ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Каждый думал, что боится он один. Но боялись все. Люди старались себя убедить, что их арестованный товарищ, родственник, знакомый действительно очень плохой человек; собственно говоря, они всегда это замечали. Подобной реакцией самозащиты объясняется добровольное распространение дурных слухов об очередной жертве.

Помню, как ухватились в театральных кругах за версию, объясняющую арест Мейерхольда. Его якобы поймали на аэродроме при посадке на самолет, летевший за границу. “Я верю”, – с апломбом прибавляли главным образом женщины, не замечая нелепости, на которую мне сразу указала Анна Андреевна: “Что ж, они думают, он собрался бежать из Советского Союза без Райх?”

Всем было известно, как страстно привязан Мейерхольд к своей жене – актрисе Зинаиде Райх. Между тем арестован был он один, а

Райх вплоть до рокового дня ее убийства в собственной квартире оставалась на свободе. Некоторые успокаивали себя мыслью, что система репрессий якобы строго продумана и логична. “Ну что? Что у вас может быть? Вы не крали, не участвовали в оппозициях. Сын ваш рабочий, устроился на хороший завод, комсомолец. Что ему может угрожать? Не паникуйте”.А собеседница, не в силах справиться с тревогой, признавалась – сын скрыл в анкете, что его отец был священник. Потом новые муки: зачем проговорилась, о чем и вспоминать не следует?

Я начала бояться еще до 1937 года. Страх налетал внезапно. В один из таких приступов я изливалась Лене. Она успокаивала меня.

Возвращалась я от нее очень поздно. Как всегда, и даже больше, чем всегда, нервничала на улицах. Город показался мне военизированным. В центре мчались с невероятным тарахтеньем один за другим мотоциклы. Я шарахалась от них по перекошенным площадям. Вспомнила слова сестры. Она проходила мимо Дома союзов во время какого-то съезда (или суда?). “Полно шпиков”, – сказала она, придя домой. Она не стеснялась в выражениях, потому что помнила Бутырскую тюрьму. В начале 20-х годов наша семья ходила туда на свиданья с нашим родственником, осужденным по процессу эсеров.

Доехав на трамвае до нашей улицы Щипок, я немного успокоилась, но предстояло еще пройти через огромный больничный сад, пустынный и темный. Уже издалека я с облегчением увидела свет в окнах административного корпуса. Я подошла к нему как раз в ту минуту, когда с пристроенной крытой галерейки быстро сбежали по лестнице два человека. Я повернула направо, к нашему дому. На крыльце стояли двое. В одном я узнала завхоза больницы, очень любезного поляка, а в другом… но что говорить о другом, если из-за темного угла дома выдвинулась фигура часового с ружьем наперевес, с надвинутым на глаза козырьком фуражки и с жестким ртом. “Это к вам”, – осторожно предупредил меня завхоз. “Ко мне?” “Вот видишь, Лена”, – подумала я с каким-то даже удовлетворением. Но завхоз уже спрашивает нервно: “Почему не открывают?” “Спят, наверное”, – отвечаю, пожав плечами: я очень старалась сохранить достоинство. А чувство было такое, будто после трудного дня я добралась наконец до теплой постели, укладываюсь, но под одеялом встречаю направленный на меня острый нож.

Я повернула ключ в замке, но дверь оказалась закрытой на цепочку. Это. уже фокусы соседей. Не шляйся, мол, по ночам.

Когда же наконец дозвонились и достучались, я, все так же стараясь держаться гордо, направилась по коридору к своей комнате, но с удивлением обнаружила, что за мной никто не идет.

“Они” остались в прихожей и начали стучать – вот оно что! – в комнату моего отца. Тут я испугалась. “Предупредите его!” – обратилась я к завхозу. Все посмотрели на меня хмуро и насмешливо. Когда “они” вошли к папе, в передней на деревянном диванчике остался сидеть часовой, вероятно, не тот, который появился из-за угла. Этот оказался простым парнем. Правда, когда я попросила у него огонька, чтобы закурить, он протянул мне коробок спичек и тотчас отдернул руку, будто прикоснулся к жабе:

“Не положено”. Я разбудила наших. Но, очевидно, у “них” был ордер только на папу, а из-за глупых дрязг жильцов и больничных служащих каждому из нас завели недавно отдельные лицевые счета на жилплощадь. Это было очень выгодно нам и совсем невыгодно больничной администрации. В данном случае это спасло меня от обыска. А обыск у папы длился.

Встревоженные и напряженные, мы засновали друг к другу из комнаты в комнату. Вдруг мама своим нежным, мелодичным голосом спрашивает: “Эммочка, как ты думаешь, это не может нам повредить?” – и показывает на экземпляры “Уроков Октября”

Троцкого, хранившиеся у нее в комоде. Оказывается, когда мы, взрослые дети, как благоразумные советские граждане, выбрасывали эти книги, мама их аккуратно подбирала. Как это – уничтожить книги! Что было делать? Выходит, у нее целый склад запрещенной литературы! Каждую минуту, думала я, “они” могут войти к маме, поскольку у нее не было отдельной жировки: обе комнаты числились за папой. Я вырывала из книг плотные листы, мяла их и время от времени ровным шагом отправлялась спускать их в унитаз. Часовой не обращал на мое поведение никакого внимания.

Уже рассвело, а “они” еще здесь. Сидя в своей комнате, с ужасом слышу, как открывается папина дверь, кто-то выбежал на улицу, подъезжает машина… Сейчас выведут папу? Я подскакиваю к его двери… “они” исчезли, а папа выходит к нам с глубоким вздохом облегчения, держа руку на груди с левой стороны. Очевидно, искали некий конкретный документ, не нашли и уехали.

Что им было нужно? Папа ничего нам не говорил, а наши предположения вертелись вокруг Кремлевской больницы, но было еще одно обстоятельство.

Я уже упоминала о нашем родственнике-эсере. Это Лев Яковлевич

Герштейн. Он уже отбыл десятилетний срок тюремного заключения и жил в Сибири на поселении. Его жена время от времени появлялась в Москве и часто останавливалась у нас. Приходя, соблюдала всевозможные предосторожности. “Кажется, я никакого хвоста не привела с собой”, – озабоченно говорила она, причем по каким-то признакам всегда была уверена, что ориентирована правильно.

Адреса и телефоны нужных людей запоминала наизусть. Записной книжки не имела совсем. Но в доме она разговаривала очень свободно.

В 1936 году она прожила у нас довольно долго. Привезла печальную весть: Лев Яковлевич умер. Она наивно надеялась, что папе удастся устроить в “Известиях” некролог и объявление о смерти бывшего члена ЦК эсеров.

Маргарита Робертовна, латышка по национальности, была эсеркой с юных лет. Она вела революционную агитацию среди рижских рабочих.

В партии она познакомилась с Львом Яковлевичем. До самого 1936 года (в 1937-м она исчезла, и мы ничего не могли узнать о ее судьбе, старался ли папа, я не знала) она оставалась живым воплощением типа эсерки. И терминология, и внешность, и манера спокойно говорить о перенесенных страданиях, и умение входить в простые жизненные интересы окружающих – все вместе делало ее образцом человека высокой внутренней культуры. С выпуклыми голубыми глазами (у нее, вероятно, была базедова болезнь), с гладкими бесцветными волосами и почему-то вставными зубами, хромая, она производила впечатление учительницы. Хорошей учительницы, потому что улыбка освещала все ее лицо.

Терминология в ее речи не изменилась с дореволюционного времени.

Например, она говорила “публика” вместо современного советского

“масса”. С беззлобным юмором вспоминала разные эпизоды своей жизни в подполье и ссылках. То расскажет что-то смешное об англичанах во Владивостоке, то о трогательно-примитивной жизни сибирских крестьян, где она жила в ссылке в царское время.

Гораздо страшнее были ее рассказы о тюрьме начала 20-х годов, где ей отбили почки и выбили зубы (вот откуда вставная челюсть).

Эпически описывала она женщину-следовательницу. Она вызывала солдат, которые избивали арестованных у нее на глазах. Она смотрела “и делалась такой красивой, вы не можете себе представить. Она была садисткой, ее скоро убрали с этой работы”,

– миролюбиво прибавляла Маргарита. А Льва Яковлевича, когда он сидел, изводил часовой. Без перерыва поворачивал он в коридоре выключатель от электрической лампы, освещавшей камеру. Мельканье света изводило заключенных. Маргарита полагала, что часовой делал это от скуки, но можно думать, что это был умышленный прием. Она так мало говорила о перенесенных ею страданиях, что только из одной ее случайной реплики я узнала, что она успела отбыть какой-то срок в лагере. Когда это было, я не сумела определить. Во всяком случае, в 1922 году, когда был суд над эсерами, ее в Москве не было. Теперь, в 30-х годах, Маргарита нередко рассказывала о том, как жили осужденные эсеры. В тюрьме они сидели по двое в камерах. Они так надоедали друг другу, что подавали просьбы о переводе в одиночку.

Рассказывала об условиях сибирской ссылки эсеров после выхода из тюрьмы, то есть в первой половине 30-х годов. Они болели, ходатайствовали о перемене местожительства из-за климата, но безрезультатно. Лев Яковлевич тоже хлопотал, но и ему было отказано в переезде. В ссылке он работал на очень ответственном посту, но страдал от постоянного неусыпного надзора. Однажды он так разозлился, что, увидев на улице идущего ему навстречу шпика, показал ему язык. Вместе с тем Маргарита уверяла, что мужа боялись все взяточники и воры, потому что он был хранителем государственного золотого запаса (кажется, в оренбургском банке?) и славился своей неподкупной, даже прямолинейной честностью. Я верила этому, потому что помнила еще старые семейные истории о его нраве. В отрочестве, когда он жил дома, на Украине, в каком-то местечке, он сидел однажды у окна и читал. А напротив на той стороне улицы загорелся дом. Его тушили. Юноша ничего не слышал. А когда дочитал, увидел: вместо знакомого дома напротив – пожарище. Такова была семейная легенда.

Выйдя на поселение после тюрьмы, очевидно, в начале 30-х годов, он жил с женой поначалу в какой-то деревне. Маргарита говорила, что в их сибирское село приезжали по санному пути молодые крестьяне километров за шестьдесят – семьдесят. Спрашивали, что надо делать. Они были готовы на политическую борьбу. Но эсеры отговаривали их от действий, уверяя, что борьба бесполезна и приведет только к новому кровопролитию и напрасным жертвам.

Маргарита, сокрушаясь, добавляла, что молодежь в деревне спивается.

Может быть, я не соблюдаю хронологическую последовательность в чередовании этих рассказов. Дело в том, что я мало интересовалась политической борьбой эсеров. Я была к ним равнодушна еще с тех пор, когда Лев Яковлевич, увидев у меня, шестнадцатилетней, книгу “Так говорил Заратустра”, немедленно откликнулся: “А ты прочла уже, как Ницше пишет “ты идешь к женщине, возьми с собой плеть”? Тебе это нравится?” Мне показалось это старомодной узостью взгляда. Дальше любимых им

“Исторических писем” П. Л. Лаврова Лев Яковлевич, по моему тогдашнему мнению, ничего не видел.

Овдовев, Маргарита довольно долго жила у нас. Вероятно, после смерти мужа в Москве у нее были дела. С кем она виделась, нам было неизвестно. Но дома она охотно говорила на политические темы. От нее я впервые услышала, как Сталин подбирался к власти, постепенно заменяя на местах весь партийный аппарат своими людьми. Разительным примером был Урал, на который Троцкий полагался как на свою цитадель. Но когда приехал туда выступать, не нашел ни одного из прежних партийцев. В Москву на съезд приехали уже совершенно новые делегаты, и голосование в пользу

“генеральной линии” было предрешено. Так приблизительно она рассказывала.

Однажды, сидя со мной на диване, она рассуждала о бесполезности политической борьбы в настоящий момент. “Копнуть Сталина, конечно, можно, но…” На этой фразе дверь открылась и в столовую вошла наша домработница Поля. Я вздрогнула, испугалась, а Маргарита, не меняя ленивой позы, закончила фразу на той же интонации, тем же ясным голосом: “…так что вы, Эммочка, покупайте этот шелк, не сомневайтесь. Разве вы не заслужили новое платье?” Когда Поля вышла, Маргарита дополнила свой, наглядный урок наставлением: “Никогда не подавайте виду, что вас застали врасплох. Нельзя ходить крадучись, нельзя беспокойно оглядываться”.

А мы с Евгением Яковлевичем понижали голос, опасаясь соседей и считая себя уязвимыми из-за дела Мандельштама. Между тем беды постигали именно окружающих, мы еще не понимали почему. У моей невестки Нади (жены старшего брата) на все такие случаи было одно объяснение. Каким образом, например, угодила в лагерь девочка из честной трудовой семьи? Ответ был прост: из-за неподобающих знакомств с иностранцами. Сама Надя работала участковым врачом в районной поликлинике и жила впечатлениями каждого рабочего дня: что сказал “Гришка”, то есть заведующий поликлиникой, или “Райка” – коллега-врач. Это было главным в ее рассказах о работе. Она тянула своего мужа в обывательское болото, но его не интересовало ничего, кроме своего дела. Он строил электротехническую часть метрополитена с энтузиазмом изобретателя и высокого специалиста.

Мой младший брат учился на одном из последних курсов Высшего технического училища имени Баумана. В это время инженеров готовили по ускоренной программе: шла индустриализация страны, не хватало специалистов. А мой брат по характеру своему изучал любое дело досконально. Он не шел сдавать зачеты, пока не подготовится основательно. За это его травили студенты. Именно по настоянию комсомола и студенческого самоуправления он был исключен из училища за “саботирование реформы высшей школы”. Так он и работал лет пятнадцать инженером без диплома, пока в сорокалетнем возрасте не поступил опять в вуз и окончил его, начав с первого курса. Вся эта история сделала его психику чрезвычайно ранимой. Наша Надя взяла власть и над ним.

За эти годы она стала законченной сталинисткой. По моему глубокому убеждению, главной социальной базой и моральной поддержкой власти Сталина были городские советские служащие. Я тогда уже понимала, что место, занимаемое ими в структуре тогдашнего общества, было аналогично месту мелкой буржуазии, которая, по марксистскому политическому анализу, поддерживала фашистские режимы в Италии и Германии.

Мне запомнились кадры кинохроники первомайского парада, когда появившаяся в небе воздушная эскадрилья в сочетании с наземными войсками создала впечатляющую картину военной мощи Советского

Союза. Присутствовавший на параде один из высоких японских военачальников не мог скрыть внутренней дрожи и завистливого восхищенья, а Ворошилов, подойдя к нему для прощального рукопожатия, в свою очередь не мог скрыть торжествующей улыбки.

Подобные кадры преисполняли гордостью нашу Надю. Особенно импонировал ей приезд Идена в Москву для переговоров со

Сталиным. “К нам едут”, – повторяла она. Если английский премьер приехал сюда первым, значит, считала она, он явился на поклон.

“Это европейцы, деловые люди, вот и все”, – заметил по этому поводу Николай Иванович Харджиев.

Другая наша родственница, Ида, принадлежала к малоинтеллигентной среде. Отец ее был владельцем часовой мастерской, и жили они в помещении за магазином. Это положение ее угнетало. Окончив гимназию, она не могла поступить на Высшие женские курсы и стала, как это водилось, фармацевтом. Только после революции она смогла окончить медицинский институт и получить диплом врача. Не было границ ее удовлетворенной гордости. Она по праву считала, что стала “человеком” благодаря советской власти. Но в 1936 году ей пришлось первой из нашего окружения столкнуться с арестами, судами и тюрьмой.

Квартиры у Иды не было. Она жила в бывшей дворницкой, то есть в деревянном домике без удобств и даже без канализации. Это вынудило ее вступить в фиктивный брак с одним инженером из

Вильно, который работал на строительстве нового дома и как застройщик получил квартиру в подвале. К несчастью, инженер был человек несдержанный и однажды на работе сказал в сердцах: “Ах, разве с русским пролетариатом можно что-нибудь сделать?” На него сейчас же донесли, и наша родственница получила боевое крещение, нося передачи, посещая тюрьму для свиданий со своим фиктивным мужем. Она присутствовала и на суде. Нет, это не было временем

Особых Совещаний и троек, побоев и пыток в застенках. Инженера судили обыкновенным народным судом, но это не помешало ему пробыть в лагерях и ссылках двадцать лет. На этих открытых судах

Ида наслушалась и насмотрелась на быт заурядных московских людей. Вот жена, ревновавшая мужа, донесла на него, что он, мол, читая “Правду”, улыбался. Вот соседи дружными усилиями топили

“жиличку”. Они подсмотрели, что она читала только классиков, пренебрегая советской литературой. И вот ее уже судят за антисоветские настроения. И как странно: кузина Ида, обязанная высшим образованием советской власти, сумела рассмотреть ее угрожающие тенденции, а невестка Надя, происходящая из очень интеллигентной семьи, сумела в несколько лет растерять все ее духовные заветы. Она превратилась в типичную городскую обывательницу-сталинистку.

*

Загрузка...