От составителя

Прежде всего, поясним: данный сборник продолжает серию книг, призванных познакомить российского читателя с коллективным взглядом первой русской эмиграции на то или иное «историческое лицо». Задача серии — дать просвещенной отечественной публике более или менее «репрезентативную» подборку трудов о выдающихся россиянах (или — о выдающихся фактах русской истории), которые были созданы пореволюционными изгнанниками, гражданами Зарубежной России. Уже вышли в свет первые книги этой серии — о Владимире Святом, Пушкине, Лермонтове, «Слове о полку Игореве»; теперь пришел черед и томику, герой которого — Александр Сергеевич Грибоедов.

Вошедшие в сборник сочинения были написаны людьми различных политических и эстетических воззрений; разнятся и жанры их опытов: здесь представлены историко-литературные и биографические очерки, научные филологические штудии, философская публицистика, рецензии... Эти работы публиковались в 1920—1980 гг. в Праге, Берлине, Париже, Белграде, Риге, Нью-Йорке и прочих центрах русского рассеяния. Почти все труды до сих пор неизвестны в России.

Александр Сергеевич Грибоедов... Вышло так — и, видимо, не случайно — что для нас он, в первую очередь, — автор одной-единственной бессмертной комедии; во вторую (коли доходит разговор до второй) — «декабрист без декабря», чуть ли не член тайного общества, чудом избежавший расправы; далее же начинается скороговорка, петит: дипломат, музыкант, сложный характер, большой ум и прочее.

Так повелось в нашей стране давно, еще с прошлого века — и столь же давно стало почти не нарушаемой традицией.

Но первая русская эмиграция — или, по крайней мере, отдельные влиятельные ее представители — сумели наметить иные подходы к изучению феномена Грибоедова, смогли предложить отличную от принятой иерархию «добродетелей» этого удивительного, недооцененного соотечественниками человека.

* * *

Иные подходы возникли в контексте эпохи, стали следствием умонастроений эмиграции, но все же должно отметить особую роль П. Б. Струве, который создал одну из наиболее глубоких эмигрантских работ о Грибоедове, где как бы уловил витающие в беженском воздухе идеи и переосмыслил их в стройную концепцию «Лица и Гения». Он, в частности, утверждал:

«Лицо — это человек как человек, как личность, совершенно независимо от того, что и как эта личность творила и творит.

Гений — это творящий и творческий «демон» человека, то, что он воплощает, в чем он вовне воплощается.

Можно быть лицом, и очень крупным, и никогда ничего не сотворить, ни во что не воплотиться.

И, с другой стороны, гений человека может быть единственно ярким, единственно интересным и прочным во всей его личности, в его лице, и вне своего творчества человек может быть скуден и скучен, убог и бледен.

Великие творцы всегда ясно ощущали, что лицо и гений как-то в них различествуют, хотя как-то друг на друга и опираются, и указуют» («Россия и Славянство», Париж, 1929, № 21, 13 апреля).

П. Б. Струве как политический деятель и мыслитель не раз оказывал эмиграции неоценимые теоретические услуги, жестко и точно формулируя суть какой-либо проблемы. Так произошло и в случае с Грибоедовым. Его рассуждения о «лице» и «гении» не были абсолютно оригинальными: данную тему, порою в тех же терминологических параметрах, художники и философы осваивали и раньше. Но приложение схемы именно к Грибоедову следует, видимо, считать интеллектуальной новинкой, причем довольно удачной. Забегая вперед, скажем, что в рамках концепции «лица и гения» П. Б. Струве сделал еще одно, важнейшее для науки о Грибоедове, заявление. Его значение, как будет показано ниже, трудно переоценить.

Анализируя корпус выявленных эмигрантских работ о Грибоедове, можно убедиться, что практически все сочинения удобно укладываются в двухчастную схему П. Б. Струве: изгнанники или вглядывались в «лицо» автора «Горя от ума», или пытались проникнуть в тайну его «гения»; иногда писавшие ставили перед собой «сверхзадачу» и действовали на обоих направлениях.

Пик интереса Зарубежной России к Грибоедову пришелся на 1929 год, когда эмигранты отметили столетие со дня трагической и геройской кончины писателя. Во многих уголках русской ойкумены прошли собрания и вечера, были напечатаны статьи: и бесхитростно-юбилейные, и вполне серьезные, аналитические. И до, и после памятной даты работы о Грибоедове мелькали в прессе Зарубежья лишь эпизодически; да и с учетом юбилейных поминок общее количество таких трудов невелико. Исходя из этого можно предположить, что в эмигрантском пантеоне «культурных ценностей» Грибоедов занимал примерно то же место, что и в России, дореволюционной и советской, — был заметно позади корифеев, чьи имена у всех на слуху.

Итак, представители первой эмиграции изучали «лицо» Грибоедова — и, пожалуй, в этих писаниях не слишком преуспели. «Грибоедов ускользает от нас, и такой ускользающей, почти загадочной тенью он в нашей литературе остался», — сокрушался Г. Адамович («Последние Новости», Париж, 1929, № 2878, 7 февраля). Чаще всего они повторяли общеизвестное: про его ум («самая важная и определяющая черта», П. М. Пильский), про высокомерие и «душевную броню» (А. А. Кизеветтер), про несмышленую и несчастную Нину Чавчавадзе... Приводили одни и те же цитаты из «Горя от ума», ссылались на «канонические» слова Пушкина (кажется, не очень вдумываясь в них), на столь же обязательную статью И. А. Гончарова (почему-то упорно называя ее «Миллион терзаний» (В данном сборнике этот распространенный казус исправлен)), на трактаты Н. К. Пиксанова, «лучшего биографа Грибоедова». Те, кто сконцентрировался на «лице» персонажа и избитых истинах, нередко — и по-своему логично — выказывали довольно сдержанное отношение к Грибоедову. «В сущности, и мы, ценя и высоко ставя Грибоедова, восхищаясь им, — его едва ли любим», — признавался тот же Г. Адамович. А М. Цетлин выразился определеннее: «Сама личность Грибоедова не вызывает очень большого сочувствия» («Современные Записки», Париж, 1929, № 38. С. 529.). Последняя цитата весьма показательна: публицист, ведя речь о «лице» писателя, отождествил оное с «личностью», то есть с «гением» — и тем самым не только заузил масштабы грибоедовской личности, но и фактически выхолостил содержание присущего Грибоедову «гения».


Надо, однако, упомянуть и о заслуге изгнанников, тяготевших к «лицевой» области. Изучавшие преимущественно Грибоедова-человека имели серьезного союзника в СССР — Ю. Н. Тынянова. Роман модного формалиста «Смерть Вазир-Мухтара» — это художественное исследование как раз «лица» Грибоедова, очень субъективное и манерное, вдобавок нашпигованное соответствующими идеологическими штампами и аллюзиями, типа исподволь навязываемых идей о «ренегатстве» писателя, об измене делу друзей-декабристов, о «единственном друге» Фаддее Булгарине и т. п. (К сожалению, этот роман стал для нескольких поколений доверчивых читателей главным, а подчас и единственным источником сведений о Грибоедове; да и ныне он исправно переиздается). Был опубликован роман и в Зарубежной России — это сделало в юбилейном 1929 году берлинское издательство «Петрополис». Новинка широко обсуждалась в прессе, и отрадно отметить, что большинство критиков отозвалось о ней не слишком хвалебно, предъявив автору претензии не только политического свойства, но и указав на искажение черт «лица» героя (о «гении» и говорить нечего) (По имеющимся сведениям, только Д. П. Святополк-Мирский («товарищ князь») откликнулся на роман благожелательно и вполне «по-советски», выделив любезные Ю. Тынянову и «агитпропу» моменты («Евразия», Clamart, 1929, № 13, 16 февраля). Здесь, помимо прочего, должно учитывать, что этот самобытный деятель в ту пору уже готовился к возвращению в СССР, где он вскоре разделил печальную участь многих)).

Разумеется, эмигранты уделили должное внимание «Горю от ума». Они заявили, что Грибоедов «начал взрослую русскую литературу» (И. И. Тхоржевский), опубликовали ряд научных и публицистических статей о комедии, создали пособия по ее изучению в беженской школе. Повторяли, как водится, слова о «декабризме» и «миазмах аракчеевщины» (А. А. Кизеветтер), однако отметили и несозвучие некоторых «прогрессивных» мыслей Чацкого современности, неуместность в эпоху катастрофы сатиры на милую в чем-то «грибоедовскую Москву». Комедия «для нас — далекое прошлое, в нашу современную психологическую жизнь она действенно не входит», — подчеркнул А. Луганов. А С. Яблоновский на основании собственного педагогического опыта сделал вывод о том, что для вступающего в жизнь молодого эмигрантского поколения Чацкого как будто нет, он дискредитирован, «исчез», «умер» (ведь он для детей эмиграции — предтеча «тех, кто погубил Россию»). Владислав Ходасевич, напротив, исходил не из конъюнктурных соображений — и тоже засомневался, правда, уже по иному поводу: «...В глубокие минуты, когда мы, наедине с собой, ищем в поэзии откровений более необходимых, насущных для самой души нашей, — станем ли, сможем ли мы читать «Горе от ума»? Без откровения, без прорицания нет поэзии» («Возрождение», Париж, 1929, 11 февраля). Большинство же писавших не ведало подобных сомнений — и произносило подобающие, временами неистертые и умные слова. Подытоживая, скажем, что представители Зарубежной России внесли посильный — и немалый — вклад в библиографию одного из перлов русской словесности. Один этот факт достоин высокой научной и нравственной оценки потомков. Однако эмигранты смогли пойти и дальше — смогли оказать Грибоедову и иную услугу: кажется, им, «в рассеяньи сущим», удалось подыскать свой ключ к тайне грибоедовского «гения».

Вот мы наконец и приблизились к самому главному.

«Все же можно сказать, что других «дел», кроме гениальной комедии, по нем не осталось». Есть основания предполагать, что очень многие обремененные знаниями граждане без особых раздумий подписались бы под таким приговором Грибоедову. Их можно понять: они воспитаны в духе упрощенного, донельзя узкого (так и хочется сказать — «тыняновского») воззрения на «труды и дни» Грибоедова. Однако для Зарубежной России приведенные слова Н. К. Кульмана («Россия и Славянство», Париж, 1929, № 12, 16 февраля. Там же, 1929, № 21, 13 апреля).

были скорее исключением, нежели правилом. В том-то и заключается доблесть эмигрантов (точнее, их части), что они, вознося хвалу «Горю от ума» и отводя комедии самое почетное место в истории родной литературы, сумели-таки по достоинству оценить и так называемые «другие дела» Грибоедова. Всеобъемлющий взгляд на него как на уникальное явление русского бытия (а не только литературы!) в общих чертах сформулировал, как сказано выше, Петр Бернгардович Струве.

В 1929 году, выступая на вечере в Белградском Союзе Русских Писателей и Журналистов и размышляя вслух о «лице и гении Грибоедова», он, в частности, сказал следующее: «Не как человек, не как лицо, а как патриот и деятель — а таковой является всегда творцом и всегда внушаем гением — Грибоедов был гораздо больше и сильнее, чем как писатель» (Там же, 1929, № 21, 13 апреля). Развивая и заостряя эту мысль, делая ее как бы более очевидной и «популярной», оратор даже «перегнул палку», заявив о «литературной серости и посредственности» героя (спорная сентенция не относилась, понятно, к прославленной комедии). По мысли П. Б. Струве, Грибоедов был велик тем, что обладал «гением» многогранным, приложимым (и приложенным) не только к литературе; его дипломатическую деятельность, патриотическую и общественную позицию, наконец, его личное «самостоянье» должно с полным на то основанием рассматривать как творчество, причем творчество опять-таки «гениальное», в высшей степени достойное, продуктивное, завершенное. И посему никак не был Грибоедов «всего-навсего» автором одной комедии — наоборот, одна комедия была частным проявлением огромного, щедро выплеснутого в жизнь «гения», толикой богатого дара человека своим соотечественникам, которые, увы, проглядели большую часть этого дара, а самого дарителя сочли «тенью».

Как тут не вспомнить Пушкина: ведь и тот, уважая современника за «Горе от ума» (за его «дело»), все-таки ставил Грибоедова гораздо выше его произведения и еще выше — героя комедии. Без устали цитировались и цитируются слова поэта, едва ли не вызубрили их наизусть — но мало кто вдумался в сокровенный смысл произнесенного Пушкиным. «Мы ленивы и нелюбопытны», — счел нужным прибавить тот именно к своим «грибоедовским» строкам (в «Путешествии в Арзрум»).

Здесь уместно заметить, что по скорбному стечению обстоятельств судьба эмигрантов в чем-то была сходна с грибоедовской. Жили люди в России начала XX столетия, что-то делали и подчас неплохо, говорили и писали, служили и прислуживались, строили планы, много планов, в том числе и творческих, — но вдруг все переменилось, пошло прахом, и суждено было тем людям поневоле покинуть отечество и, как некогда полномочному персидскому посланнику, трудиться во благо его (ведь отечество обязательно, вот-вот возродится) на далекой чужбине...

«И дым отечества нам сладок и приятен!»...

Они и трудились, и служили России: статьями, книгами, заботами о сбережении русскости, всем, чем могли... Служили — и постепенно понимали, что случаются у людей периоды, когда наступает «момент истины», когда сама жизнь, самостоянье могут быть не просто отправлением должности, но высоким творческим подвигом; когда стойкость в вере, в любви к родине, в убеждениях и сопутствующий этой стойкости «мильон терзаний» есть признаки несомненного «гения». Вот почему эмигранты, страждущие и мудреющие, вспоминая о Грибоедове, вполне искренно почитали его комедию — но не менее искренно почитали его как «гражданина, слугу Царя и сына своего Отечества» (А. Никольский). Словно для них, пореволюционных беженцев, Грибоедов однажды молвил, что судьба-де «рукою железною закинула меня сюда, но по доброй воле, из одного любопытства, никогда бы я не расстался с домашними пенатами, чтобы блуждать в варварской земле». Словно для них был увековечен и постыдный фантом русского быта, «французик из Бордо», увиденный теперь воочию в туземном интерьере. Как никогда ранее стали близки и понятны слова, сказанные о Грибоедове его современником: «Мне не случалось в жизни ни в одном народе видеть человека, который бы так пламенно, так страстно любил свое отечество, как Грибоедов любил Россию». Столь же живой отклик в эмигрантских душах ныне, в изгнании, находили и прочие мысли Грибоедова: о Православии, о защите российских интересов в мире и об отпоре проискам недругов, о верности государю, о великорусской гордости...

Думается, что в отношении представителей Зарубежной оссии к своему соотичу проступали следы собственного раскаяния, «змеи сердечной угрызенья»: ведь они так и не смогли в нужный момент быть под стать Грибоедову. Зато теперь, будто что-то наверстывая, изгнанники упорно выделяли соответствующие грани грибоедовского «гения»: «патриотическое горение (П.Б. Струве), «выдающийся государственный ум» (а не просто ум; А. Погодин), редкостный даже для Империи эпохи ее величия дар «государственника и националиста» (он же) и т. д. Нетрудно догадаться, что такие темы могли усердно обсуждаться только в правой, консервативной (и не слишком обширной) прессе; господствовавшая же в Зарубежье либеральная печать предпочитала публиковать материалы о «лице» Грибоедова или идейно-выдержанные беседы о «Горе от ума».

«Грибоедов в русском сознании еще не поставлен на должную высоту», — справедливо заметил один из беженцев, И. И. Тхоржевский. Будем говорить откровенно: не смогла совершить подобающего мировоззренческого усилия и первая эмиграция. У нее, прежде всего, не хватило ни времени, ни сил на это деяние; к тому же в глобальных идеологических программах эмигрантов были задействованы иные славные имена (в первую очередь — Пушкин). Но все же оказавшиеся на чужбине люди сумели верно поставить вопрос о широчайшем «гении» Грибоедова — и, сотворив такое благое дело, сделали шаг в нужном для отечественной общественной мысли направлении. О подобных маленьких промежуточных победах стоит и знать, и помнить.

А помня и зная, давайте надеяться, что инициатива ушедших будет поддержана и развита, притом не без нашего участия. Ведь мы все в долгу перед Грибоедовым, и сей долг — наше общее неизжитое горе, горе от чего угодно, но только — уж извините — не от ума.


М. Д. Филин

Загрузка...