Роберт Силверберг МАДЖИПУР

Замок лорда Валентина (1980)

Хроники Маджипура (1981)

Валентин Понтифекс (1983)

Горы Маджипура (1995)


ПРЕСТИМИОН

Чародеи Маджипура (1997)

Лорд Престимион (1999)

Король Снов (2001)


Гигантская планета Маджипур, диаметр которой раз в десять больше, чем у нашей Земли, в далеком прошлом была заселена колонистами-землянами. Коренными жителями планеты были пьюривары, разумные существа, которых пришельцы прозвали перевертышами, или метаморфами, за их способность менять свой физический облик. Маджипур — необычайно красивая планета, с благоприятным климатом, изобилующая зоологическими, ботаническими и географическими чудесами. Все здесь грандиозно, фантастично, волшебно.

В период, занявший несколько тысячелетий, трения между людьми и пьюриварами привели к затяжной войне и поражению туземцев, которых победители загнали в огромные резервации в отдаленных местах планеты. За эти годы на Маджипуре поселились и другие разумные виды — маленькие гномоподобные врооны, косматые четверорукие великаны-скандары, двухголовые су-сухерисы и некоторые другие. Врооны и су-сухерисы были наделены экстрасенсорными способностями, что давало им возможность заниматься различными видами магии. Доминирующим видом, однако, всегда оставались люди. Они процветали, множились и в конце концов стали исчисляться миллиардами, проживая большей частью в огромных городах с десяти-двадцатимиллионным населением.

Система правления планетой, выработавшаяся в ходе истории, представляет собой разновидность ненаследственной двойной монархии. Старший правитель, понтифекс, вступая в свои права, избирает себе младшего правителя, коронала. Коронал считается приемным сыном понтифекса и по смерти последнего занимает его трон, избирая себе нового коронала. Оба правителя проживают на Альханроэле, самом крупном и самом населенном из трех континентов Маджипура. Имперская резиденция понтифекса помещается на самом нижнем уровне колоссального подземного города, именуемого Лабиринтом, откуда правитель выходит лишь в редких случаях. Коронал, в противоположность ему, живет в огромном замке на вершине Замковой горы, тридцатимильного пика, где с помощью сложной техники поддерживается вечная весна. Время от времени коронал спускается со своих высот и совершает Большой Выход — событие, долженствующее напомнить Маджипуру о могуществе его правителей. Это путешествие, которое при маджипурских расстояниях занимает несколько лет, неизменно приводит коронала на Зимроэль, второй континент, где гигантские города перемежаются широкими реками и обширными девственными лесами. Иногда коронал посещает и третий континент, знойный Сувраэль, почти весь занятый пустынями, подобными Сахаре.

Со временем в маджипурское правительство вошли еще два лица. Всемирная сеть телепатической связи позволяет передавать по ночам на любые расстояние различные предсказания и врачебные советы. За нее отвечает мать правящего коронала, носящая титул Владычицы Сна. Ее резиденция находится на большом острове, размером с материк, между Альханроэлем и Зимроэлем. Чуть позже появился еще один правитель-телепат — Король Снов. Он занимается выявлением и наказанием преступников и прочих граждан, чье поведение не соответствует маджипурским нормам. Этот сан переходит по наследству к представителям сувраэльской семьи Барджазидов.

Первый из маджипурских романов, «Замок лорда Валентина», повествует о заговоре, вследствие которого законный коронал Валентин был свергнут и заменен другим. Валентина, лишенного памяти, доставляют на Зимроэль, где он ведет жизнь бродячего жонглера, но со временем вспоминает, кто он такой, и после успешной кампании возвращает себе трон. В следующем романе, «Валентин Понтифекс», герой, уже зрелый муж и пацифист в душе, вынужден подавлять восстание метаморфов, вознамерившихся изгнать наконец ненавистных захватчиков из своего мира. Валентин одерживает победу и восстанавливает мир с помощью гигантских существ, известных как морские драконы, о чьих интеллектуальных возможностях прежде не знали на Маджипуре.

Сборник рассказов «Хроники Маджипура» знакомит нас с различными эпохами и социальными кругами маджипурс-кой жизни, освещая детали, не вошедшие в романы. Повесть «Горы Маджипура», чье действие происходит через пятьсот лет после правления Валентина, переносит читателя в ледяные полярные земли, где давно уже существует отдельная варварская цивилизация. Трилогия о Престимионе рассказывает об эпохе за тысячу лет до Валентина, когда Маджипуром правила магия. Коронал Престимион, смещенный с престола сыном прежнего коронала при помощи магов и чародеев, приводит своих сторонников к победе, сам прибегнув к некромантии.

Представленная здесь новелла относится к времени более раннему, чем любое из маджипурских повествований — за четыре тысячи лет до Валентина и за три до Престимиона. Со времен первых человеческих поселений прошло, однако, уже десять тысячелетий, и древняя история планеты успела стать легендой.

КНИГА ПЕРЕМЕН © Перевод. Виленская Н.И., 2006

Стоя около узкого окна спальни на второй день своего плена и глядя на кроваво-красное Барбирикское море далеко внизу, Айтин Фурвен услышал, как отодвигают засов, запиравший дверь его апартаментов снаружи. Он оглянулся. В комнату по-кошачьи проскользнул вожак разбойников Касинибон, и Фурвен снова отвернулся к окну.

— Я говорил вам вечером, что отсюда прекрасный вид, — сказал Касинибон. — На всем Маджипуре нет ничего, что могло бы сравниться с этим алым озером.

— Красиво, да, — хладнокровно подтвердил Фурвен.

Касинибон продолжал все так же весело и приветливо, обращаясь к его спине:

— Надеюсь, что спали вы хорошо и нашли ваше жилище в целом удобным, принц Айтин.

Хорошее воспитание, обязывающее быть вежливым даже с бандитом, побудило Фурвена повернуться к атаману лицом.

— Я, как правило, не пользуюсь своим титулом, — холодно произнес он.

— Разумеется. Я тоже не пользуюсь, хотя происхожу из старой восточной аристократии. Род у нас, возможно, не столь уж знатный, но все же. Титулы — это так архаично! — Касинибон усмехнулся. В его улыбке, хитрой, почти заговорщицкой, насмешка смешивалась с обаянием, и Фурвен почувствовал невольную симпатию к этому человеку. — Однако вы не ответили на мой вопрос. Достаточно ли удобно вам здесь?

— О да, вполне. Более комфортабельной тюрьмы и представить себе невозможно.

— Хотелось бы подчеркнуть, что это не тюрьма, а просто частная резиденция.

— Возможно, но ведь я здесь пленник, не так ли?

— Тут я вам уступаю. В настоящее время вы действительно пленник. Мой пленник.

— Благодарю за прямоту. — Фурвен вернул свое внимание Барбирикскому морю. Длинное и узкое, как копье, оно протянулось миль на пятьдесят по долине, над которой на сером утесе стояла крепость Касинибона. На его берегах виднелись полумесяцы остроконечных дюн, казавшихся издали легкими, как облака, — тоже красные. Даже воздух мерцал красным отраженным светом, и само солнце приобрело багряный оттенок. Вчера Касинибон, хотя Фурвен не проявлял особого интереса, объяснил, что в озере обитают миллиарды крошечных ракообразных — именно их ярко окрашенные панцири, копившиеся на протяжении тысячелетий, придают этот кровавый цвет и воде, и песку. «Интересно, побывал ли здесь отец с его страстной любовью к всевозможным цветовым эффектам? — подумал Фурвен. — Наверняка побывал».

— Я вам принес перья и бумагу, — сообщил Касинибон, аккуратно раскладывая вышеупомянутые предметы на столике рядом с кроватью Фурвена. — Этот вид непременно вдохновит вас на стихи, уж я-то знаю.

— Несомненно, — тем же ровным бесстрастным тоном ответил Фурвен.

— Не хотите ли сегодня поближе взглянуть на озеро? Вместе со мной?

— Значит, вы не собираетесь держать меня в четырех стенах — вернее, в трех комнатах?

— Ну разумеется, нет. К чему такая жестокость?

— Что ж, буду рад совершить экскурсию, — с тем же безразличием промолвил Фурвен. — Авось здешние красоты в самом деле вдохновят меня на пару стишков.

Касинибон любовно похлопал по стопке бумаги.

— Она пригодится вам еще и для просьбы о выкупе.

— Этим я займусь завтра, пожалуй. Или послезавтра.

— Как вам будет угодно, ведь спешить некуда. Можете гостить у меня, сколько пожелаете.

— Сидеть у вас — так будет вернее.

— Ну да, хотя я надеюсь, что вы будете воспринимать себя скорее как гостя, чем как узника. А теперь прошу извинить, у меня масса скучных хозяйственных дел. Увидимся позже. — Касинибон усмехнулся снова и с поклоном вышел.


Фурвен был пятым сыном бывшего коронала лорда Сангамора, чьим главным достижением считалось строительство знаменитых туннелей на Замковой горе, названных его именем. Лорд Сангамор, человек с ярко выраженной творческой жилкой, велел отделать их стены искусственным камнем, который светился изнутри, вызывая восхищение знатоков. Фурвен унаследовал отцовское эстетическое чувство, но не силу его характера: на Горе у него создалась репутация бездельника, бонвивана, даже повесы. Друзья — а их у него было много — и те затруднялись назвать его положительные черты. Он, конечно, с необычайной легкостью кропал стишки, был незаменимым спутником в путешествии или в таверне, мастером по части острот и парадоксов, но в остальном...

Сын коронала, согласно давней традиции, не имеет никакого определенного будущего в администрации Маджипура. Никаких должностей Для него не приберегается. Трон для него закрыт, поскольку власть по наследству никогда не передается. Старшему сыну обычно достается прекрасное поместье где-нибудь на Горе, где он и живет в свое удовольствие, будто герцог. Второй и даже третий сыновья могут остаться в Замке и стать советниками, если у них есть склонность к политике, пятый же, рожденный в поздние годы отцовского правления и вытесненный из ближнего круга теми, кто пришел раньше, обрекается обычно на вольготное и совершенно безответственное существование. В общественной жизни он никакой роли не играет. Он сын своего отца, но сам по себе ничего не значит. Никто не считает его пригодным для чего-то серьезного — никому даже в голову не придет, что он может интересоваться важными делами. Таким принцам от рождения выделяются постоянные апартаменты в Замке, назначается щедрая пожизненная пенсия, и все как будто только того и ждут, что они будут предаваться праздным развлечениям до конца своих дней.

Фурвен в отличие от принцев с более беспокойным нравом вписался в эту перспективу как нельзя лучше. Поскольку ничего особенного от него не ожидалось, сам от себя он тоже требовал очень мало. Природа для него не поскупилась: он вырос высоким, стройным, грациозным, с золотыми волнами волос и красивыми чертами лица. Он превосходно танцевал, пел вполне приличным слабеньким тенором, отличался во всех видах спорта, не требующих грубой физической силы, хорошо фехтовал и правил гоночной колесницей. Главным же его даром было стихосложение. Поэзия лилась из него, как дождь с неба. В любой момент дня или ночи, разбуженный после пирушки или в разгар этой самой пирушки, он хватал перо и сочинял балладу, сонет, песенку, веселую эпиграмму, какую-нибудь ритмичную пустяковину, а то и длинную цепь героических куплетов — на любую тему. Глубины во всей этой стряпне, конечно, не наблюдалось. Не в его натуре было исследовать людские души, тем более облекать эти исследования в поэтическую форму, но все знали, что в легком, игривом жанре Айтину Фурвену равных нет. Это были стихи на случай, славящие радости постели или бутылки, порой насмешливые, но никогда не переходящие в злую сатиру — стихи, демонстрирующие игру ритма и созвучий, не претендуя на какой-либо смысл.

— Сочини нам стишок, Айтин, — восклицал кто-то из приятелей, когда они сидели за вином в одной из кирпичных таверн Замка, и другие подхватывали: — Стишок, стишок!

— Тогда скажите мне слово, — отвечал Фурвен, и кто-нибудь, его нынешняя любовница, к примеру, говорила:

— Колбаса.

— Отлично, а ты назови другое. Первое, что придет в голову.

— Понтифекс, — говорил спрошенный.

— Еще одно. Вот ты скажи.

— Ститмой, — откликался третий.

И Фурвен, посмотрев в чашу с вином, точно стихотворение уже выглядывало оттуда, начинал читать юмористический эпос, составленный безупречным гекзаметром, с изысканными анапестическими рифмами — о том, как некий понтифекс возжелал колбасы из мяса ститмоя и послал самого ленивого и трусливого из своих придворных на заснеженный северный Зимроэль охотиться на этого свирепого, мохнатого белого зверя. Он декламировал без передышки минут десять, причем поэма имела начало, кульминацию и смешной до коликов конец, встречаемый бурными аплодисментами и новыми бутылками.

Сочинения Айтина Фурвена, если бы он позаботился собрать их, заполнили бы много томов, но у него вошло в привычку выбрасывать свои стихи, как только он их запишет — когда он вообще их записывал; лишь благодаря предусмотрительности его друзей некоторые из них уцелели, были переписаны и передавались из рук в руки. Фурвена их судьба не волновала. Он сочинял стихи столь же легко, как дышал, и не понимал, зачем нужно копить и хранить свои экспромты. Он никогда не задумывал их как долговечные произведения искусства, какими, например, были туннели, построенные его отцом.

Коронал лорд Сангамор состоял младшим правителем под эгидой понтифекса Пелтиная тридцать лет, и его долгое правление в целом было успешным. В конце концов Божество призвало почтенного Пелтиная к Истоку, и понтифексом стал Сангамор. Это обязывало его покинуть Замок и поселиться в подземном Лабиринте, официальной резиденции старшего правителя. Весь остаток жизни ему предстояло провести в почти полной изоляции от внешнего мира. Айтин Фурвен навестил отца в Лабиринте после его возведения на престол, что полагалось делать время от времени всем сыновьям, но сомневался, что предпримет это путешествие еще раз. Мрачный Лабиринт не пришелся ему по душе. Старому Сангамо

ру там тоже едва ли могло нравиться, но он, как все короналы, по крайней мере знал заранее, что закончит свои дни в Лабиринте. Фурвена, однако, ничто не обязывало жить и даже бывать там. Он не особенно хорошо знал своего отца и не видел причин встречаться с ним в дальнейшем.

От Замка к тому времени он тоже отмежевался. Еще во время пребывания там лорда Сангамора Фурвен поселился в Дундлимире, одном из Горных Городов, что стоял намного ближе к подножию гигантского бивня Замковой горы. Его соученик и близкий друг Танижель принял наследственный титул герцога Дундлимирского и предложил Фурвену сравнительно скромное именьице в своих владениях, близ вулканической долины, известной как Огненная. При этом предполагалось, что Фурвен займет при дворе Танижеля, в сущности, должность шута, постоянного собутыльника и сочинителя комических виршей. Сыну коронала не приличествовало принимать такие дары от обыкновенного герцога, но Танижель хорошо знал, что пятый сын редко обладает крупным состоянием. Знал он также, что Фурвен устал от праздной жизни в Замке и был бы не прочь предаться праздности где-нибудь в другом месте. Фурвен, никогда не страдавший повышенным чувством собственного достоинства, охотно принял его предложение и стал проводить большую часть своего времени в поместье Танижеля среди развеселых друзей герцога. Замок он посещал лишь в особо торжественных случаях, например, в дни рождения своего отца — когда же отец, став понтифексом, переехал в Лабиринт, почти совсем прекратил эти посещения.

Веселая жизнь в Дундлимире, однако, со временем тоже ему прискучила. Фурвен достиг средних лет и начинал чувствовать нечто, раньше ему незнакомое — какую-то смутную неудовлетворенность. Жаловаться ему при всем при том было не на что. Жил он в окружении славных друзей, которые восхищались его талантом, здоровье у него оставалось отменным, средств на повседневные нужды вполне хватало, а чрезмерными запросами он не грешил. Ни в компании, ни в любовницах недостатка он не испытывал, но эта новая, необъяснимая душевная боль все-таки донимала его время от времени. Это беспокоило его и сбивало с толку.

Он стал думать, что наилучшим выходом из этой ситуации явится путешествие. Он, гражданин самой большой и красивой планеты во всей вселенной, очень мало что на ней повидал: только Замковую гору и не более дюжины из пятидесяти ее городов — да еще приятную, но не слишком примечательную долину Глейга, когда ездил к отцу в Лабиринт. Сколько еще осталось непознанным! Взять хоть легендарные южные города: Сиппульгар, золотую Арвианду, увенчанный шпилями Кетерон. И деревни на сваях вокруг серебряного озера Рогоиз, и сотни, тысячи других поселений, разбросанных, как алмазы, по одному только громадному континенту Альханроэль. А есть ведь еще и сказочный Зимроэль, о котором он, Фурвен, практически ничего не знает — нескольких жизней не хватит, чтобы осмотреть его целиком.

В конце концов он, впрочем, отправился совсем в другую сторону. Герцог Танижель, любитель путешествий, начал поговаривать о поездке на восток, в пустынную и почти неизвестную область между Замковой горой и неисследованным Великим морем. Десять тысячелетий минуло с тех пор, как первые поселенцы высадились на Маджипуре — достаточно для того, чтобы полностью освоить любую планету нормальных размеров; но Маджипур так велик, что даже ста веков постоянного прироста населения не хватило, чтобы заполнить все его отдаленные территории. Процесс колонизации из центра Альханроэля неизменно распространялся на запад, а затем через Внутреннее море перекинулся на Зимроэль. Лишь самые неугомонные путешественники предпринимали вылазки на восток. В туманной долине, почти, можно сказать, в тени Замковой горы, стоял торговый городок Врамбикат, а дальше никаких поселений, по-видимому, не было — по крайней мере в понтифексовом налоговом реестре таковые не значились. Возможно, там существовали какие-то крохотные поселки, а возможно, и нет. А между тем эта малонаселенная местность, судя по запискам отважных исследователей, просто изобиловала чудесами природы. Алое Барбирикское море; группа озер под названием Тысяча Глаз; гигантская извилистая пропасть Змеиный След длиной три тысячи миль, а глубиной неизвестно сколько; Стена Пламени, Паутина Самоцветов, Винный Фонтан, Пляшущие Холмы — многое из этого, вероятно, было всего лишь мифом, плодом воображения путешественников. Герцог Танижель предлагал устроить экспедицию в этот загадочный край. «Мы отправимся туда всем двором и дойдем до самого Великого моря! — восклицал он. — Кто знает, что мы там встретим? Аты, Фурвен, все это опишешь в бессмертном эпосе, который сохранится в веках!»

Герцог любил замышлять грандиозные проекты и обдумывать их до мельчайших деталей, но с претворением этих проектов в жизнь дело обстояло намного хуже. Многие месяцы Танижель и его придворные корпели над картами, изучали отчеты первопроходцев столетней, а то и тысячелетней давности и намечали собственные маршруты через дикую, не имеющую дорог местность. Фурвена увлекла эта затея, и во сне он часто видел себя парящим, как птица, над необычайно странным и красивым ландшафтом. Он не мог дождаться дня отъезда. Путешествие на восток отвечало некой его внутренней потребности, о которой он раньше не подозревал. Герцог продолжал строить планы, но точной даты не назначал, и Фурвену в конце концов стало ясно, что задуманная экспедиция никогда не состоится, поскольку герцогу и планов вполне достаточно. В итоге Фурвен, который никогда не ездил в одиночку на большие расстояния и не находил в Таких путешествиях ничего соблазнительного, решил отправиться на восток один.


Тем не менее он нуждался в последнем толчке — и получил его, откуда не ждал.

В этот тягостный период сомнений и неуверенности он совершил визит в Замок под предлогом знакомства со старинными картами, будто бы хранившимися в библиотеке коронала. В Замке, однако, он потерял желание копаться в необозримых библиотечных хранилищах и вместо этого посетил отцовские туннели на западном склоне, внутри стройной скалы, выступавшей на несколько сотен футов над громадой Горы.

Туннели лорда Сангамора восходили спиралью на самый верх этого каменного шпиля. Мастера в самых глубоких и тайных подземельях Замка создали светящийся синтетический камень и сплавили его в огромные сияющие глыбы. Затем эти глыбы под личным руководством самого коронала обтесали до прямоугольных блоков единого размера, которыми выложили стены и кровли туннелей согласно тщательно выверенной градации цветов. Посетителям бил в глаза пульсирующий свет — сернисто-желтый в одном гроте, шафрановый — в другом, топазовый в третьем, изумрудный, багровый. За нежданно яркой красной вспышкой шли более спокойные тона — розовато-лиловый, аквамарин, зеленовато-желтый. Симфония красок лилась из камня в любое время суток. Фурвен в полном восхищении бродил там два часа и вдруг почувствовал, что с него хватит. Что-то словно порвалось в нем, вызвав тошноту и головокружение. Мозг оцепенел от мощи и великолепия этого зрелища, Фурвена охватила дрожь, сердце бурно заколотилось. Поняв, что пора уходить, он ринулся к выходу. Еще полуминуты — и он рухнул бы на колени.

Снаружи он, весь мокрый, привалился к парапету и долго приходил в себя. Сила собственной реакции его озадачила. Физическое недомогание прошло, но осталось какое-то трудноопределимое беспокойство, которое он, впрочем, быстро раскусил. Во время осмотра туннелей восторг, граничащий с преклонением, трансформировался в его душе и перешел в сокрушительное ощущение собственной несостоятельности.

Творение своего старика он всегда рассматривал как любопытную безделицу. Но сегодня, в повышенно-впечатлительном, почти неврастеническом состоянии, с недавних пор ставшем для него характерным, величие отцовского труда ошеломило еТо. Фурвена захлестнуло чувство, в котором он не мог не опознать уничижения, хотя ранее близкого знакомства с ним не водил. И это чувство было вполне понятно. Его отец создал здесь нечто поистине чудесное, найдя в себе для этого силы и вдохновение вопреки изнурительным заботам своего сана.

В то время как сам Фурвен... в то время как он...

Даже к вечеру он не опомнился после встречи с туннелями. В библиотеку он так и не пошел, а пригласил свою былую возлюбленную леди Долиту пообедать с ним в открытом ресторане над Большим Меликандским двором. Долита, хрупкая и очень красивая, обладала темными волосами, оливковой кожей и острым умом. Их бурный роман десятилетней давности длился полгода. Постепенно ее не знающая оков резкость, ее привычка говорить правду, которую все обычно замалчивают, и сарказм ее высказываний охладили желание Фурвена. Но он всегда ценил общество умных женщин, и та самая беспощадная правдивость, из-за которой он сбежал от Долиты, делала ее привлекательной в качестве друга. Поэтому он приложил все усилия для сохранения этой дружбы, даже когда близость иного рода между ними угасла. Теперь она стала ему близка, как сестра.

Он рассказал ей о своем посещении туннелей.

— Кто бы мог ожидать, что коронал окажется еще и великим художником!

В глазах леди Долиты сверкнула свойственная ей веселая ирония.

— По-твоему, одно непременно исключает другое? Творческий дар — это врожденное качество. Позже человек может выбрать для себя путь, ведущий к трону, но дар остается при нем.

— Пожалуй.

— Твой отец искал власти, а это способно поглотить всю энергию без остатка, но он и о таланте своем не забыл.

— То, что его хватило на то и другое, свидетельствует о его величии.

— Или об уверенности в себе. Далеко не все поступают так, как он, но это еще не значит, что они поступают правильно.

Фурвен заставил себя смотреть ей прямо в глаза, что далось ему не без труда.

— Что ты хочешь этим сказать, Долита? Что я поступил плохо, не избрав политическое поприще?

Она приложила руку к губам, не до конца скрыв лукавую улыбку.

— Полно тебе, Айтин.

— Тогда что? Ну же, выкладывай! Не такой уж это секрет, даже и для меня. Я потерпел крах, так? Зарыл свой талант в землю? Я пил, играл и потешал публику веселенькими стишками, вместо того чтобы затвориться и создать глубокий философский труд, нечто неудобоваримое, из тех, что все хвалят и никто не читает?

— Ох, Айтин, Айтин...

— Разве я не прав?

— Что я могу сказать о твоих сочинениях? Мне довольно видеть тебя несчастным. Я давно уже это вижу. С тобой что-то творится — даже ты сам признал это, верно? — и я догадываюсь, что это «что-то» относится к твоему творчеству, ведь больше для тебя ничего такого значения не имеет.

Фурвен уставился на Долиту. Как это похоже на нее — говорить такие вот вещи.

— Продолжай.

— Мне, собственно, мало что осталось сказать.

— Но что-то ведь все-таки осталось? Скажи.

— Все это я уже говорила раньше.

— Так скажи еще раз. Я могу быть очень тупым, Долита.

Видя, как дрогнули ее ноздри и шевельнулся язык за сомкнутыми губами, он понял, что теперь пощады ждать нечего. Но он позвал ее не для того, чтобы она его щадила.

— Для себя ты выбрал неверный путь, — тихо сказала она. — Не знаю, какой путь был бы верным, но вижу, что ты стоишь не на нем. Тебе нужно как-то изменить свою жизнь, Айтин. Извлечь из нее что-то новое, свежее. Ты шел этой своей дорогой, пока мог, а теперь тебе нужна перемена. Я еще десять лет назад предвидела, что с тобой случится нечто подобное, вот оно и случилось. Даже тебе самому это ясно.

— Да, пожалуй.

— Пора тебе перестать прятаться.

— Прятаться?

— От себя самого. От своей судьбы, какой бы она ни была. От своего настоящего «я». От всего этого спрятаться можно, но от Божества не уйдешь. От него ничто не укроется. Перемени свою жизнь, Айтин — не знаю как, но перемени.

Ошеломленный Фурвен помолчал.

— Да, конечно. Ты не можешь знать как. Начну с того, что поеду путешествовать — один. В дальние края, где, кроме меня, никого не будет и где я наконец-то встречусь лицом к лицу с собой. А тогда посмотрим.

Утром, не помышляя больше о корональской библиотеке и о картах, которые то ли хранились там, то ли нет (время планов прошло, пришло время действий), он вернулся в Дундлимир. Неделю он приводил в порядок свой дом и запасался всем необходимым для путешествия — а затем выехал, не сказав никому о том, куда едет. Он не имел понятия, что встретит в пути, но не сомневался, что все предстоящее пойдет ему только на пользу. Он пустился в поход, на поиски истинного, давно запропавшего Айтина Фурвена. «Перемени свою жизнь», — сказала Долита. Очень хорошо, это самое он и сделает. Никогда еще он не предпринимал ничего столь серьезного. Фурвен испытывал прилив необычайного оптимизма, чуткого ко всем колебаниям его души. Какую-нибудь неделю спустя после его отъезда из пыльного городка Врамбика-та его захватили разбойники и доставили в горную крепость Касинибона.

Он как-то не думал, что в восточных областях может царить такая анархия, однако не особенно удивился. Маджипур в целом — мирная планета, где подданные уже тысячи лет подчиняются власти правителей по собственной воле; но расстояния здесь так велики, а законы понтифекса и коронала порой столь условны, что в некоторых районах верховная власть существует чисто номинально. Если до Зимроэля или Сувраэля даже новости идут месяцами, можно ли сказать, что правящая десница достает туда по-настоящему? Кто на вершине Замковой горы или в глубинах Лабиринта может знать, что на самом деле происходит в этих дальних провинциях? Законы в основном соблюдаются везде, ибо альтернатива им — хаос, но весьма вероятно, что граждане на местах поступают так, как удобно им, утверждая при этом, что подчиняются центральному правительству.

А уж на востоке, где населения почти нет и правительство даже не пытается заявить о себе, незачем и притворяться, будто оно существует.

После Врамбиката Фурвен какое-то время ехал спокойно. Гигантская Замковая гора еще высилась на западе, понемногу уменьшаясь, а впереди вставала гряда темных холмов. Фурвену казалось, будто он видит на миллион миль во все стороны. Никогда он еще не встречал таких просторов без каких-либо признаков присутствия человека. Воздух был чист, как стекло, небо безоблачно, погода стояла по-весеннему мягкая. На лугах росла золотистая, сочная, плотная, как ковер, трава. На ней кое-где паслись незнакомые Фурвену животные, не обращая на него никакого внимания. Шел девятый день его путешествия, и одиночество действовало освежающе, очищая душу. Чем дальше он углублялся в этот тихий край, тем больше крепло в нем это чувство очищения, духовного выздоровления.

В полдень он сделал привал у мелких каменистых холмов, чтобы дать своему верховику попастись. Это красивое, полное сил животное предназначалось, собственно, для скачки, а не для долгих утомительных переходов, и всаднику приходилось часто останавливаться и давать ему отдых.

Фурвен не имел ничего против. Он ехал без определенной цели, и спешить ему не было нужды.

Оглядывая пустынную местность, он предвкушал ожидающие его чудеса. Змеиный След, например: какой-то она будет, эта колоссальная трещина в коре планеты? Ее сверкающие золотистые стены так круты, что нечего и думать спуститься на дно, где бежит к морю зеленая река, змея, не имеющая ни головы, ни хвоста. Есть еще Великий Серп из белого мрамора, скульптура, изваянная самим Божеством. Он возвышается на сотни футов над плоской равниной и звенит, как арфа, под напором сильного ветра; в повествовании четырехтысячелетней давности, времен лорда Стиамота, сказано, что на ночном небе, при свете одной или двух лун, этот монумент столь прекрасен, что способен вызвать слезы у погонщика-скандара. Есть Эмболенские Фонтаны, гейзеры, из которых каждые пятьдесят минут, днем и ночью, бьет душистая розовая вода — а если ехать год, или два, или три, путник увидит могучие утесы из черного камня, пронизанные жилами белого кварца; они охраняют берега Великого моря, неподвластного мореплавателям, покрывающего почти половину громадной планеты...

— Ни с места, — произнес внезапно чей-то грубый голос. — Вы вторглись в чужие владения. Назовите себя.

Фурвен так долго был здесь один, что этот голос прорезал его сознание, как пылающий метеор — темное небо. Обернувшись, он увидел двух здоровенных, просто одетых мужчин, стоявших на каменной осыпи чуть позади него. У них было оружие. Еще двое стерегли вереницу верховиков, связанных вместе прочной веревкой.

— В чужие? — сохраняя спокойствие, повторил Фурвен. — Но эти места никому не принадлежат, друг мой, — или принадлежат всем.

— Они принадлежат господину Касинибону, — ответил ему один из двоих, более плечистый и коренастый, с бровями, образующими сплошную черную линию. Говорил он довольно косноязычно, с акцентом, приглушающим все согласные. — Чтобы проехать, требуется его разрешение. Как .вас зовут?

— Айтин Фурвен из Дундлимира, — миролюбиво ответил Фурвен. — Прошу передать вашему хозяину, чье имя мне незнакомо, что у меня нет никакого дурного умысла относительно его земель или имущества — я одинокий странник и намерен всего лишь...

— Дундлимир? — проворчал чернобровый. — Это ведь город на Горе, правильно? Что делает человек с Замковой горы в здешних местах? Тут таким не место. Может, ты сын коронала? — хохотнув, предположил он.

— Ну, раз уж вы спрашиваете, — улыбнулся Фурвен, — то я и в самом деле сын коронала. Вернее, был им до кончины понтифекса Пелтиная. Моего отца зовут...

В следующее мгновение он растянулся на земле, изумленно хлопая глазами. Чернобровый дал ему совсем легкую затрещину, и он не устоял на ногах скорее от полной неожиданности. Он не помнил, чтобы кто-то за всю жизнь ударил его, даже в детстве.

— ...Сангамор, — машинально, раз уже начал, договорил он. — Он был короналом при Пелтинае, а теперь сам сделался понтифексом...

— Тебе что, зубов не жалко? Кончай насмехаться!

— Это чистая правда, дружище, — настаивал Фурвен. — Я Айтин Дундлимирский, сын Сангамора. У меня и бумаги есть. — Он начинал соображать, что докладывать этим людям о своем происхождении — не самый умный ход; он просто не думал, что есть на свете места, где это может быть опасно. Так или нет, было уже поздно идти на попятный. В его документах черным по белому значилось, кто он такой. Самое лучшее — положиться на то, что люди даже здесь не осмелятся препятствовать сыну понтифекса, хотя бы и пятому сыну.

— Я прощаю тебе это удар, — сказал он обидчику, — ты ведь не знал, с кем имеешь дело. Я позабочусь, чтобы ты не пострадал из-за этого — а теперь, при всем моем уважении к господину Касинибону, мне пора ехать.

— Сейчас ты поедешь к господину Касинибону, — ответил тот, — и лично выразишь ему свое уважение.

Фурвена бесцеремонно подняли на ноги и усадили верхом. Двое других, видимо, конюхи, привязали его верховика к остальным. Фурвен только теперь разглядел низкое строение в самой высокой точке холмистой возвышенности — к нему они и направились. Узкая, протоптанная копытами тропка в траве порой становилась совсем неразличимой. Фурвен видел теперь, что это здание — настоящая крепость, сложенная из такого же глянцевого серого камня, что и сам холм. Невысокая, всего в два этажа, она занимала удивительно большую площадь. Тропа повернула, и Фурвен заметил еще несколько ярусов на восточном склоне холма, выходящем в долину. В небе над этой долиной стоял красный отсвет. Маленький караван поднялся на вершину, и Фурвену открылась узкая полоса невероятного красного озера, которое могло быть только прославленным Барбирикским морем. Его окаймляли ряды таких же ярко-красных дюн. Господин Касини-бон, кем бы он ни был, занял под свой разбойничий притон одно из живописнейших мест Маджипура, отмеченное почти потусторонней красотой. Его дерзость заслуживала восхищения. Пусть этот человек — разбойник, даже бандит, он должен также быть хоть немного художником.


Здание, когда они перевалили наконец через холм и подъехали к нему с фасада, оказалось массивным и приземистым, рассчитанным на прочность, а не на красоту, но по-своему внушительным. Два длинных крыла, отходящих от центрального корпуса, спускались вниз, к Барбирикской долине. Архитектор, как видно, заботился в первую очередь о неприступности. С западного склона, откуда только что приехал Фурвен, к твердыне нельзя было подобраться, поскольку она стояла на совершенно отвесной голой скале и не имела с той стороны ни одного окна. Тропа, поднявшись до этой скалы, сворачивала вправо и вела через вершину холма к фасаду, где всякий путник представал как на ладони перед сторожевыми башнями, частоколом и солидной крепостной стеной с подъемной решеткой. Вход был только один, и тот неширокий, окна представляли собой узкие щели, неуязвимые в случае атаки, но весьма полезные для защитников.

Фурвена ввели внутрь. Его не толкали, вообще не трогали, но чувствовалось, что люди Касинибона готовы применить силу в любой момент. Его сопроводили по длинному коридору левого крыла и вверх по короткому лестничному пролету в своего рода апартаменты: гостиная, спальня, каморка с ванной и умывальником. Стены, из такого же серого камня, как и снаружи, не имели никаких украшений. Окна всех трех комнат — такие же бойницы, как и во всем здании, — выходили на озеро. Обстановка состояла из пары голых столов, нескольких стульев, простой узкой кровати, шкафа, пустых настенных полок и кирпичного очага. Сопровождающие внесли багаж и оставили Фурвена одного, заперев дверь снаружи, как он сразу же убедился. Эти комнаты, по всей видимости, предназначались для незваных гостей, и он, без сомнения, был не первым из их числа.

Встречи с хозяином дома он удостоился не скоро. Сначала он ходил из комнаты в комнату, осматривая свое новое жилище, но на это много времени не потребовалось. Потом полюбовался немного озером, но красота пейзажа при всей своей необычайности вскоре приелась ему. Он сочинил три эпиграммы на свое приключение, но во всех трех случаях как-то не сумел подобрать завершающую строку и выкинул не-удавшиеся стихи из памяти.

То, что он оказался пленником, не особенно его раздражало — это представлялось ему скорее чем-то новеньким, интересным эпизодом, которым можно будет позабавить друзей по возвращении. Тревожиться не было оснований. Этот господин Касинибон, наверное, какой-нибудь мелкий лорд с Горы; ему наскучила размеренная жизнь где-нибудь в Банглкоде, Стее или Бибируне, вот он и решил устроить собственное удельное княжество на диких восточных землях. Может быть, он совершил небольшое правонарушение или нанес обиду знатному родичу и потому счел за благо удалиться от света. В любом случае Фурвен не видел причины, по которой Касинибон мог бы причинить ему зло. Тот наверняка просто хотел показать, что хозяин здесь он, и немного напугать Фурвена, осмелившегося перейти границы самозваного князя без его разрешения. Пленника, конечно, скоро освободят.

Солнце между тем клонилось к Зимроэлю, и тени над красным озером становились длиннее. Видя, что день на исходе, Фурвен стал ощущать некоторое беспокойство. Слуга, пухлолицый хьорт с лягушачьими глазами, принес ему еды и вышел, ни сказав ни слова. Ужин состоял из графинчика розового вина, куска бледного мягкого мяса и чего-то, похожего на нераскрытые цветочные бутоны. Незатейливая деревенская пища, подумал Фурвен, но вино оказалось хорошим, мясо нежным, соус ароматным, а «бутоны» имели приятно сладкий и в то же время пряный вкус.

Как только Фурвен поел, дверь отворилась, и вошел маленький, похожий на эльфа человечек лет пятидесяти, сероглазый, тонкогубый, одетый в зеленую кожаную куртку и тугие желтые штаны. Его походка и манера держаться давали понять, что он здесь важное лицо. Он носил подстриженные усы и острую бородку; длинные черные волосы, густо прошитые сединой, были связаны сзади. Игривость и лукавство, которые чувствовались в нем, пришлись Фурвену по вкусу.

— Касинибон, — представился человек тихо и без нажима, но с оттенком властности. — Извините за упущения, которые имели место в нашем гостеприимстве.

— Я пока не заметил ни одного, — сказал Фурвен.

— Но вы, конечно, привыкли к большему комфорту, чем могу обеспечить я. Мои люди говорят, что вы сын лорда Сан-гамора. — Касинибон сверкнул холодной улыбкой без всякого намека на уважение, не говоря уже о готовности повиноваться. — Возможно, они что-то не так поняли?

— Нет, все так. Я действительно младший из сыновей Сангамора, и зовут меня Айтин Фурвен. Если вы хотите видеть мои бумаги...

— Нет необходимости. По одному вашему поведению видно, кто вы.

— Могу ли я спросить... — начал Фурвен, но Касинибон тут же перебил его, да так ловко, что это почти не показалось невежливым:

— Значит, вы занимаете видный пост в правительстве его величества?

— Совсем никакого не занимаю. Вы же знаете, что высокие посты у нас даются не по наследству. Сыновьям коронала карьера не гарантирована — им предоставляют .заботиться о себе самим. Когдая вырос, то обнаружил, что почти все благоприятные возможности уже использованы моими братьями. Я живу на пенсию — весьма скромную. — Последнее Фурвен добавил, подозревая, что у Касинибона на уме выкуп.

— Вы хотите сказать, что не состоите ни на какой официальной должности, так?

— Совершенно верно.

— Чем же вы тогда занимаетесь? Ничем?

— Ничем, что можно было бы расценить как работу. Я составляю компанию моему другу, герцогу Дундлимирско-му, развлекаю герцога и его двор. У меня есть небольшой поэтический дар.

— Так вы поэт? — воскликнул Касинибон. — Замечательно! — В глазах у него вспыхнул огонь, и лицо его как-то сразу перестало быть хитрым, сделавшись юным и даже беззащитным. — Поэзия — моя страсть, — почти доверительно поведал он. — Единственная моя радость и утешение здесь, на краю света, вдали от цивилизации. Туминок Ласкиль! Ворнифон! Даммиюнде! Известно ли вам, сколько их произведений я знаю наизусть? — Он стал в позу, как школьник, и стал декламировать что-то из Даммиюнде — одно из самых высокопарных мест, романтическую белиберду о звездных влюбленных, над которой Фурвен потешался еще мальчишкой. Сейчас, однако, он сумел сохранить вдумчивое выражение лица, даже когда дело дошло до гонки по болотам Кайит-Кабулона. Но Касинибон, видимо, почувствовал, что его гость не питает особого уважения к поэзии Даммиюнде. Он смутился, покраснел и резко прервал свою декламацию.

— Немножко старомодно, пожалуй, но я люблю эти строки с детства.

— Не могу того же сказать о себе, — признался Фурвен. — А вот Туминок Ласкиль...

— О, Ласкиль! — И Касинибон тут же попотчевал Фурвена слезливейшей лирикой нимойянского поэта, одной из ранних его работ -- но, видя нескрываемое презрение Фурвена, снова покраснел, осекся и переключился на более поздние стихи, на третий из темных «Сонетов примирения», который и прочел с удивительным артистизмом и глубиной. Фурвен, хорошо знавший и любивший этот сонет, мысленно следовал за декламатором и был странно тронут — не только самими стихами, но также восхищением и мастерским чтением Касинибона.

— Это мне гораздо больше нравится, чем первые два, — сказал он, чтобы прервать неловкое молчание, наставшее, когда отзвучало стихотворение.

Касинибон, видимо, остался доволен.

— Понимаю. Вы предпочитаете более глубокие, серьезные вещи, правда? Тогда, вероятно, две первые попытки навели вас на ложные мысли. Позвольте вас уверить: я, как и вы, предпочитаю позднего Ласкиля. К многому из того, что попроще, я тоже сердечно привязан, но поверьте, пожалуйста: я обращаюсь к поэзии за мудростью, за утешением, за наставлениями гораздо чаще, чем просто желая развлечься. Вы сам тоже творите в серьезном жанре, не так ли? Человека большого ума видно сразу — очень хотелось бы почитать. Как странно, что я нигде не встречал вашего имени.

— Я уже сказал, что мой дар скромен, и стихи мои тоже на многое не претендуют. Развлекать — вот и все, на что я способен. Свои опыты я никогда не публиковал. Мои друзья думают, что напрасно, но мои безделки не стоят такого труда.

— Не прочтете ли мне что-нибудь?

Ну, не абсурдно ли — говорить о поэзии с вожаком бандитов, чьи подручные так грубо схватили его и заперли в этой пограничной крепости, причем надолго, как начинал догадываться Фурвен. В голову не шло ничего, кроме явных глупостей, пошлейших творений пошляка-придворного. Фурвен просто не мог разоблачить себя перед этим странным разбойником как пустой, бессодержательный стихоплет, каковым, по своему внутреннему убеждению, он и являлся. Он отговорился тем, что слишком устал и переволновался, чтобы исполнить что-то надлежащим образом.

— Тогда я надеюсь на завтрашний день, — сказал Касинибон. — Буду очень рад, если вы не только познакомите меня со своим творчеством, но и создадите нечто новое за время пребывания под моим кровом.

Фурвен внимательно посмотрел на него.

— И сколько же, по вашим расчетам, я здесь пробуду?

— Это будет зависеть, — в глазах Касинибона снова зажглось лукавство, уже не столь безобидное, — от щедрости вашей семьи и друзей. Об этом мы тоже поговорим завтра, принц Айтин. — Он показал за окно. Лунный свет проложил по алому озеру длинную рубиновую дорожку, ведущую на восток. — Этот вид, принц, просто обязан вдохновить человека вашего склада. — Фурвен молчал, и Касинибон, не смущаясь, заговорил о происхождении озера, о множестве мелких организмах, придавших окружающей среде такой цвет — как обыкновенный хозяин дома, гордящийся местной достопримечательностью. Но Фурвен в данный момент не проявлял интереса ни к озеру, ни к его обитателям. Касинибон это понял и сказал напоследок: — Желаю вам доброй ночи и спокойного сна.


Итак, он действительно пленник, и держат его здесь ради выкупа. Что за прелестный комический поворот! И надо же себе вообразить — в самый раз для человека, который до седых волос не излечился от любви к идиотской романтике Даммиюнде, — что за Фурвена можно потребовать выкуп!

Тем не менее Фурвен, впервые с тех пор, как здесь оказался, начинал ощущать тревогу. Это дело нешуточное. Касинибон, может быть, и романтик, но не дурак — его неприступная твердыня служит тому свидетельством. Он умудрился стать независимым правителем обширной области в каких-нибудь двух неделях пути от Замковой горы и пользуется скорее всего абсолютной властью, не считаясь ни с какими законами, кроме своих. Его люди явно не знали, что путник, попавшийся им на лугу с золотой травой, — сын коронала, но не побоялись притащить его к Касинибону, когда он уже назвал себя, а сам Касинибон, очевидно, не видит особого риска в том, чтобы держать у себя младшего сына Сангамора.

Выкуп! Подумать только!

Любопытно знать, кто этот выкуп заплатит? У самого Фурвена нет сколько-нибудь значительных средств. У герцога Танижеля они, разумеется, есть, но он, вероятно, сочтет письмо с просьбой о выкупе одной из милых шуточек Фурвена и выбросит его, посмеявшись. Повторное, более настоятельное послание вполне может постигнуть та же участь, особенно если Касинибон запросит за освобождение пленника несуразно высокую сумму. Герцог — человек состоятельный, но готов ли он отдать, скажем, десять тысяч реалов, чтобы вернуть Фурвена ко двору? Многовато для никчемного стихоплета.

К кому же тогда обратиться? К братьям? Едва ли. Они, все четверо, люди расчетливые и держатся за каждый грош. Он в их глазах бездельник, полное ничтожество. Они скорей оставят его здесь навсегда, чем истратят на него хоть полкроны. Ну, а понтифекс, его отец? Деньги для него ничего не значат, но Фурвен легко мог представить, как отец пожимает плечами и говорит: «Айтину это пойдет на пользу. Слишком легко ему жилось до сих пор — пусть узнает, что такое лишения».

С другой стороны, понтифекс вряд ли захочет терпеть бесчинства Касинибона. Хватать беззащитных путников и требовать за них выкуп? Это наносит удар той самой политике взаимных соглашений, благодаря которой и существует маджипурская цивилизация. Но посланные разведчики доложат, что цитадель неприступна, и командование решит, что ее взятие не стоит человеческих жизней. Последует суровый вердикт, предписывающий Касинибону отпустить пленника и никогда больше не брать других, — этим все и ограничится. «Сидеть мне тут до конца дней своих, — угрюмо заключил Фурвен, расхаживая взад-вперед по своим покоям. — Господин Касинибон назначит меня придворным поэтом, и мы будем читать друг другу Туминока Ласкиля, пока я вконец не свихнусь».

Мрачная перспектива — но голову над ней ломать незачем, по крайней мере на ночь глядя. Фурвен, насколько мог, отогнал от себя невеселые мысли и приготовился ко сну.

Жесткая постель во многом уступала той, на которой он спал в Дундлимире, но была все-таки предпочтительней десяти последних его ночевок под звездным небом. Засыпая, он, как с ним бывало не раз, почувствовал, что какой-то стих стучится в двери его сознания. Фурвен видел лишь смутные очертания пришельца, но ощущал, что это нечто необычайное, по крайней мере для него. Не просто необычайное — уникальное, беспрецедентное, куда более обширное и глубокое, чем он сочинял до сих пор, хотя тема пока оставалась неясной. Неведомый гость тем временем стучался к нему все настойчивее. Да, это явно могучий замысел — из тех, что затрагивают и душу, и сердце, и ум и преображают каждого, к кому приближаются. Фурвена даже слегка путал подобный масштаб. Он не знал, что ему делать с такой идеей. В ней чувствовались и сила, и музыка, мрачная и ликующая одновременно. Это, конечно, были еще не стихи, а только намек на них. Сами стихи не желали показываться, а когда Фурвен пытался поймать их, ускользали, как юркий билантун, в темноту подсознания. Он долго лежал без сна и ждал их, но они так и не вышли.

Наконец он бросил бесплодные попытки и попробовал снова уснуть. Он знал, что стихи насильно не словишь — они приходят, лишь когда сами хотят, и приманивать их тоже бесполезно. А вот тема не давала ему покоя. Даже в момент засыпания он не уловил, о чем они, эти стихи. Ничего осязаемого — ясно только, что это мощная вещь, даже величественная, исполненная глубокого смысла. Фурвен был более или менее уверен в одном: это и есть то самое капитальное произведение, на которое все, кроме него самого, считали его способным. Оно наконец-то явилось и вот дразнит его, искушает. Оно показало ему лишь свою ауру, просияло и скрылось, как бы высмеивая автора за всю праздность минувших лет. Пропавшая поэма Айтина Фурвина, трагедия с оттенком иронии. Мир никогда не узнает о ней, и лишь творец будет вечно оплакивать свою утрату.

«Да какая там утрата, — тут же сказал он себе. — Не будь дураком. Сонный ум сыграл с тобой шутку, вот и все. Тень поэмы — еще не поэма. Думать, что ты лишился шедевра — чистейшее идиотство. Откуда тебе знать, какими предстали бы эти стихи при полной ясности? Как можно судить о качестве произведения, отказавшегося явиться на свет? Ты просто льстишь себе, полагая, что это было нечто. Божество не наделило тебя снаряжением, потребным для ковки поэм. Кропай себе свои легкие пустячки, а на шедевры не замахивайся. Твоя гостья — всего лишь призрак, порождение усталого мозга, фантастический отзвук странной беседы с Касинибоном». Фурвен погрузился в дремоту, и сон быстро завладел им.

Проснувшись со смутным воспоминанием об ускользнувших стихах, Фурвен не мог понять, где он. Голые стены, узкая жесткая кровать, оконная щель, в которую лилось беспощадное утреннее солнце... Вспомнив, что заключен в крепости Касинибона, он сперва рассердился. Путешествие, предпринятое им ради очищения смятенной души, закончилось шайкой обыкновенных бандитов. Потом новизна подобного опыта снова его позабавила, а грубое вмешательство в его жизнь вновь вызвало гнев. Он знал, впрочем, что гневаться бесполезно. Надо сохранять спокойствие и рассматривать все это как приключение, как материал для стихов и анекдотов, которыми он повеселит друзей, вернувшись наконец в Дундлимир.

Он принял ванну, оделся и некоторое время изучал игру утреннего света на тихой поверхности озера, которое в этот ранний час казалось скорее багровым, чем алым. Затем его снова охватило раздражение, и он мерил шагами комнаты, когда хьорт принес ему завтрак. Поздним утром к нему зашел Касинибон, всего на пару минут, и время тянулось бесконечно до появления хьорта со вторым завтраком. Фурвен попытался обнаружить хоть какие-то следы утерянной поэмы, но не преуспел, а лишь испытал острое сожаление непонятно о чем. После этого ему больше ничего не осталось, как смотреть на озеро, и хотя красота этого водоема менялась ежечасно в зависимости от солнечного освещения, скоро и она перестала находить отклик в его душе.

Он взял с собой в дорогу несколько книг, но сейчас ему не хотелось читать. Слова на странице казались сочетаниями бессмысленных знаков. К сочинительству душа тоже не лежала, точно пропажа мнимого ночного шедевра лишила его способности писать даже привычные легкие стишки. Фонтан поэзии, бивший из него столько лет, загадочным образом иссяк, и Фурвен стал пуст, как окружавшие его стены. Ему нечем было утешиться в своем одиночестве, хотя раньше такая задача перед ним никогда не стояла. Он не так уж часто оставался один, а если оставался, то всегда умел развлечь себя какими-то словесными играми — теперь ему почему-то и это не удавалось. Начав свое путешествие, он обнаружил, что одиночество — не тяжкое бремя, а скорее поучительное и освежающее новое переживание; но там, нг воле, он ежедневно видел новые пейзажи, незнакомую флору и фауну, там его захватывала сама идея путешествия, там ему приходилось самому готовить себе еду, подыскивать место для ночлега, водные источники и так далее. Здесь, запертый в голых комнатах, он снова оказался предоставлен сам себе — но единственным его ресурсом было неиссякаемое поэтическое воображение, к которому ему по неизвестной причине вдруг перекрыли доступ.

Вскоре после второго завтрака пришел Касинибон.

— Ну так что, к озеру?

— К озеру.

Атаман повел его через всю крепость, спускаясь все ниже. Самый нижний коридор вывел их на посыпанную гравием тропу, плавными извивами сходившую к красному озеру. Их, к удивлению Фурвена, никто не сопровождал. Касинибон шагал впереди, явно не опасаясь нападения с его стороны.

«Я мог бы достать свой нож, — думал Фурвен, — приставить ему к горлу и заставить его поклясться меня отпустить. Или просто сбить его с ног, стукнуть пару раз головой о камень и убежать. Или...»

Нет, все это пустые мечты. Касинибон хотя и мал ростом, но с виду силен и ловок. Если Фурвен вздумает на него напасть, то наверняка пожалеет об этом. А в кустах, возможно, спрятаны телохранители главаря. И если Фурвен даже исхитрится совладать с противником и удрать, то что толку? Люди Касинибона его выследят и через час доставят обратно.

«Я его гость, — сказал себе Фурвен, пусть все пока так и остается».

У озера их ждали два верховика. Один — тот самый горячий скакун густо-бордовой масти с огненными глазами, на котором Фурвен приехал из Дундлимира, другой коротконогий и желтый, напоминающий ездовую крестьянскую клячу.

Касинибон сел на него и жестом предложил Фурвену следовать за ним.

— Барбирикское море, — заговорил атаман механическим голосом гида, — насчитывает около трехсот миль в длину, но в самом широком поперечном месте составляет не более двух тысяч футов. На обоих концах его замыкают практически непреодолимые утесы. Мы так и не сумели найти питающие его источники, но во время дождей оно наполняется целиком.

Вблизи озеро больше, чем когда-либо, походило на гигантскую лужу крови. Густой красный цвет делал воду совершенно непрозрачной. В ней не было видно никакой жизни, лишь пылало огненным диском отраженное солнце.

— Живет ли в нем кто-нибудь? — спросил Фурвен. — Кроме ракообразных, придающих ему этот цвет?

— Да, конечно. Ведь это вода, хоть и красная. Мы каждый день ловим в нем рыбу, и улов очень неплох.

Тропа, на которой едва умещались двое животных, отделяла озеро от высоких красных дюн. Следуя вдоль берега на восток, Касинибон продолжал исполнять роль гида. Он показал Фурвену растение с мясистыми лиловатыми пальчиковыми листьями, прекрасно себя чувствующее в этих песках и сплошняком покрывающее склоны дюн. Показал желтошеюю хищную птицу, парившую в небе — она то и дело срывалась вниз и выхватывала что-то из воды, — а также круглых мохнатых крабов, которые, как мыши, копошились на берегу, ища себе пропитание в красном иле. Касинибон приводил их научные названия, но они тут же выветрились у Фурвена из головы. Фурвен никогда не старался расширить свой кругозор в области естествознания, хотя обитатели дикой природы по-своему занимали его. Зато Касинибон, явно влюбленный в этот край, знал тут каждую козявку и былинку. Фурвен, вежливо слушавший его, находил все эти мелочи скучными и ненужными.

Багряный цвет Барбирикского моря оказывал на него сильное действие. Красота такого рода ошеломляла. Весь мир точно окрасился в алый цвет: за вершинами дюн ничего не было видно — только красное озеро и пески слева, барьер из красных дюн справа да купол неба над головой, отражающий все это в чуть более бледном оттенке. Красное, красное, красное — оно обволакивало Фурвена, запекало в себе, и он полностью отдался этому ощущению.

Касинибон заметил, что он молчит.

— Чистейшая поэзия, верно? — гордо произнес атаман, обводя рукой оба берега, небо и темную громаду своей крепости позади. Проехав по долине около полулиги, они сделали остановку. Все здесь казалось таким же, как в начале пути — одно только красное со всех сторон. — Для меня это постоянный источник вдохновения, и с вами, уверен, будет то же самое. Вы создадите здесь свой шедевр. Поверьте мне, я знаю.

В искренности Касинибона можно было не сомневаться, но Фурвена возмутило то, что атаман вторгся в его сокровенные мысли, а слово «шедевр» заставило его поморщиться. Он не хотел даже слышать о шедеврах после своего ночного полусна, в котором собственный мозг посмеялся над его амбициями, приведя его к самому порогу чего-то возвышенного, но недоступного ему.

— Боюсь, что муза на какое-то время меня покинула, — ответил он вслух.

— Она вернется. Из того, что вы мне сказали, я заключил, что склонность к поэзии у вас врожденная. Случалось ли вам не сочинять ничего в течение долгого срока — ну, скажем, неделю?

— Пожалуй, что нет. Не помню. Стихи приходят, повинуясь собственному ритму. Я этого даже не сознаю.

— Через неделю, через две, но они придут. Я знаю. — В голосе Касинибона слышалось странное волнение. — Великая поэма Айтина Фурвена, созданная им, пока он гостил у Касинибона Барбирикского! Я даже смею надеяться на посвящение — или это уж слишком?

Это становилось невыносимым. Почему весь мир будто сговорился вылущить из него, Фурвена, нечто великое?

— Позвольте поправить вас снова. Я ваш пленник, Касинибон, а не гость.

— Хорошо уже то, что вы говорите это без гнева.

— Что пользы злиться? Но когда человека держат у себя ради выкупа...

— Выкуп — некрасивое слово. Я предпочитаю, чтобы ваша семья заплатила за право вашего проезда по моей территории, раз уж вы сам не в состоянии это сделать. Можете называть это выкупом, если хотите, только для меня это обидно.

— В таком случае я беру свои слова назад. — Фурвен по-прежнему скрывал раздражение за деланной беззаботностью тона. — Не в моих правилах обижать хозяина дома, у которого я гощу.


Вечером они пообедали вместе, только вдвоем, в большом, гулком, освещенном свечами зале. Слуги-хьорты в ярких ливреях сновали туда-сюда с нелепой важностью, которую любят напускать на себя представители этой малопривлекательной расы. Сначала подали компот из неизвестных Фурвену фруктов, затем нежнейшую рыбу в темном, похожем на медовый, соусе, затем несколько сортов зажаренного на решетке мяса с гарниром из овощей. Каждое блюдо сопровождалось безупречным подбором вин. Фурвен порой замечал в коридоре за дверью фигуры других разбойников, но в комнату они не входили.

Касинибон, раскрасневшись от вина, стал откровенно говорить о себе. Трогательно было смотреть, как ему хочется заслужить дружбу своего пленника. Он тоже был младшим, третьим сыном графа Кеккиноркского. Фурвен не знал места под названием Кеккинорк, и Касинибон пояснил:

— Это в двух часах хода от побережья Великого моря. Мои предки добывали там красивый голубой камень, известный как морской шпат. Коронал лорд Пинитор в старину использовал его для отделки стен города Бомбифаля. Когда работы завершились, некоторые из горняков решили не возвращаться на Замковую гору и зажили в Кеккинорке, на краю Великого моря — зажили как вольные люди, вне досягаемости понтифекса и коронала. Граф, мой отец, был шестнадцатым обладателем этого титула по прямой линии.

— Титул пожаловал вам лорд Пинитор?

— Его пожаловал сам себе первый из графов. Мы, Фурвен, происходим от простых горняков и каменотесов. Но если копнуть поглубже, то окажется, что и в лордах Замковой горы течет кровь простолюдинов.

— Вы правы. — Эта сторона дела мало занимала Фурвена — главным было то, что вот этот человечек, сидящий бок о бок с ним, видел своими глазами Великое море и вырос в той части Маджипура, которая общественному мнению представлялась почти мифической. С трудом верилось, что там, в восточных пределах Альханроэля, существует настоящий, хотя и маленький, город, о котором географы и сборщики налогов понятия не имеют. Особенно изумляло то, что там есть собственная аристократия, насчитывающая шестнадцать поколений — графы, маркизы и так далее.

Касинибон подлил вина в чаши. Фурвен, старавшийся пить умеренно, к концу вечера тоже разрумянился благодаря беспощадному гостеприимству Касинибона, и в голове слегка зашумело. Сам хозяин, судя по остекленевшему взору, был сильно пьян.

Обиняками, трудными для понимания, он стал рассказывать о какой-то семейной ссоре. Он, кажется, поспорил с одним из братьев из-за женщины, любви всей своей жизни, а отец принял сторону брата. Фурвену это было знакомо: и брат-захватчик, и отстраненно-безразличный благородный отец, и младший сын, к которому относятся со снисходительным пренебрежением. Но Фурвен — возможно, потому, что никогда не страдал избытком честолюбия, — не позволял разочарованиям юности омрачать свой разум. Он всегда чувствовал себя почти незаметным для своего динамичного отца и агрессивных братьев. Он не ожидал от них ничего, кроме безразличия, и не удивлялся, когда именно его и получал; это не мешало ему строить жизнь по своему вкусу. Чем меньше ждешь, гласил его принцип, тем меньше у тебя оснований для неудовлетворенности.

Касинибон, однако, был человек иного рода, горячий и решительный. Ожесточенная ссора с братом привела наконец к насильственным действиям (Фурвен так и не понял, против отца или против брата), после чего Касинибон счел за лучшее бежать из Кеккинорка, а возможно, был изгнан; он долго скитался по восточному краю, пока не воздвиг здесь, на Барбирике, свой оплот, отгородившись от любых посягательств на свою независимость.

— Здесь я и живу по сей день, — завершил он. — Не имея никаких дел ни со своей семьей, ни с понтифексом и короналом. Я сам себе хозяин и властелин своего маленького королевства, а тот, кто забредет на мою землю, должен платить за это. Еще вина, Фурвен?

— Благодарю, нет.

Касинибон стал наливать, будто не слыша. Фурвен хотел было отвести его руку, но не стал.

— Знаете, Фурвен, вы мне нравитесь. Мы едва знакомы, но я разбираюсь в людях лучше кого бы то ни было, и вижу в вас глубину. Величие.

«А я вижу, что ты не дурак выпить», — подумал Фурвен, но промолчал.

— Если за вас заплатят, мне, наверное, придется вас отпустить. Ведь я человек чести. А жаль. Мне здесь нечасто доводится встречать умных людей. Я, конечно, сам выбрал такую жизнь, но все же...

— Вам, должно быть, очень одиноко.

Фурвену пришло в голову, что он не видел в крепости ни одной женщины, даже следов женского присутствия: одни хьорты да головорезы Касинибона. Быть может, атаман представляет собой редкое явление, именуемое однолюбом? И та женщина из Кеккинорка, которую отнял у него брат, как раз и была той единственной любовью? Невесело же ему тогда жить в своем уединенном замке. Неудивительно, что он ищет утешения в поэзии и все еще способен восхищаться, в его-то годы, пустыми иллюзиями Даммиюнде и Туминока Ласкиля.

— Одиноко, не отрицаю. — Касинибон повернул к Фурвену налитые кровью глаза, красные, как воды Барбирикского моря. — Но к одиночеству привыкаешь. В жизни нам всегда приходится делать выбор — пусть не слишком удачный, зато наш, верно? В конечном счете мы выбираем то, что выбираем, потому что... потому что...

Фурвен думал, что Касинибон сейчас уронит голову на стол и уснет, но нет: глаза атамана оставались открытыми, и он медленно шевелил губами, подыскивая слова, чтобы как можно лучше, выразить свою мысль.

Фурвен ждал, пока не стало ясно, что Касинибон этих слов не найдет. Тогда он тронул сотрапезника за плечо и сказал:

— Извините, но час уже поздний.

Касинибон кивнул, и хьорт в ливрее проводил Фурвена в его покои.


Ночью ему приснился такой стройный и ясный сон, что Фурвен, даже не просыпаясь подумал, что он послан ему Владычицей Острова, каждую ночь дающей поддержку и утешение миллионам спящих маджипурцев. Если это действительно было посланием, с ним такое случилось впервые: Владычица не часто посещает умы принцев, живущих в Замке, а к Фурвену ей и вовсе не полагалось захаживать. По древнему обычаю Владычицей Острова выбирают мать правящего коронала, поэтому снами почти всю жизнь Фурвена руководила его родная бабушка, которая явилась бы внуку лишь в случае крайней нужды. Теперь, когда лорд Сангамор стал понтифексом, в Замке появился новый коронал, а на Острове — новая владычица, но все-таки... посылать сон ему? В этом месте? Зачем?

Досмотрев сон и снова уплывая в дремоту, Фурвен решил, что это никакое не послание, а просто продукт его собственного разума, перевозбужденного после вечера с Касинибо-ном. Эти образы слишком личные, слишком интимные, чтобы их могла внушить ему незнакомая женщина, ставшая теперь госпожой снов. При этом он сознавал, что сон ему привиделся необычный, из тех, что способны определить всю последующую жизнь.

Во сне его дух выбрался из мрачного приюта Касинибона и полетел над ночными равнинами на восток, где за голубыми утесами Кеккинорка начиналось Великое море, заполняющее неизмеримое пространство от Альханроэля до Зимроэля. Здесь, на крайней восточной оконечности суши, далеко от всех знакомых ему мест, он увидел, как рождается день из глубин океана. Море, розовое у песчаного берега, дальше становилось светло-зеленым, а зелень, постепенно густея, переходила в лазурь неведомых глубин.

Высоко над океаном парил Божественный Дух, непознаваемый, бесконечный, всевидящий. Не видя ни формы, ни облика, Фурвен все же узнал его, а Дух узнал Фурвена, и коснулся его ума, и соединил его, на один ошеломляющий миг, со своей непостижимой огромностью. И в этот бесконечно долгий миг в Фурвена влилось каскадом величайшее из всех поэтических произведений, поэма, которую мог создать только бог, открывающая смысл жизни и смерти, судьбу всех миров и всех живущих в них существ. Так по крайней мере представлялось Фурвену, когда он уже проснулся и лежал, весь дрожа, размышляя о явленном ему видении.

Теперь от этого видения не осталось ничего, ни единой детали, по которой он мог бы восстановить целое. Оно лопнуло, как мыльный пузырь, и растворилось во тьме. Фурвену снова показали поэму глубочайшей красы и снова ее отняли.

Этот сон, однако, в корне отличался от первого. Первый был жестокой шуткой, грубой насмешкой. Фурвену дали понять, что где-то в нем таится великое произведение, которое навсегда останется для него недоступным. На этот раз он пережил всю поэму во всей ее громадности, строфа за строфой, песнь за песнью. Он утратил ее, проснувшись, но верил, что сможет обрести вновь. Первый сон сказал ему: ты пустышка и способен только на пошлости. Второй сказал: ты способен творить, подобно богу, и должен попытаться воплотить свое творение в жизнь.

Содержание своего труда Фурвен забыл начисто, но форма, канва поэмы, ее ритмический узор отпечаталась в мозгу намертво: он видел, как стихи складываются в строфы, а строфы в песни. Всего лишь пустой сосуд, это верно — но если у него остался хотя бы сосуд, то есть надежда отыскать содержимое.

Образец был так четок, что Фурвен вряд ли мог его забыть — но он, не желая рисковать, схватил перо и записал его на листе бумаги. Не пытаясь вспомнить ушедшие из памяти строки, он использовал бессмысленные слоги, так называемую «рыбу», чтобы сохранить ритм и размер. Покончив с этим, он стал бормотать вслух, подвергая записанное сознательному анализу. Конструкция стиха при всем своем великолепии была почти до смешного замысловата. Разобравшись в ней, Фурвен спросил себя, изобретал ли когда-нибудь поэтический ум нечто подобное и взялся бы хоть один поэт за всю историю вселенной осуществить столь экстравагантный замысел.

Строение стиха заставляло отказаться от традиционных метрических размеров, всех этих ямбов, хореев, дактилей, спондеев и анапестов, которые Фурвен знал так хорошо и из которых с такой легкостью стряпал свои опусы. Они настолько въелись в него, что другим казалось, будто он сочиняет не задумываясь и что стихи даются ему как дыхание, без всяких сознательных усилий. Но эта строфа — Фурвен повторял ее снова и снова, пытаясь раскусить ее тайну — выходила за рамки всего, что он знал о ремесле стихосложения.

Сначала он не находил в этом ритмическом рисунке никакого порядка и не понимал, чем объяснить его странную притягательную силу. Потом ему пришло в голову, что метрика приснившейся ему поэмы должна быть количественной, основанной не на ударениях, а на длине слогов — эта система сперва поразила его своей зыбкостью и ненадежностью, но поэта, достаточно искусного, чтобы ею овладеть, она могла наградить поистине глубокими строками. Такая строфа, умело выстроенная, обладала силой заклятия и над читателем имела бы великую власть. Система рифм по сложности не уступала размеру. Строфа, состоящая из семнадцати строк, допускала только три разные рифмы: пять ее внутренних двустиший разделялись триолетом и уравновешивались четырьмя, на первый взгляд, нерифмованными строчками, которые на самом деле соединялись со смежными строфами.

Можно ли написать поэму, подчиняясь такой структуре? Да, конечно — но у кого из поэтов хватило бы на это терпения? Это под силу лишь Божеству. Божество, по определению, способно на все — для силы, создавшей миры и звезды, эта игра слогов и рифм — всего лишь занятная головоломка. Для смертного вступать в состязание с подобной мощью было бы не просто кощунством, а достойной презрения глупостью. Фурвен мог бы, если очень постараться, составить три-четыре строфы по такой схеме — ну, скажем, десять, это еще могло быть оправдано в поэтическом смысле. Но целую песнь? Или целую последовательность песней, составляющих грандиозный эпос? Нет, нет и нет. Это свело бы его с ума. Можно не сомневаться: браться за труд такого масштаба — значит обречь себя на безумие.

И все же такие сны зря не снятся. Прошлый оставил его со вкусом пепла во рту. Этот показал, что он — не Божество, а именно он, поскольку Фурвен не отличался особой набожностью и был уверен, что его спящий мозг обошелся без сверхъестественного вмешательства, — способен изобрести строфу почти немыслимой сложности. Должно быть, эта идея всегда жила в нем и медленно зрела, заявляя о себе только во время сна. А переживания, связанные с пленом, поспособствовали ее рождению на свет. Фурвен больше не веселился, как в первый день своего заточения, и ему становилось все труднее смотреть на свою ситуацию с юмором. Растущие гнев, досада и беспокойство, должно быть, изменили химию его мозга, направили мысли в новое русло и выявили новые грани его поэтического мастерства.

Не то чтобы он понимал, как применить на практике то, что подсказала ему прошедшая ночь, но сознавать, что ты способен на нечто незаурядное, было приятно само по себе. Возможно, теперь он сможет вернуться к обычному легкому жанру. Фурвен знал, что никогда не одарит мир бессмертным творением, которого так жаждет Касинибон, но надеялся вернуть хотя бы тот маленький талант, который сопровождал его всю жизнь до недавнего времени.


Но дни шли за днями, а Фурвен оставался бесплодным. Не помогали ни просьбы Касинибона, ни собственные старания. Дар легкой импровизации отошел так далеко в прошлое, что Фурвен начинал сомневаться, существовал ли тот когда-нибудь вообще.

Плен становился для него все тяжелее. Он привык к праздной жизни, но никогда еще не сталкивался с необходимостью вынужденного безделья, и ему не терпелось продолжить свой путь. Касинибон по мере сил изображал радушного хозяина — ежедневно устраивал прогулки верхом в красную долину, отыскивал лучшие вина в своих на удивление богатых подвалах, предлагал гостю любые книги на его выбор (у него и библиотека была на зависть) и не упускал случая завести серьезный разговор о литературе.

Но факт оставался фактом: Фурвен жил в этом унылом месте на положении узника, пусть и привилегированного, переживая при этом собственный внутренний кризис. Касинибон теперь разрешал ему свободно ходить по замку и прилегающей территории — куда, в конце концов, он мог убежать? — но гулкие залы и большей частью пустые комнаты плохо отвлекали от тягостных мыслей. Общество Касинибона, как Фурвен ни притворялся, тоже не слишком радовало, а больше водить компанию было не с кем. Атаман, оказавшийся здесь из-за ненависти к собственной семье, исковерканный долгими годами изоляции, был в крепости таким же узником, как и Фурвен. За его наружным дружелюбием, граничившим порой с игривостью, таилась темная ярость, то и дело прорывавшаяся наружу. Фурвен чувствовал эту ярость и страшился ее.

Он так до сих пор и не составил письмо о выкупе. Эта затея казалась ему пустой и к тому же смущала: что, если он попросит, а на его просьбу никто не откликнется? Но растущая вероятность остаться здесь навсегда погружала его в глубокое отчаяние.

Особенно тяжко было выносить влюбленность Касинибона в поэзию. Ни о чем другом тот говорить не желал — а Фурвен, напротив, никогда особенно не любил разговоров о поэзии. Он оставлял это академикам, которые сами лишены творческой жилки и находят подобие удовлетворения в бесконечных рассуждениях о том, что им не дано — и еще интеллигентам, которые считают своим долгом расхаживать повсюду с томиком стихов и даже порой раскрывать его, чтобы привести цитату из модного ныне поэта. Фурвен, производивший стихи без всяких усилий и не придававший важности своим успехам, таких разговоров не поощрял. Поэзия для него была делом, а не предметом обсуждения. И вот теперь он — о ужас! — попал в плен к самому разговорчивому из ценителей искусства, да к тому же еще невежественному!

Касинибон, как большинство самоучек, не понимал в стихах ничего — он поглощал все без разбору и восхищался всем в равной степени. Банальные образы, свинцовые рифмы, затасканные метафоры, смехотворные сравнения — все это он пропускал как ни в чем не бывало, а может быть, и не замечал. От стихов он требовал одного — эмоционального подъема, и если находил его, то прощал все остальное.

Первые несколько недель Фурвен каждый вечер слушал, как Касинибон читает свои любимые стихи. В его обширной библиотеке, где многие книги были порядком зачитаны и порой даже разваливались, имелись труды каждого известного Фурвену поэта, а также тех, о ком он и слыхом не слыхал. Одна только многочисленность этой коллекции говорила о неразборчивости читателя. Страстную любовь Касинибона к поэзии Фурвен расценивал как недостаток вкуса. «Позвольте прочесть вам вот это!» — с горящими глазами восклицал Касинибон и начинал выдавать нечто длинное и неудобоваримое из Гансислада или Эмменгильда. «А знаете, о чем это мне напомнило?» — спрашивал он, когда не успевали еще отзвучать патетические заключительные строки, хватал свой излюбленный томик Вортрайлина и с тем же энтузиазмом декламировал самую сентиментальную чушь, какую только Фурвену доводилось слышать. Разницы он явно не чувствовал.

Часто он просил Фурвена самого почитать стихи, желая послушать, как это делает профессионал. Вкусы Фурвена всегда склонялись к легкому жанру, в котором творил он сам, но он, как всякий культурный человек, мог ценить и серьезные вещи; при таких оказиях он злорадно выбирал самые заковыристые сверхсовременные изыски, какие только мог найти на полках библиотеки, — он их сам понимал с трудом, что уж там говорить о Касинибоне, но атаману и они нравились. «Превосходно, — шептал он с восторгом. — Какая музыка!»

«С ума сойти», — думал Фурвен.

В процессе этих ночных поэтических бдений Касинибон стал настаивать, чтобы Фурвен прочел что-то свое. Отговариваться усталостью, как в первый день, не было больше возможности. Не слишком правдоподобными казались и ссылки на то, что он ничего своего не помнит. Поэтому в конце концов Фурвен сдался и прочел кое-что. Касинибон аплодировал ему от души и, кажется, с полной искренностью, а потом стал хвалить автора не только за изящество, но и за глубокое проникновение в человеческую натуру. Фурвена это крайне смущало; сам он находил неприятными как тривиальность тем, так и гладкость исполнения. Ему понадобилось все его аристократическое воспитание, чтобы не заорать вслух: «Да неужели вы не видите, какая это глупость и дрянь!» Это было бы жестоко, а кроме того, и невежливо. Оба они теперь притворялись, что дружат, хотя Касинибон, возможно, и не притворялся. Нельзя называть друга в лицо дураком и ждать, что он после этого останется твоим другом.

А больше всего мучений доставляло пленнику искреннее желание Касинибона, чтобы Фурвен создал под его кровом нечто новое и значительное. В этом стремлении добиться шедевра, который навеки связал бы их имена в анналах поэзии, игривостью и не пахло. За робкой надеждой, с которой Касинибон это высказывал, чувствовалась жгучая нужда. Фурвен подозревал, что пожелания вскоре могут смениться прямым давлением и что Касинибон не угомонится, пока не выжмет из него этот самый шедевр. На вопросы Касинибона относительно новой работы он отвечал уклончиво, говоря довольно правдиво, что вдохновение еще не снизошло на него, но вопросы делались все настойчивее.

Пора было также заняться вплотную вопросом выкупа, который Фурвен все еще отодвигал от себя. Он понимал, что не пробудет здесь долго без того или иного душевного взрыва, но единственным способом выбраться отсюда оставались чужие деньги. Найдется ли кто-нибудь в этом мире, согласный пожертвовать ради него своими деньгами? Он полагал, что знает ответ, и в то же время боялся подтверждения своих страхов. Но если он даже попросить не решится, то так и будет до конца своих дней слушать в исполнении Касинибона образцы наихудшей поэзии, созданной человечеством, и отбиваться от требований того же Касинибона создать то, что лежит за пределами его возможностей.

— Сколько, на ваш взгляд, следует мне запросить за мою свободу? — спросил он однажды, когда они ехали рядом по берегу озера.

Касинибон назвал сумму — очень внушительную, почти вдвое превышавшую самые смелые догадки Фурвена. Но он спросил, Касинибон ответил, и торговаться было уже неприлично.

Фурвен решил, что первым делом обратится к герцогу Та-нижелю. Братьям его судьба, в сущности, безразлична. Отец, вероятно, настроен добрее, но он далеко, в Лабиринте, да и рискованно в таком деле прибегать к помощи понтифекса: если правительственная армия двинется на Барбирик освобождать пленного принца, Касинибон может отозваться на это весьма неприятным и даже фатальным образом. Такой же риск заложен в обращении к новому короналу, лорду Ханзимару. Бандитские шайки на окраинах населенных земель — это, строго говоря, его ведомство, но Фурвен именно того и боялся, что коронал захочет преподать Касинибону урок. Как бы это урок не вышел пленнику боком. А еще вероятнее, что Ханзимар, никогда не питавший особой привязанности к сыновьям своего предшественника, вообще ничего не предпримет. Да, Танижель — единственная его надежда, хотя и слабая.

Фурвен имел кое-какое понятие о герцогском богатстве: даже его несусветный выкуп не превысил бы недельного бюджета дундлимирского дворца со всеми пирами и празднествами. Может быть, Танижель и соизволит помочь, хотя бы в память их былых веселых деньков. Фурвен просидел полдня над письмом к герцогу, марая и вычеркивая. Легкое, почти шутливое послание должно было также дать понять, что герцогу придется-таки раскошелиться, если он хочет снова увидеть своего друга Фурвена. Письмо он вручил Касинибону, и тот послал в Дундлимир своего человека.

— А нынешний вечер я хотел бы посвятить балладам Гартена Хагавона, — сказал атаман.


В начале четвертой недели своего плена Фурвен вновь совершил во сне путешествие к берегам Великого моря и вновь получил откровение Божества, явившегося ему в образе высокого, плечистого, жизнерадостного человека с золотистыми волосами, с серебряным обручем коронала на голове. В миг пробуждения у него в голове сохранилась, насколько он мог судить, примерно треть одной из песней поэмы, стих за стихом, строфа за строфой — но все это почти сразу же начало меркнуть. Из страха потерять стихи снова Фурвен стал записывать их на бумаге и увидел, что они в точности следуют тому самому образцу метра и рифм, которое Божество внушило ему в прошлый раз.

Да, записанные им стихи были частью той самой поэмы — вернее, не частью, а всего лишь отрывком. Они начинались на середине одной строфы и обрывались несколько страниц спустя на середине другой. Повествовали они о войне, которую несколько тысячелетий назад вел прославленный лорд Стиамот с мятежными аборигенами Маджипура, меняющими облик метаморфами. В отрывке, который Фурвену удалось записать, говорилось о знаменитом переходе Стиамота через предгорья Зигнора на севере Ал ьханроэля, послужившем кульминацией долгой и тяжкой борьбы. Стиамот поджег тогда всю округу, иссохшую после жаркого лета, и выкурил последних партизан-метаморфов из их укрытий. Рассказ прерывался на столкновении Стиамота с непокорным помещиком, представителем старой северной аристократии — тот пренебрег словами полководца, предупредившего его о своем намерении, и не пожелал уходить со своей земли.

Перечитав написанное, Фурвен испытал изумление и даже испуг. Стиль, общий подход, размер и рифмовка — все это, отдельно взятое, несомненно, принадлежало ему. Он узнавал знакомые обороты речи, свои излюбленные сравнения, подбор рифм, свойственных одному лишь Айтину Фурвену. Но как могло нечто столь сложное и глубокое зародиться в его мелком умишке без прямого вмешательства Божества? Стих был могуч, другого слова не подберешь. Фурвен перечитал все еще раз, вслух, упиваясь звучностью, ассонансами, жилистой силой строки, чеканностью каждой строфы. Никогда он еще не писал чего-то хоть отдаленно похожего. Потребной для этого техникой он, возможно, и обладал, но даже представить не мог, что эта техника найдет себе столь поразительное применение.

А некоторых вещей, относящихся к кампании Стиамота, он как будто и знать не мог. Учителя в свое время, конечно, рассказывали ему о подвигах этого великого исторического деятеля, но с тех пор прошли уже добрые десятки лет. Где он взял все эти географические названия — Милиморн, Хеми-фыо, Бизферн, Каттикаун? Слышал он их когда-то или выдумал сам?

Выдумал... Ну что ж, слова выдумать всякий может. А военные действия, все эти походные колонны, обозы и прочее? Все это словно писал за него кто-то другой, куда более сведущий. Как же он в таком случае может объявлять эту поэму своей — и откуда она взялась тем не менее, если не из его головы? Или он действительно только средство, через которое Божество решило осуществить свой замысел? Шаткие религиозные устои Фурвена едва ли допускали такую мысль, и все же... все же...


Касинибон сразу заметил, что стряслось нечто из ряда вон.

— Вы начали работать, не так ли?

— Да. Начал поэму, — смущенно признался Фурвен.

— Превосходно! Когда я смогу увидеть ее?

В глазах атамана загорелся такой огонь, что Фурвен отступил немного назад.

— Во всяком случае, не сейчас. Слишком рано показывать ее кому бы то ни было. Одно неосторожное постороннее слово может сбить меня с верного пути.

— Клянусь, что буду молчать. Я просто хотел бы...

— Нет. Я прошу вас. — Сталь, прозвучавшая в собственном голосе, удивила Фурвена. — Я еще не совсем понимаю, что написал — мне нужно все взвесить, нужно подумать. Это я должен сделать один. Говорю вам, я боюсь потерять все, если открою хоть часть. Пожалуйста, не теребите меня.

И Касинибон, кажется, понял.

— Да, конечно, — сказал он почти подобострастно. — Было бы настоящей трагедией, если б моя навязчивость преградила поток вашего творчества. Беру свою просьбу обратно, но обещайте, что позволите мне взглянуть, как только сочтете, что время пришло...

— Непременно. Как только сочту, что оно пришло.

Фурвен ушел к себе и не без трепета душевного принялся за работу. Столь официальное усаживание за работу было для него чем-то новым. Все прежние стихи находили его сами и шли по прямой линии из головы к пальцам. Ему никогда не приходилось отправляться на их поиски. Теперь, однако, он целенаправленно сел за свой маленький голый стол, положив рядом пару перьев, выровнял стопку чистой бумаги, закрыл глаза и стал ждать вдохновения.

Вскоре, однако, он обнаружил, что вдохновение не приходит так просто, особенно когда берешься за такого рода задачу. Старые его методы здесь не годились. Сначала требовалось собрать материал, усвоить его назубок и подчинить своей воле. Он, по всей видимости, пишет поэму о лорде Стиамоте — значит, нужно сосредоточиться всем своим существом на этом стародавнем монархе, завязать с ним через века нечто вроде общения, проникнуть в его душу и пойти его путем.

Сказать легко, выполнить гораздо труднее. Несовершенство собственных знаний в области истории беспокоило Фурвена. Он забыл даже и то, что знал о Стиамоте со школьных лет, — как же он может рассказывать об эпохальном конфликте, в итоге которого аборигены раз и навсегда перестали угрожать человеческим колониям на Маджипуре?

Стыдясь собственного невежества, он прокрался в библиотеку Касинибона, надеясь найти там какие-нибудь исторические труды — но хозяин, как видно, историей мало интересовался. Фурвен откопал только краткую историю планеты, предназначенную скорее для детей. Надпись на обороте обложки говорила о том, что это действительно реликвия времен Касинибонова детства. Там в сильно упрощенном виде рассказывалось, как лорд Стиамот пытался договориться с метаморфами о мире, потерпел неудачу и решил прекратить их покушения на колонистов, объявив им войну, изгнав ИХ с занятых человеком территорий и навсегда приговорив к жизни в дождевых лесах южного Зимроэля. Начавшаяся в итоге война продолжалась целое поколение, но затем увенчалась победой и привела к бурному развитию человеческой цивилизации на Маджипуре. Стиамот поистине был одной из ключевых фигур маджипурской истории, но эта тоненькая книжка повествовала только о битвах и ни слова не говорила о нем как о человеке, о его мыслях и чувствах, о его внешности, наконец.

Однако Фурвен уже понял, что знать все это ему совершенно не обязательно. Он пишет поэму, а не исторический трактат и не биографию, и волен придумывать все, что ему угодно, при условии, что будет придерживаться основных фактов. Каким был настоящий Стиамот — высоким или низеньким, толстым или тощим, весельчаком или страдающим от несварения угрюмцем, — не имеет серьезного значения для поэта, задавшегося целью воссоздать легенду о Стиамоте. Лорд Стиамот давно превратился в мифическую фигуру, а Фурвен знал, что миф сильнее истории. История столь же преходяща, как и поэзия, — что она такое, как не отбор из великого множества фактов и расположение избранного в должном порядке, который еще не есть истина? Отбор, по определению, предполагает и отбрасывание каких-то фактов, зачастую неудобных для той картины, которую хочет создать историк. Истина, таким образом, становится абстрактным понятием: три разных историка, работая с теми же данными, могут запросто вывести три разные «истины». Миф же уводит глубоко в фундаментальную реальность духа, в бездонный кладезь общерасового сознания, достигая тех уровней, где истина из вопроса выбора превращается в неоспоримую основу всего остального. В этом смысле миф может быть правдивее, чем история, и поэт, вникая в суть истории Стиамота, может с помощью воображения раскрыть то, что никогда не удастся историку. Фурвен решил, что будет писать о мифическом Стиамоте, а не о реальном историческом лице. Будет выдумывать все, что захочет, лишь бы его выдумка не расходилась с внутренней правдой истории.

После этого все пошло легче, хотя оставалось очень и очень непростым. Фурвен разработал технику медитации, удерживающую его на грани сна и яви, откуда он легко соскальзывал в подобие транса. Там, с каждым днем все быстрее, являлся к нему золотоволосый проводник в серебряной диадеме коронала и вел его сквозь сцены и события предстоящего рабочего дня.

Проводника, как скоро открыл Фурвен, звали Валентином. Обаятельный, терпеливый, любезный, с ровным характером и приветливой улыбкой, он был лучшим из гидов. Фурвен не помнил ни одного коронала по имени Валентин, и в исторической книжке Касинибона таковой тоже не упоминался. Видимо, он никогда не существовал, но Фурвена это не тяготило. Не все ли равно, жил этот лорд Валентин на самом деле или был лишь плодом его воображения? Фурвену нужно было одно — чтобы кто-то взял его за руку и провел через мрак прошлого, а Валентин именно это и делал. Казалось, в этом приятном облике воплотилась воля самого Божества, сделавшая Фурвена своим орудием. «Голосом воображаемого лорда Валентина созидающий дух космоса пишет поэму в моей душе», — говорил себе Фурвен.

Спящий разум Фурвена, ведомый Валентином, изучал деяния лорда Стиамота — с тех пор, как тот впервые осознал, что затянувшейся борьбе с метаморфами пора положить конец. Он шел сквозь череду кровавых битв к поджогу северных земель, к капитуляции последних мятежников и учреждению зимроэльской провинции Пьюрифейн как постоянного места заключения перевертышей Маджипура. Выходя из транса, Фурвен до мельчайших деталей помнил все, что узнал. Картины прошлого, чувство меры и трагический ритм, которого требует большая поэзия, оставались при нем неотступно. Он видел не только события, но и те жестокие неизбежные конфликты, из которых они проистекали — конфликты, которые даже такого человека доброй воли, как Сти-амот, привели к тяжкой необходимости начать войну. Сюжет истории развивался своим чередом — Фурвену оставалось только перенести его на бумагу, и здесь ему верно, как в былые дни, служил врожденный талант; строфа со сложным размером и рифмами, полученная Фурвеном при первом свидании с Божеством, сделалась для него второй натурой, и поэма росла день ото дня.

Порой этот процесс был слишком уж легким. Овладев причудливой строфой, Фурвен заполнял страницу за страницей с такой быстротой, что иногда увлекался и терял основную нить своего произведения. В таких случаях он останавливался, рвал написанное и начинал заново с того места, где начал отклоняться в сторону. Раньше у него не было привычки перечитывать то, что он сочинил, и такая система поначалу казалась ему расточительством — ведь бракованные страницы были не менее красноречивыми и звучными, чем те, которые он сохранял. Потом он стал понимать, что красноречие и звучность — лишь атрибуты его главной задачи, состоявшей в том, чтобы рассказать историю, наилучшим образом раскрыв ее внутренний смысл.

Завершив наконец историю лорда Стиамота, Фурвен с изумлением понял, что это еще не все, чего хочет от него Божество. Не задумываясь над тем, что делает, он подвел черту под последней строфой о Стиамоте и начал прямо с середины следующей, с триолета. В ней речь шла о куда более ранних событиях — о проекте лорда Меликанда заселить пространства Маджипура, помимо человека, другими видами разумных существ, привезенными с разных планет.

Этому проекту он посвятил еще несколько дней — а затем, еще не закончив песнь о Меликанде, вдруг начал совсем другой рассказ, о великом собрании у водопада Стэнгард на реке Глейг, где первым понтифексом Маджипура был дыбран Дворн. В этот миг Фурвен понял, что пишет не просто историю Стиамота, а ни больше ни меньше как эпос, охватывающий всю историю планеты Маджипур.


Эта мысль испугала его. Ему не верилось, что он пригоден для такого труда. Слишком грандиозно для человека, сознающего свою ограниченность. Ему смутно виделись очертания поэмы — от первых людских поселений до настоящего времени, — и величавость этого сооружения потрясала его. Не одна, пусть великолепная, арка, а целый ряд плавных взлетов и стремительных падений, повесть о переменах и преображениях, о постоянном слиянии противоположностей. Первых поселенцев-идеалистов вызволяет из хаоса анархии Дворн Законодатель, первый понтифекс. При лорде Меликанде начинается их центробежное расселение по всему миру, они строят большие города на Замковой горе, осваивают континенты Зимроэль и Сувраэль, вступают в неизбежный трагический конфликт с меняющими форму аборигенами, ведут с ними ужасную, хотя и необходимую войну под началом лорда Стиамота — миротворца, поневоле ставшего воином, — побеждают врага, изгоняют его, и с тех пор их многомиллиардное сообщество живет мирно в самом прекрасном из всех миров.

Вселенная еще не знала истории столь блистательной — но ему ли, Айтину Фурвену, человеку мелкому и отнюдь не совершенному, дерзать изложить ее? Он не питал иллюзий относительно себя самого и видел в себе субъекта ленивого, беспутного, слабого, избегающего всякой ответственности, всю жизнь выбиравшего путь наименьшего сопротивления. С какой стати именно он, наделенный разве что некоторой долей ума и техническим мастерством, возымел надежду вместить такую глыбу в рамки одной поэмы? Он берет на себя непосильное дело. Никогда ему с этим не совладать. Он сомневался, что хоть кто-то из смертных мог бы это осилить — а уж Айтин Фурвен и подавно.

Однако поэму он писал по-прежнему. Или это она писала его? Так или иначе, она обретала жизнь ежедневно, строка за строкой. Как ни назвать это — божественным вдохновением или излиянием того, что он без собственного ведома держал в себе столько лет, — он уже полностью завершил одну песнь и набросал вчерне еще две. При этом он не мог не сознавать, что творит нечто великое. Он перечитывал поэму снова и снова и качал головой, изумляясь силе собственного труда, мощной музыке стиха, захватывающей фабуле. Он терялся и чувствовал собственное ничтожество перед этим великолепием. Не зная, каким образом ему удалось это сделать, он дрожал от страха при мысли, что чудодейственный источник вдохновения может иссякнуть с той же внезапностью еще до завершения его великого труда.

Рукопись, хотя и незаконченная, приобрела для него великую ценность. В ней он видел теперь свою заявку на бессмертие. Его беспокоило, что она существует в единственном экземпляре, да и тот хранится в комнате, которая запирается только снаружи. Мало ли что может с ней случиться? Чернильница опрокинется и зальет листы, или ее украдет кто-то из разбойников, позавидовав предпочтению, которое оказывает Фурвену Касинибон, или неграмотный слуга попросту пустит ее на растопку. Боясь всего этого, Фурвен переписал поэму в нескольких экземплярах и тщательно припрятал каждый у себя в комнатах. Первоначальную рукопись он убирал на ночь в нижний ящик платяного шкафа, а потом завел привычку укладывать звездообразно три своих пера поверх исписанных листов — чтобы видеть, рылся кто-нибудь в ящике без него или нет.

Три дня спустя он заметил, что перья лежат немного не так. Он расположил их заново, тщательно выровняв среднее по отношению к двум другим. К вечеру этот угол опять слегка сбился, как будто кто-то понял его уловку и поправил перья, но не настолько точно, как это сделал Фурвен. Ночью он уложил свои метки по-новому, а днем увидел, что их опять потревожили. То же самое повторилось и в последующие два дня.

«Это сам Касинибон, — решил Фурвен, — больше некому. Никто из его разбойников и тем более слуг не стал бы так возиться с этими перьями. Он прокрадывается сюда, когда меня нет, и потихоньку читает мою поэму».

В бешенстве он отыскал Касинибона и обвинил его в нарушении неприкосновенности своего жилища.

Касинибон, к его удивлению, даже не пытался оправдываться.

— А, так вы знаете? Это правда. Я не смог устоять. — Его глаза блестели, выдавая волнение. — Это чудесно, Фурвен. Великолепно. Не могу вам передать, как я тронут. Эта сцена между Стиамотом и жрицей метаморфов, когда она со слезами молит его за свой народ и он тоже плачет...

— Вы не имели права рыться в моем шкафу, — ледяным тоном отрезал Фурвен.

— Почему это? Я здесь хозяин и делаю что хочу. Вы сказали, что не желаете обсуждать неоконченную вещь, и я пошел вам навстречу, разве нет? Разве я хоть словом обмолвился? Уже много дней, чуть ли не с самого начала, я читаю то, что вы написали, слежу за тем, как вы продвигаетесь — по сути, я сам участвую в создании великой поэмы и проливаю слезы над ее красотой, а между тем ни словечка...

— И вы лазили ко мне все это время? — процедил Фурвен, вне себя от ярости.

— Каждый день. Задолго до того, как вы придумали эту штуку с перьями. Поймите, Фурвен: человек, живущий на моих хлебах, создает под моим кровом бессмертный шедевр — неужели же я откажу себе в удовольствии наблюдать, как растет и ширится этот труд?

— Я сожгу ее, лишь бы избавиться от вашего соглядатайства.

— Не говорите чепухи и пишите дальше. Я к ней больше не прикоснусь, только не останавливайтесь. Это было бы преступлением против поэзии. Заканчивайте сцену с Мели-кандом, продолжайте историю Дворна. Да вы все равно не сможете бросить, — злорадно засмеялся Касинибон. — Эта поэма околдовала вас. Вы одержимы ею.

— Почем вы знаете? — прорычал Фурвен.

— Я не так глуп, как вам кажется.

Потом Касинибон, однако, смягчился, попросил прощения и снова пообещал обуздать свое любопытство. Казалось, он искренне раскаивался и даже боялся, что, нарушив таким образом уединение Фурвена, может помешать завершению поэмы. Он будет вечно винить себя, сказал атаман, если Фурвен воспользуется этим предлогом и бросит свой труд, но и Фурвену этого не простит.

— Вы ее допишете, — еще раз, с силой, повторил он. — Деваться вам некуда. Вы просто не сможете остановиться.

Гнев Фурвена начинал угасать перед столь проницательной оценкой его характера. Касинибон, несомненно, раскусил врожденную лень Фурвена, его всегдашнее нежелание браться за что-либо, требующее хоть малых усилий — но отгадал также, что поэма крепко зажала ленивца в клещи и заставляет каждый день усаживаться за стол, хочет он того или нет. Этот приказ шел изнутри, из какого-то неизвестного Фурвену места, но страстное желание Касинибона увидеть поэму законченной, безусловно, подкрепляло его. Фурвен не мог противиться воле атамана, которой его собственная, движущая им воля пользовалась как кнутом, и знал, что писать в самом деле не бросит.

— Я продолжу, — неохотно проворчал он. — Можете быть уверены. Только не лезьте ко мне.

— Даю слово.

Касинибон хотел уйти, но Фурвен окликнул его:

— Слышно что-нибудь из Дундлимира насчет моего выкупа?

— Ничего, — ответил Касинибон и быстро вышел.

Ничего. Так он и думал. Танижель либо порвал письмо, либо пустил по рукам на потеху всему двору. «Вы слышали? Дурачок Фурвен попал в плен к разбойникам!»

Фурвен чувствовал уверенность, что герцог не даст Каси-нибону никакого ответа. Придется, значит, сочинять новые письма — одно отцу в Лабиринт, другое лорду Ханзимару в Замок и так далее, если он вспомнит еще хоть кого-то, кто захочет ему помочь.

Думая об этом, он не прекращал своей каждодневной работы. Фурвен все легче входил в состояние транса; таинственный лорд Валентин являлся к нему по первому зову и вел его все дальше во тьму времен. Рукопись росла, к перьям никто больше не прикасался, и Фурвен перестал класть их поверх написанного.


Теперь он уже ясно видел общий костяк поэмы.

Девять больших частей он представлял себе аркой, венцом которой служила повесть о Стиамоте. Первая песнь посвящалась высадке на Маджипуре первых людей, оставивших позади горести Старой Земли и полных надежды обрести рай на этой чудесной планете. Он опишет их первые исследовательские вылазки, их восторг перед красотой и размерами Маджи -пура, закладку первых крошечных форпостов. Во второй песне эти поселки разрастутся в большие и малые города, которые начнут друг с другом соперничать, и это приведет к гибели всякого порядка, к волнениям и всеобщему нигилизму.

Третья, песнь о Дворне, расскажет, как провинциал из западного городка Кесмакурана прошел по всему Альханро-элю, призывая людей учредить стабильное всепланетное правительство. Как сила его личности наряду с силой оружия осуществила эту идею, установив на Маджипуре ненаследственную монархию. Старший правитель, которому Дворн дал древний титул понтифекса, «строителя мостов», избирал себе помощника, лорда-коронала, главу исполнительной власти и своего будущего преемника. Фурвен поведает, как Дворн и его коронал, лорд Бархольд, заручились поддержкой всего Маджипура и навсегда утвердили систему правления, под которой и ныне процветает планета.

Далее последует четвертая песнь, переходная — о том, как на заложенной Дворном основе стало развиваться нечто похожее на современный Маджипур. Как атмосферные машины дали возможность воздвигнуть гору тридцатимильной вышины, позднее получившей название Замковой, и о строительстве первых городов на ее нижних склонах. О провидческой идее лорда Меликанда, что одному человечеству не заселить этот гигантский мир, и о доставке на Маджипур инопланетных рас — скандаров, вроонов, хьортов и прочих. О том, как колонисты вследствие быстрого роста начали вытеснять с их исконных территорий сравнительно немногочисленных туземцев, и о резком обострении конфликтов между людьми и метаморфами. О начале войны.

Песнь о лорде Стиамоте, уже завершенная, станет пятой и послужит замковым камнем огромной арки. Фурвену, впрочем, пришлось нехотя согласиться с тем, что Стиамоту потребуется побольше места. Песнь придется расширить и разбить на две, а то и на три, чтобы как следует раскрыть тему. Необходимо изобразить душевные терзания Стиамота, показать жестокую иронию, вынудившую этого мирного правителя развязать во благо своего народа чудовищную войну против коренных жителей планеты, виновных лишь в стремлении удержать за собой свой родной мир. Замок коронала, поставленный Стиамотом на вершине Горы в ознаменование его эпохальной победы, станет кульминационной точкой средней части поэмы. За этим последуют три заключительные песни. Одна о постепенном возврате к миру и спокойствию, другая — о достижении маджипурским обществом полной зрелости, а девятая, еще не совсем сложившаяся в уме Фурвена, подскажет, возможно, как залечить до сих пор не зажившую рану, нанесенную Маджипуру войной с метаморфами.

У поэмы уже появилось название. Он назовет ее «Книгой перемен», ибо в ней как раз и говорится о переменах, о вечных весенних паводках, о приливах и отливах истории — а под всем этим, наперекор всему, прочерчивается неколебимая линия судьбы Маджипура. Монархи вступают в свои права, властвуют и умирают, общественные движения возникают и пропадают, но благополучие народа струится, как великая река, по предначертанному Божеством руслу, и все перемены суть лишь повороты этого русла. Каждый поворот — это решение трудного вопроса, примирение противоборствующих сил: необходимое торжество Дворна над анархией, необходимое торжество Стиамота над метаморфами, а когда-нибудь, впоследствии — необходимое торжество победителей над их же победой. Вот это и есть предмет его поэмы: рисунок, становящийся ясным с течением времени и доказывающий, что все, даже великий грех подавления метаморфов, есть часть великого плана, часть неизбежного торжества порядка над хаосом.

В свободные от работы промежутки Фурвен ужасался объему этой задачи и собственной некомпетентности. По тысяче раз надень он боролся с желанием бросить поэму, но знал, что это уже невозможно. «Перемени свою жизнь», — сказала ему леди Долита на Замковой горе — несколько веков назад, как казалось теперь. Ее суровые слова имели силу приказа, и он действительно переменил свою жизнь, а жизнь переменила его. Он знал, что должен продолжать свое дело, чтобы подарить миру эту поэму как возмещение за пропавшие даром годы. К той же цели беспощадно гнал его и Касинибон. Атаман больше не читал его рукопись, даже не спрашивал, как подвигается работа, но неустанно следил за ним, судил о его успехах по изнуренному лицу и красноте век, ждал и молчаливо допытывался. Фурвену нечем было защититься от этого безмолвного натиска.

Он совсем затворился в своих комнатах, выходил только к столу, трудился каждый день до полного изнеможения и после краткого отдыха снова погружался в транс. Это напоминало путешествие через области собственного ума, подобные аду. Не зная дороги, он блуждал и кружил впотьмах. Несколько часов подряд он пребывал в убеждении, что навсегда потерял своего вожатого, чувствовал полное смятение и обливался потом перед лицом всевозможных ужасов. Но после его озарял чудотворный свет. Он вступал на прекраснейшие луга, полные священной музыки и божественных видений, и слова начинали литься наружу, минуя его сознания.

Так проходили месяцы. Его работе пошел уже второй год, и груда исписанной бумаги росла. Он не соблюдал последовательности и обращался каждый раз к той части поэмы, которая настоятельнее всего требовала внимания. Единственной песнью, которую он считал завершенной, была центральная, пятая — ключевая глава о Стиамоте, но он почти закончил также песни о Меликанде и о Дворне и написал несколько больших кусков из вступительной части. Другие, менее драматические, существовали пока лишь в отрывках, а к девятой он еще и вовсе не приступал. Ранние и поздние стадии истории Стиамота тоже оставались нерассказанными. Фурвен понимал, что метод работы у него хаотический, но по-иному он не умел и чувствовал уверенность, что в свое время напишет все.

Снова и снова он спрашивал Касинибона, получил ли тот какой-нибудь ответ насчет выкупа, и атаман неизменно отвечал: «Нет, ничего». Но это не имело значения. Ничто не имело значения, кроме работы.

Начав девятую, последнюю, песнь и сочинив три строфы, Фурвен вдруг почувствовал, что стоит перед непреодолимым барьером — или, может быть, перед темной бездной. Иными словами, он дошел до точки, дальше которой пути уже не было. Он и раньше часто испытывал то же самое, но это было другое. В прошлые разы ему не хотелось продолжать, и он довольно быстро побеждал это чувство, говоря себе, что стыдно отступать перед трудностями. Теперь он по-настоящему не мог двинуться дальше, потому что видел впереди только мрак.

«Помоги мне, — молился он, сам не зная кому. — Направь меня».

Но ни помощь, ни напутствие не приходили. Он был один и понятия не имел, как ему распорядиться материалом для девятой главы. Примирение с метаморфами, искупление великого греха, совершенного против них человечеством, даже возмещение ущерба — как все это возможно? Маджипур ушел вперед на десять тысячелетий от Дворна и почти на четыре от Стиамота, однако ни о каком примирении нет и речи. Где оно, искупление, где покаяние? Метаморфы так и живут в своих резервациях в джунглях Зимроэля, их передвижения по этому континенту строго ограничены, а доступ на Альханроэль для них закрыт наглухо. Сейчас человек не ближе к решений) проблемы аборигенов, чем в день первой своей высадки на планете. Решение лорда Стиамота — победить их, загнать на южный Зимроэль, а весь остальной мир забрать себе — вовсе не решение, а грубая необходимость, как признавал и сам Стиамот. Он знал, что процесс заселения планеты вспять уже не повернешь и историю ее колонизации не перепишешь, поэтому миллионам туземцев пришлось пожертвовать своей свободой ради миллиардов людей.

«Если уж Стиамот не нашел ответа на этот вопрос, — думал Фурвен, — то кто такой я, чтобы его предлагать?»

Выходит, девятую песнь ему написать не дано. Хуже того — он начинал думать, что и другие незавершенные песни закончить не сможет. Когда он утратил надежду завершить свой труд так, как задумал, вдохновение покинуло его безвозвратно. Он чувствовал, что, попытавшись продолжать через силу, он только загубит уже то, что уже написал, осквернит силу и красоту созданного. «Теперь, даже придумав какой-никакой конец, я ни за что не решусь открыть эту поэму миру — в отчаянии думал Фурвен. — Никто не поверит, что ее написал я. Все усмотрят в этом кражу, мошенничество и потребуют назвать подлинного автора, а в случае отказа я стану презренным обманщиком. Лучше уж вовсе не обнародовать поэму, чем терпеть такой позор на склоне своих лет».

Путь от этой мысли до решения уничтожить рукопись прямо сейчас оказался очень коротким.

Фурвен выгреб из всех своих тайников черновики и переписанные набело экземпляры, взгромоздив все это на стол. Куча получилась внушительная. В дни, когда он чувствовал себя слишком усталым и отупевшим, чтобы сочинять, Фурвен переписывал уже сделанное, уменьшая риск несчастного случая. Он сохранял даже забракованные и переделанные заново страницы. Требовалось добрых несколько часов, чтобы сжечь все это.

Фурвен взял с самого верха пачку толщиной с дюйм, положил в свой очаг, чиркнул спичкой, сохраняя полнейшее спокойствие, и поднес ее к бумаге.


— Что вы делаете?! — Касинибон, вбежав в комнату, наступил сапогом на горящую спичку и загасил ее о камень. Бумага не успела воспламениться.

— Сжигаю свою поэму, — с тем же спокойствием ответил. — Вернее, пытаюсь сжечь.

— Что такое?

— Я хочу ее сжечь, — повторил Фурвен.

— Вы с ума сошли! Усиленная работа повредила ваш рассудок.

— Не сказал бы, — возразил Фурвен. — Просто я понял, что зашел в тупик — а если я не могу закончить работу, то лучше ее уничтожить. — И он, не проявляя эмоций, рассказал Касинибону обо всем, что передумал за последние полчаса.

Тот выслушал его, не прерывая, и долго молчал, а после глядя через плечо Фурвена в окно, заговорил напряженно и очень тихо:

— Я должен кое в чем вам признаться, Фурвен. Ваш выкуп пришел неделю назад. От вашего друга герцога. Я боялся вам говорить — хотел, чтобы вы сначала закончили поэму. Я ведь знал, что вы не станете ее дописывать, если я отпущу вас обратно в Дундлимир. Но теперь я вижу, что ошибался. Я не имел права задерживать вас здесь дольше, чем было необходимо. Можете поступать, как вам будет угодно. Уезжайте, если хотите, но умоляю вас об одном: пощадите свой труд. Позвольте мне сохранить хотя бы один экземпляр.

— Я хочу уничтожить все, — не уступал Фурвен.

Касинибон посмотрел ему в глаза. Голос, настоящий голос вожака разбойников, стал резок и хлестал, словно бич.

— Я запрещаю вам. Отдайте рукопись добром, не то я просто конфискую ее.

— Выходит, я все еще пленник, — улыбнулся Фурвен. — Вы действительно получили выкуп?

— Клянусь вам.

Снова настало молчание. Фурвен, повернувшись к Касинибону спиной, смотрел на кроваво-красные воды озера.

Так ли уж это, собственно, невозможно — закончить поэму?

У него закружилась голова, и какая-то новая сила неожиданно шевельнулась внутри. Конфузливое признание. Касинибона все изменило. Фурвену больше не казалось, что перед ним непреодолимый барьер. Путь открылся, и девятая песнь покорилась ему.

С чего он взял, что она должна решить проблему метаморфов? Короналы и понтифексы бьются над этим вопросом сорок веков, и нечего ждать, что его разрешит какой-то поэт. Он не отвечает за государственные дела, а вот за стихи свои отвечает. Его «Книга перемен» — это зеркало, в котором Маджипур может увидеть свое прошлое. Будущее — не его забота. Он ведь не ясновидец. Будущее раскроется само по себе, когда придет время.

«Предположим, — думал он — только предположим, — что я закончу поэму пророчеством, трагической фигурой грядущего монарха. Миролюбивый, как Стиамот, он тоже вынужден воевать, и это причиняет ему невыразимые страдания». В уме у Фурвена мелькали обрывки фраз: «Златовласый король... корона во прахе... священное объятие заклятых врагов». Он не имел понятия, что они означают, но ему и не требовалось этого знать — требовалось просто записать их. Его дело — высказать надежду, что когда-нибудь, в далеком будущем, некий монарх вместит в себя силы войны и мира, достигнув равновесия между победой и страданием, чего не сумел Стиамот. И это положит конец неустойчивости человеческого благополучия, неизбежно вытекающей из первородного греха, который совершил человек, отняв у коренных жителей их родную планету. Его дело — закончить поэму мыслью, что примирение возможно. Не объяснять, как это произойдет — просто сказать, что такое возможно.

В этот момент ему стало ясно, что он не только способен довести свой труд до конца — он понял, что это его долг и что сделать это он может только здесь, под бдительным оком своего опекуна и тюремщика. В Дундлимире, где его тут же закружит неизбежный суетный водоворот, ему это не удастся.

Он отыскал на столе наиболее полный вариант рукописи и подвинул его к Касинибону.

— Вот. Это вам. Можете почитать, если хотите. Только мне ничего не говорите без моего разрешения.

Касинибон молча обхватил руками груду бумажных листов и прижал ее к груди.

— А выкуп отошлите Танижелю обратно, — продолжал Фурвен. — Скажите ему, что он слишком поторопился. Я побуду здесь еще какое-то время. И передайте ему вот это. — Фурвен откопал в куче бумаги переписанную набело песнь о Стиамоте. — Пусть посмотрит, чем занимается на востоке его ленивый приятель Фурвен. А теперь, Касинибон, я хотел бы вернуться к работе...

Загрузка...