Освобождение

Наступила тишина. Машины и мотоциклы ушли из деревни. Только зашли еще раз в избу трое немцев, сказали, что к вечеру придут следующие немецкие отряды, и написали на двери цифру 10.

Мать прибрала горницу, но мыть не стала. Все молчали. Стало как-то все равно: что будет, то и будет, так закаменела душа от горя.

Канонада за лесом тоже умолкла. Ганя мучительно недоумевал: почему? Куда девались орудия, которые вчера били там? Неужели это и вправду были только мины? А может, это наш отряд, попавший в окружение, отбивался от немецких войск и его разбили?

Деда схоронили вместе с партизанами, убитыми на реке, схоронили на горке под печальными серебряными березами. Бабушка умыла его побледневшее лицо. Только на бороде осталась кровь.

Хоронили рано утром, спешили — боялись, что опять придут немцы и запретят трогать убитых. Мягко и грустно сияло светлое серое небо, и снежинки тихо падали на могилу.

— Весной посадим здесь цветы, да, Ганя? — сказала Маринка.

— Да, — ответил Ганя, — только… если сами мы не умрем до тех пор.

Маринка ничего не ответила. Она глядела на людей, которые шли с похорон впереди нее по узкой снеговой тропинке, глядела на белизну полей, на кромку дымчато-синего леса, на слабые искорки, рассыпанные по сугробам, и ей казалось, они ни за что не умрут, как это так может случиться, что они, Маринка и Ганя, умрут!

К дому подошли с тревогой: может, там уже снова полно немцев?

Нет, в избе было пусто.

Маринка вышла на задворки посмотреть, что делается вокруг. За рекой, там, где была Отрада, дымилось большое черное пожарище. В Корешках один край был таким же, как всегда, так же горбатились белые крыши, так же кудрявились над ними пушистые заснеженные сады, а другой край стал вдруг какой-то пустой и голый — ни крыш, ни белых яблонь, только трубы торчат да опаленные почерневшие деревья.

По отрадинской дороге все еще идут немецкие машины, они идут все в одну сторону, туда, где садится солнце, а на корешковском поле пылают костры. Что это? Как будто машины горят! Да, так и есть! Ганя давеча рассказывал, что если машина не идет, немцы обливают ее горючим и зажигают, чтоб нашим не досталась.

За околицей, на дороге показался отряд в серо-зеленых шинелях. Немцы шли пешком.

— Идут! — закричала Маринка и бросилась в избу. — Мамушка, идут!

Ганя поспешно ушел во двор: он не хотел глядеть на них, он не мог их видеть. Бабушка не шевельнулась: как сидела на лавке, опустив руки, так и осталась. Мать накинула на плечи худую шаль, которая у нее осталась, и вслед за Маринкой вышла на крыльцо.

Но Маринка ошиблась. Немцы прошли мимо, даже не заглянув ни в один дом.

— К нам, наверное, на ночь припожалуют, — сказала мать. — Надо воды припасти, а то ночью с часовым на колодец погонят!

Безмолвно, безрадостно прошел день. Седые сумерки окутали деревню, глухая печаль повисла над низкими крышами. На улице было пусто и тихо, все сидели по домам и, затаившись, ждали, какая еще новая беда постигнет их.

Мать занавесила окна и зажгла лампу. Стало немного веселее.

— Мамушка, давай я сегодня в горнице на своей постели лягу, — сказала Маринка, — может, немцы до утра не придут.

— Ну что же, — ответила мать, — ложись. А ты, Ганя?

Ганя сердито отвернулся.

— Не пойду я туда. Там зверьем пахнет.

Мать отмыла, отскоблила Маринкину кровать, постелила чистый сенник и белую дерюжку, принесла из чулана ее теплое синее одеяло. Маринка укуталась в него и оставила только щелочку для глаз. В эту щелочку ей виден был огонек кухонной лампы. Маринка прижмурила ресницы, ей захотелось, чтобы все было, как прежде, как раньше, когда в доме было так хорошо и весело. Захотелось, чтоб забегали на занавеске лисички, чтоб закачались розовые цветы на белых обоях, чтоб от маленькой лампы снопами потянулись и рассыпались во все стороны золотые лучи.

Но ничего не получалось. Только начнет что-то ласковое и красивое мерещиться Маринке, как она вздрагивала, неизвестно отчего и начинала прислушиваться, не стучат ли. Или вдруг вспоминался дед, и сердце так больно сжималось, что сон сразу улетучивался.

— Дедушки нету, — шептала Маринка. — Дедушка, бедный ты наш дедушка!

Маринка уснула к рассвету. Сны были страшные: немцы глядели на нее из окон, шептали что-то, скалили зубы… Вот один вошел в горницу и стоит прямо перед Маринкой. Она видит его глаза — серые с крапинками, холодные, жестокие. Немец улыбается и поднимает над ней револьвер, так же как тогда на Кудряша.

— Не надо! — громко закричала Маринка и проснулась.

В кухне по-прежнему горела подвернутая лампа, бабушка охала и стонала во сне.

Вдруг в калитку громко застучали. Все вскочили. Мать бросилась отпирать дверь. Маринка подхватила свое одеяло и побежала на лежанку к бабушке. Только Ганя глубже зарыл голову в подушку и отвернулся к стене.

Мать с лампой в руках широко открыла дверь. Морозный пар заклубился по полу. Маринка из-за бабушкиной спины глядела, вытянув шею, какие сейчас войдут.

В полосе света появился человек. На нем была красноармейская меховая шапка.

«С нашего бойца снял, — подумала Маринка, — замерз в пилотке-то в своей».



Человек шагнул в сени. Мать посторонилась, еще не понимая, кто перед ней. И вдруг человек произнес самым настоящим русским языком:

— Товарищи, не пугайтесь!

— Да это наши! — звонко вскрикнула Маринка. — Мамушка, да ведь это же наши, наши!

И, не помня себя от радости, соскочила с лежанки. В избу вошел командир передовой красноармейской части. Это был боевой командир наступающей армии — весь заиндевевший, суровый, стремительный. Он вошел, посмотрел на всех усталыми, воспаленными от вьюг и бессонницы глазами, улыбнулся ласково и сказал:

— Здравствуйте!


Загрузка...