ТАТЬЯНИН ДЕНЬ Повесть


1. Белая ночь


Оказывается, не всегда можно любить осень.

В этих местах осень была совсем не похожа на обычную, к которой Татьяна привыкла — с моросящими ленинградскими дождями и медленными листопадами, когда кажется, что по каналу Грибоедова кто-то пускает тысячи желтых корабликов. Хорошо было ходить по Летнему саду и смотреть, как накрывают деревянными ящиками статуи, а над всем садом плывет, плывет горьковатый запах дыма — жгут палый лист, и чуть грустно становится на душе, но это не опасная сердцу грусть, — так, обычное осеннее настроение, свойственное, пожалуй, каждому.

Здесь все было иначе. Холода наступали в конце августа, а уже в сентябре лес становился прозрачным и молчаливым, из него уходили птичьи голоса... Временами начинал сыпать снег, и странно было видеть, как из-под него торчат бурые шапки подосиновиков. Зима наступала уверенно и быстро, и в конце сентября кончалась Татьянина работа. Она оставалась без нее на целых семь месяцев.

Конечно, финнам было хуже. Когда они собирали свое имущество и грузили на катер, лица у них были хмурые, и прощались они с нашими сплавщиками тоже хмуро. Не каждый найдет там, у себя дома, какую-нибудь работу, вот и придется растягивать на семь месяцев то, что заработано с весны.

Сплавщики вытаскивали на берег лежни, разбирали будки-киоски над водой, в которых работали наши учетчики и финские приемщики леса, и река оголялась, становилась незнакомой и неуютной. Вдоль берегов в тихих местах из окрепшего льда поднимались стебли мертвого тростника. Дикие утки уже не садились здесь; не плескали на перекатах стремительные серебристые хариусы, и только где-то далеко в лесах начинали кричать лоси. В эту пору они опасны, и начальник заставы капитан Дернов боялся за жену, поэтому на работу и с работы она ходила с пограничным нарядом.

Солдаты уже успели проложить «дозорку» вдоль занесенной снегом контрольно-следовой полосы, Сейчас на снегу виднелись извилистые дорожки — это пробегали белки. Здесь — прошел заяц. За многие годы жизни на заставе Татьяна научилась разбирать всякие лесные следы и голоса, и только однажды растерялась, увидев отпечатки босых ног ребенка. Дернов, узнав об этом, побледнел, а на следующий день ушел в лес с солдатом-сибиряком. Татьяна слышала далекие выстрелы. Домой, на заставу, Дернов пришел, неся убитую росомаху.

В тот день, когда уехали финны, Татьяна возвращалась тоже вместе с нарядом и сама несла свои вещи. Старший наряда шагал впереди, метрах в пятнадцати от нее, другой солдат — на таком же расстоянии сзади. Она подумала, что через два месяца эти ребята уедут с заставы, их сменят новые, и надо будет привыкать к новым. А в Ленинград ей не уехать, пока не кончится осенняя инспекторская проверка: в такие дни Дернов особенно нервничал, и она не могла и не хотела оставлять его одного.

Разговаривать с солдатами было нельзя, и она шла, представляя, как неуютно и одиноко станет в доме, когда она уедет. Так было всегда. Когда она возвращалась из Ленинграда, ее встречала какая-то особая, наведенная неумело и наспех холостяцкая чистота, и хотя в доме топилась печь, от всего веяло не теплом, а запустением. К приезду жены Дернов мыл посуду, а она видела на тарелках матовую пленку жира — муж так и не смог научиться мыть посуду. Впрочем, когда Татьяна уезжала, он старался ничего не готовить сам и обедал на заставе.

— А рубль-то они, однако, убрали, — неожиданно сказал шедший сзади Коля Казаков, и Татьяна невольно вздрогнула — таким громким и ясным оказался в этой предзимней тишине человеческий голос. Да, она знала, что финны убрали с того камня серебряный рубль, который пролежал почти месяц. Все-таки нашлась среди них какая-то черная душа: хотели посмотреть, не позарится ли кто-нибудь из наших солдат на серебряный рубль. Монета исчезла вчера, когда финские приемщики уезжали домой, и никто не заметил, кто же ее забрал. Татьяна подумала: скорее всего тот белесый, с маленькими, не моргающими, а как бы мерцающими глазами — Микко Юмппанен. Она и сама не могла бы объяснить, почему подумала так. Возможно потому, что еще летом старый Антти Лехто, которого она спросила, откуда взялся новый приемщик, усмехнулся и ответил:

— Ты женщина и не знаешь, откуда берутся люди?

Антти отлично говорил по-русски и часто бросал свою работу, когда требовался переводчик.

Тогда, когда он сказал это, Татьяна обиделась: меньше всего можно было ждать пошлостей от Лехто. Но тут же Антти поморщился и объяснил:

— У нас его не любят. Когда была война, он служил зятькам, а женился на девке из «Лотты».

И, снова усмехнувшись, добавил, что через шесть месяцев эта девка принесла Микко не какого-нибудь недоноска, а вполне нормального пухленького арийца.

Татьяна не поняла, что значит «зятьки» и что такое «Лотта». Антти объяснил, что зятьками во время войны называли немцев, а «Лотта» — была такая женская организация, которую особенно любили зятьки. Все это Антти сказал на своем отличном русском. Только слова у него были чересчур твердыми, и он очень медленно произносил каждое слово, будто подбирая одно к другому.

Тогда, летом, Татьяна передала мужу этот разговор, а о положенном на камень рубле каждый день ему докладывали старшие нарядов. Дернов сам ходил поглядеть на этот юбилейный рубль. Теперь финны уехали, и рубль исчез. Татьяна знала, что она долго будет вспоминать эту, в общем-то пустяковую историю, потому что годы на границе что-то сделали с ее памятью: никогда прежде другие, куда более серьезные события не запоминались с такой четкостью, будто становясь отпечатком на фотографической бумаге, и внутри нее словно находился какой-то альбом с немыслимым количеством страниц-воспоминаний.

Быть может, так происходило потому, что ее жизнь последние годы была бедна событиями — и каждое, мало-мальски сто́ящее находило в памяти свою страницу.

— А верно говорят, что товарищ лейтенант скоро женится? — спросил Казаков. Они уже подходили к заставе, и теперь можно было разговаривать.

— Верно, — сказала Татьяна.

— Эх, на свадьбе погуляем!

— К нему сегодня невеста приезжает, — сказал, не оборачиваясь, идущий впереди Валерий Салуев.

От неожиданности Татьяна даже остановилась.

— Откуда ты знаешь?

— А вы на трубы поглядите.

Она поглядела на трубы офицерского домика. Над одной трубой дымок еле вился, зато из другой валил вовсю. Конечно, это лейтенант Кин натапливает свою половину дома. Стало быть, солдатский телеграф сработал с обычной точностью. Невесту Кина ждали к концу недели, но, очевидно, она смогла выехать раньше.

Татьяна еще не была знакома с ней, только видела на снимках, которыми Кин завесил стены двух комнат. Рамки были одинаковые — он сразу купил штук десять в леспромхозовском магазине, — а фотографии разные: Галя на улице, Галя с книгой, Галя на пляже, Галя — просто портрет, Галя выглядывает из окна машины... Красивая девушка, и понятно, почему Кин влюблен в нее по самую маковку.

Три недели назад он зашел к Дерновым и, стесняясь и краснея, попросил разрешение на вызов. Потом, все так же краснея, сказал, что нельзя ли ей будет ночевать у Дерновых. Или он будет ночевать здесь, если удобно... Татьяна почувствовала, что Дернов вот-вот ляпнет что-то не то, и успела опередить его. Конечно же, можно! Слава богу, три комнаты, хоть на велосипеде катайся. Дернов все-таки хмыкнул:

— Ну, наверно, она едет не для того, чтоб на велосипеде кататься.

Татьяна шлепнула его по затылку, и Дернов сказал своему заместителю:

— Видишь? А ты туда же — жениться!

— Так ведь все равно не отговорите, Владимир Алексеевич, — сказал Кин. Он так и сиял, будто светился от одного предчувствия того, как она приедет, как войдет в их будущую квартиру, что скажет, как улыбнется. Татьяна знала: он пишет ей каждый день, и временами ей становилось чуть грустно оттого, что в ее жизни ничего этого не было — ни каждодневных писем, ни томительного ожидания...

Не заходя к себе, только положив на крыльцо вещи, она обошла дом и постучала в дверь. Кин крикнул: «Входите», — и она вошла в густые запахи свежевымытых дощатых полов, распаренных березовых веников и одеколона «Эллада», который только и признавал Кин.

— Вы что же, «Элладой» пол мыли? — спросила она.

— А что? — в свой черед спросил из комнаты Кин. Татьяна засмеялась. Она смеялась, прислонившись к дверному косяку и представляя себе, как он ходил из комнаты в комнату и брызгал по углам «Элладой». Когда она возвращалась сюда, домой, из Ленинграда, полы тоже были вымыты и тоже пахло одеколоном — все мужчины одинаковы.

Кин вышел и стоял, не понимая, почему она смеется.

— Ладно, — сказала Татьяна. — Вы к поезду поедете? Значит, я успею. Какие она пироги любит?

— Пироги? — переспросил Кин. Он был какой-то ошалевший от того, что уже сегодня приедет Галя, и все вопросы словно бы доходили до него с трудом. — Про пироги я еще не знаю.

— Чем же вы думаете ее угощать?

В одних шерстяных носках (чтоб не пачкать пол даже тапочками) Кин метнулся на кухню, и Татьяна издали глядела, как он снимает крышки с кастрюль и распахивает дверцу холодильника. Вот, уха из хариусов, сам наловил, и дикая утка, тушенная с яблоками, как полагается — все по книжке! «А все-таки Володьке повезло, что прислали именно его», — подумала Татьяна.

— А это можно есть? — фыркнула она и тут же спохватилась, что, наверно, сейчас не время шутить по поводу утки, приготовленной в строгом соответствии с наукой. — Я все-таки сделаю еще пирог с капустой. А может, с рыбой? Ленинградцы любят с рыбой. Жаль, еще не зима. Зимой бы котлет из свежей лосятины сделали или зайца.

— Ну, — сказал Кин, — не все сразу. У нас еще не одна зима впереди. Давайте уж с капустой, Татьяна Ивановна.

Она улыбнулась, выходя от Кина. Капуста у Дерновых была своя. Маленькие кочешки все-таки успевали вырасти до первых заморозков. А улыбнулась она потому, что вспомнила — приехала сюда и решила посадить цветы возле дома. Вскопала клумбу, посыпала золой из печки, посеяла, полила... Потом жена старшины спросила ее:

— У тебя здесь что?

— Кажется, левкои, — неуверенно ответила Татьяна.

— Осенью пироги с твоими левкоями печь будем.

Так и вырос в тот первый год дурацкий газон с круглыми кочнами.

Она поймала себя на том, что тоже немного волнуется. Ей хотелось, чтоб Галя не испугалась сразу, как испугалась девять лет назад она сама: кругом лес, болота, телевизора нет, а тогда даже электричества не было, и свет давали только тогда, когда работал дизель — для прожектора. Кино привозят раз в неделю. Работа — только на сплаве, и то пять месяцев в году. Хорошо, если у них скоро появится ребенок — день будет занят с утра до вечера...

Она достала шерстяной костюм, который надевался лишь по праздничным дням. Надо будет сделать укладку. Пусть видит, что здесь не какой-нибудь глухой медвежий угол, и женщина здесь может оставаться женщиной. И еще — как следует убрать квартиру; Галя, скорее всего, будет ночевать здесь. «Господи, — подумала Татьяна, — я как будто хочу ее обмануть... Зачем?»

Конечно, она успеет и с пирогами, и с кремовыми булочками, — а подумать только: тогда, девять лет назад, пироги ей с отцом готовила соседка, а пирожные покупались в «Севере» на Невском...


...Вечер был жарким, а ночь теплой. Впрочем, даже не ночь, а та удивительная ленинградская пора, когда на светлом небе замирают вытянутые облака, розовые от ненадолго ушедшего солнца. Проходит час или полтора — облака начинают гореть, вспыхивать и уплывать чудесными рыбинами. Колдовская, пленительная ночь, и разведенные над Невой мосты, и перекличка буксиров, и крик чаек, — и вдруг тишина, когда, кажется, слышен шорох уплывающих облаков, которому вторит только плеск Невы у гранитных спусков.

А если тебе к тому же всего-навсего двадцать, и только что закончен техникум, и позади праздничный вечер — с музыкой, танцами, цветами, тем безудержным весельем, когда чувствуешь себя словно на гребне несущейся волны — просто здорово! Мир прекрасен, и люди в нем прекрасны, и вся-то жизнь еще впереди, и работа — здесь, в Ленинграде, и не где-нибудь, а в книжном магазине на Литейном.

— Вот что, гении книготорговли, — сказала после вечера первая красавица техникума Ирина Колесникова. — Не будем нарушать ленинградскую традицию. Гуляем по Неве до утра. Ничего, успеете выдрыхаться.

— Ирка ищет приключений, — заметила длинная, угловатая Валентина Шишова, прозванная за непомерный рост Валькой Аксельраткой. — Ей поклонников мало.

— Мало, — тряхнула рыжей головой Ирина. — Вперед, к новым впечатлениям и приключениям! В такие ночи происходят самые главные чудеса.

— А можно найти кошелек с лотерейным билетом, по которому выиграешь «Волгу»? — спросил кто-то.

— Все можно, — уверенно ответила Ира. Она не допускала никаких возражений. Здесь она была единовластной хозяйкой. Девчонки подчинялись ей. Даже те, кто втайне завидовал и ее рыжей копне, и большим синим глазам, и действительно обильным поклонникам, начиная от более или менее известного режиссера и кончая студентами филфака, где тоже есть дай бог какие девушки!

Уже на Неве Ира вспрыгнула на парапет.

— Гении книготорговли, — сказала она. — Чудеса начнутся через несколько минут. Оглядитесь и скажите: что вы видите?

Татьяна огляделась. Была Нева, спокойная, не тронутая ветром. Были розовые облака и чайки, стремительно, с размаху падающие в темную воду. Поодаль стояло человек пять или шесть рыбаков, замерших над своими закидушками. И еще — тишина, такая тишина, что казалось, вот-вот на самом деле должно произойти нечто необыкновенное — сразу, вдруг, — и само ожидание этого необыкновенного оказалось чуть жутковатым, перехватывающим дыхание.

— Ничего не видите? — сказала Ира. — Вон у сфинксов сидит одинокий офицер. Кто пойдет знакомиться?

— Тоже мне — чудо! — фыркнула Валька Аксельратка. — Лейтенантик! Если бы маршал сидел — другое дело.

— Между прочим — зеленая фуражка, — сказала Ира. — Мне здорово пойдет. Никто не хочет? Тогда я сама.

Она спрыгнула и пошла к офицеру, размахивая руками и постукивая каблучками о гранит набережной. Девчонки повалили следом. Было просто забавно, что придумала Ирка. Никакого чуда, конечно. Просто сидит лейтенант и, вдобавок ко всему, водит по лицу механической бритвой — должно быть, от нечего делать. И чемоданчик стоит возле ног.

— Молодой человек, — сказала Ира. Лейтенант повернулся и встал, продолжая бриться как бы по инерции. Глаза у него сделались круглыми — двенадцать девушек глядели на него насмешливо, в упор, и он растерялся, конечно, под этими взглядами. — Вы пограничник? — спросила Ира. — Значит, охраняете нас?

— Значит, охраняю, — ответил лейтенант, опуская руку с бритвой.

— Граница на замке, — прогудела сверху Валька Аксельратка. — А шпионов вы ловили?

Лейтенант уже справился со своим смущением. Татьяна увидела, как его лицо переменилось, — вернее, переменилось выражение глаз, и тоже стало насмешливым.

— Вон, — кивнул он на рыбаков. — Они за два часа ни одного завалящего окуня не поймали, а вы говорите — шпионы.

— Так, со шпионами ясно, — сказала Ира. — Может быть, мы вам мешаем, и вы кого-нибудь ждете?

— Жду, — усмехнулся лейтенант. — Десяти ноль-ноль.

— Красивое имя! — мечтательно сказала Ира.

— Просто она должна прийти в десять ноль-ноль, — неожиданно для себя сказала Татьяна. Ей уже нравилась эта игра. Ей нравилось, что лейтенант уже не стоит этаким столбом, а тоже принял их игру. — Я угадала?

— Нет, — засмеялся лейтенант. — Просто в десять ноль-ноль я должен представиться начальству, а потом уеду охранять вас.

— Девчонки, — сказала Ира, — да ведь он тоже, кажется, только что вылупился! Кончили училище? И уже, наверно, целых два дня лейтенант?

— Три, — кивнул тот. — А почему вы в грустном одиночестве? У вас девичник?

— Книготорговый техникум, — притворно вздохнула Татьяна. — Женское дело. Хотите собрание сочинений Дюма-отца?

— Вот что, девочки, — сказал лейтенант. — Я колбасы с булкой хочу. Приехал в полночь, все закрыто... Вот и кормлюсь пейзажами.

— Здоровое желание здорового человека, — заметила Аксельратка. — Но магазины открываются в девять ноль-ноль. Хотите, попрошу у рыбаков какого-нибудь ерша? Правда, они у нас в Неве керосинцем попахивают, но с такой голодухи ничего, сойдет.

Игра все продолжалась, но каким-то чутьем Татьяна поняла, что в нее вошло нечто новое. Девушки — да и она сама — уже разглядывали лейтенанта без прежней насмешливости, а он переводил взгляд с одной на другую, и когда Татьяна встретилась с ним глазами, то еле выдержала, чтобы не отвернуться первой. Это она сделала, пожалуй, инстинктивно, словно испугавшись, что лейтенант может понять что-то не так.

Ее поразило, что этот парень уже разговаривал с ними так, будто они были знакомы давным-давно, и ей показалось, что только она знает его хуже других. Рослый, с очень хорошим, открытым лицом, — что ж, славный, видимо, человек, и шутит славно; другой бы выкобенивался поначалу, а он сразу сказал — есть хочу!

— Ну вот, — разочарованно сказала Ира. — Я думала, вы будете белой ночью восторгаться, королеву из нас выбирать, а вы — про колбасу. Вы рационалист?

— Отчего же, — засмеялся лейтенант. — Я могу и королеву. Потерплю уж с колбасой-то.

— Валяйте, — тряхнула рыжей гривой Ира. — Выбирайте.

Она-то была уверена, что лейтенант выберет ее. Конечно, ни секунды не сомневалась. Просто потому, что так было всегда, на всех вечерах. И остальные тоже не сомневались, именно потому, что так было всегда. Да и чего сомневаться — Ира это Ира!

И опять Татьяна уловила что-то новое в этой игре. Она почувствовала, как под взглядом лейтенанта девушки вдруг притихли, как бы внутренне собрались: одна отвернулась, понимая, что королевой ей не быть, другая, наоборот, излишне выпрямилась, так, чтобы он сразу увидел, какая у нее грудь, третья усмехнулась, откидывая голову и прищуривая глаза, нагоняя поволоку, — и Татьяне стало смешно. До чего же они еще дурочки! Конечно, лейтенант выберет Ирку, и дело с концом, и они до девяти прогуляют по Неве, а потом лейтенант забежит в какую-нибудь столовку, потому что королева королевой, а есть все-таки надо.

— Я, пожалуй, воздержусь, — сказал лейтенант. — Я еще помню, что было с тем греческим парнем, который отдал яблочко, не очень раздумывая — кому выгодней отдать.

— А вы дипломат! — прогудела Валька с высоты своего баскетбольного роста. — И греческую мифологию знаете, скажи на милость! Ладно, девчонки, я пошла домой.

Ей было неинтересно. А у Ирины пылали щеки — это Татьяна увидела сразу. Ирка не любила поражений. Впрочем, это было не просто поражение — разгром! Лейтенант как бы дал понять, что все они одинаково хороши, и лишь Валька не поняла этого.

И вдруг Татьяну словно бы подхватило что-то, она не могла удержаться — кончилась и стала неинтересной.

— Бросьте, девчонки, — сказала она. — Ничего вы не понимаете. Идемте, лейтенант, я вас накормлю до ваших десяти ноль-ноль. Как вас именовать, кстати?

Он поднес руку к козырьку.

— Владимир Дернов.

— А я — Татьяна. Можете взять меня под руку.

Потом, годы спустя, она сама не могла объяснить, как у нее это получилось. То ли разозлилась на девчонок, то ли вдруг стало остро жаль этого парня, который сидел на Неве потому, что ему некуда было деться — как бы там ни было, девчонки остались на Неве, а лейтенант шел с ней и держал ее под руку. В другой был чемодан.

— Послушайте, Таня, — сказал он. — Может быть, это не очень удобно?..

— Очень удобно, — ответила она. — Обед у меня есть, так что никаких хлопот.

— Я не о том, — сказал он. — Может быть, соседи, домашние...

— Соседи уехали на дачу, а отец спит.

— А мать?

— Матери у меня нет.

— Извините, — смутился он. — Впрочем, мне, наверно, хуже. У меня и отца нет.

Этим он как бы оправдался за собственную оплошность.

А Татьяна чувствовала, как сила, подхватившая ее, все не отпускала, все несла, и у нее от этой скорости чуть кружилась голова. Она вслушивалась в голос попутчика — чуть глуховатый, сдержанный и думала: а ведь и на самом деле произошло маленькое чудо.

— Откуда вы приехали? — спросила она.

— Из Алма-Аты.

— В Ленинграде бывали?

— Нет, впервые.

— А потом куда?

— Мы не выбираем, где нам служить, Танюша. Куда пошлют. А вы кончили техникум?

— Да.

Вопрос — ответ, вопрос — ответ... Ей хотелось сразу, еще до того, как они дойдут до ее дома, узнать о нем больше. Зачем? И этого тоже она не могла бы объяснить тогда.

— У вас, наверно, тяжелый чемодан? Нам недалеко, но вы, наверно, устали?

— Тяжелый, — согласился лейтенант. — В основном книги.

— Вы любите книги?

— Конечно. Кто это сказал, что хорошая книга — праздник?

— Горький.

— Знаете, пятерка! — улыбнулся он. — Так вот, здесь праздник, который всегда со мной.

— А это уже Хемингуэй, — сказала Татьяна.

— Еще одна пятерка.

— Благодарю, — фыркнула Татьяна. — Третью я рассчитываю получить за обед.

— Нет, — серьезно сказал Дернов, замедляя шаг. — Третью вы получите сейчас. Знаете за что? За то, что вы меня увели. Честно говоря, я себя отвратительно чувствовал, когда вы все навалились на меня. А эта рыжая — ну и штучка! Грешным делом, я даже малость побаиваюсь таких настырных красоток. Вы не обижаетесь, что я говорю так о вашей подруге?

— Не обижаюсь. Но она славная, в общем-то. Почему вы не избрали ее королевой?

— Потому, что она очень хотела этого.

— Ну, тогда кого-нибудь. Меня, например. — Она подняла голову и поглядела на Дернова. — Что же вы молчите?

Он улыбнулся. Улыбка у него была мягкая.

— А вы поверите, если я скажу, что ни с кем, кроме вас, наверно, не пошел бы?

— Попробую поверить, — отвернулась Татьяна. Почему-то она поверила сразу же.

Улицы, по которым они шли, были пустынными и мокрыми: недавно здесь проезжали поливочные машины. Дернов оглядывался, словно стараясь запомнить все, что открывалось ему за каждым поворотом. Татьяна подумала, что он, возможно, испытывает сейчас куда более острое ощущение чуда, чем она. Для Дернова еще было чудо Ленинграда, притупленное в ней многолетней привычностью к городу.

— Вы алмаатинец?

— Нет. Я сам толком не знаю, откуда я. Вырос в детдоме, в Рыбинске. Слушайте, а вам не попадет от отца? Незнакомого человека, прямо с улицы...

— Не попадет, — сказала Татьяна. — К тому же мы все-таки уже знакомы. Вот канал Грибоедова. А вон, видите, дом с колоннами?

Она была недовольна лишь тем, что слишком мало узнала о Дернове, пока они шли.


Отца дома не оказалось. На столе лежала записка: «Таня! Срочно вызвали, дальняя ездка. Приеду сегодня вечером. Целую». Она поморщилась, и Дернов это заметил.

Он стоял посреди комнаты, все оглядываясь, как и на улице, будто здесь для него тоже продолжался Ленинград с его прелестью первоузнавания. Он задержал взгляд на портрете женщины, висящем над диваном.

— Это ваша мама?

— Да. Идите мойте руки, а я поставлю греть обед. Вы можете обедать в шесть утра?

Он засмеялся и пошел мыть руки.

Потом он стоял у книжной полки, не дотрагиваясь до книг, только разглядывая корешки, и, когда Татьяна внесла и поставила на стол тарелку с супом, нехотя оторвался от полки.

— Завидую, — сказал он.

— Чему?

— Тому, что у вас такой дом.

Он и на самом деле был печальным сейчас.

Ел Дернов уже нехотя, как бы по обязанности или из уважения к хозяйке. Татьяна сидела перед ним и разглядывала его лицо, высокий лоб с красной полоской — след от фуражки, — короткий нос, густые брови и этот тяжелый, несоразмерный с остальным лицом подбородок и подумала, что, должно быть, у Дернова упрямый характер: такие подбородки бывают у упрямых людей.

— Спасибо, — сказал Дернов. — Больше ничего не надо, Танюша. Я сыт. Честное слово. Можно я посижу у вас немного?

— Конечно, — сказала она. — Вы будете сидеть и рассказывать мне обо всем. О себе, о границе, о чем хотите. Даже о той девушке, которая осталась в Алма-Ате. Покажите-ка мне ее карточку.

Она протянула руку, но Дернов усмехнулся:

— Нет, — сказал он. — А вот на вашем столе стоит карточка морячка. Хороший парень?

— Ничего, — сказала Татьяна.

— Только ничего? Ну, ладно... А о себе — что же? Лет мне двадцать три, должность — замнач заставы, вот, собственно, и все. Пограничником стал сознательно. А может, и книжки помогли.

— Сознательно? — переспросила Татьяна. — Вы говорите об этом так, будто выбрали себе самую ужасную профессию.

— Трудную, — кивнул Дернов. — Вы ведь не представляете себе, что такое граница. Не подумайте, что я хвастаюсь — ее выдерживает не каждый. Слишком большое напряжение. Расслабляться нельзя. Многие радости жизни побоку, они не для нас. Я сегодня ходил по Ленинграду и думал: люди спокойно спят, идут на работу, растят детей, ходят в театры, в кафе, ездят в автобусах друг к другу в гости. Так сказать, привычный круг жизни. И для вас он тоже привычен. Там все иначе. Спокойствия там нет, дети в семье живут до семи лет, потом их чаще всего отдают в школу-интернат, и матери сохнут от тоски. Театр?.. Ну, разве что солдаты в порядке самодеятельности сыграют что-нибудь. В гости ходить некуда. Когда я сказал вам, что сознательно пошел на такую жизнь, вы наверняка подумали — рисуется. А я просто не мог и не хотел иначе.

— Почему? — спросила Таня. — У вас не было выбора?

— Был. Но кто-то ведь обязан пойти туда, где труднее?

Татьяна еще не могла понять его до конца.

— Ну, есть же в такой жизни и свои радости, наверно? Или выгоды. Зарплата, например.

— Нет, — качнул головой Дернов. — Выгод нет, а радости есть, конечно. Это когда все удается.

— А романтика? Всякие там погони, Джульбарсы.

— Это в кино, Танюша. Фильм идет полтора часа — офицер служит всю жизнь.

— Откуда же берутся подвиги?

— От всей жизни, — улыбнулся Дернов. — Подвиг — это мгновение, ну, быть может, минуты. А до этого должна быть вся жизнь, понимаете?

— Понимаю. Вы хотите сказать, что готовите себя к подвигу всю жизнь?

— Да.

Это он сказал, уже не улыбаясь.

Татьяна смотрела на него, на этот крутой, тяжелый подбородок и думала — нет, не рисуется, не красивничает (было у девчонок в техникуме такое словечко) — говорит, что думает, и ей нравилось это. Что ж, он мужчина, и ему все ясно. А сколько они, девчонки, до хрипоты спорили о смысле жизни? И сочинения писали на эту тему, наперед зная, что в сочинении всей правды не скажешь. «Быть нужной людям...» — хорошие, конечно, слова, но Татьяна-то знала, что та же Ирка врет, когда пишет так. И, многие другие тоже мечтают не об этом: выскочить бы получше замуж — это да! Она сама никогда не говорила и не писала в сочинениях, в чем видит смысл жизни. Это было слишком ее, собственное, чтобы она могла поверять свои мысли даже подругам.

Но почему-то вот именно сейчас ей нестерпимо захотелось рассказать этому, совсем незнакомому, в сущности, человеку все, о чем она думала, чем мучилась, что искала и не всегда находила в жизни. Быть может, потому, что через час-полтора лейтенант уйдет и они, скорее всего, уже никогда не увидятся. Незнакомым людям всегда почему-то рассказываешь больше. Например, в поезде, случайным попутчикам.

— А теперь уже я завидую вам, — сказала Татьяна. — Вам все так ясно...

— Более или менее, — согласился Дернов.

— Значит, вы — счастливый. У меня все иначе. Буду всю жизнь при книгах, выйду замуж, нарожаю детей, выращу... Состарюсь. Знаете, я решила, что, когда стану старушкой, буду сидеть у окна и читать подряд всего Диккенса — вон, тридцать томов... А на самом деле кошки на душе скребут. Думаете, мне тоже не хочется чего-то очень большого? Такого, чтобы люди относились к тебе как-то особенно... Но не всем дано вот так, запросто, сорваться и уехать на какую-нибудь стройку.

Она отвернулась. Признание в собственной нерешительности, а может быть, и душевной робости было трудным и неприятным. Из всего техникума только одна девчонка добилась своего и уехала на КамАЗ, письма от нее приходили восторженные, и в глубине души Татьяна ругала себя за то, что ей самой не хватило ни этой смелости, ни настойчивости, ни — в конечном счете — этого особенного, яростного отношения к жизни.

— Выходит, для вас какая-нибудь стройка — мерило человеческого характера? — спросил Дернов.

— Да, конечно.

— Наверно, было бы очень плохо, если б все срывались со своих мест и ехали строить. В жизни есть и другие измерения.

— Какие же?

— Да просто любовь, — спокойно и серьезно сказал Дернов. — Не понимаете? Любовь — подвиг, любовь — самоотверженность, любовь все! К людям, к семье, к природе, к своему, пусть даже самому маленькому, делу... И тогда все становится на свои места.

Татьяна стояла, отвернувшись к окну, и думала: «Всего-навсего три года разницы, а я еще совсем девчонка перед ним. Откуда в нем такая убежденность? Как он добился этого — в двадцать три года столько знать о жизни и людях, — а я вот стою, и каждое мое слово будет глупостью... Старушка с Диккенсом! Позерство, кривляние, вот это что. Красивничаю, а он видит и понимает».

— Вам пора отдохнуть, Танюша, — сказал, вставая, Дернов. — Я пойду...

— Я пойду с вами, — повернулась к нему Татьяна. — Мне все равно не уснуть.

— Вас огорчила записка отца?

И это он понял! Татьяна кивнула.

— Да, и записка. И то, что вам надо идти. — Он хотел что-то сказать, но Татьяна поморщилась. — Не надо, Володя... Сейчас вы скажете, что будете мне писать, потом приедете, встретимся еще. Не будете писать, и встречаться нам незачем. Я сейчас думала, какое же я ничтожество перед вами... Так, в чисто человеческом смысле. Потребительница жизни, вот и все. Идемте. Чемодан можете оставить, зайдете еще раз, перед поездом.

Она довела его до Управления округа. Рядом был небольшой сквер. Татьяна сказала, что подождет его здесь, в сквере.

— Я могу задержаться, — сказал Дернов.

— Ничего, я подожду.

— Спасибо, — сказал Дернов и ушел.

Она сидела на скамейке и думала не о нем, не о Дернове, а об отце. Все, что было в записке, конечно, вранье. Никакой дальней ездки у отца нет. Есть какая-то женщина. Об этом она узнала давно, лет пять или шесть назад, вскоре после смерти матери. Отец не пришел домой, и ночью, пешком она пошла на Петроградскую, в автоколонну, где работал отец. Вахтерша долго не могла понять, что нужно этой девчонке. «Ах, Одинцов? Иван Павлович, что ли? Еще днем приехал, и машина в гараже». Он пришел домой на следующий вечер. «Я все знаю, — сказала Татьяна, — не надо только врать». Отец взял ее за плечи и повернул к себе. «Вот что, — сказал он. — Мне сорок пять, и я знаю, что кажусь тебе стариком. Я честно прожил, дочка, и очень любил твою маму. Никогда не осуждай меня и знай только одно — мачехи у тебя не будет. Поняла?» Она уткнулась ему в плечо и разревелась — от благодарности, неутихшего горя, любви, да мало ли еще от чего. А он сидел неподвижный, словно испуганный этим решением, как клятвой. Но потом все-таки оставлял такие записки: «Дальняя ездка... Срочно вызвали...» — она не верила, хотя, конечно, вполне могло быть и так. Отец зарабатывал до четырехсот рублей в месяц, такие деньги зря не даются.

Дернов появился через два часа. Она увидела его, когда он вошел в сквер и медленно — ей показалось, очень медленно, — направился к ней. Татьяна встала. Дернов подошел и взял ее за руку.

— Я могу уехать сегодня, — сказал он, — а могу и через месяц. У меня ведь отпуск...

— Оставайтесь, — сказала Татьяна.

— А может быть, мы сделаем иначе? — спросил Дернов.

— Как иначе?

— Может быть, вы поедете со мной? Очень далеко, к Полярному кругу. Только не надо раздумывать, Танюша. Тут надо решать сразу: да или нет. Я очень прошу вас — поедем вместе.

Ей показалось, что она вдруг очутилась перед какой-то пустотой. Такое чувство уже было однажды, когда их повезли в ЦПКиО и она поднялась на вышку. Внизу была черная, замершая, непрозрачная вода. Точно так же, как сейчас, ее захлестнул страх, но все-таки она прыгнула в эту непрозрачность, в глубину, и как радостно, как счастливо было тут же вырваться к солнцу, к воздуху, и поплыть, чувствуя себя властной над страхом, высотой, водой:

— Володя, это же несерьезно.

— Это совершенно серьезно, Таня, — строго сказал Дернов.

Он все держал, все не отпускал ее руку. Татьяна высвободила ее.

— Если я соглашусь, что вы подумаете обо мне?

— Ну, вот и хорошо, — облегченно вздохнул Дернов. — Спасибо тебе, Таня.


2. Начало


Лейтенант Кин привез Галю к вечеру.

У Татьяны уже все было готово. Даже ту самую утку, которую Кин тушил «по всем правилам», она переделала по-своему. Когда «газик» подкатил к крыльцу, Татьяна бросилась к зеркалу — раз, раз гребенкой по волосам и — взгляд на себя всю, потом — на стол, и долой с ног суконные тапочки — скорее надеть новенькие, всего-то два раза надетые туфли на здоровенной «платформе».

— Заходите, заходите, — сказала она, еще издали протягивая руку. — Дернова. Заочно мы уже знакомы с вами, кажется?

— Да, — сказала Галя. — Сергей мне писал о вас.

Татьяна смотрела на гостью, как бы стараясь сразу, скорее вобрать в себя первое впечатление. Она верила первым впечатлениям, и, может быть, не зря: до сих пор ей не доводилось обманываться. А может быть, ей просто везло до сих пор...

Ей было двадцать два (это Татьяна знала) — все остальное почудилось незнакомым. Там, на фотографиях, она выглядела веселее, словно бы ярче. Быть может, потому, что там, на снимках, рядом с ней был город, и много солнца, и зелень, а сейчас она стояла на пороге чужой, незнакомой комнаты. Татьяне показалось, что на самом деле Галина куда менее интересна. Но тут же она подумала: «Человек все-таки с дороги, и чужой дом, который не скоро еще станет своим, и столько впечатлений (что ни говори, а здесь граница, самый что ни на есть край земли!), и страшновато ей, конечно, малость, а ты хочешь, чтобы впорхнула этакая фея?»

Галина быстро посмотрела на Дернову; тут же, словно бы одним взглядом, она оглядела первую комнату и накрытый стол, и свои портреты на стенах — и только после этого улыбнулась.

— Ох, — сказала она, — если бы вы знали, как я боялась! Ехала и боялась: куда же он меня тащит?

И сразу все встало на свои места.

Это «ох», такое облегченное, такое простое, почти детское, снова вернуло Татьяне тот, придуманный ею образ. Кин уже суетился, помогал девушке снять пальто, вытащил откуда-то домашние туфли — должно быть, купил впрок, когда ездил в поселок, — и как ни старался быть серьезным и деловитым, радость так и лезла из него. Татьяна заметила на его щеке след плохо стертой губной помады. Должно быть, не заметили там, на вокзале — поезд-то пришел уже в сумерках, да и не до того было...

— Мыть руки и за стол, — по-прежнему деловито распорядился Кин. — Твое полотенце полосатое. Умывальник там. Я сейчас хорошего кабанчика готов съесть.

— Любовь никогда не мешала твоему аппетиту, — заметила Галина. И эта легкая насмешливость была тоже приятной: в ней как бы скрывались свои, дорогие им обоим воспоминания, в которые пока Татьяне не было доступа. Но это «пока» оказалось коротким. Тут же Галина спросила:

— Он никогда не рассказывал вам, как в девятом классе жарил картошку?

— Будет тебе, Галчонок, — проворчал Кин. И снова Татьяна обрадованно подумала: до чего же не умеет притворяться! Ведь самому до смерти хочется, чтобы Галина рассказала, как он в девятом классе жарил картошку!

— Нет уж, расскажу. Пришел со свидания ночью, на столе записка от мамы: «Картошка вычищена, подсолнечное масло в тумбочке». Ну, поставил сковороду, вывалил картошку, вынул бутылку и полил... А в бутылке был мамин шампунь. Вся квартира от запаха ночь не спала.

— Вы думаете, мой лучше? — засмеялась Татьяна. — Я привезла из Ленинграда селедочное масло, положила в кладовку, прихожу, а он этим маслом стекла подмазывает и ворчит: что это за паршивую замазку ты купила?

Галина засмеялась. Этот обмен словно бы имел для них иной смысл, чем просто две смешные истории. Вот, — казалось, хотели они сказать друг другу, — все-таки куда они, мужики, годятся? Разве что только картошку жарить на шампуне да селедочным маслом стекла промазывать.

— Ну, — снова проворчал Кин. — Я так и знал. Не успели познакомиться, а теперь уже на всю дорогу женская солидарность.

Галя, все еще посмеиваясь, ушла мыть руки, — и вдруг Кин нетерпеливо, даже требовательно и в то же время как-то тревожно поглядел на Татьяну. Она подняла большой палец, и Кин сразу же улыбнулся от уха до уха. «Мальчишка все-таки», — подумала Татьяна.

— Я пошла, — сказала она. — Пирог у вас на диване, закутанный.

— Никуда мы вас не отпустим, — крикнула Галя. — И мужа своего давайте сюда. Я бутылку хорошего вина привезла.

Татьяна повернулась к Кину.

— Спасибо, — сказала она. — Но я, пожалуй, все-таки пойду. Насчет вина у нас не очень-то... А мой Дернов сегодня всю ночь будет на заставе.

— Наверно, ему можно позвонить? — спросила Галя, входя и вытирая руки.

— Позвонить-то можно, Галчонок, — смущенно ответил Кин. — Но, понимаешь, он тут и за себя, и за меня... Короче, познакомлю вас завтра, а Татьяну Ивановну не отпустим, конечно.

Все-таки она ушла. Гале надо переодеться с дороги, наверно. Кин выскочил за ней на крыльцо, как ошпаренный.

— Я на секунду, на заставу, — пробормотал он и исчез в темноте.

«Мальчишка, — опять подумала Татьяна. — Славный, честный, хороший мальчишка. Галя выглядит куда старше его. Нет, тоже славная девушка...» Первое впечатление не подвело ее, и она радовалась этому. Придется вернуться минут через пятнадцать-двадцать. Может быть, Дернов тоже забежит на пару минут.

Дома она взяла два толстых пакета с фотографиями Володьки-маленького. Пусть посмотрит. На Володьку можно было любоваться часами, и она верила в это вовсе не потому, что была его матерью. Удивительное существо с большими темными глазами и упрямым отцовским подбородком.

Да, хорошо, если б у них, у будущих Кинов, скоро появился ребенок. Гале будет не так трудно привыкать к этой новой, незнакомой и порой не очень-то уютной жизни.

Сейчас, перед тем как снова пойти к Кину, Татьяна еще раз подумала: если Галя будет расспрашивать ее о жизни на заставе — говорить ли всю правду, или что-то все-таки недосказать? Впрочем, они любят друг друга давно, со школьных лет, тут все ясно и прочно, тут уж ничем не отпугнешь... Она улыбнулась: как говорят пограничники, «посмотрим по обстановке». И еще раз поглядела на себя в зеркало, прежде чем вернуться к Кину.

Это было невольное, пожалуй, чисто женское движение: поглядеть на себя в зеркало перед встречей с другой, более молодой и более интересной женщиной. «А ведь тебе уже под тридцать, — сказала она себе. — И ресницы совсем выгорели за лето...»

Кин уже был дома. Снова и снова Татьяна ловила его взгляд — совершенно незнакомый, будто человек еще не верил в приход собственного счастья. Так иногда глядел Володька-маленький, которому привозили какую-нибудь долгожданную игрушку, и, прежде чем взять ее в руки, он стоял затаив дыхание, а потом тихо и недоверчиво спрашивал: «Это мне?»

Может быть, не стоило бы так, сразу, начинать рассказывать о Володьке-маленьком, но Галина с удовольствием разглядывала фотографии и тихо смеялась.

— ...Солдаты его забаловали. Как вечер — нет Володьки. Значит, на заставе. И в рев — не пойду домой спать, и хоть ты умри — не пойдет. Так и засыпал на солдатских руках... Дома кусок курицы не станет есть, а на заставе кусок хлеба с сыром или колбасой за обе щеки уплетает, только уши шевелятся... И это так всюду, между прочим. Солдаты — народ ласковый.

Она протягивала другие фотокарточки, одну за одной. — А однажды летом солдаты готовились к празднику, начищались. Володька подождал, когда все уйдут, и начистил ваксой босые ноги до самых колен. Приходит и говорит — я тоже в сапогах. Часа три, наверно, отмывала...

— Скучаете? — спросила Галя.

— А вы как думаете? — вздохнула Татьяна. — Наверно, не то слово. Каждую ночь снится. Вот кончится проверка, поеду в Ленинград.

Тут же она спохватилась — это было лишним. Она уже решила: ничего такого, что могло бы хоть самую малость напугать Галю. Ни к чему. Все увидит и поймет сама. Чтобы как-то перевести разговор, она сказала:

— В общем, наверно, иначе нельзя, а раз нельзя, то так надо. Не могу же я своего Дернова оставить. Он еще хуже ребенка.

— Ну уж, — сказал Кин. Татьяна живо повернулась к нему.

— Что, строгость не нравится?

— Суров, — усмехнулся Кин. — Я, когда приехал, даже испугался малость. Ну, думаю, влип.

— Ну уж! — в тон ему сказала Татьяна.

— А что? Приехал, доложил, а он говорит: «Пошли знакомиться с участком». Дождина хлещет, дозорку размыло, сапоги вязнут — так он меня до вечера по участку мотал. Часа два по Горелому болоту пробирались. И ни одного привала — понимаешь? Приходим, спрашивает — «устали?» А я что, врать, что ли, буду? Говорю — конечно, устал. «Завтра, говорит, снова пойдем, и на два часа больше».

Татьяна знала эту историю. Дернов, казалось, не знал усталости. Тогда, три с лишним месяца назад, он несколько раз ходил с Кином на участок и потом, дома, ворчал, что лейтенант возвращается еле живой. «Ты его измучаешь», — сказала Татьяна. «Я из него пограничника делаю, — оборвал Дернов. — Из училища мы все выходим еще наполовину пограничниками». Спорить с Дерновым было бесполезно. А ей было страшно жаль Кина. В первую же неделю он похудел и осунулся; она облегченно вздохнула, когда вдруг услышала донесшийся с заставы его командирский, требовательный басок...

И еще она знала, что Дернов не дает лейтенанту, никакого спуска, что ему влетает за плохо организованные стрельбы, за мягкость к Короткову, которому, только дай поблажку — сачок, филонщик, лишь бы увильнуть от работы, — и бог весть еще за что! Однажды — окна были еще открыты — она услышала, как Дернов ходит по квартире Кина и рубит слова, как сухие дрова колуном:

— Они отслужат два года и уйдут. Вы обязаны понимать, какими они должны уйти. Мы растим людей с наивысшей ответственностью перед всем в жизни, а вы даете им нелепые и ненужные поблажки. Этим авторитет командира не зарабатывается, лейтенант. Вернее, зарабатывается, но дешевый авторитетишко. Нужен вам такой?

— Мне можно возразить? — спросил Кин, и Татьяне показалось, что голос у него дрожит от обиды.

— Попробуйте, — ответил Дернов, и Татьяне даже почудилось, будто она увидела, как Дернов пожал плечами — жест, означающий и недовольство и нетерпение.

— Ни в одном училище офицеров не растят филантропами, — сказал Кин. — Меня тоже воспитывали не так. Но педагогика — наука гибкая, и тот же Коротков требует своего собственного особого подхода.

— Шпарите почти по учебнику военной педагогики, — усмехнулся там, за стенкой, Дернов. — Но пока никакого открытия не вижу. Конкретно, лейтенант!

— Пожалуйста, товарищ капитан. — Кин говорил уже ровнее и спокойнее. — Вы знаете, почему Коротков иной раз отлынивает от работ на заставе?

— Знаю. Лентяй. Это уж, как говорится, от природы.

— Нет. С детства не был приучен. Интеллигентная семья, бабушки да дедушки. Многолетнюю отвычку сразу не преодолеть. И если я дал ему работу по душе...

— За клумбочками ухаживать? — сердито спросил Дернов.

— Кто-то должен и за клумбочками, — сказал Кин. — А вы знаете, что от клумбочек он пошел и на огород и вообще...

— Вот именно — вообще! — усмехнулся Дернов. — Вчера отрезал сержанту: никогда полы не мыл и учиться этому делу не собираюсь. Вообще!

— Вымыл же все-таки.

— После того, как я его пригласил... для беседы. Слушайте, лейтенант, неужели вы еще не понимаете, чего я от вас хочу?

— Понимаю. Но мы можем делать одно дело разными путями.

— Не можем, — опять рубанул Дернов. — В нашем деле разных путей нет. Есть уставные требования, и, уж простите, жить мы будем по ним. Вы и я.

Татьяна слышала, как хлопнула дверь. Ей стало нестерпимо обидно: этот славный парень, лейтенант Кин, теперь может подумать о Дернове бог знает что.

Уже потом, через месяц, Дернов начал говорить своему заместителю «ты», и понятно почему: Кин работал не меньше, чем сам Дернов, а для Дернова только это было, пожалуй, единственным измерением истинной человеческой ценности.

Сейчас, когда невольно, быть может, разговор зашел о нем, о ее муже, Татьяна хотела объяснить, что Кин, наверно, до сих пор не понял его. Она знала и то, что первую поблажку за все эти месяцы Дернов дал лейтенанту сегодня: все-таки приезжает невеста, ладно, пусть отдохнет, справимся вдвоем с прапорщиком... Ей не хотелось рассказывать о том, что сама не раз ссорилась с Дерновым, когда видела какую-нибудь жестокость, без которой вполне можно было бы обойтись. Не жестокостью, в конце концов, нужно «вытряхивать гражданскую пыль», — его слова, которые он произносил даже с некоторым презрением к этой «пыли»... Ладно, об этом как-нибудь потом, после.

...Хриплый гудок телефонной трубки был неожиданным, и Галя вздрогнула. Татьяна сидела к трубке ближе других и, подняв ее, нажала кнопку.

— Дай Кина, быстро, — сказал Дернов, и уже по его тону можно было догадаться: что-то случилось.

Потом Кин схватил ремень с кобурой и пистолетом, сорвал в прихожей куртку и успел крикнуть: «Вы тут подождите меня...» — дверь захлопнулась.

— Это что? — испуганно спросила Галя.

— Это почти каждый день и каждую ночь, — сказала Татьяна. — Скорее всего, лоси нарушили систему. У них сейчас гон. А так, выдра проползет — тревога, медведь — тоже тревога... Придется привыкать, Галочка. Вон, смотрите.

Она подошла к окну; Галя встала за ее спиной. Было видно, как солдаты занимают места в машине; потом они увидели Кина — он бежал и прыгнул в машину уже на ходу...

— Будем сидеть, пить чай и ждать. Мы должны быть чем-то похожи на кошек, Галочка. Вот кто умеет ждать!

— Вы завидуете кошкам?

— Иногда завидую. Это когда приходится очень долго ждать.

Галя подошла к открытому чемодану, достала шерстяную кофточку и набросила на плечи. «Так натоплено, а ее знобит, — подумала Татьяна. — Нервничает». Протянув руку, она положила ее на руку Гали.

— А знаете что? По-моему, когда долго ждешь, значит, действительно любишь...


Тогда, после той удивительной и странной белой ночи на Неве, все происходило с той же странной и удивительной быстротой, и она до сих пор помнила это ощущение какого-то необыкновенного полета, когда нет времени ни оглянуться, ни поглядеть по сторонам.

В загсе Дернов предъявил свои документы. Никаких разговоров на тему «положено обождать установленный срок» не было. Они могли расписаться завтра. Прямо из загса они пошли домой, на канал — отец уже приехал и, когда они вошли, приподнялся на диване.

— Познакомься, папа, — сказала Татьяна. — Это... это мой муж.

Одинцов медленно, словно не расслышав как следует, протянул руку незнакомому человеку и ничего не сказал. Он только встал и отошел к окну. Татьяна видела его спину, затылок — отец стоял и глядел на улицу, на канал, будто бы там происходило нечто такое, что интересовало его сейчас больше всего на свете. Татьяна подошла и прижалась лицом к его плечу.

— Все же будет хорошо. Почему ты молчишь?

— Просто не таким я представлял себе этот день, дочка. — Он повернулся и так же медленно отстранил Татьяну. Теперь он глядел на Дернова. — Что ж, молодой человек у нас жить будет или собирается куда?

— Собираюсь, — кивнул Дернов, — далеко.

— И ты с ним? — спросил отец.

— И я, — не сказала, а как бы выдохнула она.

Трудные минуты, трудный разговор. Но через него все-таки надо было перейти — нет, не перейти, а тоже перелететь, потому что ощущение полета все равно не терялось.

— А ты обо всем подумала?

— Да.

— И... и обо мне тоже?

Впервые у него дрогнул голос.

Дернов стоял молча; он словно бы ничем не хотел помочь Татьяне в этом трудном разговоре с отцом. Да и чем он мог помочь?

— И о тебе, папа. Но сейчас я не могу иначе.

— Сядем, — сказал отец. Молчание было долгим и тягостным, и отец не выдержал его первым. — Если тебе хоть на один день будет плохо, дочка, приезжай. Ни словом не упрекну. Ты поняла?

— Зачем же вы так, сразу, о плохом-то, Иван Павлович?

— Мне за пятьдесят, — сказал Одинцов. — Кое-что видел. Вас как величать?

— Володя... — сказала Татьяна. — Владимир Алексеевич.

— Ну, а ваши родители как? Знают? Или тоже снежком на голову?

— У него нет родителей, папа.

— Так... — Одинцов отвел глаза. — Ну что ж я могу вам сказать, Владимир Алексеевич... Я свое дело сделал, теперь вы за нее головой в ответе. За все. Поняли?

Дернов даже не кивнул. Он сидел, положив перед собой крупные, тяжелые руки, и тогда отец тоже положил перед собой такие же большие и такие же тяжелые руки.

— Все должно быть хорошо, папа, — повторила Татьяна.

— Да только мне в это не очень верится, — глухо, не своим голосом сказал отец. На Дернова он глядел не отрываясь. — Это моя единственная дочь, Владимир Алексеевич.

Дернов сказал:

— Да, конечно.

— Вас я вижу впервые. Вы для меня никто — так ведь?

— Так.

— Папа!

— Для тебя он: пока тоже никто, Танюша... Скажи только одно: ты хорошо подумала?

Она промолчала. Дернов тревожно взглянул на нее.

— Хорошо, — вздохнула Татьяна. — Так бывает раз в жизни. Все остальное может оказаться ненастоящим, папа. Я всегда была для тебя маленькой девочкой. Сейчас я должна решить по-взрослому. В первый раз.

— Ты не боишься ошибки?

Дернов сидел напряженный, это напряжение передалось Татьяне.

— Нет, — сказала она. — Не боюсь.

— А почему боитесь вы, Иван Павлович? — спросил Дернов.

— Потому что я вас не знаю, — уже резко ответил Одинцов.

— Все впереди, папа. И у нас, и у тебя.

— Я пойду, — сказал отец, снимая со спинки стула пиджак. — Мы еще увидимся, Таня? Когда ты едешь?

— Послезавтра, в час дня. С Финляндского.

— Я приду. У тебя есть деньги?

— Есть.

Все-таки он полез в карман пиджака и вынул несколько десятирублевок.

— Вот. На дорогу я дам отдельно.

— Не уходи, — попросила она. — Почему ты не хочешь побыть с нами?

— Извини, — сказал он. — Не могу.


...И все равно было ослепительное, еще ни разу не испытанное ощущение полета, движения, высоты, с которой страшно взглянуть вниз — так сладко, до одури захватывало сердце, а потом пробуждение и совсем рядом ласковые, и усталые, и счастливые глаза, — и можно провести ладонью по его лицу и опять словно кинуться ввысь, и все смешано, все полусон-полуявь: и белая ночь за окном, и далекий гудок буксира на Неве — все, все в каком-то единстве, в родстве, в упрямом и нескончаемом продолжении вчерашнего чуда...


Никакой свадьбы не было. Они зашли в ресторан и посидели там два часа, вот и все. До отъезда оставалось слишком мало времени, и Татьяне надо было успеть собраться.

Девчонки прибежали на вокзал, и у всех были совершенно очумелые глаза; они косились на Дернова и шептали Татьяне: «Рехнулась? Из Ленинграда в такую даль?», «Ты же его не знаешь. Смотри, Танька!». И лишь Ира, тряхнув своей рыжей гривой, сказала с неприкрытой завистью: «Ну, Танька, всех убила! Даже я на такое не отважилась бы».

Потом Татьяна увидела отца — он стоял в стороне, словно не решаясь подойти, — и кинулась к нему, растолкав девчонок, обняла и заревела, потому что он оставался один, и на секунду Татьяна подумала, что это нечестно — бросать его. Отец гладил ее по плечам и молчал.

— Я хочу одного, — сказал он наконец. — Чтобы ты была счастлива.

— Ты не сердишься на меня?

— Какое это имеет значение?

Когда подошел Дернов, отец отстранил Татьяну. На Дернова он смотрел по-прежнему строго и отчужденно, словно не понимая, как это можно было ворваться в чужую жизнь, в чужой дом и сразу, почти мгновенно, разрушить все то, что создавалось годами.

— Иди, Танюша, — сказал отец. — Нам надо поговорить.

— Я прошу тебя, папа...

— Иди, девочка.

Он подождал, пока Таня подойдет к подругам. Но и оттуда она смотрела на них — на отца и мужа, как бы пытаясь догадаться, о чем они разговаривают, и не слышала, что ей наперебой говорили и советовали девчонки.

— Вы помните, — сказал Одинцов, — что вы теперь за нее головой в ответе?

Дернов кивнул: да, он помнит. За те два дня, что они не виделись, Одинцов сильно изменился. У него было измученное лицо, и говорил он с трудом, будто через силу, по какой-то ненужной ему и неприятной обязанности. Внезапно Дернов почувствовал жалость к этому человеку. Просто ему раньше не приходило в голову, что из-за его счастья кто-то может оказаться несчастным. Несчастным оказался он, Одинцов.

— Когда у вас отпуск? — неожиданно спросил Дернов. Отец не понял: вопрос был на самом деле слишком уж неожиданным.

— В сентябре.

— Приезжайте, — резко, даже требовательно сказал Дернов. — К этому времени мы уже устроимся, и я пришлю вызов. И не тревожьтесь ни о чем, Иван Павлович. Я очень люблю Таню.

Потом все прощались — суматошно, наспех, и когда поезд тронулся, девчонки побежали по платформе, что-то выкрикивая и размахивая руками. Только тогда Татьяна почувствовала, поняла, что кончается одна ее жизнь и начинается другая, неизвестная и непонятная. Впервые она испугалась. Поезд набирал ход, платформа оборвалась, и внутри Татьяны тоже будто бы что-то оборвалось, треснуло, и она села — бледная, со скачущими губами, готовая вот-вот разреветься.

Дернов сел рядом и взял ее руки в свои. Хорошо, что он не говорил никаких успокоительных слов, не утешал ее — тогда она не сдержалась бы, конечно. И хорошо, что в вагоне было совсем мало народа, на них никто не обращал внимания.

— А знаешь, — сказал Дернов, — когда мы приедем, придется сразу же пойти в промтоварный магазин. У нас нет самой главной вещи.

— Какой? — механически спросила Татьяна.

— Будильника.

И то, что он говорил уже о будущем, сразу успокоило Татьяну. Испуг прошел, она смотрела в окно; за ним мелькали знакомые с детства места — Кавголово, Грузино, Пери, Сосново. В Соснове она прожила два лета, в пионерском лагере... Воспоминание об этом появилось и тут же исчезло.

На одной из станций в проходе застучали сапоги и появились солдаты.

— Пограничный наряд, прошу предъявить документы.

Дернов протянул сержанту свое удостоверение, Татьяна — паспорт.

— Моя жена, — сказал Дернов.

Сержант проверил документы и улыбнулся. Конечно, увидел дату регистрации брака. Когда наряд прошел, Дернов повернулся к Татьяне.

— Как странно, — произнес он. — Моя жена. Ты моя жена?

Он глядел на нее не отрываясь, любуясь и удивляясь тому, что вот эта невысокая, с гладко зачесанными назад светлыми волосами, немного курносая, полногубая девчонка и есть его жена, Татьяна Дернова, — первый и пока единственный родной человек в его жизни.


А ей казалось, что в жизни все начало стремительно уменьшаться. Еще вчера утром был огромный, шумный, многолюдный Ленинград. Потом она очутилась в небольшом городке, с тихими чистыми улицами и невысокими зданиями, с табличками у дверей, надписи на которых одинаково начинались с приставки «рай»: «райсовет», «райпотребсоюз», «райздрав», «райсельхозтехника». Здесь был штаб отряда, куда Дернов должен был явиться.

Поселок был еще меньше — две или три улицы, совсем деревенские дома, почта, магазин «смешторг», где они купили будильник, а можно было купить все, что угодно, начиная от селедки и кончая немецким сервантом «Хельга». Эта «Хельга» Татьяне понравилась; она стояла перед ней, открывая и закрывая дверцы, но Дернов, улыбнувшись, сказал, что с такой покупкой придется малость подождать... Она еще не знала, что денег у Дернова не густо: после выпуска он получил месячный оклад командира взвода и еще за лейтенантское звание, вот и все.

Подождать так подождать...

Она заметила, что Дернов все-таки чем-то взволнован. Ну конечно, тем, что едет к первому месту своей службы, подумалось ей. Но уже в машине, когда они выехали из поселка, Дернов сказал:

— Завез я тебя, а?

— А что?

— Трудное мне дали место, Танюша. Глухомань. Электричество через год-полтора будет, не раньше.

— Переживем? — спросила она. — Еще что? По ночам медведи в окно стучать будут?

— У нас не стучат! — рассмеялся солдат-водитель. А вон, смотрите!

Возле самой дороги показалась лисица, и Татьяна даже вскрикнула от неожиданности. Лисица стояла, словно пешеход, нетерпеливо ожидающий, когда пройдет машина, чтобы перебежать дорогу. Шофер притормозил, и лисица, недовольно вильнув хвостом, не спеша ушла в лес.

— Видали, какой у нас тут зоопарк? — не унимался водитель. А лосей по дороге встретим не меньше двадцати, это уж как пить дать.

Машина была заставская, и водитель тоже с заставы. Дернов не мешал Татьяне расспрашивать солдата. Ему самому хотелось узнать как можно больше о том месте, где придется служить не один год и которое на карте начальника отряда было отмечено всего-навсего красным квадратиком. Шофер же попался словоохотливый, ему так и не терпелось поразить нового замнача и его жену самыми первыми сведениями.

Послушать его, и выходило, что кругом заставы цветущий рай. Ну, не то чтобы рай, а природа замечательная. В реке хариусы — до кило, а то и больше — так что в смысле рыбы лучше не надо, ни в одном городе такую не купишь. Окунь там, или щука, или плотва не в счет, разумеется. А если есть умение, можно и кумжу взять в озере, во какие водятся кумжи! Он даже отпустил баранку и развел руки, показывая, какие кумжи водятся в озере на их участке.

Грибы — косой коси. Правда, боровиков мало, все больше красноголовики. В прошлом году насолили две бочки волнушек — очень хорошо с картошкой. Ну, а ягоды здесь вообще навалом. Выйдешь на поляну — а она красная, будто кто-то ковер расстелил: брусника. Клюква есть — с хорошую виноградину. А самая главная ягода, конечно же, морошка.

И опять Татьяна вскрикивала: прямо с дороги взлетел и сел на ветку иссиня-черный глухарь; лосиха с замшевым толстогубым лосенком шли навстречу, будто встречая новеньких, и вежливо посторонились, пропуская машину; показалось озерко, и водитель притормозил, чтобы показать диких гусей. Действительно, зоопарк!

Потом они увидели человека. Машина поднималась в гору, а человек стоял на горе.

— Лесник, — объяснил водитель. — Михаил Евграфович. Собачонка у него — ну совсем как человек, сейчас увидите. Между прочим, его самого недавно нашей медалью наградили — за отличие в охране границы. Он к нам часто приходит, особенно, когда кино показывают. Притормозить, товарищ лейтенант?

— Притормози, — сказал Дернов.

Он открыл дверцу и спрыгнул с подножки. Лесник улыбнулся и пошел к нему, еще издали протягивая руку. Маленькая рыжая остроухая собачонка тоже двинулась рядом с хозяином, вежливо помахивая лисьим хвостиком.

— Лейтенант Дернов.

— Ну, а я лесник здешний, Кулагин моя фамилия. Значит, с прибытием вас.

— Спасибо. Вы к нам? Садитесь, подвезу.

— Нет, владения обхожу. А вас только через месяц ждали, после отпуска.

— Ничего, — сказал Дернов. — Некогда отдыхать. А здесь у вас красиво. То есть, теперь и у меня, конечно.

— Красиво, — согласился Кулагин. — Вы охотник?

— Нет, — признался Дернов. — Не случалось.

Татьяна тоже вышла из машины, и вдруг собака ощерилась, глухо зарычала и прижалась к ноге хозяина. Дернов невольно шагнул в сторону, чтобы успеть перехватить собаку, если она бросится на Татьяну. Кулагин, нагнувшись, погладил ее, и собака перестала рычать.

— Женщина, — объяснил Кулагин. — Как увидит женщину, рычит и пугается. Не привыкла к женщинам. Вы уж извините.

Он поздоровался с Татьяной.

— А вы что же, одни здесь? — спросила она. Кулагин молча кивнул и нахмурился.

— Счастливо доехать, — сказал он и пошел, собачонка затрусила впереди. Дернов взглянул на Татьяну. Она стояла красная, понявшая, что ее вопрос причинил этому человеку боль.

— Умерла у него жена, — объяснил водитель. — Года три или четыре назад. Так и живет бобылем.

— Ничего, — сказал Дернов. — Ты же не знала...

Они долго ехали молча. Очевидно, и водитель выговорился, и Татьяна устала или была подавлена собственной бестактностью. Просто не сообразила, что и в таких благословенных краях может случиться горе.

Ее начало укачивать, и она задремала, а очнулась оттого, что Дернов осторожно дотронулся до ее плеча и тихо сказал:

— Просыпайся, Танюша. Приехали.


3. Тишина


Галя нервничала, то и дело поглядывая на окно и прислушиваясь, — но было тихо.

— Как трудно, — через силу улыбнулась она. — Мне хочется выйти.

— Пойдемте, — поднялась Татьяна. — Сейчас уже темно, все равно ничего не увидите. А на воздухе легче, это я по себе знаю. Первое время тоже: как тревога, выйду и хожу взад-вперед.

Было холодно; снег, выпавший вчера, лежал на земле белыми пятнами, будто кто-то неровно расстелил простыни. Галя зябко сунула руки в рукава пальто. Она не спешила сойти с крыльца, стояла и снова прислушивалась, но кругом была глухая, закладывающая уши тишина.

— Страшновато, — сказала она. — Как будто нас двое на всей земле.

— Это проходит, — кивнула Татьяна. — Мне тоже было страшновато. Человек привыкает ко всему, и к тишине тоже. Когда я приезжаю в Ленинград, у меня первые дни от шума болит голова. Вот тогда и начинаешь ценить эту тишину.

Очевидно, на заставе открыли дверь, и тишина сразу кончилась. В морозном воздухе каждый звук казался звенящим, как стекло. На заставе слушали последние известия, и голос диктора вырвался в ночь, в темноту. «Хлеборобы Украины, несмотря на трудные погодные условия, досрочно выполнили план сдачи зерна государству... Новый конверторный цех на Липецком металлургическом заводе дал первую сталь... Хорошими производственными успехами отметили День рыбака моряки дальневосточного рыболовного флота. За две недели осенней путины ими добыты сверх плана много тонн сайры, окуня-терпуга, минтая...» Голос уже гремел. Татьяна подумала: что́ сейчас должна испытывать Галя? Точно такое же было и с ней самой, когда она в первый раз ждала Дернова, а по радио передавали новости. Тогда ее поразила эта неожиданная связь людей и событий: ее муж, лейтенант Дернов, там, на границе затем, чтобы люди спокойно собирали хлеб, варили сталь, добывали рыбу... Сейчас все повторялось, только уже не с ней, а с Галей.

— Вам странно сейчас, наверно? — спросила Татьяна.

— Что странно?

— То, что вы — здесь, а там — все наше государство?

— Мне не странно, — тихо и устало произнесла Галя. — Уж лучше радио, чем тишина. Не знаю, как это можно привыкнуть к ней...

Татьяна покачала головой. Нет, тишина — это еще не самое главное, к чему здесь приходится привыкать долго и трудно. Куда трудней привыкнуть друг к другу.


...Первая обида была нелепой. Еще более нелепым оказалось то, что ее нанесла Дернову Татьяна. Если подумать — пустяковая в общем-то история, а вот поди ж ты — запомнилась, и, вспоминая ее годы спустя, Татьяна начинала покусывать губы.

Дернов пришел домой с большой охапкой люпинов. Люпины росли на месте старого, заброшенного картофельного поля. Он нарвал этот букет, возвращаясь со стрельбища, и церемонно, с шутливой старомодностью шаркнув ногой, преподнес цветы Татьяне.

— Господи, — сказала она. — Терпеть не могу люпины. Сорняк.

— Ну, — спокойно сказал Дернов, — не можешь так не можешь.

Он выбросил букет за окно и ушел на заставу, даже не сказав, когда вернется. Татьяна выбежала следом и собрала рассыпавшиеся цветы. Чувство своей вины было нестерпимым. Ей казалось, что произошло нечто ужасное, и теперь Дернов должен перемениться к ней, и думать о ней бог весть что, и жалеть о своем выборе — все, конец, хоть вещи собирай... То, что Дернов был спокоен, только добавляло терзаний: девчонка, капризная штучка, поколотить тебя за это мало! Вечером, когда Дернов вернулся после боевого расчета, переоделся и пошел рубить дрова, она подошла к нему и прижалась к спине мужа.

— Ты что? — спросил Дернов, не оборачиваясь.

— Ты очень рассердился?

— Очень.

— А теперь?

Он осторожно повернулся, будто боясь неловким движением стряхнуть ее со своей спины.

— Должны же мы узнавать друг друга? Я теперь знаю, что ты можешь брякать, не подумав. А ты уже знаешь, что я — отходчивый. Но не всегда. Это так, на будущее.

Татьяна узнавала его каждый день. Каждый день приносил свои открытия, и одни радовали ее, другие заставляли задуматься, третьи печалили.

Здесь, на заставе, кроме нее были еще две женщины: жена начальника заставы капитана Салымова и Аня — жена старшины заставы прапорщика Коробова. Впрочем, Салымову она видела неделю: та болела, получила письмо из Ленинграда, из госпиталя, что для нее есть место, и уехала, судя по всему, надолго. Сам начальник заставы давно собирался в отпуск, и еще через две недели уехал, оставив заставу на нового заместителя.

Вскоре Аня пришла к Татьяне.

Ничего особенного в этом приходе не было. Жена старшины заходила каждый день — по хозяйству или просто так, посидеть часок-полтора и поговорить. С самого начала она, тридцатишестилетняя женщина, начала как бы опекать Татьяну — должно быть, это оказалось для нее просто потребностью. Но Татьяна уловила, почувствовала, что в тот раз Аня пришла не просто так.

— В поселок коврики завезли, — сказала она. — Дешевые. Ты бы съездила, купила... А то стенки голые, некрасиво.

— Да бог с ними, — махнула рукой Татьяна. — Я написала отцу, он картинки привезет. Мы с ребятами из Академии художеств дружили, они нас картинками задаривали.

— Ну, смотри сама... — Аня помолчала, оглядываясь, словно стараясь найти что-то такое, что можно поправить на свой лад или в чем-то помочь. — Что ты никак книжки не расставляешь? У тебя же много.

— Дернов полки не может сделать. Все некогда.

— Я своему скажу — сделает.

— Спасибо.

Аня опять помолчала.

— Вот что, Татьяна... Твой-то, оказывается, молодой, да крутой. Он что, всегда был таким?

— Я не замечала.

— Ну, с тобой он, может быть, и ласковый, а как Салымов уехал, у нас все переменилось. Обижает людей, вот что... Вчера встречаю Костю Емельянова — ну, ефрейтора, маленький такой, — а у него аж губы дрожат. Мать давно не пишет, соседи не отвечают — ясно, что-то случилось. Пошел к лейтенанту, попросился в поселок — телефонный разговор с Липецком заказать... Ну, а лейтенант так ответил... — Аня махнула рукой. Ей даже не хотелось передавать, что ответил лейтенант.

— Что он ответил?

— Что нечего сопли распускать. Дескать, не случится ничего с твоей мамочкой. И тут же сунул взыскание за плохо вычищенное оружие... Короче говоря, не понял по-человечески. —— Может быть, потому, что у него никогда не было матери? — сказала Татьяна, словно пытаясь оправдать мужа. Аня снова махнула рукой. При чем здесь это? Неделю или две назад услышал, как старшина разговаривает с провинившимся солдатом, и, даже не отведя старшину в сторону, сказал: «Да чего вы с ним нянчитесь? Поставьте по стойке «смирно» и читайте полчаса дисциплинарный Устав».

Все это было настолько неожиданно и неприятно, что Татьяна не сразу решилась на разговор с мужем. Что-то здесь было не так. Человек не может быть одним дома и другим — на службе. Значит, где-то, здесь или там, он надевает маску и становится фальшивым. Ей не верилось, что ласковый, заботливый, внимательный дома Дернов был фальшивым, а его настоящее так быстро начало проявляться там, в отношениях с людьми. Скорее всего, он напускал на себя строгость, уходя из дому. Зачем? Ей это было просто непонятно: она не терпела малейшую грубость и не любила грубых людей.

Нужно было поговорить, выяснить все до конца, успокоиться самой. Как назло, в тот день Дернов ушел обходить участок; это значило — вернется затемно и усталый до чертиков. Для разговора, конечно, самое неподходящее время. И все-таки, когда он пришел, повесил в прихожей тяжелый, набухший плащ, медленно стянул сапоги, она решилась: сегодня. Пусть разговор состоится сегодня. Даже хорошо, что он устал. Не так будет подбирать слова. Пусть даже не выдержит, нагрубит, зато все станет ясным.

Он действительно выглядел усталым. Сидел за столом и ел нехотя, словно не замечая, что́ Татьяна приготовила на ужин, и того, что сама она не ест, а сидит напротив и смотрит.

— Как прошел день? — спросил он. — Что подросло на твоих грядках?

— Выросло несколько вопросов, — сказала Татьяна.

— Деловых?

— Да.

— Все мечтаешь о том серванте? Как его? «Хельга»? Деньги есть, поезжай и купи.

— Можно я поеду с ефрейтором Емельяновым? — спросила она. — Ему надо с матерью поговорить по телефону.

— Ему, Танечка, надо границу охранять, между прочим, — тихо ответил Дернов. — И вот еще о чем я забыл попросить тебя... Жить нам вместе всю жизнь. Но я очень прошу тебя: никогда не забирайся в мои служебные дела. Твое дело — вот. — Он повел рукой. — Дом. Все остальное касается только меня.

В самом тоне, каким это было сказано, содержалась уже не просьба, а крылся приказ, требование, и лишь тихий, сдержанный голос Дернова как бы смягчал этот приказ. Татьяна вскинула на него глаза.

— Вот как? Мне — дом, а то, что ты бессердечен с людьми, меня не должно касаться? Как ты думаешь, мне очень приятно через три недели слышать — Дернов жесток, Дернов несправедлив?

— Придется оградить тебя от влияния Анны Трофимовны.

— При чем здесь она?

— Не люблю сплетниц.

— Она не сплетница. Она за справедливость.

Дернов усмехнулся.

— А ефрейтор, по-твоему, ангел с крылышками? В первый же день включили дизель, дали на заставу ток — пробки полетели... Он решил меня прощупать. Подходит и спрашивает — что делать? — Дернов все усмехался; ему, видимо, доставляло удовольствие это недавнее воспоминание. — Я и ответил — переменить пробки, вот и все.

— Но...

— Я знаю, что делаю, Танюша, — сказал, поднимаясь, Дернов. — Капитан Салымов здесь дослуживает, спит и во сне видит спокойную жизнь в штабе отряда. А мне тут служить и служить, и если не будет настоящей дисциплины — все! Лучше мне тогда наниматься куда-нибудь ночным сторожем. И хватит об этом, Танюша.

— Нет, не хватит, — качнула она головой. — Ты не хочешь понять, что человек нервничает, значит, все у него валится из рук. А ты ему — взыскание.

— Жаль, — сказал Дернов и повторил: — Очень жаль. Значит, не поняла мою просьбу...

— Я никогда не пойму жестокости к людям. Но ты мне не ответил. Могу я поехать в поселок с ефрейтором Емельяновым?

— Нет, — сказал Дернов.

— Тогда я сама позвоню к нему домой, в Липецк, — стараясь сдержать злость, сказала Татьяна.

— А разве ты сама не жестока сейчас? — снова очень тихо спросил Дернов. — Я десять часов на ногах, прошел около двадцати километров — под дождем, по болоту, по сопкам... Или это не в счет, Танюша? Извини, но я пойду и лягу.

Она осталась за столом. Свет то загорался, то меркнул — это запускали дизель для прожектора. Татьяна не гасила керосиновую лампу. Когда электрическая лампочка начинала тускнеть, она придвигала «двухлинейку», но читать все равно не могла.

Дернов же уснул сразу, она слышала его мерное, спокойное дыхание. Значит, думала она, этот разговор никак не подействовал на него? Значит, он чувствует себя правым? Но где же тогда настоящий Дернов? Наверно, все-таки там, на заставе, потому что ему очень хотелось прикрикнуть и на меня! Татьяне снова показалось, что все начало рушиться. Так быстро!

Она взяла лампу и медленно прошла в соседнюю комнату. Дернов спал на спине, заложив руки за голову, у него было хмурое лицо, брови и губы двигались. Даже во сне он не отдыхал, а работал, куда-то шел, с кем-то разговаривал, на кого-то сердился... Но странная вещь — Татьяне не стало жалко его. Она все пыталась, все силилась понять: если он жесток к людям, откуда эта жестокость? Зачем она? Неужели нельзя делать то же самое дело, но мягко? Или он сам, не нуждающийся ни в жалости, ни даже в снисхождении к себе, требует того же от других? Или просто остался единоначальником, и голова пошла кругом от первой в жизни власти над горсткой людей, оторванных суровой необходимостью от родных домов, материнского тепла, девичьей ласки — всего того, что так необходимо каждому и каждодневно? Она села на край кровати — вдруг Дернов улыбнулся во сне и все его лицо разгладилось, стало мальчишеским и милым...

«Нет, — подумала Татьяна, — ничего не рушится. Просто его надо смягчать. Просто он еще ничего не понимает. Это должно пройти. Обязательно должно пройти. А вот если не пройдет...»

Когда на прикроватном столике загудела трубка, Дернов не проснулся. Трубку взяла Татьяна.

— Лейтенанта Дернова.

Ей не хотелось будить его. Он спал минут сорок, от силы сорок пять. Но надо было будить. Дернов сел, пошатываясь.

— Лейтенант Дернов слушает... Да, сейчас. Поднимайте тревожников.

Она не вышла проводить его. Она снова вернулась в комнату и снова взяла книгу. Часа через два позвонила дежурному — нет, лейтенант еще не вернулся, он на правом фланге.

Он пришел под утро. Татьяна спала за столом, положив голову на книгу, и лампа горела.

Дернов хотел перенести Татьяну на руках, — она очнулась, ничего не понимая спросонья: рассвет, горящая лампа, Дернов — все это еще никак не вязалось друг с другом, и ей надо было как бы перешагнуть из сна в явь, чтобы соединить рассвет, лампу и стоящего перед ней Дернова.

— Как тебя долго не было!..

Она не знала и даже не догадывалась, что в эту ночь Дернову пришлось особенно трудно. Не выдержал один из солдат. Дернов, чтобы тому было легче идти, отобрал и сам понес автомат; потом этого парня пришлось тащить по очереди на себе. В спальне он рухнул, Дернов сидел возле него, на койке, считал пульс, и на душе было — хуже некуда, но не только из-за боязни, что с солдатом может что-то случиться, а еще и потому, что другие тоже едва держались на ногах. Это было плохо, очень плохо. Когда тот солдат уснул и пульс выровнялся, Дернов пошел домой не сразу, хотя у самого все тело было налито тяжелой усталостью. Он зашел в канцелярию. Прапорщик Коробов был уже там.

— Останьтесь, Валентин Михайлович, — сказал Дернов, с неудовольствием косясь на свежевыбритого, выспавшегося Коробова. — Если что — будите сразу. Все дневные занятия на сегодня отменяются. Займитесь уборкой территории и пошлите троих оборудовать огневой рубеж. Там черт знает что...

Все это он говорил, закрыв лицо ладонями, и слова из-под ладоней доносились глухо.

Теперь он мог идти спать, но та самая тяжесть словно мешала ему подняться со стула и уйти. Прапорщик тронул его за плечо.

— Вы совсем спите, товарищ лейтенант. Не волнуйтесь, я же здесь не первый год...

— Лучше бы первый, — отрывая ладони от лица, сказал Дернов. — Знаете, что самое страшное в нашей работе, Валентин Михайлович? Привычность. За годы люди привыкают к тому, к чему нельзя привыкать. Ничто не должно стоять на месте, даже огневой рубеж. А у вас там все травой заросло и траншеи осыпаются... И еще... Почему солдаты так устают, Валентин Михайлович?

— Людям свойственно уставать, — усмехнулся старшина. — Вы себя сколько лет к службе готовили, а и то...

— Это очень молодые люди, — резко сказал Дернов. — К тому же солдаты, к тому же пограничники. Я не знаю, как вы готовили их с капитаном Салымовым — я буду готовить их иначе. С завтрашнего дня начнем бегать. Все. И вы в том числе. Будем бегать так, будто нам надо ехать на Олимпиаду.

Больше всего ему хотелось спать, спать, спать... Но, начав этот разговор, он уже не мог остановиться. Возможно, не будь тяжелой, давящей усталости, он разговаривал бы мягче, ровней — усталость же давала выход накопившемуся раздражению. Наверно, если бы сейчас здесь был начальник заставы, он все равно говорил бы так — раздраженно и резко. Слишком многое было не сделано из того, что должно быть сделано.

Дернов мог только догадываться, почему на заставе уставали люди, почему не было сделано то, что обязан был сделать капитан Салымов, и почему на инспекторских застава еле-еле «натягивала» на хорошую оценку. Еле-еле... Об этом ему сказали еще в штабе отряда. А лучше было не «натягивать». Лучше было сразу влепить двойку — авось это подстегнуло бы Салымова. Не хотят портить общую картину, это понятно. А кого обманывают? Сами себя... Случись что-нибудь, какая-нибудь неприятность — и сами потом будут удивляться: как так? Застава-то ведь хорошая!

Привычность — пожалуй, это Дернов определил точно. И капитан Салымов, и старшина — прапорщик Коробов служили здесь давно, жизнь была налажена и шла размеренно, словно бы по раз и навсегда заведенному порядку. Но Дернов очень быстро увидел, что не они подчинили себе этот порядок, а со временем порядок подчинил их, и они оба не могли уже, да и не хотели выйти за пределы его размеренности. А вот солдаты — те, кто обязан был привыкнуть и подчиниться порядку, — солдаты не привыкали. Многих еще держала «гражданская вольница»...

И еще заметил Дернов — начальник заставы слишком ушел в свои домашние дела и заботы. Конечно, болезнь жены — печальная история, женщине предстоит операция, сама измучилась и мужа измучила... Двое детей — оба живут и учатся под Ленинградом, в школе-интернате, что тоже не очень-то способствует семейному спокойствию. Волнуется, конечно, человек — как там они? И все-таки, думал Дернов, надо уметь перешагивать через свое, личное. Дом — домом, а служба — службой. Противно взрослому человеку краснеть, когда на проверках тебе прямо говорят о том, что ставят четверочку ради «общей картины» или авансом на будущее.

— И вот еще что, Валентин Михайлович, — поморщившись, сказал Дернов. — Вы, конечно, можете говорить со своей женой о чем угодно. Но, пожалуйста, попросите ее, чтобы она не втягивала в наши дела мою Татьяну. Хуже будет, если об этом скажу я сам.

— Хорошо, — сказал прапорщик, — я скажу. Только можно и мне кое-что сказать вам, товарищ лейтенант? Или потом?

— Говорите.

— Не круто ли вы берете, товарищ лейтенант?

— Вовсе не круто.

— Я согласен насчет привычности... Но ведь ее враз не уберешь. Лошадь и ту сначала только на шаг пускают.

— Вы из крестьян?

— Так точно, из Новгородской.

— Вот отсюда и ваша неторопливость. Я же не умею и не люблю — шагом. Все разговоры о моей крутости — чепуха. Это необходимость. Необходимость не для меня — для дела. А сейчас я пойду спать.


Татьяна уехала в поселок.

Перед этим она зашла на заставу. Ефрейтора Емельянова не было, ушел оборудовать огневой рубеж, там она и нашла его.

— Я еду в поселок, могу позвонить к тебе домой, — сказала она. — Давай телефон.

— Спасибо, — пробормотал Емельянов.

— Что сказать?

— Спасибо, — еще тише и невпопад ответил Емельянов, а у самого глаза стали влажными. Стоит здоровенный парень, а на самом деле мальчишка мальчишкой.

— Ладно, — сказала, записывая номер липецкого телефона, Татьяна. — Все узнаю сама, если ты разучился говорить.

...На почте, в маленьком домике, было пусто, лишь за перегородкой сидела немолодая женщина. Татьяна спросила, можно ли заказать разговор с Липецком, и та кивнула — конечно можно, только неизвестно, когда дадут. Могут и ночью. Женщина начала звонить в район, и Татьяна слышала: «Когда? Не понимаю, повтори...»

— После двадцати четырех, — сказала женщина. — Будете заказывать?

— Буду, — сказала Татьяна. Сказала и подумала, что машина на заставу уйдет через час и что до ночи придется где-то ходить, ждать, а почта, наверно, закроется — как же быть? — и спросила эту женщину, как же быть?

— А очень просто, — сказала она. — Я здесь, за стеной, живу, вот и переночуете у меня.

Это было сказано так просто и так категорично, будто они были знакомы много лет и одна подруга приглашала к себе другую.

— Вы с заставы? — спросила женщина.

— Да.

— Новенькая, — сказала та. — Господи, в такую-то глухомань...

— Ничего, — улыбнулась Татьяна. — Мне нравится.

— Была я в твоем Липецке, — грустно сказала женщина. — Зеленый город.

— Я ленинградская. А в Липецке семья одного нашего солдата живет.

— Вон оно что! — протянула женщина, переходя на «ты». — Значит, ты вроде как бы на общественной работе? Ладно, иди погуляй, я с шести буду дома. Меня Антониной Трофимовной зовут.

Татьяна попросила шофера передать лейтенанту Дернову, что сегодня она домой не вернется. Конечно, Дернов может рассердиться, да и рассердится, наверно. Но если уж она обещала Емельянову дозвониться до Липецка, значит, это надо сделать.

Она шла по поселку и думала об Антонине Трофимовне: какой славный, должно быть, человек! «Переночуешь у меня»... И, наверно, не она, Татьяна, первая, кто остается на ночлег у этой женщины в ожидании телефонного разговора!..

— Здравствуйте, — сказал Татьяне прохожий.

— Здравствуйте, — чуть растерявшись, ответила она, и прохожий пошел дальше.

С ней здоровались все встречные — мужчины, дети, женщины, окидывая ее быстрым, любопытствующим взглядом, и она отвечала, уже поняв, что здесь так заведено, и это тоже было приятно. Само слово «здравствуйте», такое обыденное и привычное, многократно повторенное сейчас, как бы обретало совершенно новое значение, свою первоначальную сущность. «Здравствуйте», то есть будьте здоровы долго-долго, — до чего же приятно!

Она зашла в магазин. Пять или шесть женщин, стоявших у прилавка, обернулись на нее.

— Здравствуйте, — первой сказала Татьяна, чуть торопливо, чтобы ее не обогнали с этим добрым пожеланием.

Ей надо было набрать всякой всячины, начиная от ниток и кончая... Да, та самая гэдээровская «Хельга» так и стояла на прежнем месте, триста пятьдесят рублей, стекло, бронза, полировка... Дороговато, конечно. Она подошла к «Хельге», и кто-то из очереди сказал:

— Не задумывайся, покупай, девушка. На всю жизнь вещь.

Она улыбнулась. У нее не было с собой трехсот пятидесяти рублей.

Потом она встала в хвост небольшой очереди. Покупательницы не спешили. Продавщица тоже работала неспешно, — и опять Татьяна поняла, что здесь так положено, потому что это не просто магазин, а что-то вроде местного женского клуба, где можно поговорить обо всем. Ее уже не замечали, и разговор, прерванный ее появлением, продолжался.

— ...А что ему сделается? Он и полтора литра выпьет и не поморщится. Катьку жалко. Я говорю ей — уходи ты от него, а она говорит — куда уйдешь? Будто в мире места мало.

— Не всякий уйдет, — согласилась другая. — Вон Тонька уехала от своего сюда, в тартарары — и что? Одна-одинешенька мается.

— Она по-другому уехала, — вмешалась продавщица и поглядела на Татьяну. Должно быть, спохватилась, что здесь все-таки посторонний человек и не обо всем можно рассказывать. — Тут дело такое...

Татьяна насторожилась. «Тонька» — это могла быть Антонина Трофимовна. Но женщины замолчали. Продавщица отвешивала сахар и масло, показывала туфли, заворачивала в жесткую, хрустящую бумагу пару детских трусиков... Покупательницы, взяв свое, не расходились. Они словно бы ждали, когда подойдет очередь Татьяны, та возьмет, что ей нужно, и уйдет — вот тогда можно будет договорить...

Татьяна вышла из магазина — больше ей некуда было идти. Впереди был долгий, ничем не заполненный день. И ни одного знакомого в поселке, кроме Антонины Трофимовны. Медленно она побрела назад, к почте, поднялась на крыльцо, открыла дверь.

— Вернулась? — удивленно спросила Антонина Трофимовна.

— Некуда деваться, — улыбнулась Татьяна.

— А ты посиди, — сказала Антонина Трофимовна. — Хочешь, я чаю принесу?

— Спасибо, не надо, — поспешно отказалась Татьяна.

— Ну, сиди так. Вот тебе журнал — почитай.

Она долго молчала, перебирая какие-то бумаги. Время от времени на коммутаторе зажигались желтые глазки, и Антонина Трофимовна говорила — «соединяю». Было тихо. Татьяне не читалось. Вот бы сейчас дали Липецк! Тогда она пойдет в комендатуру, это километра два отсюда, там найдут какую-нибудь машину, а может быть, на заставу пойдет «хлебная»...

— Ты давно замужем? — вдруг спросила Антонина Трофимовна.

— Два месяца.

Татьяна обрадовалась, что начался какой-то разговор.

— Господи, — вздохнула та. — Два месяца! Вся-то жизнь впереди! Ладите?

— Ладим.

— Пограничники народ непьющий, — словно раздумывая вслух, сказала Антонина Трофимовна. — Так что считай, в этом смысле тебе повезло.

Татьяна догадалась, что сейчас Антонина Трофимовна говорила не о ней, а о себе, и тот недавний разговор в магазине только подтвердил другую ее догадку: женщины говорили о ней. Татьяна встала и пошла к барьеру.

— Кажется, я уже знаю, — сказала она. — Вы... вы сюда от мужа уехали?

— Ничего ты не знаешь, — сердито ответила Антонина Трофимовна, отворачиваясь к коммутатору. — Рано тебе про это все знать. И дай-то бог, чтоб никогда не узнала... Садись, читай, мне еще поработать надо.

Время стало густым, осязаемым на ощупь. Ей казалось — прошел час, поглядела на часы — всего пятнадцать минут. В окошко билась толстая муха, и только ее жужжание да шелест бумаг Антонины Трофимовны нарушали тишину. Ни один звук не доносился снаружи — будто бы не было никакого поселка. Татьяна старалась читать. Журнал был старый, «Вокруг света», она любила читать «Вокруг света», но сейчас мысли то и дело отрывали ее. Чем сейчас занят Володька? Мысленно она представляла его: то в канцелярии заставы (ее всегда удивляло, почему в помещении он не снимает фуражку), то на стрельбище, то в учебном классе... Или обедает в столовой, нехотя, потому что дома обеда нет, а дома, конечно, куда лучше... И конечно, сердится на нее.

...Ничего, ничего, посердись, сам виноват, а не я. Вполне мог отпустить Емельянова. На парне уже лица нет, а ты и не видишь. И сейчас Емельянов, если не в наряде, то и дело смотрит на ворота — не вернулась ли я, — ждет, нервничает, каждый час для него тянется куда труднее, чем для меня на этой маленькой почте с бьющейся о стекло мухой...

Когда она услышала мерный звук, то не сразу поняла — что это? Зато Антонина Трофимовна, встрепенувшись, потянулась к окошку и тут же отпрянула, опустилась на свой стул и, подняв руки, начала торопливо приглаживать волосы. Звук приближался — глухой, ровный — так по земле ступают конские копыта.

Потом за дверью раздались шаги.

Татьяна сразу узнала этого человека, хотя видела его всего один раз, да и то мельком, там, на дороге, в первый день приезда. Лесник, Михаил Евграфович...

Он вошел, и в крохотной комнатке сразу стало тесно. Должно быть, он не ожидал, что здесь есть кто-то посторонний — его кивок Татьяне был недовольным. Он не узнал ее, конечно, быть может потому, что она сидела у окна и виделась ему против света. Впрочем, тут же он подошел к барьеру и, облокотившись, сказал:

— Здравствуйте, Антонина Трофимовна.

— Здравствуйте, — ответила она, не глядя на лесника. — Вам ничего. Только газеты.

— Хоть газеты...

Он стоял к Татьяне спиной, большой, грузный, в запыленных сапогах, и его брезентовая куртка с откинутым капюшоном тоже казалась пыльной, будто ему пришлось проделать бог весть какой долгий путь для того, чтобы получить на почте эту пачку газет, уже старых, многодневной давности. И потом, подумала Татьяна, он вернется к себе и будет читать о том, что происходило в мире десять или пятнадцать дней назад, а рыжая, похожая на лисичку собачонка сядет у его ног и прижмется к этим сапогам. Какая неспешная жизнь! И какая одинокая, если подумать...

— Значит, для меня ничего, — повторил лесник. Он обернулся и поглядел на Татьяну. Взгляд у него был нетерпеливый. Казалось, он хотел сказать: ну, чего ты здесь торчишь? Не видишь, я приехал издалека, мне надо поговорить, а ты торчишь здесь и только мешаешь. Она встала и пошла к дверям.

— Пойду пройдусь, — сказала она Антонине Трофимовне.

— Там собака привязана, — сказал лесник. — Не испугайтесь, гражданочка, она не тронет.

Собака — та самая лисичка — сначала опешила, потом ощерилась и захлебнулась лаем. Она была привязана к телеге. На телеге лежало сено и еще мешок. Татьяна села на крыльцо, и вдруг собака, сразу успокоившись, тоже села, старательно отворачивая от Татьяны остренькую мордочку. Только уши шевелились. Казалось, она прислушивается к тому, что делает неподалеку этот незнакомый человек.

— Дуреха, — сказала Татьяна. — Я же тебя не собираюсь обидеть, верно? Ну, чего ты на меня сердишься.

(«Конечно, их надо было оставить вдвоем. Он не зря так посмотрел на меня. А может быть, я все это только придумываю? Ему за полсотни, да и ей лет сорок пять — старики... А скорее всего, какие-нибудь дела, вот он и посмотрел на меня так... Я здесь чужая, в очереди тоже сегодня замолчали, как заговорили об Антонине Трофимовне...» )

Собачонка все-таки поглядела пару раз на Татьяну, и ее взгляд был до удивления похож на взгляд хозяина. Она тоже, казалось, была недовольна присутствием Татьяны, и Татьяна тихо рассмеялась этому сходству.

— Дуреха ты все-таки! Ну, вильни, пожалуйста, хвостиком, очень тебя прошу.

Дверь за ее спиной открылась, и лесник вышел на крыльцо.

— Извините, — сказал он, — я вас и не признал сразу. Извините.

— Ничего, — сказала Татьяна. — Я тут с вашей псиной разговариваю. Не очень-то она у вас общительная.

— Лесовуха, — подтвердил тот. А собачонка уже вскочила, ушки торчком, мордочка вытянута — принюхивается, приглядывается, прислушивается.

Михаил Евграфович сел рядом с Татьяной.

— Ну, как вам здесь, в наших краях?

— Пока нравится. Вот только связь плохо работает. До ночи придется разговора ждать.

— Да, знаю... Хотите, подожду вас? Отвезу на своем автомобиле. (Он кивнул на телегу.) Я от заставы в двенадцати километрах всего, невелик будет крюк.

— Спасибо, — обрадовалась Татьяна. — Если вам не трудно...

— Чего ж трудного?

Она обрадовалась тому, что не надо будет ждать до утра, а потом идти в комендатуру и просить машину — все устраивалось само собой и очень просто, и хотя, конечно, скорость у одной лошадиной силы невелика, но утром она все-таки будет дома.


Когда во втором часу ночи дали Липецк, Татьяна спала на маленьком диванчике в комнате Антонины Трофимовны. Та разбудила Татьяну и сунула трубку. Липецк оказался словно бы рядом. Незнакомый женский голос тревожно повторял: «Алле, алле...»

Торопливо Татьяна сказала, кто она такая и почему звонит. Там, на другом конце, раздались всхлипывания и она догадалась — мать Емельянова плачет.

— Не плачьте, пожалуйста, — сказала она. — С ним-то все в порядке, а вот почему вы так долго на письма не отвечали?

Оказалось, мать Емельянова была в больнице, тут не до писем, а соседям запретила сообщать об этом сыну. Незачем ему расстраиваться. Теперь все позади — операция прошла хорошо, и в дом отдыха есть путевка. Говорила, и все время перебивала себя: «Ну, а он-то как? Как он там?»

Все!

Лесник и Антонина Трофимовна сидели за столом, друг перед другом. Когда Татьяна прилегла на диван, они сидели точно так же. Но теперь можно было ехать, и лесник встал. Она заметила, что он встал нехотя, как бы по обязанности, потому что обещал довезти ее до заставы.

— Спасибо, Антонина Трофимовна, — сказала Татьяна. Она подошла к женщине и, нагнувшись, поцеловала ее в щеку.

— Глупенькая, — усмехнулась та. — За что благодарить-то? Обыкновенное дело.

Но уже там, сидя на душистом сене, Татьяна все возвращалась и возвращалась в ее маленькую комнату позади почты — неуютную, плохо обставленную, похожую на временное жилье случайно оказавшегося здесь человека. Пожалуй, хорошим в этой комнате было одно — несколько птичьих чучел. Со шкафа в комнату словно бы стремился слететь черноперый глухарь; на тумбочке сидел и поблескивал пуговичными желтыми глазами то ли сокол, то ли другой горбоносый хищник, а на стенке, на веточке, сидел в красных штанах дятел...

— Это вы чучела делали? — спросила Татьяна.

— Я, — отозвался Михаил Евграфович. Он не садился на телегу и шел рядом.

Темные ночи еще не наступили, и небо над миром было серым; деревья, дорога — все было видно в этих странных северных сумерках. Татьяна поднимала голову и вглядывалась в одинокие, далекие звезды. Ей было странно все, что происходило с ней сейчас, — дорога, лошадь, поскрипывающая телега, собачонка, бегущая сбоку, серое небо, ночь, запах грибов и хвои, — а вся ее прошлая жизнь оказывалась где-то за тридевять земель от нее самой, будто даже была не ее жизнью, а какого-то другого человека. Теперь у нее были Дернов, домик среди сосен, небольшой огород, неожиданность узнавания совсем других людей. И эта дорога тоже была частью ее нынешней жизни.

— Михаил Евграфович, — окликнула она лесника.

— Что, милая?

— Вы давно... один?

— Три года.

— У меня отец остался один, — сказала Татьяна. — Я знаю, что ему плохо. Вы от кого письма ждете?

— Ни от кого.

— Но спрашивали же сегодня?

— Нет, — сказал лесник. — Я не писем, я другого жду.

— А-а, — сказала Татьяна, хотя так и не поняла, чего же он ждет. Она не любила неясностей. Ей надо было выяснить все и до конца. — Чего же вы ждете?

— Вот ты какая! — тихо рассмеялся лесник. — Все-то тебе надо знать.

— Ну, если секрет...

— Никакого секрета, милая, — грустно сказал лесник. — У нее муж был пьяница, понимаешь? Сбежала она от него куда глаза глядят. В погранзону сбежала, чтоб не приехал. Она одна, я один — вот и весь секрет.

— Вы что же, любите ее?

Они говорили об Антонине Трофимовне, ни разу не назвав ее по имени.

Лесник ответил не сразу.

— Я жену любил. Все-таки тридцать лет... А человек не имеет права быть одиноким, милая. Это против природы, вот как я тебе скажу. Да у тебя-то что, у тебя любовь, ты этого еще не поймешь.

— Пойму, — сказала Татьяна. Она вдумывалась в то, что сказал лесник, и вдруг почувствовала, как на нее нахлынула и потрясла всю острая тоска. Отец! Он-то столько лет оставался один ради нее!

— Она очень славная, — сказала Татьяна, спрыгивая с телеги. Теперь она шла рядом с лесником. — Вы слышите?

— Слышу.

— Она что же, не хочет... за вас?

— Боится, — ответил лесник. — Ты бы легла, уснула, а?

— Нет, — сказала Татьяна. Ей было жаль этого большого и одинокого человека, которого она совсем, в сущности, не знала, но который вдруг оказался чем-то удивительно похожим на отца. И сейчас ей хотелось одного — чтобы этот незнакомый человек был счастлив. Она не знала, чем можно ему помочь — может, вернуться к Антонине Трофимовне, поговорить с ней, — а что она ответит? «Ты еще совсем девочка, ты ничего не знаешь и не понимаешь в жизни», — вот что может ответить она и будет права, если вдуматься.

— Чем я могу вам помочь? — спросила Татьяна.

— Эх, ты! — засмеялся лесник. — Я уж сам попробую себе помочь... А лейтенанту, я смотрю, повезло, сердечко-то у тебя за людей больное.

Они шли и молчали, думая каждый о своем, и никому больше не хотелось нарушать это молчание ночной дороги — только лошадь пофыркивала, да пару раз кинулась с лаем в кусты лесниковая собачонка — должно быть, учуяла то ли зверя, то ли птицу...


4. Книги, хариусы и шкаф


Надо было показать Гале заставу, и, когда Татьяна сказала об этом мужу, тот поморщился. Он не любил, когда на заставе появлялись посторонние. До сих пор в числе «посторонних» была и она, Татьяна.

Дернов не сердился, если она приходила вечерами в Ленинскую комнату смотреть фильмы. Или когда занималась с библиотечным советом. Или когда перед праздниками вместе с поваром и дежурным по кухне хлопотала у плиты: в праздничные дни здесь готовились сладкие пироги, и без Татьяны было просто не обойтись. Во всех остальных случаях Дернов был непреклонен: на заставе тебе делать нечего. Она поняла: муж прав, не надо спорить — и все вошло в свою колею, когда она это поняла. Но сейчас надо было показать Гале заставу. Она должна увидеть, где и как работает ее будущий муж. Пусть там по-военному строго и неуютно, разве что только столовая — сплошной модерн, с яркими столиками, табуретками, виноградом, цепляющимся за рейки, и разноцветными стенами. Несколько лет назад на заставе служил солдат, выдумщик и модерняга, вот он и выбил из Дернова разрешение разрисовать столовую. Дернов долго противился, а получилось здорово, и как-то заехавший сюда начальник штаба войск с удивлением заметил: «Скажи пожалуйста, — совсем молодежное кафе на Невском!» Правда, никто так и не понял, похвала это или упрек, — но все осталось на своих местах.

— Ладно, — сказал Дернов, — только тогда, когда все уйдут на занятия. Нечего солдатам на нее глазеть.

— Господи, — сказала Татьяна, — что они ее все равно не увидят? Ладно, хорошо, хранитель нравственности.

Галя охотно пошла с ней. Когда женщины вошли, дежурный сержант встал и зачем-то поправил нарукавную повязку. Татьяна кивнула ему.

— Гостью привела. Лейтенант Кин у себя?

— Так точно.

А Галя глядела на коммутатор, на погашенные сейчас световые табло, на которых только угадывались слова: «Боевая тревога» и «Пожар». С места дежурного для нее начинался совершенно незнакомый мир, к которому она скоро будет причастна. А Татьяна тащила ее дальше, в канцелярию, и когда они вошли, Кин смущенно поднялся из-за стола и задернул шторку на стене. Там, за шторкой, была схема участка, и он смутился от того, что должен был задернуть эту шторку перед Галиной. Конечно, она это заметила и чуть улыбнулась.

Татьяна тоже испытала какую-то неловкость — тем более, что они оторвали Кина от дел: перед ним лежала шифровальная книга, и надо было уводить Галю. Татьяна сказала, что они мигом пробегут по заставе, а потом пойдут на Уупсайокки. Так что не будем мешать.

Столовая Гале понравилась.

В Ленинской комнате она села за стол и обвела глазами книжные полки.

— У вас много книг, — сказала она.

— Я отдала все свои, — ответила Татьяна. — Дернову было некогда сделать полки, я разозлилась, а потом подумала, что на заставе книги нужней. У вас дома много книг?

— Много, — ответила Галя. — У меня дедушка был профессором университета. Филолог. Так что можете себе представить... Он ночевал в уголке, на маленьком диванчике, и любил повторять слова Пушкина: «Книги выживают меня».

Дед-профессор? Татьяне и интересно, как она живет. Ну, а родители, отец? Галя улыбнулась. Нет, родители не имеют к филологии никакого отношения. Ее отец геолог, до сих пор не может угомониться — как весна, уезжает «в поле» и возвращается поздней осенью, обязательно с бородищей, и три дня отмывается от копоти походных костров. Тоже доктор наук, а характер как у студента-первокурсника.

— Значит, вы в семье все разные? — спросила Татьяна. Она знала, что Галя учится в педагогическом.

— Все люди разные, — ответила Галя. — Для меня только ваши солдаты одинаковые. Мне кажется, я никогда не смогу различить их.

— Ну что вы! — усмехнулась Татьяна. — Это, наверно, только на первых порах. А вы что же — когда женитесь, на вечернее перейдете?

Галя не ответила. Она подошла к полкам и начала рассматривать корешки книг, уже сильно потертые — сразу было видно, что эти книги прошли через многие руки. Молчание Гали неприятно удивило Татьяну. Надо было как-то продолжить оборвавшийся разговор, и она сказала:

— А в наших ребятах вы быстро разберетесь. Они очень тянутся к каждому новому человеку.


С ней самой было именно так.

Дернов никак не мог сделать книжные полки — то некогда, то досок нет (те, что были, ушли на хозяйственные нужды), то просто забывал и обещал обязательно сколотить, а потом все повторялось.

Однажды Татьяне позвонил дежурный.

— Татьяна Ивановна, фильм привезли — «Тринадцать», приходите.

В Ленинской комнате уже был развешен экран и рядами выстроены стулья, но сидело только двое. Третий возился у аппарата, заправляя пленку. Это было неожиданностью. Обычно на фильм здесь собирались все свободные от службы. Татьяна села рядом с ефрейтором Линевым и спросила:

— А где же все остальные?

— Спят все остальные, — усмехнулся ефрейтор.

— С чего бы это?

— Осеннее настроение.

— Я серьезно спрашиваю.

— Да так... — замялся Линев. — Подустали малость. И фильм к тому же старый, почти все видели. Я уже третий раз его смотрю.

Татьяна не унималась. Ей всегда надо было выяснить все до конца. Почему устали? Раньше ведь не уставали? Или это всегда так — «осеннее настроение»? Линев старательно избегал ее взгляда и отвечал односложно. Раньше не уставали, а теперь устают. Она догадалась сама: Дернов! Это он так выматывает солдат. Она видела, какие он устраивает кроссы. Сам возвращается домой мокрый от пота. Даже третьего дня, когда ливень был — стена воды! — он вывел солдат на этот кросс.

— Может быть, не будем смотреть фильм? — спросила Татьяна. — Я его тоже два раза видела.

— Так ведь все равно нечего делать, — сказал маленький рыжий солдат — Леня Ершов. Здесь, на заставе, его дружно звали Огонек, и прозвище было ласковым. Это он однажды не выдержал ночной тревоги, и это его автомат, а потом и его самого тащил Дернов.

— А книги? — спросила Татьяна.

Здесь были полки, но не было книг. Она думала, что все на руках. Линев ответил:

— Книг у нас маловато. Те, что есть, тоже по три раза прокатали. Я вот скоро «Кавказскую пленницу» наизусть шпарить смогу.

Татьяна не раздумывала. Потом она сама не могла объяснить, почему таким мгновенным оказалось ее решение. Она поднялась — Линев и Огонек поднялись за ней.

— Идемте, — сказала она.

Ее книги так и лежали в сенях, упакованные в картонные коробки — восемь коробок, таких тяжеленных, что даже Дернов измучился, таская их, когда пришел багаж. Сейчас Татьяна, кивнув на эти коробки, сказала:

— Несите.

— Куда?

— На заставу, куда же еще.

Огонек и Линев мялись, поглядывая друг на друга. Пришлось спросить:

— Тяжело, думаете? Я помогу.

— Нет, — ответил Огонек. — Что товарищ лейтенант скажет...

— Это мои книги, а не товарища лейтенанта.

Когда солдаты понесли последнюю коробку, она пошла за ними. Она торопилась. Ей хотелось как можно скорее расставить эти книги, снова увидеть их вместе — но уже не свои, уже принадлежащие не только ей, а всем, — и она почему-то торопилась с этим расставанием.

— Ого! — сказал Огонек. — Полное собрание Чехова! И Горький! У нас дома такой же.

— Ты любишь книги?

— А кто ж их не любит?

— Вот и будешь председателем библиотечного совета.

— Я? Ну что ж, буду. Главное, чтоб был председатель, а совет как-нибудь сделаем.

Он шутил, но все-таки Татьяна заметила, как он брал книги, проводил рукой по обложке, чуть отставляя каждую, будто любуясь ею, и только после этого ставил на полку. Линев же хватал книги лихорадочно, с каким-то изумлением.

— Флобер, — называл он фамилию автора. — А я ничего не читал. Он кто был?

— Французский писатель.

— А этот — Драйзер?

— Американец. Обязательно прочитай.

— Чтоб все это прочитать, на сверхсрочную надо оставаться, — засмеялся Огонек. Он держал в руках томик стихов Прокофьева. Открыл, посмотрел на портрет, а потом, перевернув несколько страниц, начал читать наугад и вдруг отошел к окну — в комнате было уже темновато.

— Потом прочитаешь, — сказала Татьяна. — Давай иди сюда, расставить надо по местам.

— Я сейчас, — отозвался Огонек, не трогаясь с места.

Татьяна подошла к нему. Она почувствовала, что с этим маленьким солдатом что-то происходит. Встала рядом й поглядела на раскрытую страницу.


Не отец, не мать в далеком детстве,

А мои друзья в родном краю

Всю Россию дали мне в наследство,

Всю мою любовь, судьбу мою.

Всю ее — с лугами и садами,

Малых и великих рек волной...


Она читала сама, уже не поторапливая солдата, потому что поняла: вот сейчас, в эти минуты, для Огонька наступила пора какого-то своего, личного и счастливого открытия и не надо ему мешать.

— Я возьму эту... — сказал Огонек, закрывая книжку.

— Сначала ты должен переписать все книги, — улыбнулась Татьяна. — И все фамилии. Я тебя научу, как отмечать, кому выдаешь.

Огонек кивнул.

— А вам не жалко... отдать все это? — вдруг спросил он. — Долго, наверно, собирали! Да и сколько денег, наверно, потратили.

— Ну, а если жалко? — спросила Татьяна. — Обратно понесете?

— Не понесем, — сказал Линев. Он торопливо выстраивал книги, будто впрямь боясь, что Татьяна передумает и надо будет складывать их в картонные коробки. — Ребята завтра увидят и ахнут. — Он помолчал и добавил: — Сколько же книг писатели понаписали! Не то что на сверхсрочную — жизни, наверно, не хватит все прочитать, а?

— Не хватит, — согласилась Татьяна, помогая ему.

— А зачем писатели столько пишут, вы знаете?

— Кажется, знаю, — ответила Татьяна. — Просто потому, что существует жизнь. Говорят, о каждом человеке можно написать роман или повесть. Даже о самом маленьком, самом незаметном. Каждый человек — это целый мир.

Она сейчас повторяла чужие слова. Однажды в их техникуме была встреча с писателем, девчонки задавали ему примерно такие же вопросы, что и Линев. Писатель, задумавшись ненадолго, ответил очень тихо: «А если я не могу не писать? Если я обязан писать о людях и для людей? О доброте, о счастье, о зле, о ненависти... Если это моя жизнь?» Вот тогда-то он и сказал, что каждый человек — это мир, и Татьяна сидела, потрясенная таким простым и точным определением. Значит, и о ней самой, ничего еще не сделавшей в жизни, можно написать роман?

Сейчас она могла бы засыпать этих ребят цитатами из классиков о том, что такое книга, зачем она нужна, что дает, как человек меняется от чтения, становится богаче, лучше, красивее... У Вольтера она нашла: «Читая... хорошую книгу, мы испытываем то же чувство, как при приобретении нового друга». Теперь это чувство предстояло пережить другим — этим парням, которые еще не знали многого, и она даже чуть завидовала тому, что столько радостей у них впереди...

Неожиданно в Ленинскую комнату вошел Дернов, и солдаты вытянулись. Дернов скользнул взглядом по полкам, по пустым ящикам, и все понял.

— Я освободился, — сказал он. — Ты пойдешь домой?

— Сейчас, — сказала Татьяна и повернулась к Огоньку. — У тебя есть чистая тетрадка? Будет время — перепиши все книги. — И снова повернулась к Дернову: — Он теперь председатель библиотечного совета.

— Господи! — шутливо всплеснул руками Дернов. — Кого же мне ругать будет? Куда ни посмотришь — всюду начальство!

И Татьяна, которая с напряжением ждала, как Дернов отнесется к тому, что она отдала на заставу книги, облегченно вздохнула: все в порядке, все хорошо, Дернов весел... Уже сходя с крыльца, он остановился и, взяв жену под руку, тихо сказал:

— Молодец, Танюша!

— Ты хвалишь меня за то, что я избавила тебя от заботы о полках?

— Нет. Просто ты очень здорово сделала. Я бы ни за что не догадался.

— Вот и я пригодилась, — улыбнулась она. Вдруг хлопнула дверь, она обернулась — Огонек выскочил на крыльцо и бегом спустился по ступенькам. Должно быть, что-то забыл. Она ждала. Огонек бежал, потом пошел шагом, поднес руку к фуражке и спросил Дернова:

— Товарищ лейтенант, разрешите обратиться к Татьяне Ивановне?

— Обращайтесь, — фыркнул Дернов. — Только знаете, как говорят? Жена офицера всегда на звание старше мужа.

У него и впрямь было отличное настроение.

Огонек, словно не расслышав и не улыбнувшись даже, сказал очень серьезно, почти торжественно:

— Спасибо вам от лица всей заставы. Обязуемся беречь книги и проводить конференции с обсуждением.

— Вот и хорошо, — снова фыркнул Дернов. — Но если вы к своему духовному развитию добавите физическое... — Татьяна предупреждающе сжала его руку, и Дернов не договорил. — Ладно, Ершов, идите.

В сенях, опустевших после того, как отсюда унесли ящики с книгами, он обнял Татьяну. Он целовал ее быстро и жадно, а она смеялась, жмурилась, подставляя ему лицо, губы, и все, что волновало ее, заставляло нервничать, — все ушло: это был ее, хороший, добрый, нежный Дернов, она любила его, и к этому чувству сейчас примешивалось другое — чувство законченного, пусть маленького, но очень важного и необходимого для других людей дела...


Татьяна открыла дверь. На крыльце стояло ведро, из него торчали рыбьи хвосты. Там, в ведре, было семь или восемь хариусов — больших, с жирными темными спинами. Кто-то из солдат наловил и принес, а постучать постеснялся. Она улыбнулась, вываливая рыбу на кухонный стол: такой подарок она получала впервые, и не трудно было догадаться за что — конечно, за книги. Но куда столько рыбы! Впрочем, Аня умеет солить, надо будет засолить этих хариусов; говорят, соленые, они не хуже семги.

Все-таки ей было приятно получить такой подарок, что ни говори.

Но тут же она завернула три штуки в газету. Сегодня Дернов ехал на совещание в комендатуру, она увязалась за ним, машина будет через час. Они успеют зайти в «смешторг». Деньги есть. В самую пору купить тот шкаф-сервант, гэдээровскую «Хельгу». Ну, а грузовую машину Дернов вполне может попросить у коменданта.

Эти завернутые в газету рыбины предназначались для Антонины Трофимовны. Не потому, что Татьяна считала себя чем-то обязанной ей, — просто хотелось сделать что-то приятное. И когда Дернов зашел за ней, она сказала, передавая ему сверток:

— Сначала заедем на почту. Кстати, кто из солдат сегодня рыбу ловил?

— Я отпускал троих, — сказал Дернов. — А к чему это тебе?

Она открыла дверцу кладовки. Дернов увидел рыбу и нахмурился.

— Ни к чему это, Таня, Взятка не взятка, а...

— Глупенький, — рассмеялась она. — Это же от сердца. И если уж ты просишь не вмешиваться в твои дела, оставь мне мои. Пусть у нас с солдатами будут свои отношения. Идем.

Дернов ничего не ответил. То ли согласился, то ли не хотел спорить. Скорее всего — согласился: Татьяна уже знала, что уступать он не умеет. Но в машине он ехал молча и, если Татьяна обращалась к нему с какими-нибудь вопросами, отвечал односложно: «да», «нет», «не знаю», «посмотрим»... Тогда она тоже замолчала. Очевидно, Дернов все-таки даст выволочку тем троим, которых отпускал сегодня ловить рыбу. Татьяна тоскливо подумала, что она никак не сможет предотвратить его разговор с солдатами: уговаривать же Дернова не делать этого было бы бессмысленным. Тем более при водителе.

Машина шла медленно; водитель был осторожным и старательно объезжал все выбоины. Дернов, сидящий рядом с ним, не выдержал.

— Дай-ка мне руль, — резко сказал он. — А то едешь, как на собственные похороны.

— Товарищ лейтенант...

— Ничего, ничего, здесь на пятьсот километров ни одного инспектора ВАИ.

«Зачем он это сделал?» — думала Татьяна, судорожно цепляясь за сиденье. Машину мотало, но Дернов не сбрасывал газ. Казалось, ему доставляла наслаждение эта гонка по плохой лесной дороге. А Татьяна и не знала, что он умеет так лихо водить машину. Но зачем это ему понадобилось?

Не знала она и другого.

Капитан Салымов, вернувшись из отпуска, начал лихорадочно готовиться к инспекторской. Он делал это слишком нервно; должно быть, на нынешнюю проверку капитан возлагал особые надежды — во всяком случае, от его былой неторопливости и размеренности не осталось и следа. Все действия лейтенанта Дернова он одобрил: да, правильно, надо было приучать солдат к физическим нагрузкам, да, правильно, держать их в состоянии постоянной готовности, да, правильно, укреплять дисциплину... Дернов, выслушивая эти похвалы, усмехался про себя: а чего же вы раньше сами не делали этого, товарищ капитан? Ждали меня? Конечно, он отчетливо понимал, что в случае, если инспекторская пройдет хорошо, капитан Салымов всю удачу припишет себе, ну, а в случае каких-нибудь неполадок вину можно будет свалить на заместителя. Я, дескать, был в отпуске, а лейтенант Дернов недосмотрел, не доделал, не справился...

Быть может, по молодости лет Дернов еще придумывал себе людей. Внутреннее раздражение, которое вызывал в нем капитан Салымов, после его возвращения только усилилось. Капитан мешал ему. Дернову казалось, что нервозность начальника заставы передается солдатам и то, что ему удалось сделать за полтора месяца, пока Салымова не было здесь, рушится. Первые же зачетные стрельбы словно бы подтвердили это его ощущение.

Солдаты стреляли не очень хорошо. Салымов стоял, делая пометки в своем блокноте и ни во что не вмешиваясь: стрельбы проводил Дернов. Это было вчера. Когда на огневой рубеж вышел Ершов, лейтенант хмуро сказал: «Стрельба одиночными, пять патронов...» Ершов начал стрелять и мазал отчаянно. «Не так, не так! — досадливо сказал Дернов. — Что, вас на учебном пункте ничему не научили? Ефрейтор Линев, покажите, как надо стрелять».

Вот тогда-то капитан Салымов, взяв Дернова под руку, отвел его в сторону. «Ошибка, товарищ лейтенант. Вы не должны просить кого-то... Вы были обязаны показать сами».

Дернов поглядел на Салымова — тот ответил спокойным, даже, пожалуй, жестким взглядом. Дернов не имел права спорить. Но ему стало неприятно, что Салымов сделал это замечание. Он крикнул: «Отставить, ефрейтор! Я сам...» Должно быть, злость помогла: все пять пуль, выпущенных из ершовского автомата, пробили белый фанерный силуэт, «Вот так надо стрелять, Ершов. Не рвите спусковой крючок, задерживайте дыхание...»

Конечно, Салымов был прав, но Дернов не мог и не хотел признать это. Ничего плохого не произошло, если бы Линев выполнил его приказ. А солдаты, конечно, догадались обо всем и наверняка посмеиваются между собой — вот и лейтенант получил «фитиля», не все нам получать от него! И та неприязнь, которую Дернов с самого начала испытывал к начальнику заставы, усилилась и стала прочной.

Вот почему Дернову понадобилась эта гонка: она успокаивала нервы.

Ничего этого Татьяна не знала и облегченно вздохнула, когда они выехали на шоссе и неимоверная тряска прекратилась. Дернов жал и жал на газ; в щелях брезента, накрывавшего «козлик», свистел встречный ветер.

— Значит, тебе на почту? — крикнул, не оборачиваясь, Дернов.

— Да.

Он затормозил возле почты и вышел сам, доставая сигареты.

— Только по-быстрому, Таня.

Со свертком она поднялась на крыльцо, толкнула дверь. Антонина Трофимовна была на месте и встала, когда Татьяна подошла к барьеру.

— А я только что думала о тебе, — сказала Антонина Трофимовна. — Сидела и думала почему-то...

— Это вам, — сказала Татьяна, протягивая сверток. — Как вы... живете?

— Живу, — пожала плечами Антонина Трофимовна. — Что мне сделается? Спасибо тебе, девочка. А ты вроде бы похудела.

Они разглядывали друг друга, будто две давние подруги, не видевшиеся бог знает сколько времени, и Татьяна заметила, что в Антонине Трофимовне что-то переменилось. В тот раз у нее не были накрашены губы, и прически не было — а теперь и прическа есть, и губы тронуты помадой, и от этого Антонина Трофимовна выглядит моложе, свежее, даже веселее...

Увидеть это было уже само по себе достаточным для Татьяны.

— Ну, и хорошо, — сказала она. — А знаете, когда я тогда с Михаилом Евграфовичем ехала, мы о вас говорили.

— Знаю, — сказала Антонина Трофимовна, отворачиваясь.

«Стало быть, он был еще раз и рассказал!» — успела подумать Татьяна.

— Он, по-моему, очень славный человек. Вы передайте ему привет, пожалуйста. Что-то он давно на заставе не показывается.

— Работает много. Лес-то большой.

Перегнувшись через барьер, Татьяна обняла Антонину Трофимовну, и та смущенно забормотала: «Ну что ты... Ну вот, девчонка! Всю прическу мне испортила».

— Так вы передайте ему привет, — уже лукаво крикнула от дверей Татьяна.

Нет, здесь уже все хорошо, все в порядке! Антонина Трофимовна улыбалась ей по-прежнему смущенно, словно растерявшись от того, что эта девчонка так легко и быстро разгадала ее тайну. Господи, да какая здесь тайна! Раз поглядеть — и все ясно и понятно!

— Ты чего такая сияющая? — спросил Дернов, когда они снова садились в машину.

— Так, — сказала Татьяна. — Я люблю, когда людям хорошо.

— Две-три рыбины осчастливили твою телеграфистку?

— Если бы рыбины! — засмеялась она.

Дернов не стал ее расспрашивать ни о чем. У него еще было время до совещания. Можно было ехать в магазин и купить наконец эту полированную, роскошную, сверкающую «Хельгу»...


...Ее привезли вечером.

Когда машина вплотную подошла к крыльцу, Дернов откинул задний борт, поднялся в кузов и передал Татьяне аккуратно завернутые стеклянные дверцы. Дверцы были легкие, Татьяна понесла их в дом, и, когда вернулась, Дернов с шофером, мучительно напрягаясь, пытались тронуть «Хельгу» с места. Там, в поселке, ее грузили впятером — нечего было и думать, что Дернов и «комендантовский» шофер справятся без посторонней помощи.

Татьяна оглянулась. Несколько солдат, куривших возле заставы, в беседке с врытой в землю бочкой, начали потихоньку уходить, как школьники при виде строгого учителя.

— Расколотим, товарищ лейтенант, — сказал шофер. — Надо бы ребят попросить, пусть помогут.

— Ничего, сами справимся, — сердито ответил Дернов. — Солдаты не обязаны помогать в домашних делах. Давай подтолкни с того краю, а я приму.

— Не удержать вам, товарищ лейтенант, — сказал водитель. — В этой штуке центнера полтора, а вы не Вася Алексеев. Ей-богу переколотим! Дорогая же вещь.

— Ты меньше разговаривай, — рассердился Дернов. — Подталкивай. Я ее один сволоку.

Татьяна стояла в стороне. То, что увидела она и не заметил Дернов, потрясло ее. Ведь солдаты удирали нарочно, чтобы не помогать ему, Дернову! Она снова, исподтишка поглядела в сторону заставы, и ей показалось, что там, за стеклами окон, чьи-то лица, кто-то смотрит на них...

— Я помогу, — сказала она, шагнув к машине. Водитель уже подтолкнул «Хельгу», и ее край повис над землей. Татьяна подставила свое плечо, и Дернов прохрипел: «Отойди! Это не твое дело...» Но Татьяна не отошла. Изо всех сил она пыталась приподнять эту огромную, давящую тяжесть — вот тогда-то из-за угла и выскочило несколько человек. Солдаты бежали к ним, словно наперегонки, и она отстранилась, когда сразу несколько рук приподняли над ней край «Хельги». Все остальное было сделано почти мгновенно. Солдаты осторожно спустили шкаф на землю, потом, снова подняв, внесли в дом.

— Куда ставить, Татьяна Ивановна?

— Сюда, в угол.

— Давайте дверцы привесим.

— Это я сам, — сказал Дернов.

— Спасибо, ребята, — сказала Татьяна.

— Да не за что, Татьяна Ивановна.

Когда они ушли, Татьяна села на диван,а Дернов, неторопливо закурив, подошел к окну. Он стоял к ней спиной. Оба молчали. Наконец Дернов сказал:

— Ну, давай любуйся, а я пошел на заставу.

— Мне уже не хочется любоваться, — сказала Татьяна.

— Быстрая же у тебя смена настроения! — усмехнулся Дернов. — Там, в магазине, ты чуть не целовала эту махину. Что с тобой?

— Это не со мной, а с тобой, — тихо сказала она. — Ты, наверное, даже не заметил, что они помогли не тебе, а мне?

— Заметил, — так же тихо отозвался Дернов. Он прошел и сел рядом с Татьяной. — Но меня это никак не обижает и не трогает. Понимаешь, и они, и ты, и все вы... как бы это сказать? Все вы смотрите не очень далеко. Вам кажется, Дернов груб, Дернов жесткий человек, Дернов чересчур требователен, Дернов черств. Я не груб и не черств, Танюша. Я могу быть жестким и даже чересчур требовательным — это верно, но когда-нибудь... — Он не договорил и вдруг, рассмеявшись, протянул Татьяне руку. — Давай поспорим, что ты сама признаешься в том, что я прав!

Татьяна не пожала протянутую руку. Она сидела, по-прежнему подперев ладонями голову, и только прикрыла глаза, чтобы не видеть руку Дернова.

— Вряд ли, — сказала она. — По-моему, ты обманываешь сам себя, Володя, и пытаешься обмануть меня. В жизни всегда и все четко разграничено. Здесь доброта, здесь не доброта... Я не поверю, что существует жестокость во благо. Когда я вижу, что из-за тебя люди валятся с ног...

Дернов резко встал. Это означало — он не хочет продолжения такого разговора. Но Татьяна все-таки закончила:

— ...то я начинаю думать — когда ты станешь таким же и со мной?

— Плохо, — сказал Дернов. — Очень плохо, Танюша. Я не давал тебе повода думать так.

— Ты просто этого не заметил.

Дернов ушел, и Татьяна сама начала привинчивать дверцы шкафа. Она делала это без особого удовольствия, просто потому, что надо было привести все в порядок. Она делала это уже по какой-то инерции, по необходимости, потому что скоро или не скоро, но они совсем перестанут понимать друг друга — самое страшное, что может случиться в жизни... Впервые она подумала: «Неужели все-таки ошибка?» Эта мысль, однажды появившись, уже не давала ей покоя: снова и снова она возвращалась к тому ослепительному дню на Неве, к тому, уже прошедшему ощущению полета и повторяла про себя: «Неужели ошибка? И так скоро... Так скоро!»


5. Отец


Ни о чем этом, разумеется, она не стала рассказывать Гале. Это было ее, собственное, личное, что она пережила сама, и поэтому принадлежащее только ей одной. Каждый человек перешагивает в жизни через свои трудные времена сомнений, и тут не может быть ни помощников, ни советчиков.

Галя, казалось, уже совсем освоилась здесь: приготовила обед, убрала квартиру и, когда Татьяна зашла, с удивлением сказала:

— Сережка все вычистил так, что на мою долю ничего не осталось.

— Ну, — ответила Татьяна, — не унывайте, Галочка, это временно. Потом он переложит хозяйство на вас и быстренько забудет, как надо держать веник. В этом смысле мужчины удивительно однообразны.

Галя засмеялась. Она смеялась хорошо, чуть откидывая голову.

Татьяна же испытывала странное ощущение — будто что-то было недосказано в их прежних разговорах. Да и на самом деле было недосказано. Она ведь помнила: Галя ничего не ответила, когда Татьяна спросила, как она думает учиться дальше — на заочном? Любая недоговоренность и неясность всегда мучили Татьяну. Сейчас она снова спросила:

— А вы уже договорились о переходе на заочное? Здесь у вас будет много времени. Я, например, никогда в жизни столько не читала, как здесь.

— Нет, — ответила Галя, — еще не договорилась.

Ответ был неохотный, это Татьяна уловила сразу.

— Я понимаю, — тихо сказала она. — Вам вовсе не так легко, конечно. Оставить Ленинград, институт, друзей, родителей... Но вы часто бываете в Эрмитаже или БДТ?

— Не очень.

Татьяна кивнула.

— А будете приезжать в Ленинград как на праздник. Бегать с утра до вечера по Эрмитажу, доставать через знакомых билеты в театры, до рассвета болтать с подругами — это так и будет. Чем больше скучаешь по чему-то или кому-то, тем больше радости от встречи. Честное слово... — Она помолчала и добавила:

— Немного побаиваетесь? Только честно.

— Конечно, — отвернувшись, сказала Галя. — А вам разве было не страшно? От Ленинграда, от подруг, от родителей...

— У меня только отец. Честно говоря, поначалу они с Володькой... Ну, не сошлись характерами, что ли.

— Нет, — качнула головой Галя, — мои Сережку любят. Он у них с детства любимчик. Я даже ревновала родителей к нему. Пойдемте гулять. Трудно сидеть в четырех стенах...

Они вышли.

— Кстати, о родителях, — сказала Татьяна. — Мой отец приехал через три месяца. Затащить его сюда было ох как трудно, но он все-таки приехал.


...Конечно, он выбрал не очень-то хорошее время для приезда: с утра лил и лил дождь, и Татьяна думала, что такая погода кому угодно испортит настроение — не то что отцу. Но, видимо, есть бог у отпускников: едва отец приехал, дожди прекратились, и осень стояла ясная, солнечная, хотя и холодная.

Дернов не смог встретить тестя: на станцию за ним поехала Татьяна. Конечно, думала она, отец может обидеться на то, что Дернов не поехал встречать. С другой стороны, так даже лучше, они смогут наговориться дорогой. Но, конечно, никаких жалоб, никаких слов о Дернове: все хорошо, я счастлива, жизнь налаживается, у меня отличный муж, я не ошиблась... Все это она обдумала дорогой.

...Отец то и дело оборачивался на нее. Татьяна видела его испытующий, изучающий взгляд, будто он не поверил тому, что все хорошо, и сейчас пытался увидеть по ее лицу, как ей живется на самом деле. Но Татьяна была весела — ей и впрямь было радостно от того, что отец приехал: ну, чуть похудел за эти месяцы — было много работы, чуть постарел, пожалуй (она тоже заметила это сразу), — должно быть, все-таки волновался за нее. Татьяна прижалась к его плечу.

— Как хорошо, что ты приехал...

— Ну-ну, — сказал отец. — Не раскисай, пожалуйста.

Татьяну не обманула эта ворчливость. Она была наигранной. Просто отец не любил никаких сантиментов.

Она увидела и другое. На отце был новый костюм и на пиджаке — два ряда ленточек: «Отечественная война» второй степени, Красная Звезда, «Знак Почета» и медали. Никогда раньше отец ленточек не носил, а ордена и медали надевал лишь на торжественные вечера, в День Победы. Значит, готовился к этому приезду. И рубашка — белоснежная, и галстук — тоже никогда не носил галстуков, терпеть их не мог и почему-то называл «гаврилками». А сейчас приехал и с ленточками, и при галстуке.

— Так все-таки, как ты живешь? — тихо спросил он, покосившись на затылок водителя.

— Чудак ты, папка! — засмеялась Татьяна. — Увидишь сам.

— Я не о квартире говорю и не об огороде. — Он старательно избегал называть зятя.

— Увидишь, — спокойно сказала Татьяна. — Только... Я очень тебя прошу, папа... К сожалению, у вас обоих крепкие характеры.

— Вот как! — усмехнулся Одинцов. — Это, конечно, ты выяснила уже после загса? Что ж, не так-то плохо иметь крепкий характер, дочка. Но о его характере ты мне ничего не писала. Почему бы это?

Татьяна ответила не сразу. Ей не хотелось лгать, но она не могла сказать правду.

— Я хочу, чтобы ты разобрался в нем сам, без меня. В конце концов, я ведь могу быть пристрастной. Говорят, когда любишь, не замечаешь недостатки того, кого любишь.

— Значит, у него есть недостатки? — сказал отец.

— Конечно, у кого их нет. — Надо было как-то переводить разговор, и она сказала: — Кстати, он приготовил тебе удочки, две штуки. Я знаю такие места...

— Посмотрим, — перебил ее отец. Он напряженно думал о чем-то, и Татьяна испугалась, что вот сейчас отец скажет шоферу: «Поворачивай», — и вернется на станцию. Тогда она заговорила торопливо и сбивчиво: у них приготовлен к встрече дикий гусь и пирог из своей капусты, а Дернов — вот ведь тоже чудак! — несколько дней назад привез бутылку коньяку и спрятал, а она нашла и перепугалась, что он прикладывается, когда она не видит, — но он объяснил, что это к приезду.

— Значит, коньяк? — усмехнулся Одинцов. — Ну что ж, выпьем под гуся.

Нет, подумала Татьяна, он просто сам готовится к этой нелегкой встрече. Он уже смирился с тем, что дочь стала Дерновой и отошла от него, Теперь ему надо сделать еще один шаг, едва ли не самый трудный. Дернов для него по-прежнему чужой, совсем чужой. Как же надо было пересилить себя, чтобы поехать в дом к чужому человеку! Ведь он вправе сердиться — да что там сердиться! Ненавидеть должен Дернова за то, что он как бы ограбил его. Конечно, отцу нелегко. Но про коньяк она, кажется, сказала удачно: отец не прочь выпить, и такое внимание, видимо, пришлось ему по душе.

Наконец-то он спросил:

— Ну, а сам-то почему не приехал?

Она ждала этого вопроса.

— Так ведь граница... Верно, Костя?

Водитель, деликатно молчавший всю дорогу, откликнулся немедленно.

— Факт, Татьяна Ивановна. Товарищ лейтенант вчера заступил — сутки отдай и не греши. — Он обернулся, сияющий от того, что его спросили и он смог наконец-то поговорить. — У нас, если человек на службе, хоть сам бог Саваоф приезжай — не встретят.

— Ты лучше на дорогу гляди, Саваоф! — сердито сказал Одинцов. — Чего это у тебя стучит?

— Два дня стучит, — охотно откликнулся водитель. — А посмотреть некогда. У нас машина все время бегает. Коробку скоростей перебрать надо бы — а когда? Мне и так уже от товарища лейтенанта «фитилей» было...

— Он же у вас по политчасти, — сказал Одинцов.

— Какое там! — махнула рукой Татьяна. — Все сам да сам. Третьего дня вернулся с границы — смотреть страшно. Мокрый до нитки и на сапогах по пуду грязищи.

— Так ведь служба, Татьяна Ивановна, — снова вступил в разговор водитель. Это был тот самый Костя Ломакин, который летом вез Дерновых на заставу. Сейчас Костю словно прорвало. — Вот ежели бы вы в Крыму служили — совсем другое дело. Или в Молдавии. Даже на Кавказе. А у нас Заполярье как-никак под боком. Тут не заскучаешь.

— Вот что, Саваоф, — сказал Одинцов. — Я сам твою телегу посмотрю, если тебе некогда. Хороший шофер сам не поест, не поспит, а машину в порядке держать будет. У вас сколько машин?

— Три, — сказала Татьяна. Отец кивнул.

Ее обрадовало, что разговор переменился, перешел на машины — а теперь до дома рукой подать, и говорить можно о чем угодно до самого приезда. Спасибо Ломакину — любит поболтать, а сейчас это как нельзя кстати.

— Значит, правильно тебе все-таки лейтенант фитили дает? — подавшись вперед всем телом, спросил у водителя Одинцов. Татьяна насторожилась. Слишком уж явно отец хотел узнать что-нибудь о Дернове не от нее. Ломакин, конечно, не осмелится сказать при ней что-либо такое, но он неожиданно ответил:

— Когда правильно, когда неправильно.

И замолчал, видимо поняв, что сказал что-то не то.

Одинцов тоже молчал. Молчал, смотрел на лес, на дорогу, курил, стряхивая пепел на ладонь, чтоб не пачкать в машине, и вдруг сказал — не Ломакину, а Татьяне:

— Если неправильно — это от молодости. У нас в запасном полку тоже был генерал с двумя кубарями... А как на фронт попали, все пошло путем...

Татьяна растерялась. Понял ли отец что-то? Догадался ли о чем-то таком, что она скрывала и в письмах и сейчас, в разговоре? Или почувствовал что-то?

— Он очень много работает, — сказала Татьяна. — Я его совсем мало вижу.

Это прозвучало как оправдание. Отец снова молчал, будто сводя вместе все то, что знал о своем зяте — незнакомом человеке, — чтобы при встрече, которая случится вот-вот, уже иметь о нем хоть какое-то представление.


Они не обнялись, не расцеловались: было короткое рукопожатие, вот и все. «Как доехали?» — «Хорошо». — «Располагайтесь, мойтесь, садитесь ужинать. Я сразу после боевого расчета приду». — «Мы подождем».

Одинцов даже не успел разглядеть его как следует.

Он ходил по квартире, ни до чего не дотрагиваясь, только оглядывался, словно бы снова и снова по вещам стараясь определить, как же на самом деле живет дочка.

— Мебель вся казенная?

— Нет. Эту «Хельгу» мы купили. Я же тебе писала...

Портрет матери на стене, над диваном... Знакомые вазочки — их Таня увезла с собой, — сейчас в них стояли неяркие полевые цветы. Несколько картинок — подарки знакомых студентов из Академии художеств: всё Ленинград — Инженерный замок, излучина Мойки с желтыми осенними тополями, Спас-на-крови, Чернышев мост... Все это он знал прежде, по той, прошлой Таниной жизни, а вот вещей Дернова не было. Совсем не было. Не успел накопить. Разве что только этот будильник принадлежит ему. Или купил уже вместе с Таней...

— Ну, как тебе у нас? — крикнула Таня из кухни.

— Ничего, — сказал отец. — Не в барахле дело. Это еще наживете. Я тебе подарок привез.

Он вынес на кухню картонную коробку, развязал веревку — там был дешевенький чайный сервиз, но Татьяна ахнула. Отец, довольно улыбался, и все равно незаметно, исподтишка следил за дочерью. Его не обманывала эта суетливость. Ему казалось (да нет, он был даже уверен в этом!), что Татьяна пытается что-то скрыть за своей суетливостью. И снова осматривал ее нынешнее жилье, словно стараясь найти ответ у вещей.

Наконец вернулся Дернов. Татьяна заканчивала на кухне последние приготовления. Дернов и отец остались вдвоем.

— Вы изменились, — сказал Одинцов. — Похудели здорово, и лицо обветрилось.

— Все время на воздухе и на ногах, — ответил Дернов. — В кабинетах сидеть не приходится.

— Да, — кивнул отец. — Я тоже три года на свежем воздухе провел. В войну. Если раз десять в нормальном доме ночевал — и то хорошо. Не считая госпиталей, конечно.

— Мне Таня рассказывала.

Они помолчали.

— Трудненько приходится? Таня писала, вы даже без отпуска остались. Прямо сюда.

— Ну, это к счастью, — улыбнулся Дернов. — Иначе я не нашел бы Таню.

— Это мы тебя нашли, — крикнула Таня из кухни. Конечно, она прислушивалась к их разговору. Дернов засмеялся и поднял руки.

— Сдаюсь. В жизни женский приоритет неоспорим. Все лучшее в них, все худшее в нас — так распорядилась природа. Ты собираешься нас кормить все-таки?

Теперь Одинцов наблюдал и за ним. Эта неожиданная веселость Дернова тоже сказала ему о многом. Просто Дернову не о чем было разговаривать с ним, вот он и обрадовался Таниной шутке, словно уцепился за нее. Что ж, его состояние тоже можно понять, подумал Одинцов. Я ведь, так-то сказать, для него тоже посторонний и незнакомый.

Дернов поставил на стол бутылку коньяку, и Одинцов не выдержал.

— Всегда такой пьете? Пять звездочек — десять с полтиной.

— Это он пыль в глаза пускает, — сказала Татьяна. — Первая бутылка в доме за все три месяца.

— В нашем гастрономе другого не было, — сказал Дернов. — Не водку же пить ради встречи.

Он разлил коньяк по рюмкам. Эти рюмки Татьяна одолжила у Ани. Своих у нее пока не было.

Одинцов поднял рюмку.

— Ну, со свиданием?

— Со знакомством, — вдруг очень серьезно и очень строго сказал Дернов. Он не волновался, он был спокоен, даже задумчив сейчас. — Ведь, грешным делом, нам обоим не очень-то легко, как я понимаю, Иван Павлович?

Одинцов слушал его, не поднимая глаз.

— Хорошо, что вы это понимаете, — тихо ответил он.

Вторую рюмку Дернов пить не стал.

Еще там, в поезде, Одинцов решил, что будет называть зятя только на «вы» и обязательно по имени-отчеству. Пусть с самого начала поймет, что отношения у них официальные.

Утром Дернов предложил ему сходить на рыбалку, но Одинцов отказался. Он не большой любитель этого дела — так, баловался когда-то.

— Я тоже, — признался Дернов.

— Вот что, Владимир Алексеевич, — сказал Одинцов. — Вы уж разрешите мне к вашим машинам подобраться... А то вчера ехали на «газике» — стучит, как пулемет, а на коробке скоростей шестерни, должно быть, сносились.

— Ничего, сами сделаем, — ответил Дернов. — Вы все-таки в отпуске.

— У вас там, на машине, мальчишка, — усмехнулся Одинцов. — А если без колес останетесь?

— Ну что ж, — согласился Дернов. — Поговорю с начальником заставы.

Капитан Салымов пришел, очевидно, сразу же после того, как Дернов передал ему просьбу тестя. Познакомился с Иваном Павловичем и, недоуменно разводя руками, начал сыпать скороговоркой:

— Конечно, если бы вы посмотрели и помогли, было бы здорово, Татьяна Ивановна рассказывала, что вы в этом деле профессор, только как-то неловко, вы же отдыхать приехали все-таки, мы обычно в комендатуре машины ремонтируем или техпомощь присылают.

Одинцов перебил его:

— Ничего, ничего, товарищ капитан. Знаете историю, как один заграничный дипломат домой вернулся? Ну, вернулся и звонит в гараж: «Подайте мой „Паккард”». Ему отвечают: «На техосмотре». — «Тогда давайте „Форд”», — говорит. «Колеса меняем». — «Тогда „Роллс-Ройс”». — «Зажигание испортилось». — «Вот черт, — говорит дипломат, — когда я в Москве был, у меня там шофер служил — Вася. Инструмента у него было всего два — так-растак и молоток, а машина ходила отлично».

Салымов и Одинцов посмеялись и снова пожали друг другу руки. Но капитан не спешил уходить. Казалось, ему доставляло удовольствие разговаривать с новым человеком. Пожаловался на болезнь жены, на то, что уже трудновато служить, да еще под самым Полярным кругом — все-таки за сорок перевалило, что ни говори, и былой резвости нету. Одинцов согласно кивал. Это верно: после сорока жизнь идет иначе. Ну, а как насчет повышения в должности? Капитан ответил нехотя: дескать, это молодые думают о выдвижении, а у него уже скоро двадцать пять календарных...

Татьяна вышла: ей надо было взять у Ани большую сковородку. А Одинцов, казалось, только и ждал этой минуты.

— Ну, а мой зять что же? — спросил он. — Плохо помогает, что ли?

Салымов ответил, обернувшись на дверь:

— Помогает, конечно, очень помогает. Только хватается за все. Будто не доверяет никому — ни мне, ни сержантам. По молодости, наверно.

— Наверно, — согласился Одинцов. — Но он парень крепкий.

Это прозвучало то ли как утверждение, то ли как вопрос. Но Салымов не ответил. Должно быть, не захотел ничего больше говорить о Дернове. И, словно опасаясь возможных расспросов, торопливо встал.

— Так мы вас ждем, Иван Павлович, я к вам одного солдата приставлю, водителя, он парень сообразительный.

— Саваофа? — спросил Одинцов. — Болтлив, а я спокойных люблю. Ладно, посмотрим вашу технику.

Однако то, что начальник заставы так поспешно прекратил разговор о Дернове, тоже не укрылось от него. Значит, что-то здесь не то и не так. Что именно — он не знал. Но впереди у него был еще почти месяц.


У гаража Иван Павлович появился ранним утром и, никого не найдя, сразу отправился на заставу. Дежурный встал. Иван Павлович покосился на аппаратуру и недовольно спросил сержанта:

— Где этот ваш, чернявенький? Ну, который меня вчера вез?

— Ломакин? Спит еще. В ночь наряды вывозил.

— Спит, — усмехнулся Одинцов. — Ладно, пускай спит. Ты, сынок, мне гараж отопри. Капитан разрешил.

Дежурный впустил Одинцова в гараж и пошел будить Ломакина. Так, на всякий случай.

Когда заспанный Ломакин влетел в гараж, Одинцов уже поднял капот его «газика» и ковырялся в двигателе.

— Солдат спит, служба идет, — проворчал Одинцов, — а у тебя, Саваоф, коренной подшипник сдал, вот он и стучит. Перетягивать надо. Давай выводи свою карету — темно тут.

Он работал молча, только изредка покрикивая на Ломакина, или просил передать ему инструмент, или тихонько ругался, если ключ срывался с гайки. Работа была для него привычной. Там, в автоколонне, бригада отказалась от услуг слесарей, и если что-нибудь случалось с их МАЗами, весь ремонт делали сами, иной раз задерживаясь до полуночи.

— Поршня́ давно менял?

— Давно.

— То-то и видно, что давно.

— Иван Павлович, мне же ехать надо. Товарищ лейтенант голову снимет.

Дернов слышал эти последние слова Ломакина. Он подошел сзади и недовольно сказал:

— Это я должен был сделать давно, да некому будет машину водить. Черт знает, как содержишь технику!

Одинцов даже не повернулся к нему, а Дернов продолжал, обращаясь уже к тестю:

— Сколько раз я ему вколачивал — не тормози резко. А с него как с гуся вода. На днях тормознул, и ниппель вырвало.

— Тормозить с умом надо, — согласился Одинцов. — Так ведь молодой еще, может, не понимает? Не понимаешь, Саваоф?

Ломакин мял в руках ветошь и не отвечал. Дернов сунул голову под капот. Теперь его лицо и лицо Одинцова оказались рядом.

— Ты иди, сынок, — сказал Одинцов Ломакину. — Тебе самому заправляться пора, если скоро ехать. — И повернулся к Дернову. — Чего вы, Владимир Алексеевич, на парня-то так? На ваших дорогах машины долго не служат. Не асфальт.

— Вы еще не знаете, Иван Павлович, какие они варвары. Машина не своя, не личная, ну, стало быть, и церемониться нечего. Свою бы небось языком вылизывали. Что, подшипники? Давайте-ка я помогу.

Одинцов помаленьку уступал работу Дернову, наблюдая, как тот перетягивает подшипники и делает это легко, будто шоферил всю жизнь.

— Машину в училище изучали?

— Нет, — морщась от напряжения, ответил Дернов. — В детском доме еще... Шефы были... В пятнадцать лет научился баранку крутить... А потом, до училища, год на целине...

— Смазки надо добавить, — сказал Одинцов. — А потом?

— А потом уже в училище.

— Да, — сказал Одинцов, — простая еще у вас жизнь.

Дернов не ответил. Или не расслышал за работой, или не захотел отвечать. Одинцов повторил:

— Простая, я говорю, жизнь: школа, училище, теперь вот застава...

— Непростая, — сказал Дернов. — Простых не бывает. Даже если в ней не было войны, как у вас. И у них вон... — Дернов кивнул на солдат, которые выбегали из заставы и строились на физзарядку, одно голое плечо к другому. — У них тоже непростая. Сейчас хоть до пояса раздеться могут, а летом комарьё живьем сжирало. Распухшие ходили.

Одинцов покосился на зятя. Он не ожидал такой разговорчивости. Ему казалось, что Дернов немногословен. Значит, ошибся.

— Это хорошо, что вы жалеете солдат.

— Жалею? — переспросил Дернов. — Нет уж, Иван Павлович, жалеть не умею. Да и не нужна она, жалость-то. Восемнадцать или девятнадцать лет — возраст, когда человек уже в ответе за все.

Одинцов нагнул голову.

— А я вот жалею. Может быть, потому, что видел, как гибнут девятнадцатилетние.

Работу они закончили уже молча.


И потом, почти весь месяц, Одинцов словно подглядывал за Дерновым, дома или на заставе, на рыбалке или здесь, в гараже, где он хоть три часа в день да работал, перебирал редукторы, коробки скоростей, просматривал трансмиссии — и ему казалось, что мало-помалу начал разбираться в зяте.

Однажды вечером Дернов попросил его выступить перед солдатами. Одинцов поначалу отнекивался — оратор-де из меня никакой, да и о чем говорить-то? О том, как всякую всячину возим? Чего тут интересного? Погрузили, отвезли, заполнили накладную — и снова крути баранку. Дернов сказал коротко: «Нет, о войне». Ночь Одинцов проспал плохо, ворочался и думал, о чем он будет завтра говорить, вспоминал всякие истории, уже потускневшие в памяти, фамилии, даты — разволновался сам, разнервничался и несколько раз выходил курить на крыльцо.

На другой день свободные от нарядов солдаты собрались в Ленинской комнате и вскочили, когда Дернов и Одинцов вошли туда. Сразу за ними появился и начальник заставы — сел в сторонке, махнув рукой: начинайте. Дернов представил Ивана Павловича: «Участник Великой Отечественной войны... старший сержант... дошел до Вены... Орденом Красной Звезды, Отечественной войны и медалями...» Одинцов сидел, сжав под столом руки и опустив голову, и, когда Дернов кончил и раздались аплодисменты, поглядел на солдат.

Их взгляды были вежливы, любопытны — и только. Казалось, они заранее знали, о чем будет рассказывать им этот немолодой человек. Ну, три-четыре боевых эпизода... «Вот я в ваши годы...» И под конец — пожелание хорошо нести службу.

Одинцов обвел их глазами, будто собирая всех солдат вместе, и, положив руки на стол, спросил:

— Ну, так как жизнь-то у вас? Простая или непростая? А то я тут с вашим лейтенантом так и не договорил на эту тему.

Сначала все заулыбались и начали переглядываться — слишком уж неожиданным оказалось начало. Кто-то сказал: «Нормальная», — и Одинцов снова спросил:

— Что значит — нормальная? Дом вспоминаете? Тоскуете по девушкам? Значит, уже нелегко.

Он так и подбивал, так и вызывал их на разговор, но солдаты молчали, должно быть стесняясь и незнакомого человека и командиров. Первым это понял Салымов, встал и, проходя мимо Дернова, тихо сказал:

— Пойдемте, Владимир Алексеевич.

Дернов пошел следом за ним, досадливо поморщившись: зачем нужен этот разговор по душам, когда он просил рассказать о войне и сам хотел послушать — все-таки надо же хоть что-то знать о собственном тесте? Уже в канцелярии Салымов, садясь за свой стол, прислушался к голосам, доносящимся из Ленинской комнаты: слов было не разобрать, но голоса слышались — быстро же разговорились ребята! — и сказал Дернову:

— Знаете, у пожилых людей, по-моему, своя педагогика. Мы могли только помешать Ивану Павловичу. Потерпите уж, потом узнаем, о чем они там толковали.

— Это выступление было в моем плане политзанятий, — недовольно ответил Дернов.

— Ну, — вздохнул Салымов, — иной раз и простой разговор людям нужен, Владимир Алексеевич. Вы куда?

— Проверять наряды, — сказал Дернов, надевая плащ. Сегодня была не его очередь, а прапорщика. Но ему надо было пройтись как следует и успокоиться. Он продолжал злиться на тестя: что за домашняя беседа! Только самовара да кренделей не хватает на столе.

...Когда он вернулся, в окнах дома горел свет и Одинцов сидел за столом, заметно хмельной — перед ним стояла уже почти пустая бутылка водки — должно быть, привез с собой, больше взять неоткуда. Дверь во вторую комнату была прикрыта.

— Поздненько, товарищ лейтенант, — сказал Одинцов. — Я тебя ждал-ждал, да вот не дождался. А Татьяна спит. Разбудить?

— Не надо, — торопливо сказал Дернов, даже не заметив, что тесть назвал его на «ты».

— Выльешь со мной?

— Нет, спасибо.

— А я эту бутылку к отъезду, на прощание берег, да не сберег. Вспомнил сегодня своих дружков — вот и пришлось за память... Он поднялся и стоял перед Дерновым строгий, прямой, как судья, оглашающий приговор. — Ты понимаешь, какое тебе богатство предоставлено? Я не о Татьяне, лейтенант, я о ребятах этих. Ты видал, как офицеры над убитыми солдатами плакали? Или солдаты над офицерами?

Дернов обошел стол и взял тестя под руку. Нет, он не видел. Но сейчас пора спать. Одинцов вырвал руку. Да, конечно, он сейчас пойдет и ляжет. Но вот ты понимаешь, что тебе доверено? Дернов кивал: да, понимает, разумеется, но постель уже готова, и ему, Дернову, тоже пора отдохнуть.

Очевидно, Татьяну разбудили их голоса, и она вышла, запахивая халатик.

— Так я и знала, — сказала она. — Обещал чуть-чуть, а выпил почти всю.

— Мне за их память пить не перепить, — сказал отец. — А я, между прочим, в отпуске. Иди спать, дочка. Мы с зятем поговорим малость.

Неожиданно обмякнув, он опустился на стул. Дернов грустно глядел на него: Татьяна рассказывала, что отец выпивал, случалось, крепко, — это началось после смерти матери.

— Пойдемте, Иван Павлович.

На подоконнике запела трубка, Дернов поднял ее и, выслушав дежурного, сказал Татьяне:

— Извини. Давай уж сама как-нибудь.

— Ты куда? — спросил Иван Павловия. — Нам потолковать надо. Простая у тебя все-таки жизнь или не простая?

— Не простая, папа, — сказала Татьяна. — Опять, наверно, сработка.

Одинцов не понял, что такое «сработка», но, когда Дернов ушел, сказал, будто оправдывая зятя:

— Ну, если сработка, тогда конечно... Ты держись за него, Татьяна. Он молодой, да ранний. Ты не знаешь, чем он меня взял? А я скажу. О солдатах заговорил — пожалел и тут же застеснялся. Строгость на себя начал напускать. Такой солдата будет беречь, будет! Вот за это и любят таких.

— Я его тоже люблю, папа.

— А ты не спи, когда его дома нет, — прикрикнул отец. — Муж пришел — его накормить надо. Он не с гулянки идет, а ты спишь.

— Хорошо, я буду ждать его.

— Вот так, — сказал отец и уронил голову на руки.

...Утром он снова говорил Дернову «вы» и прятал глаза, стесняясь, что был пьян и, возможно, наболтал лишнего. Пошел с Татьяной за грибами и уже в лесу спросил — не было ли вчера чего- нибудь такого.

— Ну что ты! — засмеялась Татьяна. — Все было хорошо. Только ругал за нерадивость меня и вовсю нахваливал Дернова. Обыкновенная мужская солидарность.

— Нет, — качнул головой отец. — Я тебе это напоследок хотел сказать, да лучше сейчас, если уж к слову... Мне он нравится. А почему — сам еще толком не знаю. Ей-богу, нравится.

Он шел и улыбался, и Татьяна тоже улыбалась — вот и все, и конец ее ожиданиям, как сойдутся отец и муж — нет, теперь все, теперь у них пойдет, — и она была благодарна отцу за то, что он сказал это прямо, словно сам удивляясь тому, как быстро смог переступить через свою неприязнь.


6. Сын Наташка


Еще с вечера начало теплеть, утром же, казалось, и вовсе вернулось лето. Снег осел и сразу стал серым. На открытых местах, как красноголовые чертенята из коробочки, выскочили подосиновики. Это было чудо, которого Галя никогда не видела. Она собирала грибы лихорадочно, будто они могли исчезнуть, пропасть — не грибы, а видение среди уже наступающей зимы, рядом со снегом.

Опять они были вдвоем — Татьяна и Галя. Кину пришлось извиняться: застава готовится к осенней инспекторской, времени мало... Галя ответила: «Ничего, Сережа. Вот Татьяна Ивановна говорит, мы должны учиться у кошек. Они умеют ждать». И хотя у Татьяны тоже было не очень-то много времени — надо готовиться к отъезду в Ленинград, — она бросила все свои дела. Не скучать же гостье одной.

Все, привычное ей, Гале было внове. Она замерла, увидев летящих лебедей. Огромные белые птицы проплывали в голубом небе, взмахивая махровыми крылами-полотенцами. Клики из поднебесья были печальными, и Татьяна сказала:

— Когда они прилетают, то кричат иначе. Радуются, что проделали такой путь. А сейчас — слышите? — будто прощаются...

— Да, — тоскливо сказала Галя. Она все глядела вслед вытянувшейся клином стае.

Потом навстречу им выскочил заяц и от неожиданности присел на задние лапы. Теперь Галя улыбалась: все, что она видела сейчас — эти сумасшедшие грибы, этих прощающихся лебедей, этого неосторожного зайца, — все поражало ее, горожанку.

— Я тоже сначала ходила как помешанная, — говорила Татьяна. — Сколько раз лоси приходили на заставу! Утром выглянешь в окошко, а он стоит и на тебя смотрит...

— Вернусь, буду рассказывать, а мне не поверят, — сказала Галя. — Это как в сказке, где звери не боятся людей. А вы можете мне честно ответить на один вопрос, Таня?

— На любой, — сказала Татьяна.

— У вас не было... ну, скажем, страха, отчаяния, ощущения безысходности? Ведь жить здесь... А если болезнь?

Надо было говорить правду. Татьяна сказала:

— Знаете, девять лет назад, когда я сюда приехала, все было иначе. Зимой один солдат подхватил воспаление легких. Мы с Дерновым уложили его у нас. Пурга, ветер, холод... Вертолет не мог пробиться три дня... Мы с женой старшины спали по очереди. Когда вертолет прилетел, кризис у парня уже прошел... А я дрожала как осиновый лист: что я понимаю в медицине? Инструкции от врача получали по телефону...

Она вспоминала об этом нехотя, как бы через силу. Да, было — извелась вся за те самые три дня. Страшно было очень, конечно. Температура у солдата подбиралась к сорока одному, бредил, никого не узнавал — жуть! А жена старшины — Аня — была беременна, подходило время родов, какая из нее помощница...

Но тут же Татьяна улыбнулась уже другому воспоминанию.


...Вечером неподалеку от заставы раздалась длинная автоматная очередь. Эхо, ударившись о сопки, вернулось и повторилось несколько раз, будто не находя выхода. Дежурный нажал кнопку тревоги; Дернов, дремавший на диване, вскочил как подброшенный, — ремень с кобурой и пистолетом он надевал уже на бегу.

Оказалось, солдат, возвращавшийся из наряда, чесанул из автомата по глухарю. Старший наряда, шедший впереди, не успел его остановить. Переполох на заставе, конечно, был большой; стрелявшего солдата тут же попросили в канцелярию, и он стоял перед Дерновым, теребя края куртки.

— Вы что же, Серегин, первый день на границе? — еле сдерживая ярость, спрашивал Дернов. — Не знаете, никогда не слышали, в каких случаях применяется оружие? Его вам что — для охоты выдали? Ну, чего вы молчите?

— Инстинкт сработал, товарищ лейтенант, — ответил Серегин.

Быть может, Дернов вовсе не ожидал, что солдат заговорит: виноватые обычно отмалчиваются. Этот ответ был таким неожиданным, что Дернов оторопело поглядел на солдата.

— Какой инстинкт?

— Так ведь я же сибиряк, товарищ лейтенант. У меня и отец, и дед охотники, весь род охотники...

— Дед, конечно, на тигров ходил? — все еще сдерживая злость, спросил Дернов.

— Про тигров не скажу.

— Знаете, Серегин, во мне тоже сейчас просыпается инстинкт, так что советую вам не оправдываться или хотя бы не врать. Вы из Иркутска, а на иркутских улицах, сколько мне известно, охота запрещена. Ваш отец — артист в иркутском театре, так ведь? Вот про деда ничего не знаю, извините уж...

Серегин молчал. Дернов грохнул кулаком по столу: его решение было — в наряд Серегина не посылать, пусть помогает повару, обо всей этой истории он напишет отцу Серегина, ну, а комсомольское собрание, разумеется, — само собой.

Серегина обсуждали долго и круто. Парень ходил сам не свой. К решению Дернова добавился строгий выговор с занесением в учетную карточку.

...Уже после того, как больного воспалением легких солдата увезли на вертолете, Аня сказала Татьяне:

— Дура я, конечно. Надо было к родным ехать, в деревню, и рожать себе спокойно. Да все Вальку боюсь оставить.

— Конечно, дура. Твой никуда не денется, а случись что...

— Ты примешь, — сказала Аня.

— Я?

— Ну, а чего такого? Наши бабки в поле рожали.

Татьяна накинулась на нее. Что за безответственность! Глупости какие! Вальку, здоровенного мужика, ей жалко, а себя не жалко, будущего ребенка не жалко? Когда должны быть роды?

— Вот-вот, — тихо и обреченно ответила Аня.

Татьяна позвонила на заставу, в канцелярию. Трубку взял капитан Салымов. Она даже обрадовалась, что не Дернов, а Салымов, и словно видела, как капитан засуетился и начал сыпать скороговоркой: да, конечно, обязательно надо отправлять в поселок, о чем разговор, только вот дорогу занесло, из поселка бульдозер пробивается, десяток километров прошел и встал, машина не пройдет, погода плохая, вертолета нет и когда будет неизвестно, единственный выход — запрячь в сани Пижона...

— Хорошо, — сказала Татьяна. — Давайте попробуем на Пижоне. Я сама поеду с ней.

В общем-то, положение было действительно отчаянное, и стоило рискнуть. Аню укутали и положили в сани. Татьяна села рядом. Везти их должен был Серегин, тот самый «охотник из Иркутска». Пижон косил на людей своим иссиня-фиолетовым глазом, будто хотел сказать: ну что, люди? Даже в век научно-технической революции пригодилась одна лошадиная сила?

— Ты звони, как там будет, — попросил Татьяну Дернов.

— Я у Антонины Трофимовны остановлюсь. Телефон под боком.

Старшина провожал их до поворота дороги, до того места, где белый, не тронутый ни полозьями, ни колесами путь уходил в лес. Что он говорил жене, чем утешал, Татьяна не слышала. Это была ее первая зима на заставе, и она думала, как же плохо здесь зимой. Темно, сизый свет появляется на два-три часа, и вот уже несколько дней на заставу не привозят ни хлеб, ни почту. Повар печет какие-то лепешки вместо хлеба...

Лошадь шла не очень легко, но уверенно, и Аня задремала. Дорога проходила вдоль границы, они должны были миновать несколько застав, это успокаивало. Конечно, если бы пришлось ехать полсотни километров напрямик, Татьяна заколебалась бы. Тогда уж действительно лучше было ждать погоду и вертолет. Она всматривалась в лицо спящей и снова начинала ругать ее: вот ведь характер, ну и упрямица! Дотерпеть до последнего, а теперь спать как ни в чем не бывало! А случись что-нибудь вот сейчас, в дороге? Предлагали же все-таки дождаться вертолета — Аня усмехнулась и ответила: «Ваш вертолет ждать — тройню можно родить». Бесшабашная голова! Но Пижон шагал уверенно, вытаскивая из снега свои рыжие ноги, и Татьяна, чуть успокоившись, тоже задремала. Ей было тепло; на морозе сено пахло особенно остро, да и мороз был — так себе, градусов пять, не больше... Хоть в этом повезло. В поселке они будут часов через десять, не раньше.

Очнулась она от резкого толчка и не поняла, что случилось. Серегина рядом не было. Еще какие-то секунды продолжалось движение, потом сани стали. Прямо перед Татьяной высилось дерево. Сани утонули в снегу; она попыталась сойти с них и сразу провалилась в снег.

— Серегин! — позвала она.

— Здесь я.

— Что случилось?

— Пижон чего-то испугался, вильнул в сторону... Сейчас я его поверну.

Лошадь рвалась, тужилась — снег доходил ей до брюха, — но сани плотно держали ее. Татьяна все-таки сошла в снег и почувствовала, как он начал сыпаться в валенки. Серегин, закинув за спину автомат, напрасно пытался раскачать сани. Анна привстала.

— Погодите, я сойду.

— Сиди, сиди, — сказала Татьяна. — Провалишься.

Серегин чуть не плакал. Несколько раз он хлестнул Пижона. Лошадь билась, от нее шел резкий запах пота. Серегин попытался осадить ее, подать, сани назад — ничего не получалось. Должно быть, сели на какой-нибудь пень, скрытый снегом.

Через несколько минут и солдат, и Татьяна, и лошадь выбились из сил. Татьяна поняла: самим не справиться, чудес не бывает. Где они сейчас, сколько проехали — она не знала. Ей было жарко и страшно.

— Стреляй, — сказала она Серегину.

— Что?

— Стреляй, — крикнула она. — Ну?

— Нельзя, Татьяна Ивановна.

Даже в темноте, в этих сумерках, она увидела, как Серегин побледнел.

— Стреляй, тебе говорят! Я приказываю, слышишь?

— А я вам не подчиняюсь, — сказал Серегин, садясь на край саней. Он долго сидел и молчал, словно раздумывая, что же ему делать дальше. Татьяна положила руку на его плечо.

— Ну, я тебя очень прошу.

Тогда Серегин, сняв автомат, дал очередь в воздух, одну, вторую, третью. И снова металось эхо, будто весь лес наполнился выстрелами, будто здесь начался бой.

— Еще стреляй!

Серегин стрелял, и Татьяне казалось, что все окрест наполняется движением, тревогой, но, когда смолкало эхо, снова наступала та же самая морозная, снежная тишина. В сумерках вспыхнул огонек — это Серегин закурил, закрывая спичку ладонями.

— Дай сигарету, — сказала Татьяна.

— У меня «Памир», — словно извиняясь, ответил Серегин, протягивая ей пачку.

— Ты же не курила, — тоскливо сказала Аня.

— Я не курила, ты не рожала, он лошадь только на картинках видел, — ответила Татьяна. — Какая разница?

Дым словно бы ожег ей рот, она закашлялась и, сунув рукавицу в снег, облизала ее, но сигарету не бросила. Ей стало спокойнее. Значит, курение успокаивает?

— Как там твой? — спросила она у Ани.

— Ох, — вздохнула та. — Проснулся и дерется, гопник. Дышать трудно.

— Терпи, — строго сказала Татьяна.

— Я бы сколько хочешь терпела, — усмехнулась Аня. — Да знаешь поговорку-то? «Помереть и родить нельзя погодить».

— Меня мать в поезде родила, — сказал Серегин.

— Лучше бы она тебя совсем не рожала, — сердито ответила Татьяна. Она была зла на Серегина. Ей казалось, что во всем этом виноват он, а не Нижон. Не мог справиться с лошадью, черт бы его побрал!

— Дай спички.

Она зажгла спичку и отогнула рукав — поглядеть на часы. Прошло уже два с лишним часа, как они выехали с заставы.

— Шестая застава далеко отсюда, как ты думаешь?

— Не знаю, — отозвался Серегин. — Должны были услышать.

Ей казалось, прошел час. Снова зажгла спичку — двадцать минут. Ожидание становилось невыносимым. Снег, набившийся в валенки, начал таять, холодная вода добралась до ног — Татьяну зазнобило.

— Стреляй, — снова сказала она. Серегин уже не спорил. Еще очередь, еще одна — в лес, в темноту, которая уже начала стискивать их.

Странное было ощущение — будто бы только трое их и осталось во всем этом ночном мире. Странное и пугающее одновременно. Никогда прежде Татьяна не испытывала ничего подобного, даже там, дома, надолго оставаясь одна: там играло радио, с улицы доносились голоса. Здесь не было ничего и никого. Тишина становилась все более плотной.

Тогда, вскочив на сани, Татьяна начала кричать. «Ого-го-го! Мы здесь! Ого-го-го...»

— Брось, Танюша, — сказала Аня. — Выстрелы-то небось послышней. Услышали — найдут, чего ты беспокоишься? Я и то ничуть не волнуюсь.

— Ты каменная баба, — сказала Татьяна. — Я никогда таких не видела.

— Поживешь пять лет на границе — сама станешь такой.

«Господи, только бы она не вздумала рожать сейчас, тогда все, конец. Только бы не сейчас...»

И когда наконец совсем рядом замелькали тени, когда вспыхнул в темноте ослепительный желтый глаз фонаря, Татьяна засмеялась. Она сидела на санях и слушала, что там докладывает Серегин, о чем спрашивают ее — она тихо смеялась и вдруг заплакала, всхлипывая и шмыгая носом.

— Ну и дура, — говорила ей Аня, когда Пижон снова потащил сани. Она гладила Татьяну по спине, по голове. — Дура ты, дуреха несусветная! Здесь же граница все-таки. Испугалась?

— Еще как! — всхлипнула Татьяна.

Теперь еще двое солдат шли за санями на лыжах. Они проводят их до того места, где застрял бульдозер. Дальше дорога была уже чистая...


Серегин поехал в комендатуру, а Татьяна кинулась к Антонине Трофимовне. Надо было позвонить домой. Врать, что доехали благополучно, не имело смысла: с шестой заставы, конечно же, сообщили о том, что они застряли.

Голос у Дернова был тревожный, он кричал в трубку, хотя вполне можно было не кричать.

— Обратно только на машине... Ты слышишь? Как ты чувствуешь себя? Танечка, как ты чувствуешь...

Сказав Антонине Трофимовне, что она придет позже, Татьяна снова побежала в больницу. В палату ее не пустили. «Хотите ждать — ждите здесь». Она села в крохотном коридоре на табуретку, расстегнула пальто, сняла шарф и прислонилась к стене. Стена была теплой: должно быть, с той стороны топилась печка.

То, что случилось сегодня — все страхи, все отчаяние, — отступило куда-то, и Татьяна испытывала ровное чувство покоя: такое бывает всегда, когда человек проходит через что-то трудное. Это как выздоровление после болезни.

Мокрые ноги не беспокоили ее, есть она не хотела. Тепло разморило ее, она даже поторапливала себя — спать, спать, спать... Но сон не шел.

Она обрадовалась, когда чуть приоткрылась входная дверь: вернулся Серегин.

— Можно? — шепотом спросил он, будто здесь был не коридор, а сразу начиналась палата. — Ну, как там?

— Никак, — сказала Татьяна. — Садись. Ты чего пришел?

— А что мне делать? Все равно не заснуть. Дал Пижону сена, а вам вот... — Он протянул Татьяне сверток. В газете было несколько кусков хлеба, густо намазанных маслом.

— Кормилец, — засмеялась Татьяна, пододвигая второй табурет. Серегин сел, поджимая ноги, потому что на синем линолеуме уже отпечатались мокрые следы его валенок. — Расскажи мне чего-нибудь. Как ты там, на «гражданке», жил? У тебя отец артист, кажется?

Серегин кивнул. Он прислушивался к больничной тишине и, казалось, не хотел разговаривать.

— Вот и расскажи мне про театр. Как артисты живут?

— Нормально, — ответил Серегин. — Только я не знаю... Я отца только на афишах вижу и на улице встречаю иногда. Здрасте — до свидания. Так что, когда товарищ лейтенант за ту стрельбу пригрозил отцу написать, — ему это было бы до лампочки. А вот у вас отец...

Он даже как-то протянул эти слова — не то восторженно, не то с завистью.

— У меня нет матери, — сказала Татьяна. Ей вдруг стало жаль этого парня и стыдно оттого, что она на него кричала сегодня и сердилась — зря, конечно. — Ну и ладно. Расскажи о чем-нибудь другом.

— О чем? — усмехнулся Сергей. — Учился в школе, работал электриком — целый год, потом сюда. А вот я хотел вас спросить...

Он замялся. Татьяна сказала:

— О девушке?

— Ну, — сказал Серегин.

— Не «ну», а «да».

— Ну, — снова сказал Серегин. — Тут дело такое... Как вы думаете, крайности сходятся?

— Не сходятся, по-моему.

— Я тоже так думаю. У нас никак не получается. Всю дорогу ссоримся. Даже по почте. Это только у вас как-то получилось с товарищем лейтенантом.

— А почему ты думаешь, что мы — крайности?

— Да так... Разные вы очень. Мы с ребятами между собой говорим, конечно...

— Я, пожалуй, вздремну, — сказала Татьяна, откидывая голову к теплой стене. Она уже не хотела ни о чем говорить. Лучше на самом деле заснуть и поспать хоть немного. Идти к Антонине Трофимовне уже поздно; неловко вторгаться к человеку в такой час.

Она заставила себя заснуть, а очнулась оттого, что кто-то тряс ее за плечо.

— Девушка! Слушайте, девушка...

Она просыпалась медленно, с трудом; во всем теле была странная, давящая тяжесть, трудно было даже открыть глаза.

— Что?

— Она родила.

— Что?

Серегин спал рядом, уронив голову на ее плечо, и не проснулся.

— Я говорю, родила. Три семьсот. Девочка. Вам есть куда идти?

Татьяна растолкала Серегина, тот проснулся нехотя.

— Идем.

Теперь можно было идти к Антонине Трофимовне.

Из комнаты Антонины Трофимовны дверь вела прямо на почту. В халатике, заспанная, Антонина Трофимовна села за коммутатор.

— Кого вызывать, полуночница?

— Квартиру старшины.

Но сначала комендатура интересовалась, кто это звонит в такое время и зачем; заставу все-таки дали, и трубку сразу взял Коробов. Должно быть, он так и не уходил домой с заставы.

— Валентин Михайлович! — закричала Татьяна. — Дочка у вас, слышите? Три семьсот.

— Не дочка, а сын Наташка, — засмеялся Коробов. — Аня, Аня-то как?

— Все хорошо. Вы слышите? Все хорошо.

— Я тебя слышу, Танюша, — неожиданно раздался в трубке голос Дернова. — Отдыхай, родная.

«Он тоже на заставе, — подумала Татьяна. — Значит, тоже ждал».

— Почему ты не дома? — спросила Татьяна. — Сегодня же не твое дежурство.

— Неважно, — сказал Дернов.


7. Ссора и отъезд


Эту историю Татьяна всегда вспоминала с удовольствием и с таким же удовольствием рассказала ее сейчас Гале.

— Но это же... страшно! — сказала Галя.

— Немного было, — согласилась Татьяна и неожиданно спросила: — Вы любите Диккенса?

— Средне, — ответила Галя, еще не понимая странности вопроса. Татьяна тряхнула головой:

— А я — очень. Знаете за что? За то, что у него во всех книгах счастливый конец. Хэппи энд. Как в русских сказках. Я люблю, когда и в жизни так.

— Вы просто очень сильный человек.

— Я? Да что вы, Галя! Скажите об этом Дернову — он рассмеется.

Уже после, вечером, оставшись одна, она не выдержала и вынула из ящика стола зеленую папку. Ей надо было как бы продолжить свое давнее воспоминание. В папке лежали письма — сотни полторы, полученных за все эти девять лет от солдат, уже отслуживших, от Ани Коробовой, от отца... Письма Дернова она хранила отдельно.

Ей надо было найти письма Ани, и, перебирая листки, исписанные разными почерками, она, быть может, невольно задерживалась на других письмах и словно забывала, что хотела найти Анины. Возвращение к прошлому было приятно и удивительно. Снова и снова ее обступали знакомые люди — «Здравствуйте, Татьяна Ивановна, привет Вам из Липецка...» Это Костя Евдокимов. «Вот уже год, как работаю горновым на НЛМЗ. Работа, конечно, не из легких, но я ее уважаю именно за это. Мама здорова и Вам кланяется, а также товарищу старшему лейтенанту...»

«А помните наш разговор в коридоре больницы?» — это уже Серегин. — «Так вот, дурак я был, наверно. И моя знакомая, о которой я Вам говорил, тоже тогда не отличалась. Вы сказали, что крайности не сходятся, но через месяц мы поженимся, уже подали заявление. Очень просим Вас, если возможно, приезжайте к нам, пожалуйста, на свадьбу вместе с товарищем старшим лейтенантом. Вы не представляете, какая это будет для нас радость...»

Она перебирала письма, будто прикасаясь к близким ей, хорошим людям.

«...Посоветуйте мне, что сейчас делать, куда подавать? На филологический в МГУ или на педагогический, тоже на литфак? Я послушаюсь Вашего совета безоговорочно. Все мое будущее, верьте или нет, началось с того часа, когда мы распаковывали в Ленинской комнате Ваши книги и Вы назначили меня председателем бибсовета. Все мы тогда начали много читать в личное время, но, наверно, я читал иначе, потому что сейчас не могу представить себе жизнь без книг. Родители хотели, чтобы я стал агрономом и жил бы здесь, в Светлых Ручьях, но если я стану учителем литературы и вернусь сюда же, разве это так плохо? На этот счет у меня с ними большие расхождения, и я Вас очень прошу, если не трудно, написать им и объяснить, что это не просто развлечение — читать книги...»

Помнится, она написала тогда родителям Ершова. Ей не надо было искать его другое письмо, которое пришло пять лет спустя вместе с журналом «Юность», где был напечатан первый рассказ Ершова, выпускника МГУ... Все хорошо, все правильно, все хэппи энд!

Потом пошли Анины письма.

Как всякая мать, Аня больше всего рассказывала о дочке, о ее проделках, словечках — о муже сообщала вскользь: работает слесарем-наладчиком на сахарном заводе, на здоровье не жалуется... Только сейчас, снова перечитывая эти письма пяти- или шестилетней давности, Татьяна задумалась над тем, как у Ани все резко разделено: главное — дочка, муж — после... У нее было не так. Как бы она ни тосковала без сына, она не могла резко делить свою любовь и привязанность. Это было не только необходимостью ее теперешней жизни. Дернов оставался для нее началом всему. Даже тогда, девять лет назад.


Тогда у них тоже была гостья.

Ей было, наверно, лет двадцать шесть, двадцать семь. Журналистка из Москвы. Татьяна не понимала: ехать в такую даль, зимой, даже не зная, к кому едешь, лишь бы собрать материал на очерк о старом, опытном начальнике заставы и начинающем замполите. Так сказать, о первых шагах молодого офицера. Дернов, узнав, зачем приехала журналистка, нахмурился. Как будто он единственный молодой офицер на всем Северо-Западе. Она сказала: «Ваша кандидатура согласована там», — и показала пальцем на потолок. Дернов сдался. Впрочем, Татьяна подумала, что сдался он не потому, что его кандидатура была с кем-то согласована там, а очень уж хороша была эта журналистка, Нина Алексеевна Сладкова.

Она была рослая, быть может, чуть полноватая для своих лет, и держалась с той спокойной уверенностью, которая свойственна людям, знающим, что они нравятся всем. Тогда впервые Татьяна увидела перламутровую помаду, только-только входившую в моду, и Сладкова показала ей золотой тюбик: «Французская». Она красила веки и уголки глаз, глаза удлинялись, это придавало ее лицу какую-то восточную диковатость.

Сладкова приехала дня на четыре. Уже на второй день Татьяна заметила, что Дернов постоянно весел, оживлен; вместе со Сладковой ушел на лыжах — показать границу, — и оба вернулись раскрасневшиеся, смеющиеся, голодные... Рядом со Сладковой Татьяна терялась. Она чувствовала себя маленькой дурнушкой, то и дело старалась поглядеть на себя в зеркало — боже мой, что за волосы, приглаженная солома! И глаза как две пуговицы, и губы — обветренные, припухлые, как у негритянки...

Разговаривая, Сладкова складывала перед собой руки — у нее были красивые, белые руки с перламутровыми же ногтями. Татьяна мельком поглядела на свои...

Она не знала, о чем Дернов разговаривает с журналисткой. Все разговоры шли там, на заставе, в канцелярии. Сюда они приходили только обедать. Ночевала Сладкова тут же, во второй комнате. Когда она ложилась, Дернов долго не засыпал и словно прислушивался к шорохам, доносящимся из-за стенки.

Она видела, как стремительно вскакивает Дернов, чтобы передать ей соль или поднять упавший нож. Она чувствовала, что между Дерновым и Сладковой будто протянулись какие-то незримые, невидимые ей нити, и она не в силах оборвать их. Впервые в жизни она испытывала острое и горькое чувство, которому сама не могла дать точного определения: своей ненужности, обиды, злости на Дернова, какой-то несправедливости, вошедшей в ее дом, — а это была самая обыкновенная ревность. Она утешала себя только тем, что Сладкова приехала и уедет в свою Москву, а там у нее таких дерновых, наверно, пруд пруди.

Дернов не смог ее проводить, и неожиданно Татьяна сказала:

— Я провожу.

Он поглядел на жену с удивлением, словно не сразу сообразив, что она сказала.

Уже в машине она спросила Сладкову:

— Ну как, собрали материал?

— В общем, да, — рассеянно сказала Сладкова. — Ваш супруг очень интересный человек, но вытягивать из него что-нибудь нужное надо клещами. Скажите, Танюша, они не совсем ладят — начальник заставы и Дернов?

— Ну, отчего же? — ответила Татьяна. — Ладят.

— Значит, мне показалось. А Салымов, по-моему, сама доброта, этакий отец-командир?

— Я его плохо знаю, — сказала Татьяна, и это было еще одной неправдой. Салымов был внимателен к ней. Оставшись один, без жены, он тосковал и иногда заходил просто так — посидеть, выпить чашку чая, приносил свои конфеты и быстро уходил, будто стесняясь остаться подольше. Внешне все выглядело хорошо. Дернов даже уговаривал его не уходить так скоро. И разговоры за столом шли самые простые — о том, что на будущий год надо распахать еще один клин под картошку, или о событиях за рубежом. Только один раз Татьяна, задержавшись на кухне, вошла и заметила, что мужчины оборвали какой-то разговор, и Салымов, поднявшись, сказал, что ему пора...

Конечно, она знала, что у Дернова душа к Салымову не лежит, но об этом не надо было говорить Сладковой, тем более что водитель все слышит и разнесет услышанное по заставе.

— Да, — задумчиво сказала Сладкова. — Странно все-таки устроена жизнь. Неделю назад я и представить себе не могла, что есть такая далекая застава, на ней — какие-то особенные люди, особенные трудности... Даже электричества нет. И живут, и работают... А послезавтра я буду в Москве — шум, гул, редакционная суета и спешка, тысячи людей, снег только в парках. И это привычно, с этим уже не расстаться. Как вы сумели уехать из Ленинграда? Наверное, сильнее чувства дома может быть только любовь.

— Вы замужем? — спросила Татьяна.

— Была. Я немного завидую вам. У вашего мужа удивительное свойство: жизненная прочность. Кажется, он все понимает и все знает. У моего мужа была только рефлексия — он все время копался в себе, и это оказалось невыносимым. У нас вроде бы начался бабий разговор?

— Просто вы устали от мужских, — сказала Татьяна.

— Немного, — рассмеялась Сладкова. — Знаете, что еще я открыла в вашем муже? Он очень любит вас. Вот о вас он, наверно, мог бы говорить часами. И я снова позавидовала, так, самую малость.

Это было сущей неожиданностью! И то, что Дернов говорил со Сладковой о ней, вдруг заставило Татьяну покраснеть: а она-то, глупая, думала бог весть что! Но тут же она сказала не своим, противным самой себе, наигранным тоном:

— Интересно, что же он говорил?

— Я даже записала одну его фразу, она пригодится для очерка. «Любить по-настоящему — это тоже может быть геройством».

Татьяна засмеялась. Она никогда не слышала, чтобы Дернов выражался так высокопарно. Должно быть, распустил перья перед красивой Сладковой, вот и все. Но все-таки ей польстило, что Дернов сказал о ней так.

К поезду они успели вовремя, и Сладкова уехала. Конечно, она обязательно, непременно пришлет газету с очерком. Его должны напечатать в новогоднем номере.

Таня села в машину.

— Сначала в парикмахерскую, — сказала она, — потом в магазин.

Ей надо было завить волосы, а в магазине купить губную помаду, краску для ресниц, пудру, хорошие духи, она видела в прошлый раз арабские. И хватит ходить кулемой. Но сначала она заехала на почту. Просто так, повидать Антонину Трофимовну.

— Что с тобой? — спросила Антонина Трофимовна.

— Со мной? Ничего.

— Я же вижу.

— Совсем ничего. Вы у кого укладку делаете?

— Ну, если ты об укладке, тогда действительно ничего серьезного. С мужем поругалась? Женщины начинают следить за собой тогда, когда за ними ухаживают или когда они ссорятся с мужьями.

— А за вами, значит, ухаживают? — спросила Татьяна, и вдруг Антонина Трофимовна начала густо краснеть.

— Ты же знаешь...

— Знаю. — Татьяна обняла ее и вздохнула. — Господи, как я хочу, чтобы всем было хорошо!


Дернов так и уставился на Татьяну. Когда она вернулась, он спал, и Татьяна успела снять пальто, валенки, надеть туфли на высоком каблуке и поправить чуть смявшуюся под платком прическу. Только тогда она подошла к Дернову. Она не могла ждать, когда Дернов проснется сам. И так-то она видела его слишком мало.

И еще она хотела сказать ему именно сегодня о самом главном. Пока это были предположения — о том, что будет ребенок. Анька, когда Татьяна сказала ей о своих предположениях, всплеснула руками: немедленно скажи своему! Они от таких известий шалеют. Только погляди внимательно, как он отнесется — многое можно понять. Она боялась сказать об этом Дернову — а вдруг ошибка? — но сегодня надо сказать. Именно сегодня, когда уехала красивая Сладкова.

— Соня, вставай, я вернулась.

— А? — Он открыл глаза. — Ты вернулась?

И сел, тараща на нее глаза.

— Господи, что ты с собой сделала?

— Я тебе не нравлюсь? — Постукивая каблучками, она прошла по комнате, как ходят манекенщицы в Доме моделей. — По-моему, тебе еще совсем недавно нравились накрашенные и намазанные. Пожалуйста, теперь ты будешь иметь это дома и постоянно.

— «На глазах ТЭЖЭ, на губах ТЭЖЭ, а целовать где же?» — сказал Дернов. — Иди и сотри всю эту ерунду. Я люблю тебя такой, какая ты есть.

— Правда? — спросила Татьяна и всхлипнула. Она не могла больше сдерживаться. Все эти дни нервы были натянуты как струна. — Знаешь... Кажется, у нас...

— Что? — Дернов вскочил и словно перелетел через комнату. — Что ты сказала?

— Да, — кивнула Татьяна, глядя на него снизу вверх.

Он обнял ее так осторожно, так бережно, будто это должно было случиться вот-вот и все сомнения, все нелегкие раздумья, все подозрения этих четырех дней ушли от Татьяны, будто их не было вовсе. Она была счастлива совсем, как тогда, летом. Все возвращалось, ничто не было утрачено...


Проводив до машины гостью и жену, Дернов вернулся в канцелярию. Через полчаса он должен был провести занятия и хотел еще раз просмотреть старые, еще курсантские конспекты. Здесь, в канцелярии, у него был свой столик. Другой, уже изрядно потрепанный, большой, «конторский» стол принадлежал капитану Салымову.

Едва Дернов вошел, Салымов сказал:

— Вы родились в рубашке. Я начал служить, когда вы еще только появились на свет, а обо мне никто не писал. Надо же, а?

Дернов хмуро поглядел на него. Ему показалось, что Салымов говорит насмешливо.

— А вы думаете, мне этот приезд принес радость? Всегда противно врать, а я занимался этим четыре дня и, кажется, убедил человека, что у нас все прекрасно. Краснеть буду потом.

— Ну, — сказал Салымов, — не надо уж так скромничать! «Четверку» мы получили прочную, не отрицаю, в этом много вашей заслуги, я даже Татьяне Ивановне как-то об этом сказал... Впрочем, я ценю ваше недовольство: это, наверно, положительный двигатель.

Дернов усмехнулся:

— Не много ли у меня этого... положительного двигателя, товарищ капитан?

Салымов удивленно приподнял свои бровки-кустики.

После осенней проверки им овладело ровное, хорошее настроение: «четверка», выставленная заставе, и впрямь была заслуженной, жена поправлялась и писала бодрые письма, на Дернова он переложил многое из того, что прежде приходилось делать самому, и он мог наконец-то хотя бы высыпаться как следует. К тому же зимой вообще служится легче: снег, любой след как на бумаге, — нет, он любил здешнюю зиму, капитан Салымов! И раздраженный тон Дернова не то чтобы покоробил его, а просто не хотелось вступать в спор и портить себе это ровное, спокойное настроение. Зря, наверно, сказал про рубашку — Дернов отреагировал слишком уж бурно.

Салымов уткнулся в «пограничную книгу»: ладно, пусть последнее слово осталось за лейтенантом.

Но Дернов не понял ни этого желания капитана прекратить разговор, ни его состояния. Вернее, состояние Салымова он чувствовал все время — и, пожалуй, оно-то и раздражало Дернова своей неприкрытостью. Опять полная удовлетворенность, опять инерция, опять день прошел — и с плеч долой!..

— У меня есть одно предложение, товарищ капитан.

— Давайте ваше предложение.

— Я считаю, что водители машин должны докладывать нам о состоянии техники ежедневно. Все неисправности устранять до наступления темноты.

Салымов поглядел на Дернова через комнату, и бровки-кустики снова зашевелились.

— Вы знаете, Владимир Алексеевич, — добродушно сказал он, — у нас столько дел, забот, циркуляров, приказов, требований, что вряд ли надо выдумывать новые. За последние годы я не помню случая, чтобы техника не была готова по сигналу тревоги.

— Нет правил без исключения, — возразил Дернов. — А случись такое, красиво мы будем выглядеть. Я все-таки прошу вас отдать такое распоряжение.

Салымов уже недовольно поморщился. Лишняя предосторожность, конечно, не помешает, в чем-то лейтенант прав. Но ежедневно... Осенью здесь очень хорошо поработал отец Татьяны Ивановны, машины техпомощи ходят из комендатуры постоянно, на кой же черт это «ежедневно»...

— Это первое, — сказал Дернов. — И второе: я прошу вас указать прапорщику на необходимость тоже ежедневного осмотра личного состава. Я заметил, что солдаты иногда идут в наряд в неисправной обуви.

— Ну уж, обвинять в каких-то недосмотрах прапорщика — грех великий, Владимир Алексеевич!

— Возьму этот грех на себя, — кивнул Дернов.

Салымов, тяжело вздохнув, закрыл и спрятал в сейф «пограничную книгу». Какое-то время он сидел, крутя пальцами ключ, и снова со вздохом сунул его в карман. Ему надо было что-то делать. Он передвинул с одного места на другое пластмассовый стаканчик с карандашами, сложил стопкой книги, пощелкал выключателем лампы — просто так, лишь бы чем-то занять руки: был день, дизель не работал, и света не было.

— Все-таки я не понимаю вашего воинственного настроения, — сказал он. — Сами понимаете, Владимир Алексеевич, что я к вам приглядываюсь с особым пристрастием. Никто не знает, сколько времени нам придется прослужить вместе, и я хотел бы, чтобы мы служили вместе. Иначе говоря, понимали друг друга. А я вот частенько даже не догадываюсь, что же вам надо.

Он говорил это, глядя в пол, — а Дернов глядел на него, и Салымов чувствовал на себе этот упрямый взгляд. Он знал, что воспитанная годами дисциплина не позволит Дернову сорваться — для него Салымов был прежде всего командиром, старшим и по званию, и по должности, да и просто годами. Но Салымов понимал и другое: сегодня, сейчас, от решительного разговора ему никуда не уйти, и от того, как он пройдет, будет потом зависеть многое.

— Так что давайте начистоту, Владимир Алексеевич, — сказал он. — Что нам кругами-то друг возле друга ходить?

Ему показалось, что он нашел верный тон. Собственно, он всегда разговаривал так — с офицерами ли, с солдатами ли, — но Дернов был раздражен, и даже спокойствие и этот тон Салымова раздражали его все больше и больше.

— Вы разрешите начистоту? — спросил Дернов.

— Разумеется, Владимир Алексеевич.

Дернов встал и подошел к его столу.

— Вы сказали, что не догадываетесь, что мне надо, — сказал он.

— Иногда. Иногда не догадываюсь, — уточнил Салымов. Но Дернов, казалось, уже не слышал его.

— Мне надо, чтобы застава была отличной, чтобы здесь все ходило, как часы. Мне тоже служить много лет, Василий Петрович, и я хочу, чтобы моя служба пошла как следует с самого начала. А здесь...

Он осекся. Или сдержал себя. Салымов кивнул, как бы подбадривая его.

— Выкладывайте, выкладывайте свой камень из-за пазухи!

— Мне не по душе многое, Василий Петрович.

— А я никуда не спешу.

Вот тогда-то Дернова и прорвало. Начальник заставы не перебивал его, сидел и слушал, снова глядя в пол. А Дернов стоял перед ним, по другую сторону стола, заложив пальцы за ремень, и слова у него были тяжелые, они будто обрушивались на Салымова — во всяком случае, так казалось капитану.

Дернов выкладывал ему все, что накопилось в его душе за эти полгода, с лета. Либерализм — раз. Беззаботность относительно периодической смены маршрутов движения пограничных нарядов, сроков их высылки и мест выставления — два. На местах расположения нарядов вытоптанные лежбища образовались. Машины, доставляющие наряды к местам службы, идут с зажженными фарами и останавливаются для высадки без всякой маскировки — три. Водители не применяют даже таких простейших маневров, как ложное передвижение по участку — четыре.

Он перевел дыхание. Ему надо было остановиться хоть на несколько секунд, чтобы ничего не забыть, ни пятого, ни шестого, ни седьмого... Так вот, пятое: надо вводить тактику «двух направлений» поиска, особенно на «вероятках»[3]. Шестое: неправильно истолковываются некоторые положения Курса стрельб — помнится, солдаты не начинали огонь, пока не вышли из леса, а лес — тоже место возможного боя, особенно здесь. Седьмое... — Он снова остановил себя. Очевидно, подумал Салымов, седьмое касается лично меня. Хотя о либерализме он уже сказал в самом начале.

— Седьмое — это вы, Василий Петрович. Я понимаю: возраст, заботы, даже несчастье... и в то же время не могу понять. Извините.

— Все?

— В основном все. Остаются мелочи, но это уже несущественно.

Салымов долго молчал, постукивая пальцами по столу, а Дернов отошел к окну и закурил, даже не спросив разрешения у капитана, хотя он никогда не курил в его присутствии. Он сделал это механически. Ему тоже надо было успокоиться.

— Ну что ж, — сказал наконец Салымов, — принимаю почти все. В умении видеть недостатки вам не откажешь. А теперь я скажу о ваших — согласны?

— Да, конечно...

— Так вот, Владимир Алексеевич, — повернулся к нему начальник заставы. — За двадцать-то с лишним лет службы я повидал всякого. И ваш характер для меня тоже не открытие, не новость. Как там у вас, в училище, на практике было? Составление психологических характеристик? Вот и у меня есть ваша психологическая характеристика... Так, написал в свободную минуту.

Он вынул из ящика стола и протянул Дернову листок бумаги. Почерк у Салымова был аккуратный, бисерный, буковка к буковке, и на листке не было ни единой помарки.

«Характер: резкий, нетерпимый, — начал читать Дерпов. — Требования Уставов и порядка несения службы не объясняет, а вдалбливает при помощи окрика. Способности: выдающиеся. Память: отличная. Помнит каждое свое распоряжение и неуклонно проверяет в установленное время. Отношения с подчиненными: неровные. Причина: отсутствие индивидуального подхода к людям...»

Дернов оторвался от чтения и усмехнулся:

— Кстати об индивидуальном подходе, Василий Петрович. Я тут просмотрел все служебные карточки и увидел ваши сплошные поощрения. А за что? Двадцать восемь — за выполнение хозяйственных работ и шесть — за отличное сбережение оружия. То есть за то, что солдаты обязаны делать без всяких поощрений. Но это так, к слову.

Он продолжал читать, уже бегло, не вдумываясь в смысл слов, пригнанных буковка к буковке. Будто это было написано не о нем, а о другом, вовсе не интересном ему человеке, по случайности оказавшемся тоже офицером и с той же фамилией — Дернов. И, дочитав до конца, до выведенной с предельной тщательностью подписи, протянул листок Салымову.

— А это для вас, — сказал тот. — Хотите — киньте в печку, хотите — сохраните на память.

— Сохраню, — сказал Дернов. — Только как же мы будем теперь работать вместе, Василий Петрович?

— Да так вот и будем, — вздохнул Салымов. — Если бы мы могли выбирать себе командиров или заместителей!.. У вас все, Владимир Алексеевич? Будем считать разговор оконченным?

— Да, — сказал Дернов. — Я хочу только, чтобы вы поставили в известность о нем начальника политотдела. Пусть все будет действительно до конца...

Салымов заметно поморщился. Вот это уж никак не соответствовало его желаниям. Ну, поговорили, ну, не очень-то приятным был разговор — на этом и надо было кончить. Конечно, Дернов не хочет ничего сообщать сам начальнику политотдела — и правильно! Будет похоже на жалобу или склоку.

— Это обязательно? — спросил Салымов.

— Я привык верить партии, — сказал Дернов.

— Хорошо, — кивнул Салымов. — Я сообщу о нашем разговоре полковнику Шарытову.


Офицеры штаба и раньше часто приезжали на заставу, и Татьяна знала многих. Полковника Шарытова она видела тоже раза три или четыре, и он сразу понравился ей какой-то особенной, интеллигентной мягкостью и спокойствием. Поэтому она не поняла, когда Дернов сказал ей с тревогой:

— Сегодня приедет полковник Шарытов.

— Будет обедать у нас?

— Вряд ли.

Тогда она сама почувствовала какую-то смутную тревогу.

— У тебя что-нибудь случилось?

— Вот, полюбуйся! — он вынул из кармана листок бумаги — тот самый, салымовский, — и Татьяна торопливо раскрыла его. Дернов отвернулся, чтобы не видеть ее лица. Ему казалось, что, читая, Татьяна должна улыбаться.

— Господи, — сказала Татьяна, — чего же ты расстроился? Разве для тебя это новость?

— Что?

— Да все!

Он снова ничего не понял. Нет, Татьяна не улыбалась, лицо у нее было печальным, и вдруг Дернов почувствовал, что она словно бы отдаляется от него. Откуда было это ощущение, он не мог понять, да и не старался сделать это. Просто почувствовал.

— Значит, ты...

— Да, Володя. Здесь же все — правда.

— Так!

— Нет, дома ты совсем другой, — торопливо, будто боясь, что он не даст ей договорить, сказала она. — Я долго думала об этом: разве так может быть? Разве так должно быть? Ты не знаешь, как меня это мучает. Помнишь наш спор? Ты проспорил его... Отец, когда был здесь, сказал — это от молодости, а если молодость пройдет и...

— Плохо, Танюша, — сказал Дернов. — Я думал, хоть дома можно отдохнуть от всего. Но если уж и ты туда же!..

— А разве я могу иначе?

— Должна иначе.

— Нет, — выкрикнула Татьяна. — Не должна! Тогда я превращусь в няньку, в утешительницу, а я хочу, чтобы Дернов там был такой же, как здесь. Хочу, чтобы он видел не просто десять, двадцать, тридцать солдат, а каждого по отдельности, как меня. Я не могу гладить тебя по голове, когда ты, накричавшись там, возвращаешься утихомирить дома свои нервы.

Она не замечала ни того, что почти кричит сама, ни того, что Дернов медленно одевается, ни того, что у него хмурое, даже, пожалуй, злое, побелевшее лицо и желваки бегают по скулам.

Дернов ушел, и Татьяна словно бы очутилась в глухой, пугающей пустоте. Эта ссора была по-настоящему первой, быть может, поэтому Татьяна испугалась и ее, и той пустоты, которую ощутила после. Она не думала о том, что сама была излишне резкой сейчас. Просто она не могла быть никакой другой.

Потом испуг прошел. Его сменила спокойная, хотя и неожиданная мысль: вот и все. Не тот характер у Дернова, чтобы он мог забыть или как-то сгладить этот разговор. Он будет стоять на своем, и я тоже должна стоять на своем. Иначе нельзя. Иначе и впрямь надо будет превратиться в домашнюю утешительницу. «Ах, тебе трудно на службе? Дай пожалею». Как ребенку, прищемившему пальчик: «Дай подую, и все пройдет». Ничего не должно проходить. Тогда все плохое, что в нем есть, увеличится во много раз, и тогда...

Татьяна не хотела идти дальше в своих размышлениях. Она металась по дому, вытащила из чулана чемодан, начала складывать вещи. Даже не складывать, а бросать — ладно, дома выглажу, только бы не опоздать, когда будет уезжать полковник Шарытов, попроситься к нему в машину, я успею на поезд...

На секунду она остановилась и подумала: «Зачем? Обязательно надо уехать?» — и тут же ответила сама себе: «Да, обязательно. Если я останусь, значит, я согласна быть утешительницей. А я не хочу и не могу. И дергаться не хочу и не могу. Хотя бы ради будущего ребенка...»

Когда чемодан был сложен, она взяла трубку — дежурный ответил; она попросила лейтенанта Дернова. Голос у него был недовольный.

— Что тебе, Танюша?

— Полковник приехал?

— Да, мы разговариваем. Позвони потом.

— Я хочу уехать с ним, — сказала Татьяна. — Ты спроси, он подбросит меня до станции?

Дернов ответил не сразу. Должно быть, опешил от неожиданности.

— Ты твердо решила?

— Да.

Опять было долгое молчание. Наконец Дернов сказал — совершенно спокойно, будто ничего особенного не произошло:

— Все в порядке, Танюша. Машина будет минут через сорок.

«А ему, оказывается, все равно, — подумала Татьяна, положив трубку. — Ну что ж, тем лучше...»

Через час она уже ехала на станцию.

Полковник Шарытов сел не рядом с водителем, а с ней. Значит, будет разговор, но разговаривать ей не хотелось. Грустное лицо Дернова словно бы стояло перед глазами. Вот он выносит ее чемодан. Опускает в багажник «Волги». «Ты едешь надолго?» — «Не знаю». — «Очень прошу тебя — пиши». — «Хорошо». Он поцеловал ее — Татьяна не ответила. Плохое расставание. Но иначе нельзя, она ехала и уговаривала себя, что иначе было нельзя, хотя в глубине души совсем не была уверена в этом.

Полковник говорил о чем-то, она отвечала, даже не зная, впопад ли, — вдруг он положил свою руку на ее.

— Что, Татьяна Ивановна, туго приходится?

— Очень.

— Знаю. Это всегда так на первых порах. А вам с весны работа будет, между прочим.

— На будущий год у меня будет ребенок.

— Ну что ж... Тоже работа, — улыбнулся Шарытов. — Но я о другой. По вашей реке лес в Финляндию пойдет, нужны учетчики из своих, и заработки будут приличные, сколько я знаю. — Он помолчал и добавил: — А что касается вашего мужа и капитана Салымова, я думаю, все-таки сработаются.

— «В одну повозку впрячь не можно коня и трепетную лань», — сказала Татьяна.

— Можно, — рассмеялся Шарытов. — Политотдельцы все могут, Татьяна Ивановна... А ведь любопытный, оказывается, человек — ваш супруг! И уж никак не трепетная лань. — Он глядел в окно, на сугробы, наваленные бульдозером вдоль дороги. — Может быть, вы не совсем вовремя собрались к отцу, Татьяна Ивановна? Лейтенанту сейчас тоже туговато. А?

— Нет, — закрывая глаза, ответила Татьяна. — Мне кажется, ему вообще никогда не бывает туговато.


8. Татьянин день


Проснуться — и не узнать своего дома, и подумать — где же это я? За окнами — улица, слышно, как идут машины. По коридору прошелестели шаги соседки; за стеной с раннего утра кто-то насилует магнитофон и, приглушенная, все-таки хорошо слышится песня:


Мы с тобой два берега

У одной реки.


Слова проходили мимо нее. Возвращение и разговор с отцом были трудными, — а сейчас она испытывала необыкновенную легкость, словно в детстве, когда просыпалась после болезни уже почти здоровой и хотелось что-то делать, куда-то бежать, но до этого поваляться просто так, несколько минут, закинув руки за голову и с удовольствием прислушиваясь к этой легкости. Только подумать — прошло полгода, но теперь эти полгода, и застава, и снег кругом, и потрескивание дров в печке, даже Дернов — были в ее сознании где-то далеко-далеко, будто она уехала не позавчера, а давно, очень давно, так давно, что непросто вспомнить все это: память сама отказывалась вызывать привычные образы.

Отец ушел на работу ранним утром, а на столе лежала записка: «Буду часам к семи. Обед не готовь, пообедаю в столовой. Если убежишь — звони». И записка тоже была из той, старой, «дозаставской» жизни: отец часто писал ей записки, уходя по утрам... Будто ничего не изменилось.

Нет, изменилось! Здесь, в этой комнате, жил одинокий мужчина — вот что изменилось. Вроде бы все оставалось на своих местах, но она видела и неубранную пыль, и кое-как, наспех застланную постель, и составленные в угол, между диваном и шкафом, пустые пивные бутылки: не успел сдать... Конечно, отец обрадовался ее приезду. Сначала испугался — не стряслось ли чего, а потом обрадовался и начал непривычно суетиться, потому что дома ничего, кроме сыра, молока да печенья, не оказалось.

А сейчас — эта удивительная легкость во всем теле, будто каждая клетка поет — я дома, я дома, я дома! — и надо только немного прибрать, а потом на улицу, на Литейный, в «Старую книгу», к Вальке Аксельратке, или к рыжей Ирке — вот будет визгу и разговоров! — или просто в кино, в нормальное кино, где фильм идет подряд, а не с перерывами на замену ленты, и где можно купить мороженое перед сеансом.

Да, и в кино, и в театр все равно в какой, и к девчонкам, и в магазины, и в парикмахерскую — салон напротив Кавказского ресторана. Она даже усмехнулась: плотная программа! Словно она могла куда-то опоздать сейчас.

Ей не портила настроения даже ленинградская погода: на Невском, куда она вышла, была слякоть, и снежная серая каша хлюпала под ногами.

И вчерашний разговор с отцом тоже не портил настроения, даже не вспоминался. Отец сказал вчера: «Хорошо, отдохни, дочка, это твой дом, но главный дом теперь у тебя не здесь». Она грустно поглядела на отца: «Похоже, ты меня гонишь?» — «Нет. Но я хочу, чтобы у вас все было по-людски. А ты, по-моему, сейчас думаешь только о себе».

Она дошла до Литейного пешком — слякоть не слякоть, а идти по Невскому было приятно, — и толкнула дверь в книжный магазин. Чуть защемило сердце: здесь она должна была работать после техникума с Валькой и Ириной.

В этот ранний час в магазине было мало народа. Аккуратные старички-пенсионеры копались в книгах, да толстая женщина в роскошной шубе расспрашивала продавщицу, нет ли чего-нибудь «про любовь».

Валька не замечала ее. Она стояла у барьера, отделяющего нижний зал от полок, и подпиливала ногти.

— Мне чего-нибудь про любовь, — сказала, подойдя сзади, Татьяна. Валька ответила сердито и не оборачиваясь:

— Возьмите Шекспира. Или Пушкина — «Евгений Онегин». Сплошная любовь.

— В школе проходили.

— Ну тогда... — Валька обернулась, и глаза у нее стали круглыми. — Не может быть! Прикатила!

Она обрушилась на Татьяну сверху, ей надо было нагнуться, чтобы поцеловать ее.

— Вот неожиданность, вот это здорово, что ты прикатила, а тут без тебя такое случилось, такое...

— Где Ирка? Не работает сегодня?

Валька махнула рукой и шмыгнула носом. Глаза у нее сразу стали красными. Вообще не работает Ирка! Татьяна не понимала: как это не работает?

— Я дам тебе ее телефон.

— У меня есть.

— Теперь у нее другой. И говорить ничего не хочу, пусть сама расскажет... Не люблю сплетен. Ну, ты-то, ты-то как?

Хорошо, им никто не мешал, можно было наговориться вволю. Впрочем, о себе Татьяна сказала коротко: приехала отдохнуть, повидать отца, ну, может быть, останется здесь до родов. Валька взмахнула руками, как ветряная мельница крыльями: уже? Татьяна усмехнулась: когда девушки выходят замуж, это иногда случается. А как ты? Валька ответила с деланным безразличием. Ухаживал за ней один баскетболист из «Спартака» — ничего серьезного, просто так, чтобы провести время. А по-настоящему ничего нет.

— Все не мои размеры, — грустно пошутила она. — Студенты приходят и просят — девушка, снимите мне с верхней полки вон ту книжку...

Потом сразу появилось человек десять, Вальке надо было стоять у полок. Татьяна записала новый телефон Ирины; автомат был тут же, у входа; ей ответил знакомый, игривый Иринин голос.

— Рыжая, это я, Татьяна. Не ори, пожалуйста! Я тоже хочу тебя видеть. Сейчас двенадцать. Где, где? Ты с ума не сошла?

Ирка сказала ей: давай посидим в ресторане. Это с утра-то!

— Я буду через полчаса у «Бакы», на Садовой, а ты побегай пока по магазинчикам. Все!

Она не узнала Ирку.

Женщина, которая шла по улице и глядела на нее, ничем не напоминала ту, с развевающейся рыжей гривой, заводную девчонку — не было ни гривы, ни девчонки. Намазанные глаза, выщипанные брови, прилизанные, коротко остриженные волосы, челка. А главное — какая-то усталость в глазах. Татьяна еле сдержалась, чтобы не ахнуть, но Ирина усмехнулась:

— Что ж ты ничего не говоришь?

— А чего говорить? Время идет, все мы меняемся...

— Ты не изменилась. Идем, не стоять же здесь, на улице.

Они вошли в ресторан, разделись, — в зале было почти пусто, Ирина кивнула на столик в углу.

— Обычно мы сидим здесь. Ты будешь пить? А я выпью сто граммов, со вчерашнего голова трещит. Ну, чего ты смотришь на меня? Знаешь, как я обрадовалась, когда ты позвонила? Хоть с одним нормальным человеком можно душу отвести.

Татьяна испытывала не просто острое чувство жалости — сейчас к нему примешивалось другое: внутренний протест против той несправедливости, которая произошла в жизни и сделала из Ирки вот эту размалеванную куклу. Всего-то полгода! Она могла догадываться, что произошло. Даже не надо было никаких подробностей. Когда человек сворачивает куда-нибудь не туда, это всегда происходит почти одинаково.

Ирина заказывала завтрак с небрежной привычностью — впрочем, наверно, это была еще некая игра перед подругой.

— Вот так и живем, беляночка-северяночка. Тебя, конечно, распирает от нетерпения? Или Валька уже успела обо всем доложить?

— Что с тобой случилось? — тихо спросила Татьяна. Казалось, Ирина только и ждала этого вопроса.

— Произошло чудо, как и с тобой. Бывают же на свете чудеса? Думаешь, я буду жаловаться на судьбу? Валька — дура, ей кажется, я в беде по уши, а все как раз наоборот.

Официант принес хлеб и коньяк в маленьком графинчике. Ирина сразу налила себе рюмку и выпила. Татьяне стало стыдно: при постороннем человеке, вот так, с жадностью, залпом! Ирина перехватила ее взгляд.

— А, пустяки! Ну, познакомилась с одним человеком... Сорок лет, разведен, денег вагон. Конечно, когда-нибудь его все равно посадят, он директор гастронома и не стесняется брать то, что плохо лежит. Квартирка — бонбоньерка, есть машина — не «Волга», правда, а «Жигули». И компания есть: один — поэт-песенник, другой — рекордсмен в беге на короткие дистанции в закрытых помещениях, ну, остальные так... «Ты — мне, я — тебе». Что, не нравится?

— Не нравится, — призналась Татьяна.

— А мне понравилось. Вдруг захотелось пожить в свое удовольствие. Я его не люблю, конечно, как ты догадываешься. — Видимо, коньяк подействовал, Ирина говорила все быстрее. — Но как вспомню, что на стипендию жила и на почте подрабатывала, — страшно становится. А в книжном магазине торчать восемь часов за семьдесят рэ? Нет, милая, хоть час, да мой.

— Погоди, — остановила ее Татьяна. — Значит, ты...

— Да, да, да! И я ни о чем не жалею, и меня тоже незачем жалеть. Каждый человек в конце концов ищет свои выгоды в жизни.

— Ты вышла за него замуж?

Ирина захохотала.

— Дурочка! Я не собираюсь стирать ему носки и кальсоны, это делает его мама. Так проще и лучше. Во всяком случае, для меня. Ешь семгу и не смотри на меня как на падшую. Или рассказывай о своем семейном рае среди лесов и болот.

Татьяна не могла притронуться к еде — только выпила немного нарзана.

— Или разошлись по нулям? — спросила Ирина.

— Нет, что ты.

— Тогда я выпью за вас и закажу еще. Как говорит мой пузатик, тосты найдутся, лишь бы выпивка была.

— Я все-таки не понимаю... — сказала Татьяна.

— Когда я успела или как смогла? — перебила ее Ирина. — Перестань, пожалуйста! В каждом из нас сидит свой кусочек гнили. Как видишь, я тоже соображаю, что это не очень-то нравственно и что нас учили совсем другому. Почему ты ничего не ешь?

— Не могу. По некоторым причинам...

Ирина догадалась.

— Когда же ты...

Татьяна пожала плечами:

— Наверно, в конце лета... Послушай, Ирка. Ты не думаешь, что потом тебе будет плохо, очень плохо?

— Стараюсь не думать, — усмехнулась она ярко накрашенным ртом, а глаза — знаменитые Иркины глаза, из которых всегда сыпались черти, — оставались грустными и усталыми. «Словно потухшие», — подумалось Татьяне. — Во всяком случае, детей у меня, наверно, уже не будет.

Она заказала еще и выпила еще; напрасно Татьяна пыталась остановить ее. Жалость проходила. Татьяна думала, что же ей делать — вот сегодня, сейчас, — куда бежать, с кем говорить, чтобы Ирка снова стала Иркой, и вдруг с отчаяньем поняла, что уже ничего невозможно сделать. Она поняла это после того, как Ирина, откинувшись на спинку стула, сказала чуть нараспев:

— Жаль, что ты такая... Как бы ты могла жить со своей-то фигуркой да личиком!

— Перестань! — резко сказала Татьяна, но та только рассмеялась.

— Нет, ты тоже умеешь хватать судьбу за хвост. До сих пор не могу понять, как ты, тихоня, окрутила своего лейтенанта? До чего хорош был лейтенантик! Он и сейчас такой же?

Она поддразнивала, нарочно сердила Татьяну, ей нравилась эта игра.

— Мы тогда все очумели от неожиданности. Танька — и вдруг нате вам! По всем статьям я должна была захороводить того лейтенантика. Забыла — как фамилия твоего мужа?

— Дернов, — нехотя ответила Татьяна.

— А, ну да, Дернов. Дер-нов! И жила бы за тридевять земель. Ни такси, ни «Бакы», ничего... Рожала бы себе на здоровье... — Ее развозило от выпитого. Татьяна подумала: сейчас она заплачет — у Ирины начал срываться голос. — Ты, конечно, счастливая. Почему ты, а не я? Да потому, что мечтала о своем принце, а принц оказался вот с таким брюхом и плешью с тарелку. О, господи! Я же для него тоже вроде красивой вазы в доме, — думаешь, не понимаю? Когда ваза надоест или начнет занимать слишком много места, ее снесут в комиссионку. Не хочу!

Это был поток слов, порой бессвязных, но мало-помалу к Татьяне снова начала возвращаться жалость. Ну, запуталась, ну, вильнула не туда, денежной жизни захотелось девчонке, без забот и хлопот — все это еще может пройти, забыться, будто и не было вовсе.

— Послушай меня, — мягко сказала она. — Ты же сильная. Брось все, сразу, уходи, уезжай. Нам же с тобой еще очень мало лет. Все может быть по-настоящему. Честное слово.

— Когда-нибудь убегу, — кивнула Ирина. — А пока все знаю. Все понимаю, а сама пальцем не хочу шевельнуть. О, господи! Да я бы на твоем месте...

— Что на моем месте?

— Мне бы твоего Дернова, — тихо, почти шепотом сказала Ирина. — Я бы возле него как привязанная сидела. Ладно! Сейчас я расплачусь, схвачу такси и поеду в бонбоньерку — спать, потому что вечером снова гости, и я должна улыбаться, чокаться, а потом...

Ее передернуло от одной мысли, что будет потом. Уже выходя, она сказала:

— Знаешь, как хочется реветь? Ужас как! А нельзя — краска потечет. — Она усмехнулась. — Ну что ж ты не назначаешь мне следующего свидания.

Татьяна не ответила. Помочь Ирке, конечно, нельзя уже ничем. Так надо ли встречаться еще раз?

— Вас поняла, — сказала Ирина. — Может быть, ты права. А я все-таки была рада встретиться с тобой. И покрасовалась, и себя пожалела. Чао, счастливая беляночка-северяночка!


ПИСЬМО ПЕРВОЕ: «Дорогая моя Танюшенька! Вот уже целый день, как тебя нет. В доме пусто, хотя и тепло. Кто-то из солдат натопил печку. Подозреваю, что по просьбе старшины, благо двери у нас не закрываются. И все равно пусто. Как видишь, я начинаю скулить уже в первый день.

Но вместе с тем, я все время думаю, почему ты так поспешно уехала? По-моему, у нас не было ни ссоры, ни даже обыкновенной семейной сцены. Очевидно, ты немного устала. Трудно быть все время одной да одной. Ничего, отдохни в Ленинграде, сколько тебе захочется. Только обязательно пиши мне о себе, как себя чувствуешь, что делаешь. Сегодня на заставу привезли почту, и я уже ждал твоего письма, хотя, конечно, глупо было ждать, и раньше чем через неделю писем не будет.

Я очень хочу, чтобы ты подумала сама и написала, что же во мне тебя не устраивает. Сейчас я вспоминаю все наши разговоры и твои упреки в том, что я жестокий человек с другими. Но разве ты не видишь, что я жесток прежде всего к самому себе, хотя бы начиная с выбора профессии? Да, я не устану повторять, что военная служба вообще, а наша — в особенности, требует всего человека целиком. И когда я вижу, что кто-то этого не понимает, я не имею права оставаться равнодушным или втолковывать эту простую истину елейным голосом. Ведь от того, как человек относится к своему делу, в конце концов зависит вся общая жизнь. Вот поэтому я «резок и нетерпим». Прости уж, но таким и останусь. Никаких перемен в другую сторону обещать не хочу и не могу.

Вчера поздно вечером, наверно уже из дома, позвонил полковник Шарытов и сказал, что ты к поезду успела и благополучно уехала, а потом начал объяснять, что обычно молодые жены офицеров начинают тосковать через полгода и что это как кризис во время болезни: наступит и пройдет. Как я понял, он говорил это мне в утешение или оправдывал тебя. У вас был по дороге какой-нибудь разговор? Поделись, если не секрет.

Как бы там ни было и что бы там ни было, есть и остается одно. Я люблю тебя, очень люблю, Танюша, и ты это прекрасно знаешь. Тут я тоже неизменен, как и во всем другом. Хорошо, если ты поймешь это до конца...»


ПИСЬМО ВТОРОЕ: «...Наверно, будущих чемпионов Олимпийских игр по лыжам в беге на длинные дистанции надо искать среди пограничников. Сегодня мы ушли с утра и вот только что вернулись. Ребята ходят уже лучше, хотя пар от них все-таки идет. Капитан Салымов принял одно мое предложение, вот и приходится мне самому «внедрять» его. Зато повар оставил нам из расхода такой обед и ужин, что за ушами трещало.

Капитан озабочен: через несколько дней наконец-то возвращается его жена, и дома у него по такому случаю идет великая уборка. Я зашел к нему и тоже помог — переставлял мебель. Получилось, по-моему, лучше, уютнее, что ли, хотя я в этих вещах ничего не смыслю. Капитан просил передать тебе самые горячие приветы.

Как я живу? Дома бываю редко, да и не тянет. Нашел в шкафу коробку твоих конфет, а тут был день рождения у Ершова, и я отдал эту коробку ему и сказал, что от тебя. Так что вернешься — не подведи и не уличи меня в этой маленькой лжи. Сколько я понимаю, от этой коробки за минуту остались рожки да ножки, и мне одна штука тоже досталась.

Начал ходить к дизелистам — надо изучить дизель. Перемазываюсь весь и отмываюсь керосином. Так что дома у нас стоит соответственный запах. Салымов зашел за гвоздями, принюхался и сказал, что летом к нам ни один комар не рискнет залететь.

Знаешь, странная вещь! После того разговора с ним я как-то здорово успокоился. Должно быть, надо было все выговорить, и когда на душе ничего не осталось, все стало спокойнее. Тем более, сейчас мы с ним два «холостяка», сидим в столовой за одним столиком.

Писем от тебя пока нет. Если придется поехать в поселок, заеду на почту к твоей Антонине Трофимовне и позвоню тебе — заодно и познакомлюсь и погляжу на твою подружку.

Кстати, вчера на заставу приходил Михаил Евграфович, спрашивал о тебе и огорчился, что не застал. Принес тебе подарок — чучело тетерева. Здоровенная штука! Я поставил его на шкаф и теперь все время, как проснусь, здороваюсь с ним: «Здравствуйте, Терентий, как вам почивалось?»


ПИСЬМО ТРЕТЬЕ: «...Мне не повезло. Ездил в комендатуру, и на почту зашел, и Ленинград дали быстро, но подошла твоя соседка и сказала, что никого нет дома. Загуляла, Танюшка? Смотри, жена! Тебе-то лучше, ты знаешь, что я здесь не загуляю.

Все это, конечно, в шутку. Я спокоен за тебя, родная. Только очень и очень береги себя — знаешь, для чего...

У меня все по-прежнему. Служба есть служба. Конечно, малость устал и начинаю подумывать об отпуске, но обещаю тебе на весь отпуск наняться в няньки. Обязуюсь стирать пеленки, таскать воду для мытья и пр., что положено. Как-то еще не совсем верится во все это. Заглянул тут к Коробовым, посмотрел на их сына Наташку, но взять на руки побоялся. Еще нажмешь нечаянно как-нибудь не так... Она очень похожа на отца, только усов и не хватает. Интересное существо.

Пока ждал разговор с Ленинградом, решил познакомиться с Антониной Трофимовной. Оказывается, девчонка, которая работает на почте, вовсе не Антонина Трофимовна, а какая-то Люда. Твоя подружка ушла в отпуск и, как сообщила Люда, переехала к леснику. Вот так-то!

Знаешь, я тут здорово разорился! Заглянул в «смешторг» (смешной торг) и вдруг увидел кофейный прибор. Не знаю, понравится ли тебе, но я его все-таки купил. Пусть будет как в лучших домах Европы. Продавщица уговаривала меня взять для тебя какие-то югославские туфли, но я ведь не знаю, какой у тебя номер. Этот недостаток в семейном образовании надо будет ликвидировать.

Как видишь, новостей у меня немного. У тебя должно быть больше. Но ты не пишешь вот уже десять дней.

Вернулась жена капитана. Ты бы видела, какой он ходит счастливый! Мы со старшиной перекинулись и решили дать ему отгул на три дня. Справимся как-нибудь сами. Теперь обедаю в столовой один. У повара период депрессии, каждый день готовит «макаронные изделия» с тушенкой, но я с завтрашнего дня буду брать его с собой: пробежит двадцать километров на лыжах и, глядишь, депрессия кончится, а с ней и «макаронные изделия».


ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ: «Здравствуйте, уважаемая Татьяна Ивановна! Пишут Вам члены Вашего бибсовета ефрейтор Линев и рядовой Ершов. Адрес нам оставил Ваш отец, когда гостил у нас и просил писать, если что-нибудь понадобится. Передайте ему наш большой и сердечный пограничный привет и самые добрые пожелания в работе и личной жизни. Пишем же мы Вам вот почему: несколько наших ребят решили в личное время позаниматься, чтоб не забыть школьный материал. Кончится служба, некоторые пойдут учиться. Очень большая к Вам просьба — достаньте учебники по этому списку, и когда будете возвращаться, мы Вас встретим, чтоб не тяжело было нести.

У нас все в порядке, библиотека работает. Товарищ лейтенант взял сразу три первых тома Диккенса, но читать ему, наверно, некогда. Как ни посмотришь, он все время здесь, на заставе или на границе...»


ПИСЬМО ПЯТОЕ: «...Наконец-то получил от тебя первое письмо: оно шло пять дней. А уже прошло больше двух недель, как ты уехала — целых семнадцать дней.

Прочитал я, что ты написала, и огорчился, конечно, очень. Наверно, ты по-своему права, но вряд ли кто-нибудь имеет право претендовать на полную непогрешимость во мнениях. Давай разбираться по порядку.

Ты пишешь, что я на заставе один, дома — другой. По твоей логике, я должен ставить тебя по стойке «смирно», налагать взыскания за невымытую посуду и так далее. Постараюсь объяснить еще раз: мне поручено делать из порой расхлябанных, несобранных людей настоящих солдат, которым можно доверять, на которых можно положиться. Поглаживанием по головке тут многого не добьешься.

Ты упрекаешь меня в том, что я не вижу в каждом из них личность. Наверно, так действительно случилось на первых порах, когда, оставшись один, без Салымова, завернул слишком круто. Но ты — человек сугубо штатский. В нашем же деле успех обеспечивают не отдельные личности, а коллектив — прости уж, что пишу тебе такие громкие слова! Но это действительно так. Каждая отдельная личность может тянуть в свою сторону, армия же строится по другому принципу, Танюша. Я посвятил свою жизнь военной службе и не могу, как бы ни уважал отдельную личность, не подчинять ее интересам дела, интересам коллектива. Кажется, это начинает понимать и наш добрейший Салымов. Вчера твой любимец Линев ездил в поселок, к врачу, и решил, что Салымов на радостях от приезда жены простит ему выпивку. Я пришел в канцелярию, когда он уже разговаривал с Линевым, так что свое слово сказать не пришлось. От Линева пух и перья летели. Я впервые видел Салымова таким. Скажешь, что дурные (в данном случае — мои) примеры заразительны? А ведь для Линева эта выпивка была как раз, с твоей точки зрения, проявлением личности!

Да, наверно, я был тогда не прав с Евдокимовым (помнишь, когда ты за него звонила в Липецк?). И много раз тоже бывал, наверно, излишне крут. Но ты ничего не знаешь о том, что я успел сделать. Главное — появился хороший ритм в службе, и теперь по любой «сработке» ребята не появляются на границе с высунутыми языками и дыханием, как у паровоза.

Ты пишешь, что не хочешь быть домашней утешительницей после всех моих служебных неприятностей. Но при этом забываешь, что я не маленький мальчик и в утешениях не нуждаюсь. Как всякий человек, я нуждаюсь в моей хорошей жене, в ребенке — в своем доме. Ведь как это просто. Зачем же все усложнять?

Я не тороплю тебя. Хочешь жить в Ленинграде — поживи в Ленинграде, подумай, успокойся. Мне, конечно, не очень легко на пару с Терентием, который пялит на меня желтые глаза со шкафа. Но я готов ждать тебя сколько понадобится...

...Дописываю это письмо на следующий день. Я ничего не могу рассказать тебе, Танюша, но сегодня у меня счастливый день. Впервые в жизни я понял, что сделал по-настоящему большое дело и не зря живу и работаю здесь. Когда увидимся — расскажу подробней...»


С утра Татьяна ходила в отдел кадров Ленкниготорга — подала заявление, заполнила анкету, оставила диплом, — ей сказали, чтоб она зашла завтра. В центральных магазинах, правда, мест нет, придется ездить в Купчино. Она согласилась, хотя это значило терять полтора часа в день на дорогу.

О том, что она поступает на работу, Татьяна не написала Дернову. Даже отцу не сказала ни слова, наперед зная, что он будет возражать: зачем это тебе надо, не проживем без твоей зарплаты, что ли, я в месяц сколько выгоняю, да и муж будет присылать... Ей уже трудно было сидеть дома или ходить с Валькой в театр — сбегали два раза и больше не хотелось.

У отца была дальняя ездка. Татьяна позвонила в магазин, Вальке, и попросила ее прийти.

— Если можешь, останься ночевать. Я уже не могу быть одна.

В тот вечер она рассказала Вальке все.

— Погоди, — сказала Валька. — Ты его любишь все-таки или нет?

— Все как-то странно. Я слушаю себя, слушаю и ничего не могу понять. Тогда, летом — помнишь, на Неве, — начался какой-то угар. Все произошло так быстро, что я даже не могла опомниться. Ты не представляешь себе, что такое застава! И день и ночь одна...

— Может, у тебя было слишком много времени, чтобы думать о себе и о нем?

— Конечно. Но дело не в этом. Я его начала узнавать после, вот в чем дело. Так, наверно, нельзя.

— Можно. Можно знать человека два года, три, и все равно ошибиться. Можно знать один день и... Ты подумай, Танька: все ли правильно в тебе самой?

— Буду думать, — покачала головой Татьяна. — У меня опять очень много времени. Но я хочу, чтобы и он тоже подумал... Вот. — Она принесла дерновские письма. — Послушай. «Поглаживанием по головке ничего не добьешься...», «Не имею права втолковывать простую истину елейным голосом...», «Я резок и нетерпим. Прости уж, но таким и останусь...» Ну, как?

Валька протянула руку. Можно ей прочитать все? Татьяна отдала ей листки бумаги — конечно, читай, а я пока постелю на отцовском диване. Она не сразу расслышала, что Валька всхлипывает, и обернулась. Валька плакала, и Татьяна испуганно бросилась к ней.

— Не надо, — сказала Валька, вставая. — Как же ты ничегошеньки не поняла? Я не останусь. Тебе действительно надо побыть одной.

— Как хочешь, — холодно ответила Татьяна.

Когда Валька ушла, она сунула письма в ящик стола. Конечно, Валентина пустила слезу потому, что у самой нет никакой личной жизни. Вон Ирина — даже она со своей бонбоньеркой и «Жигулями» — и та позавидовала. Татьяне казалось, что в таком отношении к мужчине было что-то дремучее, древнее: только был бы, а там уж и стерпеть можно, и где надо не надо глаза закрыть...

Она распаляла себя — против Вальки, против Дернова, против самой себя, наконец, потому что чувствовала, что сегодня была несправедлива. Она выбирала и читала из дерновских писем то, что было выгодно ей, что соответствовало ее настроению и, быть может, в какой-то мере оправдывало в ее собственных глазах этот поспешный отъезд, почти побег.

Заснуть она не могла. Час был еще не поздний, около десяти, — она снова оделась. Надо пройтись, устать, замерзнуть немного на слякотной улице — будет легче. Она спустилась по лестнице. Внизу, на первом этаже, света не было: лампочка то ли перегорела, то ли ее разбили мальчишки. Кто-то стоял там и чиркал спички, разглядывая номера квартир.

— Вы не скажете, где тут будет двадцатая?

— Я из двадцатой. Вы к кому?

Снова загорелась спичка. В желтом, неверном, колеблющемся свете показались два лица — мужское и женское.

— Танюша? — спросила женщина.

Ахнув, Татьяна бросилась к ней: господи, да откуда же вы! Только подумать — могли бы разминуться. Она целовала Антонину Трофимовну и слышала, как довольно посмеивается Михаил Евграфович.

Надо было поставить чайник, накрыть на стол, и она едва успевала расспрашивать — когда приехали, что нового и вообще... Михаил Евграфович засмеялся:

— У нас все новое.

— Мне муж писал, — сказала Татьяна, опомнившись. — Значит, вас надо поздравлять?

И снова прижалась к Антонине Трофимовне.

Нет, они зашли ненадолго. У них часа два свободного времени до поезда на Свердловск. Почему Свердловск? — не поняла Татьяна. Михаил Евграфович сдержанно засмеялся:

— Везет со своей родней знакомить. А я этих городов хуже лешего боюсь. Посмотрит на меня ее родня и подумает — ну и откопала себе лесовика!

Он был в новехоньком, колом сидящем на нем костюме и, должно быть, чувствовал себя в нем как в рыцарских доспехах: жестко, непривычно и неудобно. Татьяна заметила, что он с любопытством, быстро осмотрел комнату — это был взгляд человека, не знакомого с городской жизнью.

— А про подарок-то и забыли! — всплеснула руками Антонина Трофимовна.

— Я его в сенях оставил, — смущенно сказал Михаил Евграфович.

— Тетерев, — сказала Татьяна.

Там, в свертке, лежали две тетерки — не чучела, а настоящие.

Гости улыбались — им было приятно, что Татьяна радуется тому, что они пришли, и подарку, и огорчается, что они так быстро должны уехать, и не знает, что еще поставить на стол. «Я вам на дорогу бутерброды сделаю». Вдруг она остановилась, словно с разбегу.

— А откуда вы мой адрес узнали?

Антонина Трофимовна не ответила и поглядела на мужа. Он тоже молчал.

— Расскажи уж, — попросила Антонина Трофимовна.

— С мужем твоим виделся, — медленно сказал лесник. — И не собирался, да пришлось. — Он словно раздумывал еще, рассказать Татьяне или нет, потом поднял глаза — взгляд у него был хмурый. — Да, довелось тут встретиться по одному нехорошему делу, и слава богу, что все обошлось...

— Да не томи ты ее, — сказала Антонина Трофимовна и повернулась к Татьяне. — Разве он тебе ничего не писал?..


...Ориентировка поступила на заставу во вторник. Она была краткой: из нее явствовало, что двое неизвестных могут появиться на этом участке границы.

К вечеру пришло распоряжение на усиленную охрану границы. Значит, в штабе узнали что-то такое, чего еще не знали здесь. Такие приказы зря не даются. Салымов и Дернов срочно перекроили график нарядов, собрали сержантов и снова как бы проиграли с ними направления поиска, взаимодействие, сигнализацию... Дернов нервничал. За все семь месяцев, что он служил здесь, обстановка возникла впервые, если не считать учебных тревог. Внешне он был спокоен, и бог весть как Салымов ухитрился заметить, что он нервничает.

— Вы бы отдохнули, Владимир Алексеевич, — сказал он. — Ведь это, знаете, как получается? То ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет. У нас участок — несколько километров, а вся граница ох как велика! Вы когда-нибудь выигрывали по лотерейному билету?

— Нет.

— Ну вот, и я нет. А когда покупаете, небось думаете — обязательно будет «Волга» или, на худой конец, холодильник.

— Вы полагаете, во мне сейчас поселилась точно такая же надежда? — резко спросил Дернов. — Вы, значит...

Салымов перебил его.

— Я хочу, чтобы вы были спокойны, Владимир Алексеевич. У вас, извините, красные пятна на лице. Идите и отдыхайте. Все.

Это был уже приказ, и Дернов не имел права спорить.

Он лежал на своем диване, курил, стряхивая пепел в пустую стеклянную банку, и думал, что в чем-то Салымов прав: граница большая, и вообще ничего не известно толком об этой парочке.

Мысленно он видел всю границу, пришедшую в скрытое, невидимое постороннему глазу движение. И сегодня, и завтра, и послезавтра, и кто знает, сколько еще дней люди будут недосыпать, мерзнуть в густых ельниках, до рези, до боли в глазах всматриваться в темноту. Конечно, зимняя темнота — не наш союзник; наш союзник — снег, контрольные лыжни, сигнальная система и... и уж никак не это раздражающее, непонятное спокойствие Салымова, с его явной надеждой «авось не у нас, авось пронесет».

Он пробовал было читать — три тома любимого Татьяниного Диккенса взял две недели назад, да так и не открыл ни разу, — пробежал глазами первые строчки и закрыл книгу, удивившись тому, что прочитал. — «Итак, факты — вот что мне нужно... Факты — единственное, что нужно в жизни.... Держитесь фактов, сэр!» Он усмехнулся: и роман-то называется не как-нибудь, а «Тяжелые времена». Тетерев Терентий, казалось, готов был слететь к нему. Татьяна улыбалась со стены — был ветер, он растрепал ей волосы, солнце било в глаза, и Татьяна щурилась, придерживая волосы рукой. «Держитесь фактов, сэр!» Сейчас был только один факт: где-то двое неизвестных, возможно, пойдут через границу...

Он попытался представить себе тех двоих. У границы сплошное бездорожье, глубокий снег. Значит, они должны появиться на лыжах. Ну, раздобыть лыжи дело нехитрое, в конце концов можно купить за наличные в магазине. И продукты тоже. И водку, потому что греться им больше нечем, они не станут разводить костры. Дернов усмехнулся: водка может оказаться нашим союзником. После нее не то дыхание на лыжне. А если им придется стрелять — не тот глаз и не та рука. «Держитесь фактов, сэр!» — Диккенс, «Тяжелые времена», страница первая. Хорошо было Диккенсу, нам бы его заботы!

Какая сейчас погода в Ленинграде?

Они могут подойти близко, прежде чем их обнаружат. Этим людям уже нечего больше терять, они способны на все. Может быть, у них не один наган.

...А если бы я тогда попросил Татьяну не уезжать — послушалась бы она или нет? Возможно, я сам виноват в том, что не остановил ее. Иногда людям даже приятно, когда их убеждают и уговаривают, а я не уговаривал, и она могла подумать, что мне все равно. Конечно, ей надо отдохнуть. Прожить здесь полгода без всяких привычных радостей — и то много. Я сам должен был понять это раньше...

А чего я, на самом деле, волнуюсь? Участок перекрыт, машины на ходу, сам проверял. Надо будет объявить благодарность Саваофу, когда все это кончится и отменят усиленную. Раньше нельзя — от поощрения человек размякает...

...Оказывается, у Ершова есть кличка — Огонек. До чего же правильно и ласково! А ведь привык парень ходить, и теперь не придется тащить его на себе. Татьяна прислала какие-то учебники, теперь сидит и долбает: «The sun rises in the East»[4]. А оно, черт бы его побрал, еще вовсе не всходит. Четыре часа стоит какая-то сизая муть, а потом опять ночь.

В доме было накурено и душно. Дернов, накинув куртку, вышел на крыльцо. Ему показалось, что вдруг заложило уши ватой — стояла тишина, ни один звук не врывался в нее. Вдруг небо начало светлеть, на нем появились зеленые полосы, они образовали словно театральный занавес — яркий, праздничный, нарядный, и занавес колыхался, полосы перемещались, потом начали меркнуть. Жаль, подумал Дернов, Татьяна не увидела полярного сияния.

Салымов думает, что я сплю — что ж, не буду торопиться. Теперь мое дело простое — ждать. Ждать, когда пойдут те двое, ждать писем от Татьяны, ждать двадцати ноль-ноль, а ведь это самое паршивое дело — ждать. И так с самого детства. Когда мы играли в саду, а за забором проходили взрослые, мы смотрели, не к нам ли идут? Не мой ли отец, не моя ли мать?... Мы еще надеялись на что-то тогда и не понимали, что вовсе не ко всем приходят матери и отцы...

Он вглядывался в темень, словно пытаясь проникнуть через нее взглядом, но она плотно сомкнулась там, за забором заставы, и взгляд растворялся в ней, тонул, — ему не за что было зацепиться...


Часовой доложил с вышки, что к заставе идет лесник, и Салымов приказал дежурному открыть ворота. Через окно Дернов видел, как лесник что-то объясняет дежурному, и по одному тому, что сержант, оставив лесника у ворот, побежал к заставе, понял — вот оно... Он нетерпеливо шагнул в коридор, навстречу сержанту, и тот — тоже нетерпеливо, еще с порога — крикнул:

— Лесник видел следы к границе.

Дернов обернулся.

Салымов медленно, очень медленно поднялся из-за своего стола и начал бледнеть.

— Давайте тревогу, — сказал он каким-то не своим, сдавленным голосом. Какую-то секунду Дернов стоял неподвижно, словно еще не веря, что это может случиться — или долгое ожидание как бы пережгло его, — и лишь тогда, когда по заставе разнеслись резкие, прерывистые звонки, он пришел в себя. Потом он вспомнил только одно: и у него тоже голос был не свой, ему пришлось выталкивать из себя слова.

— Я пойду, товарищ капитан?

— Иди, — тихо сказал Салымов. — Только я тебя очень прошу... Они вооружены, помнишь?

— Да.

— Связь держать постоянно.

И только после этого снова медленно снял телефонную трубку — звонить в комендатуру. У него — да и у Дернова тоже — не было сомнений, что это они. Сейчас в лесу просто не могло быть никого другого...

Дернову казалось, что время идет слишком медленно. Пограничники уже выстроились, машины вышли из гаража. Волнение передалось и собаке — Рой лаял остервенело, вздрагивая всем своим огромным, мощным телом. А надо было еще установить и передать в комендатуру квадрат, где лесник нашел след, — и Дернов досадливо поторапливал лесника, когда тот водил по схеме участка своим заскорузлым пальцем: "...Озерко тут... Правее метров триста... По низу горушки... А, вот оно, озерко...»

Теперь можно было ехать.

Следы шли далеко от дороги, так что километров пять придется гнать на лыжах. Уже в машине Дернов спросил лесника:

— Двое?

— Двое. След в след шли, но второй все-таки сбивался. Особенно на подъемах.

Дернов кивнул. На подъеме второй след всегда заметней, чем на спуске или ровном месте.

Он прикинул расстояние от заставы до следов. По снежной целине займет времени... А мы пойдем по лыжне все-таки. Судя по направлению движения, они выйдут к тому месту, где расположился прапорщик со своей группой. Если метнутся влево — встретят соседи. Через час с небольшим будет вертолет, высадит вторую группу преследования.

— Можно курить, — сказал Дернов и вспомнил, что сигареты остались там, на столе в канцелярии. — Кто богат?

Ему протянули сразу несколько пачек. Все «Памир». Он закурил, закашлялся — дым был едкий, — кто-то засмеялся:

— Это с непривычки, товарищ лейтенант! «Памир» — штука серьезная!

Он обернулся и сказал:

— Настоящий Памир еще серьезней. Я там стажировку проходил. Знаете, что там нет команды «бегом»?

— Везет же людям! — сказал Линев.

— Тебе и там не повезло бы, — сказал Дернов. — На Памире, если хотя бы сто граммов выпьешь, — с кислородной маской откачивают.

Солдаты рассмеялись, и Дернов подумал — хорошо, что смеются, хорошо, что спокойны. И хорошо, что он впервые сказал сейчас «ты» солдату, как Салымов, даже не заметив наверно, сказал «ты» ему, Дернову.

Потом они кинулись в лес, по лыжне лесника, в том месте, где Михаил Евграфович вышел на дорогу. Дернов шел впереди, переложив пистолет в карман куртки, так ему было удобнее. Потом он поменяется местами с инструктором. При поиске или сближении впереди всегда идет инструктор. Но, наверно, они зря взяли собаку. Лыжня и так видна. Рой понадобится разве что только на задержании. Могучая псина, сорок с лишним килограммов, на тренировках валит с ног самых здоровенных ребят.

Дернов шел легко, не оборачиваясь, зная, что никто не мог отстать, и только один раз, уже подходя к озерку, остановился. Его удивило, что сразу за ним шел лесник, он ведь даже забыл о нем и подумал: «Ходить так легко в пятьдесят лет!»

— Теперь недалеко, — сказал лесник.

Дернов тоже увидел, что здесь шли двое. Их лыжня петляла, вилась; вот тут они остановились — то ли перевести дыхание, то ли оглядеться. Он подозвал Евдокимова, и тот, опустившись в снег, выдернул из рации штырь антенны. Надо было сообщить, что встали на след...

И снова Дернов пошел вперед, размашисто, как его учили, в такт дыханию выкидывая руки с палками. Вперед, вперед! Только бы успеть до темноты...

Ему стало жарко, и он на ходу расстегнул верхние пуговицы куртки.

— Погоди, лейтенант!

— Уступите лыжню солдатам, — крикнул он через плечо.

— Погоди, дело есть.

Ему не хотелось останавливаться, но пришлось остановиться. Какое еще дело?

— Ты посмотри, они каждую горушку обходят. Не спешат, стало быть, — сказал лесник.

Дернов подумал: да, действительно. Значит, ждут ночи.

— И еще два раза останавливались. Где-то они недалеко, лейтенант. Осторожней надо идти.

— Проводник и собака впереди, — тихо сказал Дернов. Ему показалось, что и впрямь они где-то совсем рядом. Но собака шла спокойно, проваливаясь в снег и выбрасывая из него тело короткими, сильными рывками. Словно плыла.

Дернов услышал далекий гул вертолета — значит, прошло уже более полутора часов, и вторая группа преследования высадится где-то впереди.

— Быстрей, — сказал он. Ни к чему идти осторожней, как советует лесник. До темноты осталось всего ничего. Быстрей! Он шел вплотную за проводником, досадуя на инструкцию, по которой впереди должен идти не он, а проводник, на эту наступающую темноту и на тех двоих, которые еще не понимают, что все равно их дело табак.

После первых же выстрелов он бросил палки и выхватил пистолет. Не надо было подавать никаких команд: обернувшись, он увидел, что солдаты сами начали разворачиваться в цепь, и только инструктор продолжал бежать вперед, еле сдерживая собаку и на ходу снимая свой автомат. Дерновым овладело странное спокойствие: вот теперь действительно все, еще несколько минут — и все будет кончено.

Из дальних кустов снова треснули три выстрела подряд, — им ответили автоматные очереди, и Дернов подумал, что ребята сгоряча могут стрелять не поверху, а по цели, и закричал: «Отставить огонь!» Он еще не видел их. Он шел на них от дерева к дереву, укрываясь за стволами, и, когда увидел метнувшуюся в лес фигуру, крикнул:

— Собаку!

Был еще один выстрел. Очевидно, по собаке.

Потом Дернов стоял над лежащим человеком и ждал, когда солдаты помогут ему подняться. Второго выводили на поляну.

— Все здесь?

— Все, товарищ лейтенант.

— Давайте сюда рацию. — И, подкидывая левой рукой протянутый кем-то чужой наган, пошутил: — Ну, еще раз закурим, стреляные воробьи?

«А ведь еще полгода или даже четыре месяца назад мы бы так не сработали, — подумал Дернов. — Ах, молодцы мои, как хорошо сработали! Как хорошо шли...»


— Значит, в него тоже стреляли? — тихо, почти шепотом, спросила Татьяна. Михаил Евграфович не ответил.


Как и тогда, летом, поезд с Финляндского вокзала уходил в час дня, но до этого времени надо было еще как-то дожить. После бесконечно долгой бессонной ночи, когда она металась по комнате, после того, как ранним утром побежала на почту и дала Дернову телеграмму, что едет, после мучительного, как пытка, часа ожидания поезда на вокзале, она была совершенно разбита, вымотана, измучена. Отцу она оставила короткую записку, не задумываясь даже, поймет ли он что-нибудь из ее слов. «Папа, я должна срочно ехать. Так получилось, и я потом тебе все напишу. Татьяна».

Только в вагоне, наконец-то оказавшись в купе, она закрыла глаза. Что я ему скажу, я, девчонка, в сущности еще ничего не сделавшая в жизни? Что виновата не я, а мое долгое одиночество, когда начинают придумываться всякие мысли, а потом, за ними, и человек? Убежать, бросить его, как капризная, только одну себя и любящая баба! Ведь я даже ждала, чтобы он начал уговаривать, умолять меня не ехать и, скорее всего, не уехала бы — вот в чем гадость. А потом, уже в Ленинграде, даже злорадствовала про себя: ничего, голубчик, поживи без меня подольше... А в него стреляли, пока я упивалась своим выдуманным несчастьем.

В него стреляли, его могли убить, а я бегала по подружкам и в театры. Как я посмотрю ему в глаза? Смогу ли сказать, что не писала нарочно — чтоб помучился как следует? Смогу ли признаться, что заставляла себя не думать о нем, чтобы самой было легче жить? Нет, не легче — легковесней...

Я люблю его. Может быть, я по-настоящему поняла это только вчера, когда подумала, что его могли убить, и мне стало так страшно, что хотелось кричать, бежать, чтобы хоть на минуту оказаться рядом. Теперь я буду с ним не минуту — всегда. Пусть он остается таким, какой есть — я люблю его такого, потому что он лучше меня, умнее меня и, главное, честнее меня...

Она сидела у окна и ждала, когда пройдут эти сутки. В купе с ней ехал еще один человек — старая женщина, — но Татьяне не хотелось разговаривать с попутчицей. Та спросила, как ее зовут, — Татьяна ответила, и старуха быстро-быстро закивала головой.

— Значит, именинница нынче?

— Почему?

— Сегодня у нас какое? Двадцать пятое января, как раз Татьянин день.

— Да, — сказала Татьяна, — мой день.

Потом была маленькая станция, словно бы вся ушедшая в снег, не тронутый железнодорожной копотью, и поэтому особенно нарядная. Татьяна вышла — просто так, пройтись по свежему воздуху. Ехать ей надо было еще два часа. Она оглядывала заснеженные ели, похожие на баб в белых сарафанах, почти игрушечный, лубочный домик станции, серое, непрозрачное небо — и вдруг почувствовала, что вот сейчас что-то должно произойти, обернулась — Дернов шел к ней, почти бежал... Тогда она кинулась к нему и с разбегу уткнулась в его куртку, охватывая Дернова руками, как бы стараясь защитить, закрыть его от кого-то своим телом.


9. Пустой разговор


Она не видела Галю почти целый день — лейтенант Кин был свободен, и Татьяна нарочно закатила стирку, чтобы не ходить к ним и не мешать: в случае чего можно сослаться на стирку. Тем более, что это и на самом деле надо было сделать. Пройдет инспекторская, и тогда она сможет поехать в Ленинград: тоска по сыну становилась нестерпимой, хотя Володька-маленький уехал отсюда месяц назад. Теперь его опекает по-сумасшедшему влюбленный в него дед. В субботу и воскресенье он у деда. «Ходили в зоопарк. Видели тигра, слона и змею. Катались на понях. Больше писать нечего. Володя».

Итак, сегодня у нее стирка. А Галя уедет завтра утром. Татьяна сказала Дернову:

— Кин уже сейчас не в себе. Представляю, что с ним будет, когда она уедет.

— А ничего не будет, — спокойно отозвался Дернов. — Запрягу его в работу, чтоб даже вспоминать времени не было, вот и все. Есть такая наука — служботерапия.

— Пожалуй, — сказала Татьяна. — А знаешь, я не могу ее понять. Наверно, мне будет не очень легко с ней рядом. Все время чувствую какой-то холодок.

Дернову надо было идти на заставу, и этот разговор кончился. Уже надевая фуражку, Дернов сказал:

— Мне кажется, что... Ладно, посмотрим.

Татьяна не обратила на эти слова никакого внимания.

Конечно, думала она, развешивая белье, Галя — красивая, городская девчонка, ей будет нелегко здесь на первых порах, как было и мне, — но пройдет время, и все уляжется... Она вспомнила, как девять лет назад сюда приезжала журналистка из Москвы, потом прислала сразу пять или шесть газет с очерком о Дернове. Там было и о ней, о Татьяне: «Невысокого роста, худенькая горожаночка — как она смогла так быстро и легко войти в незнакомую и непривычную для нее жизнь? Наверно, ей было трудно, но она ни разу не пожаловалась, наоборот, надо было слышать, с каким восторгом она говорит об этой тишине, — и почему так происходит, я поняла только тогда, когда ее муж, лейтенант Дернов, сказал мне: «Любить по-настоящему — это тоже может быть геройством». Любовь! Вот что помогло ей...»

Татьяна нехотя подумала: а потом я сбежала в Ленинград... Тут же она отогнала от себя это воспоминание: те дни всегда вспоминались со стыдом, и поэтому она старалась как бы обходить их в своей памяти. Но конечно, Дернов просто щегольнул тогда красивой фразой перед москвичкой.

Пора было сбегать на заставу, за продуктами. Месяц назад новый прапорщик прислал с продуктами солдата — Дернов рассвирепел, прапорщику крепко попало. «Так ведь тяжело Татьяне Ивановне», — оправдывался прапорщик. «Я сам буду носить». И конечно, забывал.

Крыльцо на кухню ремонтировалось, и Татьяне пришлось идти через заставу. Едва она вошла, дежурный поднялся — так было всегда, и каждый раз ее трогало, что ребята, будто смущаясь, начинают поправлять свои гимнастерки.

— Вы не знаете, где прапорщик?

— На кухне, Татьяна Ивановна... А что, невеста лейтенанта завтра уезжает?

— Завтра.

— Мы тут пограничный подарочек решили ей сделать. Если, конечно, товарищ капитан не будет сердиться.

— Хариусы, — засмеялась Татьяна. Так было заведено здесь, и никаких других подарков солдаты сделать не могли.

— Не будет сердиться, — сказала Татьяна. — Конечно, хорошо бы ей хариусов.

Она не замечала, что из-за дверей канцелярии доносятся глухие голоса, и вдруг услышала голос Дернова. Дежурный заметил, что она прислушивается, и сказал, что там идет совет сержантов. Дернов говорил громко, каждое слово было хорошо слышно.

— ...Вы командиры. А у вас панибратство. Кое-кто боится испортить отношения с солдатами. Требовательностью отношения не испортишь. Испортить можно другим — невнимательностью. Что у вас происходит с Кругловым?

Очевидно, сержант, к которому он обратился, ответил что-то невразумительное, потому что Дернов загремел:

— Не знаете? Почему начальник заставы знает, а сержант не знает? Круглов — семейный, а какая-то дрянь написала ему, что жена погуливает. Представляете, какое настроение у солдата? А вы что?

Слушать дальше было неудобно, и Татьяна пошла на кухню. «А все-таки он тот — и не тот», — подумала она.

Вечером все-таки пришлось пойти к Кину, а утром шофер подогнал машину к офицерскому домику. Кин был сам не свой. У него даже губы тряслись. Проводить Галю на станцию он не мог и, конечно, был огорчен этим. Дернов, который пришел попрощаться с Галей, сказал извиняющимся голосом:

— Ничего не поделаешь, Галочка, такая уж у нас судьба. Видите, мне с вами даже и поговорить-то не пришлось. Ну, да время еще будет — наговоримся. А за вашим Сергеем мы тут приглядим, чтобы на свидания к озерным русалкам не бегал.

Галя как-то странно улыбнулась. Пора было ехать.

— Когда вас ждать? — спросила Татьяна.

— Еще не знаю. Спасибо вам, Таня, за прием.

— Счастливо!

Татьяна потянула Дернова за рукав. Ну, чего встал? Им же все-таки попрощаться надо. Иди в дом. Совсем ничего не понимаешь. Стесняются же люди.

— Счастливо! — догадался Дернов. Уже в доме он сказал Татьяне: — Вот уж не думал, что Кин может так раскислиться! Какая-то кисейная барышня.

— Не все же такие толстокожие, — сердито ответила Татьяна. Дернов расхохотался и тут же оборвал смех.

— Глупости, милая! Ты в Ленинград собираешься, еще когда поедешь, а у меня уже сейчас душа не на месте.

Машина ушла, они слышали ее удаляющийся гул, потом в дверь постучали. Дернов крикнул: «Входите», — и вошел Кин.

Он сел тут же, на кухне, возле двери, сцепив пальцы, сгорбившись, забыв даже снять фуражку, и Дернов резко сказал:

— Может быть, вам валерьянки дать, лейтенант?

— Володя, — тихо и предупреждающе сказала Татьяна.

— Что «Володя»? — загремел Дернов. — Вы бы перед женщиной не позорились, лейтенант! Подумаешь — невеста уехала! Уехала и приедет, никуда не денется.

— Не приедет, — шепотом ответил Кин.

— Что?

— Она не приедет, — уже громче сказал Кин. — Она сказала об этом сегодня утром. Она... не может здесь...

Дернов подошел к Кину и положил руку на его спину.

— Извини меня. Но, грешным делом, я догадывался об этом. Не собираюсь тебя успокаивать, но, может быть, так даже лучше, Сергей.

Господи, думала Татьяна, что он мелет? Почему это «так лучше»? У нее голова шла кругом — и от жалости к Кину, и от злости на Галю, — приехала фифочка, поглядела, не понравилось, и вся многолетняя любовь побоку! А если так, то тогда, может быть, действительно лучше...

— Погодите, — сказала она. — Что у вас произошло?

— Что произошло? — переспросил Кин, откидываясь и прижимаясь к дверному косяку. Он старался выглядеть спокойным, но было видно, как тяжело дается ему это спокойствие. — Ничего не произошло. Четыре счастливых дня... А сегодня Галя сказала, что ничего не получится, что здесь можно сойти с ума и что она знала это давно... Она приезжала проститься со мной.

Все-таки он был молодец, Кин. Можно было только догадываться, как ему тяжко сейчас, но он здорово держался. То, что он сразу пришел к Дерновым, было понятно — он не мог остаться один на один с тем, что так неожиданно обрушилось на него. Ему надо было выговориться, с кем-то поделиться, а ближе Дерновых у него сейчас не было никого.

— Короче говоря — все!

— Идем, Сергей, — сказал Дернов, снова положив руку на спину лейтенанта, как бы стараясь помочь ему подняться. Кин медленно поднялся. Дернов обернулся к Татьяне. — Может быть, ты поедешь в Ленинград не через две недели, а завтра? Сегодня-то не успеть, машина ушла.

— Да, — кивнула Татьяна. — Я поеду к ней завтра, Сережа...


В Ленинград она приехала в пятницу вечером и только на минуту забежала домой, оставить вещи. Отца не было — должно быть, уехал в интернат за Володькой-маленьким. Ей некогда было даже осмотреться в комнате. Она только заметила какие-то новые игрушки, аккуратно разложенные на диване явно в расчете на Володькин восторг. Дед его слишком балует. Но разговаривать с ним на эту тему — пустое дело.

Татьяна спешила. Ехать ей было недалеко — на Петроградскую. Галя жила в большом сером доме возле мечети. Только бы застать ее дома. Сегодня пятница, вполне может куда-нибудь уйти. Но Галя была дома. Она сама открыла дверь и отступила в прихожую, впуская нежданную гостью. Впрочем, Татьяне показалось, что она ничуть не удивлена ее приходом — не удивлена, но и не обрадована.

— Кто там, Галочка?

— Это ко мне.

В прихожую не вошла, а выкатилась маленькая, толстая аккуратная старушка и заулыбалась, закивала Татьяне, будто они были знакомы давным-давно. И кошка — тоже круглая, с задранным хвостом — начала тереться о Татьянины ноги.

— Поставь, пожалуйста, чайник, бабушка, — сказала Галина. — Вы же собирались через две недели, кажется?

— Я приехала к вам, Галя.

— Хорошо, — кивнула та. — Раздевайтесь и проходите. Правда, я не понимаю, зачем это вам нужно.

Она пропустила Татьяну в большую, светлую комнату. Потом, позже, Татьяна не могла вспомнить эту комнату, такое было напряжение. Она помнила только, что там было тепло, уютно, и кресло, в которое она села, оказалось мягким — в нем можно было утонуть.

— Мне это нужно, — сказала Татьяна, — потому что вы можете ошибиться, а ошибка окажется слишком дорогой. Разве я могла не приехать?

Галя закурила. Там, на заставе, Татьяна не видела, чтобы она курила. Или тоже нервничает сейчас? Она курила, охватив рукой плечо, и казалось, что долгое молчание не случайно — она будто бы подбирает какие-то слова, подбирает мучительно, потому что ей вовсе не хочется говорить с этим чужим, в сущности, человеком, бог весть зачем пытающимся вторгнуться в ее жизнь.

— Как Сережа? — спросила она.

— Вы, наверно, догадываетесь как.

Вдруг Галина быстро прошлась по комнате и остановилась перед Татьяной.

— Да поймите же вы, — почти выкрикнула она, — что все это не то и не так! Школьная любовь, записочки, свидания, потом он уехал в свое дурацкое училище — как же, романтика, самая мужская профессия! — а я должна ломать из-за этого свою жизнь? Не хочу!

После долгого молчания ее будто бы прорвало, и она, конечно, не старалась выбирать слова. Она открывалась перед Татьяной так, как не открывалась там, на заставе, перед Кином, жалея его и стараясь быть мягче.

— Вы скажете, что вы-то смогли? Значит, я хуже вас — ладно, пусть будет так. А может быть, все наоборот, и это вас вполне устроила такая жизнь.

— Минимум запросов? — усмехнулась Татьяна.

— Если хотите — да. Господи, домишко стоит среди леса, снег в сентябре, тишина такая, что с ума можно спятить — нет, вы, конечно, героиня, и я только преклоняюсь перед вами. Но дело не в этом. Я скажу вам то, что побоялась сказать ему, Сергею.

Она остановилась. Видимо, ей надо было подумать — говорить ли всю правду до конца или все-таки что-то скрыть.

— Я знаю, — кивнула Татьяна. — Что вы не любите его.

— Да.

Галина не удивилась, что Татьяна угадала это. Просто она обогнала Галю в этом признании. Так даже лучше — не надо говорить самой.

— Да, потому что я стала взрослой. А вы не вспоминаете с улыбкой свои школьные романы? Сергей, если хотите, тоже придумал себе эту любовь.

— Ну нет, — тихо сказала Татьяна. — Не надо его так оскорблять, Галя. Но если вы его действительно не любите, тогда, конечно...

Она попыталась встать, но не так-то легко было выбраться из этого кресла: оно словно держало попавшего в него. Кресло-капкан.

— Погодите, — сказала Галя. — Я же знаю, что вы все равно расскажете ему о нашем разговоре с подробностями. Так вот, я могла бы написать ему, и этим все кончилось. Я приехала. Не потому, что я еще во что-то верила, на что-то надеялась: я знала, что верит и надеется он, и не приехать было бы подлостью. Но я не смогла сказать ему все, до конца... Просто не хватило силенок. Сейчас ко мне должны прийти, и, надеюсь, вы все поймете.

— Я все поняла. — Татьяна все-таки выбралась из этого кресла. Теперь они стояли друг перед другом. Татьяна была ниже Гали, но ей казалось, что она смотрит на Галю сверху вниз. — Мне жалко вас, Галя, и совсем не жалко Сережу. Мой муж прав — так даже лучше.

Она пошла к дверям, Галя не тронулась следом. Старушка выкатилась из кухни: «Да куда же вы, чайник уже закипает». Она сказала: «Спасибо» — и надела пальто. Круглый кот с хвостом-палкой терся о ноги и урчал от удовольствия. Галя все-таки показалась в дверях.

— Прощайте, — сказала Таня. Галя не ответила и все охватывала плечи руками, будто ей было холодно.

Татьяна шла по Кировскому проспекту домой. Ехать в автобусе не хотелось, хотя отец и Володька-маленький уже дома. Она шла и думала, что так действительно лучше для Кина. Перемучается, переболеет, переживет и все равно найдет свою любовь — ту, которую не спугнет ни одиночество, ни пограничная тишина, ни домик в лесу, по самые окна занесенный снегом, ни напряжение ожидания. К настоящей любви все это не имеет ровным счетом никакого отношения. Это она знала уже давно — и навсегда.


Загрузка...