Нет уж дней тех светлых…
Потемнело чисто поле…
Как зима катит в глаза.
Оглянуться не успели…
Внук тычется мне в грудь сморщенным носиком. Лапочка ты моя… Хотя, читала, в каком-то диком племени именно бабушка выкармливает внуков. Именно в этом состоит их предназначение, и соски их, закрытые смолоду, расцветают, влажнеют и растворяются. Ничего себе, да?
Мы, женщины северной страны, уловили сигнал этого племени, – по своей дикости, что ли? – но не поняли его. Наши бабушки дают внукам закурить и выпить. Они чувствуют – что-то надо дать. Не знают, что…
Нет, это не благо работать на расстоянии вытянутой руки, если рука вытянута через эстакаду из трех уровней. Каждый день я умираю на этих проклятых лестницах. На них навсегда затвердел звук моих щелкающих суставов. По его формуле меня восстановят инженеры и техники Страшного суда. Надо же будет нас откуда-то соскребать, меня соскребут с московской эстакады.
Да, все так. Как миг, пролетели пятнадцать лет. Что было за это время? Все. Женитьба сына, хирургическое вмешательство, замужество дочери, смерть мамы, взбрык мужа, ошеломленного возникшими мужскими проблемами, и поиск выхода в «открытом космосе». Комета, с которой он столкнулся, была молода и слюнява, что было видно только со стороны. Вблизи эти слюни были ему медовыми устами. Я не оказалась на высоте, а растерялась, рассыпалась на составные. Спрашивается, с чего? Что, я не знала, как это бывает? Не знала, что в любовном деле нет правил, нет логики, нет закона и порядка? Не я ли сама проходила в жизни через спорадическое самотрясение, когда глохнут и слепнут все системы сохранения и жизнеобеспечения, когда ты не то что разрушаешься стихией, а ты сама – стихия. И черт тебе брат, друг и товарищ.
Как нам хватило ума и терпения пережить эту детскую мужскую болезнь, сама не знаю. Что-то нас удержало на грани, а скорее всего, у «медовых уст» не было терпения ждать под часами времени поношенного кавалера. Девушке хотелось всего сразу (нормально!) – и постельку, и венец, частями ей не годилось. На самом пике этой истории я совершила глупость: ляпнула про Володю. Дескать, и он, и я на семьи не посягали. Было полное ощущение говорения правды. Три дня я верила себе, как бы я была Сталиным. «Мы так вам верили, товарищ Сталин…» Меня спасло это сравнение, филологический корень семьи вовремя пустил росток, и цитаточка пелену с глаз и смахнула. Семья, разбомбив, как оккупант, собственный дом, сама и занялась его восстановлением. На процессе подноса кирпичей и раствора склеились. Была даже радость второго захода, второго обретения. Уже через год почти забылась девочка, хотевшая все и сразу. У нее было нелепое имя – Капа.
Мая и Володя продолжали жить в Челябинске. Маниониха умерла. Последние годы она жила у них. Вава родила двойню, выпихнула робкого десятка мужа и завела нового, палец в рот не клади, тренера по теннису. Тогда еще теннис не был игрой политически модной, в голове такого не держали, но кто что знает? Может, тяжелое белое Вавино тело улавливало пульсации будущего?
В Москву приехал учиться Саид. Он стал таким писаным красавцем, что к нему приставали на улице как женщины и девчонки, так и мужчины, и режиссеры фильмов. Странно, но он был хорошим, скромным мальчиком и оглушительности своей красоты стеснялся.
Мая приезжала в Москву часто, всегда звонила, иногда приходила в гости. Каждый раз я жадно ее разглядывала. Вот она снимает пальто, блузка смялась, сдвинулась, Мая ладонью заталкивает ее в юбку, выпрямляет. Она полнеет, моя подруга, животик тяготит тело, Мая достает из рукава большой и легкий пуховый платок и бросает на плечи. Платок скрывает помятости блузки, и животик ныряет в концы платка. Мая не пользуется косметикой, какая есть – такая есть, поэтому она не кажется моложе, но и старше не кажется тоже. Я знаю, потом она выиграет. Нам, пленницам мазей и красок, помочь будет все трудней, мы попадем в глухую зависимость от румян и помады, от частого щелканья косметичкой у некоторых из нас, особо впечатлительных и эмоциональных, начнется пальцевый тремор, отчего брови могут в рисунке оказаться несимметричными, а губы выйти за пределы… Всего этого конфуза у Маи не будет. И я опять и снова преисполняюсь нежностью к ее какой-то подкожной предусмотрительности. Я думаю: какая умница. Но это не имеет никакой пользы для меня самой. Мне как бы и не впрок. Возможно, встречайся мы чаще, я бы в конце смогла сформулировать, что за странное чувство-понятие я к ней испытываю всю жизнь, а может, оно кануло бы при каждодневном употреблении. С тонкими чувствами это сплошь и рядом.
А так… Раз в год-два меня окатывает нежность к подруге и я думаю: туда, куда мы вернемся, когда окончательно износим кожу и кости, мы ведь вернемся без пола. И моя любовь-нежность к Мае не потребует объяснений. Я путаюсь в мыслях, обнимая ее огрузневшие плечи, вдыхая запах ее волос, какой-то странно-горячегорький.
А тут она позвонила и сказала, что они вернулись в Москву совсем.
– Тесновато, – пожаловалась Мая. – Мы с Володей – люди избалованные. Последние годы каждый имел спальню. А сейчас всюду живут близнецы, нам досталась мамина комнатка, – помнишь ее? Угловушка… Володя нервничает… И Вавиного мужа он так до сих пор и не воспринимает. Он не прав, абсолютно… У них такая с Вавкой страсть…
Я пытаюсь представить Ваву в страсти. Полную, рыхлую, тяжелую…
Как-то неуверенно договариваемся с Маей, что надо бы встретиться домами. Отметить возвращение.
– Обязательно! – говорит Мая.
– Да! Да! – говорю я.
Треп. Не больше. Стихийно, случайно, экспромтом – еще может быть. Но чтоб перетирать бокалы и чистить подносы, то нет. Как говорила моя покойная бабушка в подобных ситуациях: «Цего не буде…»
Я не хочу и не буду видеть Володю.
Все эти чувства я износила. Я была на верху блаженства, но ведь и на краю бездны стояла тоже. Досыть, что значит хватит. Но у меня именно «досыть». До сытости. До тошноты от всех этих странностей любви.
И еще. Я боюсь…
Но вошь… Вошь-таки заползла в голову.
И как ловко! Как мастерски она преодолела санитарные кордоны, выстроив на своем пути ко мне эркер с открытыми на лужайку окнами и поставив меня в нем. Ну, конечно, я все понимаю, я могу сама себя объяснить. Днем, на улице, я видела, как двое бежали друг другу навстречу. Видела ботики на согнутых ногах, когда он поднял ее выше себя и у нее засмеялись волосы. Они кружились вокруг ее головы, переливаясь всеми цветами радуги, и я слышала их смех. Такое оглушительное счастье волос и ботиков, и его рук, которые ее подняли, и такой жар от них, что меня, проходящую мимо, просто-напросто подпалило… «У тебя уже этого не будет, – громко сказала сидящая на мусорном баке ворона. – И нечего зариться климактерическим глазом». – «Ты не права, – ответила я ей. – Я смотрю без зависти. Я смотрю с пониманием». – «Старая женщина не может на это смотреть без зависти». – «Может!» – «Не может!»
Именно после этого вошь-ворона выстроила мне на погибель эркер. Я в нем стою, а Он – влажный, с полотенцем через плечо, со смуглыми выемками над ключицами, идет мне навстречу.
Она победила – это птицанасекомое.
Уже через малюсенькое, вполне помещающееся в оспинке поры время я поняла, чего хочу…
И пошло-поехало…
Можно ли назвать встречу случайной, если ты каждый день ее видишь? Уже была смакетирована, выстроена и заселена некая реальность. В ней существовали другие силы притяжения и другая речь. Там не было суставного ревматизма и волосы не секлись от химии. Там на мне была коротенькая шубка из песца и между нею и сапогами из лучшей кожи были только ноги, Только! Там они у меня были длинные-длинные – до ушей. На полях рукописей я рисовала это летящее себя.
Скажу таю я расчесала воспоминания. Сначала исподволь, по чуть-чуть… Потом все больше и больше… Кликуша накликала… Я шла и думала: сейчас он выйдет из-за угла.
И он вышел.
Конечно, не так. Все грубее и проще, насколько грубее и проще жизнь супротив умственных химер. А может, не в жизни дело? Может, стареем не только мы? Может, наши ангелы-амуры тоже начинают летать ниже по причине одышки и ревматизма?
На базаре. Мы встретились на базаре. Над свежемертвой петрушкой.
– Почем?
– Почем?
Наши руки столкнулись деньгами, и я их узнала – пальцы и ладонь. Я потом очень удивилась, когда он снял перчатки. Значит, пальцы его были одеты? Как же я их узнала? Значит, опять это сумасшедшее нечто, которое видит сквозь темноту и одежды? Но это «ля» второй октавы уже сопровождается тахикардией. Я просто вижу свое сердце, оно дергается и даже взлетает. Оно – курица, которой отрубили голову, но она еще не знает про это. Он же обхватил меня и куда-то тащит, болтаются сумки, в них давятся яички. «Это бездарно», – думает моя отрубленная голова.
Мы рухнули на какую-то скамейку возле трансформаторной будки. Почему-то он ощупывает мое лицо, и я не удивляюсь этому, как будто всю жизнь меня узнавали слепым методом, как будто в нашем случае он точнее и нет вернее пути вернуть к жизни ту силу, что вела нас к месту и времени, в переулке под свод переполненного и кренившегося жаром Ковша Медведицы. Когда его руки признали меня, мы начинаем говорить слова. Оказывается, он давно ходит на этот рынок: когда-то я сказала ему, что кормлюсь с него. «Я боялся встретить тебя с мужем». Странное ощущение при слове «муж». На секунду я выхожу из ситуации прочь, становлюсь сторонней, как если бы я смотрела кино, и думаю, что сидящая на скамейке немолодая женщина в сапоге с незакрытой до упора молнией на левой ноге выглядит глупо и неопрятно. Что всякие касания ее при белом свете с плешивым мужчиной срамны и надо что-то делать, что-то изменить, отодвинуть и поправить хотя бы направление отяжелевших ног, между которыми обвисла сумка с яичницей-болтушкой. В слове «муж» – три буквы. Коротенькое слово не сумело вынуть меня из другой реальности. Брачные слова должны быть длинными, тяжелыми, как цепи на воротах иностранных посольств. Они должны уметь предотвращать или служить способом по вытягиванию из…
Я делаю над собой усилие… А может, это делает цепь…
– Неужели ты думаешь… – говорю я ему голосом, который не узнаю сама: какая-то сухая хрипотца и модуляции подлые, лживые, и я этим звуковым материалом вяжу слова совсем из других пределов. – Неужели ты думаешь…
– Я не думаю, – говорит он. – Я счастлив тебя видеть. Ты поседела…
Неделю как мне надо было подкраситься… Это делает мне муж. Зубной щеткой он мазюкает мне корни волос. Каждый раз, сидя посередине кухни со стареньким халатом на плечах, я думаю: а каково ему после этого обнимать меня в постели? И что это я себе позволяю? Не дура же я? Но приходит момент, и я возникаю перед ним с зубной щеткой, и мы начинаем этот
беззвучный разрушительный процесс. «Ничего, ничего, – утешаю я себя, – я ему срезаю мозоли.»
Мозоли и щетки возвращают меня в место и время. Я говорю Володе, что рада его видеть, что хорошо, что они вернулись, спрашиваю, как у него с работой, как внуки. Одним словом – я гунявлю. И просто вижу его превращение. Он грузнеет, тяжелеет… Можно ли сказать, что глаза погасли с шипением? Или это будет чересчур? Но чересчур и было… Предположим, я, вспомнив сексуально невозбудительный процесс покраски волос, впала в унылый речитатив. Вернуло ли его это к месту действия – базару – или в нем замкнулась собственная клемма, и он из еще и еще вполне перешел сразу и без остатка в уже и уже вполне?
В общем, приволок меня на лавку один мужчина, а сидел совсем другой… Обмякший, огрузший, тухлый. И эта моментальность перехода меня, можно сказать, доконала.
– Все мои яички побились, – сказала я, вынимая пакет с болтушкой.
Потом я встала и легкой походкой (старалась!) отнесла пропавший продукт в мусорный контейнер.
– Зачем же так? – закричал Володя. – Их же можно использовать в тесте! Или в омлете!..
А чего я ждала? Какого поворота любви?
Я шла от контейнера еще более легко, уже не прилагая особых усилий, я шла и думала: это у меня кончилось навсегда. Нашей страсти хватило на тактильную связь. Хорошо, что это обнаружилось по дороге, а не доведи Бог до какой-нибудь квартиры с ключом.
Пути Господа неисповедимы. Хотя в данном случае наверняка его упоминание всуе.
Но я вернулась к нему после выбрасывания яичек прямо в объятия и пошло-поехало…
– Меня ты так просто не выбросишь, – сказал он.
– Это я тебя накликала, – ответила я. – Я только не знала, с какой стороны ты явишься.
Наш пожилой грех был очень сладким и никогда таким горьким. Во-первых, во-вторых и в-третьих, некуда было деваться. Была какая-то полуброшенная дача без воды и света, комната в коммуналке с часовой оплатой, мы бренчали случайными ключами, и это была мелодия поражения. Грех был похож на выброшенную на берег огромную медузу, которая плющилась, истекала, жалила, а на ее агонию пялились случайные люди, а дети тыкали в нее палкой.
Мы свято верили в соблюдение тайны, хотя…
Хотя был между нами разговор: а не объявиться ли всему миру и решить эту затянувшуюся проблему раз и навсегда.
– Сколько нам осталось! – говорил Володя, когда разговор этот возникал с его подачи.
С моей подачи возникали более экзотические мысли о всеобщей последующей дружбе, я покрывалась липким стыдом и уже не договаривала до конца.
Поиски выхода успехом увенчались: нам перестали попадаться ключи и сквознячные дачи. Одним словом – медуза на камнях высохла сама собой… Истекла…
За все эти два месяца и четыре встречи Мая из жизни как бы ушла на время. Не звонила, не звала к спекулянтке, я тоже не звонила, не предлагала новый детективчик.
У меня подросли волосы, и я с зубной щеткой в одной руке и драным халатом в другой встала перед мужем, как лист перед травой.
Деля волосы на пряди, муж с удовлетворением
сказал:
– Ничто на земле не проходит бесследно. Ты стала седая бесповоротно.
Он оказался прав: ему на мою бедную голову не хватило краски. Это была хорошая работа для лукавого Тома Сойера: при помощи воды и грубых мазков разгонять невыразимо каштановый цвет на всю возможную широту и долготу. Осторожное капание на голову воды из чайника – такой был дикий метод – и последующее ее стекание по лицу и шее было вполне подходящей пыткой. Зато и слезы, перемешавшись с водой и краской, достоянием широкой гласности не стали.
Муж же… Мазюкал и мурлыкал. Бда-да-да-да, да, бда-да-да…
Интересно, знала ли Мая? И на уровне каких хозяйственно-косметических дел объяснились они с Володей, и было ли у них столь же по-домашнему непринужденно?
Не знаю. Мы перестали звонить друг другу.
Ваву я увидела по телевизору. Это было в тот не к ночи будь помянутый день, когда мы все, утратив всякое представление о добре и зле, возможном и должном, смотрели по телевизору картину по названием «Явление Русской Идиотии народу мира». Я имею в виду расстрел Белого дома. Вавка стояла на мосту с двумя взрослыми близнецами, ела мороженое и криками подбадривала бомбардиров. Телекамеры взяли ее крупно и держали несколько секунд.
Я кинулась к телефону. Трубку сняла Мая.
– Их надо забрать оттуда! – кричала я. – Ты видела, где они стоят?
– Я не смотрю, – ответила Мая. – Это не для моих нервов. А чего ты так волнуешься? Ничего не будет. Это ведь все нарочно. Цирк…
У Маи действительно был абсолютно спокойный голос. Я бы, например, спятила, если б знала, что мои дети там. Во мне плеснулся гнев. Какая наивная дура! Я просто задохнулась от гнева. Но – оказывается – между вдохом и выдохом огромное расстояние, в нем легко поместилось все наше общее с Маей время, не то, в котором финская, отечественная, врачи, космополиты, дыл, бур, убе, щур, целина, космос, сиськи-масиськи, жены президентов в элегантном красном, хождение толпой шириной в проспект, крики свободы из таких глубин потрохов, что собственная глубина кажется невероятной и в нее страшно провалиться, бдения августа и похороны трех красивых мальчиков, пустые прилавки и всюду старухи, старухи, старухи с сигаретами, сигаретами, сигаретами, и крики, и стоны, и эти забитые туго ядра на распотеху миру… Ядра, ядра, ядра… Несть им числа у несчастной России.
…где в этом мире мы с Маей? Но именно сейчас, когда по дури плеснувший гнев, шипя, отполз, как побитая собака, я дохожу своим свороченным умом, что все вышеперечисленное гроша ломаного не стоит по сравнению с нами.
…двумя выросшими девочками, которых судьба зачем-то связала в узел. Чтоб мы поняли… Что?
А потом Мае отрезали грудь и я приехала к ней на Каширку. Мая лежала плоско и улыбнулась мне, как в детстве. Доверчиво и радостно. Володя сидел рядом, и у него тряслись руки. Во всяком случае, налить Мае стакан сока он не сумел, махнул рукой, заплакал и вышел.
– Мужчины не умеют переживать горе, – сказала Мая. – Ты заметила, что они несчастья воспринимают как личную обиду?
– Потому что эгоисты, – ответила я. – Несут всю жизнь себя как подарок… Вот, мол, я, любите меня…
– Он так себя нес? – спросила Мая.
– Майка! – закричала я. – Ты о чем? Нашла время и место.
– А когда же еще? – тихо сказала она. – Сколько у меня времени, чтоб понять… Тебя. Его.
Я кинулась к ней на кровать. Как я рыдала и выла, это надо было видеть, слышать. Володя стащил меня с Маи и дал мне по морде, правильно, между прочим, и сказал, чтоб я уходила и чтоб ноги моей в больнице не было.
Видели бы вы его лицо. Ничего похожего на человека, с которым мы топали по хрусткому перелеску к нашей временной собачьей будке. Просто ничего. С ним ли я шла?
Я брела по скорбному коридору больницы и думала, как бы он себя вел, если бы на кровати плоско лежала я? Как бы вел себя мой муж? Тряслись бы у него руки, наливающие сок?
Гнусно ли это или нормально, но мне хотелось об этом думать. Я двигала нас туда-сюда, туда-сюда… Вот уже не Мая лежит – Володя. Это он, глядя на Маю, говорит:
– Женщины не умеют переживать горе. Впадают в истерику. Посмотри на Майку.
И я буду выводить Маю в коридор, давать ей сердечные капли, пролью их, мы завоняем валерьянкой. И этот запах неблагополучия объединит нас, и мы будем трястись в плаче, прощая друг друга.
Вот оно что! Вот… Больной Володя нас бы объединил, а больная Мая нас всех разъединила.
Тогда я подставляла в наш кривоватый четырехугольник самую незначащую в игре сторону – собственного мужа – и получалось совсем ужасное: в этом гипотетическом горе я была бы одна. Совсем…
Нет, мы были все-таки треугольником, и я даже вздохнула с облегчением, что муж, слава богу, – тьфу! тьфу! тьфу! – здоров и не имеет к нам отношения. Спасибо тебе, дорогой мой, мне есть куда прийти с побитой мордой. Я виновата перед тобой, мне стыдно, а там мне не стыдно и я не виновата. Там я в другом вареве и уже столько лет…
Мая позвонила сама, уже из дома, попросила принести детективчик. Я выбрала три, самые, самые… Сделала свой фирменный «наполеон», купила «орхидею в домике». Я думала, что еще? Мне хотелось тратить на нее деньги, ублажать…
Она хорошо выглядела. Выпавшие после химии волосы подросли. Я вспомнила Анну Каренину, у нее тоже после тяжелых родов волосы вылезали черной щеткой. Так написал граф. Ему была неприятна Анна, грешнице полагалось умереть, а она выжила. И ощетинилась.
С какой стати это вспомнилось тут, у Маи? Маи-безгрешницы? Маи-страдалицы? Тут явно была путаница, и путаница не только в моей голове. В голове – безусловно, но была какая-то неправильность по больному счету. Щетинка так, намек, знак… Чего?
– Ты похожа на Анну Каренину, – сказала я Мае.
– Я похожа на свою послетифозную бабушку, – засмеялась она. – У нас есть фотография.
Мая стала рассказывать про Саида, которому давно пора жениться, а он ни в какую. «В нем стало проявляться национальное, – сказала она. – Понимаешь?»
– Ну и что? – ответила я. – Что в этом дурного?
– Ничего, – вяло ответила Мая. – Просто чудно будет, если он примет мусульманство.
Она стала мне рассказывать про мужа-узбека, какой он был «очень восточный».
– Плюнь, – говорю. – Ничего у Маргули не вышло. У тебя все в порядке. Подумаешь, операция! Как ты – мильён.
Мы примеряем протез. Тяжелый, он как бы переливается в руках.
Мая даже зарозовела от обретения формы и стала совсем молодой и хорошенькой. Мне хотелось ее обнять, утешить, Но пришла Вава и широко, расплывчато села на диване. И разговор пошел ни про что… И уйти оказалось легко.
А во дворе я встретила Володю и увидела, как он плохо встрепенулся. Ощетинился.
– Мая хорошо выглядит, – сказала я.
Он переложил сумку из руки в руку. У меня даже возникло нелепое чувство, что он снова собирается дать мне по морде затекшей от тяжести ладонью. И я поймала себя на том, что у меня уже есть опыт такого рода, и я даже развернула лицо так, чтоб смягчить удар, чтоб ладонь точно пришлась на мягкое, на щеку.
Можно пережить пощечину и не получив ее. Это был тот самый случай. Я шла домой, и у меня горело лицо. Только добравшись до родных железяк эстакады и уцепившись за них, я поняла главное: вина и грех возложены на меня. Вернее, не так. Вину и грех выбросили мне вслед, быстренько захлопнув дверь. Собирай, кукушечка, свои бебехи и отвали. У людей большие и красивые чувства – болезнь, смерть, мусульманство, – а ты просто мимо шла, побирушка… Ну вот и иди дальше… Моя покойная бабушка кричала с крыльца нищенкам: «Нечего подать! Нечего!»
Благословенны трижды эстакадные кривые лестницы. Пока то да се… Пока вверх и вниз… Пока отщелкали коленки…
Я приняла свою вину. Ладно. Пусть. Справлюсь. Тупым ножом, как по сырому и теплому мясу, я отрезала их всех… Отторгла и вышла из собственной крови. А они уплывали, уплывали… На легком фантомном острове – Володя, Мая, Вава, Саид, Маниониха, близнецы, Маргуля, дольше всех виделась Маина голова со щетинкой волос. Гудбай, Америка, тебя я не увижу больше никогда.
Мне хотелось заплакать, но не получилось. Все-таки я не плакса, это точно.