, готовы были вывалиться из орбит, а беззубые десны свело от боли, Бог наконец спустился с небес и похлопал Иова по голому черепу, приговаривая: «Ты держался молодцом, сын мой. Вот теперь я тебе верю. Я расскажу про тебя в своей книге, Библия называется, на первой полосе. Ты у меня станешь звездой, образцом благочестия». Иов упал на колени, гремя костями. Исходя слюной, он принялся лобызать Богу пальцы ног и благодарить за испытания.
История Иова и Жулика казалась мне настолько кошмарной, что я спать не могла. И все спрашивала у мамы, зачем Бог так поступил, если он действительно любил Иова. Мама со вздохом отвечала, что эта история и впрямь какая-то странная, но зато Бог так сильно любил людей, что отдал им своего единственного сына. А люди распяли этого сына на кресте.
Я возмущалась:
— Как же он отдал своего сына, если тот потом воскрес и вернулся обратно?
— Это уже неважно, — отвечала мама, легонько отталкивая меня локтем, чтобы я не мешала ей натирать воском стол, — Бог же отдал его, вот что главное.
— Но ведь он прекрасно знал, что сын умирает понарошку…
— Ну да… И все-таки ему было больно видеть, как сын страдает.
— Сам-то он уксуса не пил, и копья ему в бока не впивались!
— Ну как ты не понимаешь? — пыталась объяснить мама. Ей никак не удавалось стереть следы бутылок со столешницы, и это ее бесило. — Как ты не понимаешь, что его сын — это и есть он. Ты что, забыла?
Ее аргументы меня не убеждали. Лежа в кровати, я представляла себе несчастного Иова, его обуглившийся дом, замученных детей, червей, с хрустом впивавшихся в его тело, пока он превозносил Бога.
— Значит, это и есть настоящая любовь? — спрашиваю я у себя, глядя на даму, которая сидит на скамье передо мной и, склонив голову, молится, то и дело проверяя, на месте ли сумочка, зажатая между ног. Похоже, она тоже не склонна Ему доверять. В противном случае оставила бы сумочку на скамье, а я бы преспокойно ее умыкнула, пока дама шепчет да причитает.
Значит, так и надо? Со всей жестокостью довести ближнего до полного истощения, чтобы убедиться в его любви.
Он тоже все время так поступал. Пользовался моей любовью, удирал, как воришка. С Ним я поняла, что такое быть покинутой и что значит умирать от любви. Когда Он возвращался, я была на седьмом небе от счастья.
А потом снова наступала пора одиночества.
Ожидания, страха и злости.
Но Он всегда возвращался. Я набрасывалась на Него с кулаками и угрозами. Он смеялся, пытался меня остановить, крепко обнимал, клялся, что любит меня одну. Так Он говорил, так напевал, пока я осыпала Его ударами. Любовь моя, моя принцесса, ты же знаешь, что я люблю тебя одну, тебя одну, так будет всегда… Он приникал губами к моей шейке, и я таяла в его объятиях. Ему оставалось только приподнять меня и закружиться по комнате со мной на руках, бормоча нежные слова, — и вот уже былая обида забыта, и мы оглушительно хохочем, хохочем вместе с Ним.
Ну почему Он ушел?
Может быть, Он еще вернется?
Вы там, наверху, скажите, Он вернется?
Ну вот. Сейчас я опять зареву. Эй, бедолажка, будет тебе терзаться. Хватит. А то ведь скоро совсем спятишь. Распахни глаза, пораскинь мозгами, скажи что-нибудь путное.
Он умер.
Вот вам!
Умер. Умер. Умер.
Умер и зарыт.
И вся твоя филосоплия Ему теперь не поможет. А тебе осталось только вспоминать.
Нажми на кнопочку, и память тут же подсунет нужные эпизоды. Безжалостные детали. Маленькая часовенка при больнице Амбруаза Паре. Его тело в гробу. Механические движения кропила. Священник, комкающий фразы: ему только что сообщили, что следующий покойник уже ждет своей очереди… Аминь. А Он с высоты своего положения откровенно насмехался и над священником, и над кропилом. На лице застыла улыбка успокоения. Он лежал такой нарядный, в парадных штанах, скрестив длинные пальцы. Казалось, Он заскочил сюда на минутку, просто прилег отдохнуть.
Мой папочка.
Мне не верилось, что Он умер. Я думала, Он посмотрит, как там наверху все устроено, а потом вернется и расскажет мне. Как та итальяночка, которая три часа была мертва и за это время успела все рассмотреть и сообщить близким. Там хорошо. Следуйте за мной. Там розы и мед. Бестелесные херувимы обдувают вас свежайшим зефиром. Какие там фрукты, какие сласти! Живи себе припеваючи и в ус не дуй! Нечего дрейфить! Там все в мармеладе!
Я, конечно, не думала, что Он угодит прямиком в рай. Ему, наверное, пришлось сделать остановку, малость подзаняться душой.
И все-таки… Я ждала, что Он вернется.
Он был таким огромным. Большой нос, большой рот. Длинные ноги, длинные руки. Крупные губы. Он был таким неверным. Со всеми. Без Него всегда бывало пусто. Но, находясь рядом, Он занимал собой все пространство. Мужчины нащупывали в карманах банкноты, женщины оголяли плечи. А Он выбирал. Дружка-собутыльника, подружку на одну ночь. Соблазнял. Это было делом Его жизни. Он заглядывал людям в глаза, как в зеркало, любуясь собственным отражением, и взгляд Его синих глаз мгновенно становился бархатистым, губы расплывались в улыбке, руки привычным движением отправлялись в карманы, предварительно пригладив непослушную прядь, — и вот Он уже увлекает жертву за собой, словно обволакивая своим могучим телом, а потом целует на прощание и уходит прочь.
Старея, многие подводят итоги, рассуждают о том, чего добились в жизни. С Ним все было иначе. В целом Он не слишком гордился прожитым, но любил прихвастнуть, припоминая в общем-то никому не интересные эпизоды. Это было Его недостатком. Он строил из себя героя и, бывало, с важным видом принимался командовать: правее, левее, нет, не так, а вот так. Но всегда кто-нибудь призывал Его к порядку, возвращал на грешную землю. «Прекрати, — говорили ему. — Нечего изображать первого ученика, все равно никто тебе не поверит». Он улыбался и замолкал. А вообще…
Он не умел и не хотел считать деньги. Не утруждал себя размышлениями. Отказывался быть благоразумным. Бился изо всех сил, старался как можно дольше оставаться живым, но, когда понял, что все кончено, не стал драматизировать события. Сделал вид, что Ему это до лампочки. Он получил от жизни все, что хотел, и готов был принять смерть. Не озлобился, не разобиделся на весь мир, никого не винил, не пытался привлечь к себе всеобщее внимание. Лежал, обмотанный трубочками…
И все знал.
Я тоже знала.
С того памятного дня, когда самоуверенный больничный хирург по фамилии Ненар, вооружившись рентгеновскими снимками, расшифровка коих не вызывала сомнений, официальным докторским тоном вынес моему отцу смертный приговор: «Никотин, алкоголь…»
Я без тени смущения могла бы продолжить этот список. Случайные женщины. Ночи за стойкой бара. Литры и литры, призванные заглушить обиду на весь этот мир, сплошь состоящий из кретинов, врунов, трусов, подхалимов, мир, где за прилизанным фасадом скрывается его лживая сущность и напыщенные, самовлюбленные обыватели мнят себя королями. Невозможность подстроиться под общий порядок. Бесконечные поражения, вонючими комочками вставшие поперек глотки… Приговор был таков: «Рак легкого с метастазами по всему телу. Осталось не больше двух месяцев. До Рождества не дотянет…»
Дело было в ноябре. Доктор Ненар, которого я в бессильной ярости окрестила про себя доктором Мударом, завершает свою речь. Убирает рентгеновские снимки в папку, закрывает ее, подравнивает края бумаг. Всем своим видом он пытается показать, что аудиенция окончена и я могу отправляться рыдать в коридор. Нетерпеливо постукивает пальцами по столу, приглаживает редкие усики. Снова берет папку и смотрит, не вылезают ли бумаги, но поправлять больше нечего. Снова барабанит по столу — он сделал свое дело и теперь предпочел бы, чтобы я ушла.
А я все сижу.
Не двигаюсь, словно пытаюсь выклянчить у него добавку.
Ну пожалуйста, доктор Мудар, набавьте деньков моему папочке!
Звонит телефон. Доктор с облегчением снимает трубку и жестом просит меня удалиться. Я стою в коридоре, прислонившись к холодной стене, глядя на торопливых сестер и больных в халатах. Механическим движением пытаюсь нащупать в сумке сигарету, нахожу красную упаковку «Ротманса», после чего отправляю ее в урну.
Мой папочка…
Мой папочка… не дотянет до Рождества?
Я повторяю эти слова и реву как белуга. Приказываю себе успокоиться. Нельзя мне плакать. Нельзя. Он ждет меня в своей палате. Посмотрит на мою зареванную физиономию и сразу все поймет. Я делаю глубокий вдох, вытираю глаза, надеваю веселенькую улыбку и смело толкаю дверь под номером 322.
— Где мое красненькое?
Это единственное, что Его волнует.
Я забыла зайти в магазин и купить Ему три литра «Вье Пап», без которого Он не может обходиться ни дня. Это не какое-нибудь изысканное вино, а мерзкое пойло, дерущее глотку. Такое вино Он когда-то хлебал на стройках.
— Думаешь, тебе это полезно?