IV

…Я никогда не буду жить на чистой улице чистого города.

Я зациклилась на этом. Дались мне эти островерхие чужие крыши с начищенными ручками дверей. Да, эта немолодая леди с сумочкой для пудреницы не я, и я не присяду за тонконогий столик, чтобы выпить чашечку кофе в этом не моем чистом городе.

Ну и что? Где я, а где леди? Не естественней ли было бы вообразить себя старшей теткой в гареме или просто правоверной мусульманкой в широких штанах, замечательно скрывающих уже слегка обносившуюся плоть?

Но факт остается фактом: я ищу себе место, а на своем собственном месте я места себе не нахожу. И ничего тут не поделаешь.

Ни смирения плоти. Ни смирения души…

Опять он объявился у дома, как когда-то давным-давно. Сидел на грязном, записанном собачками крае песочницы. Горько сидел, безнадежно. Я привела его домой.

– Мы живем вдвоем, – объяснила я ему. – Детям построили квартиры.

Почему-то он сразу пошел на кухню.

– Идем в комнату – сказала я ему.

– Тут привычней, – ответил он. Он занял мою табуретку, и это меня раздражило, я стала чувствовать себя неуютно и как бы не дома.

– Не надо ни чаю, ни кофе – ничего! – сказал он. – Просто сядь рядом.

Я села. Он уткнулся лицом в мои руки и как-то тихонечко не то всхлипывал, не то подхихикивал, не то скулил. Потом поднял лицо, оно было сдвинуто, стронуто с места, такое потерявшее прописку лицо. И эта сбежавшая из дома личность стала говорить мне все ранее не говоримые слова. Мое травмированное не своей табуреткой сознание выдало мне для потехи мысль – хорошо бы ему онеметь на этот трагический случай в кухне. За столько лет я научилась находить его руками, распознавать в темноте, я его чуяла. При чем же тут слова и вообще весь вербальный мир? В этом мире были мои мужья, дети, я и сама в нем существовала. Вплоть до сумасшедшего Зова. Так бездарно это формулировать, а он пытается, пытается, скрипя на моей любимой табуретке.

– Заткнись! – кричу я ему. – Заткнись!

Тогда он хочет исправить ситуацию другим путем…

Мы сидим с ним как два пораженца на поле брани. И я не добра, и не великодушна, и не хочу и не могу его утешать и успокаивать на фоне руин. Он сам нарушил правила нашей любви и пусть теперь отвечает, пусть. Я слушаю жалкую речь про то и се и жду момента, когда предложение уйти будет для него не таким обидным.

Но я затянула время, я его передержала… Он начал про Маю. Про то, что она стала чувствовать себя хуже, это, видимо, даже не связано с операцией, просто возраст, но раздражительна, плаксива… Знаю ли я, что Саид принял-таки мусульманство и живет теперь отдельно, потому что наше питание… «Мая ведь все делает из свинины».

Я не хочу их свинины, их исламского сына, не хочу ничего знать про Ваву, близнецов и преуспевающего тренера по теннису. Я не хочу и про Маю. Не хочу от него…

– Я не хочу, чтобы ты мне говорил про Маю.

– Но вы же подруги! – удивляется он.

– Подруги, подруги, – говорю. – Но ты лучше уходи.

– Когда мы встретимся еще? Я же должен реабилитироваться.

– Не должен, – отвечаю я. – Никто из нас никому не должен.

Он уходит нелепо. Не может в наклон завязать шнурки, приседает, – от напряжения у него отрывается на штанах пуговица, куда-то закатывается, мы ползаем по прихожей, ищем. Глупо… Бездарно…

Когда он ушел, я открыла окна. Но он долго не уходил, – его запах. Запах неуверенного в себе мужчины, запах нервного пота, запах приседаний, вдохов и выдохов над шнурками.

Я выстудила комнату. Занавески ходили туда-сюда, и у меня закружилась голова. Просто парус, корабль и качка! Разматывай эту идею, дура, разматывай. Вообрази еще, что ты плывешь в островерхий город с чистыми улицами и надраенными ручками дверей. Ты там живешь… Там у тебя эркер… Ты в нем стоишь, а он идет к тебе по газону, которому триста лет…

…Идет в последний раз…


Загрузка...