1 Мифология родословия

В. В. Набоков Пушкин и Ганнибал

Версия комментатора

(Вступительная статья и публикация В. П. Старка, перевод с английского Г. М. Дашевского, примечания Н. К. Телетовой).


Статья «Пушкин и Ганнибал» была напечатана в английском журнале «Encounter» в июле 1962 г.[1] В переработанном виде Набоков включил ее в комментарий к роману «Евгений Онегин», вышедшему в его переводе в 1964 г.[2] Набоков сам указывает время написания статьи — это 1956 год, год завершения многолетнего труда над переводом и комментированием пушкинского романа. 15 марта 1956 г. Набоков пишет из Гарварда сестре Елене Владимировне: «Здесь я бешено доканчиваю моего огромного „Онегина“»[3]. В первых числах июля того же года он поселился в г. Итаке, приступив к чтению лекций по русской литературе в Корнелльском университете. Здесь и была закончена статья, начатая в Гарварде. Во вступлении к своему «очерку» писатель сообщает, что «появлением своим он обязан нескольким лишним часам, проведенным в великолепных библиотеках Корнелльского и Гарвардского университетов…».

Статья посвящена загадкам, связанным с легендарной историей прадеда Пушкина А. П. Ганнибала. Суметь разгадать то, что не удалось другим, всегда составляло для Набокова особое наслаждение — страсть эта родовая, унаследованная от дядюшки В. И. Рукавишникова, «мастера разгадывать шифры на пяти языках»[4]. В сочетании со способностью писателя «заклинать и оживлять былое» эта страсть культивировалась Набоковым и проявилась во всех его романах. Направленная на решение ганнибаловских загадок, она дала неожиданный результат. Стремление досконально откомментировать единственное косвенное упоминание Пушкиным своей африканской прародины в строфе L главы первой «Евгения Онегина» и его примечание 11 к роману привели Набокова к необходимости написания обстоятельной полемической статьи, далеко выходящей за рамки даже его собственных пространных комментариев к роману. Решение частной прикладной задачи трансформировалось в самостоятельный научный поиск. Возможно, этого не произошло бы, будь в распоряжении исследователя Набокова, как некогда и в распоряжении исследуемого им Пушкина, документально подтвержденный биографический материал, касающийся А. П. Ганнибала. Но, как писал Пушкин, «по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейственным преданиям» (VI, 655). Столь шаткое основание для серьезных изысканий послужило рождению многочисленных легенд, непроверенных датировок, мифических вех в биографии Арапа Петра Великого. Во власти подобного мифотворчества оказался прежде всего сам Пушкин, а вслед за ним ряд биографов поэта, начиная с П. В. Анненкова и заканчивая нашими современниками.

Источником всех находок, но также и всех ошибок относительно жизни А. П. Ганнибала Набоков справедливо считает так называемую его «Немецкую биографию», которой пользовались Пушкин и его комментаторы. Набоков первым столь скрупулезно разбирает это творение зятя Абрама Петровича, А. К. Роткирха, чье авторство не было ему известно[5]. Тем не менее, гениальный стилист, переводя текст на английский и анализируя его, предсказал прибалтийское происхождение составителя биографии Ганнибала: «В немецком языке, по-моему, узнается житель Риги или Ревеля. Возможно, автором был кто-то из ливонских или скандинавских родственников госпожи Ганнибал (урожденной Шеберг)». Также не видев никогда ни в натуре, ни даже в цветной репродукции портрета, хранившегося в Петербурге и столетие считавшегося изображением Ганнибала[6], Набоков за четверть века до разрешения у нас спора по этому поводу указал на ошибочность такой атрибуции. Статья о Пушкине и его прадеде демонстрирует ряд других его провидчески ясных открытий, подкрепленных логикой проникновенного исследования.

Необходимым условием поиска для Набокова является отказ от груза заключений своих предшественников, как бы авторитетны они ни были в чьих-то глазах. Раскованность Набокова, свобода от всяческих шор позволяют ему сделать то, чего не смогли сделать другие. И, конечно, нужны долгие недели кропотливого труда, чтобы продраться сквозь дебри десятков порою многотомных сочинений географов, этнографов, путешественников, посетивших в разные времена родину Ганнибала. Но Набоков не был бы самим собой, если бы не завуалировал трудоемкость поиска, небрежно сведя его к «нескольким часам».

Чем же, по мнению Набокова, мог быть оправдан такой труд или, иначе говоря, чем же тема «Пушкин и Ганнибал» так привлекла его внимание? Ответов на этот вопрос может быть несколько. Главный из них мы найдем на страницах его автобиографической исповеди «Другие берега»: «Выговариваю себе право тосковать по экологической нише — в горах Америки моей вздыхать по северной России»[7]. Налицо перифраз 11–12-го стихов той самой строфы L главы первой «Евгения Онегина»:

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России…

(VI, 26)

Строфа L отражает тогдашнее состояние духа Пушкина, высланного на юг России, — оно оказалось близким Набокову, оторванному от родины. Тема изгнанничества, мотив тоски по родине, звучащие в пушкинских стихах, перерабатываются Набоковым, наполняясь новыми оттенками. Строфа из «Евгения Онегина», приведенная полностью, открывает собою очерк Набокова. Вложенная им в уста Абрама Ганнибала[8], она приобретает характер монолога, а в своей оторванности от основного текста — прямоту авторского (в данном случае набоковского) высказывания. Набоковские сны о России «на чужбине, ночью долгой», воспоминания о петербургском утраченном рае, отцовском особняке, усадебном парке параллельны воспоминаниям Ганнибала о «роскошной жизни отца», свободе «под фонтанами отеческого дома».

Не следует забывать и того, что представителю древнего русского дворянства Набокову, как и Пушкину, была небезразлична история предков. Как и Пушкин, ввиду недостатка исторических сведений о своем роде, он вылавливает их, где только может, а «семейственные предания» и в набоковском случае восполняют отсутствие письменных источников. В «Других берегах» Набоков замечает: «Восемнадцати лет покинув Петербург, я (вот пример галлицизма) был слишком молод в России, чтобы проявить какое-либо любопытство к моей родословной; теперь я жалею об этом — из соображений технических: при отчетливости личной памяти неотчетливость семейной отражается на равновесии слов»[9]. Именно эту «неотчетливость» отмечает Набоков у Пушкина в романе «Арап Петра Великого» и в «<Начале автобиографии>». Анализируя пушкинские математические расчеты возраста Ганнибала на полях «Сокращенного перевода Немецкой биографии», Набоков наблюдает тщетные попытки поэта уточнить ее данные и приходит ему на помощь.

Преодолевая нагромождения несуразиц «Немецкой биографии», Набоков пытается уточнить происхождение Ганнибала, место его рождения, историю с сестрой, обстоятельства привоза его в Россию, обучения во Франции в другие моменты запутанной жизни Абрама Петровича. Он многое проясняет в нашем приблизительном знании о пушкинском предке, делает тонкие психологические выводы на основании своих находок.

Одно из самых интересных наблюдений Набокова заключается в том, что Пушкин ни разу не упомянул о хорошо ему известном, в частности из «Немецкой биографии», абиссинском происхождении своего прадеда. Причина видится ему в том, что при упоминании Абиссинии тотчас могла возникнуть нежелательная ассоциация с популярным тогда романом английского писателя С. Джонсона «История Расселаса, принца абиссинского» (1759), переведенным на русский язык в 1795 г., а также широко известным в России по многочисленным французским переводам[10]. Пушкину вполне хватало истории с «негритянским принцем» из булгаринского пасквиля 1830 г. Ф. В. Булгарин писал: «Рассказывают анекдот, что какой-то поэт в Испанской Америке, также подражатель Байрона, происходя от мулата или, не помню, от мулатки, стал доказывать, что один из предков его был негритянский принц»[11].

Булгаринский «принц» вполне мог иметь своим предшественником «абиссинского принца» из романа С. Джонсона. В пользу такого предположения говорит то, что ко времени появления этого выпада Булгарина поэт успел опубликовать о своем предке только 11-е примечание к строфе L первой главы «Евгения Онегина», цитируемое и анализируемое Набоковым. О княжеском происхождении Ганнибала в нем не говорится ни слова. Набоков намекает в своей статье (не располагая, конечно, точными доказательствами), что сама «Немецкая биография» имеет в качестве своего литературного источника «Расселаса» Джонсона. Действительно, смутные детские воспоминания Ганнибал мог «освежить» чтением этого романа во французском переводе 1760 г. Зять же и составитель его биографии А. К. Роткирх имел возможность воспользоваться также и немецким переводом «Расселаса», сделанным Ф. Шиллером и изданным в 1785 г.[12] Заметим, что подлинник «Немецкой биографии» написан на бумаге 1786 г.

Знакомство самого Пушкина с этим английским романом для Набокова несомненно. Джонсона Пушкин упоминает несколько раз в связи с его разоблачением литературной мистификации Макферсона (XI, 281; XII, 147, 388). «Расселас» имелся в библиотеке поэта[13].

Герой романа, сын правителя Абиссинии, воспитывается вместе с другими своими братьями и сестрами в роскошной долине, окруженной неприступными горами. Стремясь познать большой мир за пределами райского сада — плена, уготованного ему традицией и отцом, Расселас вместе с учителем и любимой сестрой, которая преданно следует за ним, совершает побег из долины, пробив в каменной толще ход, берущий начало в пещере. Пещера становится символом свободы. Как видим, здесь содержатся очевидные параллели с текстом «Немецкой биографии», пушкинского 11-го примечания и «<Начала автобиографии>». Заметим попутно, что некоторые из мотивов романа, в частности мотив «дома-рая» и «любимой сестры», имеют автобиографический обертон и для самого Набокова: они связаны с воспоминаниями петербургского детства и эмигрантской юности. Не объясняется ли столь пристальное внимание Набокова к книге Джонсона также и тем, что она входила в круг его детского чтения? Во всяком случае, замкнутый мир детства и юности принца Расселаса слишком прозрачно ассоциируется с обособленным от всего окружающего миром, в котором прожил первые восемнадцать лет своей жизни Набоков.

В «Заключении» своего очерка Набоков дает неожиданный пассаж — своеобразный ход конем (прием чисто набоковский): разобрав все версии происхождения Ганнибала, он пишет, что «современник доктора Джонсона, прадед Пушкина, родился практически в долине „Расселаса“, у подножия совмещенного памятника эфиопской истории и французской нравоучительной литературе XVIII в.», что Абрам Ганнибал приходился внуком «Расселасу доктора Джонсона» и его реальному прототипу князю Селасу, а «абиссинская дева Кольриджа» из поэмы «Кубла Хан» (также имеющая свой прототип) — жена сына Селаса, прапрабабушка Пушкина. Особая любовь Набокова к Пушкину, постоянное его стремление к «наведению мостов» между ним и собою сказались и в построении этой теории происхождения А. П. Ганнибала: она выведена из общего круга чтения, литературных ассоциаций и схожих биографических сюжетов.

«Мечтаниями» называет Набоков эту свою литературно-этнографическую гипотезу, которая, впрочем, имеет такое же право на существование, как и те, которые родились в лоне «семейственных преданий» Ганнибалов — Пушкиных. Подобным образом закончив научный разбор легенд, мифов и версий, сотворенных до него, Набоков в присущей ему парадоксальной манере закладывает первый камень в основание нового, по-своему пленительного, мифа. При сотворении этого сказочного мифа, симфонического переплетения Джонсона и Кольриджа, Расселаса и Ганнибала, Абиссинии, Америки и России, Пушкина и Набокова ведущим оказывается ностальгический мотив автора:

Это было в России,

это было в раю…

Вот,

гладкая лодка плывет

в тихоструйную юность мою…

Берлин. 8.04.23.

(«Река»)[14]

Опубликованная тридцать с лишним лет назад на Западе, статья Набокова с ее открытиями и оригинальными решениями давних проблем только теперь становится достоянием отечественных исследователей. Рухнула, говоря словами автора «Дара», «идиотская вещественность изоляторов» между двумя берегами. Нам стал доступен Набоков, и наряду с художником мы открываем в нем ученого, пушкиниста, который «болезненно ощущал нехватку» первоисточников и все же сумел, задолго до тех, кому они были доступны, разрешить цепочку загадок в биографии А. П. Ганнибала. Развеяв двухсотлетние легенды вокруг его имени, Набоков заставляет по-новому взглянуть на искания истины, сомнения и ошибки Пушкина в «Арапе Петра Великого», «<Начале автобиографии>» и других обращениях поэта к истории своего знаменитого прадеда.


Нижеследующий очерк, посвященный главным образом таинственному происхождению африканского предка Пушкина, не притязает на разрешение множества трудностей, встречающихся на этом пути. Появлением своим он обязан нескольким лишним часам, проведенным в великолепных библиотеках Корнелльского и Гарвардского университетов, и единственная его цель — привлечь внимание к загадкам, не замеченным или неверно решенным остальными исследователями. Хотя подчас я болезненно ощущал нехватку первоисточников, хранящихся в России (где они недоступны, кажется, даже и местным пушкинистам), я утешаюсь тем, что любые материалы для любых разысканий гораздо легче достать в учреждениях этой страны, чем в недоверчивом полицейском государстве. Это укороченный вариант более пространного научного исследования.


Абрам Ганнибал

Придет ли час моей свободы?

Пора, пора! — взываю к ней;

Брожу над морем, жду погоды,

Маню ветрила кораблей.

Под ризой бурь, с волнами споря,

По вольному распутью моря

Когда ж начну я вольный бег?

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии

И средь полуденных зыбей,

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.

«Евгений Онегин»[15]

В примечании Пушкина к «Евгению Онегину»[16], основанном прежде всего на рукописной «Немецкой биографии»[17] его прадеда с материнской стороны, сказано: «Автор, со стороны матери, происхождения африканского. Его прадед Абрам Петрович Аннибал[18] на 8 году своего возраста был похищен с берегов Африки и привезен в Константинополь. Российский посланник, выручив его, послал в подарок Петру Великому, который крестил его в Вильне. Вслед за ним брат его приезжал сперва в Константинополь, а потом и в Петербург, предлагая за него выкуп; но Петр I не согласился возвратить своего крестника. До глубокой старости Аннибал помнил еще Африку, роскошную жизнь отца, 19 братьев, из коих (sic! — В. Н.) он был меньшой; помнил, как их водили к отцу, с руками, связанными за спину, между тем как он один был свободен и плавал под фонтанами отеческого дома; помнил также любимую сестру свою Лагань, плывшую издали за кораблем, на котором он удалялся.

18-ти лет от роду Аннибал послан был царем во Францию, где и начал свою службу в армии регента; он возвратился в Россию с разрубленной головой и с чином французского лейтенанта. С тех пор находился он неотлучно при особе императора. В царствование Анны Аннибал, личный враг Бирона, послан был в Сибирь под благовидным предлогом. Наскуча безлюдством и жестокостию климата, он самовольно возвратился в Петербург и явился к своему другу Миниху. Миних изумился и советовал ему скрыться немедленно. Аннибал удалился в свои поместья, где и жил во все время царствования Анны, считаясь в службе и в Сибири. Елисавета, вступив на престол, осыпала его своими милостями. А. П. Аннибал умер уже в царствование Екатерины, уволенный от важных занятий службы с чином генерал-аншефа на 92 году от рождения, в 1781 году[19].

Сын его генерал-лейтенант И. А. Аннибал принадлежит бесспорно к числу отличнейших людей екатерининского века (ум. в 1800 году).

В России, где память замечательных людей скоро исчезает, по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейственным преданиям»[20].

По линии русского дворянства имя Пушкиных прослеживается до родившегося в начале XV в. Константина Пушкина, младшего сына некоего Григория Пушки. От Константина идет прямая нисходящая линия к Петру Пушкину (умер в 1692 г.), предку обоих родителей нашего поэта (прадед по отцовской линии его отца и прапрадед его матери по материнской линии)[21].

Основные документы, касающиеся происхождения Абрама Ганнибала, суть следующие.

«Прошение»: канцелярская копия прошения, в феврале 1742 г. (т. е. в царствование Елизаветы, дочери Петра) поданного генерал-майором Абрамом Ганнибалом, обер-комендантом Ревеля, или Реваля (ныне Таллинн), города на северо-западе России, в Сенат о пожаловании ему дворянского диплома и герба[22].

«Немецкая биография»: С. 40–45 рукописи, приблизительно в 4000 слов длиной (рукопись зарегистрирована в Государственной библиотеке им. Ленина в Москве как Тетрадь 2387А и представляет собой пачку листов, сшитых полицией в книгу сразу после смерти Пушкина[23]), содержащие анонимную биографию Абрама Ганнибала, написанную неразборчивым готическим почерком на развязно-бойком, но не слишком грамотном немецком. Все, что мы знаем об этой «Немецкой биографии» (рукописи которой я не видел), сводится к следующему: она написана после смерти Абрама Ганнибала (1781)[24]; в ней есть подробности, вроде отдельных имен и дат, которые мог помнить только Ганнибал; и при этом в ней много такого, что противоречит или историческим документам (например, прошению самого Ганнибала), или простой логике и явно вставлено биографом с расчетом подправить историю, заполнить все ее пробелы и истолковать выгодным для героя (хотя, в сущности, нелепым) образом то или иное событие его жизни. Поэтому я считаю, что, кто бы ни сплел это гротескное изделие, он (или она) своими глазами видел (а) какие-то автобиографические наброски самого Ганнибала. В немецком языке, по-моему, узнается житель Риги или Ревеля. Возможно, автором был кто-то из ливонских или скандинавских родственников госпожи Ганнибал (урожденной Шеберг). Скверная грамматика, по-видимому, исключает авторство профессионального генеалога[25].

Пушкинское примечание к «Евгению Онегину», основанное преимущественно на этой биографии, но с деталями, прибавленными или из семейных преданий, или из романтических фантазий, уже приводилось.

Есть еще четыре документа, сами по себе любопытные и важные, но нашу тему нисколько не проясняющие: (1) анонимный, топорный и неполный русский перевод «Немецкой биографии» на с. 28–29 и 56–58 той же Тетради 2387А[26], записанный пушкинским почерком, вероятно, в октябре 1824-го и, бесспорно, не позже конца года, но, судя по неотесанности стиля, под диктовку кого-то, лучше, чем он, владевшего немецким, и испещренный пушкинскими пометами на полях; (2) весьма краткое curriculum vitae[27], написанное или кому-то продиктованное стареющим Петром Ганнибалом[28], когда он жил в своем Петровском недалеко от пушкинского Михайловского[29]; (3) несколько слов об Абраме в генеалогических заметках, составленных Пушкиным в начале 1830-х годов и известных под названием «Родословная Пушкиных и Ганнибалов», где касающийся Ганнибала короткий отрывок начинается словами: «Дед ее матери был негр…», и (4) сквозящие за вымыслом факты в неоконченном историческом романе Пушкина (1827), состоящем из шести глав и начатой седьмой, изданном посмертно под названием «Арап Петра Великого» (1837), где Абрам выведен как Ибрагим (турецкая форма имени Авраам).

Хронологических данных о происхождении и юности прадеда у нашего поэта не было. Приступая к историческому роману «Арап Петра Великого» (1827), Пушкин попытался вычислить годы рождения и смерти Ганнибала по скудным и разноречивым данным «Немецкой биографии» (с. 28, считая в порядке, в каком листы были посмертно сшиты)[30]; поэт сосчитал, что раз в 1725 г. Абраму было двадцать восемь (что ко времени смерти давало ему только восемьдесят четыре года), то годом его рождения должен быть 1697 и девятилетним (в согласии с утверждением «Немецкой биографии», которая, наверное, и спровоцировала эти подсчеты) его привезли в Россию в «1708» (или простая описка вместо верного 1706, или умышленный просчет). Подобно многим великим людям, математиком Пушкин был усердным и никудышным.

В другом невразумительном подсчете — вверху четвертой страницы продиктованного ему сокращенного русского перевода «Немецкой биографии» (2387А, с. 56) — наш поэт, видимо, пробовал найти дату рождения Ганнибала, если тому, предположим, было не двадцать восемь, а двадцать шесть лет в 1725 г. Он увидел, что выходит 1699, и, прибавив девять, получил искомый «1708», т. е. тот год, когда, по его мнению, Ганнибал был крещен сразу по приезде в Россию.

В загадочной записи в правом углу второй страницы (2387А, с. 57): «привезен (в Константинополь. — В. Н.) <1>696», — очевидно, подведен итог подсчетам, основанным на словах «Немецкой биографии», будто из Абиссинии Ганнибала увезли семилетним, а умер он в девяносто два года. Неизвестно, как Пушкин справился с досадным математическим следствием: выходило, что маленький мавр провел в серале у султана десять лет и в Москве перед царем предстал семнадцатилетним детиной[31].


Происхождение Ганнибала

В начале «Немецкой биографии» говорится: «Awraam Petrowitsch Hannibal war <…> von Geburt ein Afrikanischer Mohr[32] aus Abyssinien»…[33]

Следовательно, это обстоятельство было Пушкину (записавшему русский перевод) известно, но в собственных заметках он ни разу, говоря о своем предке, не уточняет места его рождения.

Алексей Вульф в дневниковой записи вспоминает, что 15 сентября 1827 г. в Михайловском Пушкин показывал ему «только что написанные первые две главы романа в прозе[34], где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын Абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил»[35].

В русском переводе «Немецкой биографии» незнакомец, диктовавший нашему поэту, передает «Afrikanischer Mohr» выражением «африканский арап». Да и сама «Немецкая биография» в дальнейшем изложении именует Ганнибала «Neger».

Абиссинцы (они же эфиопы в строгом смысле) цвет кожи имеют от смуглого до черного. Их тип есть семито-хамитская часть кавказской расы, и негроидные черты настолько преобладают у иных племен, что в подобных случаях применим и обобщенный термин «негр»; но, отвлекаясь от этих соображений (к которым я вернусь в конце заметок), отметим, что рядовой европеец того времени — в том числе, как видно, и сам Абрам Ганнибал — в обиходной речи отнес бы к «неграм» или к «арапам» («арап» — обратите внимание на последнюю согласную) любого более или менее темнокожего африканца, если он не египтянин и не араб.

В кратком curriculum vitae со страшными ошибками против правописания, которое Петр Ганнибал написал или, скорее, продиктовал, уже впадая в маразм (вероятно, осенью 1825 г., когда, судя по всему, его навещал поэт), утверждается: «Отец мой <…> был негер, отец его был знатного происхождения, то есть владетельным князем, и взят во омонаты[36]. Отец мой Константинопольского двора, из оного выкраден и отослан к государю Петру I-вому»[37].

«Немецкая биография» продолжает так:

«Он был <…> сын одного из тамошних могущественных и богатых влиятельных князей, горделиво возводящего свое происхождение по прямой линии к роду знаменитого Ганнибала, грозы Рима. Его отец был вассалом турецкого императора или Оттоманской империи; вследствие гнета и тягот он восстал в конце прошлого века с другими абиссинскими князьями, своими соотечественниками и союзниками, против султана, своего государя; за этим последовали разные небольшие, но кровопролитные войны; однако же в конце концов победила сила, и этот Ганнибал (Абрам. — В. Н.), младший сын владетельного князя, на восьмом году жизни был с другими знатными юношами отправлен в Константинополь в качестве заложника. Собственно, по молодости лет, этот жребий должен был миновать его. Однако, так как у его отца, по мусульманскому обычаю, было много, и даже чуть ли не тридцать, жен и соответственно этому множество детей, эти многочисленные старые княгини с детьми, объединенные стремлением спасти себя и своих, нашли способ хитростью и интригами почти насильно посадить его, как младшего сына одной из младших княгинь, не имеющей при дворе достаточно приверженцев, на турецкий корабль и поручить его предназначенной ему судьбе»[38].

Я намерен показать, что в 1690-е годы, в те времена, о которых идет речь, вассалом Оттоманской порты не был ни один абиссинец и не было среди абиссинских князей ни мусульман, ни таких, кого могли бы заставить платить Константинополю какую бы то ни было дань. Обсудим и «грозу Рима». Но прежде чем я попробую распутать всю эту неразбериху, взглянем на географическую ситуацию.


Место рождения Ганнибала

В «Прошении» Абрама Ганнибала (1742) есть следующие сжатые, но важные сведения: «Родом я, нижайший, из Африки, тамошнего знатного дворянства, родился во владении отца моего в городе Лагоне[39], который и кроме того имел под собою еще два города».

Заслуживает внимания то, что конкретная область Африки в «Прошении» не названа. В силу сказанного в «Немецкой биографии» я принимаю, что упомянутый город расположен в Абиссинии. Как я уже говорил, местный падеж не дает ключа к правописанию именительного; мало этого, еще и смехотворная русская привычка передавать и «h» и «g» с помощью русской «гаммы» лишает нас возможности узнать, выглядит ли это африканское название в латинской транскрипции[40] как «Lagon», «Lahon», «Lagona», «Lahona», «Lagono» и «Lahono». Я подозреваю, что верной транскрипцией неведомого оригинала будет «Lahona», но далее буду обозначать это место буквой «L». Сильно смущает сходство имени сестры Ганнибала, упомянутой в «Немецкой биографии», с названием его родного города, встречающегося только в прошении. Я не нашел — в пределах тесного круга моего чтения — ни одного случая, чтобы абиссинский ребенок получал имя по месту рождения.

По ходу работы, стоящей ниже всякой критики в том, что касается истории, этнографии и географической номенклатуры, увлекающийся антропологией журналист Дмитрий Анучин (1899)[41] сообщает, что, поговорив с французским путешественником Сент-Ивом (Жорж Сент-Ив?) и с профессором Пауличке (речь идет, видимо, о Филиппе Пауличке), он пришел к выводу, что «L» — это город и область, расположенные на правом берегу реки Мареб в провинции Хамазен. У «Логго», предлагаемого Пауличке[42], равно как и итальянской картой 1899 г. (которой я не видал), и у «Лого» Солта[43] (которое нам предстоит рассмотреть) каким-то образом по ходу комментариев и выводов Анучина вырастает хвост сперва в виде «m», а потом и в виде «h», чего не происходит ни с одним из моих «L»; поэтому здесь я с Анучиным расстаюсь и пускаюсь в самостоятельные поиски.

Шарль Понсе[44] (путешествовавший в 1698–1700 гг.) делит Эфиопскую империю на несколько царств (провинций), среди которых имеется и Тигре. Тигре (где правил вице-король «Gaurekos») он делит на двадцать четыре княжества (округа), из которых называет лишь немногие, например «Saravi» («Serawe»), плато на высоте 6000 футов.

Генри Солт, веком позже, делит уже собственно Тигре («обычно именуемое царством Бахарнегаш») на части, составляющие меньше половины числа округов, данного Понсе, называя Хамазен на севере, Сераве к югу от него и крохотный округ Лого еще южнее. Несколько позже, когда Хамазен и Сераве превратились в провинции, Сераве, распространившись или переместившись к реке Мареб, захватила округ Лого и другие небольшие округа.

Где находится Мареб, установить легко, и название этой реки почти не изменяется в отчетах разных путешественников, из которых большинство жило в XIX в. Изучение старинных карт по репродукциям в блестящем труде Альбера Каммере (1952)[45] показывает, что это Мареб у Якопо д’Анжело (он же Аньело делла Скарпериа), Рим, рукопись, ок. 1450; у Мельхиседека Тевенота (по Бальтазару Теллёцу), 1663; у Иова Людольфа, 1683; у Бургиньона д’Анвиля, 1727; у Брюса, 1790 (начерчена в 1772); это Мариб у Фра Мауро, 1460; Марабо у Якопо Гастальди, 1561; Марабус у Ливио Сануто, 1578; Мараб у отца Мануэля де Альмейды, 1645 (набросок ок. 1630). Это и Мораба из отчета Понсе (1704).

Собеседник Анучина или, что вероятнее, сам он спутал два разных места: Лого и Логоте. Сент-Ив, путешествуя, я думаю, во второй половине XIX в., со Столовой горы (Токуле) видел город «Логот» (по русской транслитерации Анучина) в долине Мареба. Во времена Солта (1810) Лого и Логоте (или Леготе) были два разных городка в сопредельных округах: округ Лого севернее и Леготе южнее, причем последнему южной границей служил отрезок реки Мареб — Муннай. Согласно единственному другому автору, говорящему о Логоте (Т. Лефевр, 1846. III. С. 21, 28[46]; его, несомненно, читал французский собеседник Анучина), округ Логоте (Леготе Солта) отделен от округов «Церана» и «Токуле» рекой Белесса (то же самое, что Май Белесса у Солта) — притоком Мареба. Белесса, судя по описанию Лефевра, в сухой сезон теряется, по образцу Мареба, в песках, правда, стоит всего лишь копнуть, чтобы добыть воды в избытке. «Так как долина Логоте весьма нездорова и кишит хищниками (львы, пантеры. — В. Н.), все деревни располагаются на цепи холмов», и жители, которым за водой приходится с безводных высот спускаться в долину, «очень бережно относятся к своим запасам».

Мареб, в своем центральном течении отделяющий, грубо говоря, север Абиссинии от остальной страны, в разное время года и в разных местах своего извилистого русла предстает то яростным потоком, то подземным ручьем, то исчезающей в песках струйкой. Разные его участки имеют (или имели) особые местные названия. Истоки он берет на северо-востоке в пятидесяти милях от Анслейского залива Красного моря; ниже Дебарвы это жалкий ручеек с узким руслом; затем он набухает, изгибается к югу, сворачивает на запад и, вобрав множество рек, стекающих с северных гор, течет на запад к суданской границе, чтобы близ Кассалы уйти в землю, но в самую влажную погоду последние капли добираются до Атбары. В числе мелких северных притоков мы видим Серемай, Белессу и Обель. Последняя есть на карте Бента (1893)[47] и на военной карте США (1943); речку Серемай, протекающую точно к востоку от Обель, упоминает Солт (1814), который, продвигаясь в глубь страны от Красного моря, выехал 5 марта 1810 г. (с. 242) из города Диксан и на другой день прибыл в живописное селение Абха (с. 245):

«7 марта. — Мы поставили палатки в пять утра и прошли около мили на юг, так что холм Кашаат оказался, как и надлежало, к востоку от нас, в каковой точке <…> мы взяли несколько западнее и прошли около восьми миль <…> пока не достигли удобной стоянки на берегу реки, прозываемой Серемай. Река эта прокладывает свой путь по дну небольшой замкнутой долины, со всех сторон окруженной крутыми и каменистыми холмами, в одном из закоулков которой, примерно в миле к востоку, расположен большой город, по названию Лого, от которого взято имя всего округа».

В то время (1810) Лого управлялось мятежным вождем, «который в прошлогоднюю кампанию был усмирен расом»[48] и который попытался задержать и ограбить караван Солта. Ничто не мешает нам считать его четвероюродным братом Пушкина.

Из Лого отряд Солта выступил на юго-юго-запад. «Наша дорога шла <…> по дикой и невозделанной местности; мы пересекли реку Май Белессан <…> и, взойдя на крутой подъем, достигли деревни Леготе <…> Подсчет расстояния, пройденного от последней стоянки (на реке Серемай, милей западнее деревни Лого. — В. Н.), дает около восьми миль». Затем Солт переправился через Мареб и шел к югу до «совершенно отвесной» горы (Дебра Дамо), «которая в древнейшую эпоху абиссинской истории служила местом заключения младших родов царской фамилии» (с. 248), в каковой точке Солт вспомнил «прекрасный и назидательный роман» доктора Джонсона. Имеется в виду пресная книга Самюэля Джонсона «The Prince of Abyssinia» или (в последующих изданиях) «The History of Rasselas, Prince of Abyssinia»[49], которая вышла без имени автора в двух томах весной 1759 г., когда читатели ухитрялись находить поэзию и дарование в плоской фельетонности вольтеровых «Сказок». Еще раньше (в 1735 г.) Джонсон ради нескольких шиллингов перевел «Историческое путешествие в Абиссинию Р. П. Жерома Лобо» Иоахима Ле Грана[50]. С каким удовольствием думаешь о том, что в один день Солт мог повидать и место рождения пушкинского предка, и место действия повести Джонсона.

Мне удалось отыскать Лого на двух картах: приложенной к труду Солта и менее подробной (взятой, бесспорно, у Солта, но без ссылки на него), поясняющей путевой журнал Сэмюэля Гобата (швейцарского священника, родившегося в 1799 г.), который он вел в 1830–1832 гг.[51] Он лежит милях в сорока пяти к северо-северо-западу от Аксума и милях в пятидесяти к югу от Дебарвы. Я не уверен, что он существует по сию пору; возможно, он сместился вбок, как это часто случалось с абиссинскими селениями.

Нигде на многочисленных картах, составленных до XVIII в., не нашел я и намека на «Лого», «Лагон» или «Лагону», если не считать прозрачных итальянских или испанских описательных терминов для «озера», «канала», «горячего ключа» или «пруда» («lagone»).

Трудность состоит в том, что как раз в нужный период, от последних приездов иезуитов в 1630-е годы, до путешествия Джеймса Брюса в 1770-е, ни один пишущий европеец, кроме Понсе (1698–1700), не навестил северной Абиссинии.

Правда, я подыскал другую кандидатку на роль родины Ганнибала. Солт в начале путевого журнала (1811)[52] упоминает деревню «Лагайна»[53], которую он заметил, идя в северном направлении от «Анталу» (Антало), столицы Тигре-Эндорты, в «Муккулах» (Макалле) в той же провинции. Лагайна эта находится, или находилась, милях в шести от Антало, приблизительно к северо-северо-востоку, и, стало быть, примерно в ста милях к юго-юго-востоку от Лого. Ни на одной карте найти ее я не сумел, но, принимая в расчет сообщение Солта (он только что миновал «живописную деревню Гараке», которую я отождествляю с Гаргарой на военной карте США (1943)), я бы поместил Лагайну на полпути между 39° и 40° восточной долготы и 13° и 14° северной широты. Выступив из «Гараке» и продвигаясь от холма к холму, Солт заметил «справа на склоне, в восточном направлении, довольно большую деревню, называется она Лагайна, от какового места дорога, повернув несколько к западу, повела по более возделанной местности, густо усаженной акацией и кустарником…»[54]. Почему бы не счесть эту Лагайну, а не Лого или Логоте, той самой Лагоной или Лахоной из «Прошения» Ганнибала? Были, наверное, и другие, сходно звучащие названия (скажем, от корня «лахам»). В итоге я склонен признать, что вопрос о точном месте «L» остается нерешенным, но я думаю, что она находилась в северных областях Абиссинии, где мы брели, подымая книжную пыль, вслед за мулами и верблюдами дерзких караванов.


Сестра Ганнибала

Коснувшись интриг старших жен, сумевших переправить сына младшей княгини к туркам, «Немецкая биография» продолжает: «У его единственной единоутробной сестры Лагани[55], бывшей на несколько лет его старше, нашлось достаточно мужества, чтобы воспротивиться этому насилию. Испытав все средства, но принужденная наконец уступить большинству, она, все еще в надежде вымолить или выкупить за свои драгоценности свободу возлюбленного брата, проводила его до борта этого кораблика; однако видя, что все усилия ее нежности бесплодны, она бросилась в отчаянии в море и утонула. И до конца дней своих проливал достопочтенный старец Абрам слезы, вспоминая об этой нежнейшей дружбе и любви, так как, несмотря на его чрезвычайную молодость в момент трагического исхода, это печальное воспоминание вставало перед ним как новое, во всех подробностях каждый раз, что он думал о сестре; нежность сестры заслуживала этой слезной жертвы: ведь она так отчаянно боролась за его свободу и оба они были единственными детьми своей матери»[56].

Пушкин в примечании к изданию «Евгения Онегина» 1825 г. явно исправляет «Немецкую биографию», говоря: «<Абрам> помнил также любимую сестру свою Лагань, плывшую издали за кораблем, на котором он удалялся».

Как я уже говорил, здесь Пушкин беспечно подчиняется русской традиции передавать латинское «h» русской «гаммой» (так что «Henry», например, превращается в «Генри», a «Heine» надевает маску «Гейне»). Более того, он хочет дать женское окончание имени с последним согласным (что по-русски для женского имени немыслимо), приставив к нему «мягкий знак» (апостроф в английской транслитерации).

Удаляющийся корабль, за которым плыла — слегка опережая романтическую эру — пылкая сестра, можно бы, конечно, сократить до тростникового парома на разлившейся реке; да и все происшествие циник бы отбросил как небылицу из разряда тех, которые старость принимает за подлинные события; но есть причина, по которой этот случай заслуживает внимания: имя «Lahann» мне представляется звучащим вполне по-абиссински[57].

Вообще говоря, имена на «L» и особенно на «La» в абиссинских хрониках попадаются сравнительно редко. Словари говорят, что в амхарском есть мужское имя «Лайахан»; в годы правления короля Бахафа (1719–1728) жил генерал по имени Лахен, скончавшийся около 1728 г. в бытность губернатором Хамазена.

Мы не знаем, ни сколько лет было расу Фаресу, губернатору Тигре, в 1690-е годы, ни числа его жен или наложниц. Но нам известно, что в ту пору рас Фарес был уже в летах, а также знаем из хроник (Бассе, XVIII, 310)[58], что его молодую жену, умершую, самое позднее, в 1697-м, звали Лахиа Денгел или Лахья Денгел (что на тигре означает «красота Девы») — поразительно похоже на имя девушки, которая могла быть ее дочерью.


Родословная Ганнибала

Чтобы понять разнообразные невероятности и нелепости «Немецкой биографии», стоит вкратце припомнить историю Абиссинии.

Евангелие в ней было впервые проповедано около 327 г. от Рождества Христова Фруменцием (ок. 290 — ок. 350), уроженцем Финикии, которого рукоположил в епископы Аксума Афанасий Александрийский. Слух об этой первобытной империи, столь близкой к Аравии, столь далекой от Рима, долго шел до Западной Европы. Первые надежные сведения доставил удачный исход злосчастных странствий, в которые пустились иезуиты-миссионеры, не убоясь неведомых ужасов баснословной страны, в надежде на святые утехи, которые заключались в раздаче образков с истинными кумирами и в тайном перекрещивании туземных детей под благочестивым предлогом медицинской помощи. Из этих храбрецов одни преуспели в мученичестве, другие — в составлении карт. В XVI в. португальские войска помогли абиссинцам избавиться от сравнительно краткого мусульманского господства, которое началось приблизительно в 1528 г. и длилось до середины века. Однажды, около 1620 г., при короле Суснее португальские иезуиты все-таки обратили абиссинцев в гротескный вид католицизма, захиревший примерно в 1630 г. — с воцарением Фасилидаса, который восстановил прежнюю веру и вернул монофизитскому клиру церкви. Уже в новое время русские с радостным изумлением обнаружили сохранившийся еще в Эфиопии своего рода естественный православный вкус к древнему отшельничеству; а протестантские миссионеры были туземцам подозрительны своим равнодушием к изображениям святых женского пола и крылатых мальчиков.

В единственно интересный нам период — в последние годы XVII и первые XVIII в. — христианами были почти все абиссинцы, т. е. они принадлежали абиссинской церкви, соединившей в унылую, с коптским душком, смесь самые нелепые идеи древних христианских и иудейских священников, приправив их местными дикарскими мерзостями. Несмотря на память о жестоких вторжениях, государство, исходя из коммерческих соображений, терпимо относилось к мусульманам, а также (из спортивного интереса) — и к племенам негров-язычников, таким, как народность Шангалла, к которой принадлежали черные дикари, что населяли в то время область, соседнюю с Лого или даже включавшую его, там, «где река Мареб, миновав Дебарву, течет сквозь густые заросли» (Брюс. 1790)[59]. В конце XVII в. и позже абиссинские короли с упоением отдавались регулярным сафари на этих язычников, и нет ничего невероятного в предположении, что в одной из таких охот и был захвачен предок Пушкина, потом проданный туркам.

К 1700 г. почти стерлись следы мусульманского нашествия, случившегося более полутора веков до того под предводительством Ахмеда ибн Ибрагима эль-Гази, по имени Грань и по-прозвищу Левша, возможно сомалийца. Уже ко времени Иоанна I (ок. 1667–1681) мусульмане, хотя и сохранившие за собой острова у восточного побережья, внутри страны политическую власть потеряли и в абиссинских городах должны были селиться в особых кварталах. Вполне допустимо, что отец Ганнибала был языческим воином или зажиточным мусульманским купцом, равно как и то, что он был местным вождем княжеских кровей, владевшим провинцией или округом; зато совершенно невероятна мысль, будто около 1700 г. всего в 150 милях севернее Гондара, гордой столицы Абиссинии, и меньше чем в 50 милях севернее от священного города Аксума правивший тремя городами абиссинский вельможа мог быть подданным турецкого султана, а значит, и вассалом Оттоманской империи!

Примем теперь, что (1) отец Ганнибала действительно был областным правителем в северной Абиссинии и что (2) воспоминания Ганнибала о «налогах» и «дани» искаженным и туманным образом отвечают каким-то историческим реальностям.

Ганнибал родился в городе, начинающемся на «L», в собственно Тигре или в Тигре-Эндорте, около 1693 г., в правление Иисуса Великого (Иясу I), который наследовал своему отцу Иоанну в 1680 г. (по Бассе) и погиб от руки убийцы, подосланного королевой Мелакотавит (транслитерация французская), желавшей возвести на престол своего сына, Текла-Хаймонота. Проводя лето 1700 г. в Дебарве, тогдашней столице Тигре, Понсе кутил там с двумя областными начальниками: один, по-видимому, был губернатором всей провинции Тигре (барнегас или бар-негус — титул, первоначально значивший «владыка моря», но к началу предыдущего века почти утративший смысл); второй начальник был или временным соправителем, или окружным губернатором.

В хронике, изданной Бассе, встречается рядом с 1700 г. лишь один губернатор Тигре, рас Фарес («рас» или «раз» на гизском языке значит «глава»). Губернатором он стал на одиннадцатом году царствования Иисуса I и к двадцать второму году этого царствования свой пост еще сохранял. Похоже, что в первые годы XVIII в. он получил другую, скорее всего военную, должность, хотя и возвращался то и дело к губернаторству; а второй человек, наверное, управлял в промежутках — и была как раз его очередь, когда Понсе встретил барнегусов вместе. Рас Фарес пережил двухлетнее правление Текла-Хаймонота I и был сослан следующим императором, Теофилом (Тевофлос), правившим три года (ок. 1708–1711), на остров Месрах. Здесь я теряю следы Фареса, который, видимо, в ссылке и умер.

Иисус I (1682–1706) был далеко не бездарным деспотом и могучим охотником, только и думавшим, как бы затравить буйвола или дикаря галла. На семнадцатом году его царствования — т. е. в конце 1690-х (когда Ганнибалу было лет пять-шесть) — чиновничьи поборы и грабеж населения при взимании налогов стали до того возмутительными, что император вызвал из Эндорты и остальных округов всех вельмож и потребовал объяснений. Главной статьей торговли была каменная соль. Под предлогом таможенных сборов чиновники почти подчистую реквизировали у торговцев соль, которую те на ослах привозили в город. Император постановил, что по всей стране должен быть единый соляной налог. Пять мулов, груженных солью облагались налогом в один пласт.

Скандал этот совпал с прибытием в Абиссинию Понсе, и, возможно, что в него были втянуты и рас Фарес, и разные окружные правители провинции Тигре (включая Эндорту). Несомненно, что по такому случаю император еще непринужденнее, чем обычно, вымогал у губернаторов дань — и преспокойно мог приказать им отослать чиновничьих детей ко двору короля франков в качестве образчиков абиссинской знати.


Ганнибал в рабстве

В те дни абиссинцы, кажется, только тем и занимались, что продавали друг друга в рабство. Есть прелестная история про одного абиссинского священника: другой священник, его приятель, присылает ему молодых богословов, одного за другим он сбывает их мусульманскому работорговцу, потом продает друга священника и, наконец, себя самого. В своих «Путешествиях» (1790) Брюс говорит о Диксане, первом пограничном городе, попавшемся ему на пути от Машуа, (Массавы) — прибрежного острова в Красном море. «Диксан выстроен на вершине холма точно по форме сахарной головы» и населен мусульманами и христианами; «единственное занятие представителей обоих вероисповеданий весьма необычно: они торгуют детьми. Христиане привозят тех, кого выкрали в Абиссинии, в Диксан, считающийся надежным местом; там их забирают мавры и везут на знаменитый базар на Машуа, откуда их переправляют в Аравию и Индию»[60].

Понсе сообщает, что к 1700 г. крепкий раб стоил всего десять экю (пятьдесят шиллингов). По словам Эниды Старки[61], в 1880 г. мальчик шел в среднем за двадцать полосок, вырезанных из медного котла. Лет через восемь, в дни «торговца Рейнбоу» (как англичане звали французского экс-поэта Рембо)[62], христианские мальчики из Абиссинии продавались по восьмидесяти левантийских долларов (ок. 150 шиллингов) за душу. Похоже, что до достижения рабочего возраста выгруженные в Аравии или Турции юные африканцы по большей части служили наложниками.

Не знаю, насколько вероятно, чтобы сына вельможи — правителя округа или провинции — прямыми или обходными путями продали в рабство; но есть ясные сведения (например, у Понсе), что в 1700 г. император Иисус смог приказать аристократам — т. е. своим родным, ведь вся знать была с ним в родстве, — послать детей к далекому европейскому двору, что кончилось для неудачливых абиссинских юнцов турецким пленом.

Понсе, французский аптекарь в Каире, которого пригласили в Абиссинию лечить Иисуса I от конъюнктивита, выехал из Каира 10 июня 1698 г. и через Нил и Донголу 21 июля 1699 г. прибыл в Гондар. Император назначил молодого армянского купца (по имени «Мюрат» или, точнее, Мюрад бен Магделюн; сообщается, что он был племянником одного из императорских министров) послом во Францию: ему предстояло сопровождать Понсе в Париж с дарами для короля Людовика XIV, в число даров входили слоны, лошади и «jeunes enfans Ethiopiens»[63], отпрыски знатных семейств.

Возвращаясь в Каир (на этот раз Красным морем), Понсе выехал из Гондара в Массаву 2 мая 1700 г., планируя по дороге остановиться в столице Тигре — Дебарве, куда он и приехал в середине июля, и там поджидать Мюрада, все еще собиравшего животных и детей. Но ожидание затянулось: несколько коней и единственный слон — молодое, еще без бивней, животное — погибли при переходе через горы Сераве, и 8 сентября 1700 г., прождав Мюрада почти два месяца, Понсе выехал из Дебарвы к побережью. Девять дней спустя он достиг того самого острова Массава, 28 сентября отплыл в Джидду и прибыл туда 5 декабря. Поскольку Мюрад все еще мешкал, очередным местом встречи был выбран Суэц на севере Красного моря, куда Понсе отправился 12 января 1701 г. В конце апреля он приехал в монастырь на горе Синай, где месяц спустя его наконец-то нагнал Мюрад, принесший грустную новость: в Джидде «le Roy de la Mecque»[64] (Великий Шериф Саад?) отнял у него высокородных эфиопских детей, собранных Мюрадом для французского короля, и вполне допустимо, что кого-то из них губернатор Мекки (или Джидды) переправил султану Оттоманской империи, Мустафе II, в качестве собственного скромного подарка. Теперь у Мюрада не осталось никого, кроме двух молодых спутников, купленных в пути, в Суакине: «который постарше эфиоп, который поменьше раб (негр? — В. Н.)». Караван Мюрада и Понсе прибыл в Каир в первых числах июня, и там Понсе представился французскому консулу Майе.

В Каире Понсе, которому уже не терпелось попасть во Францию, не поладил ни с Майе, усомнившимся в посольских полномочиях Мюрада, ни с турками, усомнившимися, та ли вера у двух юных рабов (приобретение Мюрада?), которых Понсе захватил с собой. Ле Гран сообщает: «Ага и таможенники <пришли> уведомить его (26 июня 1701 г.), что двое абиссинских слуг, будучи магометанами, подлежат выкупу <…> <Понсе> отвечал, что ежели эти дети магометанской веры», то он лучше подарит их турецкому губернатору Египта. Но вмешался глава местных иезуитов, «охваченный ревностью к спасению обоих детей», и больше Понсе не беспокоили[65]. Удалось ли ему вызволить мальчиков из Каира, мы не знаем. Неясным остается и то, должны ли мы считать этого «jeune esclave Ethiopien»[66], которого Мюрад привез французскому консулу в Каире для отправки во Францию заодно с останками (ушами и хоботом) слоненка, одним из двух мальчиков или же рассматривать его отдельно, как третьего, а может быть, это выражение Понсе должно обозначать их обоих. Этот «petit esclave»[67], уже посаженный на нильскую баржу, которой предстояло отвезти его на корабль, закричал, что он мусульманин, что его увозят силой, что он не хочет ехать к христианам, чем вызвал переполох, вследствие которого турецкие чиновники сняли его с баржи и передали на попечение некоего Мустафы Киайа Каждугли, и после этого Понсе отплыл во Францию. Эпизод этот, кстати, забавно искажен в пересказе Брюса, который пишет, что Понсе, отправляясь во Францию, во время посадки в нильском порту Булаке «беспомощно наблюдал, как купленного им раба, бедного абиссинского парня, которого он вез Людовику XIV <…> янычары сняли с корабля <…> и у него на глазах превратили в мусульманина»[68], — из чего следует, если я верно понимаю мысль Брюса, что мальчик этот был необрезанный язычник-негр, а не христианин-эфиоп, который был бы уже обрезан (на восьмой день после рождения).


Ганнибал в Турции

Описав смерть Лагани при отъезде брата из Абиссинии или из какого-то близлежащего морского порта, «Немецкая биография» продолжает:

«Недолгое время спустя после этого расставания навеки Ганнибал прибыл в Константинополь и был заключен в серале вместе с прочими юными заложниками для воспитания среди пажей султана; здесь он и провел год и несколько месяцев»[69].

Остановимся ненадолго, чтобы оценить хронологическую ситуацию. Мы сейчас увидим, что русскому посланнику юный арап мог достаться только между осенью 1702-го и летом 1705-го и что это вероятнее всего 1703 г. Отсчитывая назад, приходим к следующему выводу.

Путешествие из его родной внутренней Абиссинии (которую Ганнибалу, согласно «Немецкой биографии», пришлось покинуть в семилетием возрасте) в Турцию должно было продлиться гораздо дольше, чем подразумевается в бессмысленной отговорке «nicht lange nach»[70], даже если его отправили кратчайшим в то время маршрутом — из провинции Тигре в северозападную Турцию. Открывался он маршем к красноморскому порту, затем следовало трудное плавание по Красному морю до Суэца, потом еще один сухопутный переход к средиземноморскому порту и, наконец, долгое, чреватое опасностями и морской болезнью плавание в Стамбул. Учитывая трудности мореходства и обилие неизбежных задержек, приходится отвести на все путешествие по крайней мере год — а может, и больше, если взять в расчет, что Ганнибала могли послать в Турцию не морем, а караванным путем через Аравию и Сирию. Иными словами, если к 1703 г. он прожил в Константинополе около полутора лет[71], т. е. с конца 1701 г., то родину он покинул в 1700 г.

Тут нам надо выбрать одну из возможностей: (1) или мальчик попал на константинопольский невольничий рынок в ходе обычной работорговли, или (2) его, как утверждает «Немецкая биография», тайно переправили из султанского сераля русскому послу с помощью великого визиря.

Принимая первое предположение, можно сказать только следующее: или агент русского посла подталкивал своего наемщика к большей щедрости, изображая молодого раба дворцовым узником благородного происхождения, или, что более вероятно, русский посол, приобретя мальчика самым обычным способом, состряпал экзотическую историю, чтобы удивить царя. Но раз уж за неимением лучшей гипотезы мы склоняемся к версии знатного происхождения Ганнибала, стоит взглянуть и на исторический фон, подкрепляющий содержание «Немецкой биографии», которая, сказав, сколько пробыл Ганнибал в Константинополе, дает следующее идиотское обоснование его освобождению:

«В это время в России царствовал император Петр Первый, который, насаждая искусство и науку в своем государстве, старался распространить их в благороднейшей части своих подданных — в дворянстве. Хотя ему удалось достичь в этом предприятии известных успехов, однако если иметь в виду громадную массу дворянства обширнейшей империи мира, то число проявляющих охоту к учению было слишком незначительно; это-то и вызвало в благородном государе болезненное огорчение и озабоченность. Он искал способ представить своему народу <…> примеры и образцы для подражания. Наконец ему пришло на ум написать в Константинополь тогдашнему своему посланнику, чтобы тот достал ему и переслал нескольких африканских арапчат, отличающихся хорошими способностями. Его министр в точности выполнил это повеление: он познакомился с надзирателем seraglio[72], где воспитывались и обучались пажи султана[73], и наконец, тайным и отнюдь не безопасным способом, при посредстве тогдашнего великого визиря, получил трех мальчиков…»[74].

Один из них был Ганнибал.

Петра Толстого историки рисуют как личность темную, хитрую и беззастенчивую. В 1717 г. царь послал его за царевичем Алексеем, наследником престола, который, воспользовавшись отъездом жестокого государя за границу, улизнул из России в Австрию и Италию и которого выследили и вернули царские агенты, совершив ряд бесшумных действий, отмеченных той гипнотической цепкостью, убедительностью и лживостью, которые мы сегодня привыкли связывать с повадками советских головорезов при насильственной репатриации беженцев. Человеку, сумевшему выманить Алексея из надежного Неаполя в ужасное отечество на пытки и смерть под личным наблюдением Петра, легче легкого было раздобыть несчастного арапчонка в забаву своему хозяину[75].

Я считаю, что царский посол при Оттоманской порте приобрел Ганнибала для службы у царя и по его приказу не раньше 1703-го и не позже 1704 г., и мое мнение подкрепляет сам Ганнибал в следующих документах:

(1) В письме из Парижа советнику Макарову, отправленном 5 марта 1721 г. (вероятно, нового стиля)[76], Ганнибал говорит, что служит царю семнадцать лет.

(2) В посвящении императрице Екатерине I в 1726 г. (преподнося ей учебник фортификации, составленный по его конспектам времен Ла Фера или Меца[77]) он говорит, что двадцать два года прожил «при доме» (в жилище, в свите, среди челяди) покойного царя (который умер в 1725 г.)[78].


Ганнибал и Рагузинский

«В это время, — продолжает „Немецкая биография“, пользуясь излюбленным оборотом, — умер отец покойного генерал-аншефа Ганнибала, которого он оставил в пожилом и почти дряхлом возрасте, и очередь наследования досталась на долю одного из его единокровных братьев. <…> Российский императорский министр, счастливый выполнить волю своего государя, отправил этого Ибрагима Ганнибала, еще одного черного мальчика знатного происхождения, его соотечественника (который в пути скончался от оспы), и одного рагузинца, почти сверстников, все моложе десяти лет, в Москву[79]. Государь, опечаленный потерей третьего, был доволен получением этих двух прибывших мальчиков и взял на себя заботу об их воспитании, с тем большим усердием, что, как было сказано, они должны были стать образцом, который бы он мог ставить своему народу в пример и в посрамление, как доказательство, что из каждого народа, и не меньше из негров, почти диких людей, которых наши цивилизованные нации определяют только в сословие рабов, могут быть выработаны люди, способные прилежанием получить знания в науках и тем приобрести способность быть полезными и нужными, во всех случаях пригодными слугами своего государя. Император Петр Великий, в качестве не менее великого знатока людей, установил сразу наклонности своих прибывших питомцев и предназначил своего Ганнибала, живого, расторопного и горячего мальчика, в военную службу, рагузинца же, впоследствии известного в России под именем графа Рагузинского, как более тихого и вдумчивого, — к гражданской службе»[80].

При Мустафе II и Ахмеде III турки взимали с Рагузы дань (например, в 1703 г. сумму в 4000 дукатов), так же как с арабских племен, но закон о взимании дани в виде христианских мальчиков, хотя и сохранял номинально силу до 1750 г., не соблюдался с середины предшествующего века. Нет никаких оснований доверять тому, что Савву Владиславича завлекли в Константинополь его врожденные наклонности к приключениям или торговые дела отца, но тот факт, что в прежние времена среди заложников встречались рагузинские мальчики, мог так или иначе повлиять на рассказ о детстве Ганнибала.

25 сентября 1702 г., через месяц после приезда в Турцию, Петр Толстой писал графу Федору Головину, министру иностранных дел: «…константинопольский житель, породою рагузенин, Сава Владиславов, как вам известно, человек добрый, ныне по обнадеживанию моему поехал с товаром в Азов, а из Азова к Москве <…>. Он всеконечно в странах сих Московскому государству благопотребен»[81].

Осенью того же года Владиславич прибыл в Азов с изрядным грузом оливкового масла, хлопка и ситца и наконец (к первой неделе апреля 1703 г.) добрался до Москвы, где привезенные им тайные донесения очень расположили к нему Петра.

Захватив в обратный путь соболя, горностая, русскую лису (с белым воротником и рыжую) и волка (московского и азовского), он вернулся в Константинополь в 1704 или в начале 1705 г., а летом 1705-го опять отправился в Азов и Москву, везя новый ситец, новые тайные депеши от Петра Толстого и живой подарок царю[82].

Ясно, что Ганнибала получили во время пребывания Владиславича в Константинополе, между двумя его поездками. Судя по письму царя брату константинопольского посла Ивану Толстому, коменданту Азова, Владиславич оказался в Москве с донесениями и, вероятно, с арапчонком не позднее 12 января 1706 г. (точную дату его приезда легко установить по неизданным документам из местных архивов). В 1716–1722 гг. Владиславич ездил с дипломатическими поручениями в Венецию и Рагузу, а в 1725–1728 был послом в Китае.


Первые годы Ганнибала в России

К приезду Ганнибала в Россию у Петра в самом разгаре была шведская кампания, с военными действиями в Польше, имевшими переменный и призрачный успех. В Москве он развлекался устройством анатомического и биологического музея, перед которым разбил ботанический сад. Несомненно, арапчонок пришелся ко двору как очередная диковина. В июле — августе 1706 г. Петр посетил Киев и, снова отправившись на север, поспел в «Питербурх» (или в «Парадиз», как он ласково звал только что заложенный город) как раз к увлекательному зрелищу первого наводнения — 11 сентября 1706 г. Забавнее всего был вид людей, жмущихся на крышах полузатопленных домишек.

Петр снова приехал в Вильно (на обратном пути из Варшавы в Петербург) 24 сентября 1707 г. и пробыл там до 10 октября. Именно тогда и окрестили самое меньшее четырнадцатилетнего Ганнибала, получившего при крещении имя Петр[83]. Более или менее одновременно (27 сентября 1707 г.) его царственный крестный намарал записку о наречении потомства Лениты или Ленты (от латинского «lenis» — «кроткий» или «lentus» — «упорный», «медлительный»), английского мастиффа: двумя годами ранее в Полоцком монастыре царь натравил эту собаку на Феофана, слишком прямого монаха-униата из ордена св. Василия, а потом сам разрубил его надвое саблей. Псевдоклассические клички семи щенков, безусловно переведенные царем из какого-то расхожего сборника имен, звучат в обратном переводе с неуклюжего русского языка Петра так: Пиррус (рыжий), Эос (заря), Аэтон (яркий), Флегетон (пылающий), Паллада, Нимфа и Венера. Итоговую фамилию Аннибал, доставшуюся арапу, тоже мог придумать просвещенный монарх, хотя есть и другие возможности[84]. Судьбу молодых мастиффов можно проследить по другой записке, писанной две недели спустя, в которой царь приказывает найти из его иностранных подручных какого-нибудь умельца для обучения собак всяким фокусам, например снимать шляпу, вскидывать игрушечный мушкет, маршировать в воду с боевой выкладкой.

В то время, по сообщениям западных наблюдателей, повторное или первое крещение и детей и взрослых при петровском дворе состояло в троекратном обливании холодной водой с головы до пят. Если Ганнибал родился абиссинским князьком, его должны были крестить при рождении, так как Абиссиния приняла христианство за шесть веков до России; но вполне вероятно, что в плену турки сделали его мусульманином («побасурманили» — на тогдашнем русском), что бы под этим ни подразумевалось. Вопрос этот, однако, совершенно праздный, поскольку, во-первых, на взгляд русских любой африканец был язычником и, во-вторых, обряд, который свершился над малолетним арапом в Пятницкой церкви в конце сентября или начале октября 1707 г. (а не в 1705-м, как почему-то выбито на памятной доске)[85] с восприемниками Петром I и Христиной-Эбергардиной, женой Августа II короля Польского[86], производился в буйной и фарсовой атмосфере царского двора, где чмокались уроды на своих потешных свадьбах, а шуты возводились в губернаторы Баратарии. И, кажется, за несколько месяцев до крещения какие-то усердные придворные и впрямь попытались женить арапа: в письме из Польши от 13 мая 1707 г. царь пишет советнику Автоному Иванову, что он против брака арапа, — видимо, с дочерью негра в услужении какого-то вельможи, или с карлицей, или с домашней дурой, с шутихой. Для гена, участвовавшего в создании Пушкина, минута эта была критической, и царь заслуживает благодарности за выправление путей судьбы.

Перейдем к анекдотам о юности Ганнибала.

Самый известный рассказан с идиотскими подробностями в «Немецкой биографии» и с индивидуальными отклонениями повторен Голиковым и Пушкиным. Суть его в том, что молодой Абрам, став пажом (или помощником пажа) у царя, спал в соседней комнате и доказал свою сообразительность, переписывая наброски указов, которые его господин царапал ночами на грифельной доске[87].

В документе от 20 декабря 1709 г. (приводится у М. Вегнера, с. 23) есть место: «По приказу <царя> деланы кафтаны: Якиму Карле и Абраму-арапу, к празднику Рождества Христова, с камзолы и штаны. Куплено сукна красного обоим по осьми аршин <…> им же пуговиц медных»[88]. Е. Шмурло (1892) туманно говорит о каких-то документах, где «три раза упоминается Абрам вместе с царским шутом Лакостой»[89]. Это Иан Декоста или, точнее, Ян д’Акоста, любимый придворный шут Петра, крещеный еврей родом из Голландии[90]. В другом анекдоте говорится, что как-то летом приблизительно 1715 г., накануне отплытия царя из С.-Петербурга в Ревель, царский врач Лесток и камергер Жонсон, два весельчака, увидя, что царский дурак, Тюриков[91], заснул на палубе, сыграли с ним шутку в духе той эпохи: присмолили ему длинную бороду к голой груди. Проснувшись, бедный шут взвыл, прервав занятия царя по прокладке курса и порке матросов, и тот, затопав по палубе, налетел на невинного Ганнибала и в ярости немилосердно отстегал его линьком[92]. За обедом шалуны не могли удержаться от смеха при виде понурого мавра. Когда добрый царь, тоже любитель порезвиться, узнал причину веселья, то расхохотался и сказал Абраму, что поможет делу, закрыв глаза на следующую его провинность.

Вот, пожалуй, и все, что я смог найти в изданных материалах относительно первых десяти лет Ганнибала в России. Можно отбросить как семейную выдумку пассаж «Немецкой биографии», где утверждается, что «правящий единокровный брат» Ганнибала поручил младшему брату отправиться в Константинополь и выкупить Абрама; что, не найдя его, брат этот поехал в Петербург, везя дары в виде «ценного оружия и арабских рукописей», удостоверявших княжеское происхождение Абрама; что последний не пожелал вернуться к язычеству и что брат пустился обратно «с большой скорбью с той и другой стороны». Едва ли есть нужда в напоминании, что ни один абиссинский вельможа не проехал бы в Московию через Турцию, не попав там в рабство, и что история ничего не сообщает о вольном абиссинце, предпринявшем подобное путешествие в начале XVIII в.

Похоже, царь действительно иногда брал арапа в путешествия или кампании, но едва ли во все походы, как считает семейная традиция. Стилизованный молодой арап в более или менее турецком облачении мелькает, как призрак, на аллегорическом фоне — держа боевого коня или гроздь винограда — на нескольких портретах Петра I. Он есть на гравюре, выполненной Адрианом Шхонебеком (скончался в 1705) с утраченной картины, написанной около 1704 г.[93]; он стоит чуть сзади по правую руку царя, который тем временем щеголяет в костюме французского короля. Я не уверен, что в датировке вещи или смерти гравера нет ошибки. Но если принять эти даты за верные и арапа на картине за Ганнибала, то следует предположить, что или его привез Рагузинский в первую поездку в Москву (1703), или же он изображен, так сказать, заранее — на основании вестей, пришедших в Москву из Константинополя: арап среди челяди символизировал верх роскоши и пышности, и, должно быть, царь ждал подарка к новому, 1706, году от своего посла с не меньшим нетерпением, чем груза сирени и лилий.


Ганнибал в Западной Европе

В январе 1716 г. Петр I отправился в поездку по Европе. Проведя месяц или около того в Копенгагене, он поехал в Голландию, потом во Францию. Он высадился в Дюнкерке и 7 мая прибыл в Париж, где немедля потребовал пива и блудниц. Филипп, герцог Орлеанский, был регентом Франции (1715–1723) при несовершеннолетнем Людовике XV. Ничего, кроме вороха грязных историй, шестинедельное пребывание царя московитов в памяти французов не оставило — хотя не совсем ясно, что в привычках Петра так поразило знать времен Регентства — эту гнусную свору отвратительной и бездарной эпохи.

Той же весной 1717 г. во Францию приехали четверо юношей из России для изучения фортификации и саперного дела. Они, может быть, ехали вместе с царем, но скорее всего путешествовали отдельно и не останавливались в Дании. Эти четверо были: Абрам-арап, Степан Коровин, Гаврила Резанов и Алексей Юров, приятель нашего героя[94].

«Немецкая биография», с обычными своими преувеличениями, дурной грамматикой и неточностями, говорит, что Петр I послал Ганнибала прямо к регенту, попросив «взять на себя наблюдение за ним», и что сначала Ганнибал занимался при великом Белиоре (sic! — В. Н.)[95] «в военной школе для молодых дворян». Имеется в виду, я полагаю, Бернар Форе де Белидор (1693–1761)[96], блестящий молодой французский инженер, преподававший в Артиллерийской школе в Ла Фере[97] (в Эне, к северо-западу от Лаона) и написавший «Sommaire d’un cours d’architecture militaire, civile et hydravlique» (1720)[98] и другие замечательные труды.

Согласно «Немецкой биографии», во Франции Ганнибал вступил в артиллерийский полк и как капитан роты участвовал в войне с Испанией. Война была объявлена 9 января 1719 г., мир подписан 17 февраля 1720-го. При минировании — я думаю, где-нибудь в Каталонии — его серьезно ранили в голову и взяли в плен (странно, что в письмах из Франции он об этом событии не говорит)[99]. По возвращении во Францию Абрам, очевидно, продолжил занятия уже в другом училище — в Артиллерийской школе в Меце, основанной знаменитым военным инженером Себастьяном Ле Претром, маркизом де Вобан (1633–1707)[100].

В январе 1722 г. русский посол князь В. Л. Долгоруков объявил четырем юношам, что они должны вернуться в Россию, но те задержались еще на год. Какую-то часть этого года Абрам с товарищами, видимо, провел в Париже — лихорадочном Париже, доведенном Джоном Лоу до финансовой агонии. Начало весны отметили баснословные балы и иллюминации в честь прибытия предполагаемой невесты короля, белокурой малютки инфанты четырех с половиной лет, которая, однако, двенадцатилетнему Людовику не понравилась. Регент энергично кутил и развратничал. Куртизанки носили шелковые чулки телесного цвета. Ворам и разбойникам надевали железные колодки, грели ноги на обычном или усиленном огне и готовили горячие ванны из кипящего масла. Казнив преступников, употребляли финансовый термин «ликвидированный». Поэта Аруэ (известного под именем Вольтер) высекли лакеи офицера, которого он обозвал полицейским шпионом. Чудовищные суммы выигрывались и проигрывались в «фараон». Маркиз де Сальян счастливо бился об заклад, что проскачет верхом девяносто миль за шесть часов.

О том, какое существование вел Абрам среди всего этого ослепительного веселья, известно мало — известно лишь, что он жил в постоянной и позорной нужде. Во французских мемуарах о Регентстве я не нашел подтверждения словам Пушкина в романе, будто знатные дамы наперебой приглашали «царского арапа» («le nègre du Czar»), будто он был на дружеской ноге с Вольтером и будто драматург Мишель Гюйо де Мервиль[101] познакомил его с женщиной высшего света, графиней Ленорой Д., родившей ему черного ребенка. Письма Абрама, написанные по-русски из Франции разным чиновникам (с воплями о деньгах, с мольбами не посылать его домой по морю, уж лучше он пешком пойдет, чем плыть, с тщетными просьбами разрешить задержаться во Франции для дальнейших занятий и т. п.), по-моему, составлены не им, а его товарищем по преувеличенному несчастью, Алексеем Юровым. После шести или семи лет за границей[102] Абрам, похоже, настолько забыл русский, что самодержец спровадил его по возвращении в грамматическую школу при Александро-Невском монастыре, куда его зачислили 14 марта 1723 г. (ст. ст.). К императорскому двору он, видимо, вернулся 27 ноября 1724 г. Комментаторов занимал вопрос, не имеется ли здесь в виду какой-нибудь другой «арап Абрам» (хотя ни о каком другом сведений нет), поскольку, по их мнению, это несовместимо с собственноручным указом царя от 4 февраля 1724 г., которым Абрам производился в лейтенанты (поручики) бомбардирской роты Преображенского полка[103]. Но ведь и вся эпоха была довольно безрассудной.

Ганнибал вывез из Франции библиотечку (69 названий) главным образом исторических трудов, военных учебников, путешествий и горсть модной экзотики; все эти томы он продал (в 1726 г.) за 200 рублей Императорской библиотеке, но выкупил их (или сходный набор) в 1742-м. Хотя перечень совершенно шаблонный, с литературным разделом из Боссюэ, Мальбранша, Фонтенеля, Корнеля и Расина, чувствуется отчетливый уклон к разного рода путешествиям: Шарден приглашает читателя в Персию, где обнаруживается, что молочная диета лечит язвы; Лаонтан навещает, в какой-то предшатобриановой Америке (1688), гнаскитаров и моземлеков, никем после него не виденных, и Сирано де Бержерак едет на Луну, где именем каждому жителю служит только коротенькая мелодия из нескольких нот.


Ганнибал и Аннибал

Официальным именем крестника Петра I стало Петр Петрович Петров (христианское имя, отчество и фамилия), но в Турции он привык к имени Ибрагим и получил разрешение называться по-русски соответственным именем Абрам или Авраам. В общем-то ему не стоило воротить нос от имени своего крестного: существовал же в конце концов Петр Эфиоп (Pasfa Sayon Malbazo), издавший ок. 1549 г. в Риме, после тринадцатилетних трудов, Новый Завет на языке абиссинской литургии (т. е. на гизском — это древнеэфиопский язык, уступивший место амхарскому).

Утверждение в начале «Немецкой биографии», что, дескать, отец Абрама, горделивый абиссинский князь, возводил родословную на два тысячелетия назад к Ганнибалу — знаменитому карфагенскому полководцу, — конечно же чушь: нельзя представить, чтобы абиссинец XVII в. хоть что-то знал о нем. Фамилия Ганнибал по отношению к Абраму встречается в официальных документах начиная с 1723 г., после возвращения из Франции[104]. При более ранних упоминаниях его зовут Абрам-арап или Абрам Петров Арап, где посередине стоит отчество, превращающееся в фамилию. Странно, что русских исследователей ставит в тупик выбор имени, хотя его причины лежат на поверхности. Например, Анучин выдвигает нелепую гипотезу, будто Абрам или его семья могли считать имя «Ганнибал» производным от Ади Баро (деревня точно к северу от Дебарвы, северная Абиссиния)! Почему бы не от Лалибалы (абиссинского императора XIII в.), или от Гамальмала (губернатора провинции, взбунтовавшегося против своего царствующего кузена Малака Сагада I в конце 1500-х годов), или, еще лучше, от «gane bal», что на языке тигре значит «незнакомый господин»; в этих лингвистических petits-jeux[105] запрещенных приемов нет.

Разумеется, на самом деле эпоним нашего героя был столь же стертым и заезженным в псевдоклассической Европе XVIII в., как Цезарь или Цицерон — в учебниках, эссе, исторических трудах, газетных статьях и академических речах. В России царя Петра никакая просвещенность не считалась полной, пока имена греческих и римских героев не вспыхивали в фейерверке античных речений. Пушкин совершенно верно галлицизировал взятую фамилию, которую Ганнибал скорее всего вывез в 1723 г. из Франции. Там и в Италии она нередко встречалась в виде имени (например, Франсуа Аннибал, герцог д’Эстре, скончался в 1687 г.). Он, очевидно, набрел на нее по ходу военных штудий. О «величии Аннибала» он читал у Боссюэ в «Discours sur l’histoire universelle»[106]. Если Ганнибал действительно участвовал в Испанской войне, то должен был стоять в 1719-м в крепости Бельгард (перестроенной Вобаном в 1679 г.) и там, у испанской границы, близ деревни Ле Пертюс (Восточные Пиренеи), ступать по Слоновьим Следам Ганнибаловой дороги, до сих пор различимой сквозь земляничные деревья и дубняк. А еще хочется знать, не был ли в Меце его однокашником некий Пьер Робер по прозвищу Аннибал (1699–1783), живший там, судя по приходским книгам, изданным Пуарье[107], ок. 1720 г.


Последние годы Ганнибала в России

«Le capitanie Petrov dit Annibal»[108], приобретя во Франции кое-какие сведения о бастионах и контрфорсах, с 1723 г. жил в России, уча математике и строительству крепостей. Специальным исследованием последнего этапа его жизни я не занимался — в главных чертах он достаточно хорошо изучен, и, как установили русские ученые, сибирский период Пушкин изобразил неверно. 8 мая 1727 г., как только кончилось царствование Екатерины I, ему поручили инспекцию казанской крепости, а затем строительство форта в Селенгинске, на китайской границе, где, кстати, поручик Ганнибал встретил бывшего своего покровителя, графа Владиславича-Рагузинского, на обратном пути из Китая. Из-за туманных обвинений в политических интригах Ганнибалу пришлось проработать в Селенгинске и Тобольске два года, и только в начале правления Анны губернатор С.-Петербурга Миних, нуждаясь в хороших военных инженерах, перевел его в крепость на Балтике. В 1731 г. Ганнибал женился на Евдокии (Eudoxia) Диопер, дочери капитана флота, Андрея Диопера, видимо, греческого происхождения[109]. Она ему была неверна, он отвечал тем же. Из документов, описанных Степаном Опатовичем («Русская старина», 1877), видно, что в 1732 г. Ганнибал соорудил у себя дома частную камеру пыток с дыбой, тисками, бичами и т. п. Настойчивый и педантичный, он добился для своей жертвы тюремного заключения за супружескую измену. Пять лет она провела в тюрьме, а затем — пока тянулось бракоразводное разбирательство — жила более или менее на свободе до 1753 г., когда был решен окончательный развод, после чего бедняжку сослали в глухой монастырь, где она умерла. Тем временем в 1736 г. Ганнибал женился (незаконно) на своей любовнице с четырехлетним стажем, дочери еще одного капитана, на этот раз армейского, по имени Маттиас Шеберг, лютеранина из шведско-немецкого рода. От второй жены (которую, согласно «Немецкой биографии», звали Христина Регина) у Ганнибала было 11 детей, из них третий сын, Осип, стал дедом Пушкина с материнской стороны.

Несколько лет Ганнибал прожил как помещик на купленной земле, потом снова строил крепости. В 1742 г. Елизавета, младшая дочь Петра I, произвела его в генерал-майоры и через четыре года пожаловала поместье Михайловское в Псковской губернии[110], которому суждено навеки соединиться с именем Пушкина. За эти годы Ганнибал выказал себя знатоком в устройстве фейерверков на официальных торжествах и в составлении доносов на разных чиновников. В 1762 г., построив последнюю крепость и запустив последнюю шутиху, он ушел на покой и забытым стариком жил еще двадцать лет в еще одном поместье (Суйда, под Петербургом), где и умер в 1781 г. в преклонном возрасте — (вероятно) восьмидесяти восьми лет[111].


Заключение

Кроме незаконченного романа «Арап Петра Великого» (1827) (в котором пленительному Ибрагиму приписаны выдуманные приключения во Франции и в России, — это не самые удачные пушкинские страницы), среди сочинений Пушкина есть замечательная стихотворная вещь с тем же персонажем. В пяти строфах постскриптума к написанному четырехстопным ямбом стихотворению «Моя родословная» (посвященному предкам по отцовской линии) о своем предке по матери Пушкин говорит следующее:

Решил Фиглярин, сидя дома,

Что черный дед мой Ганнибал

Был куплен за бутылку рома

И в руки шкиперу попал.

Сей шкипер был тот шкипер славный,

Кем наша двигнулась земля,

Кто придал мощно бег державный

Рулю родного корабля.

Сей шкипер деду был доступен,

И сходно купленный арап

Возрос, усерден, неподкупен,

Царю наперсник, а не раб.

«Фиглярин» (от «фигляр» — гаер, грубый шут) — это обыгрывание имени презренного литератора Фаддея (Тадеуша, Тедди) Булгарина. Шутку эту придумал друг Пушкина, второстепенный поэт Вяземский, и впервые использовал другой поэт, Баратынский, в эпиграмме, напечатанной в 1827 г. Пушкинское стихотворение написано в 1830 г. в ответ на злобный выпад Булгарина в его газете «Северная пчела»: «Лордство Байрона и аристократические его выходки, при образе мыслей Бог весть каком, свели с ума множество поэтов и стихотворцев в разных странах, и что все они заговорили о шестисотлетнем дворянстве! <…> Рассказывают анекдот, что какой-то поэт в Испанской Америке, также подражатель Байрона, происходя от мулата или, не помню, от мулатки, стал доказывать, что один из предков его был негритянский принц. В ратуше города доискались, что в старину был процесс между шкипером и его помощником за этого негра, которого каждый из них хотел присвоить, и что шкипер доказывал, что он купил негра за бутылку рому!»[112]

Было бы пустой тратой времени гадать, не родился ли Абрам вообще не в Абиссинии; не поймали ли его работорговцы совершенно в другом месте — например, в Лагоне (в области Экваториальной Африки, южнее озера Чад, населенной неграми-мусульманами); или не был ли он, как пишет Гельбиг (1809)[113], бездомным юным мавром, которого Петр I купил в Голландии для службы корабельным юнгой (источник Булгарина). Можно бы призадуматься и над загадочным вопросом, отчего Ганнибал, с его пристрастием к политике, и Пушкин, с его пристрастием к экзотике, ни разу не поминают Абиссинию (Пушкин, разумеется, знал, что ее называет «Немецкая биография», русский перевод которой ему диктовали). Бремя доказательства ложится на неверящих в абиссинскую теорию; тем же, кто ее принимает, приходится выбирать между верой в то, что Пушкин был праправнуком одного из диких и вольных негритянских кочевников, блуждавших по окрестностям Мареба, или в то, что он потомок Соломона и царицы Савской, к которым абиссинские цари возводили свою династию.

По словам Н. Барсукова (1891), узнавшего это от вдовы Льва, брата нашего поэта, Елизаветы Пушкиной, у Надежды Ганнибал, матери Пушкина, ладони рук были смуглыми[114]; а согласно другому источнику, который цитирует В. Виноградов (1930)[115], все дочери Исаака Ганнибала, двоюродного деда Пушкина и сына Абрама, говорили с особой певучестью — с африканским акцентом, тонко подмечает современник, сообщая, что они ворковали, словно египетские голуби[116].

Достоверного портрета Абрама Ганнибала нет. На портрете маслом конца XVIII в., по мнению некоторых, его изображающем, есть награды, которых он не получал, и в любом случае картина безнадежно подделана бездарным живописцем[117]. Точно так же и по портретам его потомков нельзя сделать вывода о том, какая кровь преобладала в Абраме, негритянская или кавказская. В Пушкине славянские и германские примеси должны бы были совершенно затушевать четкие расовые черты его предков, однако некоторые портреты Пушкина работы хороших художников и его посмертная маска имеют заметное сходство с современными фотографиями типичных абиссинцев, чего как раз и ждешь от потомка негра и представительницы кавказской расы. Напомню, что понятие «абиссинец» включает в себя сложный сплав хамитской и семитской рас и что, более того, отчетливые негроидные типы смешиваются с кавказскими на северном плато и среди правящих родов почти в той же мере, что и в среде кочевых язычников в низинных зарослях. Например, племена Галла (Оромота), в XVI в. наводнившие страну одновременно с турецким вторжением, — это хамиты с яркими негритянскими чертами. Абрам мог выглядеть так, как племена тигре и хамазен в описании Бента: «кожа <…> насыщенного шоколадного цвета, волосы курчавые, нос прямой с тенденцией к орлиному, губы довольно толстые»[118], или, формально оставаясь абиссинцем, он мог иметь внешность, которую Пушкин, в этих вопросах сторонник шаблона, в романе дал Ибрагиму: «черная кожа, сплющенный нос, вздутые губы, шершавая шерсть»[119]. Таксономическая проблема остается и, видимо, останется нерешенной, невзирая на «антропологические очерки» анучинского толка. И хотя Абрам Ганнибал обыкновенно звал себя «бедным негром», а Пушкин считал его негром с «африканскими страстями» и независимым, блестящим человеком, в действительности Петр Петрович Петров, он же Абрам Ганнибал, был человек угрюмый, раболепный, взбалмошный, робкий, тщеславный и жестокий; военным инженером он, может, и был хорошим, но в человеческом смысле был полным ничтожеством, ничем не отличавшимся от типичных русских карьеристов своего времени, поверхностно образованных, грубых, колотивших своих жен, живших в скотском и скучном мире политических интриг, фаворитизма, немецкой муштры, традиционной русской нищеты и грудастых императриц на бесславном престоле.

Сейчас мы вернемся к одному месту в примечании Пушкина к «Евгению Онегину». Там читаем: «До глубокой старости Аннибал помнил еще Африку, роскошную жизнь отца, 19 братьев, из коих он был меньшой; помнил, как их водили к отцу, с руками, связанными за спину, между тем как он один был свободен и плавал под фонтанами отеческого дома…».

Скажи Пушкин прямо, что отеческий дом находился в Абиссинии, мы имели бы право утверждать, что он из современной ему литературы заимствовал эту поразительно характерную деталь: с сыновьями эфиопского правителя обращаются как с пленниками, потенциальными отцеубийцами, возможными узурпаторами. Изгнание молодых царевичей на унылые холмы провинции Тигре по воле королей и вице-королей как предосторожность от преждевременного наследования престола поразила романтическое воображение Западной Европы XVIII в. И, самое любопытное, абиссинский хронист Za-Ouald[120] (французская транскрипция) сообщает, что на двадцать втором году своего правления (т. е. в 1702, 1703 или 1704 г.) Иисус I заковал своих сыновей в цепи — и спустя два года был убит единственным сыном, оставшимся на свободе, Теклой. Не думаю, что Пушкин нарочно ввел эту колоритную подробность, чтобы сделать убедительнее выбор страны (он ее не называет) или намекнуть на характерный эпизод (о нем он не мог знать). Кажется более правдоподобным, что правитель «L» послушно подражал своему «султану» в этом колоритном обычае. Одним словом, приходится признать, что эта подробность и имя сестры Лагань — единственные детали с неподдельным абиссинским ароматом[121].

Менее убедительна другая деталь — о плавании «под фонтанами», если только не считать, что имеются в виду пороги, водопадики и т. п., а не брызжущие водометы африканского Версаля, отеческого дома Абрама. О доме этом мы знаем даже меньше, чем о некоем селении Снитерфилд под Стратфордом[122]. Приходят на ум источники водянистого «Расселаса» Джонсона (о котором и Солт вспоминал в Абиссинии) или «сотни тысяч фонтанов» («cent milles jets d’eau») в мраморном дворце царя Бела на Евфрате из неудобочитаемой повести Вольтера «Приключения вавилонской царевны, служащие продолжением приключений Скарментадо, рассказанные старым философом, не болтающим зря» (Женева, 1768)[123].

Если приятно думать, что современник доктора Джонсона, прадед Пушкина, родился практически в долине «Расселаса», у подножия совмещенного памятника эфиопской истории и французской нравоучительной литературы XVIII в., то позволительно вообразить и француза времен Людовика XIV[124], пирующего со смуглым прапрадедом Пушкина на земле пресвитера Иоанна.[125] Разрешите завершить беглые заметки о Ганнибале поэтической выдержкой из анонимного английского перевода (1709) путешествий Шарля Понсе, посетившего Дебарву летом 1700 г.: «После торжественного богослужения в память императорского сына[126], только что умершего, оба правителя сели в большой зале, а меня усадили посередине. Затем военные и родовитые люди, мужчины, равно как и женщины, выстроились вкруг залы. Женщины с тамбурами[127] <…> запели <…> голосами столь скорбными, что я не мог сопротивляться охватившей меня печали»[128]. Тут в маргинальной области воображения возникают всякие приятные возможности. Вспоминается абиссинская дева Кольриджа («Кубла Хан», 1797), певшая о «горé Аборы»[129], которая (если ее название не просто отзвук музыкального инструмента)[130] является, видимо, или горой Табор — естественной твердыней около 3000 футов высотой в округе Сире провинции Тигре, или, скорее, неизвестно где расположенной твердыней Абора, название которой я нашел у хрониста Za-Ouald (в переводе Бассе)[131], говорящего, что там в 1707 г. был похоронен некий вельможа по имени Джорджис (один из правителей, названных Понсе?). Можно представить и то, что скорбная певица Кольриджа и Понсе — это не кто иная, как прапрабабушка Пушкина, что ее повелитель, один из принимавших Понсе, — это прапрадед Пушкина, что его отец был Целла Христос, Расселас Джонсона[132]. В анналах русской пушкинистики нет ничего, что удержало бы от подобных мечтаний.

В. С. Листов Легенда о черном предке

К биографии своего предка по материнской линии Абрама Петровича Ганнибала Пушкин испытывал, как известно, постоянный интерес и возвращался к подробностям ее многократно и по разным поводам. Если вспомнить, что еще в 1817 г. в псковской деревне недавний выпускник лицея расспрашивал своего двоюродного деда о черном предке, а два десятилетия спустя придворный историограф отыскивал всякую строку об африканском сподвижнике Петра I, то станет ясным: вся жизнь Пушкина прошла под знаком самого высокого уважения к этой исторической личности.

Надо ли напоминать о том, как могучая фигура Абрама Ганнибала выступала на страницах пушкинских произведений — от «Евгения Онегина» и «Арапа Петра Великого» до «Моей родословной» и «Опыта отражения некоторых нелитературных обвинений»? Написано об этом много[133]. Однако тема и до сих пор не кажется исчерпанной.

В сознании поэта «царский арап» был персонажем объемным и многозначным — это очевидно. Пушкин не был бы Пушкиным, если бы в размышлениях своих ограничивался только реальным, документально достоверным Ганнибалом. Сколько бы ни занимали его факты из жизни «негра безобразного», все же поэт и философ порою должны были торжествовать здесь над историографом. Поэтому, предполагаем мы, образ Ганнибала слагался у Пушкина как некое многогранное единство, возникающее на скрещении истории и современности, фактографии и мифологии, прозы и поэзии.

В этом смысле весьма показательно одно пушкинское замечание из «Опыта отражения некоторых нелитературных обвинений». Оно навеяно известным случаем: Булгарин в «Северной пчеле» наносит едва замаскированное оскорбление памяти Ганнибала. На это Пушкин откликается так: «В одной газете (почти официальной) сказано было, что прадед мой <…> был куплен шкипером за бутылку рому. Прадед мой если был куплен, то, вероятно, дешево, но достался шкиперу, коего имя всякий русской произносит с уважением и не всуе». Это о Петре. И далее о Булгарине: «…не похвально ему за русскую ласку марать грязью священные страницы наших летописей, поносить лучших сограждан и, не довольствуясь современниками, издеваться над гробами праотцев» (XI, 153).

Таким образом, Ганнибал назван в первый раз среди «лучших сограждан», а во второй — среди «праотцев». Несходные смысловые ряды, в которых упоминается царский арап, различаются здесь совершенно ясно. Первое определение вполне естественно звучит под пером гражданского историка, публициста, литератора. Второе влечет за собой совсем иной круг ассоциаций. Недаром же Пушкин так редко, так осмотрительно им пользуется. Только еще однажды[134] решается он назвать «праотцами» Кочубея и Искру — в финале «Полтавы»:

Цветет в Диканьке древний ряд

Дубов, друзьями насажденных;

Они о праотцах казненных

Доныне внукам говорят.

(V, 64)

Понятие «праотцы» тяготеет к легендарной старине. Словарь В. И. Даля определяет прародителей как «первую известную по родословной чету, от коей вышел род, поколение, дом, колено». В церковном календаре «неделя праотцев» отмечается перед праздником Рождества. Пушкин отчетливо различает отцов как предков вообще и праотцев как основоположников рода, как святыню — церковно-славянское окончание в родительном падеже: «праотцев» — усиливает здесь этот смысловой оттенок.

Когда же речь идет просто о предшествующих поколениях, Пушкин тщательно избегает приставки «пра» к словам «отцы», «родители». Например, в «Евгении Онегине»:

…отослать его к отцам

Едва ль приятно будет вам.

(VI, 131)

Но в том же романе:

О люди! все похожи вы

На прародительницу Эву.

(VI, 177)

Осмысление Ганнибала как праотца знаменательно. Оно обязывает Пушкина ко многому. Древний культ предков, хотя бы и облагороженный веком Просвещения, вступает в свои права. Недаром же литературный противник обвиняется не просто в неуважении старины, но в загрязнении «священных страниц».

Следовательно, история рода разворачивается и как священная история.

Для людей пушкинской поры и пушкинского круга мысленное восхождение от ситуации частного быта к высоким аналогиям из священной истории было нетрудным, в порядке вещей. Традиция прямого соотнесения горнего и дольнего вела к истокам культуры — уже первоначальные русские летописи, известные Пушкину и по Карамзину, и в оригиналах, предваряли реальную историю изложением «событий» от сотворения мира, согласованным с библейскими текстами. Эта неразделимость «священных страниц» и хода исторического времени помогала видеть в фактах современности и близкого прошлого прямую аналогию идеальным примерам.

В «Сценах из рыцарских времен» такой мотив хорошо слышен в диалоге Франца и Бертольда. Первый жалуется на неравенство, которое несправедливо, — ведь все произошли от Адама. А второй отвечает, что Каин и Авель «не были равны. <…> В первом семействе уже мы видим неравенство и зависть» (VII, 220). Подразумевается, что в последующих семействах повторяется то же, что было в начальных, у праотцев.

Поэтому судьба Ганнибала могла быть для Пушкина не просто фактом реальной истории, но и некоторой аналогией общеизвестным «священным страницам». В культурно оформленном сознании того времени само имя предка (Ибрагим — Авраам) намекало на праотцовство, на богоизбранность потомства. Разумеется, прямая аналогия тут и заканчивается. Ибо ничто, кроме имени, кажется, не связывает царского арапа с тезкой-патриархом.

Однако достойны внимания некоторые подробности бытования имен в семействе Ганнибала, подробности, прекрасно Пушкину известные. Так, Петр I при крещении мальчика дал ему свое имя, т. е. Петр. Но арап не согласился, и «так как прежде, на родине, его именовали Ибрагимом <что по-арабски значит Авраам <…>, то> по общей привычке» звали его Авраамом[135].

У Ганнибала было 11 детей. Три его младших мальчика, «сыновья старости», родившиеся, когда отцу шел пятый-шестой десяток лет, носили имена: Осип (Иосиф), Исаак, Яков (Иаков)[136]. Цепочка имен от Авраама до Иосифа вряд ли могла быть выстроена случайно, вне ориентации на «священные страницы». При этом любопытна аналогия между биографиями прадеда и деда Пушкина. Первый был крещен Петром, а назывался Авраамом. Второй получил при крещении имя Януарий, но прожил жизнь под именем Осип (Иосиф)[137]. Отсюда имя матери Пушкина — Надежда Осиповна. Кажется, сама судьба не дает роду отступить от традиционного ряда имен.

Итак, родной дед Пушкина зовется Осип, т. е. Иосиф. Это имя, согласно библейской истории, носит правнук Авраама, «сын старости» Иакова и Рахили. Легенда об Иосифе Египетском должна была осознаваться Абрамом Ганнибалом как священная аналогия его собственной судьбе.

Исходным моментом библейского повествования об Иосифе служит, как известно, продажа в рабство. Старшие братья юноши, завидуя той любви, которую их отец питает к младшему, продают Иосифа купцам-измаильтянам. Из рук измаильтян невольник переходит в руки египтян. В Египте же после многих злоключений Иосиф становится ближайшим советником фараона.

Совпадение легендарной судьбы Иосифа с реальной судьбой Ганнибала было совершенно очевидно и для него самого, и для всех, кто знакомился с основными вехами его биографии. Рабство Иосифа у измаильтян находилось в прямом соответствии с невольничеством юного Ибрагима у турок в Константинополе. А служение фараону на далекой чужбине явно перекликалось со службой проданного арапа русскому царю.

Мысль Пушкина должна была сближать «праотцев» Иосифа и Ибрагима; утверждать это можно не только на основании общих соображений, хорошо подытоженных самим поэтом: «Я слишком с Библией знаком» (II, 291). Есть и конкретное свидетельство такого сближения. Как известно, одним из главных источников, которыми Пушкин пользовался, изучая жизненный путь прадеда, была биография царского арапа, написанная по-немецки мужем младшей дочери А. П. Ганнибала Адамом Карповичем Роткирхом[138]. Этот текст, созданный несколько лет спустя после смерти А. П. Ганнибала, несомненно, отражает семейное предание. В нем есть важный эпизод, повествующий о попытке африканской семьи вернуть мальчика на родину. Вот как об этом пишет автор «Немецкой биографии»: «В это время его (А. П. Ганнибала. — В. Л.) правящий сводный брат, я думаю, побужденный тогда еще живой матерью этого европейского Ганнибала, в предположении, что этот сводный брат еще находится в Константинополе в качестве заложника, захотел его выкупить через посредство других, и выполнение этого поручил одному из своих младших братьев; последний отправился по следам увезенного нового Иосифа»[139].

В переводе — а точнее, в пересказе — Пушкина это место записано так: «В сие время брат его, полагая его в Конст<антинополе> и вероятно побужденный к тому матерью сего последнего, послал братиев для искупления сего нового Иосифа»[140].

Сличение немецкого текста с пушкинским выявляет два существенных для нас обстоятельства.

Во-первых, и в целом, и в интересующем нас месте пересказ Пушкина заметно короче оригинала. От неважных подробностей Пушкин отказывается. Но сравнение предка с библейским Иосифом Пушкин не упускает; оно важно и потому сохраняется в пушкинском тексте.

Во-вторых, сопоставление приведенных мест убеждает, что Пушкин не следует за фактами рабски. «Немецкая биография» утверждает, что старший брат невольника поручает его освобождение «одному из своих младших братьев». Пушкин же переосмысливает ситуацию: «послал братиев». Тем самым повествование чуть удаляется от оригинала и чуть приближается к библейской версии. Формула «Иосиф и его брат» как-то нетрадиционна; зато «Иосиф и его братья» вполне в русле традиции. Век спустя так будет назван известный роман Т. Манна.

Мотив, сближающий мальчика Ибрагима с юным Иосифом, находим в одном из вариантов примечаний Пушкина к главе первой «Евгения Онегина», где автор пишет: «До глубокой старости Аннибал помнил еще Африку, роскошную жизнь отца, 19 братьев, из коих он был меньшой; помнил, как их водили к отцу, с руками, связанными за спину, между тем как он один был свободен…» (VI, 654). Подобно ветхозаветному Иакову, отец любит и балует младшего из сыновей в ущерб отношениям со старшими. И так же, как Иаков, вынужден расстаться именно с ним.

Итак, семейное предание Ганнибалов, восходящее к самому герою, рекомендует его как «нового Иосифа». Для Пушкина такое сопоставление полно жизни и смысла. Можно для сравнения вспомнить его суждение о Гавриле Пушкине, действующем лице трагедии «Борис Годунов», — «один из моих предков, я изобразил его таким, каким нашел в истории и в наших семейных бумагах».

Сложный сплав «истории» и «семейных бумаг» мог участвовать и в создании образа другого пушкинского предка — Ганнибала. И, следовательно, аналогия царского арапа и библейского праотца[141] способна как-то отразиться в сознании Пушкина, как-то повлиять на его творчество.

Для нашей темы будет важна еще одна черта, сближающая реальный жизненный путь Абрама Ганнибала с ветхозаветным мифом. Дело в том, что, как пишет современный исследователь, «во всей истории Иосифа особую роль играют вещие сны, при этом Иосиф выступает то как „сновидец“, то как толкователь снов»[142]. Мальчик рассказывает братьям свои сны, недвусмысленно намекающие на его, Иосифа, первенство в роде: «…вот, ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу» (Быт. 37:7). Это и служит непосредственным поводом продажи мальчика в рабство. Сон оказывается вещим: старшие братья в голодный год придут на поклон к младшему и попросят хлеба. В Египте сновидческая линия Иосифа продолжается: он верно толкует сны опальных фараоновых вельмож, а затем и сны самого фараона — о семи тучных и семи тощих коровах. Именно правильная интерпретация снов делает Иосифа доверенным лицом монарха, его ближайшим советником.

Впрочем, ветхозаветный сюжет более чем знаменит и не нуждается здесь ни в дальнейшей детализации, ни даже в обсуждении. Он упомянут только потому, что в «Немецкой биографии» А. П. Ганнибала есть мотив, живо напоминающий миф об Иосифе-сновидце. Вот что читал в ней Пушкин о своем прадеде: «Что касается Ганнибала, то он спал в дополнительном кабинете государя, в токарне, и вскоре сделался во многих важных случаях секретарем своего государя; у последнего над постелью всегда висело несколько аспидных досок; <как бы он ни был утомлен от дневных трудов и как бы ни нуждался в покое, его великий дух, вечно деятельный во благо подданных, этот почти никогда не отдыхающий дух, часто будил его и поддерживал в бодрствующем состоянии;> и тут в темноте, без света, записывал он по вдохновению важные и длинные проекты; наутро его питомец должен был эти заметки переписывать начисто и после надлежащего подписания рассылать их по коллегиям <и соответственным учреждениям в качестве новых законов и повелений для исполнения> <…> Монарх <…> убеждался в способностях этого юноши, <которые предвещали больше, чем судьбу писца…»[143].

Это место биографии в записи Пушкина читается куда более энергично и опять несколько приближается к «священным страницам»: «Ган<нибал>, неразлучный с Императором, спал то в его кабинете, то в его токарне и вскоре потом сделался тайным секретарем своего Имп<ератора>. — Государь имел всегда над своей постелью Аспидную доску; государь писал ночью приходившие ему мысли, а Ан<нибал> утром переписывал и рассылал по разным коллегиям. Государь был день ото дня более убежден дарованиями сего юноши…»[144]

Отступления Пушкина от использованного источника опять весьма многозначительны. Молодой арап, соучаствующий в законодательном снотворчестве Петра, назван тайным секретарем — такой должности, как известно, не было. На легенде, творимой поэтом, могли отразиться чуть более поздние исторические реалии: например, чин тайного советника в Табели о рангах (1722) или даже существование высшего имперского учреждения — Верховного тайного совета (1726–1730). Так ли, иначе ли, но Пушкин совершенно пренебрегает намеком немецкого источника на роль писца, с которой начинается служба юного арапа при государе. Более того. Текст «Немецкой биографии» сообщает, что ночные вдохновения Петра становились законами лишь «после надлежащего подписания». А Пушкин, следуя своей логике, опускает этот момент. И тем возносит своего предка на головокружительно высокую ступень государственности. Разумеется, поэт бесконечно далек от чванливого преувеличения роли своего прадеда. История рода, сознаваемая как параллель священной истории, настоятельно требует наполнения будущей формулы «царю наперсник, а не раб» (III, 263).

Тот же мотив Пушкин знал и по другому источнику — анекдоту, записанному И. И. Голиковым. С многотомной голиковской историей Петра поэт познакомился не позднее середины 1820-х годов,[145] и рассказ, записанный со слов самого предка, несомненно запомнил: «Сей российский Ганнибал, между другими дарованиями, имел чрезвычайную чудкость, так что, как бы он ни крепко спал, всегда на первый спрос просыпался и отвечал. Сия чудкость его была причиною, что монарх сделал его своим камердинером и повелевал ночью ложиться или в самой спальне, или подле оной.

Сей Ганнибал сам предлагал нам сей анекдот, рассказывая всегда оный со слезами, то есть что не проходило ни одной ночи, в которую бы монарх не разбудил его, а иногда и не один раз. Великий сей государь, просыпаясь, кликивал его: „Арап!“ — и сей тотчас же ответствовал: „Чего изволите?“ — „Подай огня и доску“ (то есть аспидную, которая с грифелем висела в головах государевых). Он подавал оную, и монарх пришедшее себе в мысль или сам записывал, или ему приказывал и потом обыкновенно говорил: „Повесь и поди спи“. Поутру же неусыпный и попечительный государь обделывал сии свои мысли»[146].

Пушкин и здесь, как и в случае с «Немецкой биографией», внимателен и к месту арапа при Петре, и к принижению роли предка. Один из своих полемических пассажей Пушкин снабжает характерным примечанием, относящимся к приведенному тексту: «Голиков говорит, что он (арап. — В. Л.) был прежде камердинером у государя. <…> Голиков ошибся. У Петра I не было камердинеров…» (XI, 153). Человек царского рода, чья биография сходствует с судьбой праотца Иосифа, не может, не должен восприниматься в ряду с обыкновенными слугами. Тут Пушкин стоит твердо.

Отзвук полулегендарной ситуации, в которой черный «тайный секретарь» записывает и толкует мысли государя, пришедшие во время сна, есть и в незаконченном романе Пушкина о царском арапе. В конце второй главы автор помещает эпизод, в котором Петр спит после обеда, а проснувшись, обращается к Ибрагиму: «„Посмотрим <…> не позабыл ли ты своей старой должности. Возьми-ка аспидную доску да ступай за мною“. Петр заперся в токарне и занялся государственными делами… <…> Потом выходя из токарни сказал Ибрагиму: „Уж поздно; ты, я чай, устал: ночуй здесь, как бывало в старину…“» (VIII, 11–12).

Но почему так существенна для нас связь между ролью праотца Иосифа как сновидца, толкователя снов фараона и «должностью» арапа, расшифровывающего «сны» Петра? Видимо, потому, что Пушкин отождествляет себя с предком — подчас, быть может, и подсознательно[147].

Давно замечено то особое место, которое сны, сновидения занимают в поэтическом мировосприятии Пушкина. Еще М. О. Гершензон показал, что сон, забвение осознаются Пушкиным как некое особое творческое состояние души, глухой к «затеям суетного света», но зато открытой всему возвышенному, истинно поэтическому[148]. Особенно ясно это над страницами «Евгения Онегина». Главные герои романа являются автору в «смутном сне» (VI, 190); «средь поэтического сна» (VI, 140) приходят видения прошлого, образы дальних стран; верит «снам» Татьяна (VI, 99), и знаменитое сновидение едва ли не главное средоточие ее поэтического характера; да и сам поэт рожден для «творческих снов», оживающих в глуши (VI, 28).

«Более 30 раз в романе слова „сон“, „забвение“ и производные от них встречаются именно в значениях, определяющих внутреннюю жизнь»[149].

Когда Пушкин при всякой возможности упоминает и подчеркивает в мифологизированной биографии Ганнибала роль, близкую к истолкованию снов, то тут, вероятно, можно видеть намек не только на кровное родство с царским арапом, но и на некую тесную духовную связь потомка с предком. Цикличность, повторяемость того, что происходит с праотцем и с ним самим, — это должно быть ясно для Пушкина.

Например, интересно проследить, как с течением времени в сознании поэта образ Ганнибала меняется, играет новыми смысловыми оценками. Сперва, в молодости, Пушкин, по-видимому, ощущает черного прадеда как некую странность, как курьез, отличающий его род по материнской линии. Отсюда очень понятная игра в африканские страсти, так что друзьям приходится «сдерживать и обуздывать кипучий темперамент потомка Ганнибала»[150]. Даже еще в начале 1825 г. Пушкин пишет брату: «Присоветуй Рылееву в новой его поэме поместить в свите Петра I нашего дедушку. Его арапская рожа произведет странное действие на всю картину Полтавской битвы» (XIII, 143).

Междуцарствие 1825 г., восстание декабристов и события, за ним последовавшие, отмечают собою важнейший поворот в биографии и творчестве Пушкина. Одним из многочисленных знаков этого поворота можно считать новое, куда более серьезное и обязывающее отношение к праотцу Ганнибалу, к причудливым зигзагам его жизненного пути.

Если александровская эпоха прошла под знаком преимущественного государственного почитания Екатерины II, то Николай I воцарился с именем Петра Великого на устах. Возрождая в полной силе культ царственного реформатора, Николай не прочь был поиграть в нового Петра. В кремлевской беседе с Пушкиным в сентябре 1826 г. эта роль венценосному актеру, по-видимому, удалась. На некоторое время поэт поверил тому, что новый император олицетворяет петровское наследие. Эта вера получила скорое подтверждение — царь приказал Пушкину составить записку «О народном воспитании». Для Пушкина чуть забрезжила личная ситуация, определяемая формулой «царю наперсник, а не раб».

Как тут было не вспомнить о предке! Если Николай — новый Петр, то ничто не мешает Пушкину сознавать себя новым Ганнибалом. Советником. Сподвижником. Тайным секретарем. Помощником державных вдохновений. Этой творимой легенде как нельзя лучше соответствовали «Стансы» и особенно роман о царском арапе.

Любопытно наблюдать, как в исторической прозе, где действие развивается от Пушкина век тому назад, звучат вполне современные автору мотивы. Пушкин не останавливается на детских годах своего героя — он прямо начинает с поездки Ибрагима в чужие края. Вся первая глава и даже начало второй посвящены Парижу, молодым безумствам Ибрагима, временному забвению его долга перед Петром и Россией. Прежде чем вернуться, подобно блудному сыну, к своему крестному, арап проходит полосу парижских искушений. Аналогия с молодым Пушкиным на юге тут явно напрашивается.

Возможно, здесь одна из причин, по которым автор не завершил своего романа о царском арапе. Довольно скоро Пушкин начинает догадываться, что император вовсе не подобен пращуру; исторические параллели «Петр — Ганнибал», «Николай — Пушкин», уже исходно шаткие, все более тускнеют, выветриваются. Кроме того, фигура революционера Петра в сознании поэта день ото дня растет и усложняется; его эпоха становится равной по сложности и кровавости всей мировой истории. А личность Николая I мельчает, падает в глазах Пушкина с каждым нерыцарственным поступком. Прапорщик постоянно берет верх над Петром Великим, и с какого-то времени уже нет ни повода, ни смысла напоминать о праотческой идиллии: идеальный наперсник на службе у идеального государя.

Уже в «Полтаве» Пушкин не следует своему же собственному совету, обращенному к Рылееву, — в поэме нет «арапской рожи» прадеда рядом с «ужасным ликом» царя. Нет подробностей о Ганнибале и в подготовительных материалах к «Истории Петра» — два незначительных упоминания в перечнях имен, конечно, не в счет (X, 4, 269).

«Священные страницы летописей» молчат.

В последние годы жизни Пушкин, как и в молодости, остается верен высокой истории рода. Но теперь поэта прежде всего занимают личные свойства предков, а не их служба властям, более или менее тираническим. Не позднее 1834 г. Пушкин «возвращается к оппозиции»[151] — не потому ли из его писаний и разговоров почти исчезают воспоминания о Пушкиных, приложивших руку к возведению Романовых на царство? Не потому ли мысли о черном предке все реже вращаются в кругу разысканий о Петре I, но все чаще приводят к шекспировскому Отелло?

Конечно, это совсем другая тема. И не здесь ее начинать. Но все-таки попутно можно заметить, что, выстраивая линию «мавр — арап — Пушкин», поэт подчеркивает, что герой Шекспира «не ревнив — напротив: он доверчив» (XII, 157). Суждение глубокое, вряд ли сводимое к одним лишь свойствам мужского характера. Отелло доверчив не только к Дездемоне или к Яго; он вообще доверчив. Его жизнь простодушна и тем напоминает жизнь поэта. «Но вы не верите простодушию гениев» (VIII, 420) — упрек, обращенный Пушкиным к обществу, к власти. Отношение поэта к царю в середине 1830-х годов, видимо, и есть обманутая доверчивость — А. А. Ахматова давно об этом догадывалась. И новое наполнение фигуры «негра безобразного» в сознании Пушкина подтверждает ее догадку.

А образ прекрасного Иосифа, сновидца и наперсника государя, не испаряется вовсе, но как бы отступает во второй ряд сознания; как бы теплится посреди враждебных ветров. Так, отбирая фрагменты из проповедей Георгия Кониского для первой книжки «Современника», Пушкин останавливается на отрывке, первая фраза которого весьма знаменательна: «Иосиф, проданный братиями своими во Египет, соделавшись правителем царства, дал им в удел самую богатую землю…» (XII, 15). Выписывая эти строки за несколько месяцев до гибели, Пушкин мог мимолетно вспомнить «другую жизнь и берег дальный» — не африканский ли? Времена Петра прошли. Рабы и льстецы теперь приближены к престолу, и нет исхода от «строения фараоновых пирамид <…> под бичами» (XI, 232).

Пройдет полтора века после гибели Пушкина, и наш современник напишет прекрасную поэму о царском арапе. И назовет ее с совершенной точностью, с тончайшим чутьем пушкинской традиции — «Сон о Ганнибале»:

Однажды на балтийском берегу,

Когда волна негромко набегала,

Привиделся мне образ Ганнибала.

Я от него очнуться не могу.

Все это правда и подобье сна,

И мой возврат в иные времена[152].

Размышления о царском арапе и для Пушкина были «возвратом в иные времена». И способом понять себя и свое время.

В. П. Старк Пушкин и семейные предания его рода

История рода Пушкиных, предков поэта по линии отца Сергея Львовича и бабушки Марии Алексеевны, урожденной Пушкиной, стала предметом детального изучения, начиная еще с 1850-х годов. Происхождение ни одного из русских писателей так не волновало читателей, как пушкинское, но и ни один из них столь настойчиво не обращался в своем творчестве к теме предков. М. П. Алексеев в предисловии к книге В. М. Русакова, посвященной уже потомкам Пушкина, писал: «Пушкин любил заниматься генеалогией своих предков. Хорошо известно, что это увлечение, имевшее глубокие корни, нашло неоднократное отображение во всем его творчестве — поэзии и прозе, в критических статьях, письмах, деловых документах… Достаточно напомнить такое стихотворение, как „Моя родословная“, или исторический роман „Арап Петра Великого“, созданный на основе его собственных генеалогических изысканий архивного характера и семейных преданий»[153]. Корни этого «увлечения», если не сказать сильнее, восходят к прочному и выстраданному поэтом убеждению, что гордость своим родом есть основа основ, столп «самостояния человека»: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие» (XI, 55). В письме графу А. X. Бенкендорфу, оправдывая себя по поводу стихотворения «Моя родословная», Пушкин пишет: «…я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них» (XIV, 242; оригинал по-французски). К сожалению, и это наследство оказалось в беспорядочном состоянии, что стало причиной многих досадных упущений и ошибок самого Пушкина в его обращениях к истории рода. Завершая первое из них, т. е. примечание к строфе L главы первой «Евгения Онегина» в его первом издании, автор сам же сетует на ограниченность своих источников: «В России, где память замечательных людей скоро исчезает, по причине недостатка исторических записок, странная жизнь Аннибала известна только по семейственным преданиям» (VI, 655). Эти предания — в силу специфики своего возникновения и бытования — неизбежно грешат вольными или невольными ошибками, хронологическими несуразицами и домыслами во имя возвеличения рода. Предания пушкинского рода в этом смысле не исключение. Другое дело, что Пушкин недостоверными источниками пользовался с большой осторожностью и добросовестностью историка. Но и он не мог избежать ошибок, которые со временем повторяли его биографы, не всегда умевшие дать им должную критическую оценку. Перенесенные же из сферы научной в повседневно широкое обращение, дополненные досужими толкованиями, эти версии, высказанные в осторожной форме, тиражировались и приобретали характер аксиом, искажая и даже вовсе преображая истинную историческую картину.

Характернейшим образцом подобного мифотворчества, связанного с предками Пушкина, может служить его обращение к биографии деда Льва Александровича. В стихотворении «Моя родословная» (1830) Пушкин пишет о нем:

Мой дед, когда мятеж поднялся

Средь петергофского двора,

Как Миних, верен оставался

Паденью третьего Петра.

Попали в честь тогда Орловы,

А дед мой в крепость, в карантин…

(III, 262)

То же самое сообщает Пушкин о нем и в «<Начале автобиографии>»: «…Лев Александрович служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях» (XII, 311). Почти в тех же выражениях этот эпизод описан в «Опровержении на критики» (XI, 161). С. Л. Пушкин возражал против этой версии в журнале «Современник», отвечая на публикацию А. В. Никитенко в «Сыне отечества» (1840. Т. II, кн. 3) «Отрывков из записок А. С. Пушкина», куда в составе других текстов вошло и «<Начало автобиографии>». По цензурным соображениям слова: «во время возмущения остался верен Петру III» были заменены на следующие: «при вступлении на престол Екатерины II» (XII, 472). Так что Сергею Львовичу оставалось возражать только против самого факта заключения своего отца в крепости. Он писал, что Лев Александрович «не содержался в крепости 2-х лет: он находился некоторое время под домашним арестом — это правда, но пользовался свободой»[154]. К тому же наказание было связано с «непорядочными побоями находящегося у него в службе венецианина Харлампия Меркадия». Этот эпизод также окажется преображенным в рассказе Пушкина — венецианец превратится во француза, которого Лев Александрович «весьма феодально повесил на черном дворе» (XII, 311).

В наше время С. К. Романюк окончательно развеял легенду о причастности деда Пушкина к событиям 1762 г. и о его содержании в крепости за верность Петру III. В списке участников процессии «при торжественном Ея Величества в Москву вшествии» исследователь нашел имя Л. А. Пушкина. Составлен же он был 14 августа 1762 г., т. е. через два месяца после переворота. Отметился Лев Александрович и как бывший у исповеди перед Великим постом 1763 г. Наконец, 8 мая 1763 г. он подписался под текстом сговорной на О. В. Чичерину, а в сентябре того же года получил отставку с награждением следующим чином, как то значится в его формулярном списке[155].

К весомым доводам С. К. Романюка можно добавить еще один. В Институте русской литературы РАН хранится копия с патента на чин подполковника, полученного Львом Александровичем; в 1799 г. В. Л. Пушкин представил ее в Московское губернское дворянское депутатское собрание. (Судьба подлинника, хранившегося у Василия Львовича, неизвестна.) Подписанный Екатериной II в Петербурге 2 марта 1764 г. патент, в частности, гласит: «Известно и ведомо будет каждому, что мы Льва Пушкина, который нам в артиллерии майором служил, для его о казенном в службе нашей ревности и прилежности в наши артиллерии подполковники 1763 года сентября 23 дня всемилостивейше пожаловали…»[156] И это в то время, когда упомянутый Лев Пушкин должен был, если верить рассказу его внука, находиться в заключении.

Занимаясь собственной генеалогией, Пушкин не только порою повторяет и закрепляет ошибки своих предшественников, но и сам становится источником распространения живучих легенд, притом что постоянно скорбит о недостатке документов, подменяемых «семейственными преданиями», достоверность которых оказывается на поверку весьма сомнительной.

Настоящей работой хочется внести ясность в отношении некоторых подобных легенд в истории предков поэта по линии Пушкиных, уточнив по возможности характер и источники их возникновения.


1
«Мой предок Рача…»

В «Опровержении на критики» есть слова, зачеркнутые Пушкиным, но не утрачивающие от того своего смысла: «Я русский дворянин, и <…> знал своих предков прежде, чем узнал Байрона» (XI, 406). В «Борисе Годунове» уже отразилось это знание, восходящее к «Истории государства Российского». О времени же происхождения своего рода Пушкин впервые упоминает в полемическом послании К. Ф. Рылееву лета 1825 г. (сохранился лишь черновик). В ответ на рылеевский вопрос: «Тебе ли чваниться пятисотлетним дворянством?»[157] Пушкин поправляет Рылеева: «Ты сердишься за то, что я чванюсь 600-летним дворянством (NB. Мое дворянство старее)» (XIII, 219). Таким образом, поэт возводит свой род к первой половине XIII в., т. е. к эпохе Александра Невского. Позднее он закрепляет свое утверждение в стихотворении «Моя родословная», статье «Опровержение на критики», в «<Начале автобиографии>», повторяя тем самым и первую ошибку относительно истории своего рода. В действительности его род еще старше — примерно на сто лет, и Пушкину следовало бы называть себя «семисотлетним дворянином». В отрывке III повести «Гости съезжались на дачу», который датируется концом 1829 — началом 1830 г., русский, беседуя с испанцем, говорит: «…корень дворянства моего теряется в отдаленной древности» (VIII, 42). В вариантах рукописи после этих слов можно прочесть: «я не мог отыскать в хрониках моего родонача<льника> — знаю только, что предки мои уже сражались близ Алекс.<андра> Невск.<ого>…» (VIII, 542). В стихотворении «Моя родословная» поэт, называя имя основателя рода, прямо связывает его с именем великого новгородского князя:

Мой предок Рача мышцей бранной

Святому Невскому служил.

(III, 262)

Известные работы, посвященные Раче (Ратше, Радше), при всех расхождениях, сходятся в том, что этот легендарный основатель знаменитых русских фамилий появился на Руси около середины XII в.[158] С этого времени, следовательно, и надо считать старшинство пушкинского рода, как примерно и еще тридцати других родов, между тем все их представители уже к XVIII в. (а значит и их внуки к пушкинскому времени) единодушно связывали Ратшу с именем Александра Невского. Таким образом, ошибка Пушкина не носила ни в коей мере частного характера. Ее природа была всеобщей дворянской и исчерпывающе объяснена С. Б. Веселовским: «В небольшом багаже генеалогических познаний среднего дворянина хранились и передавались от отца к сыну имя родоначальника, действительного или вымышленного, и два-три факта, традиционно связываемые с каким-либо крупным общеизвестным историческим лицом или событием: Ледовым побоищем, Куликовской битвой, Александром Невским, Иваном Калитой, Дмитрием Донским и т. п.

Переходя из уст в уста, родословные предания деформировались. Самым слабым местом этих „творимых легенд“ были смещения хронологических вех и контаминация разновременных лиц и событий»[159].

Родословные легенды относительно потомков Ратши, благодаря тому что одним из них оказался Пушкин, подверглись углубленной критической проверке еще в конце XIX в. П. В. Долгоруков и М. В. Муравьев в своих родословиях Пушкиных Ратшу относят к середине XII в. Они опираются на сообщения Государева родословца, составленного в 50-е годы XVI в., и так называемую Бархатную книгу, в которых указано кратко: «Из Немец пришел Ратша»[160]. Правнуком его называется Гаврила Алексич — первое историческое лицо в роде Ратши, чье имя увековечено летописцами в рассказах о битве вел. князя Александра Ярославича на Неве со шведами в 1240 г. Частные родословцы, вопреки сообщениям начальных источников, допуская хронологическую несообразность, самого Ратшу называли сподвижником Александра Невского. Это стало возможным не только ввиду забвения собственных предков и желания приукрасить историю своих фамилий, но и потому, что в Государевом родословце и Бархатной книге первые поколения приводятся лишь назывательно, без конкретных привязок ко времени.

Собственно пушкинский вклад в поддержание устойчивой родословной легенды не подвергался никогда достаточному анализу. Прежде всего необходимо установить, какими источниками пользовался Пушкин помимо семейных преданий, какие из них и в какой мере легли в основу его высказываний по поводу своего рода.

В «<Начале автобиографии>» Пушкин писал: «Мы ведем свой род от прусского выходца Радиш или Рачи (мужа честна, говорит летописец, т. е. знатного, благородного), выехавшего в Россию во время княжества св. Александра Ярославича Невского. От него произошли: Мусины, Бобрищевы, Мятлевы, Поводовы, Каменские, Бутурлины, Кологривовы, Шерефединовы и Товарковы» (XII, 311). Комментируя эти строки Пушкина, С. Б. Веселовский высказал такое мнение: «Пушкин знал, наверное, Бархатную книгу, изданную Н. И. Новиковым в 1787 г., но, видимо, читал ее невнимательно. Из Бархатной книги он мог бы узнать еще ряд фамилий, происшедших от Ратши, но Шерефединовых он там не нашел бы. Очевидно, он имел в виду фамилию Шафериковых-Пушкиных, пресекшуюся в XVIII в.»[161]. Бархатная книга в издании Новикова была в библиотеке Пушкина, и хотя его пометы в ней отсутствуют, он несомненно пользовался ею[162].

И все же главным источником для Пушкина стало его собственное родословное древо, составленное дядюшкой его В. Л. Пушкиным. В 1799 г. оно было представлено им в Московское губернское дворянское депутатское собрание при прошении о внесении герба Пушкиных в «Общий гербовник дворянских родов». Дело это ныне хранится в Институте русской литературы РАН (Пушкинский Дом), в свое время оно было изучено и частично опубликовано В. К. Лукомским, высказавшим такое мнение: «А. С. Пушкину, однако, эти источники известны не были. Дело о внесении герба Пушкиных в „Гербовник“ возникло полгода спустя после его рождения, а следовательно, не видел он и тех документов, которые были при этом представлены»[163]. Вместе с тем только на этом родословном древе ниже имени Ратши указана — в ряду других — фамилия Шерефединова, на которую обратил внимание С. Б. Веселовский. Таким образом, ошибка, отмеченная им у Пушкина, восходит к поколенному родословию, составленному В. Л. Пушкиным, апробированному в архиве Московской коллегии иностранных дел, рассмотренному Московским дворянским собранием и представленному с другими документами в Герольдмейстерскую контору Правительствующего Сената. Из дела явствует, что были выполнены по две копии со всех документов, т. е. герба, патентов на чины просителя и его отца, справки из Архива и поколенного родословия. После рассмотрения подлинники были возвращены владельцу. До нас дошли те копии, которые были отправлены в Герольдию. Вторые копии остались в архиве Московского дворянского собрания. Ни те, ни другие копии, хранившиеся в казенных архивах, Пушкину, конечно, доступны не были, и в этом В. К. Лукомский прав. Но он не учел подлинников, возвращенных Василию Львовичу. Поскольку фамилии Шерефединовых — в качестве потомков Ратши — нет ни в одном печатном источнике, то можно утверждать: Пушкин мог встретить ее только в родословии, составленном дядюшкой. Знакомство его с этим документом, скорее всего, могло произойти перед смертью Василия Львовича. Он присутствовал при его кончине 20 августа 1830 г. и провожал его в последний путь, взяв на себя расходы по похоронам.

В 1825 г. в подобной же ситуации Пушкин получил семейные бумаги от П. А. Ганнибала. 11 августа 1825 г. он писал П. А. Осиповой: «Я рассчитываю еще повидать моего двоюродного дедушку, — старого арапа, который, как я полагаю, не сегодня завтра умрет, а между тем мне необходимо раздобыть от него записки, касающиеся моего прадеда» (XIII, 205; оригинал по-французски). Дал ли Василий Львович племяннику возможность ознакомиться со своими бумагами сам, или тот воспользовался ими после его смерти, разбирая дядюшкин архив, не столь важно. Факт знакомства с ними Пушкина очевиден и скорее всего относится к августу 1830 г. Тогда же получает Пушкин в наследство от дядюшки и печатку с гербом пушкинского рода, которой с этого времени и пользуется. В. К. Лукомский писал: «Печать эта, вероятно, получена им от дяди Василия Львовича Пушкина, в год смерти последнего в 1830 г., в свою очередь, быть может, унаследовавшего печать от своего отца — деда поэта — Льва Александровича Пушкина»[164]. В. Л. Пушкин, старший из сыновей Льва Александровича от брака с О. В. Чичериной, хранитель семейного архива, печати и легенд, все это перед смертью передает своему племяннику-поэту. Полученное наследство спустя полтора месяца, болдинской осенью, дает Пушкину импульс для первого подступа к написанию «<Начала автобиографии>», включавшей в себя материалы по истории рода Пушкиных. Тогда же пишется и стихотворение «Моя родословная». «Нет, не случайно творчество А. С. Пушкина 1830-х гг., произведения, написанные знаменитой болдинской осенью, его рукописи и рисунки, его письма хранят воспоминания о дяде»[165].

Таким образом, виновником некоторых исторических несоответствий и ошибок, которые мы встречаем у Пушкина, следует считать прежде всего Василия Львовича. Пушкинские записи по истории своего рода несут на себе явную печать недавнего общения с дядюшкой — великолепным рассказчиком, доверчиво усвоившим семейные легенды и умевшим собственной фантазией восполнить нехватку точного знания.


2
«С Петром мой пращур не поладил…»

В «Опровержении на критики» Пушкин пишет о представителях своего рода конца XVII в.: «При Петре они были в оппозиции, и один из них, стольник Федор Алексеевич, был замешан в заговоре Циклера и казнен вместе с ним и Соковниным» (XI, 161). Давно уже замечено, что здесь Пушкин описался, назвав Федора Матвеевича Федором Алексеевичем. Позднее, в «<Начале автобиографии>», он называет правильно его и его отца: «…окольничий Матвей Степанович [подписался] под соборным деянием об уничтожении местничества (что мало делает чести его характеру). При Петре I сын его, стольник Федор Матвеевич, уличен был в заговоре противу государя и казнен вместе с Цыклером и Соковниным» (XII, 311). В стихотворении «Моя родословная» поэт помянет именно его:

Упрямства дух нам всем подгадил:

В родню свою неукротим,

С Петром мой пращур не поладил

И был за то повешен им.

(III, 262)

С. Б. Веселовский комментирует, с точки зрения историка, все эти пушкинские строки: «Выражения „оппозиция“ Пушкиных деятельности Петра I и „неукротимость“ родни Ф. М. Пушкина представляются неудачной и неверной характеристикой сообщников Алексея Соковнина и Ивана Цыклера. Немного дерзко звучит и выражение, что Ф. М. Пушкин был повешен (не повешен, а обезглавлен) за то, что „не поладил“ с Петром I»[166]. С. Б. Веселовский полагал, что поэт не был осведомлен о том, какое участие приняли Пушкины, т. е. «неукротимая родня», в заговоре против Петра I. Он доказывает, что они явились всего лишь второстепенными его участниками, хотя и пострадали после его раскрытия. Ф. М. Пушкин, женившись на дочери Алексея Соковнина Пелагее Алексеевне (у Пушкина ошибочно «дочь Цыклера»), попал в среду сторонников старомосковского уклада жизни. Отец «не поладившего» с царем, боярин Матвей Степанович Пушкин, тогда самый крупный представитель своей фамилии на государственной службе, был после казни сына сослан в Енисейск, лишен боярства и имущества. Малолетнего своего внука Федора он взял с собою в Сибирь, где оба вскоре скончались. Дядя казненного, боярин Яков Степанович, хотя вина его не была доказана, также был удален из Москвы — сначала на Белоозеро, а затем в свою касимовскую деревню, в которой вскоре и умер. За неимением мужского потомства эта ветвь Пушкиных вовсе угасла. Таким образом, эта оппозиция «вывела навсегда весь род Пушкиных из среды московской знати и из правящих верхов государства»[167].

Пушкин не случайно в план автобиографии в набросках статьи «Опровержение на критики» включил сюжет «казненный Пушкин»: «Рача, Гаврила Пушкин. Пушкины при царях, при Романовых. Казненный Пушкин. При Екатерине II. Гонимы. Гоним и я» (XI, 388).

В «Истории Петра Великого» пушкинская запись о заговоре открывает хронику 1697 г.: «Окольничий Алекс.<ей> Соковнин, стольник Фед.<ор> Пушкин и стрелецкий полковн.<ик> Цыклер сговорились убить государя на пожаре 22 янв.<аря> 1697» (X, 31).

В каком же родстве с казненным состоял поэт? Ольга Сергеевна Павлищева в «Воспоминаниях о детстве А. С. Пушкина», записанных с ее слов 26 октября 1851 г., сообщает об этом, рассказывая о бабушке, Марии Алексеевне, следующее: «По отцу будучи внучкою Федора Петровича Пушкина, замешанного в заговоре Соковнина, она приходилась внучатною сестрою зятю своему Сергею Львовичу»[168]. Поправив Пушкина в его мнении о родстве родителей, она допускает другую ошибку, назвав Федора Петровича (вместо Федора Матвеевича) участником заговора Соковнина. О. С. Павлищева довольно хорошо, в чем-то даже лучше брата, разбиралась в родословной Пушкиных, но значительно хуже в русской истории. Она путает Федора Матвеевича с тезкою, стольником же Федором Петровичем, их прямым предком, полагая последнего участником заговора против Петра I. Характерно, что тут же ею поминается стихотворение «Моя родословная», в котором мятежный Пушкин назван «пращуром». Судя по всему, в семье Пушкиных существовало предание, что их предок был казнен Петром I, но никто не знал точной степени родства с ним. Попытаемся установить истину в этом вопросе.

В буквальном смысле слово «пращур» означает прямого предка в шестом колене. Таковым по отношению к Пушкину Федор Матвеевич не является, так как еще в десятом колене от Ратши разошлись ветви, к которым они принадлежали. Их общий предок — это Иван Гаврилович Пушкин, живший в XV в. К шестнадцатому колену по одной ветви относился Федор Матвеевич, к двадцатому по другой — поэт. Федор Матвеевич приходился прапрадеду Пушкина стольнику Петру Петровичу шестиюродным братом, а ему самому, таким образом, шестиюродным прапрадедом. Таким образом, ни о каком близком родстве между «казненным» Пушкиным и поэтом речи быть не может. Лишь в условно обобщенном плане можно называть Федора Матвеевича пращуром Пушкина.

Зато интересно отметить тот факт, что детям Пушкина этот Федор Матвеевич приходился прямым пращуром по линии Наталии Николаевны, так как она была его прапраправнучкой. Дело в том, что дочь Федора Матвеевича Прасковья вышла замуж за сына гетмана Правобережней Украины Александра Петровича Дорошенко, а их дочь Екатерина, в свою очередь, за Александра Артемьевича Загряжского, деда Наталии Ивановны Гончаровой, урожденной Загряжской, матери Наталии Николаевны.

В той же степени, что и Н. Н. Пушкина, прямым потомком Федора Матвеевича был и М. Ю. Лермонтов, приходящийся, таким образом, жене Пушкина пятиюродным братом. Упомянутый выше Иван Гаврилович Пушкин также является прямым предком Лермонтова, как и Пушкина, который приходился Михаилу Юрьевичу дядей в десятом колене. Насколько известно, ни Пушкин, ни его жена, ни Лермонтов не знали об этих родственных связях.


3
«Родной брат деду моего отца…»

В именном указателе академического собрания сочинений А. С. Пушкина можно прочесть: «Пушкин, Алексей Петрович (XII, 314) („тамбовский воевода, родной брат деду моего отца“), 435 („Алексей Петрович“)». Первое указание отсылает нас к «<Началу автобиографии>», второе — к «Генеалогическому древу Пушкиных».

В незавершенной работе «<Начало автобиографии>» Пушкин, в частности, пишет об Осипе Абрамовиче Ганнибале: «…дед мой служил во флоте и женился на Марье Алексеевне Пушкиной, дочери тамбовского воеводы, родного брата деду отца моего (который доводится внучатным братом моей матери)» (XII, 313–314). В сложном построении этого генеалогического указания Пушкин допустил неточность, объединив два поколения разных ветвей своего рода в одно.

Дедом отца поэта был Александр Петрович Пушкин, а его родным братом Федор Петрович — не отец, как получается по Пушкину, а дед Марии Алексеевны. Следовательно, и отец поэта Сергей Львович доводился своей жене не внучатным (т. е. троюродным) братом, а троюродным дядей. Сам же Пушкин, таким образом, вследствие двойного соединения представителей одного и того же рода, приходился своей матери не только сыном, но и кузеном в четвертом колене, т. е. четвероюродным братом.

Ошибка Пушкина относительно степени родства своих прадедов и родителей осталась до сих пор незамеченной и оттого явилась источником ряда неправильных указаний на этот счет в позднейшей литературе. Даже такой крупнейший исследователь творчества Пушкина, как Ю. М. Лотман, отталкиваясь от этого пушкинского текста, в своей известной биографии А. С. Пушкина пишет: «Отец и мать поэта были родственники (троюродные брат и сестра)»[169].

После выхода в свет его книги, пользующейся заслуженным признанием и разошедшейся миллионным тиражом в серии, предназначенной в качестве пособия для учащихся, автору этих строк приходилось не раз доказывать истину читателям лотмановской биографии Пушкина и даже людям, никогда ее не читавшим, но услышавшим от своих учителей, друзей и т. д. о том, что родители Пушкина приходились друг другу троюродными братом и сестрой. Далее следует вопрос насчет законности такого брака. Лишь для венчания двоюродных требовалось особое разрешение Синода, а в данном случае они и вовсе лишь троюродные дядя и племянница, да еще носившие до свадьбы разные фамилии.

В «Воспоминаниях о детстве А. С. Пушкина» О. С. Павлищева, как уже отмечалось, совершенно правильно характеризует родство своей бабушки Марии Алексеевны с ее зятем Сергеем Львовичем. Л. Н. Павлищев в свою очередь сообщает, что «Сергей Львович, женившийся на внучке Ибрагима (Авраама) Петровича Ганнибала, негра Петра Великого, состоял с женой своей, Надеждой Осиповной, в родстве, так как мать ее, Марья Алексеевна Ганнибал, рожденная Пушкина, приходилась ему внучатой сестрою»[170].

Приведенный пример показывает, что всякая попытка извлечения какого-либо факта биографии предков поэта из его произведений, не подвергнутая тщательной проверке по другим источникам (к чему он сам постоянно стремился, но не всегда имел к тому возможность), способна привести к закреплению ошибок Пушкина. Так, на основе неизвестного документа Пушкин составляет генеалогическую записку, дошедшую до нас лишь в копии П. И. Бартенева. Она была впервые напечатана М. А. Цявловским[171] и включена в академическое собрание сочинений (XII, 437), но никогда не подвергалась критической оценке. Приведем ее полностью:

Генеалогическое древо Пушкиных

(несообразность: дед мой умер в 1807[172] году в св. Пск. деревне).

В записи отец бабушки Марии Алексеевны (1745–1818) значится братом Александра Петровича Пушкина, хотя на самом деле он приходился последнему племянником. Пушкин указывает на несоответствие возраста Осипа Абрамовича (1744–1806) и его супруги. Если следовать этой схеме, он был женат на дочери некоего Алексея Петровича, который должен был жить еще при Петре I. Пушкин, таким образом, выражает сомнение в правильности этого построения. Тем не менее, как уже говорилось, в «<Начале автобиографии>» он называет отца Марии Алексеевны «родным братом деду отца моего». Дело, однако, в том, что никакого Алексея Петровича в природе не существовало. Речь идет об Алексее Федоровиче и отце его Федоре Петровиче. Родной брат Александра Петровича Пушкина Федор Петрович, стольник Петра I, поручик в 1711 г., раненный в Прутском сражении и уволенный в отставку, умер в 1727 г. Жена его — Ксения Ивановна Коренева. Сын их Алексей Федорович родился в 1717 г., в 1730 г. был пажем царевны Прасковьи Ивановны, учился с 1732 по 1738 г. в Шляхетском кадетском корпусе в Петербурге, из него был выпущен прапорщиком в Первый драгунский полк, участвовал в турецкой кампании 1737–1739 гг. В 1746 г. он вышел «в отставку за ранами» в чине капитана и с тех пор жил в Тамбовской губернии. Пушкин дважды называет его «тамбовским воеводой» — в «<Начале автобиографии>» и в приведенной генеалогической записи. По этому поводу М. Вегнер пишет: «Поэт говорил, что Алексей Федорович был тамбовским воеводой, но известие это не подтверждено»[173]. Авторы книги «Тамбовская тропинка к Пушкину» выдвигают свою версию. Найдя в книге Б. Л. Модзалевского и М. В. Муравьева «Пушкины. Родословная роспись» Петра Михайловича Пушкина по прозвищу Желтоух, который значится «…в 1653–56 гг. полковым воеводой в Козлове…», они убеждают читателя в том, что именно его имел в виду Пушкин, так как г. Козлов относится к Тамбовской губернии[174]. При этом они опираются на мнение того же М. Вегнера, что Пушкин часто «находился во власти неверных представлений»[175].

В 1979 г. липецкий краевед Н. В. Марков предпринял еще одну попытку «реабилитации» Пушкина в вопросе о тамбовском воеводстве его прадеда. В липецком архиве им было обнаружено дело 562 от 14 декабря 1772 г. о беглых поляках Анисиме Фроловиче Лодрего и Козьме Григорьевиче Роскольском. Первый из них был привезен на Тамбовщину отставным карабинером Иваном Кузьминым из села Покровского, принадлежавшего А. Ф. Пушкину и сыну его Юрию Алексеевичу. В 1772 г. поляки бежали из Покровского, считая себя вольными, в то время как Ю. А. Пушкин числил их крепостными. Показание по этому поводу Анисима Фроловича Лодрего частично приводит Н. В. Марков: «…служивший в том полку карабинер Иван Кузьмин, а прозвания не знает, из того местечка взял меня, Анисима, по неимению у меня отца и матери за сиротство по желанию моему и по отставке оного карабинера из полку по приезде бывшего Сокольского уезду в село Покровское, где им, Кузьминым, и отдан по неимению у него, Кузьмина, к содержанию меня, Фролова, в пропитании, так же и собственного дома выше упомянутому Юрья Алексееву сыну Пушкину; отцу Алексею Федорову сыну Пушкину, которому от меня, Фролова, и подано в имяречную бывшей Сокольской воеводской канцелярии желательная челобитная». Н. В. Марков считает, что «желательная челобитная» подана в Сокольскую воеводскую канцелярию воеводе ее А. Ф. Пушкину, а «раз город Сокольск на тамбовской земле, то прав Пушкин, называя прадеда тамбовским воеводой»[176]. Газета «Литературная Росия» в лице С. Ф. Панюшина поддержала липецкого краеведа, сделав его находку уже общероссийским достоянием[177]. Безусловно, обнаружение дела, где упоминаются имена предков поэта, представляет интерес, но вывод о «тамбовском воеводстве» А. Ф. Пушкина представляется сомнительным. Если канцелярский оборот XVIII в. перевести на современный язык, то станет ясно, что Анисим Фролов подавал прошение в сокольскую воеводскую канцелярию о том, что он желает жить в доме А. Ф. Пушкина, отца Юрия Алексеевича. В том случае, если бы А. Ф. Пушкин действительно состоял пусть не тамбовским воеводой, а хотя бы сокольским в Тамбовской губернии, то какие-либо документы, связанные с его деятельностью, давно были бы обнаружены.

Остается предположить, что отставного капитана и тамбовского помещика, каким был на самом деле А. Ф. Пушкин, семейные предания превратили в тамбовского воеводу.


4
«Первый андреевский кавалер»

Пушкин дважды — в «<Начале автобиографии>» и в «Опровержении на критики» — почти дословно повторяет: «Прадед мой, Александр Петрович был женат на меньшой дочери графа Головина, первого андреевского кавалера» (XII, 311) и «Прадед мой был женат на меньшой дочери адмирала гр.<афа> Головина, первого в России андреевского кавалера и проч.» (XI, 161). В кратком этом сообщении допущены три ошибки. Прадед Пушкина действительно был женат на Евдокии Ивановне Головиной, дочери любимца Петра I адмирала Ивана Михайловича Головина, но она была его старшей дочерью, а сам он никогда не был ни графом, ни андреевским кавалером вообще, не говоря уж — о первом в числе награжденных этим высшим российским орденом. Чем же объясняются пушкинские ошибки и нет ли здесь осознанного стремления ввести в заблуждение своего читателя? Прежде всего следует отметить, что обе процитированные работы не были завершены Пушкиным и увидели свет только после его смерти. «Опровержение» было написано в Болдине в сентябре — октябре 1830 г. Именно здесь, в наследственном пушкинском имении, воплотился замысел статьи, зревшей давно как ответ на постоянные оскорбительные печатные выпады Ф. В. Булгарина. Под рукой у Пушкина могли оказаться какие-то документы фамильного архива, а в памяти держались давние, осененные традицией семейные предания. Атмосфера родового гнезда, впервые увиденного поэтом, способствовала обращению к истории предков, как некогда возвращение в ганнибаловскую вотчину в 1827 г. привело к созданию семи глав незавершенного романа «Арап Петра Великого».

Учитывая незавершенность как «Опровержения», так и «<Начала автобиографии>», можно предположить, что очевидные ошибки, в них допущенные, Пушкин, готовя эти произведения к печати, несомненно устранил бы — во всяком случае две из трех: относительно «графства» и «кавалерства» И. М. Головина. Доказательством может служить то, что уже в «Истории Петра Великого», многократно называя графом генерал-адмирала и генерал-фельдмаршала Федора Алексеевича Головина, двоюродного брата своего прапрадеда, Пушкин исправляет ошибку своих набросков. Ф. А. Головин первым получил в России чин генерал-фельдмаршала и стал первым кавалером ордена Св. Андрея Первозванного в день его учреждения 10 марта 1699 г. Родной прапрадед поэта также был адмиралом, главным корабельным мастером, участником Гангутского сражения, входя в число ближайших сподвижников Петра. Но высшая из его наград — это орден Св. Александра Невского, полученный им из рук Екатерины 21 августа 1725 г. Семейственные предания, как видно, соединили в одно лицо двух Головиных.

Что же касается еще одной ошибки Пушкина, источником которой является «семейный родословец», то в ней сказалось традиционное пренебрежение к фактам биографий жен и дочерей представителей нашего дворянства, своеобразный, можно сказать, «домостроевский комплекс», которым страдают даже известнейшие русские родословные книги.

У Ивана Михайловича Головина было помимо двух сыновей три дочери — Евдокия, Наталия и Ольга. Указываются они обыкновенно именно в такой последовательности, что говорит о том, что прабабка поэта была старшей из сестер. Во всяком случае Н. К. Телетова доказала, что Ольга (в замужестве Трубецкая) была младше сестры Евдокии[178]. Относительно Наталии известно лишь, что она стала второй женой генерал-поручика кн. Константина Антиоховича Кантемира, сына господаря молдавского кн. Антиоха Константиновича, умершего в 1726 г.[179] М. Вегнер в своей книге «Предки Пушкина» допускает досадную ошибку, называя кн. К. А. Кантемира «сыном известного сатирика»[180], хотя последний был бездетен и приходился кн. Константину двоюродным братом.

Ошибки, допущенные Пушкиным относительно своего прапрадеда Головина, несомненно имеют семейный источник. Эти заблуждения разделяет с братом и более осведомленная в своем родословии Ольга Сергеевна. В «Родословной», составленной с ее слов, обозначена с опиской «графиня Головкина» вместо «Головина», да еще в качестве жены Льва Александровича, а не его отца[181]. Ошибка была исправлена: Л. Н. Павлищев со слов матери указывает в своих «Воспоминаниях» относительно Александра Петровича: «Женат был на графине Головиной»[182].

Впервые материалы о Головиных были собраны П. С. Казанским и напечатаны в 1847 г., так что Пушкину они не были известны. В них правильно указывается, что дочь И. М. Головина Евдокия Ивановна была замужем за Александром Петровичем Пушкиным[183].


5
«Тайцы, принадлежавшие некогда Ганнибалу»

Следует, вероятно, окончательно развеять еще одну легенду, возникновение которой связано с именем Пушкина. В своем дневнике за 1834 г. он делает 2 июня запись: «Вчера вечер у К<атерины> А<ндреевны>. Она едет в Тайцы, принадлежавшие некогда Ганнибалу, моему прадеду» (XII, 330). В «<Начале автобиографии>» поэт пишет, что Елизавета, вступив на престол, пожаловала прадеду «несколько деревень в губерниях Псковской и Петербургской, в первой Зуево, Бор, Петровское и другие, во второй Кобрино, Суйду и Тайцы…» (XII, 313). Относительно псковских владений Пушкин пишет совершенно правильно. Во Всероссийском музее Пушкина хранится жалованная грамота, подписанная Елизаветой 12 января 1742 г. на «пригорода Воронина Михайловскую губу». Петербургские же владения были то, что называется «благоприобретенные» или, как именует их сам Абрам Петрович в своем «Завещании», составленном в 1766 г., «присовокупленные»[184].

В «Воспоминаниях П. А. Ганнибала» прямо указано: родители с 1762 г. «жили в купленной отцом моим деревне, отстоящей от С.-Петербурга 55-ти верстах, Ингерманланде в мызе Сюйде, где и погребены в оной церкви, при селе находящейся»[185]. Знакомство Пушкина с этим документом несомненно, он сохранился в бумагах поэта. Изобилующие ошибками, незначительные как по содержанию, так и по объему, «Воспоминания», однажды прочтенные Пушкиным, были в дальнейшем скорее всего преданы забвению. Зато такой документ, как «Немецкая биография» А. П. Ганнибала, к которой Пушкин не раз обращался, начиная с «Арапа Петра Великого», мог вызвать у него заблуждение по поводу происхождения петербургских имений. В нем Суйда именуется «главным имением» прадеда, а указание на то, что оно не является родовым, отсутствует.

Впервые история приобретения земель под Петербургом была исследована и описана Н. К. Телетовой[186]. Первым владельцем Таиц при Петре I стал прапрадед Пушкина Иван Михайлович Головин. При нем были только одни Тайцы. При его сыне и наследнике адмирале Александре Ивановиче Головине, родном брате прабабки Пушкина Евдокии Ивановны, образовались уже Большие и Малые Тайцы. Он скончался в 1766 г., продав незадолго до смерти свои владения в разные руки: Большие Тайцы — А. Г. Демидову, а Малые — А. П. Ганнибалу. После него Малые Тайцы перешли к младшему его сыну Исааку Абрамовичу. Рядом с большим селением выросла Таицкая мыза с великолепным домом, построенным архитектором И. Е. Старовым, и парком. Большие Тайцы стали называть просто Тайцами, как именуются они и ныне. Именно здесь снимали дачу Карамзины. Носят прежнее свое название и Малые Тайцы, хотя никаких следов былой деревянной ганнибаловской усадьбы в ней не сохранилось. К сожалению, до сих пор в изданиях, посвященных истории с. Тайцы, повторяется утверждение, что оно принадлежало прадеду поэта Ганнибалу. Например: «Это усадьба Тайцы, в середине XVIII века принадлежавшая А. П. Ганнибалу» — далее приводится в доказательство цитата из «<Начала автобиографии>» (см. выше)[187]. Так принятая на веру пушкинская фраза приводит к цепочке ошибок. Один из авторов заметок о Тайцах пишет, например: «Название „Тайцы“ освящено пушкинским словом»[188]. Относиться к пушкинскому слову надо, конечно, с уважением, но не во всех случаях безоговорочным. Да, действительно, Пушкин дважды упомянул это селение, но оба раза, как оказалось, в ошибочном контексте. Впредь, комментируя название «Тайцы» в сочинениях Пушкина, следует непременно указывать, что село принадлежало не прадеду Пушкина А. П. Ганнибалу, а прапрадеду И. М. Головину, также «птенцу гнезда Петрова».


* * *

Анализ ошибок, которые допустил поэт в обращениях к истории своего рода, позволяет сделать несколько выводов. Прежде всего эти ошибки в той или иной форме восходят к фамильным преданиям, и из них восприняты Пушкиным. Вместе с тем, если некоторые из них являются достоянием только семейной традиции Пушкиных, то убеждение в том, что Ратша служил Александру Невскому, разделяли и представители других родов, от него берущих свое начало. В этом вопросе Пушкин оказался в плену характерного родового творчества. Безусловно, что пушкинские автобиографические статьи, записки, а тем более художественные произведения не должны, как мы это зачастую наблюдаем в популярной литературе, использоваться в качестве источников, не подлежащих критике.

Послепушкинские историко-генеалогические изыскания внесли ясность в изучение многих проблем, которые занимали Пушкина и разрешить которые он не имел возможности по недостатку документальных данных. Но характерное для Пушкина стремление к постижению истины в его обращениях к истории собственного рода было ограничено не только объективным фактором отсутствия надежных источников. Эти обращения по большей части остро полемичны и носят в определенном смысле тенденциозный характер. Уже самый выбор персонажей из истории своего рода определен концовкой плана части статьи «Опровержение на критики»: «Гонимы. Гоним и я» (XI, 388). Идеи защиты чести поэта и дворянина сливаются у Пушкина в единое целое, поэтому он писал в уже цитированном письме К. Ф. Рылееву: «Мы не можем подносить наших сочинений вельможам, ибо по своему рождению почитаем себя равными им. Отселе гордость etc» (XIII, 219). Погружая читателя в историю своего рода, Пушкин формирует в его сознании четко очерченный образ поэта оппозиционного и независимого, верного традициям своих предков. Таким образом, с одной стороны, «небольшой багаж генеалогических познаний дворянина средней руки», с другой — глубоко осознанное чувство достоинства поэта определяют уровень мифологизации, которую допускает Пушкин в отношении истории своего рода.

Н. К. Телетова О мнимом и подлинном изображении А. П. Ганнибала

Очень темный портрет, выдаваемый за изображение прадеда Пушкина Ганнибала, встречает с довоенных времен всех, кто приходит в музей поэта на набережной Мойки, 12. Чем темнее с годами становится портрет, тем большее почтение вызывает он у посетителей. Уже затруднительно рассмотреть не только ордена на мундире, но даже и сам мундир, его цвет и шитье.

К портрету в музее привыкли все — и сотрудники, и посетители. Европейские черты изображенного на нем лица никого не смущают. Как старая «намоленная» икона скорее ассоциируется с образом святого, чем его запечатлевает, так и этот «арап Петра Великого» воспринимается скорее как символ, свидетельствующий о своей эпохе, а не как портрет реального лица. Между тем именно попытка взглянуть на портрет как на изображение реального лица приводит к совершенно иным выводам, связанным с его атрибуцией.

Абрам Петрович Ганнибал, прадед великого поэта, был родом из Эфиопии. Его экзотическая внешность, черная кожа явились, собственно, причиной привоза ребенка в Россию: подобно другим европейским монархам, Петр I хотел иметь близ себя черного мальчика-слугу — украшение императорского двора.

Как выглядел этот эфиоп — сначала ребенок, затем почтенный муж и старец, скончавшийся в возрасте около восьмидесяти пяти лет?

Восстановить внешность Абрама Ганнибала в определенной мере помогал портрет его старшего сына Ивана кисти Д. Г. Левицкого, представленный в галерее владимирских кавалеров Гатчинского дворца. Но сын — не отец, и желтоватая кожа почтенного кавалера давала лишь повод для размышлений о внешности отца.

Пушкин знал, что матерью Ивана Абрамовича была северянка — шведка Христина-Регина Шеберг, и это не могло не сказаться на чертах лица и цвете кожи его сына. (В России прабабушку поэта звали Крестина Матвеевна Шеберх. Была она родом из отвоеванной Петром I Прибалтики, умерла за два месяца до смерти мужа, в 1781 г.)[189]

После гибели Пушкина, уже во второй половине прошлого века, интерес ко всему, что было связано с великим поэтом, стал возрастать, а одновременно с этим росло и стремление отыскать изображение знаменитого «арапа».

Первая попытка была сделана в 1861 г. В. В. Стасовым. В своей публикации он обращает внимание на редчайшую гравюру, изображавшую Петра I с арапчонком[190]. Но его открытию не придали значения: считалось, что Абрама-Ибрагима привезли в Россию позже, чем была создана эта гравюра.

Затем в 1872 г. на выставке портретов Петра было представлено полотно XVIII в., на котором император был изображен с арапом[191], но и оно не привлекло внимания пушкинистов.

В 1880 г. в связи с открытием в Москве памятника А. С. Пушкину состоялась выставка портретов поэта, его родных, друзей и даже врагов. Для обозрения были представлены два почти одинаковых изображения наваринского героя И. А. Ганнибала работы неизвестного мастера. Принадлежали они тогда сыну Льва Сергеевича Пушкина Анатолию и Анастасии Сергеевне Перфильевой — наследнице адмирала Спиридова, друга Ивана Абрамовича. Обнаружилась и табакерка с изображением генерал-поручика И. А. Ганнибала. Она поступила от Надежды Николаевны Панэ, дочери Ольги Сергеевны Павлищевой. Нет сомнения, что к Н. Н. Панэ она попала от бабушки Надежды Осиповны, крестницы своего дяди Ивана. Говорили, что есть портреты и других дедов поэта — Петра, Исаака и самого Иосифа (Осипа). Но конкретных сведений об этих портретах нет.

Особенно заинтересовал тогда всех предполагаемый портрет прадеда, впервые представленный для обозрения на этой выставке.

Вскоре после этого был выпущен «Альбом Московской Пушкинской выставки» под редакцией известного педагога Л. И. Поливанова[192].

Комментарий к фотографиям и портретам, воспроизведенным в альбоме, отличался, как отмечала критика, произвольностью. В нем много места уделялось переписке, связанной с портретом, который демонстрировался как новонайденное изображение А. П. Ганнибала. Переписка велась между Л. И. Поливановым, устроителем выставки и редактором альбома, и бароном Ф. А. Бюлером, директором архива Министерства иностранных дел, представившим портрет на выставку.

Некоторые основания считать этот портрет изображением «арапа» у директора архива были. Темный колорит всего портрета переходил в блекло-коричневый цвет кожи сурового, почти мрачного лица. Темноватая кожа этого важного военного дала первый толчок догадке — не арап ли Петра Великого представлен здесь?

Еще до Бюлера, Поливанова и широкой публики, обозревавшей этот портрет впервые в 1880 г., соображения такого рода явились и у одного из его прежних владельцев, сделавшего на обороте надпись, на которую вполне мог сослаться Бюлер: «Аннибал, генерал-аншефа, на 92-м году от рождения». Что портретируемый много моложе, ясно при первом же взгляде. Возраст неверен. Почему же считать верным имя? Примечательны на этот счет слова того же Бюлера: «Многие высокопоставленные лица, посещавшие архив, признавали в нем портрет одного из предков Пушкина, что и побудило сделать под рамою надпись „Иван Абрамович Ганнибал“»[193]. Не отец, так сын, лишь бы отнести неведомого непременно к пушкинским предкам, тем более что так хотелось «высокопоставленным лицам».

Впрочем, в Департамент герольдии делался запрос: какие ордена имел Иван Абрамович Ганнибал? Ответ был точен: он награждался четырьмя российскими орденами, однако высшего — ордена Андрея Первозванного — никогда не имел. Грудь же неизвестного украшена звездой этого ордена. Не было у Ивана Абрамовича и звезды Георгиевского ордена (2-й степени), украшающей мундир военного на портрете.

Ни Бюлер, ни Поливанов не нашли нужным пойти по столь простому, но трудоемкому пути: определить по мундиру и орденам (самым высоким), кто может быть изображен на портрете. Вопрос был порядочно запутан тем же Бюлером, который не только не знал, по какому роду войск служил Абрам Петрович, но и считал, что портрет неизвестного может быть вариантом портрета его сына, Ивана Абрамовича, выполненного Левицким, который с таким удивительным умением передал характерные «арапские» черты лица. Очевидно, Бюлер не видел портрета Левицкого, не имеющего ничего общего с интересовавшим его изображением (на выставке 1880 г. этот портрет представлен не был).

Несколько поколебавшись, устроители выставки сняли поставленную было надпись на раме «Иван Абрамович Ганнибал» и заменили ее первоначальной, подсказанной надписью на обороте, — «Абрам Петрович Ганнибал», впрочем, со знаком вопроса.

Успех портрета был велик, и вопросительный знак был убран как досадная помеха. Кем является мрачный узколицый военный — выяснение этой истины было отодвинуто в сторону: слишком велико было желание подыскать хорошее, ясное, писанное масляными красками изображение прадеда великого русского поэта.

Именно тогда, в 1880 г., и родилась легенда, упрочившаяся за сто лет своего существования.

Сохранилось примечательное свидетельство тех лет: дневник А. О. Смирновой-Россет, подделанный и изданный ее дочерью Ольгой Николаевной. Дочь приятельницы Александра Сергеевича сочла возможным приписать своей матери воспоминания о якобы виденном той в Петергофском дворце портрете Ганнибала. Опираясь на новейшие данные об абиссинском (эфиопском) происхождении прадеда поэта, а также на свое впечатление от портрета на выставке 1880 г., О. Н. Смирнова замечает (от имени матери) о внешности Пушкина: «В нем нет ничего негритянского. Воображают, что он непременно должен походить на негра, потому что его предок Ганнибал — негр. (Я видела его портрет в Петергофе.) Но Ганнибал не негр, а абиссинец; у него были правильные черты, лицо длинное и сухое, выражение жесткое, но интеллигентное»[194]. Так описала О. Н. Смирнова свое личное впечатление от портрета на Пушкинской выставке, отнюдь не заботясь о том, что этот портрет явно никогда не бывал в Петергофе и, уж конечно, не был известен не только ее матери, но и самому Пушкину, чьи описания внешности прадеда совершенно противоречат строкам Смирновой-дочери.

Неизвестный художник. Портрет И. И. Меллера-Закомельского до «реставрации» (Пушкин. Сочинения / Под ред. С. А. Венгерова. СПб.: Изд-во Брокгауза-Ефрона, 1907. Т. I. С. 17)

Неизвестный художник. Портрет И. И. Меллера-Закомельского после «реставрации» (Всероссийский музей А. С. Пушкина. Фотография 1960-х гг.)

В 1898 г. в Москве был выпущен альбом под названием «Московский главный архив Министерства иностранных дел. Портреты и картины, хранящиеся в нем». В этом альбоме портрет так называемого А. П. Ганнибала отсутствовал, однако его описание было приведено. Оно невежественно и поражает своей подтасованностью. Примечательно указание на то, что портрет изображает негра. Очевидно, решили посчитаться с мнением А. С. Пушкина, не доверять которому не было никаких оснований. Поэт всегда считал своего прадеда чернокожим. В данном вопросе он не мог ошибаться, ведь Мария Алексеевна, бабушка Александра Сергеевича, отлично знала своего свекра и в рассказах внуку, конечно, на этой экзотической подробности должна была остановиться. Знала старого барина и воскресенская крестьянка Арина Родионовна, вероятно делившаяся своими воспоминаниями с поэтом.

И в «Арапе Петра Великого», и в шуточной строке о себе «потомок негров безобразный» (II, 139), и в «Моей родословной» («черный дед мой Ганнибал» — III, 263) поэт без колебаний говорит об эффектной внешности своего предка — черной коже, вьющихся, «шерстистых» волосах.

Итак, в описании 1898 г. указывается, что на портрете из архива изображен негр. Однако с негром у этого андреевского кавалера нет ничего общего. Путаница начала XIX в., допустимая во времена Пушкина, теперь уже непростительна.

Посмотрим на портрет без предвзятости. Постараемся определить, кто же в действительности на нем изображен.

Начнем с качества выполнения портрета. Довольно хорошо выписанное лицо с оборотом три четверти. Уложенные «под парик» волосы цвета воронова крыла. В то же время плечи и грудь, изображенные крайне неумело, в фас, словно из дерева точенные, доделывались, очевидно, другим, неискусным художником, не видевшим к тому же перед собой натуры. Художник, заканчивавший портрет, явно не владел мастерством того, кто начинал работу: неестественный поворот тела, отсутствие моделировки — все обличает здесь неумение, поспешность, незавершенность.

«Одет в красный мундир с черным бархатным воротником; по бортам золотое шитье; Андреевская лента, звезды: Андреевская и Георгиевская; Георгиевский крест на шее»[195], — таково описание портрета в альбоме 1898 г. Добавим: звезды свидетельствуют о чрезвычайно высоком воинском отличии.

У А. П. Ганнибала тоже было два ордена, но Анны и Александра Невского. Первый был получен, как удалось установить автору этих строк, между 6 февраля 1748 и 24 августа 1749 г., второй — 30 августа 1760 г.

Посмотрим списки кавалеров ордена Андрея Первозванного, выберем из них тех, кто имел также Георгия 2-й степени. Проверим список из десятка лиц «на мундир» (мундир, изображенный на портретируемом, носился между 1764 и 1797 гг.) — нам нужен генерал-аншеф (полный генерал), так как шитье, состоящее из четырех «кос», сплетенных из листьев, точно на это указывает. Наконец, алый с золотом мундир говорит нам, что этот генерал был артиллеристом (А. П. Ганнибал был инженером и имел серебряное, а не золотое шитье). Полный генерал, генерал-аншеф, притом артиллерист, в XVIII в. мог стать генерал-фельдцейгмейстером[196], т. е. главным артиллеристом в государстве.

Следовательно, нужно отыскать полного генерала, может быть, генерал-фельдцейгмейстера, кавалера орденов Андрея Первозванного и Георгия 2-й степени. Путь трудный и, главное, мучит неуверенность: а вдруг список неполный, вдруг кто-то забыт? А если было несколько человек, подходивших под все три условия и живших в последние десятилетия XVIII в.?

Есть еще один способ: проверить наличие ордена Владимира 1-й степени, который носился при любых высших орденах, — на груди нашего героя его нет. (Ордена Анны и Александра Невского при Андрее Первозванном не носились.)

Орден Георгия давался только за боевые заслуги, 2-я же степень позволяет назвать неизвестного крупным военным деятелем, более того — несомненным победителем в каком-то решающем бою.

Серьезным претендентом на портрет оказывается Петр Иванович Олитц, полный генерал. Олитц погиб в бою при взятии крепости Журжа в 1771 г., во время первой турецкой войны. Ордена Владимира тогда еще не существовало, генерал был кавалером орденов Андрея Первозванного и Георгия 2-й степени; второй орден, правда, был пожалован ему через пять дней после смерти, о которой в Петербурге еще не знали. Но предположение о «дописывании» ордена уже на готовом портрете только что погибшего рассыпается в прах: после долгих разысканий удается установить, что П. И. Олитц был не артиллеристом, а пехотинцем, т. е. должен был носить зеленый мундир.

Снова пересматриваем список. Он невелик: И. П. Салтыков, А. А. Прозоровский-сын, И. В. Гудович, И. И. Меллер-Закомельский. Все четверо — полные генералы, кавалеры орденов Андрея Первозванного и Георгия 2-й степени; о младших орденах и говорить не стоит. Стало быть, нужно только установить, по какому роду войск служат эти последние «претенденты», и один (а вдруг два?) — искомый — будет установлен. Первым отпадает И. П. Салтыков — и портрет его нам известен, и служил он по кавалерии. Отпадает и А. А. Прозоровский-сын: он командовал пехотой и ничуть не похож на нашего незнакомца. Портреты И. В. Гудовича — их нашлось даже несколько — представляют нам узколицего серьезного человека, но черты лица его ничем не напоминают так называемого Ганнибала, к тому же он служит также по пехоте.

Остается один — последний. Это барон Иван Иванович Меллер-Закомельский, кавалер всех российских орденов, портрета которого, как казалось, не существует. (Д. Н. Бантыш-Каменский, давая жизнеописания замечательных людей земли Русской в 1836 г., не имел возможности проиллюстрировать очерк о Меллере каким-либо его изображением.) Он оказывается артиллеристом, генерал-фельдцейгмейстером, назначенным на должность (но не получившим звания). «Соперников», т. е. полных генералов с теми же орденами и служивших по тому же роду войск, у Меллера нет.

А как же быть с орденом Владимира 1-й степени? У Меллера он был, пожалован в 1785 г., за несколько лет до двух высших орденов, изображенных на портрете. Остается одно объяснение: отсутствие третьей звезды — Владимирского ордена — было упущением художника. Быть может, портрет обрезан снизу — но ниже Андреевской ленты звезда располагаться не могла, а лента на портрете отмежевала пространство, на котором укреплялись орденские звезды.

Робкие предположения, что А. П. Ганнибал заказал свой портрет с орденами, которых не имел, не подлежат даже обсуждению: это преступление, к тому же достойное осмеяния, — самые высокие ордена государства и их кавалеры были всем известны. Вспомним и то, что Ганнибал в нескольких письменных документах всегда точно указывал, что он «ордена святаго Александр Невскаго и святыя Анны кавалер».

Все последующие проверки списка «претендентов» на портрет приводят к тому же имени — И. И. Меллер.

Теперь попытаемся понять, почему так разнятся изображения головы и верхней части туловища, а также почему этот лютеранин, обрусевший немец, простолюдин, выслуживший дворянство, чины и ордена военными заслугами перед новым своим отечеством, имеет столь темный цвет лица? Эти два вопроса можно разрешить, обратившись к биографии И. И. Меллера.

Родился Меллер в 1728 г. (по другим данным — в 1725); в службу вступил канониром в 1740 г. О дальнейшей его жизни сведения можно получить из «Военной энциклопедии», Гербовника, «Словаря достопамятных людей Русской земли» Д. Н. Бантыш-Каменского. В последнем читаем: в 1775 г. «Меллер, заведывая Ладожским каналом, управлял всею артиллериею в государстве, вместо кн. Орлова (Григория Григорьевича. — Н. Т.), который устранил себя от двора и от службы». В 1783 г. Меллер стал полным генералом. «Он при взятии штурмом Очакова (1788) предводительствовал двумя колоннами Российской армии, действующими на левом крыле. Тогда, в пылу приступа, полководец сей лишился одного из достойных сыновей своих (второго, Карла. — Н. Т.), подававшего самые лестные надежды. Императрица удостоила заслуженного воина наградами — орденами Св. Апостола Андрея Первозванного и Св. Георгия 2-го класса, и во уважение отличных заслуг его возвела в баронское достоинство Российской империи, с наименованием Меллер-Закомельским»[197]. (Титул барона Меллер получил 30 июня 1789 г., а 16 мая 1790 г. — земли в Полоцкой губернии, войтовстве Закомельском, давшие ему право на двойную фамилию, закрепленную за родом.) 6 октября 1790 г. при взятии турецкой крепости Килии он был смертельно ранен и скончался 10 октября 1790 г., оставив вдову и семерых взрослых детей. Похоронили его, как и убитого сына, в Херсоне.

Итак, И. И. Меллер — воин, артиллерист, управляющий артиллерийским корпусом в России, погибший в бою.

Портрет, безусловно, создавался на юге в 1790 г., в последний год жизни Меллера. Доказательством тому оба высоких ордена, полученные: Георгий 2-й степени — 16 декабря 1788 г., Андрей Первозванный — 9 ноября 1789 г., за одиннадцать месяцев до гибели.

«Военная энциклопедия» называет Меллера «героем второй турецкой войны»[198] (1787–1791). Нет сомнения, что война эта началась для него в 1787 г., а закончилась смертельным ранением. Таким образом, Меллер находился в действующей армии на юге более трех лет. Полевая жизнь у берегов Черного моря, под южным солнцем, отразилась на внешности генерала: темный загар покрыл лицо. Темные брови и пронзительно мрачный взгляд черных глаз оттеняются волосами цвета воронова крыла. Общее впечатление смуглости при европейском, однако, типе лица.

Кто мог быть автором портрета, написанного не только в дни войны, но и в походных условиях? Видимо, кто-то из местных, южных художников — украинец, грек, румын, что должно было сказаться на манере письма. К сожалению, в собраниях Кишинева или хотя бы в репродукциях картин из музеев других городов не удалось найти образцов портретной живописи конца XVIII в., созданной на территории освобождаемой в то время от турок Румынии, чтобы иметь представление о манере местных художников. Однако в музее Одессы есть современное интересующему нас портрету изображение казаков, написанное запорожским художником-самоучкой. Эти два казака, посланники ко двору Екатерины II, поражают почти неестественно смуглым цветом кожи. Дело специалистов проанализировать состав красок. Известно, что асфальта, употреблявшаяся в живописи в конце XVIII в., приводила вскоре к потемнению всего колорита портрета.

Как видим, первое смущавшее обстоятельство в определении портретируемого может быть устранено: смуглый цвет лица Меллера объясним. Остается второе: различные манеры в изображении лица и верхней части туловища, а также отсутствие ордена Владимира.

Выше уже говорилось, что лицо писано с натуры, а грудь словно бы небрежно пририсована. Корпус неестественен в повороте.

Очевидно, что портрет дописывался после гибели Меллера, кое-как; доделывал его, скорее всего, ученик художника. О двух орденах, очень высоких и полученных, вероятно, на глазах художника (художников), было известно. Их и изобразили на груди, как изобразили и памятный еще мундир генерал-аншефа, фельдцейгмейстера. Об ордене Владимира 1-й степени, полученном Меллером еще перед войной, видимо, просто забыли. Его отсутствие можно объяснить только тем, что портрет заканчивали после смерти заказчика.

До 1880 г. о портрете не было известно решительно ничего. Когда он появился на Пушкинской выставке, выяснилась его скупая история.

В архив Министерства иностранных дел, где он и находился до 1917 г., портрет попал после смерти князя Михаила Андреевича Оболенского, собирателя картин, археографа, скончавшегося в 1873 г. К Оболенскому он перешел от «антиквара Юни»[199]. Однако, разыскивая «ход» портрета, удалось установить, что лютеранин и обрусевший немец (как и Меллер) Василий Александрович Юни (1776–1857) никогда не был антикваром. Этот коренной москвич и знаток Москвы, сын офицера Преображенского полка имел почтенный чин статского советника, жил в собственном доме на Покровке и владел несколькими случайными портретами, среди которых было и изображение военного в артиллерийском мундире с высокими орденами.

По свидетельству неизвестного лица[200], Юни утверждал, что на портрете изображен прадед Пушкина, с чем, видимо, не соглашался Оболенский, считавший (еще до Бюлера и Поливанова), что портрет передает черты Ивана Абрамовича, т. е. сына, а не отца.

Решаясь расстаться с портретом, восьмидесятилетний Юни, чтобы все-таки настоять на своем, мог написать на холсте сзади слова, оказавшиеся роковыми на сто лет: «Аннибал, генерал-аншефа, на 92-м году от рождения». Те, кто видел эту надпись, исчезнувшую при дублировке портрета в 1936 г., утверждали, что сделана она была коряво, словно дрожащей рукой, что вполне согласуется с изложенным.

Откуда Юни знал об этом баснословном возрасте Ганнибала, не соответствовавшем истине, но не расходившемся с ошибочными сведениями, известными Пушкину?

Еще в 1825 г., при первом издании главы первой «Евгения Онегина», Пушкин поместил к ее строфе L обширное примечание, в следующих изданиях им опущенное. В частности, о своем прадеде поэт сообщает: «А. П. Анниб.<ал> умер уже в царс.<твование> Ек<атерины>, уволенный от важных занятий службы, с чином Генер<ал>-Аншефа, на 92 году от рождения» (VI, 655). Не меняя падежа, Юни цитирует эти слова Пушкина на обороте портрета: «Аннибал <…> генерал-аншефа, на 92-м году от рождения».

Когда была сделана запись? Думается, что после 1855 г., когда одновременно вышли из печати статья П. И. Бартенева «Пушкин. Материалы для его биографии» и первый том сочинений поэта с родословием и большой статьей издателя П. В. Анненкова «Материалы для биографии А. С. Пушкина». Тогда-то, за два года до смерти, перед самой продажей портрета Василий Юни и сделал надпись, передавая портрет в солидное собрание Оболенского и взяв с него условную плату — 10 рублей[201], так как торговать чем-либо не было в обычае почтенного старца.

Можно почти с уверенностью говорить о таком происхождении надписи. Труднее сказать, когда и каким образом портрет оказался у Юни. Его местонахождение с 1790 г. и до сороковых — пятидесятых годов XIX в. совершенно неизвестно. Почему он мог оказаться вне семейного архива самого Меллер-Закомельского?

Очевидно, портрет по каким-то причинам остался в мастерской художника. Война очень скоро была окончена, и портрет, пока дописывался, мог просто не успеть попасть к старшему сыну, находившемуся при отце в момент его гибели.

Позже портрет не был опознан родными. Вкратце познакомимся с ними. Вдова Анна Карповна скончалась в 1819 г. на 88-м году жизни. Кроме погибшего Карла у И. И. Меллера было еще три сына и четыре дочери. Они умерли: Петр — в 1823-м, Екатерина — в 1826-м, Егор — в 1830-м. Очевидно, и другие не прожили долее 30-х годов XIX в. Внукам и правнукам изображение их родоначальника известно не было, и опознать портрет в 1850-х годах уже никто не мог.

Еще одно примечательное обстоятельство: и Карл, и сам Иван Иванович похоронены были, как уже говорилось, в Херсоне, основанном в 1778 г. И. А. Ганнибалом. Под Херсоном, в 15 верстах, находилось на пожалованных Ивану Абрамовичу Екатериной II землях великолепное его поместье Белозерка. Поместье это, выйдя в отставку, Иван Абрамович продал в 1784 г. графу А. А. Безбородко — и земли, и дом, и все имущество. Если в Херсоне оставался портрет Меллера (что весьма вероятно: это была крепость, ближайшая к местам боев второй турецкой войны), то через 10–20 лет, при переходе вещей умершего в 1799 г. Безбородко в чужие руки, неизвестный смуглый господин на портрете мог быть принят за отца основателя города. Во всяком случае, имя Ганнибала в Херсоне было первым по популярности (достаточно вспомнить свидетельства о том А. С. Пушкина).

Такова история этого портрета. В поисках других изображений Меллера, благодаря указанию В. М. Глинки, удалось все-таки выяснить, что в фондах Эрмитажа хранится акварель, представляющая осаду Очакова. Акварель выполнена художником М. М. Ивановым между 1794 и 1797 гг., т. е. после смерти Меллера, изображенного рядом с Потемкиным в левой части полотна.

Меллер писан был по памяти, его фигура занимает малое место, так что судить о сходстве черт лица с интересующим нас портретным изображением трудно.

Отметим, что художник, опередив события, представил героя как с Андреевской лентой и звездой, так и с орденом Георгия 2-й степени, которые он получил после взятия Очакова, и — что еще интереснее — без ордена Владимира 1-й степени, как и на рассматриваемом портрете.

Итак, легенда о портрете А. П. Ганнибала должна быть превращена в правду о портрете Меллер-Закомельского, — разумеется, менее для нас интересного, чем «арап Петра Великого». Это разочаровывает, почти расстраивает нас.

Попробуем поискать следы подлинного портрета. Для начала определим, что искать, каков должен быть «арап». Слово это в XVIII — начале XIX в. означало одно: темнокожий. Именно в этом смысле говорил о прадеде и Пушкин, не задумываясь о расовых различиях негров, эфиопов, арабов и других африканцев. Только в конце прошлого века ученый-антрополог Д. Н. Анучин со всей точностью определил, что прадед поэта — эфиоп. Итак, знание расовых особенностей должно помочь нам в поисках изображения А. П. Ганнибала.

В книге Н. П. Хохлова «Присяга просторам» содержится описание Эфиопии, ее населения и, что важно, потомков Бахар-Негаша («правителя моря») Иуади I[202], правившего в конце XVII в. в области Тигре. Область Тигре — родина Ганнибала, и Иуади должен был бы называться в таком случае его отцом. Н. П. Хохлов сообщает, что ныне потомки братьев Абрама Петровича — бедные крестьяне, во внешности которых автор книги замечает общее, родовое с Пушкиным: «курчавость, пружинистость волос, острый взгляд коричневатых глаз, утолщенные губы, подвижность ноздрей, быстрый переход от задумчивости и грусти к оживленной перепалке и веселью»[203]. Посмотрим на лица соплеменников Ганнибала. Коротковатые носы, чуть вздернутые; большие глаза с выделяющимися на фоне почти черной кожи белками; волосы мягкой копной, где каждый волосок вьется сам по себе, а не крупными волнами, как у европейцев.

Сам А. П. Ганнибал (фамилия употребляется им с 1727 г., до этого — Абрам Петров) в письмах Меншикову и некоей Асечке Ивановне называет себя черным. Так, очевидно летом 1723 г., он пишет ей: «А что вы, плутовки, уродицы, мои шутихи, поворачиваете свои языки с плевелами на своего государя, черного Абрама, которому и грязи Кронштадтские повиняются…»[204] Черный Абрам (по-эфиопски Абраха, Абреха). Об этом знал правнук, об этом писал сам Ганнибал.

И в послепушкинские годы не было никаких сомнений, что прадед поэта был черен или почти черен. В этом отношении надо отметить и твердое мнение В. В. Стасова, который писал о замечательном приобретении Императорской публичной библиотеки — гравюре Шхонебека, где Петр I представлен с арапчонком. Несколько неточно определив время создания гравюры, Стасов пишет: «На портрете, который мы имеем перед глазами, имени арапа не написано, но все подробности совершенно согласны с биографическими подробностями, сообщенными Пушкиным. Портрет Ибрагима Ганнибала помещен на небольшой гравюре, в лист, сделанной известным гравером Петра Великого, голландцем Шхонебеком. На ней представлен Петр I, во весь рост, в богатом шитом кафтане. <…> Но чего нигде более нет, чего никогда мы не встречали — это изображение молодого арапа, стоящего позади Петра и как бы выглядывающего из-за правого его плеча. Видна только черная, курчавая его голова, со сверкающими белками глаз и толстыми губами, и еще — часть его кафтана на груди; все остальное закрывает фигура Петра I <…> это, до сих пор, единственное изображение того знаменитого арапа, от которого произошел Пушкин…»[205]

Добавим: под гравюрой текст: «Петр Первый император. Присноприбавитель[206]. Царь и самодержец всероссийский. Повеление Его Царского Величества. Грыдоровал Адриан Шхонебек»[207].

Петру I несколько раз привозились арапчата, до Абрама и после. Очень важно поэтому установить год создания гравюры, а также поискать какие-либо другие изображения Ганнибала.

Автор гравюры, Adrian Schoonebeck, был первым гравером, работавшим в России. Правильнее было бы передавать его фамилию как «Схонебек», но по установившейся традиции он именуется Шхонебек. Петр I называет его Шонебек, Шонобек. Встречаются варианты Андреян Шанбек, Скойбек. Родился он в Голландии в 1661 г.,[208] в Москву приехал в 1698-м, гравировальное дело начал в 1699 г. в помещении Оружейной палаты. Талантливый рисовальщик, он, видимо, делал гравюры по своим рисункам[209], и нет причины искать живописный портрет, с которого изготовлена описанная выше гравюра. Шхонебек продолжал работать до последнего месяца жизни. Это подтверждается записью в дворцовых приказах: «Приход деньгам за апрель — сентябрь 1705 г. <…>. Расходы по гравировальным работам Шхонебека»[210]. Умер он в сентябре 1705 г.[211]

Между тем известно, что граф Савва Лукич Владиславич-Рагузинский, бывший с поручениями Петра I в Турции, отослал арапа Ибрагима из Константинополя перед 21 июля 1704 г., а 13 ноября того же года его привезли в Москву.

Поводом к созданию гравюры была победа Петра над шведами 10 мая 1703 г. в устье Невы, решившая судьбу будущей столицы. Орден Андрея Первозванного, полученный Петром за победу, украшает на гравюре его грудь. Однако выполнялась гравюра позже, в Москве, и для определения времени ее изготовления важно, что под нею есть надпись, в которой Петр назван «Присноприбавителем». Это приложение к имени императора стало употребляться после взятия им Нарвы в августе 1704 г., которое явилось как бы следствием невской победы, изображенной Шхонебеком.

Въехал царь Петр в Москву после взятия Нарвы, чрезвычайно торжественно встреченный, только 19 декабря 1704 г., т. е. через месяц после привоза посланцев из Турции в Посольский приказ его управителю графу Ф. А. Головину. С декабря и до 18 февраля 1705 г. Петр находился в Москве безотлучно. После поездки на Воронежскую верфь (18 февраля — 27 апреля) простудившийся царь с 4 по 22 мая живет в Немецкой слободе, в загородном доме Ф. А. Головина. Тогда, в мае, Адриан Шхонебек выполнял гравюру с видом дома Головина в Немецкой слободе на четырех листах. Два верхние — латинский текст, стилизованный герб Головина, картуши — доделывал после смерти Шхонебека его пасынок гравер Петр Пикарт. На двух нижних листах изображено несколько особняков по берегам Яузы с центром — домом Головина, со двора которого цугом выезжает царь Петр. Латинская надпись дает название изображенному: «Вид подмосковного дома господина графа Головина». И Петр, и подаренный ему мальчик жили в мае 1705 г. у Головина, и, вероятно, гравюра «Петр I с арапчонком» была сделана именно тогда. Можно предположить, что сначала отъезд Петра, а затем смерть Шхонебека помешали размножению гравюры.

«Вид подмосковного дома…» и «Портрет Петра I с арапчонком» (гравюра художником не названа, а, скорее, многословно обозначена), очевидно, являются последними работами Шхонебека.

В июне Петр тронулся в Польшу и прибыл в Вильну 8 июля 1705 г., где и крестил своего юного денщика. Как пишет в 1726 г. Ганнибал, «…и был мне восприемником от святыя купели Его Величество в Литве, в городе Вильне, 1705 году». Гравюра изображает грустное лицо мальчика, совсем недавно прибывшего с далекого юга. О том, сколько ему лет на этом изображении, Абрам Петрович сообщает далее: «Я, всеподданнейший, имел честь служить с самого моего младенчества, а именно лет с семи или осьми от возраста моего»[212]. Эти строки 1726 г. являются ответом на многолетнюю полемику о том, какой же год считать подлинным годом рождения Абрама Ганнибала. Сам он, увезенный из дома турками в раннем детстве, очевидно, не знал числа, месяца и даже точного года своего рождения.

Много лет спустя, 13 июля 1776 г., в торжественной обстановке, в присутствии нескольких доверенных лиц Абрам Петрович будет составлять свою духовную. Вероятно, составление столь важного документа приурочивалось к какой-то значительной вехе в жизни Ганнибала. Если учесть, что днем рождения своего арап считал день крещения, станет ясно, какой юбилей праздновался в июле 1776 г., — это было 80-летие почтенного старца, так как крещен он был, по-видимому, 13 июля ст. ст. 1705 г. в Вильне. Годом рождения, таким образом, Абрам Петрович полагал 1696-й. Стало быть, привезен был Ганнибал на восьмом году жизни, вскоре изображен Шхонебеком — рядом с Петром I, и гравюра эта, воспроизведенная С. А. Венгеровым в первом томе сочинений Пушкина, является действительно первым изображением прадеда Пушкина.

Гравюра Шхонебека обнаружилась в 1861 г., а в 1872 г., в связи с двухсотлетием со дня рождения Петра I, в Москве была открыта выставка портретов царя-преобразователя. Там демонстрировалось большое (263×206) полотно, находившееся постоянно в Романовской галерее Зимнего дворца. Это было аллегорическое изображение Петра, победителя турок под Азовом и шведов под Полтавой. Героическая фигура Петра дана в рост (тип изображения, близкий художнику Г. Кнеллеру), он наступает на грудь поверженного Карла XII, близ которого, на уровне колен Петра, — фигуры закованных пленных турок. Сзади справа — голова и часть туловища вздыбленного гнедого коня. Коня под уздцы держит юноша, одетый в кафтан солдата Преображенского полка, с темно-коричневой кожей лица и рук. Полтавский бой словно бы еще продолжается — под копытами коня поверженный всадник в шлеме и латах. Глядя на Петра и его слугу с конем на фоне боя, невольно вспоминаешь строку из письма Пушкина к брату Льву: «Присоветуй Рылееву в новой его поэме поместить в свите Петра I нашего дедушку. Его арапская рожа произведет странное действие на всю картину Полтавской битвы» (XIII, 143).

Эти слова поэта казались основанными на одном лишь знании того, что Ганнибал (прадед, названный в письме дедушкой) был участником Полтавского боя. Однако глядя на аллегорическое полотно неизвестного художника XVIII в., чувствуешь, что и конкретное изображение Петра с арапом на поле Полтавской битвы Пушкину было знакомо; именно впечатление от картины отражает письмо поэта.

Ганнибалу ко времени Полтавского сражения исполнялось 13 лет — подросток примерно этого возраста изображен и на полотне. Еще две детали: во-первых, это тип широковатого лица, весьма схожий со шхонебековским, — такой же короткий, чуть вздернутый нос, широко расставленные кругловатые глаза; во-вторых, это мундир Преображенского полка, который, уже в офицерском варианте, получил А. П. Ганнибал в 1724 г., по возвращении из Франции.

Было неизвестно, к какому именно полку причислен был сопутствовавший во всех походах Петру Абрам: солдатских списков полков не существовало. Но несомненно, что, как и другие ближайшие к Петру люди, Абрам приписан был к преображенцам, на нем солдатский мундир Преображенского полка — кафтан и штаны из зеленого сукна с красными отворотами.

А. Шхонебек. (Гравюра 1705 г.) (Российская национальная библиотека)

Предположения о том, что на этом полотне изображен какой-то другой арап, несостоятельны: последний (до Абрама) арап привезен был в 1698 г., и, по всей видимости, это был взрослый человек; следующий после него — не ранее 1709 г., так что в этой аллегории может быть изображен только прадед поэта. Было бы ошибкой думать, что лицо и фигура арапчонка писаны условно: и мундир, и сходство с шхонебековским арапчонком это опровергают. Описанное полотно, представляющее уже второй вариант изображения арапа Абрама, ныне хранится в фондах Русского музея.

Наконец, следует упомянуть батальное полотно Пьера-Дени Мартена-младшего, заказанное в 1717 г. Петром I в Париже. Художник должен был изобразить битву со шведами 1708 г. при деревне Лесной, не видев ни битвы, ни каких-либо живописных набросков, с ней связанных. Готовое полотно было доставлено в Москву в 1723 г., ныне оно хранится в Царскосельском Екатерининском дворце, копия с него А. Лютца экспонируется в Эрмитаже. На нем, среди множества фигур, изображен подросток с блестящими черными глазами, чуть вытянутым эфиопским черепом и темной кожей; голова его в белом тюрбане чуть повернута назад, взгляд обращен на художника. Можно предположить, что учившийся как раз в 1717–1722 гг. во Франции прадед Пушкина давал Мартену пояснения о происходившей битве, участником которой, в качестве посыльного при царе, он был. О себе он, вероятно, тоже не забыл, и художник изобразил черного подростка с чертами лица, близкими юному инженеру.

Говорить об иных изображениях Абрама Ганнибала ныне не приходится.


* * *

…21 февраля 1986 г. во Всероссийском музее А. С. Пушкина, где ныне хранится мнимый портрет А. П. Ганнибала, происходило заседание, посвященное атрибуции этого портрета. Оно тянулось около шести часов. Зал разделился на сторонников, противников и просто мало сведущих в вопросах атрибуции. С докладом выступила Т. Г. Александрова. Она проанализировала высказанные в печати аргументы Телетовой, Лееца и Глинки, доказывавших, что на портрете изображен Меллер-Закомельский[213], и присоединилась к их мнению.

Неизвестный художник. Аллегорическая картина начала XVIII в. (Государственный Русский музей)

Были зачитаны выводы трех экспертиз портрета, выполненных в научно-реставрационном центре С. В. Ямщикова в Москве (1976), затем в Эрмитаже (1980) и, наконец, С. В. Римской-Корсаковой в Русском музее (январь 1986). Смысл этих заключений сводился к следующему. Портрет выполнен непрофессионально. При реставрации произведена перекраска, употреблен оливково-умбристый тон, так как исходили из сведений об «арапской» внешности портретированного. Описи носа и губ получили новые контуры, не соответствующие авторскому рисунку. Губы утолщены, нос расширен, что изменило первоначальный облик. Ордена на мундире не переписывались.

Обсуждение — столь же бурное, сколь и длительное — завершилось голосованием. Большинство сочло доказательства весомыми и высказалось за то, чтобы портрет был снят с экспозиции.

Однако тогдашний директор музея М. Н. Петай пошла по пути компромисса: не разрешать впредь фотографировать портрет для его воспроизведения в разного рода пушкинских изданиях, но сохранить в экспозиции, поставив знак вопроса на табличке с именем.

Легенды — явление живучее. Двое пушкиноведов — на заседании они отсутствовали — оказались в однажды усвоенном особенно стойкими. Н. И. Грановская в 1985 г. выпустила книжку «Всесоюзный музей А. С. Пушкина», где, невзирая на замечание рецензента Я. Л. Левкович относительно невозможности представлять далее постороннего человека в качестве прадеда поэта, опубликовала портрет И. И. Меллера как «предполагаемый» портрет А. П. Ганнибала, а затем представила ту же версию в статье 1988 г. «Загадочный портрет А. П. Ганнибала», выступив противницей Т. Г. Александровой, напечатавшей в том же сборнике основные положения своего устного доклада на заседании 21 февраля 1986 г. в статье «О портрете А. П. Ганнибала»[214].

Вторым упорным противником новой атрибуции портрета оказался А. М. Гордин. Прислав длинное, эмоциональное, но вовсе лишенное каких-либо доказательств письмо на заседание 21 февраля 1986 г., он, не приняв резолюции музея, напечатал 12 сентября того же года в газете «Ленинградский рабочий», рассчитанной на массового несведущего читателя, большую статью с утверждением, что на портрете, хранящемся в музее Пушкина, изображен А. П. Ганнибал.

А. Г. Тартаковский, публикатор статьи В. М. Глинки и его сторонник, в десятом номере «Панорамы искусств» за 1987 г. в письме в редакцию, озаглавленном «Еще о „Загадке старого портрета“», снова попытался доказать оппоненту ошибочность и натянутость всех его доводов.

Но апологет традиционализма остался равнодушным к истине. В 1989 г. А. М. Гордин выпустил новое, дополненное, издание своей книги «Пушкин в Михайловском», первый вариант которой появился еще в 1939 г., где снова, без всяких сомнений и знаков вопроса, поместил пресловутый портрет артиллерийского генерала, выдаваемого за предка поэта.

Так для кого-то сохраняются все устраненные ныне несообразности относительно этого портрета, вызывавшего сомнения более ста лет назад. Реальность побеждает, но и легенда не растворяется в ней до конца.

Добавим, что в последние годы стал известен тот, кого следовало бы назвать первым, еще в 1962 г. в статье «Пушкин и Ганнибал», поднявшим вопрос о портрете. Им был В. В. Набоков, написавший тогда: «Достоверного портрета Абрама Ганнибала нет. На портрете маслом конца XVIII века, по мнению некоторых, его изображающем, есть награды, которых он не получал, и в любом случае картина безнадежно подделана бездарным живописцем»[215].

Загрузка...