МАРИЯ Повесть

Учись терпению солдатки —

Как наши матери звались…

Б. Ручьев

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Все задоринские мужики, которых война прибрала, были плотниками, их отцы и деды — тоже, так что строить умели, и все же дом Куприяновых выделяется: двухэтажный, обшит тесом и покрашен желтой охрой, стоит на кирпичных стульях, ни на волосок ни в которую сторону не подался. Фасадом смотрит на речку Боярку, вид привольный, далеко открывается луговая пойма с густыми ольховниками у воды и перелесками по склонам. Под окнами могуче укоренились две липы, прижавшись друг к другу кронами, тень от них прикрывает избу в полдень. Между липами глыбится валун. Откуда он взялся здесь, на высоком берегу, если во всей округе, даже по руслу Боярки, не найдешь камня крупнее, чем с кулак?

Хозяин дома, Иван Матвеевич Куприянов, любит в погожие летние вечера посидеть на пригретом камне; под шепот лип успокаиваются мысли и сердце. Иногда приходит к нему старик Маркелов — про события на войне и про свои деревенские потолкуют, наблюдая, как догорает на лесных увалах солнце. Место возле камня облюбовал еще дед Ивана Матвеевича, и липы он посадил.

Слева, прямо ко двору, примыкает усад, огороженный жердями. Все под руками — сарай, баня, капустник с картофельником да соток двадцать пять покосу. На речных пожнях трава груба, для овец не годится, а здесь, в гумнах, — шелк.

Справа, между крыльцом и колодцем, легла дорога, она сползает по угору к мостику и полого идет на подъем, скрываясь в березняке, за которым темнеет закрайка вспаханного поля. Из окон видно прохожих и проезжих. Иван Матвеевич четыре года с надеждой смотрит на изволок. Младшего сына, Федора, не дождался: в марте принесли похоронку. Не обида ли, под конец погиб. Старший, Арсений, наоборот, как ушел, так будто в воду канул, никаких вестей не было до весны сорок четвертого года, потом вдруг объявился. В последнем письме сообщил, что находится в Польше. Хоть бы поберег себя, коли виден конец войне: обоих потерять — немыслимое дело.

Осталась при старике сноха Мария с семилетним сыном Витюшкой. Тоже ждет и переживает; один раз Арсений нашелся, когда уж совсем считали погибшим, второй раз такое чудо не повторится. Вернется ли?

А загадывал Иван Матвеевич другое, думал, будут жить в доме сыновья: один — в нижней избе, другой — в верхней. Судьба рассудила иначе, Федор не успел даже жениться. Временами, устав тосковать, старик сидит на своем камне и словно бы в обмороке каком-то смотрит, смотрит на тот берег. Если бы не война, наверное, сбылось бы задуманное: спокойно доживал бы век около детей и внуков.

Седьмой десяток Ивану Матвеевичу. В колхозе работает: всей бригаде клепает косы, мастерит грабли, принесут с конюшни сбрую — тоже починит. И по-плотницки, само собой, полно нарядов. Пообносился колхоз, ослаб, как коровенка после голодной зимовки. На себя-то старику наплевать, таковское дело, а жаль Витюшку, который не видит досыта хлеба, жаль Марию: и на колхозной работе издергалась, и по дому хватает забот — все хозяйство на ней. Время нынче суровое, не щадит молодости Марии, каждую зиму ее посылают на лесозаготовки, осенью — в извоз, хлеб сдавать на станцию. Мешки с рожью грузить да на элеватор таскать того не легче. Характером Мария безотказная, сговорчивая, ни с кем ей не поссориться, а народ кругом вспыльчивый, нервный.

Когда на первом году войны умерла жена и запропал Арсений, Иван Матвеевич думал, что Мария уйдет к своей матери в Фоминское. Не оставила одного. Старик благодарил судьбу, что послала ему вместо дочери такую заботливую невестку…

В этот день как раз пахали поле, что виднелось по ту сторону Боярки, слева от дороги. Мария боронила на быке Яшке, ездить на котором считалось проклятием. К середине лета, когда Яшка набирал силу, с ним невозможно было сладить; даже сейчас, как всегда по весне, заморенный, еще не скинувший клочкатую шерсть-зимнину, он показывал свой норов: то и дело вставал, и — хоть обломай об него прут, пока сам не надумает стронуться с места. Мария, жалея быка, не била его, лишь дергала безуспешно вожжами и ругалась, измучившись с ним:

— Черт рогатый! Чистое наказание с тобой! Ну-у, шевелись! Самой, что ли, впрягаться взамен тебя?

— Погоди, пусть отдохнут, — остановила Варвара Горбунова, ехавшая позади.

На лошадях пашут, на быках боронят — не первую весну так.

— Хоть бы трактор прислали, — посетовала Мария, подкидывая на борону дернину для пригнета.

— Наша Дорониха не вдруг договорится с МТС, все чего-то выгадывает, хлеб экономит, говорит, больно много платить им осенью приходится. Лошадей гробим да нервы треплем. И сама-то за плугом бегает, а что толку?

Анна Доронина, председательница, была вместе со всеми на пахоте, любой работы она не сторонится — в этом не откажешь. Руководить со стороны не умеет. Рядовая задоринская баба с тремя классами грамоты, разве что посмелее других, раз согласилась на такую должность.

Своего выездного мерина запрягла в плуг, не пожалела. Непривычный к работе, он выбивается из борозды, загнанно сопит, но тащит ходко; Анна едва поспевает за ним, навалившись на ручки плуга. Ее скуластое конопатое лицо покрыто росинками пота, телогрейку распахнула — некогда волосы замахнуть под платок. Началась страдная пора. Нелегко, да обнадежливо: все же перезимовали, дождались тепла.

Солнце, набрав полуденную высоту, пригревало по-летнему; над полем, над крышами изб струилось испарение, казалось, густо бродил сам воздух, напоенный запахом свежей пашни. По ней сыто разгуливали миролюбивой стаей вороны и грачи, а в теплой синеве поднебесья, захлебываясь, журчали жаворонки. Березняк по опушкам чуть тронуло зеленой дымкой: листья еще не расправились, лишь проклюнулись, и все краски обновляющейся природы были нежны, застенчивы.

Низко-низко над полем с ужасным грохотом пролетел зеленый самолет, так что оглушенные жаворонки попадали на землю и затаенно примолкли в бороздах. Хорошо было видно звезды на крыльях и самого летчика: очкастая его голова в шлеме повернулась набок, точно высматривал он кого-то. Марии показалось, что глядит на нее и улыбается, охватило неясное суеверное беспокойство. Было чему подивиться, потому что за всю войну ни один самолет не пролетал над Задорином. Испуганная Дарья Лузиха погрозила летчику кулаком, выругалась ему вслед.

— Напугал-то как, антихрист! Гляди того, упадет на голову!

Но летчик и не думал никого пугать, наоборот, он приветливо покачал крыльями. Ребятишки, помогавшие разбивать большие комья земли, гурьбой, с суматошными криками понеслись вслед за самолетом по пахоте. Бабы, словно пораженные необыкновенным видением, провожали его взглядами, заслонясь ладонями от солнца, пока он не истаял совсем в лазоревом небе за лесом. Не сразу заговорили:

— Экая страсть! Куда его нелегкая понесла через нашу деревню?

— Так низко летит, что, кажется, березы заденет. Я думала, садиться хочет на поле.

— Пуще трактора трещит.

— Забава ему, дураку, баб полошить! Чай ероплан — не игрушка.

— Мой Колька, ума-то нет, все твердит, летчиком буду. Вон впереди всех скачет как оглашенный.

— А чего это он крыльями-то махал? Может быть, кто из наших?

Стали думать-гадать, кто же из односельчан мог оказаться в авиации: вроде бы таких не было. Вопрос объяснился сам собой, когда вскоре по дороге проскакала чалая лошадь, запряженная в телегу (как только колеса не рассыпались?). Стоя в телеге и раскручивая над головой вожжи, какой-то парень несколько раз прокричал:

— Победа-а! Война кончилась! Ура-а!

Тут уж и вовсе растерянно все переглянулись, не зная, верить или нет взбалмошному парню, только ребятишки тотчас, как воробьи упорхнули вслед за быстрой подводой. Бабы возбужденно столпились в середине поля, каждая со своими надеждами, вспыхнувшими в эту минуту, казалось, ждали новой, более убедительной вести о конце войны. Ведь были готовы со дня на день услышать эти желанные слова, но все равно не сразу поверилось в них.

— Парень-то, может, баламут какой?

— Ну полно! Какие шутки! До нас любая новость не вдруг дойдет, в городах-то, наверно, с утра сегодня празднуют.

— Так что же мы стоим, дуры эдакие? — простодушно изумилась Клавдия Зотова.

— Что делать-то, Петровна?

Но и Анна знала не больше других. Вдруг, точно вспомнила, что она председатель, широко улыбнулась, кинула на пашню холщовые рукавицы и скомандовала:

— Отцепляйте плуги! Грех работать в такой день.

Поле моментально обезлюдело, остались споткнувшиеся на загонах плуги и бороны. Лошади налегке ходко направились к деревне, люди поспешали за ними; придя в себя после некоторого замешательства, все теперь говорили наперебой, и все, даже получившие похоронки еще в сорок первом, в этот счастливый момент надеялись на какой-то невероятно удачливый исход.

Мария распрягла Яшку и вприбежку пустилась домой. Свекра нашла в огороде, копал картофельную грядку.

— Папаша, война кончилась! Не слыхал разве? — взволнованно крикнула она.

— Не докладывали, — шутливо ответил Иван Матвеевич, — а то бы я давно пошабашил. Значит, одолели Гитлера. Ну и славно!

— Теперь Арсения, наверно, отпустят!

— Дай бы бог! — не очень уверенно ответил свекор. — Не зря мне приснилось, будто открываю поветь и вижу: в гумне у нас цыганский табор, палаток белых понаставлено, цыганки ходят по грядкам да дерут морковь в подолы. Ну, думаю, будет какое-то диво. До победы дожили!

Опершись на лопату, старик моргал глазами, в которых от какой-то болезни осела желтизна. Был он и характером и с виду смирный, похожий на святого Николая Угодника: лоб в ряби морщинок, легкие, как пух, волосы на висках, круглая борода. Вдруг призадумался, сказал, как бы рассуждая сам с собой:

— Когда последнее-то письмо было? Пожалуй, больше месяца… Долгонько.

— Теперь уж не письма, а самого надо ждать, — не поддаваясь сомнениям свекра, ответила Мария. — Пошли домой, мы сегодня кончили работу.

У крыльца Мария сбросила грязные сапоги, босиком, с девчоночьей проворностью сбегала по воду на колодец. Умылась и совсем по-праздничному, перед зеркалом, принялась переплетать косы. Пожалуй, ее нельзя было назвать красивой, по крайней мере, надо было присмотреться, чтобы уловить привлекательность в лице, но тогда становилось понятным, что именно такими светлыми должны были быть ее волосы, ровными, почти не изогнутыми — брови, голубовато-серыми — глаза. Здоровый румянец не угас на ее щеках, а после умывания все лицо молодо освежилось, словно колодезная вода была чудодейственной.

Только сейчас, разглядывая себя в зеркале, Мария почувствовала тревогу за свою, может быть, преждевременную радость. Неужто в эти последние дни войны что-нибудь случилось с Арсением? Нет, нет! Вот же недавно писал. Она достала из выдвижного ящика шкафа письма, полученные с фронта от мужа, вспомнила, как год назад принесли первое из них. Когда прочитала забытые ласковые слова: «Здравствуй, дорогая Маша!», сердце сорвалось и затихло и долго напуганно молчало, а потом встряхнулось, забилось испуганной птицей. Строчки плясали перед глазами, хотелось в один момент прочитать обе странички, исписанные химическим карандашом. Несколько дней жила тогда, как во сне, ошеломленная письмом Арсения. Что-то будет впереди? Боязно подумать.

Как бы подбадривая ее, в верхнем конце деревни заиграла гармонь.

2

В самом начале войны Арсений Куприянов прибыл на фронт в район Великих Лук. Он был ездовым в полковой артиллерии. В тот момент, когда немцы прорвали их оборону, находился около своих лошадей, поодаль от линии огня, на опушке ольховника, и это спасло его. Он видел, как отчаянно отстреливался орудийный расчет сорокапятимиллиметровой пушки, как в панике бежали к лесу наши пехотинцы, а их косили пулеметные очереди, настигали гусеницы танков. Верхом на лошади Арсений кинулся в лес, долго скакал случайными тропинками и проселками, стараясь удалиться подальше от большака, где держали оборону. Два дня плутал, старался обходить деревни, предполагая, что продвигается на восток. Раз наткнулся на немцев, лошадь подбили, а самому снова удалось бежать. Но голод все-таки заставил его прибиваться к жилью.

Укрывался в деревне Густищи у пожилой колхозницы Екатерины Потаповны и ее дочери Валентины. Не желая подвергать их опасности, пока было тепло, жил в сенном сарае в лесу около болота. Туда Валентина принесла ему одежду своего брата, ушедшего на войну. И сама она пряталась здесь, когда в Густищах хозяйничали гитлеровцы из проходивших воинских частей.

Несмотря на тревожность положения, рядом с Валентиной Арсений верил в свое, пусть временное, спасение. Ему казалось, что их связь, возникшая в столь грозную минуту, оправдана тем рискованным участием в его судьбе, которое приняла Валентина, и его ответной благодарностью. Чувство вины перед семьей приглушалось сознанием, что у него было не больше, чем у других, шансов на солдатскую удачу: от лихой пули не побережешься. Что же говорить о Валентине! Ее девичье чувство было доверчиво, пылко и жертвенно, как это могло быть на краю опасности, соединившей их. Она искренне предполагала такую же святость и со стороны Арсения, потому не требовала от него никаких обязательств. Зачем загадывать на будущее, если кругом идет война?

— Ты ведь меня совсем не знаешь, — говорил ей для успокоения совести Арсений. — Я мог миновать ваши Густищи, и тогда мы бы не встретились.

— Нет, мы не случайные друг для друга, нас свела судьба. Вот ты же сам говорил, как лежал за огородами возле деревни и решил: кто первый появится на тропинке, у того попрошу хлеба. Я и шла в это время мимо.

Приподнявшись на локоть и все еще удивляясь возникшей между ними близости, Арсений рассматривал ее смуглое, с тонкими бровями и ясным взглядом немного выпуклых глаз лицо, гладил черные, разобранные на пробор волосы, шею и глубокую впадинку там, где сходятся ключицы.

— А если я попадусь немцам? — спросил он.

— Меня тоже могут схватить.

— Тогда и тебе грозит расстрел за укрывательство красноармейца.

— Не пугай. У меня есть корысть: спасаю тебя от немцев ради себя, — наивно улыбнулась она и горячо, с неутоленной страстью оплела гибкими руками его шею…

Потом Арсений ушел к партизанам, предъявив сохранившуюся армейскую книжку. Иногда наведывался к Валентине, бывало, что и она появлялась в отряде, как связная. Екатерина Потаповна привечала его, точно зятя. Шла война, а у него в неведомых прежде Густищах рос сын Павлик. Кстати, это спасло Валентину от угона в Германию и как бы снимало с Арсения часть греха.

Когда отправлялся вместе в фронтом на запад, Валентина провожала его, уже не таясь односельчан. Остановились за огородами, около раскидистых ветел, где когда-то уставший и голодный Арсений испугал своим окликом Валентину.

— На этом месте мы с тобой встретились, здесь и попрощаемся, — сказала Валентина и сама, должно быть, почувствовала пророческую суть нечаянных слов. Долго с какой-то пытливой придирчивостью смотрела в лицо Арсения, в черных глазах ее копилась пугающая решимость. Вскинула руки, сильно обняла и замерла, сбивчиво дыша за воротничок гимнастерки.

— Ты останешься жив, потому что я буду молить об этом бога, — с фанатичной убежденностью говорила она. — Мы с Павликом будем ждать тебя.

— Всякое может случиться.

— Нет! Не для того я спасала тебя, чтобы потерять. Ты останешься жив…

Она не ошиблась. Ему повезло и в последний год войны. При распределении капитан скомандовал: «Кто умеет плотничать? Два шага вперед!» Ремесло это было хорошо знакомо Арсению — вышел из строя. Определили в желдорбат, восстанавливать мосты.

Пока находился в тылу у немцев, казался навсегда потерянным родной дом. Теперь война шла к исходу, и появилась надежда выжить, все чаще стал думать о семье, вспоминать Задорино. Долго размышлял, как поступить. Если переписываться с той и другой — нелегко совесть гнуть из стороны в сторону. Мария, конечно, считает его убитым, и неизвестно еще, как удастся довоевать. Она законная жена, а Валентина спасла от смерти. Павлик ему такой же сын, как Витюшка. «Сколько ему лет? Шесть, — пытался представить Витюшку Арсений. — В школу скоро. Да-а… А если Мария сыскала другого мужа? — подпугнул он себя. Раньше и в мыслях не держал этого. — В том-то и секрет, что наперед всего не угадаешь — легко было бы жить».

Все же первое письмо послал домой и, как только получил ответ, решил, что настал удобный момент расстаться с Валентиной. Да, они были близки почти три года, но что поделаешь — война. «Пока не поздно, надо остановиться, и так изрядно увяз, — говорил он себе. — Если бы не было Павлика, все было бы гораздо проще».

Здоров и невредим дошел Арсений до Германии. Только здесь его ранило в ногу чуть выше коленки: кость не повредило, могли бы еще отправить после излечения в часть, но, к счастью, демобилизовали.

Через всю освобожденную Европу торопились поезда обратно в Россию. Ехали демобилизованные в первую очередь. Ехали с победой, с песнями, неутомимо наяривали на трофейных аккордеонах — простор душе. Чем ближе подъезжали к родимой стороне, тем многолюдней было на станциях; девушки бросали цветы в распахнутые настежь двери вагонов-товарняков, дарили восторженные улыбки. Май, первая послевоенная весна…

В одном из таких вагонов возвращался домой Арсений Куприянов. Тоже горланил песни, стараясь наравне со всеми быть в ладу с совестью. Когда проезжали Оршу, все-таки всколыхнулось ретивое: оттеснив от дверей молоденького солдатика, еще не снявшего с головы повязку, долго стоял, будто бы отыскивая что-то взглядом, представлялось ему, что Густищи совсем близко, за этими ольховыми и березовыми перелесками, которые хороводили перед глазами, и он мысленно поторапливал поезд, точно ехал тайком. Там покинуто живут Валентина с Павликом, там рано или поздно будет ему проклятие. А может быть, не получив от него ни строчки, считают без вести пропавшим или убитым.

Эта утешающая мысль настолько приободрила Арсения, что, очутившись на своей тихой станции в заволжских лесах, он почувствовал себя недосягаемым, свободным от каких бы ни было упреков и улик, как если бы находился в тридесятом царстве.

3

Со дня на день ждала Мария либо возвращения мужа, либо вестей от него. Не только полы вымыла, всю избу прибрала, как на пасху. Часто взглядывала на изволок, замирая при приближении случайной подводы. И она и свекор жили словно в каком-то преждевременном испуге, особенно настораживало появление в деревне почтальонки, и даже радовались, что ничего, кроме газеты-районки, она пока не приносит…

Куприяновы обедали. Иван Матвеевич сидел, по обыкновению, против окна, выходившего на реку, он и заметил пыльное курево за березняком. Через минуту выехала к Боярке полуторка, остановилась у мостика: шофер стал заливать воду в радиатор, а кто-то, не дожидаясь, выбрался из кабины и зашагал в гору. На зрение старик не жаловался, но скорее, чем узнал, он догадался, что идет сын, и, недоверчиво прищурив глаза, сказал:

— Мария, кажись, наш Арсений топает?!

Она повернулась к окну и оторопела. За версту узнала бы его, тут совсем близко подошел: пилотка заломлена набекрень, на одном плече — вещмешок, на другом — шинель в скатке, слегка прихрамывает, но руки-ноги целы. Витюшка, не помнивший отца, сунулся под руку Марии, спросил:

— Кто это? Папа?

— Папа! — сорвавшимся голосом ответила она.

— Нечего глазами хлопать, беги встречай, — подсказал дед внуку.

Опрометью выбежал Витюшка на косогор, и Марий не усидела на месте, птицей выпорхнула навстречу мужу. Он сначала подхватил на руки сына, потом поймал в охапку налетевшую сверху по тропинке Марию. Крепко сжимая пальцами гимнастерку, она вдыхала ее махорочный запах. Вот он, ее Арсений, обнимает, целует! Его лицо удивляло своей близкой реальностью, за годы разлуки она не забыла ни единой его черточки: вмятинка на подбородке, будто пальцем ткнули, да так и осталось навсегда, жесткие, как ячменная ость, брови, пристальный взгляд зеленоватых глаз, только похудел, обточились скулы. Должно быть, хватил лиха. Где же это он успел побриться в дороге? Он и прежде, в парнях, отличался аккуратностью.

— Ждали-ждали тебя, все глаза проглядели, и письма нет, — торопливо говорила Мария, неумело неся скатку на руке, как хомут. — Что с ногой-то?

— Ранение. Сейчас уже заживает. А то бы меня не сразу отпустили — нет худа без добра.

— Господи! Подумай-ка, сидим обедаем, папаша и увидел тебя, как из машины ты вылез!

Вошли в избу. Арсений расцеловался с отцом. Старик растроганно прихлопывал сына по плечу:

— Наконец-то! Заждались. Вестей последнее время не получали, всякого надумаешься. Слава богу, все благополучно повернулось! Прямо к столу поспел. Мария, налей-ка по стопочке!

Достала из-под залавка припасенную бутылку и себе налила вровень с мужиками.

— Ну, Маша, со встречей, значит! — произнес Арсений, по-хозяйски осваиваясь и стараясь отогнать от себя мысли о своем фронтовом грехе.

— С Победой! — подхватил Иван Матвеевич.

Счастье-то какое! Дома Арсений! Рядышком сидит, покуривая папиросу, ласково щурит глаза. Теперь только жить да радоваться. И снова дивно Марии, что муж наяву за столом, что война пощадила его, не покалечила.

Ивана Матвеевича испарина прошибла с первой же стопки, вытирая ладонью росистую лысину, говорил:

— Мы ведь считали, и в живых тебя нет, как запропал ты в начале войны.

— В тылу у немцев находился, письма не пошлешь. — Арсений шумно затянулся дымом.

— Федюху жалко, чуток не довоевал.

— Сейчас бы за стол его да маму. Как же это в больнице-то не смогли воспаление легких вылечить?

— Крупозное. В больнице и померла. Спасибо Марии, что не оставила меня одного, будто бы дочка мне, а не сноха, — смущая Марию похвалой, говорил свекор. — Жена у тебя, Арсюха, — золото.

Витюшка давно непоседливо ерзал возле матери, но боялся перебивать взрослых, наконец тихонечко спросил:

— Папа, почему у тебя нет нагана?

— Война-то кончилась. К тому же солдату положена винтовка. — Арсений, спохватившись, достал из мешка подарок сыну — губную гармошку. — Вот тебе забава. Немцы здорово на них пиликают.

С боязливым восторгом, словно эта сверкающая вещица была хрупкой, Витюшка повертел гармошку в руках, попробовал дунуть — звук получился густой, многоголосый, так что вздрогнулось от неожиданности.

— Ну-ка, Витька, рвани «махоню»! — задорно притопнул ногой повеселевший дед.

Еще раз, уже смелее, провел губами по всей гармошке. Вот это подарок! Разве усидишь дома? Не терпелось тотчас похвастаться перед ребятами, убежал на улицу.

Иван Матвеевич толковал сыну о деревенском житье-бытье:

— Спрашиваешь, как живем? Худого нет, а хорошего не бывало, видал, хлеб-то какой едим — отруби. Сам еще в колхозе работаю, нынче однех грабель подготовил двадцать штук, скоро косы начну клепать, понятное дело, никому не откажешь. У двора стоит почти готовая телега-одноколка, да сбрую с конюшни все ко мне тащат, — хвалился старик и обнимал Арсения за плечо. — Теперь мы вдвоем-то любое дело изладим в лучшем виде… Марья, ты чего примолкла?

— Опьянела с одной стопки, плечи так вот и ослабли, — виновато улыбнулась Мария и заметила Арсению: — Больно уж ты много куришь.

— Привычка. На фронте того и радости, что покурить.

— Придется самосаду сажать, — насмешливо мотнул головой Иван Матвеевич. — Ты погли, чего будет летом в палисаднике у Павла Захарова: вместо огурцов один табак благует, как конский щавель. По целому сундуку нарубает на зиму.

Под окнами мелькнул красный платок соседки Варвары Горбуновой. Не сдержав любопытства, заглянула в открытую створку!

— С прибытием, Арсений Иванович! А тебя, Мария, с радостью!

— Забежала бы на минутку.

— Тороплюсь, вон уж бабы у звонка сидят, на работу собрались.

— Какая сегодня работа?! Зови всех сюда! — с хмельной решимостью распорядилась Мария.

Варвара тотчас полетела ко звонку, понесла новость бабам. Через некоторое время изба Куприяновых наполнилась народом; как на складчину, приносили у кого что было съестного, послали нарочного на лошади в село за водкой.

Все подходили к Арсению, здоровались за руку, смотрели на него, первого победителя-односельчанина, с почтительной благодарностью, со спасительными надеждами, будто бы он мог знать все-все о войне, о своих земляках. Даже единственная медаль на его гимнастерке, какими награждали поголовно всех солдат, для задоринцев сияла вполне геройски.

Принесли второй стол, но все равно было тесно от многолюдия. «Радость так радость, на виду у всей деревни!» — думала Мария, заботливо сновавшая из передней в кухню и обратно, боясь обойти вниманием кого-нибудь из гостей. Ее останавливали, просили присесть к столу.

— Мария, хватит тебе беспокоиться, садись к муженьку: поглядим на вас, как на молодоженов!

— За Победу! — снова воодушевляясь, провозгласил и звякнул своей стопкой о стопку сына Иван Матвеевич. — Все ее добывали сообча, не токо на фронте, а и здесь пришлось туго. Спасибо вам, бабы, что пришли отпраздновать вместе с нами.

— Ты скажи, Арсений Иванович, когда наши-то мужики придут? — спросила Клавдия Зотова.

— Придут, — пообещал он. — Сейчас еще мало демобилизовали, потому что обстановка такая, что сразу всех отпускать по домам нельзя. Меня по ранению уволили. Выпьем за возвращение ваших мужьев!

Арсений понимал, что надо бы сказать какие-то более проникновенные, высокие слова по такому случаю, односельчане, наверное, ждали их, но сознание его было ущерблено чувством вины перед семьей. Люди не могли знать об этом, захмелевшие, возбужденные они продолжали смотреть на него едва ли не восхищенно.

Из кути, где толпились ребятишки, протиснулся с гармонью Федька Глызин. Школу он давно бросил, работает в колхозе. На каждой гулянке торчит со своей гармонью, как порядочный, курит не тайком, а сейчас, совсем как настоящему гармонисту, поднесли стопку, чтобы посмелей играл, не сбивался.

Федька старательно играл «махоню», встряхивая рыжими, как лисий хвост, волосами; лицо его, и без того всегда красное, пылало заревом. Не ахти гармонист, а все же музыка веселит: не усидела Мария, первая пустилась плясать, мелкой дробью прошлась по половицам, вызывая Варвару Горбунову.

Девки, кончилась война,

Кончилась проклятая!

Любите раненых ребят,

Они не виноватые.

Варвара ответила:

Запевай, подруга, песню,

Запевай, какую хошь.

Про любовь только не надо,

Мое сердце не тревожь.

К ней подстала Клавдия Зотова, сидевшая за столом с потупленным взглядом, пропела, будто пожаловалась:

Ягодиночка убит,

Убит и не воротится.

На свиданьице ко мне

Теперь не поторопится.

Но ничем уже было невозможно перебить праздничного Марииного настроения. Хватит, попереживала, покручинилась — нынче ее день. От счастья в груди тесно, в глазах легкий туман, голова кружится. Плясали до тех пор, пока не умаяли Федьку, — начал путаться в ладах. Запыхавшаяся, раскрасневшаяся Мария подсела к Арсению, влюбленно глянула на него, так что кто-то, будто на свадьбе, крикнул: «Горько!» Люди завидовали им, как необыкновенным удачникам, многим казалось таким желанным, таким несбыточным это простое человеческое счастье.

— Девки, Дорониха ужо ругаться будет, что не вышли с обеда на работу.

— Так и напугались! Не лишку гуляем. Вот возьмем да Арсения выберем председателем. Верно? Мужика, говорю, надо в председатели! — вроде шутя выкрикивала Дарья Лузиха.

— Конечно, это дело сподручней для мужика, — охотно поддержали бабы.

Старик Маркелов, пьяно толковавший о чем-то с Иваном Матвеевичем, журавлем склонился над столом, потряс рукой перед Арсением:

— О! Слышь, о чем народ бает? Тебе в самый бы аккурат председателем встать. У нас второй год командовает Анна Доронина, до сее поры война шла…

— Давайте споем! — предложил Арсений, чтобы остановить неожиданный разговор.

Задоринские бабы голосистые, им бы только гармониста понадежней, так на любой смотр посылай. Вспомнили в этот вечер и фронтовые песни, и протяжливые старинные: снова выходили на высокий берег вместе с Катюшей, снова, как в сорок первом, провожали на позицию бойца, тужили вместе с одинокой рябиной. Кому еще так доверчиво откроешься, кому поведаешь о своих страданиях? Песне. Трудно было бы без нее одолевать военное лихолетье.

4

Витюшку оставили внизу с дедушкой, а сами ушли спать наверх. Верхняя изба и до войны, как только поженились, была отведена им. Здесь было свежо и чисто после недавнего мытья.

Кал только переступили порог, так и кинулись друг другу в объятия, дождавшись уединения, и долго стояли неподвижно, как околдованные, словно боясь спугнуть свое счастье. Мария первая легла в постель и, тихо улыбаясь, как в заманчивом сне, ждала, когда Арсений разденется, она все еще ощущала легкое кружение в голове, не столько от вина, сколько от избытка чувств. Он приблизился, до боли обнял ее, с поспешностью стал целовать губы, шею, плечи, точно это была их последняя ночь.

— Вот мы и снова вместе, долгожданный мой! — шептала Мария.

— Не верится, что дома, — признавался Арсений.

— У тебя забинтована нога-то. Болит? — осторожно прикасаясь к раненому месту, спросила она.

— Немного. В бане бы надо сразу помыться.

— Утром протоплю. Даже в тот день, когда объявили победу, бабы не устраивали складчину, а сегодня собрались, как на большой праздник. Вот какой ты у меня! Первый воротился домой.

Он целовал ее, зарывшись лицом в волосы, раскинувшиеся по подушке, гладил матово белевшие в сумерках плечи. Потом, когда она, изнемогая, стала сдержанней отзываться на ласку, ушел курить к окну.

Где-то еще пиликала Федькина гармонь. Ночь была светлая, но не так, как это бывает при луне, а казалось, сама земля излучает непоборимое сияние. Небо в эту пору едва успевает побледнеть, как уже снова брезжит занимающийся день. Только сейчас, неспешно затягиваясь табачным дымком, поглядывая из родимого окна на деревенскую улицу, на смутно различимый в сумерках камень под липами, на высоко задравшийся кверху колодезный журавль, он окончательно освободился от сомнений, точивших его, окреп мыслью, что пора навсегда выбросить из головы Валентину и Павлика. Мало ли что бывает на стороне: мужицкий грех остается за порогом.

Мария лежала с закрытыми глазами, истомно закинув за голову руки, но не спала, вспоминала свое Фоминское, как Арсений первый раз появился у них в беседе. На ногах у него были черные чесанки с двумя заворотами по моде, рыжий полушубок обтягивал плечи, кубаночка из мелкого серого барашка не могла подобрать густые русые волосы, нависавшие на левый висок. Новый человек в любой компании вызывает интерес, он чувствовал это, но нисколько не смущался, привалившись к косяку, тоже разглядывал всех с любопытной усмешкой. Мария встретила его взгляд и вся напряглась, будто ожидая какой-то неприятности, когда он направился к ней. Пригласил танцевать «семизарядную». Лихо дробил, придерживая кубаночку, легко кружился. Мария сама любила кружиться: лица людей, белая печь с ребятишками, вздрагивающий свет лампы-молнии — все сливается в пеструю завесу, будто бы и не видит тебя никто. А гармонь неутомимо подхлестывает, горячит кровь…

В тот раз, как только кончили танцевать, Мария не могла усидеть в избе, выскочила на улицу, чтобы поостыть и погасить немного волнение. Почему он позвал танцевать именно ее? Ведь сидели рядом славницы: Нюрка Фофанова, Лидка Гусева…

Морозило. Где-то за крышей пряталась луна, мягкий ее свет молоком обливал землю. Евдокиина изба вздрагивала от пляски, в тесной духоте билась гармонь, визгливо рвалась на волю. Вдруг Мария услышала на мосту разговор своих фоминских парней:

— Выглянул бы покурить, мы бы ему накостыляли!

— Погоди! Когда станут выходить из беседы, я кубанку с него сшибу, он нагнется поднимать — тут и пощупаем ребра, — сказал Мишка Кабан, первый задира и мазурик изо всей деревни.

Глухо стукнула обшитая дверь. Охваченная волнением за Арсения, готовая отвести от него беду Мария пробралась сквозь давку в кути за переборку к хозяйке, сказала ей про угрозы Мишки Кабана. Когда пошли по домам, бабка Евдокия выпустила Арсения поветью. Мария видела, как он спрыгнул со съезда и побежал тропкой к заулку. Он уже был далеко в лунном поле, девичий смех и частушки умолкли, кой-где еще взлаивали собаки, а Мария все стояла с потревоженным сердцем за Евдокииным двором. Деревней проехала запоздалая подвода, полозья тягуче ныли на морозе. В ясной вышине холодно мерцали звезды, загадочно туманился Млечный Путь, будто бы снежной пылью припорошило небо. Лес черным валом окружал деревню. Парню надо было шагать через него, еще через поле и опять сосновым бором.

Думала, больше не осмелится прийти в Фоминское — пришел, только не один, а со своими деревенскими парнями. После этого и зачастил; бывало, часами простаивали у крыльца, хоть в мороз — зимой, хоть на комарах — летом, вроде как глупые были.

Январским ослепительным днем прикатил в кошевке сам Иван Матвеевич договариваться о свадьбе. Мать знала Куприяновых, поэтому разговор получился согласный.

— Я прямо сказал ему: не век тебе, Арсений, в женихах гулять, определяйся, — без обиняков объяснял Иван Матвеевич. — Поезжай, говорит, в Фоминское. Ну, я, не откладывая в долгий ящик, и запряг лошадь. Пора жениться парню.

— Двадцать шесть ему? Знамо, пора, — поддержала мать. — Нечего за семь верст бегать, обутку рвать, в эти годы можно посерьезней занятие найти.

— Парень у меня, Степановна, не балованный, к делу приученный, — хвалил сына Иван Матвеевич. — Сыграем свадьбу, и пускай живут у нас. Места хватит, верхнюю избу могут занимать. Федор еще не скоро приведет бабу…

Так Мария попала в Задорино. Свекор со свекровью и Федор жили в нижней избе, им с Арсением уступили верхнюю. Она пустовала, кроме стола да лавок, ничего там не было. Появились вышитые занавески на окнах, широкий вязаный подзор на деревянной кровати: сама рукодельничала. Позже рядом с большой кроватью встала качалка для Витюшки. Нравилось Марии хлопотать по дому, создавать свой семейный уют, чтобы все было по душе мужу.

За ужином вся семья — шесть человек — собиралась внизу; свекор с благочестивой строгостью наблюдал за порядком, чтобы во всем было общее согласие. Внучонка баловал. Бывало, понесет его Мария спать — захнычет, потянется ручонками к дедушке.

Какие спокойные были ночи, когда Мария, прижавшись лицом к плечу мужа и протянув свободную руку к кроватке-качалке, засыпала с сознанием счастливо начатой самостоятельной жизни.

И колхоз в то время крепко встал на ноги, теперь даже не верится — на телегах развозили по домам заработанный хлеб. Народу в Задорине было много, в поле выходили с песнями. К Марии скоро все привыкли, уважали ее за немногословие и расторопность.

Однажды — за несколько дней до войны — был их черед пасти колхозных лошадей, Арсений отправился в ночное, и Мария не могла уснуть одна, попросила свекровь присмотреть за Витюшкой, а сама побежала вниз по Боярке к мужу. Точно на крыльях летела через поскотину, через ольшаники, затопленные туманом, чувствуя себя неуловимо-быстрой, как девчонка, и сердце сжималось в испуге, будто бы кто-то гнался за ней. Зыбкий огонек теплинки обнадеживающе помигивал впереди — это Арсений расположился на берегу старицы. Он удивился ее появлению, спросил:

— Случилось что-нибудь?

— Просто мне захотелось вместе с тобой побыть, — переводя дыхание, ответила она.

— Спала бы, чем томиться.

— Вовсе не томлюсь, и сна — ни в одном глазу. Тебе ведь скучно одному. Правда?

— А Витюшка?

— Он с мамашей.

Мало говорил ласковых слов, а и без них было хорошо и все понятно. Забыли они тогда обо всем на свете, не заметили даже, как обгорела пола плаща, разостланного на траве.

Арсений экономно подкладывал в огонь сухие сучья для того, чтобы поддержать теплинку: возле нее охотнее коротать время и в светлую июньскую ночь. В пойменной лощине позванивала колокольцем старая кобыла Венера, значит, остальные лошади паслись рядом, слышно было, как мерно хрумкают они молодую траву, пофыркивают, отгоняя комаров.

Заря не гасла всю ночь, тихо обошла вокруг старицы, разгораясь все шире над черным гребнем ельника, и вода, лениво лежавшая под берегом, осветилась, как будто изнутри, теплым малиновым светом. Звезды сделались крохотными, начали меркнуть в бирюзовом небе. Уже можно было различить не только ольховник, но и призрачную белизну тонких березок, теснившихся на пригорке. Лошади вышли из тумана, приблизились к догорающему костру и замерли, словно только сейчас заметили людей; даже коростель, устав скрипеть, очарованно приумолк в этот предутренний час. Было невыразимое ощущение согласного покоя в природе и в собственном сердце, когда казалось, что все вокруг — каждый листок на деревьях, каждая былиночка на лугу — проникнуто тайной музыкой.

Если бы не война, ни на один день не расставалась бы Маырия с мужем. Нет больше в живых Федора, нет грозного Мишки Кабана, нет многих сверстников Арсения, а он уцелел, сидит, как прежде, у окна, покуривает. Ведь считался без вести пропавшим. Будто воскрес. «Это я его своей любовью оберегала», — думала Мария, засыпая.

5

Недели две Арсений отдыхал, окруженный заботой жены и вниманием односельчан. Просыпался поздно, когда Мария уже уходила на работу, управившись по дому; каждый раз вроде бы с удивлением озирал просторную отцовскую избу, словно не веря до конца в свою удачливую судьбу. Просеянное сквозь липы солнце заглядывало в окна, пестрело на полу. Лежа в постели, он слышал, как тарахтит под гору телега, как скрипит колодезный журавль, как протяжно распевают петухи и деловито постукивает на повети отец — привычные домашние звуки обступали его. Внизу на столе ему наособицу оставляли позавтракать; неторопливо выпивал кринку молока и выходил на поветь, где отец, согнувшись над верстаком, строгал что-нибудь. Сюда, к отцовскому верстаку, к инструменту, к запаху свежих стружек, Арсения тянуло с детства, сам он начал плотничать рано и теперь на досуге брался за долото и рубанок, но так, вроде бы не всерьез, а поразвлечься.

Из ворот была далеко видна пойма Боярки с доцветающими черемухами по берегам, со светлыми березняками по склонам и темными ельниками за ними. В гумне поднялась вершка на два трава, узкой бороздкой пролегла в ней тропинка к бане и дальше — к заворам[1], а от них — к лесу, к речке. Это их, куприяновская, тропка, еще отец мальчонкой торил ее босыми ногами, потом Арсений с Федькой бегали купаться или по ягоды, нынче Витюшка каждый день прискакивает по ней с удилищем на плече — заядлый рыболов. Изгородь вокруг усада, прижавшаяся к сараю рябина, лошадь, пасущаяся на задах возле конюшни, — все это воспринималось прежде как нечто обыденное в своем постоянстве, а теперь приметливо бросалось в глаза, вызывало отрадное чувство возвращенной утраты; небо и то казалось особенно голубым, по-домашнему приветливым.

Иной раз Арсений тоже спускался к речке, потрафляя сыну, удил вместе с ним сорожек и ельцов: самый клев в эту пору. Холодновато пахло черемуховым цветом, опавшие лепестки снежинками несло по течению. И опять с чувством новизны смотрел Арсений на неутомимое движение воды, на хлопотливо бегавшего по запеску куличка-перевозчика, на сына, подросшего за его отсутствие. С каждым днем он восстанавливал в себе душевное равновесие. Рана на ноге тоже совсем заживилась, так что и повязку снял.

По крестьянской привычке он не мог долго усидеть без дела: надумали с отцом подрубать осевшую баню. Арсений привез из лесу сосновые бревна, и застучали на все Задорино топоры. Пусть маленькая, но это была первая послевоенная стройка, обрадовавшая деревню. Тотчас потянуло к Куприяновой бане мальчишек, подолгу торчали они на огороде, наблюдая, как бойко сверкают плотницкие топоры. Витюшка здесь коноводил. Еще бы! У него была губная гармошка и отцовская пилотка со звездой. Проходя мимо, заглядывали и взрослые. Наведывался старик Маркелов, подгонял к реке стадо коров Павел Захаров, угощал своей «картечью», как он называл рубленый самосад.

Иван Матвеевич будто помолодел, оживился. Заткнув под картуз складной метр, он ходил вокруг бани, тыкал топором в нижние иструхлявевшие бревна, прикидывал, какие заменить, как лучше приспособить ваги. При этом он то довольно гудел в нос, то рассуждал вслух:

— Сейчас мы тебя, голубушку, вывесим в самолучшем виде: не велика хоромина, нам теперь любое дело податливо. Подкатим под тебя новые-то смолевые — полста лет простоишь, а то нахохлилась, гляди того, под гору покатишься. Эх, у Трофимова у Вани сидят голуби на бане… — начинал и не мог вспомнить дальше припевку.

Арсений вырубал угловую «чашку», янтарные щепки так и брызгали из-под топора. В самой силе мужик. Рубаху скинул, спину и плечи накалило солнцем до красноты.

— Оденься, слупит кожу-то, — подсказал Иван Матвеевич. — Я смотрю, ты бойко хвощешь, не разучился плотничать.

— Говорю, что последний год мосты строил в желдорбате, можно сказать, из рук не выпускал топора. Кабы не умел это, на передовую послали бы.

— Видишь, пригодилось наше ремесло! — подхватил старик. — Самое наипервейшее дело, чтоб уметь срубить дом. Вон покойный тезка Иван Трофимов до того бесталанный был, что топорище насадить и то меня просил. Да ты знаешь, у людей страда, а оне с Глафирой распахнут окошко да играют на граммофоне.

— Откуда у них он взялся?

— Когда раскулачивали, вещи в сельсовет свозили, после назначили распродажу. Там отхватили эту ерундовину. Ленив был мужик. Семью оставил под непокрытой крышей: старую дранку ветром расшвыряло, палуба сквозит. Кой-где берестяные заплаты прибил. Посмотри. — Иван Матвеевич показал большим пальцем себе через плечо, в сторону избы Трофимовых. — Про него частушку сложили: у Трофимова у Вани сидят голуби на бане… Забыл, память стала дырявая.

Иван Матвеевич прилепил на коленку картуз, почесал лысину, словно припоминал что-то очень важное. Воткнув топоры, они сидели на ошкуренном бревне. Прямо от бани полого простирался угор, покрытый золотистыми одуванчиками, а в самом низу — желтыми бубенчиками купальницы. Выбегая против деревни на открытое место, Боярка сверкала игривым течением, над ней стригли воздух ласточки-береговушки.

— Эх, благодать! До тепла дожили, — сказал Иван Матвеевич. — Баню мы с тобой поправим, а как насчет дальнейшего кумекаешь?

— Вот этим и буду зарабатывать. — Арсений постучал ногтем по обуху. — Плотницкой работы накопилось за войну полно, кругом шабашки. На трудодень нынче надежда плохая.

— Да ведь не все так будет, со временем, понятное дело, хорошая жизнь устроится.

— Посмотрим, от хорошего кто же откажется.

— На шабашников, сам знаешь, смотрят неодобрительно. Хочешь знать мое рассуждение, так я считаю, жить надо, как все, худо ли, добро ли. На этом самом месте была одна история, как раз в посевную. Ночи светлые, мне что-то не спалось, гляжу — в гору к нашей бане кто-то с мешком тащится. Выхожу на улицу, а этот ночной работничек — шасть в предбанник. Отворяю дверь — Анфиса Глызина бух мне в ноги, не погуби, дескать. Днем-то рассевали ячмень, она и припрятала пуда два. Давай, говорит, разделим пополам — и ты меня не видел. Нет, отвечаю, делить твои грехи не буду. Люди на фронте гибнут, а ты тащишь колхозный хлеб, да еще в посевную, когда дорого каждое зерно; в тюрьму тебя, дуру, посадят! Неси, говорю, обратно. Прямо ночью заставил рассевать ее этот ячмень. Конечно, я никому не говорил, коли все кончилось по справедливости.

Арсений слушал со снисходительной усмешкой, не оспаривая отцовский самосуд.

— Вот уж, наверное, проклинала тебя!

— Что поделаешь? Воровство ни в каком разе оправдать нельзя, — убежденно повторил старик. — Я сам крохи не брал колхозного и Марии всегда наказывал: не соблазняйся, как-нибудь перебьемся.

— Выходит, что надо мне по-плотницки ударять — верный заработок.

Арсений встал и принялся за работу. Он знал щепетильную честность отца, его проницательные глаза настораживали Арсения, как в детстве, когда случалось провиниться, будто бы старик мог догадываться о его неладах с совестью.

У Ивана Матвеевича и не возникало никаких подозрений, все эти дни в нем не унималось горделиво-радостное чувство, особенно воспрял, как принялись подновлять баню на виду у всей деревни. Подтаскивая к углам опорные чурбаны, он продолжал мурлыкать что-то себе под нос, иногда распрямлялся и щурился из-под руки на луга и заречные буйно зазеленевшие увалы, тихо приговаривал: «Летечко пожаловало!»


Поднятая вагами баня некоторое время стояла на четырех подпоринах, как на курьих ножках. Подвели нижний венец, взялись заодно перекрывать крышу: дранка у Ивана Матвеевича была припасена.

Мария возила навоз в Болотниково поле, ей было видно, как Арсений, забравшись на баню, побрякивает молотком. Новая крыша своей белизной бросалась в глаза, ее нельзя было не заметить, приближаясь к деревне. Свалила последний воз и поспешила от конюшни к речке, вымыла руки и ноги, а после уж поднялась тропинкой к бане.

— Готово! Принимай работу! — крикнул сверху Арсений. Он укладывал в последний ряд дранки.

— Да уж чего принимать: всем на заглядение баня.

— Подай вот эти доски.

Он приколотил две доски вдоль конька, слез на землю и, удовлетворенно осматривая сделанное, обошел вокруг бани.

— Навоз тоже закончили возить. Надо завтра помыться в новой-то, — сказала Мария.

Поджидая отца, менявшего половицу, они сели на ворох щепок и стружек. Сладко пахло смолью, отесанные бревна слезились живицей. Где-то за спиной висело низкое солнце, осиянные его убывающим светом перелески тихо нежились на том берегу; совсем рядом, под горой, куковала кукушка, будто бы для них двоих; Мария ни о чем не спрашивала ее, ничего не загадывала, не желая искушать благосклонность судьбы. Чего ей было еще желать? Счастье ее было безмерно, ей завидовали.

Мимо прошла из поля Варвара Горбунова (нарочно привернула), похвалила баню, одобрительно подмигнула Марии, дескать, вот блаженные, словно на сене сидят, на щепках-то.

Иван Матвеевич выглянул из предбанника, с простодушным торжеством крикнул Арсению:

— Слушай-ка, я ведь вспомнил эту частушку! У Трофимова у Вани сидят голуби на бане. Нате, девки, сто рублей, сгоните с крыши голубей.

Всем стало весело, посмеялись над незадачливым Трофимовым. Иван Матвеевич ткнул пальцем в козырек картуза, спихнув его на затылок:

— Давай, большуха, разворачивайся: с отработкой не мешало бы чайку покрепче.

— Надо, надо вспрыснуть новые углы!

— Беда мне с вами теперь, — улыбнулась Мария.

Подобрали инструмент и пошли к дому. За день Мария вывезла пятнадцать телег навозу, но чувствовала себя легко, не думала об усталости.

6

Прогремели над Задорином первые грозы, окатили землю теплыми дождями — сразу заколосилась рожь, зазеленели овсы на поле, где пахали в День Победы, и травы даже на суходолах вымахали по пояс, подернулись летучей пыльцой. Поспела земляника, ребятишки целыми днями пропадали в лесу; по берегам Боярки цвел дикий шиповник, духмяно пахло таволгой и подмаренником — приспела сенокосная пора.

Иван Матвеевич каждый день, как трудолюбивый дятел, тюкал на «бабке» косы. Мария ходила на колхозную косьбу, иногда вместе с Арсением, но он как бы стеснялся работать в бабьей бригаде. Не дожидаясь, когда разрешат косить на себя, договорился с лесничеством, где у него было знакомство, насчет покосу за Тимошиным лесом: еще до войны там ставили стог. Пожня невелика, да трава прибыльная, клеверистая. Арсений сам за два утра смахнул ее.

Сегодня после обеда Мария отпросилась у бригадира, второй раз поворочали сено и домой не уходили, караулили, чтобы не обмочило. Редкие облачка выплывали из-за леса и словно обходили солнце, нисколько не застя его. Сухой ветерок бродил над перелесками, шаловливо падал к земле, шевелил сено. Текучее марево лихорадило ивовые кусты, не похоже было, что соберется дождь, и ласточки, с утра сновавшие над нескошенной травой, почти задевая белые зонтики таволги, поднялись ввысь.

Арсений положил грабли в тень, можно было покурить до загребки, укрывшись от солнца под березой.

— Сено-то душистое, как чай, — сказала Мария, разглаживая на коленях платок. — Ужо бы привезти его сразу.

— Добрый воз будет.

— Нынче вторую овцу надо пускать — сапоги тебе осенью скатаем. Которые оставались, отец износил. И Витюшка в школу пойдет. В одиночку-то хоть разорвись, с косьбой маемся до самых заморозков, все после колхозной работы, урывками. Нынче вдвоем пораньше управимся.

— Накосим, — с беспечным спокойствием ответил Арсений.

— Береза-то, помнишь, была чуть выше грабель, ты еще пожалел срубить ее на перевязь к стогу? Вон то место стожар стоял.

— Помню, — оживился Арсений и похлопал ладонью по стволу молодого дерева. Береза отозвалась мелкой лиственной дрожью. — Думал ли, что увижу все это!

Обнял Марию за плечо, она отзывчиво подалась к нему; задыхаясь и пьянея от близости друг к другу, от запаха спелых трав, упали на сено.

— Сумасшедший! Вдруг кто-нибудь увидит? — слабо останавливала она. Но он не слушал ее, ни души рядом не было, только пара коршунов широкими кругами парила в поднебесье, и Мария с Арсением чувствовали себя так же вольготно, как эти птицы…

Мария еще не успела поправить волосы и унять дыхание, как прибежал Витюшка, крутя над головой новенькие грабельки. Видно, очень спешил, потому что рубашонка выбилась из штанов.

— Вон мне деда какие сделал! Я тоже загребать буду.

Арсений взял грабельки, похвалил:

— Ай, дедушка, молодец! У нас с братом в детстве такие же были.

— Фу, жарко! Давай, пап, искупаемся? — Витюшка потянул за руку отца.

— Пошли, Маша, — позвал Арсений.

— Я боюсь и заходить-то в реку.

Она не стала купаться, смотрела с берега, как, весело взвизгивая, с разбегу плюхается животом на отмель Витюшка, как сильно загребает руками Арсений, плавая по омуту. Взбудоражили речку: стайка рыбешек метнулась вниз по течению, закачалось в глубокой темной воде солнце, будто ветром зашатало камыши у противоположного берега.

Всего одну метину оставила война на теле Арсения: чуть выше коленки на правой ноге точно топором выхвачено. Кажется, больно дотронуться до этого места, но он не жалуется. Марии было отрадно видеть вместе мужа и сына, слышать озорной Витюшкин смех над рекой: дождался отца, немногим ребятам выпадает такое счастье. Разыгрался, носится по отмели, поднимая брызги, а вокруг него вспыхивают маленькие радуги. Светлые волосенки прилипли и потемнели от воды, уши заметней оттопырились, без удержу скалит редкие зубы — и все-то любо материнскому сердцу.

— Мама, смотри, я скоро научусь плавать! — кричал Витюшка, молотя ногами по воде, а руками перебираясь по дну.

— Хватит тебе баландаться! Арсений, гони его из воды, да одевайтесь оба.

Стали загребать сено. Витюшка старательно орудовал своими грабельками, хватал охапки, правда, не столько помогал, сколько мешал, но Мария поощряла его усердие:

— Так, так, Витя! Ты ставь ногу вперед и подбивай к ней сено.

— Я хочу свою копну нагрести.

— И ладно. Красулька зимой спасибо тебе скажет.

— Лошадь-то обещала Даниловна? — спросил Арсений.

— Сейчас лошадям минуты нет свободной, не пришлось бы запрягать быка.

— Ты ступай тогда в деревню, может, перехватишь какую-нибудь подводу. Мы вдвоем управимся. Верно?

— Управимся, — серьезно ответил сын.

Мария провела ладонью по мокрым его волосам, ласково сказала:

— Мужичок ты мой!

После загребки Арсений с Витюшкой снова купались. Мария сбегала на конюшню: достался ей чалый, в белых пежинах мерин Чалка. Он поздоровей других лошадей, оставшихся в деревне; можно было повалить все шесть копен — увезет.

Воз настоялся квадратный, ровный. Витюшка вскарабкался по задней грядке андреца[2] наверх. Арсений, взявшись за веревку, которой была притянута гнетка, придерживал воз, чтобы не опрокинулся.

Остались до будущего лета чисто убранная пожня, разлинованная покосевами, памятная береза на ней, круглый омуток в потаенных берегах.

Медленно движется воз через Тимошин лес, курлычут плохо смазанные колеса; Витюшка наигрывает в губную гармошку, никакого мотива не получается, а забавно слушать эту непривычную музыку, Чалка и тот удивленно прядает ушами.

Солнечный свет, не проникая в глубь леса, догорал на верхушках сосен. Птицы примолкли, одна какая-то, недовольная тем, что ее побеспокоили, пропищала несколько раз. Пахло грибами, сыроежки и маслята-колосовики лепились прямо вдоль колеи. Мария на ходу подбирала их в платок, посматривала по сторонам и вдруг ахнула — под мелким ельничком спрятались два белых-крепыша. Остановили лошадь. Витюшка спрыгнул с воза, стали разглядывать белые, трогать их твердые, холодноватые шляпки, будто нашли необычные, диковинные грибы.

— Прошнырни-ка по обочинам — у тебя глаза вострые, — сказала Мария Витюшке.

Пока ехали до поля, набрали полный платок грибов, связанный концами крест-накрест. Сено переметали на поветь: Арсений подавал снизу в ворота, Мария принимала. Если бы одна, так проканителилась бы до ночи, с мужиком всякое дело вполсилы. Все у нее получалось в этот день удачно и легко, тотчас подхватила подойник, побежала доить Красавку. Пальцы работали машинально, струйки молока воробьиной скороговоркой вызванивали о край подойника. У взъезда на поветь отец отбивал косу — в вечерней тишине звуки получались протяжные: тиу-тиу-тиу… Мария сидела под коровой, радовалась, что жизнь входит в привычные берега, и отпугивала робко возникавшее в ней чувство беспокойства за свою удачливую судьбу.

7

Посреди деревни под березами сооружены лавочки, на толстом сучке висит обрубок рельса. Утром и после обеда бригадирка Даниловна ударяет по нему тележным шкворнем, созывая на работу. Сегодня тоже, как обычно, сошлись к лавочкам, но дальше дело застопорилось: получился скандал, дескать, не пойдем на работу, если не будет разрешения косить на своих коров. Даниловна, не зная, чем урезонить баб, сбегала за председательницей, та с ходу пустилась совестить:

— Ну, чего расселись, как на беседе? Нашли время прохлаждаться, солнце-то вона где!

— Ты не кричи, лучше скажи, когда дадите косить?

— Знаете порядок-то: в первую очередь надо обеспечить кормом колхозную скотину.

— Опять протянете до августа. Разве то сено сравнится с теперешним? В подстилку оно годно будет, как высохнет на корню-то. Хватит ограничивать, нынче война кончилась, пора и об нас самих подумать, — возразила Дарья Лузиха, умевшая настроить всех на свой лад.

— Какое мне дадено указание, такое и выполняю. Что попусту лясы точить? Нельзя, значит, нельзя.

— Кому можно, а кому нельзя, — намекнула Анфиса Глызина, вероятно, желая досадить за тот случай, когда Иван Матвеевич поймал ее с ячменем.

— На мужиков нечего кивать, нам с ними не уравняться. В колхозе никто не косил, а что касается лесничества, так ступайте и договаривайтесь.

— У нас некому договариваться.

Мария уже каялась, что привезли вчера сено, со стыдом слушала перебранку, и, хотя никто не назвал их, Куприяновых, понятно было, что разговор шел о них, просто бабы, сознавая свое вдовье положение, побаивались задевать мужиков, потому что те же косы или сломанные грабли принесут вечером, да мало ли что потребуется поправить топором по хозяйству.

— Последний раз говорю, либо прекратите этот базар, либо я не председатель — мне тоже не больше всех надо, — вспылила Анна Доронина и, видя, как бабы продолжают упрямо крутить в руках грабли, решительно плюнула себе под ноги и повернула к правлению; громко, чтобы все слышали, ругалась на ходу:

— Кончено! Чай, другие теперь найдутся на председателево место. С меня хватит!

Бабы, конечно, повозмущались да пошли на работу, потому что немыслимое дело упустить хоть бы один страдный день. Солнце уже взошло высоко, пора было поворачивать скошенное вчера сено. А Дорониха тотчас позвонила в район, наотрез отказалась от председательства. Ее самолюбие было задето еще дошедшим до нее разговором у Куприяновых, когда вернулся Арсений.

Через два дня припылил в Задорино «виллис» с каким-то районным начальством. Машина долго стояла возле правленской избы, приманивая к себе ребятишек. Витюшка толкался здесь же, его и послали за отцом.

Арсений явился в правление во всем военном, как недавно демобилизованный. Его встретил крепким пожатием руки энергичный, осанистый человек с плотной шевелюрой волос, стриженных под бокс. Несмотря на жару, приезжий был одет в темно-синий китель, шевиотовое галифе и хромовые сапоги, как это было принято среди районщиков.

— Устинов Владимир Алексеевич, заместитель председателя райисполкома, — представился он. — Садитесь, я хочу познакомиться с вами и поговорить о деле.

В правлении они находились вдвоем, видимо, Устинов специально выпроводил и Анну Доронину, и счетовода Спиридона Малашкина.

— Вы какого года?

— Девятьсот одиннадцатого.

— Возраст хороший, жаль только, что беспартийный, а так по всем статьям подходишь: фронтовик, в колхозе не новичок, уважение имеешь, как мне сказали. Доронина тоже тебя назвала, когда мы стали прикидывать, кого поставить председателем. Как на это смотришь? — быстро перешел на «ты» Устинов.

Арсений неопределенно пожал плечами:

— Не знаю, как смогу? Дело для меня новое.

— Сможешь, не сомневайся, не боги горшки обжигают. Что ни говори, а у мужика авторитету побольше. Бухгалтерию счетовод поведет, твоя забота — людей организовать.

— Надо бы дома посоветоваться.

— Да ты не хозяин, что ли, дома-то? Зачем разводить турусы на воде? Давай сейчас же решим по-солдатски, четко, чтобы на днях провести собрание. Само собой, в партию тебе надо вступить, подай заявление в организацию при МТС. Знакомые у тебя в селе есть, рекомендации дадут, я подскажу там Иванову. Ну как, согласен? — напирал Устинов, ободряюще ударяя по столу короткопалой ладонью и нацеливаясь в упор на Арсения веселыми глазами.

— Все-таки денек-два дайте подумать. Может быть, люди еще возразят на собрании?

— Об этом мы побеспокоимся. — Устинов удовлетворенно прошелся от стола к окну и обратно. — Время-то неудобное, самый сенокос, да что поделаешь? Значит, договорились, Арсений Иванович, буду надеяться. Хорошо бы до собрания побывать тебе в районе, чтобы мы с тобой сходили на смотрины к первому секретарю.

Арсений, направляясь к правлению, догадывался о причине вызова и не собирался всерьез отказываться от предложенного, такой оборот дела его вполне устраивал, небось не хуже будет, чем плотничать. Вот насчет вступления в партию — этого как-то и в голове не было. Пришлось побередить совесть мыслями о Валентине, потому и засомневался Арсений в своем праве носить партийный билет. В конце концов решил, что раз никто ничего не знает, а на председательской должности нельзя иначе, то можно подать заявление в партию. Конечно, хлопотливая работа, но ведь прав отец — колхоз не все время будет беден. Так соображал про себя Арсений.

На общее собрание пришли колхозники из двух других деревень, входящих в колхоз «Верный путь». Вопрос решился коротко и определенно — никто против Арсения не голосовал. Устинов был доволен, охотно согласился зайти к Куприяновым попить чайку с новым председателем. В отношении его к Арсению уже чувствовалось меньше официальности. Ночевать, правда, не остался, уехал.

Обычно в летнюю пору лампу не зажигали, успевали управиться и поужинать дотемна, а в этот вечер у Куприяновых долго горел свет: все были под впечатлением такого события, даже у Витюшки отшибло сон. Он не верил до конца услышанному, теребил отца за рукав, перебивал вопросами взрослых:

— Пап, верно, ты председателем стал? И вместо Доронихи будешь ездить на Орлике?

— Все верно, Витюха.

— Эх, покатаюсь я с тобой в тарантасе!

Иван Матвеевич, моргая желтыми глазами, с гордостью посматривал на Арсения, польстило старому, что люди оказали доверие сыну, что теперь он чуть ли не на равной ноге с районным начальством. Понятное дело, с председателя спрос велик, время трудное, важно правильное направление держать. Это и внушал сыну:

— Молодец, Арсений, не сробел! Баба руководила, а ты разве не смогешь? Голова у тебя толковая, только на водочку помене налегай да, упаси бог, растраты не насиди.

— Не беспокойся, — добродушно посмеивался Арсений. — Слыхал, что Устинов говорил: на первых порах помогут, обещал ссуду выколотить из банка. Значит, не с пустыми руками буду начинать.

— Ссуду-то возвертывать придется, про то и толкую, что государственная копейка всегда учетная…

Мария слушала этот серьезный, необычный в их доме разговор, с вниманием ловила каждое слово и каждый взгляд мужа, нисколько не сомневаясь в его успехе, уверовав, будто среди других людей он отмечен знаком особенного везения. К той большой радости, которой она жила со дня возвращения Арсения, прибавилось ощущение своего нового положения в деревне и во всем колхозе. Завтра она выйдет по звонку уже не просто колхозницей, а председателевой женой, но она будет работать по-прежнему, чтобы не давать повода для обвинения Арсения в поблажках ей, только бы у него-то началось все как следует.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Утром Арсений нацепил на грудь медаль, почистил солдатские сапоги, подумав при этом, что непременно надо раздобыть хромовые, и по-хозяйски направился в правление. Спиридон Малашкин опередил его, сидел за своим столом в правом углу, исправно щелкал на счетах длинным, как указка, пальцем. Это был линялый на вид мужик, высокий и медлительный, с брезгливо-кислым выражением лица, вислым носом и слезящимися глазами. Имел он пять классов грамоты, колхозную бухгалтерию освоил давно, потому что на фронт его не брали по нездоровью.

— Доброе утро, Спиридон Васильевич!

— Здорово, председатель, — невозмутимо ответил счетовод.

Воздух в избе после вчерашнего собрания был тяжелый: Малашкин, видимо, притерпелся к конторской духоте и внимания не обращает. Арсений распахнул окно.

— Ну, так с чего начнем? — не то рассуждая вслух, не то спрашивая, сказал он.

— Сенокос сейчас, с него и начинай, все другие заботы — в сторону, — посоветовал Малашкин. — Как раз готовлю сводку по состоянию на десятое число, каждую декаду подаем сведения в район.

— И что у нас получается?

— В Задорине скошено восемь гектаров, в Коромыслове — шесть, в Починке — четыре, всего — восемнадцать. — Малашкин кинул на счетах итоговую цифру.

— Маловато, — высказал на всякий случай озабоченность Арсений. — Чего-то в Починке не раскачались?

— А там подальше от глаз начальства, может, стали тайком покашивать? Всем хочется вовремя ухватить хорошего сена. Из-за него кажное лето нервотрепка.

— Кстати, надо разрешить покосить на себя в нерабочее время, чтобы не шумели.

— Пора поослабить пружину — туго заведена, — согласился Малашкин, взяв в расчет и свою корову, и то, что ответственность не на нем, а на председателе.

Арсений велел счетоводу подать амбарную книгу, полистал ее, потом еще раз просмотрел приемный акт: восемнадцать коров, десять телушек, восемь лошадей и четыре быка, приученных к оглоблям, — с таким тяглом не далеко уедешь. Бывало, в одном Задорине на конюшне стояло десятка два лошадей. Арсений окинул взглядом правленскую избу с лозунгом во всю стену: «Ударный труд — наш отпор врагу!», с призывом на заем, с плакатом, изображавшим золотое море пшеницы и три комбайна, идущих друг за другом, — стопудовый урожай. «Где же это так комбайны ходят вереницей?» — с завистью подумалось ему.

Надоело вникать в цифры. С утра душно даже при открытом окне. Достал из мешочка колхозную печать, дыхнул на нее и несколько раз придавил на листок для пробы. Решил в столе ее не оставлять, сунул в карман галифе. Он уже собирался уходить, да на пороге появился Федька Глызин. Когда с гармонью, так вроде парень побойчей, а тут засопел, заелозил пятерней в рыжих волосах, прилипших ко лбу сосульками.

— Ты чего, Федя?

— За справкой пришел.

— За какой?

— Какую надо для получения паспорта.

— В город, что ли, собираешься?

— Ага.

Поразмышлял Арсений, хотел пустить в ход печать, да вспомнил наказ Устинова не отпускать людей из колхоза, держать всеми правдами и неправдами.

— Не дам я тебе справку, не имею права.

Голубые, в ржавую крапинку Федькины глаза потемнели и повлажнели от обиды, пот бисером высыпал на переносицу, губа задрожала. Спиридон Малашкин, не видя этого из-за спины, некстати пошутил:

— Федьку отпускать нельзя. Кто же на гармони будет играть?

Парень еще у Дорониной просил справку — не получилось. Понадеялся на нового председателя, в первый же день явился со своей просьбой — опять натолкнулся на отказ. Сколько можно обивать пороги! Смелость вернулась к Федьке, решительно махнул скомканной кепкой:

— Уеду без вашей справки!

И хлопнул дверью, будто обрубил разговор.

— Вот вишь, с неприятности день начался, — посетовал Арсений.

— Это пустяки, Арсений Иванович! — заверил счетовод. — Приспичило его с городом, сообразил бы, что через год-два в армию возьмут, а там ступай куда хочешь.

— Молодой, жить торопится. Ладно, пойду посмотрю, что в тех бригадах делается.

Поначалу Арсений как-то не подумал, что в его распоряжении есть выездной мерин, да и пройтись налегке было одно удовольствие. С обеих сторон дороги колосилась рожь, поле дышало в лицо медвяным запахом васильков, перекатывалось ленивыми волнами, как озеро, прибиваясь к неуступчивым лесным берегам. Над головой метались крикливые чибисы, на что-то жаловались канючливым писком, а перед глазами Арсения все стояло обиженное Федькино лицо. В его председателевых руках была судьба парня, по справедливости ли он распорядился ею?

Наверное, под влиянием этого нерешенного вопроса в Починке он отчитал бригадира Евстигнея Подсевалова за то, что попалась на глаза беспризорно заросшая травой жатка. Главное, рядом рига, нет бы поставить под крышу, так простояла под дождем и снегом целый год.

Подсевалов спокойно выслушал упреки, как должное, только почесывал свалявшиеся войлочного цвета волосы на затылке да щурил под кепкой белесые глаза. Хитрый мужик, кроме бригадирства, привык промышлять охотой и рыбалкой. Ответил со своей немудреной, но испытанной логикой:

— Теперь уж, Арсений Иванович, чего зря толковать? Недели через две в поле ее выводить, там всю ржавчину обчистит. Ножи дак поточим в кузнице, высветлятся, как зеркало. С косьбой, говоришь, отстаем, дак у нас народу маловато. Это поправимое, поднажмем. Откровенно скажу, я рад, что ты стал председателем. Бывало, с Доронихой какой мог быть сурьезный разговор? Нету в бабе должного понятия, все жужжит, бе́сперечь. Насчет косьбы, Арсений Иванович, не сумлевайся, подравняемся с другими бригадами. Цифра, она ведь только для отчетности нужна, ее и наприбавить можно — не все святы. Возьми в расчет то, что мы не ахти грамотны, можем и ошибиться. Попробуй, точно измерь речной покос — не на ровном поле. И так и эдак можно накрутить шагомером, безо всякого умыслу не одинова собьешься. Сено в стогу или тем более в сарае тоже никакое начальство не определит; все равно на зиму корму не хватает, весной коров-то ветерком качает, после выгуляются, наберут тело, — увертливо объяснял бригадир. — Чего мы на солнце-то паримся? Заглянем-ка в избу ко мне на часок, дельнее покалякаем.

Надо бы отказаться, устоять в первый-то день, да Подсевалов знает, как обходиться с начальством, так и стелет словами, подхватил под локоть. Посидели, поговорили. Арсений только начнет про колхозные дела спрашивать, Подсевалов сбивает разговор на охоту и рыбалку, благо на столе — холодная жареная щука: знал бригадир, что сегодня появится новый хозяин.

Неприглядна на вид, пахуча самогонка, но обладает удивительным свойством высвечивать мир самыми привлекательными красками. Опасаясь жары, Арсений похмелился немного и шагал обратно из Починка с легким чувством какого-то освобождения, отринув от себя всякие сомнения-заботы: ни в голове, ни в груди нет тесноты — простор. С дороги свернул, направился прямиком, лугами вдоль Боярки. Перевалило далеко за полдень, возле реки было попрохладней; под руку попадалась красная смородина, Арсений на ходу бруснил ее. Он мог не увидеть этих берегов, озаренных солнцем, мог не отведать этой смородины и не вдохнуть дурманный запах таволги, вспенившейся белыми шапками в низинках у ольховых зарослей, но все было наяву, он шел тропами детства, жадно вдыхал спелые запахи лета, примечал утреннюю кошенину починковцев с успевшей сомлеть травой, только что сметанные, не улежавшиеся стога — это коромысловские развернулись по-стахановски. А дальше — задоринские пожни. Вон бабы копенок понаставили что грибов, таскают их носилками в уцелевший сарай, которых прежде было много по речке. Тут же мелькает цветастое ситцевое платье Марии.

Его заметили, приостановили работу, с любопытством поджидая, когда он приблизится. Улыбаются, может быть, просто от хорошего настроения или догадались, что он подгулял. Но кто же осудит за такие пустяки фронтовика? Едва успел поздороваться, Варвара Горбунова подзадорила подруг:

— А ну, девки, поваляем нового-то председателя в сене!

Облепили со всех сторон, норовя повалить Арсения, получилась куча мала. Сопротивляться бесполезно, благо копна — не муравейник, да и самому побалагурить не лишнее, в кутерьме-то уловчился пощекотать Клавдийку Зотову. Визг подняли на всю округу.

Мария с некоторой ревностью наблюдала со стороны, понимала, что ничего худого в том нет, если бабы малость позабавляются. Будто бы в шутку заметила:

— Вы мне мужика-то не растерзайте.

— Не бойся, все при нем останется.

— Девки, ну-ка, хватит баловать! Гляньте — туча идет, — поторопила Даниловна.

Спохватились, когда туча выкатила из-за леса взбурунившейся, пенной по краю волной. Забегали впритруску, кто с носилками, кто просто с охапками. Арсений пихал сено вилами в сарай. Последние копенки немного спрыснуло, а так все успели похватать, битком набили сарай.

Дождь прошел напористый, окатный, раза три громыхнуло для острастки. Весело было слышать, как картечью лупит он по драночной крыше, видеть, как разгорается за Бояркой крутая радуга; казалось, не солнце, а она озаряет луга и перелески мягким волшебным светом.

— Хорошо, вовремя дождик-то.

— В самый раз успели убрать. Девяносто носилок ахнули.

— Пусть помочит, дышать будет полегче. Земля поотмякнет, картошку можно будет окучивать.

Довольный исходом своего первого председательского дня Арсений распорядился:

— Бери, Даниловна, шагомер, хоть сейчас, хоть утром намеряй покос, чтоб всем по возу досталось.

— Сейчас, сейчас! После дождичка можно потяпать.

— Спасибо, Арсений Иванович.

Минут пятнадцать, пока пережидали дождь, отдохнули. Даниловна вскинула на плечо треугольный шагомер, бабы повалили за ней делить покос. Арсений с озорным мужицким интересом смотрел, как они переходят вброд речку, высоко подобрав подолы. И снова возникла мысль, что всего этого могло не быть. Его сверстники Николай Глызин, Иван Маркелов, Вениамин Зотов, почти все задоринские мужики больше не позаигрывают с бабами, не увидят радугу над родными полями после теплого грибного дождя. Брат Федор тоже сложил голову, Арсению повезло.

В наступившем затишье слышно было, как падают с крыши редкие капли; на листьях, на нескошенной траве самоцветно переливалась влага. Резче запахло крапивой и сеном. Умытые березовые перелески, будто подмалеванные свежей, еще не высохшей акварелью, казалось, придвинулись ближе. Любо было окинуть взглядом это луговое раздолье и дальние увалы, не затуманенные знойной мглой.

Подвернувшейся под руку кованой петлей Арсений напрямил несколько ржавых гвоздей и заколотил ворота сарая двумя досками.

2

В полдень солнце упирается прямо в задоринский косогор, и все живое ищет убежища в тени. Собаки валяются возле изб, как дохлые, курицы прячутся где-нибудь под съездом с повети, коровы прибегают из поля, задрав хвосты, еще раньше, спасаются от слепней и строк во дворах. Лишь не умолкает истовый пчелиный гуд на липах — зацвели, значит, самая макушка лета.

У кого мать или свекровь дома управляются, те в обеденный перерыв прикорнут хоть на полчасика. Марии надеяться не на кого, Арсения она не заставит работать по дому, коли стал председателем, пусть справляет свою должность. Сегодня пошла по веники. В лес редко удается сбегать, хоть бы ягод побрать: много ли Витюшка принесет — на раз с молоком поесть.

Перелески рядом за рекой. Самое приветливое место эти березняки: вокруг меловая белизна стволов, текучий шелест листьев, так что душа просит какого-то чистого откровения. Не зря белую березу называют веселкой. И такое безмятежное небо над головой, словно бы мир и не знал ужасной войны, словно бы горе и не подходило близко к Задорину. Хочется лечь на траву и забыться под березовый благовест, но нет свободной минуты.

Разостлала веревку и давай торопливо ломать ветки, как будто воровски, в чьем-то саду. Наверное, березам было больно, потому что они ознобно вздрагивали. Переходя от дерева к дереву, Мария не замечала крупные ягоды, рдевшие в траве, только когда стала увязывать ношу, ахнула от удивления: «Глянь-ка, ведь землянику топчу! Вкусная-то какая! Так бы и не ушла из лесу». Наспех похватала ягод, возьмешь в рот — тают. Жаль, нельзя было задержаться, потому что собирались в гости к матери в Фоминское…

Запряженный в тарантас Орлик стоял у крыльца.

— Переодевайся поскорей, пора ехать, — поторопил Арсений, разравнивая в кузове охапку сена.

Он был в праздничной белой рубашке, в сшитых на заказ хромовых сапогах со скрипом: любит форсисто одеваться. Выросшие за лето русые волосы, как прежде, выбивались из-под кепки, нависая на левый висок. Мария тоже надела любимое бордовое платье, свою жакетку и пиджак Арсения взяла на руку.

Орлик ходкой рысью тронулся по деревенской улице к прогону, оставляя за тарантасом легкое пыльное курево. Мария чувствовала в этот момент, как из-за оконных занавесок смотрят им вслед бабы, вздыхают о своих несбыточных желаниях. Было чему позавидовать: молодые, нарядные, они сидели бок о бок в тесном кузовке, как до войны, ехали в гости. Казанская — престольный фоминский праздник. Нет, тогда они пешком ходили: что стоило пробежать семь километров? Первые годы замужества Мария скучала по своей деревне, бывало, так припустит босиком (туфли в руке), что Арсений едва поспевал за ней. В ту пору жила вместе с матерью сестра Катя, ее взяли на фронт, как медичку сельской больницы, там замуж вышла за офицера, живет теперь в Киеве. А мать осталась одна, небось ждет-поджидает желанных гостей.

Дорога нырнула в бор. Сосны заслонили солнце, оно сыпалось сквозь кроны осколками битого стекла, золотило гладкие стволы. Пахло разогретой живицей. Так хорошо, покойно было сидеть в уютном тарантасе, прикорнув к плечу мужа. И как всегда бывает при избытке счастья, порой возникало тревожащее предчувствие каких-то негаданных перемен, но оно быстро приглушалось, не вызывая серьезного беспокойства.

— Пока ты по веники ходила, бабы вовсю распушились у конюшни. Не слыхала?

— Нет. А что?

— Из-за лошадей. Очередь не поделили, кому за кем возить сено. Лузиха дернула граблями Анфису.

— И чем кончилось?

— Написал я номерки, положил в кепку, говорю, тяните жребий, чтоб без обиды. На том и угомонились.

— Тебя больше слушаются, чем Анну Доронину, — с гордостью заметила Марья.

— Сами выбирали, — усмехнулся Арсений. — Я вот еще в партию вступлю скоро.

— Смотри, не хватался бы за все-то враз.

— Надо.

— Не моим умом судить, тебе видней, — согласилась Мария. Ее радовала близость мужа, надежность нынешнего житья. За мужиком, как за каменной стеной, не пропадешь. Взять те же споры из-за лошадей: больше Мария не будет ввязываться в них. Если потребуется привезти сено или дрова, Арсений в любое время запряжет своего Орлика.

Выехали на фоминское поле. Овес зеленым разливом ластился к самой колее, мерин принялся хватать его на ходу, но Арсений подхлестнул вожжой, чтобы с шиком ворваться в деревню. Впереди призывно заиграла гармонь, и сердце Марии отозвалось ей чутким замиранием, как в девичестве; от быстрой езды будто бы утренним холодком опалило грудь. Ребятишки, завидев их, без задержки распахнули ворота. Молодежь уже начала собираться в круг, поближе к гармони; возле домов, на завалинках и скамеечках, сидели старики с цигарками и старухи в ярких платках, приветливо кланялись.

Мать вышла встречать к крыльцу. Маленькая, круглолицая, тоже в ба́ском платке, повязанном домиком, она суетливо хлопотала вокруг подводы, обрадованно приговаривая:

— Наконец-то явились мои долгожданные! Других гостей у меня ведь нет, вы бы пораньше и приезжали. Что же Витюшку не взяли? Поприскакивал бы с нашими ребятами. Не худо бы, и свата Ивана привезли. Лошадь, Арсений Иванович, поставь во двор, там у меня свободно без коровы-то.

Крыльцо покосилось, сама изба покренилась на угол, не видя долгие годы мужского присмотра, а все же лучше родного гнезда нет ничего на свете. Мария первая вбежала в избу, словно хотела убедиться, что все по-прежнему, все на месте. Так оно и было: чистые половики на шероховатом после дресвы полу, кровать, прикрытая лоскутным одеялом, пучок мяты на гвоздике под образами и, как всегда в казанскую, посреди стола — первый пирог-черничник. Бывало, мать накануне праздника давала задание Марии с Катей обязательно набрать поспевающей черники.

Арсений хвалил тещины пироги, спрашивал, где это она раздобыла белой муки. Мать отшучивалась:

— Где взято, про то не велено говорить. У тещи для зятя и ступа доит, а ты тепереча зять-то не простой — в начальстве, тебя надо угощать не кой-чем. Не взыщи, Арсений Иванович, я, как выпью стопочку, так и покружу, может, не дело. Все ли добро-здорово дома-то? Как сват Иван?

— Не жалуется. Все что-нибудь столярничает.

— Я вот тоже в колхозе ударяюсь, время-то, вишь, горячее, неколи от дому отойти. Спасибо, что навестили: погляжу на вас, порадуюсь.

— Собирайся завтра, отвезем.

— Поосвобожусь, на своих двоих прибегу, я на ногу легкая, — похвасталась старуха.

Вдруг примчался сын здешнего председателя.

— Дядя Арсений, папка велел вам с тетей Марусей поскорее прийти, — запыхавшись оповестил он.

— Ступайте, если сам Михаил Кузьмич зовет, — уступчиво рассудила мать.

Прежде Мария за честь бы посчитала пойти в гости к Солодовниковым, теперь у самой муж такой же председатель, ровня. Да и не могла она оставить мать одну.

— Я хочу с мамой побыть, — сказала Арсению. — Сходи один, тебе отказываться неудобно.

Для приличия Арсений еще посидел немного за столом и степенно направился к Солодовникову, похрустывая новыми хромовиками. Он ожидал этого приглашения, честно говоря, ехал в Фоминское не за тем, чтобы навестить тещу, а чтобы побывать в гостях у Солодовникова: мужик опытный, со связями, может пригодиться. В районе его хорошо знают, потому что председательствует лет восемь, еще до войны Арсений плотничал у него в «Красном знамени», строили конюшню. Ссора тогда получилась между соседними колхозами из-за того, что Солодовников переманил задоринских плотников. «Верный путь» по всем статьям отстает от «Красного знамени», фоминских частенько славят в газете-районке, и прежде всего, конечно, почет председателю.

У Солодовникова всякое дело с размахом; праздник так праздник, застолье большое, гостят участковый милиционер, председатель сельпо, председатель сельсовета — все народ солидный. Хозяин радушно поднялся навстречу Арсению, по-свойски обнял за плечо:

— Вот еще один председатель пожаловал! Садись, дорогой сосед. А где Мария?

— С матерью осталась.

— Видали! Отхватил у нас в Фоминском без всякого выкупа жену и не показывает!

Осанистый, кряжистый, в сатиновой рубахе малинового цвета, в галифе необъятной ширины, что можно сунуть в карман четвертную бутыль, Солодовников этаким Ильей Муромцем похаживал около стола, подливая водку. Гости были уже разговорчивы и шумливы, а сам он, казалось, не хмелел, только лицо отсвечивало таким же малиновым заревом, как рубаха.

— Штрафного ему налей, Кузьмич, — подсказывали мужики. — Поглядим, велика ли гвардейская норма.

Арсений выпил и штрафную, и вместе со всеми, сразу почувствовал, что принят в компанию; хоть мужики были гораздо старше его, но за ним оказалось превосходство фронтовика.

— Ну, чем похвастаешься, Арсений Иванович? Как на новом-то поприще? Смотрю сводку о заготовке кормов — оторвался ты от хвоста, в «середняки» метишь, — понимающе подмигнул Солодовников. — Поначалу не шибко рвись вперед — постромки могут лопнуть. Я, брат, не первый год в этой упряжке хожу, плохого не посоветую.

— Конечно, нам с вами тягаться трудно.

— И мы нынче не богаты. Помнишь, конюшню сгрохали на тридцать голов, а что осталось? Десяток бракованных лошадей.

— Д каково, если у нас в Задорине всего три клячи да мой Орлик? — перебил Арсений.

— Это уж довели, что называется, до ручки. Мне кажется, беда в том, что председатели у вас без конца менялись. Думаю, у тебя дело пойдет. Вот в Фоминском сегодня праздник, все гуляют, в том числе и председатель: обычай надо уважать. Но завтра утром кто раньше всех выйдет на работу? Солодовников. И уж будь спокоен, остальные тоже не останутся дома: делу — время, потехе — час. В первую очередь тебе надо заиметь авторитет среди колхозников. Шут с ним, что на нашего брата иной раз сыплются выговора, главное, чтобы люди тебя поддерживали. Твоя обязанность держать правильную линию, кумекать головой. — Солодовников ткнул пальцем в свой лоб с глубокими залысинами. — Я, например, нынче соображаю, как бы раздобыть машину для колхоза? Сейчас зерно будем возить на станцию подводами, сколько мороки, а на машине — раз-два, и готово.

— Ты, Михаил Кузьмич, скоро аэроплан захочешь, — подтрунил председатель сельсовета, остроносый мужик с седыми пучками волос на висках, похожий на задиристую птицу.

Все дружно захохотали. Солодовникова это не смутило, уверенно повторил:

— Все-таки если не трехтонка, то полуторка не позже уборочной будет в «Красном знамени»!

Разнобойное гудение за столом наконец вылилось в песню. Пуще всех багровел от натуги участковый. Арсений был пьян, но не забыл спросить Солодовникова:

— Михаил Кузьмич, ты мне рекомендацию в партию дашь?

— Хоть сейчас! — живо отозвался хозяин. — Лучше утром напишу со свежими мыслями. Одобряю. Беспартийный председатель — это времянка. У нас своя парторганизация, пять человек всего, ты будешь шестым. Можем принять.

— Я в МТС подам заявление, поближе.

— Хватит вам разговорами заниматься. Пойте! — игриво толкнула локтем Арсения пухленькая молодящаяся женщина, должно быть, жена председателя сельпо.

— «Броня крепка, и танки наши быстры», — продолжал азартно дирижировать кулаком участковый.

Арсений тоже запел, не мог не поддержать фронтовую песню. Честно говоря, он завидовал Солодовникову, его крепкому положению в колхозе, известности в районе и уже сейчас, забегая мыслью вперед, честолюбиво думал: «Ну-ка, мне бы столько лошадей да машину в придачу! Можно бы развернуться. Ничего, не сразу Москва строилась…»

Утром Арсений уезжал в Задорино с больной головой, но в приподнятом настроении. Во-первых, ночью ему очень явственно приснилась Валентина, будто бы плясал с ней посреди Фоминского. Проснулся — холодный пот прошиб. Теперь, успокоившись, радовался, что это был лишь сон. Плясать-то плясал, когда вышли из избы в круг, только на пару с Костькой Смирновым, тоже демобилизовавшимся на днях. Во-вторых, вез он рекомендацию в партию. Мария несколько раз перечитывала ее дорогой, будто бы дивясь, что такие похвальные слова относятся к мужу.

3

Не успели закончить сенокос, как подоспела уборка хлеба. Арсений распорядился пустить две жатки, и серпами начали жать. Хоть не круто в гору, но дело шло, бабы работали на совесть, как привыкли в военное время. По заведенному в крестьянстве порядку всяк понимал, что страда есть страда: будешь жать, не станешь дремать.

Подобралась артель плотников-стариков на строительство коровника. Пришлось пообещать им хлеба из свежего намолота, чтобы работа спорилась. Изменился сам вид правленской избы, раньше очень запущенной. Арсений поправил крыльцо, раздобыл белил и покрасил окна с наличниками; старые плакаты со стен снял — привез из парткабинета новые, даже полинявшую вывеску заменил. Художник нашелся свой, семиклассник Вовка Маркелов, на заглядение красиво написал белилами по голубому: правление колхоза «Верный путь». Далеко пойдет с таким почерком. Арсений пять трудодней начислил ему за талант.

На время уборочной прислали в колхоз уполномоченного, старшего инспектора райфинотдела Ракитина Ивана Ивановича. Арсений предлагал ему жить у себя — отказался, попросил поселить к какой-нибудь старушке. Другой принялся бы командовать, понукать, этот указаниями не надоедал, в общем хороший оказался человек, недокучливый.

Арсений сам проявлял расторопность. После принятия кандидатом в члены партии он познакомился с директором МТС, поэтому ему одному из первых удалось получить на четыре дня молотилку. Пригнали ее рано утром, пустили только часам к десяти — что-то не ладилось у трактористки. Началась самая горячка: успевай поворачиваться, всем работы хватит — без умолку тарахтит.

На полке стоит Варвара Горбунова, подхватывает снопы с разрезанными перевяслами и пихает их под барабан, пыльный ветер из-под него бьет ей в лицо. Надо отгребать солому и отметывать в скирды, надо подносить зерно к веялке, насыпать его в мешки, отвозить в клеть. А главнее всех на молотьбе трактористка. Ходит она в своем красном платке между молотилкой и трактором с той стороны, где натянут ремень, вытирает замасленные руки ветошкой да посматривает за машинами. Взмолятся бабы, попросят перекура, тогда выключит двигатель, и установится над гумном ощутимая, как тонкий звук, тишина.

Арсений доволен, принарядился в новое габардиновое галифе и гимнастерку, только что принесенные от сельской портнихи. Не в пример Дорониной, сам он помогать не суется, сделав последние распоряжения, с достоинством подошел к уполномоченному, стоявшему против ворот риги. Закурили из одного кисета.

Ракитин из эвакуированных ленинградцев, изрядно помятый войной: левой руки нет по локоть, рукав пиджака подогнут, лицо блеклое, но маленькие вишнево-блестящие глаза сохранили живость, может быть, воспалены болезнью. Рассказывал, сорок килограммов в нем было весу, когда привезли сюда. Перед бабами бодрится, пробовал крутить веялку одной-то рукой.

— Дела идут — контора пишет! — сказал Арсений.

— Я люблю такую многолюдную работу, никогда не отказываюсь, если в колхозы посылают, — признался Ракитин. — Не мешает проветриться. Эх, как бы обе руки здоровые! Утром с ребятишками рыбу удил тут под горой, они мне червей насаживали.

— И как успехи?

— Трех плотвичек поймал.

— Это одна забава. Вот у нас в Починке есть рыбак-то, бригадир тамошний, любые снасти имеет, из-подо льда и то достанет рыбу. Если не возражаешь, сегодня же съездим к нему, — предложил Арсений.

Подсевалов пусть и не прост, а все же мужик; приедешь к нему, обязательно нальет стаканчик своего домашнего питья и весело подмигнет, примолвив: «Поглядим вокруг через розовое стеклышко!»

— Не совсем удобный момент — молотилку пустили, — высказал сомнение Ракитин.

— То-то и главное, что пустили, теперь она сама работы просит. Моментом скатаем до Починка, пока обедают.

Трактористка остановила трактор, бабы сошлись в холодок к стене риги. Кто-то притащил охапку гороха, пошелушить стручки между делом. Начали подшучивать над мужиками, могли и в соломе повалять, как тогда на покосе. Стеснялись Ракитина — районное начальство.

— Девки, председатель-то у нас, как Чапаев, — громко сказала Наталья Маркелова.

— Только усов не хватает.

— Усы можно вырастить, — ответил Арсений, принимая шутку, и добавил, обращаясь к Ракитину: — Беда с этой женской дивизией!

— Иван Иванович, поди пощипли с нами горошку, небось Михайловна не шибко харчисто кормит.

— Можно помоложе старушку-то найти, — осмелела Дарья Лузиха.

Захохотали так, что воробьи испуганно вспорхнули на крышу.

— Которые помоложе, пожалуй, забракуют, — торговался Иван Иванович, живо оглядывая задоринских баб.

— Нынче не то время, разборчивые перевелись.

— Погодите языками молоть! — остановила Варвара Горбунова. — Шутки шутками, а на трудодни-то дадите хоть каких-нибудь высевков?

— В первую очередь надо госпоставки выполнить.

— Вот намолотим, посмотрим, сколько можно распределить, — посулил Арсений.

— Вам еще что обижаться! Посмотрели бы, каково было в Ленинграде, я сам ел студень из столярного клея. А на Украине, в Белоруссии? Все разрушено, не только голодно — и жить людям негде, в землянках ютятся. Ваш председатель воевал в тех местах, знает.

При этих словах в памяти Арсения предстали Густищи, уцелевшие после немцев. Как-то там поживают Валентина с Павликом? Что ни говори, а сын растет на стороне. Растет и не знает, что есть у него живой батька. Сколько раз зарекался не думать об этом, будто было возможно отгородить часть памяти какой-то непроницаемой перегородкой.

Снова затараторила молотилка, с муравьиным трудолюбием засуетились бабы. Арсений подозвал конюха Инну Захарову, послал запрячь Орлика, дескать, уполномоченный хочет наведаться в другие бригады.

Когда все пошли по домам обедать, он наказал Даниловне через час ударить в звонок, чтобы молотилка не простаивала, а сам вместе с Ракитиным уселся в тарантас, и запылили сжатым ржаным полем. Почти все снопы были свезены к риге, только вдоль опушки еще стояли, как сытые караульные, оставшиеся суслоны. По стерне то тут, то там радужно вспыхивала паутина, обещая ведренные дни и обильные росы. Как-то свободней, легче дышалось в присмиревшем, убранном поле; солнце было не назойливое, небо просторное, с белыми мазками высоко парящих облачков.

Ракитин молчал, то ли созерцая вокруг, то ли уйдя мыслями в воспоминания, навеянные разговором о блокаде. «Сейчас, дорогой Иван Иванович, ты у нас повеселеешь, как кувыркнешь чарочку. Уха — это не студень из клея», — с некоторым озорством рассуждал Арсений и, предвкушая удовольствие, нетерпеливо подергивал вожжами, понукал Орлика.

4

Поздно вечером, когда скотину разобрали по дворам и на опустевшей улице остался лишь молочный запах прошедшего стада, в деревне появилась незнакомая женщина с грудным ребенком на руках; еще мальчуган лет трех-четырех держался за ее подол.

Ей показали дом Куприяновых, она постучала в запертую дверь — никто не отозвался. Как раз в это время Мария с Арсением ушли в Коромыслово договариваться насчет овцы. Иван Матвеевич находился по другую сторону избы, в огороде, куда выходили всегда через поветь. Ночевала она по соседству у Горбуновых. Бабка Настасья без слова приготовила на двух сдвинутых скамейках постель для уснувшей на руках девочки, потом поинтересовалась:

— Кто хоть ты будешь-то, матушка?

— Жена Арсения Куприянова.

— Да не выдумывай! Вон жена-то его, соседка наша, через дорогу живем. Сын у нее тоже. Сам-от Арсений теперь председателем.

— Как угодно, а детям моим он — отец.

Ответ изумил бабку Настасью и Варвару, цедившую молоко на кухне. Поспешили вздуть огонь, чтобы разглядеть ночлежницу. Лицо у ней было иконно-строгое, с черными, будто подведенными угольком бровями, с изучающей настороженностью в глазах; волосы гладкие, как вороново крыло, шея длинная. Одета бедно: рукава вязаной кофты заштопаны, на ногах — стоптанные туфли с побелевшими носками.

Не дождалась Валентина писем от Арсения. Терялась в догадках, что же случилось с ним: то ли погиб, то ли бросил ее, забыл? В последнее трудно было поверить, ей казалось, что любовь их нерасторжима. Без него родилась дочка Галинка: двое детей да мать-старуха. Кто бы знал, как солоно пришлось ей с ними в прошедшую зиму. Другую бы такую, наверное, не пережить. Председатель сельсовета подсказал ей, дескать, военкомат может навести справки об Арсении. Помогли, установили, что жив, находится у себя на родине. Скрывал, что женат. Тогда и надумала Валентина ехать, да не одна, а с детьми, не зная, что еще предпринять в отчаянном бессилии. «Пусть глянет на них, мне в глаза глянет. Должно же быть у него сердце», — повторяла она про себя.

— Дак пошто ты приехала? Думаешь увезти Арсения? Разве уйдет он от Марии! Ужо увидишь ее, баба что лебедь белый, — сказала старуха, нисколько не смутившись нездешней красотой Валентины.

— Зря, что ли, я с ними тащилась такую дорогу? — показала Валентина на ребят. — Трое суток ехала.

— Ай-ай! — покачала головой бабка. — Знамо, не от добры воли решилась. Откуда так далеко?

— От Великих Лук.

— Не слыхали. Поди, парень-то голодный да тоже спать хочет: ишь, глазенки мутные. Как звать-то тебя?

— Павлик, — охотно ответил он.

Мальчонка был похож на мать: черноголовый, крупноглазый. Смирно сидел он возле нее, покусывая пересохшие губы и не понимая, зачем мать привезла их сюда. Ему представлялось, что их встретит отец, будет весело, как в праздник. Они сидят в большой избе с темными бревенчатыми стенами, разговаривают с чужой старухой, а отец все не приходит.

— Варя, дай ему хоть брюквеницы.

Варвара намяла мальчику алюминиевую миску пареной брюквы, залила молоком и отломила кусок колючего сухого хлеба. Валентина выпила полкринки простого молока.

У Варвары у самой две дочки, правда, большие уже; одна в шестой класс пойдет, другая — в седьмой. Вон торчат на постели, наблюдая за незнакомыми людьми. Хоть и жаль ей было эту, может быть добрую женщину и ее ребятишек, она сразу же приняла сторону Марии, своей подруги и соседки, хотелось выручить ее, помочь чем-то. Пока бабка толковала с нежданной гостьей, Варвара побежала к Куприяновым.

Арсения в нижней избе не было. Она зашла за переборку на кухню, шепотом сообщила Марии:

— Ой, Маня, ведь к Арсению-то баба какая-то приехала, Валентиной зовут! У нас ночует с ребятишками. Я, говорит, жена ему.

— Господи! — Заслонив ладонью грудь, Мария с испугом уставилась на соседку. — Что ты говоришь?

— Сказывает, из Великих Лук. Где это? Девочке около годика, да мальчишечка постарше. Хоть бы одна приехала.

— Как быть-то теперь? Варя, милая, научи! Веришь ли, я чувствовала, что бедой кончится: слишком уж у нас все хорошо выходило.

— Пусть чего хочет говорит, а ты во всем права.

Мария присела на свободный краешек лавки, скомкала на коленях рушник. За переборкой еще не спали, переговаривались дед с внуком.

— Это уж как Арсений поступит — я держать не стану.

— Не знаю, чего и посоветовать тебе. Я бы ни за что не уступила, — сказала Варвара. — Ладно, побегу, закрой за мной.

Поднялась Мария в верхнюю избу, упала на кровать, отвернувшись от Арсения. Больно сдавила ладонями виски. Неудержимые, горючие были слезы, вздрагивала, съежив плечи, как под кнутом. Он боязливо тронул ее за плечо.

— Поди сударушку свою обнимай: у Горбуновых она ночует. Дождались сраму — с детьми сюда прикатила. Боже мой!

Слова эти прозвучали как неожиданный приговор, кажется, даже повторились эхом в просторной избе.

— Валентина?!

— Тебе лучше знать.

Тихо сделалось, будто в подземелье. Арсений оглушенно затаился в постели, глядя в невидимый потолок.

— Правда, что оба ребенка твои?

— Сын мой, а про другого не знаю.

— Чужого, наверное, не повезла бы. Лучше бы оставался ты там, чтобы ничегошеньки я не знала, считала бы убитым на фронте, — вырвалось у Марии.

Что мог он ответить? Не было у него никакого оправдания. Хорошо, что темно, — провалиться бы на месте! «Но откуда второй ребенок? Она не говорила про беременность, видимо, это перед самым уходом на фронт. Сколько же сейчас ребенку? Март, апрель, май…» — начинал он считать и тотчас сбивался от расстройства.

— Если можешь, прости, Мария, — сокрушенно сказал он. — Три года в тылу у немцев был, думал, больше не увидимся. Валентина прятала меня, спасла от смерти.

— А ты ее отблагодарил — ребят наделал. О-ой, терпи, сердце! Надвое не разорвешься, решай.

В том-то и беда, что не мог он найти выхода из такого положения, совсем растерялся, застигнутый врасплох прибытием Валентины.

Безмолвие в избе. В частую сетку, которой затянута одна створка окна, тянет росяным холодком. Заря перегорела и погасла, крупно вызрели звезды, спокойно посматривают они на спрятавшееся в лесах Задорино, и нет им никакого дела до той тревоги, которая поселилась в двух соседних избах у спуска к Боярке. Деревня давно угомонилась, и у Горбуновых свет погас. По-осеннему темная ночь прильнула к окнам. Сухие слезы жгут глаза Марии, тяжесть такая в груди, будто придавили стопудовым камнем. Лежат они с Арсением, на одной кровати, а, кажется, непреодолимая стена выросла между ними. Обоим не спать до утра, думать о своем.

М а р и я. За что мне наказание? До какого стыда дожила! Бабы еще завидовали. Лучше бы калекой вернулся, лишь бы честно, без обмана. Теперь никуда не скроешься от позора, в невидимку не превратишься. Господи, подскажи, что делать?

А р с е н и й. Вот глупая баба! Как она додумалась разыскать меня? Главное, ребят с собой привезла, это чтобы припереть меня к стенке. Один бы Павлик еще куда ни шло, но двое… Эк ее угораздило! Только все наладилось, жить бы без горя, и вдруг точно снег на голову. Ужо пойдут по деревне пересуды. Из председателей меня, конечно, турнут, оставаться здесь нельзя — никому в глаза не взглянешь. Куда ни кинь — все клин.

М а р и я. Видно, баба ему попалась не промах, жизнь, дескать, спасла: много их нынче, заботливых до чужих мужиков. (Представлялась она Марии завидно красивой фронтовичкой, в ловко подогнанной гимнастерке, хромовых сапожках и пилоточке, утонувшей в густых темных волосах. Чем-то сумела приворожить Арсения.) Подумать только, она рядом, у Горбуновых! Кто знает, чего замышляет? Конечно, Арсению что мой Витюшка, что те дети одинаково родные: какой палец ни укуси — все больно. Варвара сказала, парнишка-то большенький, значит, Арсений давно сошелся с ней. Теперь уж наплевать, что и как было, — прожитого не воротишь, а придет утро, как-то оно нас рассудит? Неволить Арсения не буду, пусть поступает, как хочет. Вдовой была, вдовой и останусь, Витюшку воспитать сумею: у других вон растут без отцов. Папаша с Витюшкой, поди, спят спокойным сном и не ведают, какое горе в доме.

А р с е н и й. Так бы и остановил ходики: как молотком дубасят по голове. Опять у Горбуновых зажгли лампу, Валентина тоже небось не спит. Если бы не было второго ребенка, она бы и не приехала. Время не поворотишь, ошибку не поправишь. Всего пустяк остается до рассвета, как ни мудри, а надо что-то предпринимать. Эх, елки зеленые!

М а р и я. Зря ходили в Коромыслово, поторопились договориться с Прокопьевной: на кой ляд брать еще овцу? Тут такая канитель, что и свое-то бросить не жалко. Может быть, посоветоваться с папашей? Нет, выйдет лишь преждевременная ссора, пусть хоть ночь-то пройдет спокойно. Арсений молчит, как воды в рот набрал, неизвестно, что думает. Невыносимо эдак-то, лежим на одной постели, боимся прикоснуться друг к другу, как принудиловку отбываем.

А р с е н и й. Если бы можно было избавиться от встречи с ней! Как быть с ребятишками? Верно, надвое не разорвешься, сам со всех сторон увяз, как муха в меду. Мария тоже терпит, терпит, да уйдет к матери в Фоминское. Вот какие получаются крести козыри.

М а р и я. Даниловна наряжала ячмень жать. Какая я сегодня работница? Беда не мешок — с плеч не свалишь… Ночи-то какие темные стали, будто конец света. Нипочем не уснуть, скорей бы встало солнышко. Пораньше пойти самой к Горбуновым и поговорить без ругани? Вряд ли чего получится…

Арсений поднялся с кровати, сел к окну. Тупо смотрел на оранжевую полоску зари, назревавшую за лесными увалами. Начинало светать, приближение утра пугало его, хотелось разобраться в душевной сумятице, пока тишина в доме и на улице, но мысли возникали суетливые, бестолковые.

Торопливо прошла мимо окон неугомонная Лизавета Суматохина, на плече у нее позвякивали две косы, а позади поспевала вприпрыжку дочка Оля: не дает поспать девчонке, рань раннюю тащит с собой на покос. Весь сентябрь еще будут косить своим коровам, урывками, до колхозной работы и после.

Вот уж совсем рассвет подступил к деревне. Тусклая полынья неба начала раздвигаться вширь, роса пала на траву, на крыши, изгороди; камень под липами, остыв за ночь, так взмок, что крупные капли скатывались с него, оставляя подтеки. Призрачно осветился весь угор к реке, казавшийся белесым, будто бы в инее.

Арсений сыпнул из кисета в обрывок газетки трескучего самосаду, как тот солдат в сказке, которому царь разрешил исполнить последнее желание перед казнью.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Солнце слегка позолотило листву на липах, опустилось по стволам к земле, зажигая траву; по косогору тонко задымилась роса. Вразнобой, спеша не отстать друг от друга, ударили петухи, их голоса уносило далеко вниз по реке.

Коровы ленивой перевалкой выбирались из узких дворовых калиток на улицу, потягивались, отлежав бока. Хозяйки поторапливали их, ласково шлепая ладонями и окрикивая. К верхнему прогону прошел пастух Павел Захаров. Где-то успел наколотить яблок — карман длинного балахона оттопырился, — наверное, кислятина, потому что надкусывает да швыряет в дорожную пыль.

Вроде бы обычное утро, только бабы, проводив коров в поле, не разошлись по домам, собрались у колодца против Куприянова крыльца, через дорогу. Перешушукиваются, с любопытством поглядывают на окна. Дарья Лузиха, как атаман, тычет в сторону Горбуновых пальцем, наклоняется то влево, то вправо и что-то шипит гусыней — не разобрать, а понятно: худые вести не лежат на месте… Примолкли, когда появилась на улице Валентина с детьми, смотрели на нее, как на какого-то диковинного человека.

Она не дрогнула перед ними, прошла мимо к Куприяновым и постучала кулаком в дверь. Мария видела все это из окна. Будто оцепенелая, она сидела на лавке, совершенно не зная, что делать в этот момент. Белый свет мрачнел в глазах. Витюшка еще спал, Арсений был наверху.

— Мария, поди открой! Слышь, кто-то барабанит? — сказал свекор. — Ты что, оглохла?

— Ой, папаша, ты ничего не знаешь! Это к Арсению прикатила баба с ребятишками, жил ведь он с ней!

— Дела-а, как сажа бела. — Старик озадаченно потоптался середь избы, потер пальцами мелкую рябь морщинок на своем праведном лбу. — Однако открою, холера ее забери!

Иван Матвеевич вышел на крыльцо, сердито посмотрел на упрямую женщину с черными немигающими глазами, на ребятишек и толпу, придвинувшуюся к самой избе.

— Ты что, красавица, колотишься в двери? Чего здесь потеряла?

— Мне с Арсением поговорить надо. Зачем он прячется от меня? Пусти меня к нему!

Женщина шагнула к порогу, старик загородил путь дверной припориной:

— Погоди, погоди! Ты кто ему будешь-то?

— Нечего допросы устраивать, — раздраженно ответила она. — Арсений, ты слышишь меня? Выйди сюда!

— Не пускай, Иван Матвеевич, — посоветовали из толпы. — Вишь, за чужим мужиком пригналась!

Валентина повернулась к бабам, укоризненно и ненавидяще окинула их взглядом:

— Да какой он мне чужой! Небось детки-то евонные, не откажется.

Мальчик затравленно прижимался к ногам матери, девочка безучастно терла кулачками сонные глаза. Иван Матвеевич растерянно загораживался припориной, как алебардой, чувствуя подмогу со стороны однодеревенцев. «Понятное дело, от этой бабы не просто отмахнуться, — думал он. — Тут такие чудеса, что дыбом волоса. И Арсюха тоже хорош хлюст».

Дарья, уперев в бока жилистые цепкие руки, выступила вперед: задиристый зуд уже разбирал ее.

— Слыхали, чем хвалится? Война была, а она ребят нарожала. Толковая нашлась.

— Ваше-то какое дело? Сбежались да поддакиваете. Уходите отсюда!

Произошло так, что у всех возникло общее мстительное чувство к Валентине, будто она была виновата и в их горестях и бедах, причиненных войной. Загудели дружные задоринские бабы, как потревоженный рой.

— Не больно командуй — не у себя дома.

— Может, и наших мужиков вот такие приваживали к себе?

— Небось обморочила Арсения, как цыганка. Не шибко он тебе обрадовался.

— Что хошь, а не дадим Марию в обиду!

— Жена выискалась! Уж молчала бы, коли оттоле принесла в подоле.

Клавдия Зотова попыталась вступиться за Валентину:

— Ее тоже можно понять, зря эдак, не разобравшись…

— Чего тут понимать-то? Твоего бы Вениамина перехватила она да к тебе и пожаловала с этим приданым. Попробуй на Мариино место встать.

Посадив на скамейку дочку, Валентина лихорадочно затрясла кулаками, красивое лицо ее исказилось.

— Уходите, уходите прочь! — не помня себя, закричала она, наступая на обидчиц.

Лизуха не попятилась ни на шаг, эту не ошеломишь никакой атакой. В ее зеленоватых глазах вспыхивали рысьи огоньки: готова была сцепиться с Валентиной в драке. Разняла их вовремя подбежавшая бригадирка.

— С ума посходили! Дарья, тебе-то как не стыдно?

Ребятишки заревели в два голоса, Павлик затопал ножонками. Валентина вгорячах пригрозила ему:

— Не плачь! Слышь? А то вот — крапива!

— Самое дуру крапивой-то отхлестать, — все еще не могла остыть Дарья. — Приперлась нахалка!

Арсений слышал брань на улице, он метался по верхней избе, чувствуя себя подобно зверю, попавшему в облаву: грешному путь вначале широк, да после тесен. Струсил выйти к людям.

На крыльце появилась Мария. Встретились глаза в глаза с Валентиной, какое-то мгновение изучающе оценивали друг друга. Все затихли, ожидая, что произойдет.

— Пошли в избу, там и поговорим, — как можно сдержанней сказала Мария.

В нижней избе собралась вся семья Куприяновых и Валентина с детьми. Витюшка проснулся, недоуменно таращил глаза на ребятишек, взявшихся невесть откуда. Сидя на лавке рядом с Арсением, Павлик перестал плакать, только всхлипывал, дергая плечами. Он забыл отца, но чувствовал его, может быть, инстинктом. Девочка успокоилась на руках у матери.

— Эх, Арсений, Арсений! Что ты натворил? Обзавелся женами, как турка. Сколько живу, не помню такого страму, — сокрушенно вздохнул Иван Матвеевич.

Арсений хмурился, потупив взгляд, не знал, чем занять руки. Как всегда, полез в карман за спасительным куревом.

— Ты всех нас опозорила, Валентина, — упрекнула Мария. — Зачем его привечала? Думали, война, так все сойдет?

— Тебе благодарить меня надо за то, что я жизнь спасла Арсению, он сам может это подтвердить.

— Я бы сказала спасибо, если бы ты просто спасла его. Сейчас-то чего тебе нужно?

— Я приехала спросить его, что мне делать одной с детьми? У меня еще там больная мать, с ней хлопот больше, чем с ребенком. Подними, Арсений, голову, хочу последний раз глянуть в твои бесстыжие глаза.

Тягостная наступила минута. Арсений словно бы чувствовал на себе вопросительные взгляды не только Валентины и домочадцев, но и собравшихся на улице односельчан. Они не уходят, ждут, чем кончится эта история. Еще вчера он героем расхаживал по деревне, а сейчас обреченно сник, присмирел. Хуже всякой пытки было ему взглянуть на Валентину. В ее глазах отразились и гнев, и презрение, и какая-то страдальческая жалость. Она смотрела на него немного исподлобья, будто затаила недоброе намерение: прежнюю Валентину было не узнать.

— Может быть, отопрешься, что Галинка не твоя? Посчитай по месяцам, ей — девять. Учти, отольются тебе мои слезы. Быстро ты меняешься, не думала, что окажешься таким. На меня вину не свалишь, сам ты во всем виноват, сам! Посмотри, сколько людей обманывал! Скрылся, думал жить припеваючи: чужой бедой счастья не наживешь.

— Постой, Валентина! — строго сказала Мария. Она вчуже сгорала от стыда за унижение мужа. — Раз уж грех у вас с Арсением пополам, значит, и детей надо поделить честью. Девочку ты возьми, она мала, худо ей будет без матери, а мальчика мы возьмем.

Справившись с замешательством, благословляя спасительную мудрость жены, поддакнул и Арсений:

— Павлика оставляй у нас, это верно.

Тут с Валентиной случилась истерика, она начала вроде бы задыхаться, рванула ворот кофты и выбежала на крыльцо. Встретилась с настороженно выжидавшей толпой. В этот момент чувство мщения Арсению захлестнуло в ней все другие чувства, кричала в лицо бабам:

— А вот пусть повертится! Пусть не одной мне лихо будет! Он сбежал от них, от деток-то, а я что, трехжильная? Чего уставились? Не надоело еще глазеть?

Бригадирка Даниловна и Варвара Горбунова стали уговаривать уже без горячности, сознавая несправедливость своего отношения к ней. Она и сама понимала, что кричит напрасно, но, отчаявшись перед таким исходом дела, ослабла нервами. Успокоилась, некоторое время сидела на лавочке с бездумной неподвижностью в глазах: куда-то вдаль за реку смотрела, будто соображая, каким образом очутилась здесь. Потом взяла дочку и молча прошла мимо людей, как если бы их и не было поблизости.

Медленно спускалась она под угор, оглядывалась, может быть, хотелось еще раз увидеть Павлика. Легко ли ей было уходить от него?

Бабы сочувственно вздыхали:

— Вот прибыль-то у Марии!

— А ну как бы обоих оставила?

— Ну, полноте! Чай, тоже не без сердца: так уж с расстройства накричала, — снова пожалела Валентину Клавдия Зотова. — Ведь с ней может дорогой-то плохо сделаться, надо бы проводить. Как считаешь, Даниловна?

— Запряги Орлика.

— Велика честь, дойдет и пешком, — неумолимо судила Дарья.

Клавдия не послушала ее, побежала на конюшню. Остальные продолжали судачить, пока не появился сам уполномоченный Ракитин. При всех отчитал Даниловну, дескать, что же это получается? Нашли время митинговать, когда хлеб не убран. Узнав, отчего разгорелся сыр-бор, он постеснялся зайти к Куприяновым. Бабы добились своей мирской справедливости и пошли на молотьбу. Опустела улица. Только жалобно скрипел колодезный журавль: бабка Настасья Горбунова доставала воду.

У Куприяновых все сидели как в воду опущенные, устало молчали: и взрослые и дети испытывали гнетущее отчуждение.

— Сил моих больше нет! — взмолилась Мария.

— Да-а… дела — табак, — молвил Иван Матвеевич, — Эх, Арсюха! Так ославил, что с души воротит.

Арсений видел, как Валентина с дочкой на руках поднялась на изволок, в последний раз обернулась и скрылась в перелеске. Старик тоже наблюдал за ней, с облегчением выдохнул:

— Ушла вроде.

Горюй не горюй, а жить надо. Собрала Мария на стол — хоть ребят покормить, самим-то вовсе не до еды. Она все пододвигала к Павлику очищенную картошку, а он упрямо не брал ее, и черные глазенки его кололи недоверчивостью. Вдруг опять заплакал, старик утешил его:

— Ешь картошку-то, ешь! Я ужо тебе качельки подвешу вот здесь, прямо в избе. — Он показал на кованое кольцо, ввернутое в матицу: в него продевали очеп для зыбки. — Теперь у тебя будет братик Витя. Вишь, какой большой Витя-то? Вам хорошо вдвоем будет, гулять вместе побежите.

— Было дело таскаться с ним, — недовольно швыркнул носом Витюшка. Он все еще не мог взять в толк, как так вдруг станет жить в доме этот черноголовый худенький братишка? Хорошо, хоть девчонку унесли, та совсем писклявая мелюзга.

Витюшка придирчиво смотрел на Павлика, на его смуглые руки и лицо, на ровно подстриженную челку и вздернутый нос-кнопочку. Наверное, никто ему не рад: отец хмуро свел брови, крутит желваками, мать заплаканная. Надо бы потихонечку выбраться из-за стола да удрать куда-нибудь на весь день.

2

Бесконечные, сумеречные потянулись для Арсения дни, будто бы совсем без солнца. Оно, конечно, было, но для других, не для него. От колхозных дел он почти отрешился, бригадиры вели их по собственному разумению; по-прежнему распоряжаться людьми не чувствовал за собой морального права, избегал даже встреч сними. Догадывался, что следовало бы самому поставить вопрос об освобождении от обязанностей председателя, и ничего не предпринимал, продолжал бездействовать, словно ожидая какого-то внешнего толчка, способного встряхнуть его, избавить от нынешнего парализованного состояния. Уполномоченный уехал в район, наверное, специально доложить ситуацию.

Только на четвертый день Арсений пошел в правление. Габардиновую гимнастерку, в которой форсил последнее время, надеть постеснялся — накинул обычный пиджак. Ему казалось, что единственная его медаль тоже сияет ложным блеском: отцепил ее и отдал в игрушки Павлику.

Спиридон Малашкин исполнительно находился на своем месте. С нескрываемым любопытством рассматривал потемневшее, утомленное переживаниями и бессонницей лицо Арсения, словно перед ним был совсем другой человек. На разговор первым не навязывался, дескать, понимаю таковое положение. Арсений с болезненной гримасой крепко потер пальцами лоб, признался вслух:

— Нет, не лежит ни к чему душа!

— Серьезная у тебя приключилась притча. Смотри, голова кручинная, хуже бы не было: вчера Устинов спрашивал тебя по телефону, я сказал, что в тех бригадах находишься. Сегодня, наверное, опять звонить будет.

— Хуже некуда, Спиридон Васильевич. Чему быть, того не миновать.

— Через них, через баб, самая пагуба нашему брату, — заключил Малашкин. — Хорошо, что жена сносливая.

Арсения тяготил разговор, сводившийся волей-неволей к его семейной беде, он подумывал умотать к Подсевалову на излечение души. Удерживал предполагаемый звонок. Прошло всего несколько минут, показавшихся долгими, Арсений впал в забывчивость и как бы очнулся, когда задребезжал телефон. На том конце рассерженно отозвался голос Устинова:

— Алло! Куприянов? Где ты запропастился, второй день звоню! Давай-ка приезжай сюда, немедленно!

— Он? — спросил Малашкин, вытирая грязным скомканным платком слезящиеся глаза.

— К себе вызывает.

— Значит, в курсе. Подпиши, пока не ушел, накладные. Школьников прислали лен теребить, Даниловна просила молока им выписать. Вчера с маслозаводом не поладили: пять бидонов молока забраковали, говорят, прокислое. Как быть?

— Это уж без меня разбирайтесь, — безразлично махнул рукой Арсений.

Встреча с Устиновым его не пугала, потому что, казалось, пережил самый мучительный укор совести, после которого можно предстать перед любым правосудием. Понятно, что надо не только уходить из председателей, но и уезжать куда-то, раз случился такой скандал. Именно этим, а не предстоящим разговором были заняты его мысли. Семья велика, стар да мал, нелегко стронуться с насиженного места.

Орлик бежал легкой трусцой мимо знакомых деревень; в Макарове начали копать картошку, как всегда в эту пору, дымили костры, от них горчило в холодноватом осеннем воздухе. Ломкой цепочкой пролетели в обгон журавли, медленно покачивая длинными крыльями. Серые тучи наседали на них, птицы оглашали поля тоскливыми кликами, будто плакали над усталой землей и не хотели опускаться на нее. Проводив их глазами, Арсений особенно остро почувствовал свою неприкаянность…

Несколько человек ждали приема перед кабинетом Устинова, ставшего вторым секретарем райкома. Арсения принял без очереди, встретил холодно.

— Садись, рассказывай, чего натворил?

— Что рассказывать? Вам все известно.

— Счастье твое, что самого нет. — Устинов выразительно показал большим пальцем на стену, за которой находился кабинет первого. — Как это ты умудрился прижить с этой женщиной двоих детей? Доблестно повоевал. Крепко подвел ты меня, Куприянов. Я ж тебя в председатели выдвигал, в партию, можно сказать, порекомендовал, хотя и не писал рекомендацию! Приезжает Ракитин — ушам своим не верю, потом из МТС сигнализируют, мол, получается аморальное дело, в партию принимать нельзя, из кандидатов надо исключать и тому подобное, — продолжал распекать Устинов. Он не мог сидеть, возбужденно вышагивал туда-сюда возле массивного двухтумбового стола, даже крючки у воротничка кителя расстегнул. — Неужели у тебя рука не дрогнула, когда писал заявление о приеме в партию? Думал, все шито-крыто. На кривых оглоблях далеко не уедешь.

Арсений не возражал, не оправдывался, только супил густые брови, переминая в потных ладонях кепку. Не предполагал, что от слов Устинова его будет коробить, как бересту на жаре. «Хорошо ему других-то пропесочивать, коли своя биография чиста. Наверно, и фронта не нюхал», — с придиркой думал он о секретаре, посматривая на его спину, плотно обтянутую кителем: Устинов стоял против окна, покачиваясь с носков на пятки.

— У меня к вам просьба, Владимир Алексеевич, — заговорил Арсений, — помогите нам с женой получить паспорта.

— Уехать решил?

— Другого выхода нет.

— Насчет паспортов ступай в райисполком. Скажу откровенно: заниматься этим не буду, с меня достаточно. Завтра передай дела обратно Дорониной, пусть пока исполняет обязанности председателя до собрания.

Арсений тотчас направился в исполком, но и там не согласились на выдачу паспортов. Вот когда он покаянно вспомнил, как сам препятствовал Федьке Глызину. Оставалось одно — пойти в чайную, уж ее-то не минуешь, если душа саднит, как рана.

Из чайной Арсения вывели под руки знакомые мужики, посадили в тарантас, вожжи привязали к передку, и Орлик добросовестно, без понуканий, зашагал знакомой дорогой. Он благополучно доставил спящего хозяина до самой задоринской конюшни. Как только тарантас остановился, Арсений проснулся, но не мог сообразить, где находится, потому что его окружала аспидная темнота сентябрьской ночи. Ругнул было мерина:

— Но-о! Чего встал, окаянный? Шевелись у меня!

Орлик не трогался с места. Тогда Арсений, успевший продрогнуть и несколько протрезветь, захотел посмотреть, что же мешает мерину продолжать путь, и ткнулся чуть ли не лбом в ворота конюшни.

— Во, мы где, елки зеленые! Умница, Орлик! Тебе бы только говорить человеческим голосом, — пьяно объяснялся Арсений с лошадью. — Зазря обругал тебя, а ты вишь как культурно прирулил к конюшне. Все, братец мой, отъездили мы с тобой, опять будешь возить свою Дорониху. М-да, судьба играет человеком. Тебе что, добрался до стойла — и никакой заботы, а у меня со всех сторон беспросветица, домой показываться не хочется, муторно, понимаешь?

В деревне — ни огонька, только у них, Куприяновых, маячит беспокойный свет, значит, не спит Мария. Заслышав его шаги на крыльце, еще до стука открыла дверь. Арсений отказался от ужина, сразу поднялся наверх — и в постель.

Ночью ужасно скрипел зубами, так что Мария не вытерпела и потрясла его за плечо. Поднялся, принялся выбивать искру кресалом. До войны и выпивал и курил мало, не то, что теперь.

Сосет цигарку жадно, с глубокими вздохами, похожими на приглушенное всхлипывание: аж слышно, как потрескивает табак. Красный огонек мигает в темноте. От такой его маеты в податливом сердце Марии вместо жгучей обиды начинало прорастать тепло наивного сострадания.

— Надо уезжать, нельзя нам здесь оставаться, — сказал Арсений. Голос его был глухим, немного осипшим.

— С нашей семьей не больно просто, — ответила Мария, хотя и сама сознавала необходимость какого-то крутого шага. Что это за жизнь? Днем вместе со всеми теребила лен, встала на свою кулигу и, не разгибая спины, с упрямым ожесточением принялась за работу. Хотелось бросить все, уйти куда глаза глядят от болтливых баб; руки опускались, глаза застилало горячим туманом…

— Худо, что паспорта не дают, да как-нибудь обойдемся. Пока печать у меня в кармане, напишу обоим справки из колхоза. Федьку Глызина не отпускал, а теперь отпущу, пусть катит на все четыре стороны! — с каким-то мстительным торжеством произнес Арсений.

— Папаша ужинать не вставал, как бы не расхворался, когда скажем про отъезд.

— Не оставлять же его одного.

— Ой, не знаю! Голова кругом идет, вот сколько беды привалило, — обессиленно выдохнула Мария.

Завозился, откинулся к стенке Павлик. Она подвинула его на место и, закусив губу, уткнулась в подушку.

3

Все-таки пришлось Витюшке водиться со своим сводным братишкой, тот сам тянулся за ним, потому что взрослые весь день заняты работой. И еще появилась у Витюшки обязанность поважней — в первый класс пошел. Детский день долог, так что после школы можно бы вдосталь нагуляться с ребятами, если бы не нянчиться. Дедушку Павлик вначале побаивался и не охотно оставался с ним. Парень он оказался терпеливый и настойчивый: полезет через огород, шлепнется — лишь засопит, а не пожалуется. Вчера пескарей удили, Павлик играл-играл на запеске и бросил камешком чуть не в поплавок. Витюшка под горячую руку дал ему хорошую затрещину, так он не очень обиделся — понял, что получил за дело.

Мать возила льняные снопы к Захаровой риге. Витюшка с Павликом прибежали к ней прокатиться и посмотреть на жеребенка. Она посадила их в порожний андрец, Витюшка взял вожжи, как взрослый, крутнул ими над головой, причмокнул, понукая Венеру, старую кобылу с прогнувшейся спиной, обвисшим животом и глубокими впадинами возле ушей. Колеса затарахтели по укатанной пыльной дороге, Павлику нравилась такая тряская езда, он восторженно хихикал, ерзал на коленях у матери, показывая пальцем на жеребенка, игриво трусившего обочь:

— Смотли, маленькая лосадка безит!

— Это жеребеночек, его зовут Фомка, — сказала мать. — Куда большая лошадка поедет, туда и он скачет.

Витюшка тоже любовался Фомкой. Если бы ему подарили такого жеребенка, он бы отгородил ему половину двора — у коровы места много — и стал бы ухаживать за ним, вырастил бы настоящего строевого коня для Красной Армии. Заглядение, а не жеребенок! Масть впрожелть, вдоль спины — темный ремешок, хвост короткий, и грива едва наметилась, ноги будто точеные, глаза чистые, выпуклые, как яблоки. А главное, очень ручной, не боится людей.

Подъехали к льняным бабкам. Мать стала нагружать андрец, укладывая снопы рядами с обеих сторон, головками в середину. Витюшка помогал ей, пока воз был невысок, потом подвел братишку к Фомке.

— Не бойся, потрогай его, он мягкий.

Фомка разрешил гладить шею, касался теплой губой ребячьих рук, от него пахло парным молоком. Попробовали дать ему клеверу — не берет, разборчивый.

Венера смотрела в их сторону доверчиво, она хорошо знала Витюшку и не беспокоилась, что он причинит Фомке неприятность. Сесть бы верхом на жеребенка, да нельзя — он ведь совсем ребенок, намного младше даже Павлика. Вот надоело стоять, поскакал, забавно взбрыкивая длинными ногами: поиграть захотелось.

Мать посадила Павлика себе на плечо. Витюшка забрался на воз, спрятался в глубокой ложбине, где гнетка, только вихры, похожие цветом на рожь, торчали из-за снопов. Потом и голова исчезла. Вожжами управлять не надо, потому что Венера ходко идет к деревне, никуда не собьется. Пока не выехали на дорогу, воз болтает из стороны в сторону, но Витюшка спокойно лежит в своем укрытии, запрокинув голову, смотрит в небо: редкие облачка полощутся в его ясной голубизне, солнце подпрыгивает, будто сорвалось с места. Последние теплые дни, напоминающие о прошедшем лете. Кончилась босоногая вольница с ягодными и грибными походами, с рыбалкой и купанием в Боярке.

Громко проржала Венера. Витюшка приподнялся и увидел, что уже подъехали близко к риге, а Фомка, бежавший впереди, испугался стука колотушек (школьники из сельской семилетки околачивали лен), резко встал, навострив уши, словно споткнулся о препятствие. Поборол оцепенение и ошалело помчался назад на призыв матери.

Витюшка научил Павлика выдувать из околоченных головок чистые золотинки семян; пожевали, как лакомство, и побежали в соседнее гумно, где недавно работала молотилка.

Ребята, Витюшкины сверстники и постарше, мнутся на свежих скирдах ржаной соломы, делают в них барсучьи норы; здесь всего интересней играть в прятки. Витюшку так и подмывает сорваться с места, взлететь на самую высокую скирду и съехать с нее по гладкой соломе, как на санках. Павлик цепко держится за его руку, не отпускает от себя ни на шаг.

Ребята, все до одного, выстроились на скирде, точно на крепостной стене, с интересом смотрят на Павлика. Чего особенного? Пусть не родной, а братишка.

— Вить, иди сюда! — позвал Вовка Захаров.

— Мне нельзя его оставлять. — Витюшка мотнул головой на Павлика.

— Я бы ни за что не стал водиться с таким галчонком.

— Поменьше обзывайся!

Вступился за малыша, но разве одному со всеми поспорить? Заклюют, еще больше обидят. Колька Глызин, рыжий, распаренный после беготни, задиристо выкрикнул:

— Витя-няня!

Он всей деревне надавал прозвищ. Ребята захохотали, стали повторять на подзадор:

— Витя-няня! Витя-няня!

Витюшка решительно метнулся на скирду — они разлетелись в разные стороны. Он гнался за Колькой, тот увертливо петлял между скирдами, огненная голове мелькала впереди. Сунулся в нору, тут и догнал его, вытащил за ноги на волю и принялся колошматить по спине и потному затылку, пока не разнял Ванька Доронин: этот старше и здоровей, может сам навтыкать кому угодно.

Нет, не отобьешься кулаками от прозвища: навсегда теперь пристанет. Едва отошли Витюшка с Павликом от риги, вслед им снова понеслись безжалостные выкрики:

— Витя-няня! Витя-няня!

— Все из-за тебя! — сердито тряхнул Витюшка Павлика.

— Чего из-за меня?

— Дразнятся.

— Зато ты его наколотил.

— Все равно не отстанут. Знаю я этого Глызу, еще что-нибудь напридумывает.

— Ты ему опять набей.

— Ничего не понимаешь, — с досадой отмахнулся Витюшка.

Что и говорить, прибавилось ему забот с этим неожиданно появившимся в доме братишкой. Раньше к самому ему относились как к маленькому, теперь больше внимания Павлику. Витюшка будто бы сразу повзрослел к концу лета.

Мать велела накопать картошки. Взяли дома ведро и пошли в огород. Витюшка приспособился сразу и мыть и чистить картошку: нальет в нее воды и крутит в ведре палкой, как мутовкой, — всю кожицу с клубней сгонит.

Выбрали на грядке брюквину получше. Ножика не было, пришлось расколоть ее об угол сарая. Нехотя грыз Витюшка свою половину — горькой показалась брюква.

4

Стыдно было перед своими деревенскими, к колодцу и то не всегда выйдешь. Мария старалась просить у бригадирки такую работу, чтобы поменьше быть на людях. Арсений поразмышлял, куда податься, и уехал в город узнавать, где можно устроиться без паспортов. Отец пытался его отговаривать — не послушался, настаивал на своем.

От переживаний старику сделалось плохо, с неделю не подходил к верстаку. Узкоплечий, длиннорукий, он молчаливо лежал на постели возле печки. Мария со страхом думала о том, что и его придется везти с собой, хотя еще не совсем верила и не представляла, как это они оставят Задорино.

— Мое дело таковское. Вам жить, вам и решать, — говорил Иван Матвеевич, примиряясь с неминуемыми обстоятельствами. — Святое у тебя, Мария, сердце: семью уберегла и чужое дите приняла в такое нелегкое время. Веришь ли, Арсений мне сын, а я за тебя больше переживаю. Ему-то по грехам и раскаяние, пущай почувствует: кривую стрелу бог прямит.

К счастью, свекор не залежался, встал на ноги. Сегодня спозаранку распахнул ворота повети, и понеслось над гумнами и речной поймой деловитое постукивание. После обеда попросил истопить баню, как всегда, в первый жар пошел, значит, стал поправляться.

Мария с ребятами мылась в сумерках, когда управилась по дому. С радостью замечала она, что Павлик привыкает к ней, и сама относилась к нему и Витюшке с одинаковой заботливостью, жалела малыша. Славный оказался мальчонка, сговорчивый, должно быть, он понимал, что очутившись среди незнакомых людей, нельзя капризничать. Витюшке мыть голову — беда, вечно со слезами, а этот любую воду стерпит, лишь поеживается.

— Не горячо? — спрашивала его Мария.

— Немножко.

— Ах ты, умник мой! Мы чисто-чисто намоемся, вставай-ка ножками прямо в шайку, там теплая водичка, — приговаривала она и проворно успевала потереть спину Витюшке и налить воду в другой таз.

— Почему в бане много зеленых листочков? — спрашивал Павлик.

— Это дедушка парился. Ляжет вот сюда на полок и хлещет себя березовым веником. Обожди, сейчас принесу из предбанника веник. Вот так.

Витюшка забрался на полок и показал, как парится дедушка. Павлику понравилось, сказал:

— Я тозе, когда буду больсим буду палиться.

— Будешь, мой милый.

— А папа сколо плиедет?

— Скоро, может быть, завтра, — поспешила успокоить Мария. — Гостинцы вам с Витей привезет.

И такая жалость взяла к несчастному парнишке, что слезы навернулись: хорошо, что в бане было темненько. «Нам-то всем горе, может быть, за какие грехи, а такого малого человечка за что судьба наказала? Может, и хорошо, что мал: если уедем из деревни, никто не напомнит ему про этот позор, сам он все позабудет», — соображала Мария.

Пришли, домой. Дедушка уже зажег лампу, сидел возле нее с газетой-районкой, поблескивая порозовевшей лысиной; очки со сломанной дужкой были привязаны за нитку, сползали на кончик носа.

— С легким паром! Как помылся, герой? — спросил Павлика.

— Я не плакал, когда мама голову мыла.

— Молодцом! — похвалил дед.

Первый раз мальчонка назвал Марию мамой. С какой-то счастливой расслабленностью опустилась на лавку, обвела всех потеплевшим взглядом. Павлик прижался к ее коленкам, глазенки доверчивые, сверкают после бани, как вишенка.

— Молодцом! — снова похвалил дед. — Когда Витя-то в школу уйдет останешься со мной?

— Угу.

— И ладно. Покажи-ка, Витя, твой букварь, мы картинки посмотрим.

Витюшка достал из холщовой, сшитой матерью сумки букварь, вместе с Павликом придвинулись ближе к лампе, где сидел дедушка. Мария начала собирать на стол. И оттого, что выздоровел свекор, и оттого, что Павлик назвал ее мамой, радостное, легкое чувство не покидало ее весь вечер.

За чаем Иван Матвеевич пересказывал прочитанные новости, поучающе колотил пальцем по газете:

— Видала, сельского Лешку Филиппова под суд отдали.

— За что?

— За хорошие дела. Завышал влажность при приемке зерна, а потом, дескать, на усушку убавилось.

— Когда возили сдавать рожь, все придирался, что сыровата, заставлял лишний раз провеять на месте. Уж бабы его проклинали!

— Критикуют «Коммунар». Уборочную вздумали справлять рановато. А ваш Солодовников опять вперед других сдал госпоставки. Давеча проезжал на машине — сидит в кабине, сияет, как молодой месяц.

Паутинно-тонкий звук остывающего самовара начал убаюкивать Павлика. Пришлось нести на руках наверх. И Витюшка не остался с дедушкой: заметна была его ревность к Павлику. Всем троим хватало места на большой кровати.

— Хочу сапоги тебе купить, в школу-то бегать, — сказала Мария сыну. — Надо бы померить.

— Какие сапоги?

— У Захаровых присмотрела, кожаные. Они великоваты тебе, да все лучше, чем жмут ноги.

— Когда будем мер ять?

— Хоть утром сходим.

— Разбуди меня пораньше.

— Ладно, спите, мои милые. Ну-ка, кто скорей уснет?

И сама Мария впервые после многих тревожных ночей уснула вместе с сыновьями с сознанием своей материнской правды, с надеждой, что Арсений сумеет устроиться куда-нибудь, и они расстанутся с Задорином, чтобы начать новую жизнь на новом месте.

5

Вернулся Арсений и сразу стал торопить с отъездом, мол, завербовался на лесозаготовки: благо не привыкать к топору. В городе без паспорта зацепиться не удалось. Жить они будут в лесном поселке Каюрово Вологодской области. Арсений побывал там, договорился с начальником лесоучастка насчет жилья и прочего. Тот пообещал комнату в стандартно-щитовом доме, где располагались несколько семей; на первых порах можно перебиться, а после срубить новую избу — лес под рукой. Место, конечно, не такое красивое, как задоринский угор с видом на Боярку, но река тоже есть, лес по ней сплавляют.

Не так просто бросить дом, лишиться хозяйства. Труднее всего было расстаться с Красавкой — поискать такую удойницу. Вечером Мария последний раз подоила ее, взяла на веревку и повела сама в село к Сорокиным. Другую корову с погоном едва уведешь, эта идет — не мыкнет, за хозяйкой — куда угодно. Говорят, животные помнят своих спасителей. Вряд ли Красавка помнит, как Мария вытаскивала ее из пруда.

В одну из довоенных весен это было. Красулю тогда первый раз выпустили на улицу. После тесноты закутка в нижней избе увидела она ослепительное солнце, молодую зелень майской травы, своих сверстников телят и неоглядно, во всю прыть помчалась по деревне: телята всегда шалеют весной, за ними присматривать надо пуще, чем за ребятишками.

Мария в тот раз недоглядела, каким-то образом попала Красавка в старый, заросший трясиной пруд. Был он огорожен всего в одну жердь. По самую шею засосало телушку, мычит глупая, а уж не может стронуться с места. Кинулась Мария выручать ее и тоже увязла в холодной, как лед, хляби, хоть караул кричи. Обеим не выбраться бы, если бы не подоспел Арсений с веревкой.

И еще был случай в то же лето. Пригнали коров из поля — Красавки нет. Все леса вокруг деревни обошли, Мария надеялась, что телушка услышит ее голос, но лишь болтливое эхо отзывалось. Темно сделалось, ночью разве найдешь: отчаялись и ни с чем вернулись домой, думали, зверь задрал.

Не дождавшись утра, Мария снова отправилась на поиски, на этот раз одна. В лесу было сумеречно, росисто, стояла пугливая тишина, так что и кричать не хватало смелости. Брела наугад мокрым ельником, должно быть, какое-то провидение вело ее: нашла телушку. Сейчас Красавка светло-бурая, а тогда была совсем приметной масти — соловая.

Наверное, всю ночь пролежала она в черничнике под сосной и никто не тронул. Оказалось, занозила ногу сухим, крепким, как кость, сучком; Мария едва вытащила его из мякоти между копытами. Кой-как довела телушку до дому, стала лечить, несколько дней привязывала к ноге глину с мокрой тряпкой — жар оттягивает.

И все-таки не осталась бы Красавка в живых, если бы не несчастный случай с ее матерью Басенкой, объевшейся овсом. Пришлось прирезать корову, а телушку пустили на племя. Видимо, не только у людей бывает извилистая судьба. Всю войну бедовали вместе с Красавкой, не подвела кормилица. Каждую зиму не хватало сена, едва дотягивали до выгона…

Мария торопливо приближалась к селу, корова поспевала за ней, дышала в затылок парным молочным запахом, не ведая, что через несколько минут они навсегда расстанутся, все будет другое — хозяйка, двор, стадо. Конечно, честь ей поспадет, по крайней мере, так думалось Марии. Мишу Сорокина на фронт не брали, вот семья и прибывает, и все — мал мала меньше. Где тут поспеть как следует заняться хозяйством?

Сама Александра, высокая, костистая и нескладная, встретила на улице. Глаза, рано полинявшие, оживились, когда увидела свою новокупку. Ребятишки как горох скатились по лестнице на крыльцо, принялись наперебой приговаривать:

— Красуля! Красуля!

— Куда повыскакивали босиком-то? — прикрикнула на них Александра. — Ступайте в избу!

Ребятишки продолжали с любопытством глазеть на новую корову. Александра почесала ей шею, подала хлебную корку, стараясь расположить к себе.

— Спасибо, что привела. За мной, наверно, не пошла бы.

— Иду и расстраиваюсь — такую корову продавать приходится! Ничего не поделаешь.

— Когда отелится-то?

— Около пятого февраля, нынче рано она обошлась. Седьмым теленком будет.

Подошел с вязанкой свежей соломы Миша. Большую ношу притащил.

— Здорово Ивановна! Видишь, чистую перину для твоей красавицы готовлю, чтобы к старому дому ее не шибко тянуло. Ну, ребята, завтра будем свое молоке хлебать!

Лицо у Миши красное от натуги, козырек кепки задорно торчит кверху, кудрявые волосы, густые, как баранья шерсть, приподымают его: никогда не унывающий человек. Осмотрел корову со всех сторон, для убедительности потыкал рукой в бока, словно проверял, нет ли подвоха.

— Не сомневайтесь, корова, что клад: и удойна, и солоща до любой еды, хоть веток поруби — все смелет. Весной, смотришь, других коров ветром шатает, а моя Красуля все же в теле держится.

— У меня тоже была неплохая корова, — похвалилась Александра, — да кто-то по вымю колонул палкой — загрубели два соска, не могла раздоить.

— Ни за что бы не продала тебя, моя милая, если бы не уезжать, — сказала Мария, как бы извиняясь перед Красавкой.

Корова доверчиво слушала разговор людей, только когда Мария оставила ее на чужом дворе, почувствовала она недоброе, с тоскливой протяжливостью тихонечко промычала в ноздри, будто вздохнула по-человечьи.

Пошла Мария обратно — ноги отяжелели, в груди тошно, так что свет не мил, вроде бы преступление какое-то совершила. Села посреди поля прямо на обочину и заплакала, сначала сдерживаясь, закусывая губы, потом навзрыд, как девчонка. Почему? Почему ей такая участь? Легче себя порешить да и кончить все разом.

Солнце упало в темную глубину леса. Подсвеченные его уходящим светом дотлевали верховые облачка. Ни души в поле. Ветер шныряет по голой стерне. Нахохлившись, чернела на вершине одинокой елки ворона, может быть, тоже о чем-то горевала. За спиной с монотонной надоедливостью гудел телеграфный столб — к непогоде.

Из-за пригорка вымахнул запряженный в тарантас председательский Орлик. Недолго распоряжался им Арсений, снова ездит Анна Доронина. Мария второпях вытерла концами платка глаза и зашагала дальше. Поравнявшись с ней, Анна натянула вожжи, спросила:

— Ты чего? Или опять неприятности?

— Да уж какая еще может быть неприятность? Корову вот отвела к Сорокиным, и жалко.

— Твоя Красавка сто сот стоит. Садись. Тпру! Все же надумали уезжать?

— До кого хошь доведись…

— Хозяйство нарушить легко, а после, чего доброго, спохватитесь, — высказала опасение Анна.

— После такого сраму нечего гадать, надо ехать. Мне сейчас все равно куда. Не могу больше, Петровна! Измучилась! — призналась Мария. — И Арсению стыд, и ребятишек корить будут.

— Арсения-то не очень жалей — сам наблудил.

Лицо у Анны широкое, с заветревшими скулами, на круглом носу — волосатая шишка. Манеры у нее резкие, и судит обо всем без обиняков. К таким людям горе боится подступиться.

Лошадь остановилась в прогоне, Мария выпрыгнула открыть ворота.

— Если там худо покажется, приезжайте обратно, нечего совеститься, — посоветовала Анна напоследок.

— Спасибо, Петровна.

Возле дома Марию поджидала вся семья, Витюшка и Павлик кинулись навстречу. Сердце дрогнуло от нежности, недавняя малодушная мысль показалась Марии страшной. Нет, она не имеет права оставлять их, и старого свекра, и Арсения, обидевшего ее на всю жизнь. У нее особая ответственность, она — мать.

6

Сентябрь порадовал прощальным теплом, развесил по лесам и перелескам вокруг Задорина седую паутину, будто бы в них наступило полное запустение после отлета птиц. Просторней стало в полях; воздух отстоялся до родниковой чистоты, совсем растворилась мгла, которая все лето скапливалась у горизонта. По ночам топились овины, хлеб домолачивали цепами. За речкой сиротливо желтел нетронутый овес: должно быть, не успеют вовремя скосить — снегу дождется. Большой стаей кочевали по гумнам сытые дрозды, оклевывали рябину за рябиной. Липы под окнами Куприяновых — единственные в деревне — раньше других деревьев обронили лист, березняки хватило желтизной, багряными кострами заполыхали вкрапленные в них осины.

Прошли дожди. Вода в Боярке замутилась, побурели и присели к земле стога, оставленные на речных пожнях. Вытоптанные коровами и овцами поскотины оголились, только чернел кой-где, словно обгорелый, конский щавель, да неприступный чертополох нагло растопыривал колючки. Дорога сильно осклизла, так что Николай Суханов целый день бился со своей полуторкой, одолевая подъем за мостом. В такую пору собрались Куприяновы уезжать из деревни.

Мария проснулась рань раннюю: еще туман, поднявшийся от реки, затоплял улицу и слабо разгоралась пристуженная заря. Собрала последние вещи, увязала большую квадратную корзину с посудой, приготовила сумку с едой. И то и другое жаль оставлять, а много с собой не возьмешь, уж и так всего пораспродали, раздали соседям.

Сейчас бы доить пора, петух бы заголосил, слетев с насеста, Даниловна постучала бы в окно на кухне, дескать, пойдем лен поднимать либо картошку копать. Не будет больше наряда на работу, потому что и узлы собраны, и короткие доски заготовлены, чтобы заколотить окна.

Закашлял проснувшийся свекор, молча прошаркал валенками на поветь; ему тяжелее всех было уезжать из Задорина — оборвешь старые корни, а на новом месте они вряд ли приживутся. Никак не мог он подумать, что на старости лет придется покинуть свой дом.

В избе, на мосту, в светелке — всюду был беспорядок, сопутствующий отъезду. Сено с повети продали, верстак одиноко прижался к простенку около ворот. Столярный инструмент, хоть и тяжел, решили везти, потому что без него как без рук. Иван Матвеевич на прощание постоял в задумчивой отрешенности на опустевшей повети: не дом, а разоренное гнездо.

Пока Мария будила и одевала детей, бегала на конюшню запрягать Орлика и Чалку, Арсений с отцом начали заколачивать окна. На стук собралась почти вся деревня. Бабы и старухи качали головами, вздыхали, наблюдая, как Арсений, забравшись на лестницу, орудует молотком, казалось, осуждали его, словно делал он что-то святотатственное. Негромко переговаривались:

— Ребятишек-то сердешных повезут экую даль!

— Матвеевичу, чай, не велика охота бросать свою деревню! Да ведь наше дело таковское, повезут молодые-то и не спросят, хошь али не хошь.

— Мне Марию больше всех жаль. Сколько она стерпела, дак лучше погореть не один раз.

— Ей-богу, зря это они затеяли. Арсений их сорвал с места, из-за него и страдают. Ему совестно перед народом, вот и наладил по-своему. Погоди, хватят шилом патоки, — шепотом угрожала Лузиха.

— Теперь и журавль тепла ищет, а они вздумали ехать.

— После эдакой кутерьмы разве останешься в деревне? Мария пришла вчера просить лошадей, я ей говорю: больно уж круто надумали, — сказала бригадирка. — Надо, дескать, сразу отрубить, чтоб меньше вспоминалось.

На первую подводу сели дети с Арсением. Витюшка нисколько не горевал об отъезде, напротив, испытывал горделивое чувство и сожалел, что сверстники еще спят. Он будет учиться в другой школе, а новые одноклассники никогда не узнают про его прозвище. Отец говорил, что поедут они на поезде. Никому из задоринских мальчишек даже не приснится подобное, они и на железнодорожной станции не бывали.

Арсений не стал дожидаться, пока жена попрощается со всеми, понукнул Орлика. На второй подводе поместились Иван Матвеевич, Мария и Варвара Горбунова — она должна была отогнать лошадей обратно. Иван Матвеевич, одетый по-зимнему в серую шапку-ушанку и валенки с галошами, сидел на поклаже в неподвижной безучастности, точно пустынник, лишь в самый последний момент, когда подвода тронулась, он растерянно заморгал, повернувшись к толпе однодеревенцев.

— Прощайте, бабы! Не поминайте лихом. Понятное дело, не увидимся больше: умирать еду в чужую сторону.

— До свидания, Иван Матвеевич! Дай бог тебе здоровья! Кто теперь косы-то клепать нам будет? Погоди-ка, летом спохватимся. Мария, напиши, как доедете.

От жалости к старику, к незадачливой судьбе Марии старухи участливо всплакнули, толпа немного подвинулась вслед за подводой и остановилась на угоре.

Сверкнула перекатистым стрежнем Боярка, прогремел под колесами мостик. Поднялись из тумана на тот берег. Мария с журавлиной тоской оглянулась и увидела оставшуюся деревню, людей все еще стоявших справа от колодца, заколоченный, будто ослепший, дом. Защемило сердце, помутилось в глазах, как если бы смотрела через стекло, заплесканное ливнем.

Телеги двигались медленно, врезаясь колесами в жидкую колею, присыпанную опавшим березовым листом. Миновали продрогший, полураздетый перелесок, овсяное поле, терпеливо ждущее косарей, въехали в лес. Замерли сосны и ели, усыпленные осенним безмолвием; на хвое ртутью блестит то ли роса, то ли невысыхающие капли дождя, часто вспыхивают матовым серебром тенёта. Сыро и знобко, хоть бы на минуту проглянуло солнце. Впереди — бесконечная дорога.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Каюрово, как все лесные поселки, стояло на реке, прижатое к берегу плотным строем березняка с одной стороны и редкой колоннадой сосен — с другой. Дома и бараки толпились на отнятом у леса выступе. Пологий спуск к воде был захламлен корой и щепками: за зиму здесь вырастают штабеля, а в половодье бревна скатывают на сплав. Пока, из-за бездорожицы, штабелюют прямо на делянах.

Мария не могла работать в лесу вместе с Арсением и по причине беременности, и потому, что семья требовала присмотра. Беременность она скрыла от начальника участка, ей казалось, что они явились сюда, будто бы какие-то нахлебники, с которыми и без того много лишних хлопот. Не знала, что начальник участка рассуждал примерно так: морока с этими семейными только поначалу, зато осядут надежно, не сбегут. Удалось устроиться в столовую официанткой — сама на казенных харчах, и, ребят можно покормить…

После обеда Мария закрыла дверь столовой на крючок и начала убирать со столов посуду. Мужики не церемонятся, особенно вечером, когда вернутся из лесу да подогреются, окурки тычут прямо в тарелки, на сапогах натащат грязищи, а мыть пол — это тоже ее обязанность. «Лучше бы в бригаду пошла, хоть деревья валить, хоть сучки обрубать, чем после всех грязь ворочать», — думалось ей в минуты слабости, но тотчас приходило сознание безвыходности положения, и она, смиряясь, осиливала и удручающую своим однообразием работу, и тоску по деревне, которая не переставала сосать сердце. Сама осенняя непогодь угнетала. Над поселком тянулись нескончаемые тучи, свисавшие льняными повесмами до сосен; казалось, солнца здесь век не бывало или осталось оно там, в Задорине, вместе с прежней утерянной жизнью. Ветер шаркает дождяной пылью по стеклам, треплет нагие березы и кусты ивняка у реки; из окон видно, как разыгралась прибылая, взбудораженная сильным течением вода, собравшаяся с лесных оврагов. Пробултыхал колесами по грязи и остановился возле орсовского магазина фургон с хлебом, лошадь понуро замерла под дождем. Постройки потемнели, будто насквозь промокли; дым и тот нехотя выползает из трубы, жмется к крыше. Что зря сетовать, люди — в лесу в такую мокрядь, а ее не мочит, да и какая она сейчас работница в бригаде, с тяжелым-то животом? Буфетчице с поварихой тоже ничего не говорила про беременность, они и сами небось догадываются: куда скроешь, если ребенок уже ворочается?

— Маш, вон твои ребята бегут, — сказала буфетчица. Она всегда первая замечает их, потому что у нее всей заботы — пересчитать деньги, потом лузгает семечки, либо, сложив на необъятной, как колокол, груди толстые руки, наблюдает прохожих. Что за дурацкая манера называть полуименем! И мужики вторят ей с небрежностью: Маня, подай стаканчик! Видно, должность такая, раз все привыкают к легкости обращения.

Открыв дверь, Мария подождала, пока Витюшка переносил Павлика на закорках через дорогу: в ботинках ему было не пробраться. Сам-то Витюшка еще мал, а уж приходится подставлять плечи, брать на себя заботу, о младшем. Все-таки присматривает за ребенком.

— Где это вы так намокли? Смотри, у парня губешки посинели. — Мария прижалась губами к холодному носику Павлика.

— Около трактора играли, разломанный под берегом валяется.

— Вот какие гаечки у нас! — похвастал Павлик.

Мария поморщилась при виде ржавых железяк.

— Брось ты их! Зачем таскать грязь в карманах?

Упрямо зажал в кулачке, разве бросит? Хоть бы дал бог девчонку, ребята все куда-нибудь лезут, недолго до беды, и одежда на них горит. Скинули мокрые пальтушки, нетерпеливо ерзая, уселись за угловой стол. Мария принесла им миску горохового супа на двоих, по котлете и по стакану жидкого клюквенного киселя. С большущим аппетитом принялись уплетать все по порядку, очень нравится им еда в столовой, кажется вкуснее, чем дома, особенно настоящий буханочный хлеб: от одного запаха слюнки текут. Повариха оказалась доброй, никогда не попрекнет, понимает трудности приезжих людей.

— Ешьте, мои отрадные, согревайтесь, — потчевала Мария, с любовью глядя на сыновей. — Как дела в школе, не обижают?

— Не-а, — бодро отвечал Витюшка. — Здесь школа лучше, новая-новая, даже бревна белые. Учительница дала мне тетрадку в косую линейку для чистописания.

Школа находится на том берегу, в полукилометре от поселка, чтобы ребятам из соседних деревень было поближе. Пригодились сапоги, купленные у Захаровых: утром Витюшка наденет их, приладит через плечо холщовую сумку и потопает в школу по любой грязи, похожий больше не на ученика, а на подпаска. Думали, оставить учение до восьми лет, так сам просится.

— Дедушка чего делает?

— Табулетку. Мне давал в опилки поиглать.

— А я дров наносил, — доложил Витюшка, — хотел и по воду сходить, да дедушка не велел.

— Не надо, надсадишься, ужо сама принесу. По дождю-то не гуляйте, одежу не вдруг высушишь. Скоро папа придет.

Каждому бросается в глаза, что сыновья у Марии совсем разные: один светловолосый, голубоглазый, похожий на нее, другой чернявый. Век бы могли не знать друг о друге, а стали братьями, кажется, свыкаются понемногу. Спасая честь мужа и всей семьи, Мария старалась не обмолвиться ни на работе, ни перед соседками, какая нужда стронула их с места и пригнала сюда, хотя понимала, что горькую эту тайну долго не сохранишь: кто-нибудь проговорится, и Павлушка, когда подрастет, все же узнает о своей матери.

Только проводила ребят, нагрянули рабочие: серый осенний день недолог. В любую погоду работают, потому что лес нынче дороже золота. Простуженно забасили, затопали сапожищами, по углам навалили инструменту; уж как засядут да разомлеют с устатку, так не скоро выпроводишь. Снова вывози после них грязь…

Домой Мария пришла позднее всех. В комнате — теснота, повернуться негде. Своей мебели не было, но комендант выдал две кровати и стол. Арсений с отцом сколотили скамейки, теперь мастерили табуретку, захламив пол стружками. Мария подмела стружки, пихнула их в маленькую печку с плитой и жестяными рукавами. Хорошая растопка — быстро взялись подмокшие дрова.

Витюшка сопел над новой тетрадкой по чистописанию. Павлик забавлялся около Ивана Матвеевича, прилегшего отдохнуть: не понимает малец, что дедушке неможется, затеял играть в щекотку.

— Так смесно? А так? И-и-и! — взвизгивает Павлик, пытаясь добиться от старика ответной веселости.

— Да нету у меня щекотки, нисколечко не осталось! Зря стараешься, — спокойно говорил Иван Матвеевич и разрешал ребенку побаловаться. Когда Павлик слишком назойливо точился пальчиками к нему под мышки, он легонечко отпугивал его: — Идет коза рогатая за малыми ребятами…

Арсению надо было склеить приготовленную отцом табуретку. Поставил на плиту банку, чтобы сварить столярный клей, сам устроился поудобней покурить у огня. Неразговорчивый стал. Лицом осунулся, складки на щеках завернулись еще глубже, все хмурит свои кустистые брови, зеленоватые глаза смотрят из-под них как-то затаенно.

В комнате без того тяжело пахло мокрой одеждой и табаком, да еще прибавился вонючий запах клея. Ненадежный электрический свет-моргун начал меркнуть, совсем сжался над навалившейся темнотой, виден был лишь красный волосок лампочки, и тот дотлел. Каждый вечер так: то раскалится добела, то покраснеет, потому что свет от локомобиля, а в него, как в печку, надо вовремя дрова подкидывать, чтобы ходко крутился.

— Пьяный, поди, кемарит коло машины, — определил Иван Матвеевич.

Мария, стиравшая ребячьи одежки, вытерла о фартук руки, хотела было вздуть лампу, но электросвет вдруг опять проклюнулся, с минуту поколебался, готовый погаснуть, и разгорелся по-прежнему.

— Что ни толкуй, а казенный угол — не дом родной, — сказал Иван Матвеевич, видимо, припомнив деревню. — Надо нам, Арсений, о своем жилье подумать. Пока я не залежался, хоть бы сруб поставить.

— Сейчас бревна не привезешь, это уж зимой по снегу.

— Давай, начнем по выходным матерьял заготовлять. Я уж и место для избы облюбовал: там, к сосняку поближе, песчано, тоже реку хорошо видно.

— Деньги потребуются, — с некоторым раздражением отвечал Арсений, не потому, что не одобрял задумку отца, а поддаваясь мрачному настроению от усталости, от невзгод, которые выпали на долю семьи по его милости.

— Понятное дело, дом в деревне продадим. Мария, напиши матери, чтобы покупателя нашла. Деньги пришлет по почте, — обдуманно говорил Иван Матвеевич.

До сих пор и Арсений и Мария старались не заводить речь о продаже дома, предоставляя распоряжаться им отцу, и вот он, как хозяин, принял решение, показавшееся обнадеживающим.

— Деда, нарисуй, какой будет новый дом, — попросил Витюшка.

— Чай, дело знакомое, сваляем как-нибудь по бревнышку. А рисовать-то не умею.

Но Иван Матвеевич все же натянул на нос очки с ниткой вместо дужки и начал неумело выводить карандашом на газете.

— Значит, три окна по фасаду… Здесь кухонное окно… Сюда пристроим крылечко… — объяснял он, и все, сгрудившись к столу, пытались представить себе будущий дом, который сулил совсем другую жизнь.

Попили чаю. Павлик уснул на кровати у дедушки, Витюшке постелили на придвинутых скамейках. Свет дважды мигнул — сигнал того, что скоро его выключат, — минут десять еще погорел и медленно погас. Смолк ухающий гул локомобиля, тотчас поселок придавила темнота. По-прежнему шебаршил по стеклам дождик, шнырял по улице ветер, натыкаясь впотьмах на постройки. Глухомань. За стеной долго не могли утихнуть о чем-то спорившие мужики из сплавной конторы, временно прикомандированные на заготовку леса.

Мария все не могла привыкнуть к своему нынешнему существованию. Оно представлялось каким-то зыбким, вызывало постоянную тревогу, озабоченность за всю семью. Ей мнилось, что беда настигнет их и здесь, в неведомом Каюрове, нипочем не предвидишь, с какой стороны ее ждать. Даже ночью Мария не могла отстраниться от беспокойства, и это сторожкое чувство материнской ответственности занимало ее более всего, сосредоточиваясь в первую очередь на мыслях о ребенке. Придет положенный срок, и он, кстати или некстати, явится на свет, не станет ждать, пока построится изба. Кто знал, что так получится? Будет еще тесней и хлопотливей, когда прибавится шестой человечек. Как бы догадываясь, что о нем думают, он давал знать о себе еще не сильным, не причиняющим боли движением.

Мария приложила к животу ладони, замерла, прислушиваясь и тихо улыбаясь в ответ на ощутимые толчки в правом боку. Только в эти отрадные минуты ее уму и сердцу возвращалась ясность, замутненная житейскими невзгодами.

2

Поселок просыпается рано. Лесосечные бригады и возчики, присланные с лошадьми из соседних колхозов, спозаранок выезжают в делянку. Не торопится, медлит осторожный зимний рассвет; еще в окнах огни, белый дым столбится над снежными крышами и исчезает в сером, будто матовое стекло, небе. Скрип снега под сапогами слышен за версту. Словно обухом ударяет стужа по стенам изб. Не успевает вовремя сойти к горизонту и гаснет в вышине ущербный месяц. За рекой занимается робкая заря, четко отпечатывая гребнистый окоем леса, небо начинает как бы приподниматься, светлеть.

Осторожно чиркая ложкой, Арсений ел овсяную кашу с льняным маслом, уныло, с запоздалым раскаянием поглядывал на сыновей, посапывавших крепким сном, на хворого отца и беременную, со вздувшимся животом и синими подглазинами, жену, стоявшую у плиты.

Мария уже была на сносях и в столовую не ходила. Отец споткнулся, кажется, всерьез и вряд ли поправится. Бревна для избы успели заготовить и привезти. Арсений думал, что вместе с отцом начнут и стены рубить, теперь рассчитывать на его помощь нельзя.

Арсений туго подпоясал фуфайку, пихнул за пояс топор и вышел из душного барака на улицу. Прочищая легкие, несколько раз глубоко вдохнул резкий морозный воздух. Слышались шаги выбиравшихся из тепла людей, бубнящие голоса, визг санных полозьев, всхрапывание лошадей, брехня потревоженных собак.

До деляны было километра два, можно и пешком дойти. Арсений поехал с последней подводой. На дровнях уже сидели его напарники по работе: веселая, щебетливая, как сорока, Тайка и недавно демобилизовавшийся Колька Игнатов. Лошадью управлял незнакомый мужик. Арсений пристроился на подсанки, которые мотались сзади. Их прицепляют к основным саням для перевозки длинных хлыстов. По сторонам в неподвижной дреме чернел лес. Еще лежали на дорожной просеке тени от обступивших елей, и, казалось, темнота прячется под пологом обомшелых лап, а по вечерам выползает оттуда, растекаясь по земле. В русле, образованном вершинами, неторопливо текла, все более высветляясь, чуть заголубевшая стынь неба; оттуда, из ее глубины, сыпал куржак, а может быть, это стряхивался незаметно иней с ветвей.

Впереди то и дело раздается заливистый Тайкин смех и простуженно-басовитый Колькин гогот, им все нипочем — заигрывают друг с другом. Тайка успела побывать замужем, вдова-солдатка, но осталась бездетной и сохранила девичий нрав.

— Коль, ты чего в кино не был? — спрашивает она.

— Так, не захотелось.

— Сразу и врешь! Я ведь знаю, где ты был.

— Зачем тогда спрашиваешь? Ну, ходил в Костюково в беседу, — нехотя признался парень.

— Там что, медом намазано? Хи-хи! — прыснула Тайка.

— В чужой деревне завсегда девки кажутся красивее, — вмешался в разговор возница. — Я вот сам за двенадцать верст от своей деревни присватал жену. Думаешь, ближе нельзя было отыскать? Да просто эдак припекло-пригорело. Похоже, как на рыбалке получается: все чудится, будто на том берегу самые рыбные места. Разуешься, переберешься вброд — ан обратная картина представляется!

— Холодненько заворачивает, — сказал Колька, зябко потянув сквозь зубы воздух. Наверное, хотел перевести разговор на погоду. Дядька, не мешая молодым, сидел в передке, спиной к ним, но продолжал подстрекать:

— Эх ты, солдат, возле девки замерз! Я, бывало, не давал спуску…

Видимо, Колька принял совет — через некоторое время Тайкин притворно панический визг всполошил лес. Она хлопала Кольку рукавицами, будто бы всерьез отбивалась от него, выкрикивала:

— Ой, мама-а! Ой, медведь лешой, все косточки переломаешь! Куда лезешь-то, охальник? Арсений Иванович, спаси!.. — Голос Тайкин пресекся, будто провалился в какую-то глубину, потом вынырнул: — Бессовестный, людей бы постеснялся!

— Шшупай ее, Колька! Чай, не глиняная, есть где руки-те погреть, — одобрительно посмеивался мужик. Желая приобщить к разговору Арсения, окликнул его: — Эй, мил человек, подай голос! Не спишь ли?

Арсений безучастно покачивался на подсанках, занятый своими мыслями. Он старался избегать лишних слов — начнут расспрашивать, где жил, как воевал, почему сюда прибился. Он завидовал людям, не утратившим простоту и естественность человеческих чувств, веру в себя. Ведь вот у этой самой Тайки небось жизнь не малина: рано овдовела, мужичью работу ломит, а все улыбается, все в настроении, потому что душа у нее не надломлена. Давно ли и он, Арсений, мог побалагурить с бабами, было время, тоже бегал за семь верст в Фоминское к Марии. Все было, но нет ходу назад: зашел в тупик — попятиться некуда. Не потому, что его отвергли земляки, а по суду собственной совести, который будет долог и неотступен. Арсений дал себе слово, что больше не появится в Задорине: нечего зря бередить память. И родной дом продан, купил на вывоз в село механик МТС.

Монотонный напев полозьев драл, как по сердцу. У Арсения возникало бессильное протестующее чувство, словно бы судьба обошлась с ним несправедливо. «Кажется, я не хотел зла людям! Почему же я причинял им только страдания? Пожалуй, некому вспомнить меня добром?» — допрашивал себя Арсений. Оценивая заново свои поступки, он сознавал, что часто стремился к выгоде, и везде вроде бы ему везло. Обманчивым оказалось такое везение, в конце концов жизнь без всякого правосудия распорядилась по-своему.

Когда выехали на делянку, совсем развиднелось. Возле штабелей, ожидая погрузку, стояли подводы, вокруг костра толпились озябшие после езды люди, некоторые, уже взялись за работу — греет лучше костра.

Арсений подрубал сосны и обделывал сучья, Тайка с Колькой пилили. Им и здесь весело, ширкают пилой да перешучиваются. Тайка и в самом деле хороша, есть в ней какая-то изюминка притягательная: ладна статью, румянец во всю щеку, глаза голубые, с ласковым прищуром, взгляд мягкий, так и гладит. Может быть, Кольку несколько смущает то, что она была замужем, но, пожалуй, не устоять ему против таких глаз. Подразнит его Тайка, раззадорит, так что забудет он про беседы в Костюкове. Может, и женятся, у них все впереди, и жизнь-то какая заманчивая, без войны, значит, без помех.

С тяжким вздохом хлестнулась о землю очередная сосна, словно от взрыва взметнулся снег, а потом потек белыми ручейками с потревоженных деревьев. Арсений обрубил сучья и сел покурить, положив на комель тугой кисет: уж махоркой-то на лесоучастке снабжают вволю. Тайка с Колькой убежали греться к костру, где было многолюдно и весело, а он, по привычке сторониться людей, остался один.

Над головой даже в безветрие стоял тягучий шум вековых сосен, похожий на непрекращающийся вздох. Может быть, они роптали, предчувствуя обреченность? Именно в такие минуты, под задумчивый шорох бора, Арсений щемливо ощущал сосущую пустоту в груди. Проклиная свою участь, снова мучался вопросом: как получилось, что он многих сделал несчастными? Обманул Валентину, отравил жизнь Марии, отнял последнее здоровье у отца; перед детьми, перед односельчанами навсегда виноват. Как вернуть себе уважение в семье и среди людей? Нет такого средства. На душе муть непроглядная.

Звонко ударил дятел. Арсений, словно очнувшись, вскинул глаза на сухостойное дерево, стоявшее шагах в десяти. На его макушке уцелело несколько зеленых веток, но оно было уже безнадежно, раз дятел принялся выстукивать. «Вот и я, как эта сухара, с виду здоров, а внутри все перегорело», — подумалось Арсению. Усталость гнела плечи. Всю зиму он работал без выходных: заготавливали с отцом и возили лес для избы. Непосильное занятие свалило старика в постель. Арсению хотелось поскорей приняться плотничать, точно постройка нового дома сулила ему отпущение грехов.

Вечером он привернул в столовую, выпил стакан водки, хотя знал, что утешения от нее не будет. Детей дома не было, Мария объяснила, что приехали какие-то машины и тракторы, так они не отходят от них. Арсений сел на свою кровать поближе к отцу, поинтересовался:

— Как дела-то?

— Худо. Пока ребят нет, хочу сказать тебе, — слабо зашевелил сухими губами старик. — Приготовь гроб и крест, мне спокойней будет.

— Не выдумывай! — отмахнулся Арсений. — Скоро весна, солнышко пригревать начнет, и поправишься. Летом верстак прямо на улице поставим, мастерить опять начнешь.

Говорил и сам не верил своим словам, чувствовал неловкость оттого, что обманывал старика, как ребенка, напрасными обещаниями. Слишком немощен был его вид: в глазах еще больше скопилось желтизны, взгляд потускнел, нос заострился.

— Ты, папаша, раньше время не настраивай себя, — добавила Мария, вязавшая у стола.

— Фельдшерица приходила?

— Приходила. Какой от нее прок? Знамо дело, куда бы как хорошо, дождаться лета, — мечтательно произнес Иван Матвеевич. — Не охота в холодную-то землю ложиться, весной хуже того — слякоть. А, наверно, с водой уйду… Кабы на свое кладбище, поближе к родне, там место сухое, поглядное.

— Ты опять о своем! — с досадой хлопнул ладонями о колени Арсений.

— О чем же мне теперь? Не взыщи. Чую, что не встану. Коли пришла пора, отсрочку не попросишь, да и ни к чему долгая канитель: у вас без меня хлопот полон рот, — обыденно, с передышками продолжал Иван Матвеевич. — Вишь, еще человек на волю просится, а я зря постель занимаю.

Арсений покосил глаза на высоко поднявшийся Мариин живот, удрученный такими обстоятельствами, нервно заиграл желваками: один умирает, другой скоро родится. Покатилось все под гору, не остановишь.

С улицы ворвались запыхавшиеся Витюшка с Павликом. Комом пошвыряли заснеженные пальтушки на лавку к печке.

— Что, наморозили сопли? — сказал дедушка.

— Нисколько и не холодно! Пап, ты видел, там машины пригнали?

— Издалека видел, что народ собрался около них. Какие машины-то?

— Грузовые. Говорят, лес возить будут. И два трактора с ними, которые не на бензине, а на дровах работают.

— С боку у них такие круглые печки.

— Газогенераторные, значит.

— Хватит про машины-то зубы заговаривать. — Мария приподняла на свет Витюшкино пальто. — Посмотри, как извалялись в снегу! А это что? С мясом выхватил две пуговицы.

— Ленька Данилов меня схватил, мы с ним боролись. Он хоть и здоровше, а я его под ножку кувыркнул.

— У тебя вечно кто-то да что-то. Сам, как сатана, лезешь везде! Скоро не только пуговицы — и голову оторвут, — вспылила она. — Ты, отец, взял бы ремень да поучил, чтоб неповадно было.

Нет, ни разу он не тронул сыновей, чувствуя свое виноватое, приниженное положение в семье. Мария могла и поругать, и дать шлепка под горячую руку, что случалось редко. Арсений, как ему казалось, был лишен такого права.

3

Ребенка принимала поселковая молоденькая фельдшерица, недавно вышедшая из училища. Это был первый случай в ее начинающейся практике, и потому она переживала больше самой роженицы. На беду, шею ребенка обмотала пуповина, отчего приостановилось дыхание. Круглое личико фельдшерицы с расцветшими золотниками на загнутом седелочкой носике покрылось испариной, спеша вспомнить в столь ответственное мгновение, чему учили, она испуганно принялась массажировать, прихлопывая одними пальцами, и при первом вскрике девочки вся так и просияла каждой веснушкой.

Два дня пробыла Мария в медпункте, теперь находилась дома. Еще рано бы вставать, да не залежишься при таких обстоятельствах. Без нее уход за дедушкой был плох. Он лежал чуть жив, вдавив в подушку неподвижную, белую, как кость, лысину, обросший, испитой. Постель его так пропахла, что резало нос, будто нашатырным спиртом. Надо было все обиходить, перестирать, и пеленки пошли одна за другой. Хорошо, что установилась ранняя теплынь, согнавшая весь снег с крыш.

На реке поверх льда проступила полая вода. От штабелей нижнего склада повеяло смолевым духом, отогревались, млели под солнцем потемневшие леса, и воздух начинал хмелеть, ни с того ни с сего вдруг шало взвихриваясь на тихом припеке, где-нибудь у стены.

Мария развешивала белье на улице, радовалась теплу. От слабости, от обилия света кружилась голова, не унималась резь в глазах, все плыли фиолетовые и оранжевые пятна. Соседская лопоухая гончая Арношка, сидя у крыльца, водила поднятым носом, подрагивала ноздрями — чуяла идущую весну. Рядом с собакой задиристо прискакивали шебутные воробьи, должно быть, дразнили ее.

Только одела гулять Павлика, заворочалась, требовательно закричала Танюшка — проголодалась. Мария прилегла к ней на кровать, дала грудь и сейчас, всматриваясь в крохотное, безбровое личико дочери с жиденькой, боящейся света голубизной в беспонятливых глазенках, вдруг заново, с большей силой, ощутила тот страх за ее существование, который пришлось испытать во время родов. Что, если бы она задохнулась совсем? Эта ее кровиночка, этот тепленький комочек, от прикосновения которого волной нежности окатывает сердце. Она хотела девочку, и желание ее сбылось.

— Какая голосунья! Без конца бы титьку дудила. Откуда молоко-то у мамки возьмется? — не сердито выговаривал Иван Матвеевич. — Пущай покричит — легкие развиваются.

— Все-таки фельдшерица — молодец, толковая оказалась: быстренько отшлепала ее, как пуповиной-то захлестнуло.

— Значит, долгий век будет, — предсказал Иван Матвеевич. Он лежал головой к окну, не видел, что делается на улице, но по долготе солнечного дня, по запаху талого снега, приносимому людьми, знал — хозяйничает весна. С сожалением выдохнул: — Дает бог благодати! Поди, у нас в Задорине гора обтаяла. Знаешь, мне чего подумалось? Если бы дотянуть до лета да погреться на своем камушке, я бы, пожалуй, оклемался.

Старик чувствовал, что дело идет к концу и торговаться с судьбой бесполезно. А со стороны могло показаться, что ему стало полегче. Лежа на чистой постели, он не докучал разговорами, не жаловался, лишь ночью последний раз попросил уходящим голосом:

— Прикройте голову, зябну я, — и замолк, приготовившись к последнему часу.

Арсений, словно спохватившись, до утра дежурил около родителя. Старик кротко прожил свой век и так же кротко успокоился: можно было подумать, что он спит с прикрытым полушалком лбом и скрещенными на животе руками.

В комнате развиднелось. Мария уже ставила на плиту ведро с водой, чтобы обмыть, пока спят ребята, а Арсений в обморочной забывчивости сутулился на табуретке. Мысли растеклись, потерялись, как вода в песке, осталась в голове пустота, и в ней болезненно отдавались какие-то щелчки. Он не сразу догадался, что это распускаются в тепле еловые шишки, ветку с которыми принес и поставил в банку Витюшка. «Чок» — упало на газету семя, «чок» — второе: много их, похожих на однокрылых насекомых, насеялось.

Молча взял инструмент и вышел на улицу. Заготовленные доски и сосновый брус для креста хранились под навесом у Игнатовых. Колькин отец, Никанор Васильевич, был здешним старожилом, успел и домом обзавестись, и баней, и сарайкой. В лесу по возрасту не работал, но был еще крепок и продолжал кое-что плотничать.

Чуть подморозило. Воздух был прозрачен и щекотлив, какой бывает только ранней весной. Не пугаясь человеческого жилья, на березах у окраины поселка бормотал тетерев; за березами вздымались черные терема елей, заслоняя красное солнце. Оно вот-вот вырвется из боровой тьмы, и для живых настанет новый день…

Рубанок казался пудовым. Занятый своей кручинной работой, Арсений не заметил, как к нему подошел хозяин дома. Никанор Васильевич все понял, охотно предложил:

— Не помочь ли, Иванович?

— Это уж я сам… меня просил. Вот могилу копать кого бы послать в Костюково? Пожалуй, двоих надо, земля-то мерзлая.

— Один выкопаю, лом возьму у кого-нибудь. Управлюсь пораньше, дак подожду, когда привезете.

— Спасибо, Никанор Васильевич.

Цвить… цвить… — певуче высвистывал рубанок. В другое время одно удовольствие — погонять стружку, сейчас эти звуки будто бы секли Арсения. «Переезд доконал отца, у себя в деревне он бы еще не охнул. Все из-за меня, — отчаиваясь в своем искуплении, думал он. — Или я такой уж проклятый?» Он не видел, как вставало большое багряное солнце, как струились над крышами розоватые дымки, как во всю ширь заголубело небо — в горе и самый солнечный весенний день может померкнуть.

Комендант дал лошадь. Соседи помогли вынести гроб. Провожать старика никто не пошел, потому что в поселке его, можно сказать, не знали. Арсений один шагал за подводой, безотчетно круша валенками с галошами размякшую, почерневшую от конского помета дорогу. И опять ничего не слышал он, кроме текучего шороха полозьев, не видел ничего, кроме скорбной поклажи на санях и слепящей белизны снега. Между тем попадались, уступая путь, встречные подводы и пешеходы, мышковала около соломенных ометов лиса, кувыркались в брачном полете вороны, над первыми проталинами трепетал жаворонок, унося ввысь свою серебряную песню, — все в природе совершалось своим чередом, с той простотой и мудростью, которая предполагала естественность не только рождения и жизни на земле, но и самой смерти…

Яма была готова. Игнатов, распахнув фуфайку, поджидал на обсохшей скамеечке у соседней оградки. Гроб опустили вдвоем, потому что был он нетяжел. На дне ямы отстоялась натаявшая вода: не хотелось старику ложиться в сырую землю, а пришлось. Бугорок получился суглинистый, грязный, крест в нем держался шатко.

— После, когда сухо будет, поправишь, — сказал Игнатов и, заметив, как дрогнули губы Арсения, поспешил добавить: — Я вот тут двоих ребят похоронил, Лизоньку да Митьку, уж большенькие были. Жили мы здесь, в Костюкове. Накатила на нас тогда какая-то повальная, и Колька болел, да удержался. Этот везучий, фронт прошел — тоже уцелел. М-да, детей хоронить потяжельше.

Задумчиво почесал под шапкой парную голову. Был он невелик ростом, неказист лицом, особенно выпирал аляповатый пористый нос, широко оттеснивший друг от друга чуточку раскосые глаза. О таких людях говорят: неладно скроен, да крепко сшит.

— Не тужи, парень. Тебе впору о живых думать, потому что семья — мал мала меньше. Когда начнешь избу рубить, мы с Колькой поможем… Поехали, что ли?

— Поезжай, я с ним немного побуду.

Арсений сел на скамеечку и долго смотрел на холмик, размышляя о том, что здешняя земля уже приняла одного из Куприяновых и стала родиной для Танюшки, которой не суждено было родиться в Задорине.

Ветер-весняк тихо гулял между старыми березами, увешанными черными шапками грачиных гнезд; синие тени от деревьев ложились на искристые снега. Где-то беспечально напевал скворец. Под ногами настоялась лужица, Арсений, облокотившись на колени, увидел в ней свое заметно изменившееся лицо с отяжелевшими складками на щеках и мелкими морщинками, которых нагнало под глаза; сам взгляд сделался сумеречным. Захотелось выпить, смягчить жесткий комок, застрявший в горле. Вспомнилось подсеваловское присловие про розовое стеклышко. Бесполезно. От большого горя оно не заслонит. Даже белые снега в поле за оградой потемнели в глазах Арсения, и вырвался из груди вздох, похожий на стон.

— Прости, отец! — глухо произнес он перехватившимся голосом.

4

Всего один раз после этого побывала Мария в Задорине, когда приезжала за матерью. Посылала Арсения — отказался, хотя сподручнее было бы ей остаться с семьей. Где мужику управиться с детьми?

Мария рассказывала бабам, собравшимся у Горбуновых, что Ивана Матвеевича похоронили вскоре, как переехали, что прибавилась у нее дочь, с Арсением живут согласно и к новому месту привыкли. Бабы не очень этому верили, потому что видели в глазах Марии неизлечимую грусть, догадывались, каково ей с оравой ребят: не от хорошей жизни начал пробиваться седой волос.

Там, где стоял дом, валялся лишь ненужный хлам: рассохшиеся кадушки, битые чугуны и корчаги, льняная мялка, лапти, сломанная Витюшкина кроватка — и все это начинало заглушаться крапивой. В последний раз посидела Мария на валуне под липами, как мечталось об этом свекру. Не могла наглядеться на Боярку, на березовые перелески и лесные дали в июльском мареве. Никто не видел, как навернувшаяся слеза сорвалась с ее щеки и обожгла камень. Сказать по правде, не лежит у нее душа к новому месту, и нет у них с Арсением прежней любви и согласия: давно поняла, что не сможет избавиться от непоправимой остуды в сердце.

Была сенокосная страда, когда у людей нет ни одной досужной минуты, и Мария чувствовала себя лишней в деревне. По-прежнему деловито гудели на липах пчелы, пестрел разнотравьем угор, играла светлой струей речка, по-прежнему каждое утро созывал на работу бригадирский звонок, пересвистывались в лугах косы, и за Тимошиным лесом кто-то поставил копны, а она смотрела на все это уже со стороны, травя себя воспоминаниями о тех днях, которые круто повернули ее судьбу.


Теперь на подворье Куприяновых даже крапива перестала расти — трава-мурава все пригладила, только горбится над угором камень. Родовые липы в свой срок тоже пропадут, а он останется, как некий свидетель минувшего. Задоринские, кто постарше, могут показать: тут, мол, самый хороший дом стоял, и семья была хорошая, да жизнь переменчива. И поведают всю эту историю, снова переживая за Марию, запоздало сочувствуя и Валентине, с которой обошлись, может быть, несправедливо; осудят одного лишь Арсения, говоря о нем с такой безнадежностью, будто бы и в живых его нет с той послевоенной поры, когда они с Марией были еще молодыми.

Загрузка...