Я стоял посреди избы и раздумывал. Что мне делать? Гнать муравьев с кордона или оставить? Мне не жалко было дома, пусть бы селились и жили на здоровье, раз им так понравилось у меня, только бы соседство наше было мирным. Я оставил их до вечера в надежде, что они погостят и вечером уйдут. И действительно, вечером их как будто стало меньше. Но едва я лег в постель, как они с жаром атаковали меня. Я лежал на постели, точно на раскаленной сковородке. Утром муравьев стало еще больше. Они ползали по стенам, забирались в тумбочку с продуктами, в банку с сахаром. Стоило ступить на пол, и они вонзали в меня свои челюсти.

Некоторые утверждают, что я терпелив, как вол. Даже дед Леонов замечал за мной эту особенность. По-моему, люди ошибались. Когда кто-то попадает в трудную ситуацию, я реагирую незамедлительно и иду на помощь, но когда трудности касаются меня, тут я действительно становлюсь пассивен, инертен и не предпринимаю никаких действий. Я словно чего-то выжидаю и терплю до последнего упора. В этот период я могу вынести столько насмешек, издевательств, оскорблений, столько беззастенчивого и наглого разбоя и насилия над собой, что иной на моем месте, человек с более развитым чувством собственного достоинства, давно бы от стыда повесился или пустил пулю в лоб. Но происходит это не оттого, что я терпелив. Мне почему-то кажется, что обиды относятся не ко мне и не касаются меня. Я не замечаю их, не таю на обидчика вражды. Многим в это время кажется, что я тряпка, баба и трус, неспособный постоять за себя. Иногда я и сам ругаю себя за свою мягкотелость.

Я прожил с муравьями неделю и понял, что жизнь с такими соседями требует нечеловеческого терпения. Муравьи шныряли всюду. Нельзя было сесть, встать, поднести ложку ко рту, они облепляли меня и лезли в рот, в уши, в волосы. Я пробовал осторожно вымести их из избы. Куда там! Они лезли обратно. Я полил пол бензином - это их еще больше расшевелило. Я вынес сахар, продукты во двор, нате, мол, ешьте и убирайтесь. Ворона прилетела и начала деловито хозяйничать в кульках, муравьи не шли. Спросить, как выгнать муравьев с кордона, было не у кого. Да и кто знает это средство? Судя по истории с отшельником, единственным средством против муравьев был сам господь бог, но, имей я луженую глотку, голос мой не дошел бы до него. Я ведь был не монах, не отшельник.

Беспокойство и раздражение овладело мной. Обычно гостеприимный и не в меру усердный к гостям, сейчас я злился не только на непрошеных пришельцев, но и на работу, на лес. Мне казалось, все настроено против меня. Бедный, несчастный, зачем я родился на этот свет? Чтобы терпеть одни мучения! Я пробовал говорить с муравьями по-хорошему: живите, мол, братцы, кордона всем хватит, но не трогайте меня. Что я сделал вам плохого? (И в самом деле, плохого я не сделал им ничего.) Им было плевать на мои речи. Я увещевал их: "Как вам не стыдно, забрались в чужой дом, а ведете себя безобразно". И на это они не обращали внимания. Разозлившись, я обратился к ним с такими словами: "Хорошо, - сказал я, - ваша взяла. Хотите жить на кордоне одни, живите. Я пристроюсь где-нибудь во дворе. На дереве ночевать буду. Совсем уйду из леса. Но тогда берите в руки топоры, рубите просеку, ловите браконьеров, охраняйте лес". Но они не хотели и этого.

Не помня себя, схватил я огнетушитель (я держал в нем бензин для лампы), облил угол избы, где скопилось полчище муравьев, и поджег. Пламя вспыхнуло тотчас. Я облегченно вздохнул. Оказывается, как легко и просто можно освободиться от своих мучителей.

День стоял жаркий. Трухлявые бревна занялись, как порох. Огонь вмиг охватил часть дома и подобрался к крыше. Послышался зловещий треск разгорающихся бревен. Я весело смотрел на горящую избу: теперь с муравьями покончено, - и заплясал от радости. И тут в голове у меня мелькнула мысль: "Боже, что я делаю? Не сошел ли я с ума? Пусть муравьи сгорят (неизвестно еще, сгорят ли?), а что станет с кордоном, где буду жить я? На груде пепла?"

С пожарного щита я прихватил лопату и забросал огонь землей и песком. Не сразу мне это удалось. Угол задымился синим дымом, обнажились обуглившиеся бревна. Для безопасности я принес воды и облил угол водой. Нет, не в гневе надо решать подобные дела, он плохой советчик и помощник. Пока ты в гневе, все кажется тебе хорошо, все возможно, море и то по колено, а прошел гнев - и дна не достать. Нужно было действовать спокойно, обдуманно. Но как? "А почему бы, - подумал я, - не узнать, откуда приходят муравьи, где их муравейники, не дьявол же их сыплет пригоршнями с неба. Наверняка они откуда-то приходят. Вот и найти муравейник, а там и разделаться с ними по-свойски". Для страховки я обследовал подполье и убедился, что под полом муравейника нет. Значит, они из леса. Я побродил по лесу недалеко от кордона и, к ужасу своему, обнаружил десятка три муравейников, а всего их в лесу было бессчетное количество. Из какого же муравейника эти муравьи? Выбрав одного муравья, я стал за ним наблюдать. Он увел меня в дальние кварталы леса. Тогда я догадался последить за муравьем, который ползет от кордона. Я нацелился на одного муравья, встал на четвереньки и пополз за ним. Поначалу я двигался к цели необычайно долго - вот где земля кажется бесконечной, а шансы на успех равны нулю! Как ни был я зорок и терпелив, муравьи пропадали из моих глаз, терялись в траве, и я начинал все сначала. В первый день я удалился от кордона метра на полтора. Во второй - еще на столько же. Один муравей утонул в луже, другой окочурился сам, сжался, заерзал лапками и утих. Третий дал ложный ход и привел меня на верхушку сосны. Я посидел на сосне некоторое время.

С разными муравьями познакомился я в те дни, у каждого был свой характер, каждый на свою стать. В сгущающихся сумерках какой-то праздный гуляка торопился домой, не замечая меня. Трудолюбивый работяга тащил на себе огромный груз, вот уж поистине шар земной волок. Забияки и хулиганы, несмотря на мои предостережения, приставали к прохожим и задирали их. Утром мудрец о семи пядей во лбу грелся на солнышке и размышлял над мировыми вопросами. Я его не тревожил. Сопливый отрок, забравшись на травинку, глазел на мир и удивлялся: что есть сие чудо? Ученые-специалисты пытливым оком разглядывали дохлую козявку и определяли, к какому виду она относится: к съедобному или несъедобному. Поднимался шум, отчаянные споры. Каждый норовил показать свою ученость и эрудицию, и среди них были большие знатоки. Путешественники и путепроходцы открывали новые страны, и, как знать, не показался ли им мой кордон новой Америкой?

Я узнал для себя много интересного. Продолжи я свои наблюдения, и, может быть, я набрел бы на какое-то неведомое открытие, мне чудилось, что я был где-то рядом с этим открытием, чуть-чуть не поймал его за хвост, но на самом волнующем месте меня прервал директор лесхоза. Он приехал узнать, готовы ли к вывозке жерди, и, застав меня ползающим по двору на четвереньках, выразил недовольство. Увлеченный муравьиными поисками, я никак не мог втолковать ему, почему не готовы жерди. Непонятно ему было и то, почему сгорел угол избы. Он уехал на пожарной машине, громко хлопнув дверцей.

В тот же день я добрел до муравейника. Муравейник оказался метрах в сорока от кордона. Вначале я хотел отомстить муравьям за причиненные мне неудобства и поджечь муравейник, но сейчас жечь муравьев мне было жалко. Я перенес муравейник подальше от кордона, и муравьи меня больше не трогали. Мне бы быть довольным, что все обошлось благополучно, но такой конец я считал несправедливым. Муравьев терпеть, а где же награда? Я ждал, я хотел награды. О высшей истине я не мечтал, но почему бы мне не получить то, что законно причиталось. Уж если воздавать, так по заслугам - и ласку, и тычки!

Если бы кто спросил меня тогда: "Какое у тебя главное желание, что ты хочешь в награду?" - я бы ответил: "Я хочу счастья". Есть люди, которые хотят любви, есть, которые хотят истины, здоровья, успеха, славы, власти, денег, наслаждения. Есть такие, которые мечтают стать храбрецами и совершить какой-нибудь геройский подвиг. Есть люди, жаждущие мира и тишины, желающие жить тихо, незаметно, не выделяясь среди других. Есть люди, которые мечтают найти клад, выиграть по лотерее машину, получить премию. Есть и такие, которые хотят стать чемпионами мира по бегу или шахматам, есть те, которые хотят, чтобы жизнь у них была полной чашей, а есть те, которые хотят умереть. Но мне всегда хотелось счастья. В первую очередь для себя. Да, я не скрываю, я хотел и хочу счастья для себя, но не с тем, чтобы сидеть над ним, как над сундуком с деньгами, а чтобы, открыв в себе счастье, отдать его лесу. Странное дело, мне казалось, что я счастливый человек, что судьба моя под звездой, и вот я больше, чем кто другой, мечтал о счастье. Что же оно, это счастье? И почему я, счастливый человек, думал о нем? Может, я ошибался? Может, не счастья я хотел, а чего-то другого, скажем, славы или подвигов? Может, был я совсем несчастливый человек?

Было время, когда я мечтал стать чемпионом мира и совершить какой-нибудь подвиг. Счастье мое заключалось в обладании мотоциклом, в успехе и славе, но минуло время, и эти желания прошли бесследно, и мне теперь смешно вспомнить, что я хотел стать чемпионом мира, не потому, что я пренебрежительно отношусь к спорту или не уважаю подвиг, до такой глупости я пока не додумался, а потому, что высшей идеей считаю - найти счастье для леса. Что может быть на свете выше этого желания? В лесу я пережил и счастье, и несчастье. Я встретил деда, но я его и потерял. Я открыл для себя лес, но, открыв его, я затревожился о его судьбе, и если вначале охранял его по долгу службы, то потом - по велению совести. Я заболел тревогой о лесе, и мне лучше бы не открывать было леса. Гораздо проще и спокойней думать о чемпионстве, чем о судьбе, о счастье леса. Я взял на себя тяжелую ношу и иду под ней сгибаясь. Найдя счастье, я все-таки его пока не нашел. Но я готов быть несчастным, лишь бы лес был счастлив.

В войну моя двоюродная сестренка каждое утро садилась за пустой стол с ложкой в руке. Еды в доме не было и не могло быть, она это знала, но все равно она садилась за стол и сидела весь день, зажав ложку в руке. Она верила, что еда будет, и ждала ее. Так и я сидел по утрам со своей ложкой и ждал награду. Награды не было. Через некоторое время я узнал, что за поджог казенного имущества и невывозку жердей директор лесхоза в приказе объявил мне выговор. Это, видно, и была награда за мои муравьиные страдания.

24

Сижу на кордоне и как будто кого-то ожидаю. Словно кто-то свернет с шоссе, протопает по тропинке, загрохочет каблуками в сенях, толкнет дверь и явится собственной персоной. А кого жду? Кто посетит меня в лесу, кому есть до меня дело? Утро? Оно уже было. Полдень? Тоже. И вечер пришел. Потолкался на тропах. Обжарился на солнце. Ветер обдул меня спереди и сзади и улетел восвояси. Небо? Его не надо ждать, оно надо мной всегда, глянь, и сразу увидишь, встретишься. Птиц тоже нагляделся достаточно. Видел двух теток-цветочниц, ходили они по полю и рвали ромашки в город на продажу. Ягодников целый автобус повстречал. На речке семейство расположилось на отдых вместе с машиной. Зяблика видел, ворону, змею мертвую на дороге, кому-то не утерпелось проявить себя, увидел на дороге змею - и убил, и храбрецом себя чувствует - как же, спас от гибели человечество. Видел лося, след куличков в болотной грязи. Встречал и провожал облака, а это дело серьезное. Разглядывал муравейник. Видел свои собственные руки, ноги, а в реке лицо. Все вроде бы старое, знакомое, известное, а если не известное, то все равно известное. Сидел на пне и ничего не видел. Так тоже случается в лесу - сидишь и ничего не видишь, не слышишь, а от этого еще больше и видишь, и слышишь. Здоровался с травами, с цветами. Одну ромашку особенно горячо приветствовал, раза четыре к ней подходил, а она меня не отпускала. Вроде бы все оглядел, всех посетил. И радовался лесу, и волновался за него. Каких еще необыкновенных встреч жду? Что подарит мне лес? Счастье? Его у меня хоть отбавляй. Людей? Я на них нагляделся. Ночь? Она придет, чего ее ждать. Жди не жди, а явится. Луну? И она придет. И звезды придут. В самом деле, чего может ждать человек, когда у него все есть? Может быть, смерти? Но она не придет, чего ей приходить в этот вечер, она придет, когда я ее меньше всего буду ждать. Работы? Ее у меня достаточно. Нет, ничего я не жду, а просто сижу усталый. Все у меня есть, и ждать мне нечего. Хлеб, соль, картошка, вода.

25

Спал я последнее время беспокойно, просыпался от каждого шороха и снова засыпал, сны снились мне всю ночь. Я бы с удовольствием рассказал два-три из них, самых интересных, но к снам у меня отношение не из любезных, не люблю слушать про чужие сны и о своих помалкиваю. Случается, конечно, у человека два-три сна, что называется, вещих, которые помнятся ему всю жизнь и от которых он не может отказаться, так соблазнительно рисуют они ему его будущую судьбу, в остальном же сны - это нагромождение чепухи. Когда при мне кто-нибудь рассказывает свои сны, а таких любителей, особенно среди женского пола, оказывается предостаточно, я испытываю смущение, неловкость, как будто человек раздевается передо мной, а мне не хочется его видеть голым. Ладно, если он в снах видит только себя и говорит о себе, тут, как говорится, взятки гладки, что с ним случилось, что произошло - он сам за себя в ответе. Но бывают и такие сновидцы, что и тебя в свой сон прихватят, и, рассказывая потом тебе, как ты ехал, например, верхом на козле или какие у тебя отросли ослиные уши, настолько увлекаются виденным, что, найдя на твоей голове обычные человеческие уши или не видя тебя верхом на козле, принимают этот факт как смертельную обиду, словно ты их обманул в лучших чувствах. Знал я одного такого человека, которому снилось каждую ночь, будто приходили к нему соседи и брали у него деньги взаймы, и, проснувшись, он бежал к ним и требовал вернуть долг, да еще жаловался перед посторонними на свое мягкосердечие.

В ночи меня разбудил осторожный стук в окно. Дверь на крючок, по обыкновению, у меня не была закрыта, и я крикнул: "Входите!" Но в избу никто не входил. Я прислушался, было тихо. Тем не менее для меня не было тайной, что за стеной стоит человек. Не надевая брюк, босиком, я вышел на крыльцо и сказал громко: "Кто там? Входите!" Кто-то оживился в темноте. Я двинулся в избу. Человек последовал за мной. Я пошарил на столе спички, зажег керосиновую лампу; ночной гость тем временем, гремя сапогами, переступив порог моего дома, стоял за спиной, не решаясь идти дальше. Свет от лампы разгорелся, изба осветилась. Я увидел гостя. Это был молодой солдат, невысокого росточка, худенький, бледненький, невзрачный на вид; кроме формы, ничего солдатского, ни военной выправки, ни бравого вида - не мужчина, а отрок.

Посещение ночного гостя для моего кордона штука редкая. Если днем прохожие наведывались ко мне частенько - попросить воды или узнать обратный путь в город, то ночной гость? Сколько помню, все ночные визиты были исключительны по своей важности. Один приятель однажды пришел, чтобы сообщить мне, что на свете есть звезды. Другой разбудил меня среди ночи, чтобы узнать, уважаю ли я его, и заверить меня в своем полном почтении.

Я предложил солдату сесть за стол и, поскольку моим правилом было всегда накормить гостя, стал доставать еду. Картошка в духовке была еще теплая. Вода в чайнике тоже. Солдат с достоинством принял приглашение, но ел торопливо, как человек, не евший несколько дней. Попив чаю, он стал рассказывать мне, как с увольнительной отправился в город к брату и не застал его - брат был моряком и ушел в море, - и возвращался обратно в свою часть, но по дороге заблудился и попал в мой лес, где полночи воевал с чертями и ведьмами. Тут он посмотрел на меня, желая узнать, какое впечатление производят его слова о ведьмах и чертях. Я слушал солдата со вниманием. По его словам, он попал в какое-то подобие ада, о котором читал в старых книжках, где мучили и терзали людей, - и солдат, наглядевшись на эту несправедливость, возмутился и принял бой с нечистой силой. И такой начался там жаркий бой, такое взбаламутил он море своими подвигами, что ни одного черта даже на разживу не осталось.

Принять всерьез рассказ солдата о чертях и ведьмах я не мог. Что он ездил в город в увольнение, что не застал брата - да, но что он в моем лесу нашел пристанище чертей и ведьм, да еще мучающих людей, в это поверить трудно. Во-первых, если говорить о чертях серьезно, то все это выдумка, не стоящая внимания, сказка, фантазия человека и не имеет к существу жизни никакого отношения. А во-вторых, если и допустить только чисто теоретически мысль о чертях, причем исключительно чтобы потрафить такому человеку, каким был солдат, то что я мог бы сказать о чертях во-вторых? А то, что в моем лесу я их не видел и, следовательно, их там не было никогда и быть не могло.

Случалось, конечно, что и я встречался в своих кварталах с ужасными типами. Попался мне однажды, например, охотник, который стрелял певчих птиц: пеночек, зарянок, дроздов, соловьев и прямо с перьями жарил на вертеле. И когда я поймал его за этим занятием, он, вместо того чтобы осознать свою вину, шарахнул в меня дробью, благо заряд оказался вполсилы. Другой кормил птенцами свою собаку, полагаю, для того, чтобы у нее был заливистый лай. Забредали в мой лес голубки и почище: лес открыт для всех и дверей у него нет. Но приходили и уходили, и надолго никто не задерживался. Прожить в лесу незаметно час-другой с трудом можно, но прожить неделю, год - немыслимо. Можно ветку сломать, и лесник не заметит ущерба. Но жить припеваючи, днем спрятавшись от людей, а ночью выползая из леса, совершать злые деяния, как когда-то в старину делали разбойники, чтобы об этом никто не знал, - это уж слишком.

Со многими из людей, что грешили в лесу или бежали сюда нагрешив, мне доводилось встречаться по долгу службы. Я бы мог рассказать десяток-другой случаев про встречи с ними, но не буду. Все они одинаковы в своем пакостничестве, а в иных поступках гаже самого дьявола. Утверждать, что война с ними окончена, было бы преждевременно, на то я и служил лесником, чтобы защищать лес от всякого рода врагов. Пока стоит лес, цветет и растет на радость свою и нашу, а будет он стоять вечность, до тех пор не исчезнет борьба со злом. Я воевал и клянусь воевать с ним до конца своих дней. Так что укорять меня в том, что я устранился от борьбы, как это пытался сделать солдат, было несправедливо.

Я не стал спорить с солдатом и переубеждать его, что все разговоры о чертях вздор. Я подумал, что он заблудился, переволновался; утомленный и уморенный бестолковой беготней по лесным буреломам, прилег где-нибудь на землю, уснул, и во сне приснились ему те черти и та битва, которую он, видимо, к своей досаде, так и не окончил. Я дождался, пока он выговорится, а говорил он горячо, и чувствовался в нем еще не остывший пыл, и ненависть ко всему злому, и отвага, которая, несмотря на его хилый рост, видать, надежно поселилась в солдатском сердце.

От еды, от острых переживаний солдата сморило, он задремал, сидя за столом, клюнул носом, так что я побоялся, как бы он случайно не уронил лампу. Я постелил ему постель. Он лег и тут же провалился в забытье.

Конечно, я бы мог и возразить ему и как бы оправдаться. Чертовщина есть чертовщина, и ее даже на мгновенье нельзя подпускать к себе близко. Но час был поздний, и солдат уже спал, так что я не стал его будить, надеясь поговорить с ним завтра.

Утром я соскочил с постели чуть свет, желая доказать солдату, что лесник самая ранняя на земле пташка. Солдат спал богатырским сном. Тихо, чтобы не будить его, я растопил плиту, а когда она разгорелась, взял ведра и отправился к колодцу за водой. Утро было ясное, и возвращался я с полными ведрами воды, наблюдая издалека, как, разогревшись, моя плита выбрасывала в небо столб дыма. Я подумал, что, пока солдат спит, может быть досматривая свою героическую эпопею с чертями, я приготовлю еду. Но когда я пришел на кордон, солдат уже убрал постель, отыскал березовый веничек и, не смочив пол, старательно гонял по избе пыль. Вид у него был смущенный, хотя никаких следов ночных похождений я на его лице не заметил, а не заметив, и не решился о них говорить. Да и он, видимо, забыл про свои ночные страхи, наскоро поел и заторопился в часть. Я отвел его на шоссе и показал дорогу.

Расставшись с солдатом, я направился в двенадцатый квартал и совсем рядом с кордоном, на квартальном столбе, увидел какую-то свежую надпись. Она меня заинтересовала. Я подошел поближе и прочитал: "Здесь воевал Иванов. Если погибну, то за вас, люди".

Тут и глупцу было бы понятно, что надпись сделал мой солдат.

26

В те дни я только и занимался тем, что искал Сильву. Забираясь в лес или попадая на поле, я оглядывал местность - не видать ли где моей любимой кобылы; рассматривал следы на дороге - не попадется ли среди иных следов отпечаток копыта Сильвы; заметив запутавшийся в кустах конский волос, пытался определить - не она ли оставила по себе добрый знак. Но это не значит, что я без передышки искал Сильву. Лес - живое хозяйство, были у меня и поважней занятия.

В хороший солнечный день я усаживался недалеко от кордона под одинокую сосну, смотрел на лес, на траву, на виднеющийся вдали Финский залив и думал. О чем я думал? А вот о чем. День прекрасный. Вчера были белые легкие облака, словно какая-то хозяйка общипала к обеду курицу и пустила перья по небу. Солнце в зените. Сижу. Смотрю. Мухоловка пролетела над моей головой. Тихо. Загудела машина на шоссе. Прожужжал шмель. Поднял с земли веточку. Посмотрел на нее. Отбросил в сторону. На что еще посмотреть? Смотрю на траву. За лето она выросла и кое-где слегка желтеет. Кустик брусники блестит, точно смазан маслом. Почесал в затылке. Опять смотрю на траву. Но посмотрим на что-нибудь другое. Смотрю на залив. Нога затекла от долгого сидения. Звенят кузнечики, звенит и в моих ушах. День светлый, и у меня внутри свет. Ветер колышет траву, и в моей душе ветерок колышет траву. Я и день равны. Мы сидим с ним рядом и глядим друг на друга. Опять смотрю на траву. К вечеру солнце опустится за лес, утихнет ветер, похолодает, смеркнется, наступит ночь. Но что это я вспомнил о ночи, до нее еще далеко. Солнце, как ствол дерева, упруго уперлось в землю...

Занятие это было на редкость увлекательным и облегчающим душу. При таком размышлении испытываешь какую-то удивительную легкость, как будто нет на тебе кожи, ничто тебе не жмет, не теснит, не мучает ревматизм, не ноет простуженная нога, как будто тебя нет, а есть трава, дерево, мухоловка, шмель, день. Впрочем, ты тоже есть, но в каком-то особом состоянии. И глядишь на мир не так, что он есть помимо тебя, а он есть именно потому, что ты есть, ты мир рождаешь и за ручку выводишь на свет. Скажешь: "Солнце", и как будто не было до тебя солнца. Но ты сказал: "Солнце", и оно родилось. Скажешь: "Трава", и не было до тебя травы, а было черт знает что, а ты сказал, и явилась трава. Так же обстояли дела с ветром, днем, мухоловкой, заливом и со всем прочим, что попадалось на глаза, что воспринимали мои уши. И так получалось - что бы ты ни сказал (ни сделал), все было прекрасным: и трава, и солнце, и деревья. Ты ничего не сделал лишнего и плохого, но и лентяем не сидел. Ты трудился в поте лица, рождая этот мир, принимая его из материнского лона. И он жил уже сам, признательный тебе за твою работу. Поистине, что может быть на свете прекрасней, чем эта работа! Временами мне казалось, что я бы отказался от любой другой и занимался бы только этой, так она была мне по сердцу, так хороша.

Однажды, поразмышляв таким образом некоторое время, вспомнил я про след, что видел на утренней дороге к Дедовой поляне (там во время войны был жестокий бой); свежий, отчетливо обозначенный на влажной глине, он повествовал о том, что человек, хозяин этого следа, прошел минут за пять-десять до меня. Было раннее утро, солнце едва поднималось, а в такую рань чужие следы в моем лесу редки - до города, до села далеко. Это к восьми, к девяти часам прибудут первые гости, дорога запестреет следами мужских ботинок, женских туфель, детских сапожек. Каких тут тогда не встретишь следов! Рассматривай и изучай их сколько влезет: следы лаборанток, академиков, маляров, генералов...

О владельце этого следа я мог сказать, что он уже не молод, а если точней, ему за сорок. Сверхсообразительности, чтобы догадаться, что человек этот повидал жизнь, не требовалось. Это возраст людей, которые мужали в войну и познали ее, а особа эта не была щедра на милости. Я мог сказать, что он был прям осанкой, не пьет, не грузен, не толст - на это указывала глубина ступни, курил - на обочине валялся свежий окурок, внимателен - не лез в лужи, а выбирал места посуше, был без поклажи, шел скоро, налегке, с равными усилиями на спусках и взгорках - у него было здоровое сердце, шел, думая об определенной цели, не разглядывал лес как нечто диковинное, не распахивал ушей перед трелью каждой пичуги, не топтался на месте, завидев белку или лося. Шел, как будто знал, куда идет. Он напоминал известных мне грибников, которым были ведомы грибные места и которые не мечутся по лесу в поисках гриба, как бараны, гонимые жаждой, а шагают прямо к грибным местам, к своему грибу, точно он только для них вылез на свет. Но это был не грибник. Он легко, без душевного трепета проходил мимо самых урожайных мест. И не ягодник. Две-три ягоды малины это все, что он себе позволил. Не рыбак, не турист, не охотник. Тогда кто же?

Грибника, ягодника, охотника, браконьера, человека, случайно забредшего в лес или пришедшего сюда с какой иной целью, я отгадаю без труда. Тут не нужно какого-то природного таланта. Держи глаз остро, все подмечай, все учитывай, все запоминай да владей немного логикой. Лес открытая книга. Тут каждый след скажет о человеке больше, чем самые глубокие откровения. На его живом лице, как на озерной глади, отразятся малейшие оттенки: ловок ты, хитер, подл, благороден - обо всем расскажет лес, как прорицательница или гадалка, откроет тебе то, чего ты и сам о себе не знаешь. Главное, будь внимателен и не доверяйся воображению. Воображение - обманчивая птица, поддайся ей, и черт знает, к каким далям она тебя унесет, как ловко выбьет из-под ног твердую почву, как все перевернет, перекрутит, переиначит, белое назовет черным, а черное белым, живое умертвит, а в мертвое вдохнет жизнь, завертит, закружит, запутает, заварит такую куролесицу, что жизни будешь не рад. Какого-нибудь злобного человечка, всю жизнь делающего мелкие пакости знакомым и соседям, превратит в благородного мужа, дурнушку обратит в красавицу, дурака в мудреца, прекрасного юношу в бандита. Воображение в подобных случаях не подспорье. Нужна суровая логика, опыт, факты, а фантазию, если тебя и позовет к ней, растопчи, задуши, задави на корню.

На следующее утро я опять встретил этот след, и он меня глубоко заинтересовал. "В самом деле, что это за человек, зачем он пришел в лес. Если ему не нужны ягоды, грибы, дичь, тишина и прочие лесные красоты, что ему тогда нужно?" - думал я. Случается, бродят в лесу люди без определенной цели. И ягод им вроде не надо, и грибов. И леса они не видят, и дорог не знают. Ведет их душа по своей, известной им одним тропинке, рвут они ягоды, собирают грибы, жгут костры, ломают ветки черемухи, рубят деревья. Но ягоды они рвут на своей поляне, черемуху ломают от дерева, что растет в их душе, жгут костры из веток своих деревьев, валят деревья из леса, взращенного ими самими. Тут я им не указчик, они сами, как и я, лесники, облеченные правом поступать, как им заблагорассудится. Они могут обобрать всю чернику, но от этого черничник не оскудеет, а напротив, ягод в нем прибавится, могут обломать все ветки у черемухи, а дерево станет кудрявее и душистее, они могут вырубить все деревья, но от этого лес будет еще выше и стройнее. Они сами, как ягода, как черемуха, как деревья. Славен такой гость в лесу, берущий от леса и дающий ему во сто крат больше! Приход их в лес не то чтоб редок, но неожидан, не подвержен никаким закономерностям. Они являются в лес случайно, как легкий ветер, и так же случайно исчезают. Ты его ждешь здесь, а он появился там. Ты его ждешь утром, а он появился вечером. Случается и так: ты его ждешь, а он не приходит. Я был готов предположить, что таким гостем был хозяин ранних следов, но меня смущало одно обстоятельство: следы появлялись закономерно, в одно время (рано утром) и на одной дороге. А это противоречило логике. Почему он ходит по одной дороге? Почему только утром? Почему всякий раз опережает меня? Какая может быть у человека цель, если этой цели не видно? Может, его цель одна видимость, а на душе он скрывает другое? Может, он браконьер?

Слов нет, доверие прекрасное и необходимое качество для каждого. Если бы люди доверяли друг другу, добрая половина забот исчезла сама собой. Противно, когда человек, не зная тебя, думает о тебе плохо. Подозревать невинного, заставлять его доказывать, что он не слон, не крокодил, не верблюд, не убил, не украл, не предал, - отвратительно. Но как быть, если на твоих плечах лес и ты ведешь ежедневное сражение за его сохранность, если, пробегая кварталы, ты невольно радуешься не цветам лесным, а тому, что нет у тебя свежих пней. И весь смысл жизни твоей, вся красота и истина в том, есть ли пни или нет. Нет пней - хорошо. Тогда ты спокоен, ты счастлив, ты исполнил свой долг, мир тебе улыбается, а ты ему. Есть пни тогда надо искать браконьеров-порубщиков, а это зачастую не так просто (благо, если найдешь): идти на них тяжелой войной, ругаться, спорить, писать акты, искать свидетелей, а где их найдешь в лесу, они в дуплах тебя не ждут. И в конечном итоге, наказал ты браконьера или не наказал, а если ты проворонил порубку - лес погиб, хлысты снова к пням не пришьешь. Тут поневоле станешь недоверчив, любого заподозришь в злом умысле. А это проклятье, страшней которого нет. Я гнал от себя недоверие, бежал от него, как от бешеной собаки. Жить и не доверять - невозможно. Я старался доверять и людям, и травинке - и не мог.

Месяц назад у меня произошла большая порубка. Я был сыт ею по горло. Из-за своей доверчивости, как неразумное дитя, я попался на уловку Емели Шигашева. Был сенокос, время, когда меня особенно донимали браконьеры, и у Дедовой поляны я несколько раз повстречал Емелю. Я никогда не думал о нем плохо и не подозревал в браконьерстве. Шигашев всегда мне казался честным мужиком, с открытым сердцем, он никогда не лгал и не прятался за спины других, он воевал и вернулся домой израненный, контуженый, трижды убитый и пропавший без вести. Я подумал, что у него разболелись раны и он совершает лечебные прогулки, чтобы как-то успокоить боль, и попросил его при случае присмотреть за этим краем леса, а сам на короткое время переключился на другой участок. Когда через несколько дней я пришел на Дедову поляну, я обнаружил порубку. Я сразу понял - это дело рук Шигашева. Порубка была с размахом. Даже мой самый злостный браконьер Беглец не осмелился бы нанести лесу такую рану, даже стихийное бедствие не принесло бы столько вреда. Лес напоминал скорбное поле сражения. Все было изрыто тракторными гусеницами, переломано, исковеркано, всюду валялись обрубленные ветки берез, сучья. Не раздумывая, я отправился к Шигашеву.

Я не ошибся. На шигашевском дворе высилась гора березового леса. На мой вопрос, откуда лес, Шигашев сказал, что он сам недоумевает, как тот попал к нему во двор. Вел он себя мирно, как будто был ни при чем и до дров ему нет никакого дела. Шигашиха, напротив, рвалась в бой. Когда я заявил, что лес ворованный, что я его арестовываю, а на самовольную порубку составляю акт, она набросилась на меня как на смертельного врага. Сколько я услышал оскорблений! Она грозилась меня убить, подпустить на кордон петуха, плевала в лицо, вылила на меня ведро помоев. На ее крики собрался народ. Я был обгажен, оплеван, осрамлен. Какие только грехи не приписывала мне эта женщина. Я был и вор, и бандит, и разбойник, отец мой был пьяница, а мать проститутка, я должен был сгореть в огненном пламени за свои прегрешения, я был бараном, жабой, крысой, я был глуп, подл, труслив, развратен, лжив, я был холуй, растратчик, спекулянт, дармоед и почему-то американский шпион. Я не оправдываю себя, но даже самый последний человек не имел столько недостатков, сколько имел их я. Если б не подоспевший на помощь участковый милиционер Козырев, мне бы пришлось худо. Вдвоем, под брань, хулу и ощутимые тычки Шигашихи (тут досталось и Козыреву), мы отпилили несколько комельков. Я захватил их с собой в лес и на месте порубки прикладывал отпиленные комельки к пням. Они не сходились. Вероятно, я очень волновался (не каждый день человек получает такую порцию грязи, какую получил я), поэтому не мог найти нужные пни, но я был уверен, что порубка шигашевская. С этой уверенностью я опять пришел к Шигашеву и объявил, что комельки сошлись и его причастность к порубке доказана. Он, в отличие от хозяйки, сдался сразу и подписал акт. Я облегченно вздохнул. Но совесть моя была нечиста. Я чувствовал себя виноватым перед Шигашевым, перед самим собой. Я обманул Шигашева. Пусть порубка была его, я-то ее не доказал.

Не мысля допустить в дальнейшем подобных историй, желая предотвратить новую беду, я решил подкараулить неизвестного человека, который оставлял следы. Глубокой ночью пришел я на дорогу к Дедовой поляне и засел в кустах. Время тянулось медленно. Костра не разжигал. Я озяб, меня нещадно ели комары. Птицы еще не проснулись. Лес был наполнен вечной, ненарушимой тишиной, впрочем, лес никогда не бывает тих, разве что мертвый. Мимо меня пробежала лиса, завозилась птица на ветке, досматривая последний сон, гудели комары, листья в дремоте переговаривались между собой, полетела, тяжело хлопая крыльями, на ночлег сова, под сухим листом в земле ворошился дождевой червь, в отдалении со стороны Финского залива доносился гудок электрички. На востоке засветлело, появилась полоска зари. Я терпеливо ждал человека. Он не появлялся. Вдруг я услышал по дороге шаги. Не успел я выскочить из кустов, не успел остановить его, разглядеть в лицо, как он мигом проскочил мимо меня.

- Эй, приятель, - крикнул я ему вдогонку, - спичек у тебя не найдется?

Человек не отвечал и продолжал идти. Я окликнул его еще.

- Ты что, оглох? Спичек не найдется?

Он явно не хотел со мной разговаривать и молча шел вперед. Я последовал за ним. Я шел скоро, но расстояние между нами не сокращалось, а увеличивалось. Я побежал. Человек шел размеренно, как и прежде, а я запыхался, я не мог его догнать. Вот он исчез за поворотом. Я выскочил напрямую. Дорога была пуста. Человека на дороге не было. Его следы обрывались за поворотом, у сосны. Я стоял в растерянности, как незадачливый детектив, который после долгой погони держал в руках преступника и упустил. Интуиция подсказывала мне, что человек где-то рядом, не мог же он испариться. Я присел под сосной. Сколько я сидел под сосной - не помню. Я потерял счет времени и очнулся оттого, что услышал стук топора. Я вскочил, словно встревоженный лось, а потом образумил себя: надо действовать осторожно, чтобы не вспугнуть порубщика, не дать ему уйти, теперь я был совершенно уверен, что человек, оставивший на дороге следы, был порубщиком.

Подкрался я тихо. Я раздвинул ветки и увидел Емелю Шигашева. Вот он где попался, голубчик! Одной рукой, вторая у него была ампутирована, он рубил березу. Она упала, зашелестев листьями. Я глянул туда, где должен быть пень, - пня не было. Вместо срубленной березы росла новая, такая же, как и раньше. До меня Шигашев успел срубить уже несколько берез, они лежали на земле, очищенные от веток, но, как я ни напрягал зрение, я не видел ни одного пня. Березы росли, как росли раньше, нерушимо стояли на своих местах, ветерок лениво трогал их листья. Я не мог ошибиться, это место я знал как самого себя и все деревья мог сосчитать по памяти. Я сосчитал их - все они были целы. Пока я, сконфуженный увиденным, издали искал пни, Шигашев принялся за другую березу; подсеченная топором, и она упала, а на месте ее выросла новая. Я хотел было закричать, подбежать к Шигашеву, остановить порубку, но удержался. Я знаю, начальство не одобрит моего поступка, для него каждый человек, поднявший на лес топор, браконьер, ему не важно, остается ли после этого дерево или нет. Я не подошел к Шигашеву, я оставил его за своим делом, медленно отступил назад шаг, другой и неслышно удалился. Я шел по дороге и долго еще слышал стук топора, но это был единственный случай, когда стук топора не тревожил моего сердца.

27

Когда я иду по лесу, простого шага, простого движения, даже самого быстрого, мне мало, во мне столько неистраченной энергии, телячьего восторга, что я все время подпрыгиваю и тянусь руками к листьям, к веткам, висящим над моей головой. Со стороны, глядя на меня, прыгающего с протянутой рукой, можно подумать, что я срываю с деревьев какие-то невидимые плоды. Я и в самом деле их срываю, иначе для чего бы мне прыгать? Иногда я думаю, что это за плоды? Бананы? Апельсины? Или наши северные антоновские яблоки? И ни на чем конкретно не могу остановиться. Но в том, что они есть, нет сомнения. Что в том, что они невидимы? Главное, они сладки, вкусны, питательны и до них можно дотянуться рукой. Конечно, самые сладкие плоды, как и все сладкие плоды на свете, висят выше, чем хотелось бы, и, чтобы их достать, мне приходится прыгать особенно высоко, стараться. Но чего не сделаешь для того, чтобы дотянуться до заветного плода? Ноги у меня молодые и крепкие и выстреливают меня вверх, как катапульта.

Напрыгавшись вдоволь и насытившись незримыми плодами, слегка огрузнув от пресыщения, я забредаю в тучные черничники и принимаюсь за плоды зримые. Люблю летом в зрелый для черники час попастись на ее угодьях. Руки и рот мои от черники черны, словно я ел не ягоды, а пил чернила. Но что мне стесняться в лесу и кого, собственно? Я никогда не собираю ягоду впрок в кастрюлю или лукошко и не несу на кордон. На мой взгляд, сладость ягоды в том, что ешь ее с куста. Полежав в кастрюле даже полчаса, она теряет свои драгоценные качества. Есть ягоду, сидя за кухонным столом, запихивая ее в рот ложкой, для меня так же кощунственно, как рубить елку на Новый год. Всю свою волшебную власть ягода теряет в тот самый момент, когда ты срываешь ее с куста. И чем быстрее ты ее отправишь в рот, тем больше у тебя шансов ухватить ускользающую сладость. А как не принять во внимание обстановку? Изба со своими привычными запахами - и лес, жаркий день, тенистые заросли деревьев, защищающие тебя от палящего солнца, комариный писк возле уха, ленивый шепот листьев, благоуханье трав и дробно обсыпанный перед тобой чистый куст черники. Ты можешь, проходя мимо, отщипнуть от него две-три ягоды, не заботясь о судьбе остальных, найдется и на них охотник, даром они не пропадут; можешь присесть на минуту и потрясти его основательно, в том случае, если он тебе очень понравился или если тебя мучает жажда; а можешь лечь под ним, ягоды сразу очутятся над тобой, потянешься к ним губами, или, забыв о цели своего короткого привала, рассеянно смотреть вверх, выискивая в просветах между листьями кусочек синего неба; можно даже уснуть, ослабев от долгой дороги и пьянящей духоты.

Любил я побаловаться и другой ягодой, земляникой. Для этого не ленился вставать рано, не до солнца рано, а слегка пропустив его вперед, чтобы оно, встав, чуть-чуть прихватило и пригрело росу. Мне почему-то казалось, что землянику лучше всего есть в это время. Тогда и воздух, и утро так же нежны и ароматны, как ягоды земляники. И ешь ее недолго, с полчаса, не больше, рвешь, пока не встанет выше солнце, не нагреет поляну, пока ягоды холодны и обмочены в росе, как в молоке, и кажется, что ты отправляешь в рот не землянику, а кусочек утра.

Любил я поесть и малину, особенно на тех кустах, которые не были тронуты рукой человека, и клюкву, и бруснику, и, чем девственней место, тем приятней в нем бывать. Но в наше время и в нашем лесу где найдешь такие места? Зимой лес сравнительно пуст, но летом армии грибников и ягодников бродят по лесу в самых разных концах, рвут все подряд, и иной раз, зазевавшись по делу, не всегда ты, лесник, успеешь застать и отведать малину или бруснику. Особенно бруснику. Вооруженные хитрыми приспособлениями (чего только не придумает человечество, чтобы урвать больше и скорей), люди гребут бруснику, как сгребают сено граблями, валят ее в бездонные ведра вместе с листьями и корешками совсем зеленой, не дав ей поспеть, набраться соков и, понежившись на солнце, приготовить букет. Каждый год я замечаю - она стоически переносит эти варварские набеги, но мне кажется, что силы ей изменяют и она в обиде на людей, что ей не дают созреть.

Вкусна и пряна маленькая веточка вязкой черемухи, слава богу, черемуху не едят, зато нещадно рвут весной, когда она цветет; приятны и горьки две-три ягодки зрелой рябины, прихваченные морозом. До рябины особенно падки дрозды-рябинники. Осенью соберутся они в стаи. Утром глянешь - налетят на рябину, точно облако опустилось, обсядут, обвиснут, горланят возбужденно, клюют ягоды, дерево стоит красное, будто кровью исходит. Вечером посмотришь - ни дроздов, ни ягод - исцелили рябину клювы дроздов. Валяются в желтой траве оброненные в спешке ягоды, но и этим до весны не дожить, подберут и их тоже.

28

Изголовье моей кровати напротив окна, в которое глядит ветка сосны. Сосна растет так близко, что заслоняет свет. Лежа в постели, перед тем как уснуть, и утром, едва проснувшись, перед подъемом, я часто глядел на ветку и находил в ее изгибах и очертаниях, в изменчивых линиях лица разных людей. То я находил лицо деда Ивана, то боцмана и флотских друзей, а особенно лицо девушки, я часто разговаривал с ней. Она была хорошим собеседником.

Срок сдачи жердей срывался. Сильвы я не нашел и принялся выносить жерди на себе. Это была хлопотливая работа. Временами мне казалось, что я не жерди нес на плечах, а небесный свод. Жерди я вынес, но натрудил и простудил в болотной воде ногу, ее у меня скрючило, и, когда я шагал, отдавало внутри острой болью. Поначалу нога скрючилась немного, и я не обращал внимания, я хромал почти незаметно, но со временем какая-то сила стягивала ее все сильнее и сильнее, и я уже не ходил, а подпрыгивал кузнечиком: "рубь - двадцать, рубь - двадцать".

Однажды я пилил дрова. Я лихо пристрастился пилить двуручной пилой один и даже вывел для себя, что одному работать сподручней. Когда пилишь вдвоем, неизвестно, какой напарник тебе попадется, с иным не дерево пилишь, а насмерть бьешься: кто кого одолеет. Только с дедом Иваном я любил пилить вдвоем.

Я приподнял бревно, чтобы положить его на козлы, и упал от боли. Очнулся я вечером. Темнело. Я лежал на земле рядом с бревном и не мог пошевелиться: болела нога, поясница, шея, руки, у меня был жар, меня знобило. Но не лежать же мне было во дворе. Ползком я добрался до крыльца, прополз через сени в избу, вскарабкался на кровать. И снова потерял сознание. Сколько я лежал на кровати, не знаю. Да и к чему мне было знать. Боль плотно приковала меня к кровати, двигаться я не мог, надеяться на чью-либо помощь не приходилось. Кому взбредет в голову, что где-то в лесу на кордоне лежит больной беспомощный человек. Только сейчас я понял настоящую опасность одиночества: ты бессилен и тебе некому помочь.

Я прислушивался к шороху за бревенчатой стеной: не прогудит ли сирена директорской машины, не раздадутся ли шаги человека, но, кроме шума ветра в соснах, щебетанья птиц да возни крыс в подполье, я не слышал ничего. Я попытался кричать: вдруг кто-нибудь с шоссе услышит мой крик, но крик получился сдавленный, тихий, тише комариного писка. Дверь я не закрыл, днем в избе свободно разгуливали теплые сквозняки, ночами я замерзал. Я не мог ни перевернуться, ни снять с себя одежду, ни закрыться одеялом. Чувствуя мою беспомощность, совсем обнаглели крысы. Они вылезли из подполья, шарили в пустых кастрюлях, прыгали на стол. Положение мое было не из блестящих. Жар усилился. Я впадал в забытье и просыпался. И уже не надеялся ни на что.

Как-то я проснулся от смутного ощущения, что в избе, кроме меня, есть еще человек: крысы не бегали по полу, не гремела посуда. В избе было тепло, потрескивали в плите разгоревшиеся дрова. Пахло сваренной едой. Я открыл глаза. Странно, я лежал под одеялом, а одежда моя была аккуратно сложена на табуретке. В изголовье кровати, склонившись надо мной, стояла девушка. Я попытался улыбнуться ей и пошевелить губами, чтобы сказать слова приветствия, но она остановила меня:

- Молчи, сейчас я тебя покормлю.

Она села на край кровати и принялась кормить меня с ложки. По-моему, это был суп. Сроду я не ел такого вкусного супа. Я проглотил несколько ложек.

- А теперь поспи, - сказала она.

Я покорно уснул. Когда я проснулся, а проснулся я скоро, девушка опять кормила меня с ложки. Когда она наклонялась ко мне и придерживала повыше подушку, чтобы мне было удобней есть, прядь ее волос касалась моей щеки. Волосы были мягкие и приятно щекотали. Видно, я очень ослаб, потому что, поев, я опять уснул. Я просыпался еще несколько раз и, получив от девушки очередную порцию горячей пищи, проваливался в забытье. Сквозь сон и дремоту я слышал ее легкие шаги, она прибирала грязь после разбойничанья крыс, иногда она подходила ко мне и трогала лоб. Ладонь у нее была холодная.

Она продежурила возле меня несколько суток. Я настолько привык к девушке, что, проснувшись, еще не открывая глаз, инстинктивно разевал рот, как делают это птенцы, и тянулся к ложке.

На этот раз ложка почему-то запаздывала. Я приподнял веки: возле меня ни ложки, ни девушки. Я подумал, что девушка, наверное, вышла на минуту, подождал ее, так и не закрывая рта. Она не появлялась. На кухне опять хозяйничали крысы. Одна вспрыгнула на постель и очутилась на моей груди. Я невольно дернулся и смахнул крысу на пол. Она звучно шмякнулась, вскочила и исчезла. Я удивился не крысе - мне приходилось с ними воевать круглый год, ставить капканы, прятать продукты, закладывать крысиные ходы можжевельником, я к крысам притерпелся, - я удивился, что могу двигаться. Я попробовал пошевелить рукой - и пошевелил, попробовал перевернуться - и перевернулся, попробовал сесть на кровати - и сел, встать - и встал. От слабости и долгого лежания кружилась голова, и я бы упал, не прислонись к стене. Опираясь о стену, я сделал один шаг, другой. Нога волочилась, ступать и разгибать ее было больно, но я мог ходить, мог двигаться, а это значило, что я был жив.

Я вышел во двор. И во дворе девушки не было. Чтобы убедиться, что я встал и дееспособен, я внес в избу несколько поленьев и растопил плиту. И опять лег в постель. Я лежал еще примерно сутки, но я уже выздоравливал.

Болезнь оставила меня быстро. Я набирался сил и через день отправился в обход. Я брел по лесу, смотрел, не произошло ли каких изменений во время моей болезни, а сам думал о девушке. Я мог дать голову на отсечение, что я ее где-то видел и она мне была знакома. Я перебрал всех девушек, которых знал, но ни одна девушка не походила на эту. И все-таки я ее знал. Помоги мне встать на ноги какая-нибудь случайная, незнакомая прохожая, я бы не так волновался и даже вряд ли бы о ней думал! Мало ли людей, в том числе девушек, ходило по моему лесу? Где ее найдешь? Было бы дико и противоестественно, если бы девушка, заглянув в избу и увидев человека в бедственном положении, не подала помощи. В такое я отказываюсь верить, таких девушек на свете не бывает. Но эта была не случайная прохожая, а знакомая мне девушка. Ее внезапное появление и исчезновение казались мне странными. Где я ее видел раньше? Как могла она узнать, что я болен? Почему не сказала на прощанье ни слова, не оставила записки? К чему такая загадочность?

У меня неплохая зрительная память на девушек, особенно если они красивы. Невозможно забыть раз увиденное красивое лицо: чем красивее оно, чем прекраснее, чем сильнее поражает тебя живой одухотворенной красотой, тем глубже оно остается в памяти. Не много встречал я в жизни красивых лиц, может быть одно-два, но этого мне достаточно, чтобы знать, что они есть.

К девушкам у меня странное отношение. Некоторые говорят, что я их не люблю, верней, что я их люблю платонической любовью. Наверное, так оно и есть. Занятый любовью к лесу, я уже не могу отдать своего сердца кому-то другому. Я однолюб. Для меня немыслимо и кощунственно делить любовь на килограммы и метры. Пять тому, пять другому. Это не значит, что, кроме леса, я ничего не замечаю, напротив, временами мне кажется, что моя верная любовь к лесу открывает передо мной пути и для другой любви, в том числе и к девушкам. Но люблю я не какую-то одну, а всех. Мне они все хороши, все прекрасны, не только красавицы, способные своей красотой спасти или погубить мир, но и дурнушки, на которых никто за всю жизнь не обратит внимания. Впрочем, я не верю, что существуют девушки, на которых бы ни разу никто не остановил свой взор. Кто-то всегда находится. И к слову сказать, все влюбляются в красавиц. Так что дурнушек среди девушек нет и быть не может. Когда у меня происходят с ними встречи, я не таюсь от них, не прикидываюсь влюбленным, не говорю горячих слов любви, но и холода не напускаю. Я люблю их, я желаю им добра и счастья, и моя любовь разливается на них равномерно, как солнечный свет на луг. Они сами неплохо это чувствуют. И не могу сказать, что мое ровное любовное отношение им нравится. По-моему, оно их оскорбляет, унижает, и они считают меня глупым, чем-то обделенным, проходящим мимо самого прекрасного на свете (сердца их открыты и полны любовью и ждут только часа, чтобы излить любовь и разгрузиться как от тяжелого бремени). Я понимаю, что виноват перед ними, но не настолько, чтобы каяться. Не будь у меня в душе любви к лесу, ходи я пустой, я бы, конечно, был по отношению к ним преступник. Но любовь у меня есть, она живет, она дышит, она греет меня, придает мне силы, с каждым днем она не уменьшается, а растет сильней и сильней, и я страшусь, как бы она, став огромной, не покинула меня совсем.

Перемен в обходе я не обнаружил. Порубок тоже. Лес был таким, каким я оставил его до болезни. У старой ели я сел отдохнуть. Я сидел задумавшись, рассеянно глядя перед собой, и вдруг мне показалось - в листьях деревьев лицо и фигура девушки, о которой я думал. Я напряг внимание, но никакой девушки не увидел. Березку мягко раскачивал слабый ветер. Проходя луга, я почувствовал на себе ее взгляд. Я мгновенно обернулся, и опять никого. Желтоголовая ромашка удивленно смотрела на меня. У реки мне послышался голос девушки. Я побежал на голос со всех ног. Речка была пуста. Вода подмыла берег и свалила сосну. Образовалась запруда, и вода, прорываясь через запруду, ласково ворковала. Где бы я ни был в тот день - всюду мне чудилось присутствие девушки, я ощущал ее дыхание, точно она была где-то совсем рядом. Но кто была она? Я перебрал всех знакомых и незнакомых девушек, я даже вспомнил ту, что вытащил из реки, а она улетела, но это была другая девушка.

Я пришел на кордон и лег в постель. Мысли о девушке не покидали меня. Я глянул в окно на ветку и увидел лицо девушки. За окном, повернувшись в профиль, смотрела та самая девушка, которая спасла меня. Так вот откуда я ее знаю, вот где я ее видел! От неожиданности я вскочил с постели. Я пригляделся внимательней - это была она: та же линия губ, носа, подбородка, разрез глаз, та же улыбка, та же прядь волос, которая прикасалась к моей щеке, когда девушка наклонялась и кормила меня. Да, это была она. Я смотрел на нее и не мог оторвать глаз. Она была так прекрасна, что я молчал, не зная, как мне быть.

Чего я больше всего боюсь, так это быть неблагодарным. Увы, мне приходилось им бывать. До сих пор, по-моему, я только и делаю, что живу в долг. Отец с матерью дали мне жизнь. Друзья по флоту, пока я лежал в госпитале, похлопотали и устроили меня на кордон. Дед Иван пригрел. Лес принял и раскрыл свои тайны. А как сбросить со счета тех, которые делали мне добро незаметно, оставаясь в тени, не желая, чтобы я знал об их благодеянии, мимо которых прошел стороной по черствости своего сердца, которых не мог отблагодарить, хотя и хотел, не хватало ума, такта, сноровки и в силу других обстоятельств: школьных учителей, врачей, сослуживцев - людей, которых я даже не знаю, и они меня не знают и знать не хотят, - я по горло, по уши в долгу, мне никто ничего не должен, я один должен всем.

Чем больше я живу в этом мире, тем больше у меня долгов. Я в долгу перед лесом, который принял меня, перед солнцем, которое каждый день дает свет и тепло, перед колокольчиком, за то, что он приветливо кивнул мне, когда я шел по тропе к колодцу, перед лисой, уступившей мне путь, перед вечерней звездой, сияющей в пустом небе, перед камнем у дороги, перед речкой, перед кустами бузины у крыльца, перед ветром в поле... Неужто человек волен только брать и брать, ничего не давая взамен? Страшно становится, когда подумаешь, какой долг лежит на твоих плечах и какую плату ты должен принести своим кредиторам. Чем я отблагодарю отца, мать, флотских друзей, деда Ивана, лес, солнце, колокольчик, ночь, звезду, ветер? Какой поступок совершу, какое самопожертвование? Сумею ли не ударить лицом в грязь, воздать сторицей? Боюсь, что нет.

Сейчас я хотел отблагодарить девушку за ее красоту и доброе сердце, но чем ее отблагодарить, как это сделать? Я поклонился ветке в пояс и сказал: "Спасибо". Цветы я обычно не рву, зачем мне их рвать, если я живу среди моря цветов и на каждый цветок могу посмотреть в любое время. Но тут я нарвал букет ромашек и поставил в банке на подоконник, чтобы их видела девушка.

По-моему, она приняла мои дары с признательностью, но я был неудовлетворен. Мне хотелось сделать такой подарок, который особенно пришелся бы ей по душе.

Недалеко от кордона я выбрал две сосны, стоящие вблизи друг от друга. Я принес длинную толстую проволоку, ржавое поломанное сиденье от косилки, скобы, забрался на сосны и скобами прикрепил проволоку у самых вершин. У меня получились славные качели.

Ах, качели, качели, удивительный вы снаряд, сколько радости доставили вы мне в детстве! Вот вы подняли меня ввысь - и земля, и дома, и люди, и деревья, даже солнце остались внизу, я лечу в страшной, сладкой головокружительной вышине, выше меня ничего нет, еще немного, и я упаду в небо. Но вы срываетесь вниз и бросаете меня к земле, к людям, к домам, деревьям, я пролетаю их, и земля, и люди, и дома уже выше меня, я падаю ниже и ниже, и дальше падать некуда, душа замирает от страха, что-то будет со мной, я пропал, но вы не даете мне пропасть, вы выносите меня снова вверх, и я уже навсегда знаю, как бы я ни падал, что есть это небо и меня будет тянуть к нему постоянно. Что может быть удивительнее этого изобретения: взлетай вверх, припадай к земле?

Когда качели были готовы, я опробовал их, и они мне понравились. Я надеялся, что они понравятся и моей знакомой, и не ошибся. Однажды я возвращался домой и там, где устроил качели, услышал тихий смех и важное поскрипывание старых сосен. Я сразу догадался, что на качелях качается моя спасительница. В субботу и воскресенье наезжали горожане. Они осаждали качели. Но девушка занимала качели с утра и не слезала с них до вечера. Она никого не подпускала к качелям. Начинались крики, ссоры. Девушка говорила, что качели ее. Горожане - что качели общие. Мне было обидно, что девушка оказалась такой жадной, ничего бы с ней не случилось, если бы она дала покачаться и другим, но я понимал ее жадность: это ей был сделан подарок и она им дорожила. А потом шутки ради девушка прибила к одной сосне консервную банку и оставила записку. В ней она требовала за полученное удовольствие кидать в банку медяки. Записку очень скоро унес ветер. А на дне банки копилась дождевая вода и опавшие сосновые хвоинки.

29

Для ходьбы по лесу нужно бы шить одежду без карманов. В моем бушлате два кармана, в брюках два - итого четыре. Когда я случайно забираюсь в карман рукой, мои пальцы нащупывают сухие хвоинки, сухие веточки. За один день их, конечно, не нагребешь полный карман, но за неделю они прикроют донышко, а в месяц мусору накопится со стакан. Иногда я вытряхиваю этот мусор. Зачем мне таскать с собой лишний груз? Хоть он невелик, но к аккуратности приучили меня на флоте, и мой карман не дамская сумочка, в которой хранится невесть что, начиная от "счастливых" трамвайных билетов до разбитых зеркалец, сулящих несчастье. А иногда мне жалко выбрасывать сухие хвоинки. Я смотрю так: я думаю, что это подарок леса. Если день у меня бурный, если я, шастая по обходу, не успел поесть земляники, не сунул в рот лист щавеля, не погрыз зеленую иголку сосны, не попил из родника воды, если я в беготне по лесу не видел леса, не слышал птиц, не любовался цветами, если ничему не радовался - ни утру, ни полдню, ни вечеру, напротив, злился, нервничал, ссорился с браконьерами, тушил как проклятый пожар и вернулся на кордон усталый, пустой, выжатый как лимон, обожженный внутри и снаружи огнем и так случилось, что за весь день для меня не нашлось доброго, то что же я получил от леса? Ничего. И лес благодарит меня тем, что дарит мне на память сухие хвоинки. Конечно, дары малые, но дареному коню в зубы не смотрят, и потом: кто знает истинную цену дарам? Иной подарит полцарства, а подарок его не то что плох, а вроде не нужен. И не знаешь, как от него избавиться. И пытаешься отпихнуть от себя подальше, поскорее. А иной подарит маковое зернышко, шарф оставит, изъеденный молью, кусок дерева принесет, которое валяется на дороге, а оно тебе дорого.

Нет, то, что есть карманы, это ничего. Плохо, когда человек живет без даров. Сам не дарит и от других не принимает. От этого он скудеет. Он беден и нищ. А такая нищета не бывает украшением человека.

В первую зиму несколько дней жил у нас на кордоне цыган из Бернгардовки. У цыгана был выписан лесорубочный билет, и он рубил сосны в обходе деда Ивана.

Он собирался построить в Бернгардовке дом. Конечно, сам цыган деревья не рубил и не пилил, а нанял мужиков из села и жил у нас, присматривая за их работой.

Дед Иван в ту зиму увез мои сухие балки, и топили мы экономно: пока жгли плиту, было тепло, а к утру изба промерзала насквозь. Класть цыгана было некуда, на полу, на сене спать он отказался, а ждал, когда чуть остынет плита, и ложился на плиту, на чугунные конфорки, и жарился на них, пока они были горячие, как грешник в аду. А в середине ночи вставал с остывшей плиты и так стучал зубами от холода, что будил нас.

Утром, едва светало, цыган, перепачканный, в саже, отправлялся в лес тормошить в работе мужиков.

Зима была вьюжная, цыган одет легко, и он попросил у меня старый шарф, который прислала мне мать. Я был тоже одет не слишком тепло, шарф был единственной моей теплой зимней вещью, но я дал его цыгану и больше не видел ни шарфа, ни цыгана: в тот день он увез спиленный лес в свою Бернгардовку.

Вначале я очень обиделся на цыгана. Мне казалось, он просто надул меня: занимая шарф, он уже тогда знал, что его не вернет.

Дни шли, а я ждал цыгана, ждал, что он приедет, отдаст шарф и поблагодарит меня за добро. Но кончилась неделя, другая, цыган на кордоне не появлялся, и я усовестился, что так плохо думал о нем. Я понял, что цыган оставил себе шарф не потому, что он ему был нужен, подумаешь, старый шарф, какая ему цена! - он оставил его как добрую память о нас с дедом, о кордоне, о ночевках на чугунной плите - не каждому удается поспать на раскаленных конфорках.

Пока я думал о цыгане плохо, мне самому было плохо, будто не он взял у меня шарф и не вернул, а я. Но стоило мне переменить о цыгане мнение, и я стал думать о нем хорошо, и мне тоже стало хорошо, весело. Я утвердился в вере, что оба мы поступили правильно: я дал ему шарф, он оставил его у себя. Было бы гораздо хуже, если бы случилось иначе.

30

В поисках Сильвы, в беготне по лесным кварталам я разбил флотские ботинки и ходил по лесу в тапочках. Ногам было легко, и я, словно бабочка, порхал над землей, но в тапочки набирались Камушки, хвоинки и прочий лесной мусор и мешали ходить. Когда я вяз в болоте, тапочки сваливались с ног, а при рубке топор так и норовил попасть по незащищенной ноге. В зарослях возле речки было полно змей. Я не раз натыкался на них, а однажды неосторожно наступил на гадюку, она укусила меня ниже щиколотки и чуть не отправила на тот свет. С большой опаской ходил я по лесу, избегая зарослей, а наступив на какую-нибудь ветку и приняв ее за змею, подпрыгивал, как заяц.

Жить в лесу без сапог было плохо. Я мечтал о сапогах, купить их у меня не было денег. Но я не отчаивался. Я всегда считал, что главное богатство у человека не деньги, а ясная голова и трудовые руки. Если у человека есть на плечах голова, а руки не боятся мозолей, можно считать, что он родился в сорочке. Очутись он на Северном полюсе или в пустыне, он не пропадет. В голове моей созрел план. Весной в огороде я посадил морковь. Я решил, как только она созреет, продать часть урожая, а на вырученные деньги купить сапоги. Почему я посадил морковь, а не петрушку, укроп, капусту, лук, сельдерей, огурцы, помидоры? На это были причины. С детских лет у меня к моркови особенная любовь. В голодные военные годы она была для нас, ребятишек, и хлебом и сахаром. И мы мечтали о ней, как иные мечтают о миллионах. Она и сейчас для меня слаще всех сладостей на свете.

Я хорошо потрудился: в старом ведре наносил конского навоза, взбил землю, как перину; едва морковь проклюнулась, прополол. А дальше она росла сама. Я с нетерпением ожидал появления моркови, колупал пальцем землю, желая убедиться, набирает ли она полноту; рисовал в своем воображении картину, когда я выкопаю морковь, отвезу ее на базар, продам и куплю сапоги, не резиновые, в них быстро потеют ноги, да и в носке они недолговечны, а кирзовые, с яловыми головками, на один размер больше, чтобы зимой надевать их на две портянки. Если не давать сапогам задубеть, заскорузнуть, сушить их не на жарком огне, а на медленном, смазывать жиром, да при теплых портянках, - ноги сидят в них в сухе и в тепле, пальцы не мерзнут, пятки не немеют и ход быстрый - куда там флотским ботинкам!

Однажды я глянул на грядку и чуть не обомлел. На морковной грядке вместо моркови торчал красный сапог. Я подумал, что это мне показалось, не может в огороде вырасти сапог, да притом красный, это было бы для меня слишком хорошо. Могли вырасти ботинки, тапочки, зимняя шапка в конце концов, но не сапоги. Я протер глаза: может, это был все-таки не сапог? Нет, это был сапог. Я мог дать голову на отсечение, что сапог. Я вытащил его из земли, прижал к груди - вот драгоценная находка! Рядом торчал второй сапог, третий. Я не сомневался в хорошем урожае; агротехнические работы я выполнил добросовестно, навозу в землю добавил больше нормы, а навоз у Сильвы был особенный. Если справедливо выражение "навоз бога обманет", то оно целиком могло быть отнесено к навозу моей кобылы. Это был не навоз, а дрожжи, способные вдохнуть жизнь в любое тесто. Но предположить, что он окажет такое воздействие и взрастит мне сапоги, я не мог. Я был рад, что теперь мне было в чем ходить. Правда, мне не очень нравился цвет сапог, красные сапоги сейчас в моде у женщин, но кто в лесу обращает внимание на моду.

Я выкапывал сапоги, а сам думал: "Что же, собственно говоря, представляет собой жизнь? Час назад у тебя не было ни копейки, ты мечешься, ты волнуешься, ты не знаешь, как быть, мрачные мысли тебя одолевают, ты думаешь о смерти, проклинаешь судьбу, а глядь, перед тобой сто рублей. И ты снова жив, снова весел". Не скажу, чтобы я всегда был таким розовым оптимистом, случалось, и у меня были черные дни, и меня гнула судьба, но я никогда не давал ей овладеть мной полностью. Главное, не отчаиваться. Жизнь намного мудрей и добрей, чем мы о ней думаем. И хоть мы иногда в дни сомнений и стонем, и проклинаем ее, где-то в глубине души верим, что она не так уж плоха и в нужную минуту не покинет нас, не предаст, а одарит сполна. Конечно, кому снятся кисельные берега и молочные реки, тот может ждать их хоть до потопа. Но кто неприхотлив и незатейлив и мечтает о малом, о самом необходимом, тот может быть уверен, что добра хватит и на его долю.

Теперь я был несметно богат сапогами. Я бы мог менять сапоги каждый день, и мне бы хватило их до конца жизни, я бы мог, нагрузившись сапогами, ходить по городам и весям и одевать босоногих. Мало ли их еще на свете! Конечно, будь в моей власти, я бы не ограничился раздачей сапог: одеть нагих, обуть босых, напоить жаждущих, проводить мертвых - не в этом ли наша задача?

Задумано - сделано. Я нагрузил сапоги в мешок и отправился в село. Дорога предстояла длинная, и мне ее вполне хватило, чтобы подумать: как, между кем распределить сапоги. На первом месте был Василий Соловей. Семейка у него была по нашим временам огромная - двенадцать детей и все мал мала меньше. Лишь старшая дочь работала в Ленинграде на заводе "Светлана" и помогала отцу. За Соловьем следовала семья Смирнова, у него семь детей. Вдова погибшего шофера Никулина - четверо детей, Буров - трое детей. Дальше шли Коровины, Ненашевы, Дудкины. Сложность заключалась не в том, чтобы наметить, кому нужны сапоги, в конце концов их можно было предложить любому встречному, а в том, как отдать сапоги, под каким соусом все это сделать. Прийти и брякнуть: вот, мол, выросли у меня в огороде сапоги, возьмите, может, пригодятся в хозяйстве, а мне не нужны. А кто этому поверит? Где это видано, чтобы в наше время в огороде вырастали сапоги и какой-то лесник носил бы их по селам и предлагал бесплатно? А кто и поверит - возьмет ли? Сейчас какая ни есть, а у каждого обувка найдется. Принесешь сапоги, а они скажут: "Зачем с барахлом пожаловал? У нас своего деть некуда. Мы теперь в сапогах только грязь топчем, а в остальное время в модных туфлях щеголяем". А иным и надо, так не возьмут из гордости. Соловей первый откажется. "Я, - скажет, - не нищий, хоть живем мы бедновато, да все свое. Ступай, добрый человек, своей дорогой, не вводи меня в грех".

Вводить Соловья и других в грех мне не хотелось. На моей памяти еще была свежа злополучная история с Володей Филиным. Вот кто болел за людей и ратовал за любовь и счастье. Куда мне с ним тягаться! Он жил вдвоем с женой, и жили они дружно, я не помню случая, чтобы они когда-нибудь поссорились, но у Володи с зимы скапливался такой запас неистраченной любви, что для одной жены этого было много. Каждый год, когда наступала весна, Володя запрягал в телегу лошадь, запевал: "О, не буди меня, дыхание весны" - и отправлялся по окрестным местам, переполненный любовью, как бочка в хороший дождь. Он не пропускал ни одного человека, чтоб не объясниться ему в любви, будь это грудной ребенок или древняя старуха, ни дерева, ни камня, ни цветка; он обнимал березы, землю, он признавался в любви ветру, облакам, птицам, он считал, что человек не должен таить в своем сердце любви, от этого на землю приходят страдания и горе. Мужики встречали Володю неласково, ждали подвоха. Иные рассуждали так: "Знаем мы эту любовь. Все это неспроста. Сегодня он к нам с любовью пожаловал, а завтра девку испортит". Володя упорствовал, его побили. Он объяснялся в любви, его гнали со двора. А через некоторое время нашли в лесу придавленным сосной. Сам ли он угодил под сосну или кто-то ничтожный посмел поднять на него руку, так и осталось неизвестным.

Я боялся не ответа. Умереть за доброе дело никогда не страшно. Я боялся, что не примут мои сапоги, как не приняли Володину любовь. А куда мне их девать? Склад устраивать? Хранить под замком? Солить, как грибы? Я всегда жил самым необходимым. Мне вполне хватало одной кастрюли, одной ложки, одного одеяла. Это вполне разумно, когда у человека есть то, что ему надо. Что бы я стал делать, если бы у меня было не одно одеяло, а два? Повесил бы на стене и любовался, глядя на него? А другой, несчастный, укрывался бы в это время каким-нибудь старым бушлатом?

Зачем мне второе одеяло, зачем вторая подушка, вторая ложка, вторая вилка, ведро, сапоги, если у кого-то нет и одного? Зачем это люди набивают себя барахлом, тонут в нем и утопают? Когда умрет в человеке эта скаредность, жадность, отвратительное накопительство; все он готов присвоить, прибрать холодильник, машину, деньги, все спрятать в сундучок. Бедняга, он тянет к себе вещи, он дрожит над ними, как будто вещи способны дать ему истинное счастье. И не понимает, что сам становится прахом. Нет, такая жизнь не по мне. Пронеси меня стороной! Я не нажил в лесу никакого богатства. Не скопил денег, не купил машину, не построил дом. Я живу в служебном помещении, из которого меня могут попросить в любой момент, у меня стол и кровать, которые я сделал сам, все остальное мне дали добрые люди или я нашел в лесу. Я беден, но, честное слово, я не стыжусь своей бедности, не терплю из-за нее неудобств и готов так прожить до конца дней.

Пораскинув немного умом, я решил разнести сапоги незаметно, тайком. Я дождался ночи и, когда ночь легла на село, крадучись, как вор, обошел все дворы. Я оставлял сапоги на крылечке, на самом видном месте, чтобы хозяева, проснувшись, сразу увидели их. Я угадал точно. Когда я обошел дворы, у меня осталось два сапога, как раз для меня. В радостном настроении я зашагал домой. Все сложилось очень удачно. Я людей оделил и себя не обидел. Такое случается не часто. Я шел, погрузившись в свои думы, как вдруг заметил, что я что-то жую. "Что бы я мог жевать?" - подумал я. В карманах у меня было пусто. А в руках, кроме пары сапог, ничего не было. Уж не ем ли я сапоги? Я глянул на сапоги - один сапог был надкушен. Я поперхнулся. С минуту мне надо было, чтобы убедиться, что я ем сапог. Но я еще не верил себе. Не может быть, чтобы я ел сапоги. Что это за еда? Опилки в томатном соусе попробуй, гвозди, жаренные в сливочном масле... Я помнил, как во время войны был страшный голод, мы варили кожу, ели столярный клей, но сейчас не было войны. Правда, я был голоден, я не ел с утра, но не настолько же, чтобы есть несъедобные сапоги. Я хотел выругать себя за невоздержанность, что так распустился, и тут заметил, что сапоги не только съедобны, напротив, очень съедобны, вкусны и сладки. Это меня озадачило. Соблазн одолевал меня попробовать еще. С одной стороны, я чувствовал себя неловко. Есть сапоги... все-таки они предназначены для носки, а не для еды. Но, с другой стороны, я был голоден и сапоги были очень вкусны. Я одолел смущение и осторожно откусил разок. Сапог был сладок. В короткое время я живо расправился с ним.

Утром село всполошилось. Чудесное появление сапог встревожило сельские умы. Бабка Карпиха, пользуясь случаем, открыто заявила, что сапоги - дар божий за неустанные ее труды и моления. Более трезвые люди поговаривали: не подкинул ли эти сапоги троюродный дядя Архипа Жукова, заморский богач Жуков, приезжавший подышать дымом отечества из далекой Америки? Не пытается ли этот толстосум своими подарками купить советских людей? Милиционер Козырев, по долгу службы, не оставил без внимания и такую версию: не совершено ли где преступление? Не ограблен ли магазин? Для выяснения он потребовал, чтобы все сапоги были доставлены к нему во двор. Но так как сам Козырев был наделен парой сапог, а в своем неучастии в предполагаемом преступлении был уверен, и вполне справедливо, - велел забрать сапоги обратно.

Успокоились на том, что отнесли небывалый случай с сапогами к неразгаданным тайнам природы, разобраться в которых по силам только науке. С этой целью о сапогах была написана и напечатана в газете заметка под рубрикой: "Всё ли мы знаем?".

Против моего ожидания, от сапог никто не отказался, никто их не выбросил. Бабка Карпиха повесила сапоги в красный угол, где когда-то висела икона богоматери, вымененная у бабки вездесущими собирателями русской старины. Женщины и дети щеголяли в сапогах в праздник и будни. Мужики тоже не брезговали удобной обувью, от частой носки и грязи они у них быстро почернели, так что и тут все обошлось хорошо. А одна девушка вышла замуж. В сапожках она оказалась такой видной и симпатичной, что, неброская раньше, сразу выделилась среди местных невест.

Мне же ходить в сапогах не пришлось. Виной тому мое ненасытное чревоугодие. Зато я попробовал вкусных сапог. А ходить по лесу можно и в тапочках!

Меня спросят: а как же морковь, ведь сеял-то я морковь, а не сапоги, уродилась ли морковь? Нет, не уродилась. И я этому был даже рад. Во-первых, потому, что везти ее продавать я бы все равно не повез. На это нужно время и особый торговый талант, которым я не обладал. А во-вторых, если говорить совсем откровенно, она и не могла родиться. Почему? Потому что весной, сея морковь, я больше мечтал, чтобы у меня были сапоги, а не морковь. Я ждал сапог, и они явились. Чуда тут никакого не произошло, оно и не могло произойти, в чудеса я не верю. Просто земля дала мне то, чего я хотел.

31

Беден мой язык, ох как беден! Не русский язык беден, он как раз велик и могуч, им можно выразить даже то, что невозможно выразить. Как молчание, он красноречив. Беден язык у меня, и я с усилием втискиваю слова и порчу, все порчу. А ведь иногда как хочется запеть соловьем, защелкать, засвистать. Но таланта мне на это не дано. И уж лучше бы не браться мне за свою писанину, а помолчать. Посчитать, что все и без меня написано, будет написано, каждый день пишется книга в моем лесу на кордоне. Ее пишет день, пишет солнце, пишет ночь со звездами, ее пишет лес. Но мелкое самолюбие не позволяет мне молчать. Я зажимаю себе рот рукой, связываю руки, я говорю себе: "Умолкни, жалкий воробей, дай слово сказать соловью" - и не подчиняюсь себе. Тщеславие ли, самоутверждение ли заставляет меня браться за перо и марать листы бумаги? Я знаю, что с каждым словом я не только порчу книгу, но и не даю хода той книге, которую пишет лес. Вдруг люди, читая книгу про мое бездарное времяпрепровождение в лесу, про мои ничтожные страхи и еще более ничтожные победы, не смогут из-за недостатка времени прочесть книги той, что пишется изо дня в день природой. "Успокойся, - говорю я себе, - оставь дело, в котором ты не силен, тебе ли тягаться с этими мастерами, смири свою гордыню". И когда я говорю так себе, в моей голове нет на это ни одного возражения.

И тут я, конечно, преступник. Не пиши я эту книгу, лес, день, звезды, травы обязательно бы написали свою, и она была бы самой прекрасной книгой на свете, но они видят мое жалкое старание и откладывают работу до срока. "Что с ним делать? - говорят они. - Если ему невмоготу, если он жаждет излить себя на бумаге и старается запечатлеть свои подвиги, пусть пишет, мы не будем ему мешать, мы подождем". И я понимаю - я виноват, что самая прекрасная книга еще не написана, из-за меня она не написана, потому что я не смог молчать. А иногда мне приходят противоположные мысли, и я думаю: да я ли пишу книгу? Конечно, рука моя движет пером по бумаге, но пишу-то книгу не я. Ее пишет лес, что шумит под ветром, ее пишут травы, что поднялись весной, ее пишут земля, ветер, звезды. А я к этой книге не имею никакого отношения.

32

При мне у Сильвы родились два жеребенка: Рыжик и Айва. Вначале я Айву назвал Апрелем и оконфузился. Жеребенок родился в солнечный апрельский день, ему судьбой было уготовано быть Апрелем. Когда жеребенок отошел от матери, я отвез его в лесхоз. Завхоз Васильев, выписывая на жеребенка паспорт, бегло, но внимательно его осмотрел и, к моему великому смущению, заявил, что жеребенок представитель не мужского, а женского пола и не имеет права называться Апрелем. Тогда Апреля переименовали в Айву.

Рос жеребенок легко, был резв и проказлив. Рано утром, когда я спал, он, приученный мной к лакомству, стучал копытцем в ступеньку крыльца и требовал, чтобы я вынес ему горбушку хлеба или кусочек сахара. Так что пока жеребенок был на кордоне, я просыпался не с восходом солнца, а под стук его копытца. Этим он и был примечателен. Вообще все дети у Сильвы были чем-то примечательны. Вертолет был с бельмом, но видел лучше зрячих. Рыжик умел предсказывать погоду, у Венеры каждый год вырастал на хвосте волос из чистого золота, Буран улыбался, когда ему показывали кулак, Снегирь решал в уме дифференциальные уравнения.

Айва была младшей дочерью Сильвы, Стрелка - старшей. Стрелку держал лесник Костя Маслов. Когда я пришел к Маслову объяснить свое бедственное положение - Сильвы я, как ни старался, не нашел, - он задумчиво сидел на завалинке. Я сказал ему, что у меня пропала Сильва, на что он мне ответил, что погода становится неустойчивой, вот-вот пойдут дожди. Я сказал, что я не могу найти Сильвы, она как сквозь землю провалилась. Костя ответил, что урожай на картошку в этом году будет, по-видимому, хороший. Я спросил Костю: не даст ли он мне Стрелку, я хотел съездить на дальние выпасы и посмотреть, нет ли там Сильвы, не гуляет ли она с совхозными жеребцами. Костя ответил, что войны в ближайшее время как будто не предвидится.

Я понял, что мне с Костей не договориться, у него полно своих забот, и Стрелки мне не видать как своих ушей. Я сказал, что отправляюсь домой. На это он мне ответил, что жена его уехала погостить к теще, его две недели мучает радикулит, а у него дрова и сено не вывезены. Я сказал, что помогу ему.

Весь день я трудился в хозяйстве Кости Маслова. Я привез сено и дрова, растопил плиту и сварил ему обед, подоил корову... Когда я во второй раз стал прощаться с Костей и, попрощавшись, дошел до калитки в ограде, он вдруг вернул меня и сказал, что Стрелку он мне даст, но дальше ограды она вообще не ходит и вряд ли я смогу на ней попасть на дальние выпасы. Я заверил его, что постараюсь как-нибудь справиться.

Выехал я поздно. Был вечер, я лежал в телеге на свежей траве. Разговор с Костей меня утомил. Стрелка лениво двигалась по дороге. Закрепив поводья, я рассеянно глядел по сторонам, пока не уснул. Я пробудился внезапно, словно меня кто-то толкнул в бок: я подумал, что Стрелка привезла меня на дальние выпасы и мне следует заняться поиском Сильвы и совхозных жеребцов, но никаких выпасов я не видел.

Была ночь, и звезды висели прямо над моей головой. Я глядел в темноту, желая по особым приметам - сваленной сосне или пню - узнать, где мы находимся, но местность не узнавал. "Не может быть, чтобы Стрелка заблудилась и ушла в чужую сторону, - подумал я. - Этого с ней никогда не случалось". Я глянул вниз на дорогу и удивился. Дороги не было. Ни травы, ни луж, ни камушков у обочины, ни сухих опавших хвоинок. Внизу, как и вверху, сияли звезды, и некоторые из них были так близко от меня, что я бы мог, если бы захотел, дотронуться до них рукой. Звезды были и слева от меня, и справа, а впереди, прямо над головой Стрелки, светила одна особенно яркая звезда.

Я прислушался. Тишина была необычайная. Между тем Стрелка продолжала свой путь, и в тишине я слабо различал легкое цоканье ее копыт. Это меня еще больше удивило. "Где я? Куда я попал? - думал я. - Неужели Стрелка завезла меня на небо?" Не веря своим глазам, хотел я слезть с телеги и проверить, есть ли под колесами дорога. Я уже скинул было ногу, но остановился. Прыгать просто так в бездну было рискованно.

"Уж не сон ли все это?" - подумал я. Но нет. Я лежал в телеге, на свежей траве, медленно вертелись колеса, я видел Стрелку и ощущал ее пот. Небо как бы расширилось, опустилось. Но ни леса, ни земли, ни дороги я не видел.

Желая убедиться в истинности происходящего и понять в конце концов, где мы находимся, - и если мы не на земле, то действительно ли на небе? вглядывался я вперед, но дальше лошадиной морды ничего не мог различить. И тут я заметил, как Стрелка, эта вечно ненасытная утроба, срывала по пути какие-то травинки и жевала их, а одна травинка прямо висела у нее на губе.

Тут я вполне убедился, что не сплю, что все, что я вижу, есть на самом деле, но от этого мне не стало легче. "Если мы на небе, то зачем? думал я. - С чего бы это вздумалось Стрелке забираться на небесную твердь? Что бы это значило?" И еще я в первую минуту подумал, что я совершенно не желаю кататься по небу, ежеминутно рискуя свалиться куда-то вниз. Чего хорошего - торчать неподвижно в телеге и не сметь даже пройтись пешком. "Я хочу на свой кордон, - сказал я сам себе. - Я хочу видеть свои леса с перелесками, с полянами, с косогорами. Я хочу видеть речку с прибрежными лугами и высокими зарослями дикой смородины, в которых каждое утро пасутся приезжие горожане. Хочу слышать пение птиц весной, я хочу видеть старые прогнившие бревна избы, хочу сидеть у плиты и варить картошку, пусть без дела, без Сильвы, в одиночестве. Я хочу быть на земле, а не болтаться по этому пустому небу". Мне кордон показался таким милым, таким родным, что я за то, чтобы там очутиться, готов был отдать жизнь.

Признаюсь, я был в совершенном расстройстве, не зная, что предпринять. Я уже хотел развернуть Стрелку на сто восемьдесят градусов или, как говорят моряки, сделать поворот "оверштаг" и ехать обратно, но благоразумие меня остановило. "А куда назад? - подумал я. - Где тут то, что мы на земле подразумеваем под словом "назад"? Сделав это, не попаду ли я в еще более странное место, не заблужусь ли окончательно, не буду ли болтаться в бесконечности до конца своих дней, пока не умру голодной смертью?" Мне и раньше приходилось теряться в лесу и бродить в нем по нескольку дней. И если я не знал дороги, то по горькому опыту знал, что лучшее средство выйти из леса - в спокойствии: не паниковать, не метаться в чащобе из стороны в сторону, не орать на весь лес "караул", словно тебя услышит какая-нибудь добрая тетя, а сесть на пенек, спокойно подумать, что и как предпринять. "Спокойствие, главное - спокойствие, - говорил я себе. - В жизни бывали минуты и пострашнее, и ничего с тобой не случилось, ты остался жив и здоров".

И тут меня осенила мысль: "Если Стрелка так уверенно шагает куда-то вперед, хотя я и не знаю, куда это вперед, значит, она знает, куда идет". Я даже подумал о том, что, видимо, ей эта дорога не так уж плохо известна и она разбирается в небесных дорогах не хуже, чем в лесных. А раз так, то и волноваться не стоит. Дальних покосов она не минует, а кто знает, вдруг мне улыбнется счастье и вот так, колеся по ночному небу, встречу я какой-нибудь спутник, запущенный с родной Земли?

Правда, лес - это одно, а то, куда завезла меня Стрелка, - другое. В лесу я бы чувствовал себя везде спокойно. В любом лесу, ближнем или дальнем, знакомом или незнакомом, я бы считал себя как дома: те же сосны, ели, кусты можжевельника, та же земля. Устал - ложись под ель и отдыхай. Захотел пить - нашел родничок и утоляй жажду. Замерз - надрал бересты, нарубил смолья, наносил сухостоя и грейся у костра. И в сосновом бору, и в еловом чапыжнике, пусть бы они тянулись на тысячи километров, я бы не потерялся, будь со мной соль да спички. Опасные звери? Но в наших лесах они на человека не нападают. Придешь в сосновый бор, и снизойдет на тебя вдохновение. Глянешь на пробегающего лося - загоришься воинственностью. Припадешь к земле - наполнится сердце любовью. Везде лес будет понятен и приятен. Нужно только, чтобы мысли у тебя были чисты, а сердце доверчиво, как у ребенка. Это я говорю не с чужих слов, а по собственному опыту. Если когда лес и враждебен, так это от незнания, от непонимания его. Конечно, и в лесу не нужно зевать. Зазевался - и попал в беду: обморозился, утонул в болоте, сломал ногу, сгорел в пожаре. Но кто когда говорил, что в лесу нужно зевать, закрывать глаза, затыкать уши? Напротив, в лесу нужно иметь уши, как у слона, глаза, как у ястреба, ноги, как у лося. И тогда ничто не пройдет мимо тебя: ни красота, ни любовь, ни счастье.

Но небо, когда попадешь на небо (с земли кто не восторгается им!), рождает иные чувства. Деревья тут другие, земля, лоси, тропы, родники все другое. Как припасть к земле, набрести на тропу, напиться из родника, отдохнуть под деревом, надрать бересты? Где брать любовь, откуда черпать крепость духа, как не спасовать, не растеряться, не предаться отчаянию? Бездна разверзлась вокруг тебя, ты - один, и где-то сияет звездочкой мать-Земля. Тысячу раз преклонюсь я перед этими смельчаками, которые отважились ступить в звездные выси. Для меня эти люди - не люди, а боги, великаны, богатыри, прокладывающие пути в неведомое. Мог бы я равняться с ними умом, отвагой, силой? К каким дальним выпасам торопились они, какой лес охраняли?..

Я лежал в телеге и глазел по сторонам. Вдруг в темноте (видимость была довольно слабая) впереди себя я заметил шагающую фигуру. Я вгляделся пристальней - по невидимой тропе шагал человек. Скоро мы нагнали его. Это был мужик лет сорока пяти. Вид у него был усталый. За плечами болтался тощий рюкзачок, на сапогах - пыль. Мы поздоровались с ним, и он спросил:

- Не подвезешь?

- Садись, - сказал я. - Места много.

Мужик влез в телегу, снял рюкзак, положил его возле себя и спросил:

- Далеко путь держишь?

Я неопределенно махнул рукой.

- А ты? - в свою очередь спросил я.

Он молчал.

Руководствуясь своим правилом не лезть человеку в душу, если он этого не желает, я не расспрашивал его. Но где, когда, на какой дороге встретится вам русский человек, который, проведя в компании час или сутки, не поделился бы своими мыслями, не раскрыл душу? Я таких не встречал. Попадаются, конечно, молчуны, что идут по дороге в рот воды набрав, точно им сказать нечего. Но ширь велика, даль неоглядна, дорога вечна, без края и конца, а жизнь скоротечна, картины величественной природы расстилаются перед глазами, будят в задремавшей душе чувствительные воспоминания, люди добры и непривередливы, какую ни откроешь правду, они все примут, все выслушают с уважением, с достоинством, с благодарностью, посоветуют, посочувствуют, утешат. Какой-нибудь домашний пророк, которому по принципу "нет пророков в своем доме" не дают в семье слова сказать, и он, обремененный и отяжеленный гениальными предвидениями, скорбит и плачет в тишине, тут обретает наконец и простор, и волю, грозит, витийствует, бичует, припадает к сочувственной груди слушателя, как ребенок к матери, и, разгрузив себя от бремени, спешит к тому берегу, имя которому благодать. А другой попутчик, слушавший пророка и провидца, совсем не в претензии за то, что оторвали его от своих дум, он случая не упустит и сам ввернет слово, а если не успеет, то и тут будет не в накладе - дорога длинна, а попутчиков тьма, кажется, вся Россия живет на колесах, уж кто-нибудь обязательно подвернется ему по пути и откроется, как пустой сосуд, принимающий душистый напиток. Никому нет дела, кто ты - начальник или рабочий, паришь ли в небе или пал под гнетом страстей, скуп или щедр, - каждому определена мера, каждый будет выслушан, понят. И одно меня в этом удивляет: как ни тяжки порой откровения, но груз их не гнетет, чем беспощадней исповедь, тем легче ее воспринимаешь.

Мы молчали оба. Наконец мужик сказал:

- Дело мое трудное, не знаю, поймешь ли ты меня. Ну да ладно, дорога дальняя, делать нечего, так и быть, расскажу.

Телега нырнула в какую-то ухабину, нас тряхнуло, я навалился на его сторону, он поддержал меня, потом он навалился - я поддержал.

Мужик вздохнул, сплюнул куда-то вниз и начал:

- Сам я из Осиновой Рощи, шофер. Познакомился с одной девушкой, погулял, а потом предложил жениться. Думал, будет у нас в доме мир и счастье, а вышло иначе. Как женился я на ней, так и пошли мои муки. Что я ни сделаю, то и она совершает. Я встаю рано, и она встает рано. Я говорю ей: "Пожарь картошки, очень я ее люблю". И она мне: "Я тоже люблю". Я иду в баньку париться, прошу пятки почесать, и она свои просит. Я сажусь радио слушаю, и она слушает. Я говорю: да, и она говорит: да. Одинаковость у нас получается и в хорошем, и в плохом. Я терпеть не могу кошек - оказывается, и она их не любит. Мне не хочется идти в кино, и она не идет. Сижу - она сидит, стою - она стоит, улыбаюсь - она улыбается, зеваю - и она рот свой тянет. Я болею, и ей нездоровится, я выпиваю, и она выпивает, не отстает от меня и пьет со мной ровное число, так что и в этом у меня нет никакого первенства. Ругаюсь, она ругается, слова лишнего не скажет, отмеряет ровно столько, сколько я отмеряю, ни больше ни меньше, - словом, все ее дело заключается в том, чтобы сделать так, как я делаю, и оттого у нас в доме такая уравниловка, что хоть покойника выноси. Иногда мне кажется, что я только тем от нее и отличаюсь, что меня Степаном зовут, а ее Антониной, но и тут она все на свой лад перевернула - меня Стеником зовет, а себя Степанидой.

Тут однажды покупаю я ей губную помаду за рубль и говорю: "Мне тоже губную помаду купишь?" Она на следующий день идет в магазин и покупает мне мужскую рубашку за девять рублей. Я покупаю ей дамское белье за двадцать рублей. Она мне ботинки - за сорок. Как увидел я это, заплакал. Страшно мне стало. До чего, думаю, такая жизнь довести может? Что дальше-то будет?

Сели за стол. Она котлеты мне подсовывает, а я ей обратно в тарелку кладу. "Ешь ты, тебе поправляться надо", - говорю. А она: "Нет, ты ешь, тебе больше надо". Сидим, не едим, друг друга уговариваем, а есть хочется, кажется, камни бы есть стал. Лег в постель и спать не могу от голода, а во сне меня всякая еда мучит. Раненько утром встал да бегом в магазин, купил колбасы да хлеба, забрался в уголок от людей подальше, стыдно, не дай бог, кто из знакомых увидит, набил брюхо, как собака, и бегом на работу. Прибежал с работы домой, гляжу - ее нет, я скорей на кухню, обед варю, воду ношу, пол мою. Вошла она, чует что-то неладное, кинулась к посуде посуда чистая, она к плите - а на плите обед готов. Глядит, и пол чистый. Аж позеленела она. Взяла ведро, налила воды, давай пол заново мыть. До середины домыла, бросила тряпку, плачет: "Стеник, родной, пожалей меня, дуру, отдыхай, я все сама сделаю". А я тем временем в магазин за хлебом, за продуктами бегу, прибежал домой, брюки старые нашел, заплатки на них ставлю. Она отнимает у меня брюки. Трещат они, рвутся, а я за чулки принялся, никогда штопать не умел, а тут научился. В кино с ней перестал ходить. Заранее узнаю у ребят на работе, какой фильм идет, хороший или плохой, если плохой - я иду, хороший - ее выпроваживаю. Иной раз знаешь, что кино дерьмовое, идешь на него, как на каторгу, и выходишь оттуда злой, как сто чертей, до того оно глупостью своей тебя разозлит, что и сказать невозможно, кажется, что какой-то идиот специально в насмешку такое кино поставил, чтобы ты идиотом стал, а придешь домой, глянешь на жену, и легко на душе становится, потому что знаешь - хоть она и думает, что добро тебе сделала, в кино отпустила, сама не пошла, ты-то лучше ее знаешь, чем это добро пахнет.

Устраивает она тогда такой фокус. Бросает швейную работу в ателье и идет к нам в гараж учиться на шофера. Получает права и машину и целится обойти меня в работе. Я еще крепче нажимаю. Вызывает меня начальник и говорит: "Мы приветствуем ваше движение". Так мы и стали с ней передовиками. Газеты наши портреты печатают, статьи пишут, на торжественных собраниях нас в президиум сажают, она садится в один конец стола, я в другой, речи говорим по очереди. Я о себе рассказываю, она о себе. Вроде и есть что-то доброе в этом деле, а не веселит меня эта музыка, мрачнее тучи хожу. Вижу, послабление получает она от начальства, а мне все больше трудностей создают.

Прихожу я к начальнику и заявляю: "Не хочу я так работать. Зачем народ обманываете? Передовик она ведь липовый". А он: "Как так липовый! Ты слова правильней выбирай". - "А так, - говорю, - показатели вы ей разные приписываете, очковтирательством занимаетесь". Так мы с ним ни до чего и не договорились. Выгнал он меня, да еще и разобрать мое поведение обещался.

Напился я в этот день с горя, пришел домой, смотрю: она цветет от радости. Я с порога на нее с кулаками, мебель ломаю, крушу: "Хватит, натерпелся я вволю. Теперь ты получишь сполна. Не хотела мира, будет тебе война".

Утром подает она мне чистую рубаху на работу идти, а я ее чмак! измазал в грязи и на себя надел. Подает она мне тарелку, а я тарелку об пол - бряк! Вечером в пивную завалился с дружками, пью, гуляю. Вижу явилась, нашла. Уговаривает, чтобы я домой шел. "Стеник, - говорит, милый". А я ее громогласно перед народом позорю: "Куда мне идти, паскуда, нет мне житья в твоем доме, нет у меня больше жены, некуда мне идти". Она меня за рукав тянет. "Неудобно, - говорит, - народ на нас смотрит". А я: "Чего мне народа бояться! Весь я открыт перед народом". Привела меня домой. Я опять все раскидал. Она молчит, ни слова поперек не скажет, убирает за мной, уговаривает, а я бушую. И думаю, как над ней погаже поизмываться.

Несет она мне суп, а я - не солено. Она кашу, а я - пересолено. Она мне - чай, а я - почему горячий, почему холодный? Почему в чашке? Почему в стакане? Дай сахар, дай варенье, не надо сахара, не люблю варенье. Сколько я над ней измывался, а ни одного упрека не слышал, ни в чем отказа не знал. А это меня еще больше бесить стало. Я новые гадости придумываю.

Дальше больше. Мне уж и этого стало мало. Приказываю ей не только что-то доброе для меня делать, но и злое. Стал перед ней и говорю: "Бей меня". Она вся так и задрожала: "Не хочу тебя бить, пожалей!" А я: "Бей, гадина". Она слабенько так прикоснулась. А я ей: "Бей сильней". У нее аж слезы на глазах. Не смеет она меня тронуть, а я к ней настырней лезу и требую. Так настырничал, что она схватила утюг да утюгом меня по голове как огреет. Схватился я руками за голову, а у меня кровь хлещет. "Дай тряпку", - кричу. А она в ответ: "Сам найдешь, не околеешь". - "Позови врача". - "Сам позовешь", - хватила дверью и ушла.

Добился я таки своего. С тех пор все в доме у нас переменилось, и она переменилась, точно заново родилась. Раньше я кричал на нее и тарелки бил, а теперь и она принялась. И летит у нас все с таким размахом, что страшно подумать. Прорвало ее, не удержать. Я ей слово скажу, она мне два, я два она три, я три - она четыре. Я ее стыдить, а она меня больше. Я деньги домой принесу, она из дома несет. В доме грязь, гадость, запустение, завшивели, в глазах дурнота появилась. Словом, война не на жизнь, а на смерть.

А жить стали с ней так. Хвалю я ее - она злится, ругаю - будто ласковое слово скажу. Собираюсь к товарищам в гости идти, она не пускает. А наговорю я на товарища, что он, мол, негодяй и дурак и не хочу я к нему идти, тогда она силой гонит: "Как тебе не стыдно от приглашения отказываться". Захочу, чтобы она в магазин за продуктами шла, говорю нарочно, чтоб не ходила, чтобы ничего не покупала. Непременно пойдет и купит. Хочу, чтоб сготовила суп, - ругаю суп. Что мне надо, скрываю, что не надо - говорю. Перепуталось у меня после этого в голове, что хорошо, что плохо, сам ничего понять не могу. Раньше грибы любил, а теперь, чуть скажу о них что плохое, и они, действительно, кажутся мне дрянью, в рот не лезут. Товарища уважал, ценил его дружбу, а пришел к нему и замечаю, что жаден он, скуп, довериться ему нельзя, продаст ни за понюшку табаку. Работу свою любил, а нынче возненавидел, гнешься за баранкой день и ночь и смысла никакого не видишь. Раньше любил с гостями посидеть, поговорить, песни попеть, анекдоты послушать, пошутить, а теперь раком-отшельником стал, ни с кем не встречаюсь, не хочу, сторонюсь. Кто слово какое скажет, кажется мне, будто ком грязи выплюнул. "Подлецы, - шепчу, - гады, сволочи, каждый норовит в чужой карман залезть. Разве с такими людьми что-нибудь сделаешь? С ними-то и дышать одним воздухом противно. Все бессмысленность и обман". Замечаю за собой: был правдив - стал лжив, труслив, мрачен, всего боюсь: и аварии, и воровства, и начальства. Всем людям каркаю: "Война будет. Голод будет. Подохнем все". Пришел как-то в баню мыться и все время думаю, что банщик на меня, как на вора, глядит, пока одеваюсь и раздеваюсь, как бы чего из тряпок чужих не украл, и уж не до мытья мне тут. Говорю про себя: "Не надо мне этого тряпья, ничего я не возьму". Вот какой я стал. И о жене всякое дурное думал. А раз подумал, что хочет она меня убить. Я и решил: чем она меня, лучше я ее. Ночью взял топор, подошел к ней. Она глаза открыла. Я в ужасе. За что я ее так? Что она мне сделала? За что унижаю, всякие подлости творю?

Поглядел я на себя со стороны. И стыдно мне, и противно. И грудь тоска давит. "Нет, - думаю, - нельзя так дальше жить. Не доведет это до добра. Меняться надо. Любовью надо жить, а не злом".

Утром встал, взялся убирать по хозяйству. Пол с трудом отскреб. Жена через полчаса грязи нанесла. Я картошки на двоих поджарил, она ее в помойное ведро выкинула, ну, словом, все, как я раньше делал. Пригласил я домой знакомых, чтобы ее развеселить, а она из дома вон, ночью притащилась пьяная, грязная, и где только шлялась, неизвестно. Я лгать перестал, она еще больше лжет. И знает, что я не верю, а все равно врет. Как будто лгать ей лучше, чем говорить правду. Я для нее добром стараюсь, она мне за это злом платит. И чем больше я ей добра делаю, тем злее она становится. А я чувствую, что жить-то мне с правдой легче, что я не хочу жить дальше ложью, войной, вором жить не хочу, обкрадывать себя. А напротив, любовью хочу жить.

Износилась она, бедная, истрепалась, бедняжка, поседела, морщины по лицу пошли. На ногах какие-то опорки носит, старым пальто голое тело прикрывает. В доме ни стола, ни стула, ни тарелки, ни ведра. Был дом, а теперь - как в разрухе после войны. Получил я зарплату, купил ей платье и туфли. Даю, она не принимает. Уговариваю: "Надень". - "Мне и так хорошо". Я насильно ее одевать. Взяла она платье и туфли и в печь бросила. "Что ты делаешь?" - говорю. А она: "Ничего мне твоего не надо, умоляю тебя, отстань от меня ради бога, не покупай ничего, а будешь насильничать, я тебя и себя погублю".

Что тут было делать? Задумался я, потом решил: поеду куда-нибудь, заработаю побольше денег, накуплю всего, что только можно, привезу ей, поклонюсь в ноги и скажу: "Прости ты меня". А там что будет, то будет. С тех пор я и болтаюсь по свету. На Севере был, в Сибири, на Курильских островах рыбу ловил, - может, слышал, есть такой остров Шикотан, сайру мы там ловили, а теперь вот сюда подался...

Он умолк. История и впрямь была не из простых. Я силился понять, как же так получилось, что два взрослых человека, которым жить да жить в мире и согласии, кончают непримиримой враждой и чуть ли не убийством, и ничего не мог понять. Моего ума тут не хватало. Я понимал, что с ним приключилась беда, но об этом он знал без меня и наверняка рассказывал свою историю не для того, чтобы вызвать во мне жалость и сострадание. Он хотел показать мне, как труден и тернист путь человека и какие суровые испытания готовит ему жизнь, но духом он остается тверд. Он хотел мне сказать, что его история - это не просто семейные ссоры-раздоры и рассказывает он ее мне так популярно потому, что ум мой не способен понять ее сложность. Он был прав. Суровый учитель, он ставил передо мной такие неразрешимые задачи, до которых я не дорос. Я никогда не попадал в подобные ситуации, у меня не было жены, и я понятия не имел, как живут женатые люди: любятся они каждый день или ругаются. "Если люди сходятся для совместной жизни, то делают они это наверное не для того же, чтобы ругаться", - думал я. А для чего? Для того, чтобы помогать друг другу? Но если они сходятся для того, чтобы помогать друг другу, почему они тогда враждуют? Чего им не хватает? Почему так получается, что у каждого из них есть только своя правда и, не принимая в расчет чужую, они отстаивают свою любыми путями? Неужели человек по природе своей не может с другим жить дружно?

Человек молчал, погруженный в свои воспоминания. Молчал и я, не смея его потревожить. Мы ехали какое-то время. Наконец он вздохнул, встряхнулся и, глянув окрест, сказал:

- Мне пора. Прощай. - И, не протянув мне руки, прихватив рюкзак, выпрыгнул из телеги.

Было мгновение, когда, загипнотизированный его бедой, я хотел было последовать за ним, и, позови он меня, намекни одним словом, я бы поспешил не раздумывая. Инстинктивно я даже схватил поводья, чтобы повернуть Стрелку вслед за ним. Но остановился. Что я мог ему предложить? Свое сердце? Оно было с ним. Свою малую силу, опыт, знания? Этого добра у него было побольше, чем у меня. Я понимал: когда он говорил о заработках, о деньгах, он имел в виду не деньги. Смешно и наивно думать, что бумажкой можно вернуть человеку любовь. Ты озолоти его, он останется несчастным. Тут понималось иное богатство. Я представлял это богатство в виде волшебной туфельки, которая принесет его жене счастье. Помочь отыскать такую туфельку мне было пока не по силам.

Странное дело, когда я был на земле, я думал, что небо пустынно и безлюдно. Я не предполагал, что встречу здесь людей. Их было не меньше, чем днем на Невском. Мне попадались старики, молодые, мужчины, женщины. Они подсаживались ко мне и делились своими историями, и этих историй я бы мог рассказать не один десяток. Моя телега напоминала автобус, в который садились, чтобы подъехать до следующей остановки. Но усталость давала себя знать. Я клевал носом, отвечал невпопад, слушал вполуха, меня клонило в сон. И я уснул.

Проснулся я на кордоне Маслова.

33

У косогора чуть не наступил в траве на лягушку. Прыгнула она от меня, а я испугался. Не лягушки испугался, а что случайно наступлю на нее. Смотрю на лягушку и думаю: река далеко, озеро тоже, никаких водоемов поблизости нет, что бы ей тут делать, у косогора? Лягушка разглядывает меня и не торопится уходить. "Иди, - говорю, - не бойся. Не трону". Не уходит. Увидел на ольхе двух дерущихся воробьев. Стал их укорять: "Как вам не стыдно безобразничать! Чего не поделили!" Послушали они меня, смерили взглядом и улетели. А вот помирились ли, не знаю. Божья коровка села на плечо. А я сегодня разговорчив сверх всякой меры. Каждый пустяк меня трогает и занимает. Мне бы не обращать на божью коровку внимания, а я ворчу. Постоял у березы, рассказал ей свои сегодняшние сны, какие видел. Выслушала она меня. Иду дальше и никак не могу урезонить себя. Со всеми-то мне хочется поговорить, всех научить, надоумить, как будто я один за всех в ответе. А что я знаю? Какую мудрость таю? Недаром говорят: чем меньше человек знает, тем больше жаждет учить. Вот и я такой. Прошел мимо ели. Скрипит старая ель, жалуется. "Ничего, - говорю ей, - скрипи, скрипи, еще сто лет проскрипишь". Часа полтора, пока шел к просеке, разговаривал, а потом чистил просеку. Тут уж не до разговоров. Намахался топором до усталости, сел отдохнуть, и опять поучать. Привязался к кусту черники. Чего мал? Чего не растешь? А какое мне до него дело? Может, ему и так хорошо. Усовестился и, чтобы не лезть в чужую жизнь понапрасну, опять махал топором. До вечера намахался, иду на кордон и бубню под нос. К вечеру привязался - не нравится он мне: рано наступил. И такой он, и сякой, и душный, и ветра нет, и комары одолели. За день миллион слов наговорил: и как надо жить, и как не надо; и что хорошо, и что плохо. Послушать меня, не лесник идет, а ходячий оратор. Кажется, выговорился я за день полностью - ничего не осталось. Пришел на кордон - за плиту взялся. Уж ее-то, старушку, за что? Или она не греет, или не варит? Избу помянул недобрым словом, постель обругал и лег с чувством исполненного долга: все-то я сделал, все высказал, всех научил. Ай да молодец!

34

Грозы в наших лесах сильны. Они так несправедливо страшны и сильны, что в злобе своей - вместо смерти и пожаров, как в других местах, забрасывают лес одуванчиками, анютиными глазками, незабудками и иными цветами (на удивление чужестранцам!). А лес наполняют такой живительной влагой, что он не только ею насыщается, но и оставляет про запас на особо праздничные случаи. Люди же, вместо того чтобы страшиться грозы и ждать наступления смертного часа, идут на грозу, как на свидание с любимой девушкой, и встретить в грозу человека в наших лесах не редкость. Некоторые даже предпочитают такие прогулки: в грозу и гриб крупнее, и ягода слаще.

Я тоже пытаюсь смотреть на грозу просто, как все, но у меня ничего не получается. При взрыве грома, при блеске молнии я впадаю в какую-то тревожную меланхолию. Я не цепляюсь за жизнь, временами, наоборот, меня угнетает мысль, не слишком ли я спокойно отношусь к смерти, нет ли в этом чего-то кощунственного и непростительно дерзкого, может быть, это происходит оттого, что я не верю в свою смерть - жить в лесу и верить в смерть невозможно. На каждом шагу природа убеждает тебя: вечна только жизнь, а смерть - это временное явление. Сбросило дерево осенью листья, а весной, глядь, распушилось вновь; поникли, поблекли, пригорюнились травы, ожидая зимы, а перезимовали под снегом - и прут весной вверх с неистребимым желанием и энергией, как будто не было осени, не было зимы, не существовало унылых дней, сумеречных заморозков. И все равно сердце мое замирает от страха. Не за себя - за лес.

В то утро было солнце, а к полудню нагрянула туча с восточной стороны, прикрыла землю, как гробовой крышкой, и началась гроза. Громы грохотали - точно палили из пушек. Молнии пучками сыпались на землю. Изба тряслась мелкой дрожью и подпрыгивала в такт ударам грома, порываясь взлететь вверх, позванивали стекла в окнах.

С совхозным конюхом Митрофаном мы сидели на кордоне, пили чай и вели беседу. Нас свела общая судьба. Он не мог найти жеребцов, а я Сильву. Он искал Сильву, чтобы найти жеребцов, я искал жеребцов, чтобы найти Сильву. Я уже отчаялся найти кобылу и похоронил ее в своих мыслях. Будь она живой, я бы ее непременно обнаружил. Митрофан, не поддающийся панике даже в трудные минуты жизни, и сейчас смотрел на события легко и уверял меня, что все образуется. Он картинно сидел за столом: нога закинута на ногу, левая рука со слегка оттопыренным пальцем подпирает бок, точно Митрофан плясать собрался, правая крепко держит горячий стакан чая.

Вдруг он прервал чаепитие и прислушался.

- Никак твоя Сильва ржет, - сказал он.

- Гром гремит, - возразил я.

- Кажись, с Потапкиной горы голос подает, - уточнил он.

Я насторожился. И точно, сквозь грохот грома я различил слабое лошадиное ржание. Я выскочил из избы в чем был. Дождь хлестал как из ведра. Гремел гром, молнии вонзались в землю и обжигали мои пятки. Я выскочил на дорогу и бросился к Потапкиной горе. Воздух, насыщенный влагой, был настолько плотный, что, казалось, я бегу не по земле, а на метр выше. Никогда я не бегал так быстро. Я забыл про опасность. Мне хотелось поймать Сильву. Гнев мой на нее давно испарился.

Я бежал, а в голову навязчиво лезли пословицы да присказки - все о лошадях, как будто я был дореволюционный крестьянин-безлошадник, для которого без коня и жизни нет. "Конь не выдаст - и смерть не возьмет". "С чужого коня посреди грязи долой". "Шутник покойник, умер во вторник, а в среду встал, коня украл". "Не хороша и лошадь, у кого во дворе бабушки нет". "Укатали сивку крутые горки". "Старый конь борозды не испортит". "Пеший конному не товарищ". "Выше меры и конь не прянет". "Топнет конь ногой - к дороге, ржет - к добру, спотыкается - к беде, валяется на земле - к теплу, копытом бьет - к драке, хвостом машет - к выпивке, ушами прядет - смерть близко"...

Скоро я подбежал к Потапкиной горе, но ржание Сильвы уже доносилось с поля, с противоположной стороны. Я побежал к полю, а голос Сильвы звучал у реки. Я подбежал к реке, а он рокотал у кладбища. Я бегал как угорелый туда-сюда, Сильва мне не давалась, она точно в прятки играла: аукнет и спрячется.

Обозленный бесплодной беготней, усталый, я возвращался на кордон. И тут снова услышал ржание Сильвы, теперь оно неслось прямо из Сильвиного сарая. Я не хотел подходить к сараю, ожидая очередного обмана. Ржание раздавалось все нетерпеливее и настойчивее. Я нехотя подошел к сараю, открыл дверь. И что же? Я увидел Сильву. Она стояла целая и невредимая, тычась мордой в пустые ясли, будто никогда и никуда не убегала. С нее не упал ни один волосок. Но что это была за лошадь! Ничего общего с той старой никчемной кобылой, которую я знал раньше. Предо мной стоял могучий красавец конь, зависть всех ездоков на свете. Шерсть на нем лоснилась, ноздри раздувались, ноги ходили ходуном. Это был и конь, и птица, и мечта, и любовь. Такому коню нет в мире преград. Все ему по силе, любого он выдержит на своей спине, любого понесет, запряги его в телегу, в бричку, в сани, только не робей, держись покрепче, натягивай поводья и дай дорогу, чтоб ширь была и летела дорога без края и конца, а взгорки, тягунки, колдобины ему нипочем.

Что Пегас, кентавры, коньки-горбунки, что могучие кони богатырей, что Буцефал и Росинант - они в подметки не годились этому коню: с одной стороны он был похож на утреннюю зарю, с другой - на вечернюю, глаз его на солнце, спина - на небо, грива - на лес, ржание его было сильнее грома.

С великой радостью я приблизился к Сильве. Я обнимал ее, целовал в морду и говорил:

- Кормилица моя, голубушка. Жива, целехонька. Наконец-то я тебя нашел.

Я говорил Сильве тысячи ласковых слов, но она не разделяла моей радости. Нехотя она дала себя обнять, а потом хватила зубами.

- Ну, не сердись, ну, будь умницей, - говорил я ей. - А я тебе сейчас сахарку принесу, овсеца дам.

Видно, она на меня крепко обиделась, потому что настроение у нее было не из миролюбивых. Недовольная, она слушала мою болтовню, слегка взбрыкнула и ударила копытом.

Мне было больно, но я не подал виду.

- Ах ты озорница, - сказал я. - Пошутить со мной захотела. Соскучилась. И правильно. Почему бы не пошутить, не поиграть.

Я опять обнял ее и опять получил от нее ощутимый тычок.

- Ну и молодечек, ну и шалунья, - не переставал улещать я ее. Красавица, умница. Никому тебя не отдам. Да я любому голову оторву, если кто посмеет сказать о тебе плохо. Что я без тебя? Сирота. Только ты у меня одна и есть, а больше никого нет. Ты как солнышко, как утро, как день ясный, как дождь в поле, ты радость моя, свет в окошке, птичка моя райская, соловей бесценный, куст розовый. От твоих красот земля дышит и звезды ходят по небу. Живи, красавица, сто лет и не умирай!

Успокаивалась она медленно, но все-таки успокаивалась. И хотя она еще долго пыталась показать свой характер, капризничала, взбрыкивала, кусалась, вертела хвостом, весь вид ее говорил, что она готова забыть обиду и помириться со мной.

Через положенный срок Сильва принесла мне жеребенка - она никогда не гуляла впустую. Этот жеребенок был примечателен тем, что, едва появившись на свет, начал рассказывать сказки, но об этом в другой раз.

Загрузка...