- Вычистить весь снег до подошвы - это будет, пожалуй, не легче для людей, чем новые ходы выкопать в земле, - сказал Ливенцев. - Может быть, господин полковник, вы разрешите расчистить их только на аршин, не глубже?

- Нет, уж вы, пожалуйста, сделайте то, что я приказываю, - неожиданно повысил голос и строго посмотрел Ковалевский. - Вычистить непременно до подошвы!

- Слушаю... Но снегу придется выкинуть много, - лежать он будет высокой стеной, ближе к подошве он будет затоптанный, грязный...

- Что вы собственно хотите сказать?

- Я думаю, что таким образом мы сами строим прекрасную цель для австрийских орудий, - договорил Ливенцев, но Ковалевский посмотрел еще строже:

- Окопы и ходы сообщения мы должны содержать в порядке, и никаких кривотолков тут быть не может. Что касается австрийских артиллеристов, то не думайте, пожалуйста, что линия наших окопов для них большая загадка: они ее отлично знают. А что касается трудности для людей, то-о... люди не должны сидеть без дела, - люди должны быть заняты! Если здесь нельзя производить ученья, то нужно давать им работу. А когда они не работают, ваши субалтерн-офицеры должны вести беседы о задачах и целях войны... под вашим непосредственным руководством и... под вашу личную ответственность, должен я добавить... Под вашу ответственность, да!

Ковалевский повторял отдельные слова и фразы только тогда, когда был несколько выведен из равновесия, - Ливенцев это заметил уже давно и теперь терялся в догадках, что могло его раздражить: окопы и ходы сообщения были засыпаны снегом одинаково по всему фронту полка, - в десятой роте метель действовала с той же силой, как и в других. Раздражать командира полка еще больше, чем он был раздражен, Ливенцеву отнюдь не хотелось. Он сказал обычное: "Слушаю, господин полковник", - и Ковалевский ушел в окопы других рот.

Расчистка ходов сообщения началась. Невыспавшиеся, с припухшими подглазнями, со смятыми лицами солдаты, опасливо взглядывая на австрийские высоты, начали действовать лопатами без необходимого одушевления, но потом размялись, втянулись, - может быть, запах снега слегка опьянял их и бодрил; может быть, каждый из них поверил в необходимость того, что они делали, но работа, чем дальше, шла бойчее и к обеду подходила уже к концу, когда снова исподволь, наскоками, то здесь, то там по снежной равнине, взбрасывая и крутя снег, началась поземка.

В обед на чистое до того небо натянуло тучи; повалил крупный снег, ветер становился все более холодным, упругим, сплошным... Походные кухни едва успели подвезти обед, как закрутило, завертело, завыло, - потемнело кругом, и начал бушевать буран.

- Ну вот, - чистили-чистили снег полдня, а зачем, спрашивается? говорил Значков Ливенцеву, уходя с ним в землянку. - Солдаты ругаются...

- Ничего. Из всех бессмысленностей и бесполезностей эта все-таки наименьшая, - отозвался Ливенцев.

- Да ведь завтра, может быть, опять придется проделать ту же самую работу?

- Это все-таки кажется мне гораздо проще, чем им и нам думать над задачами и целями войны, а? Или вы не согласны?

Значков поспешил согласиться.

Долго бушевала и выла метель. Напор ее не ослабел, - напротив, к ночи она казалась еще сосредоточенней, яростней, напряженней. Она штурмовала окопы обеих враждебных армий, и когда Титаренко спросил Ливенцева, ставить ли в эту ночь секреты, Ливенцев хотя и сказал: "Будет преступлением по службе, если не поставим", - но приказа точного и строгого не сделал.

С вечера он не спал; огарок восковой свечки, какой у него был, догорел прошлой ночью; зажечь было нечего. Он лежал и слушал, как вопила буря, проносясь над землянкой, и как разнообразно храпели Значков и другой новый в роте прапорщик - Привалов, но вот почему-то вопли бури стали доноситься не так резко и будоражаще; наконец, совсем стихли, и обеспокоенный этой тишиною больше, чем бураном, он выбрался из землянки.

Это было трудно сделать, но нужно. Тишина оказалась такою же неожиданной и загадочной, как и в прошлую ночь. Вызвездило. Ущербленная луна стояла на западе, над высотами. Сразу представилось почему-то, что по этому белому, необыкновенно чистому и свежему снегу подкрадываются вот теперь к окопам австрийские цепи в белых халатах. И могут без выстрела подойти и забросать окопы гранатами, - потому что секретов впереди их нет, конечно.

Ливенцев сделал несколько шагов в глубоком и рыхлом снегу по направлению к своим окопам, но очень трудно оказалось разобрать среди трех-четырех выросших за несколько часов бурана длинных сугробов с завитыми и нависшими карнизами, - за какими из них скрылся бруствер ближайшего окопа.

Свету от луны было как будто довольно, но в то же время неверный свет этот очень прихотливо разрисовал бликами все кругом, и это делало совсем неузнаваемым то, к чему успели приглядеться глаза днем. Обходя один из сугробов, Ливенцев сразу же потерял правильно было по памяти взятое направление и провалился неожиданно в какую-то яму по пояс. Выбираясь из этой ямы, он соображал, что если это - ход сообщения, который расчищался утром, то окопы должны быть вправо и влево. Он представил теперь австрийские цепи в белых халатах, задавшиеся смешною целью отыскать русские окопы, и улыбнулся. Вспомнил о лыжах, на которых только и можно бы было ходить по такому снегу, но ни от кого не приходилось слышать, что у австрийцев есть лыжники. Да если бы и были, что они могли бы сделать при такой тщательной маскировке, над которой потрудилась двенадцатичасовая вьюга?

И, выискивая в снегу свои же следы, успокоенный Ливенцев вернулся в землянку. Однако, уже засыпая, он подумал вдруг: "А хватит ли на всю ночь воздуха для людей в окопах, закупоренных так основательно метелью?" Рассчитать это было трудно, и спал он, несмотря на дневную усталость, плохо, проснулся рано, еще не начинало белеть небо.

Теперь уже без приказа Ковалевского принялись откапывать с раннего утра и входы в окопы и ходы сообщения, так что когда часам к девяти приехал Ковалевский, сделано было довольно много, но из стоявших на постах людей трое оказались обморожены и едва дошли до окопов, где их оттирали снегом. Они лежали пластом, ожидая, когда их отправят на перевязочный пункт, однако их не на чем было отвезти. Об этом при рапорте сказал Ливенцев Ковалевскому. Тот поморщился:

- Э, началось, значит, опять! А начальство наше не любит, когда бывают обмороженные. Между тем... как добиться, чтобы их не было при такой сумасшедшей погоде? Сделать разве так: перевести перевязочный пункт сюда в резерв, в одну из землянок батальонных командиров. Да и мне придется оставить хату на Мазурах, потому что едва доехал сюда оттуда: занесло все дороги. В таком случае придется вытеснить еще одного батальонного командира, - вот что получается. Нам надо непременно устроить большую землянку для перевязочного пункта, - обмороженные могут быть еще, могут быть и раненые... Надо будет человек на пятьдесят, не меньше. Вот видите, об этом не подумали вовремя, и приходится исправлять преступное чужое легкомыслие нам. Придется назначить людей на работы - копать землянки.

- И от моей роты тоже? - спросил Ливенцев.

- Нет, конечно, от рот резерва.

- А нам нельзя ли откуда-нибудь получить хотя бы по две свечи на окоп?

- Да, я уже слышал от других ротных командиров об этих свечах... Это, конечно, большое упущение. Если установится погода, все необходимое будет доставлено сегодня же. И за обмороженными пошлю сани... Хотя саней вообще у нас нет. Весь обоз на колесах, а лошади истощены от бескормицы, - лошади не везут, падают. Я видел несколько брошенных повозок. Лошадей обозные выпрягли и увели кое-как, а повозки брошены на произвол стихии. Хорошо, что телефон действует, я уже сообщил о наших бедствиях в штаб дивизии. Вот и дров нигде нет - нужно, чтобы сегодня непременно привезли дрова, иначе обмороженных будет не трое, а гораздо больше!

Ковалевский оглянулся кругом, поглядел внимательно на небо и добавил:

- Вы, математик, как насчет предсказывания погоды, а? Установится с сегодняшнего дня погода или нет?

- Какое отношение имеет погода к теории функций? - улыбнулся Ливенцев. - Австрийцы могли бы нас осведомить, какие ветры еще ожидаются и когда, - у них, наверно, следят за погодой.

Ковалевский еще раз оглядел небо и сказал уверенно:

- Сегодня будет тихо. Сегодня переберемся пока в те землянки, какие есть, а завтра устроимся как следует, в новых землянках. А что касается австрийцев, то им, конечно, тоже не сладко.

Уходя, он обернулся, чтобы добавить:

- Кстати, мне доставили вчера утром ящик красного вина. Пришлю вам бутылку для поддержания сил. А ходы сообщения вы все-таки прикажите очистить опять до подошвы. Боевой порядок в полку прежде всего! Иначе будет не полк, а стадо... И штаб полка я перетащу сюда не позже как в обед. Также и перевязочный пункт. Он будет помещаться пока в землянке командира вашего батальона, а капитан Струков может перейти пока или к вам, или к Урфалову, куда захочет... Уже и теперь есть на дороге сугробы по грудь лошади, а дальше может быть еще хуже. При таких обстоятельствах штаб полка в пяти верстах от полка быть не смеет и не будет!

Ливенцев понимал, что, говоря ему это, Ковалевский просто думает вслух - переезжать ли ему сегодня, или остаться в гораздо более приспособленной для жилья, чем какая-то землянка в снегу, хате на Мазурах. Наблюдая, как его командир решительно зашагал по глубокому снегу, Ливенцев понял, что он действительно переедет в обед, как и сказал. Поэтому он тут же поставил людей расчищать ходы сообщения до подошвы.

Зябко пожимаясь, бормотал Значков:

- Сизифова работа. Ведь ночью может опять все засыпать...

- Си-зи-фо-ва! - усмехнулся Ливенцев. - Сизиф работал все-таки в теплом климате, это во-первых, а во-вторых, он не нуждался в борще и каше. А если там, за Ольховцем, снег по грудь лошади и подводы обозные бросают, то у нас может не быть ни борща, ни каши для наших сизифов. Это уж гораздо хуже, чем в Тартаре.

Четверо бабьюков, по привычке держась один около другого, хмуро подошли с лопатами к канаве, в которой они уже работали этим утром.

Они ничего не говорили друг другу, - Ливенцев заметил, что в его присутствии они вообще были здесь молчаливы, - но у каждого из них было лицо именно такое, какое могло быть только у Сизифа перед его знаменитым камнем.

Зато Курбакин был и здесь разговорчив, как и прежде, только вид у него стал как-то еще более диким, и лицо его, очень какое-то широкое по линии коричневых навыкат глаз, почернело заметно.

Он подходил к ходу сообщения вместе с бабьюками, но отстал от них, чтобы обратиться к своему ротному с вопросом:

- Дозвольте спросить, ваше благородие, - вот австрияки в нас не стреляют, хотя же они нас по-настоящему должны всех видать... Не может так нешто случиться, что они, - как известно всякому, люди не без ума же, взяли да своих отвели куда подальше из-за погоды такой неудобной?

- Нет, - этого быть не может. Где они сидели, там и сидят, - сказал Ливенцев и кивнул ему, чтобы шел выкидывать снег; но Курбакин сделал вид, что не заметил кивка.

- Я это к тому, ваше благородие, что вот, думаю, мы здесь должны страдать напрасно, а их, как они, понятно, люди умные, может, и духу-звания тут нет...

- Иди, копай! - поморщился Ливенцев.

- Слушаю, ваше благородие! - зычно отозвался Курбакин и повернулся по форме кругом, стукнув сапогами.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Это был героический переход штаба полка с полковым знаменем и перевязочного пункта со всем его сложным хозяйством из хаты на Мазурах через навороченные всюду сугробы сюда, на позиции, в совершенную снежную пустыню, однако, если и не к обеду, а к вечеру, все-таки переход этот был совершен, и даже наполовину была выкопана большая землянка, рассчитанная на пятьдесят больных, а новую землянку для штаба полка оставалось только накрыть и сложить в ней печку.

Между тем походные кухни все-таки не могли пробиться к передовым окопам: борщ и каша попали к сизифам совершенно холодными, дров же в окопах не было, печи не топились.

Хлопая, как хлопушками, застывающими рукавицами и притопывая, как под музыку, мерзлыми сапогами, сизифы все-таки послушно пытались прочищать узенькие тропинки в тыл между блиндажами, и дотемна вонзались в снег и отбрасывали его лопаты.

К вечеру всем казалось, что как будто бы сладили, справились, подкатили камень к вершине, но как же гулко и стремительно покатился он снова вниз ночью!

Не норд-вест уже задул теперь, а норд-ост. На австрийские старательно укрепленные высоты обрушился теперь всей своею злобной и страшною силой ветер бескрайних русских степей, но в первую голову оледенил он и засыпал скромненькие окопы русских полков.

Когда утром Ковалевский проснулся и при слабом колышущемся свете огарка огляделся в землянке, он увидал часового у знамени, того самого, какого видел еще с вечера, когда ложился спать, - одутловатого мужичка со свалявшейся бородкой. Он держал винтовку у ноги, как и полагалось, но у него то и дело слипались глаза.

В печке трещали и стреляли сырые поленья, видимо только что подброшенные: связисты уже встали; и когда стрельба поленьев была особенно сильна, часовой вздрагивал и шевелил головой, но потом глаза его опять слипались.

- Что за черт! Тебя что, не сменяли, что ли, целую ночь? - спросил его Ковалевский.

- Никак нет, не сменяли, ваше высокбродь, - ответил часовой, приободрясь.

Ковалевский посмотрел на свои часы, - было около восьми. Он подсчитал, - вышло, что часовой этот стоял одиннадцать часов.

- Вот так штука! Что же случилось с караулом?

Ковалевский поднялся, выпил залпом стакан красного вина, разбудил Шаповалова и выбрался наружу. Около землянки стояли два связиста, взобравшись на сугроб, и смотрели кругом.

- Что? - встревоженно спросил их Ковалевский.

Связисты ответили один за другим:

- Никого как есть нигде не видно.

- Только снег и снег, а людей нет.

- Ведь караульное помещение здесь же где-то, около?

Ковалевский сам вскарабкался на сугроб, наметенный ураганом над землянкой, поглядел вперед, направо, налево, - нигде ни малейшего следа человека - белая пустыня... Он стал припоминать расположение полка, став лицом на север.

Ураган утих, только кое-где крутились невысокие снежные столбики и, пробежав несколько шагов, падали бессильно. За этими вихрями, как за дымом, трудно было различить формы сугробов, под которыми только и могли скрываться землянки. Наконец, Ковалевский определил, больше по направлению и расстоянию от себя, где могла таиться караулка.

- Ребята! Лопаты бери и пойдем, - приказал он связным.

Увязая на каждом шагу, добрались они до намеченного круглого сугроба.

- Здесь или нет? - спросил связных Ковалевский, но один ответил: "Не могу знать!" Другой только повел бровями. Однако при следующем шаге Ковалевский провалился в снег по пояс и сказал удовлетворенно:

- Ведь я же говорил, что здесь! Откапывай, тут дверь в землянку.

Отбросили наскоро снег. Согнувшись, вошли в землянку. На полу, сбившись в кучу, спали семь человек, из них один - караульный унтер-офицер. Они только пошевелились, когда вошел в землянку их командир полка, но не поднялись, даже не открыли глаз.

- Что же это с ними? Задохлись тут, что ли, они? - спросил Ковалевский.

- Застыли, - сказал один связист. - Ночь-то какая была!

- Расталкивай их! Вытаскивай наружу.

Унтер-офицера Ковалевский потащил сам, но шинель его примерзла к земле, пришлось отбивать ее лопатой. Унтер-офицер, чернявый и еще нестарый, крепкий по сложению человек, открыв глаза и узнав командира полка, попытался было подняться и взять под козырек, но не удержался, упал в снег.

- Три руки снегом! Умойся снегом! Уши три снегом! - приказывал ему Ковалевский.

Связисты вытаскивали других и тут же начинали сами растирать им щеки и носы снегом. Это помогло. Минут через десять все они уже глядели осмысленно и даже поднялись.

- А ну, ребята, бери свои винтовки, иди за нами, - приказал им Ковалевский. - Вам теперь лучше двигаться, а не стоять и не сидеть на месте.

И полуживой караул, с большим трудом переставляя ноги, двинулся по сугробам следом за командиром полка, а Ковалевский спрашивал унтер-офицера:

- Где здесь могут быть еще блиндажи, а? Вспоминай где, - будем других откапывать.

Унтер-офицер, оглядевшись, указал на одну снежную шапку поблизости. Под нею действительно была землянка для отделения стоявшей в резерве роты.

Откопанные тут люди скорее пришли в себя, чем караульные. Их Ковалевский оставил возвращать к жизни офицеров и другие отделения и взводы своей роты. Сам же он спешил дальше. Ему казалось, что погибла уже большая часть полка, особенно страшно было за те роты, в передовых окопах.

Но вот с одного сугроба связисты заметили: суетились где-то, где должна была тянуться линия окопов, люди с лопатами. Ковалевский был очень обрадован, но он стоял внизу, под сугробом, откуда ничего не было видно.

- Где? Где именно? - оживленно спрашивал он, подымаясь сам на сугроб. Какая это может быть рота? Не знаете?

Связисты не знали, но сам он, не раз уже бывавший в окопах десятой роты, приглядевшись пристальнее, узнал там по фигуре Ливенцева.

- А-а! Так это же десятая, фланговая... Ну, там ротный командир молодчина! За этот фланг я могу быть спокойным... Он, конечно, и соседа своего - Урфалова - откопает... Пойдем в таком случае не туда, а прямо, - на окопы шестой.

Часа два так бродил по глубоким снегам, как бродят рыбаки с бреднем в речках и озерах, деятельный Ковалевский, воскрешая свой заживо похороненный полк. Выкопал из одной землянки двух батальонных - Пигарева и Широкого (Струков переселился к Кароли). Эти двое взяли своих связистов с лопатами и пошли с Ковалевским дальше. Связные откопали вход в блиндаж другой роты, стоявшей в резерве. Из этого блиндажа вышли не столько полузамерзшие, сколько полузадохшиеся люди, с почернелыми, равнодушными ко всему лицами. Этих едва удалось расшевелить настолько, чтобы они принялись откапывать товарищей: они уже прочно было начали забывать там, в своем блиндаже, что есть начальство и есть их товарищи - солдаты, что они с кем-то воюют, а из-за чего воюют, этого они даже и забывать не могли, потому что этого не знали.

- Вы видите, что делается? - взволнованно говорил батальонным Ковалевский. - Ведь эти гораздо хуже, чем обмороженные. Эти уж были по ту сторону добра и зла! Надо спешить откапывать остальных... Эх, господа, господа! Плохой пример подаете своим офицерам. А что мы ответим начальству, если задохнется у нас половина полка?

В шестой роте оказалось семнадцать человек обмороженных, из них трое особенно тяжело. Эти трое были ночью в секрете как раз во время сильнейшего урагана. Под утро их сменили, но, возвращаясь к себе против ветра, они сбились с направления и попали не в свой блиндаж, а в австрийский, где было пять трупов, - замерз весь полевой караул. Но в этом блиндаже рядом с замерзшими они, трое, все-таки решили просидеть до света и просидели и кое-как добрались к своим, но дойти до перевязочного пункта уже не были в состоянии.

Ковалевский приказал отнести их немедленно.

Против правофланговой третьей роты, где тоже оказалось порядочно обмороженных и где австрийские окопы приходились так же недалеко, как и против шестой, Ковалевский разглядел большую толпу странного вида людей, будто бы каких-то баб в теплых шалях, и спросил удивленно:

- Что это там за явление такое?

- Австрийцы, - ответили ему.

- Почему же они в шалях?

- Одеяла накинули на головы, а у шей их завязали для пущей теплоты...

- Что же они там делают?

- Должно быть, пришли из резерва откапывать своих окопников.

- Откапывают действительно! Вижу - лопаты у них в руках... Ну, этого мы им не позволим сделать. Давайте сюда пулемет... Мы с ними перемирия не заключали! Пять человек их замерзло, пускай еще сто замерзнет. Мы воюем с ними, а не в бирюльки играем!

Брызнули в закутанных австрийцев из пулемета. Те мгновенно исчезли, но оттуда домчалось несколько ответных ружейных пуль, никого не задевших.

Когда Ковалевский вернулся в свою землянку, он донес по телефону (сам удивляясь тому, что телефонные провода перенесли ураган без повреждений) в штаб дивизии о том, сколько оказалось обмороженных в его полку, о том, что некоторые роты едва не задохлись в землянках, что горячую пищу раздать не удалось, что необходим экстренный подвоз консервов, тем более что на людях никаких неприкосновенных запасов нет; что нет дров, и совершенно нечем топить печи ни в землянках, ни в окопах, что остатками дров отапливаются только перевязочный пункт и штаб полка, но этих дров хватит не больше, как еще на один день... что вообще положение угрожающее; что если дров не доставят в этот день, то, может быть, в видах сохранения людей от замерзания часть землянок придется разобрать на дрова.

Полковник Палей обещал передать все требования немедленно куда надо; но у него были и свои новости.

- Представьте, - говорил он, - снежная буря и здесь наделала немало хлопот. Между прочим, пропал свитский генерал Петрово-Соловово. Поехал с поручениями и заблудился или его занесло метелью, - только пропал бесследно. Десять офицерских разъездов были посланы его искать. Семь, говорят, вернулось ни с чем, а три пока неизвестно где... Кроме того, у командира корпуса назначено было совещание, какую деревню отвести под постой его высочеству Михаилу Александровичу, - он назначен начальником дивизии кавалерийской, - и пришлось даже это совещание отложить из-за скверной погоды. Главное, автомобилем никуда не проедешь...

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Между тем в десятой роте в эту ночь под утро случилось маленькое "происшествие", столь ничтожное по сравнению с огромным стихийным бедствием на фронте нескольких полков, расположенных тут, у подступов к Стрыпе, что Ливенцев даже и не доложил о нем командиру полка: бывшие в полевом карауле четверо бабьюков, оставив свои винтовки и патронные сумки в блиндаже, ушли было в тыл, но заблудились в бездорожных и бесконечных глубоких снегах и вышли обратно к окопам своей роты. Случилось так, что они возвращались как раз мимо землянки, из которой выбирался на свет Ливенцев, и он их заметил и крикнул им:

- Стой!.. Куда идете?

Бабьюки же не только не остановились, но проворнее, насколько могли, ринулись было дальше, отвернув как можно круче бороды от своего ротного.

Ливенцев крикнул им громче, и только тогда, переглянувшись, они остановились. Погружаясь в снег до колен при каждом шаге, Ливенцев придвинулся к ним вплотную и спросил:

- Откуда идете?

По замешательству на этих заросших усталых лицах и по виновато мигающим глазам Ливенцев догадывался уже, что им трудно ответить на такой простой вопрос. Однако Савелий Черногуз, прокашлявшись, объяснил хрипло:

- Так что, ваше благородие, шли до околотку.

- На перевязочный пункт? Все четверо? Чем же вы заболели все четверо сразу?

- Дуже поморозились, - ответил уже Гордей Бороздна.

- Где же вас так поморозило? В окопе?

Бороздна посмотрел на Петра Воловика, ища у него помощи. Петр Воловик тоже прокашлялся, как и Черногуз, и сказал хрипло и несколько надсадно:

- Звестно, у в окопi, ваше благородие.

- А кто вам разрешил идти на перевязочный? Фельдфебель?

- Никак нет, не хитхебель, а господин взводный, - очень поспешно ответил за всех другой Воловик, Микита, а остальные трое поглядели на него, Микиту, вопросительно, явно недоумевая, почему показалось ему, что назвать взводного будет лучше, чем фельдфебеля. И по этому торопливому ответу Микиты Воловика, а еще более по недоуменным взглядам остальных Ливенцев догадался, что никто не разрешал им уходить.

Но они четверо были налицо и на ногах после свирепейшего ночного урагана, а остальная рота? Он пока ничего не знал об этом. Дальше к окопам он пошел вместе с бабьюками. Он спросил еще только о том, что же им сказали и что для них сделали на перевязочном, почти угадав их ответ, что они заблудились и не дошли до "околотка".

Внимание от них было отвлечено сиротливой шинелью, желтым горбом торчавшей из снега как раз у входа в окоп.

- Что это? - испугался Ливенцев.

- Эге! Замэрз, якийсь бiдалага! - очень оживился Бороздна.

- А вже ж замэрз, - потянул за шинель Черногуз.

Двое Воловиков разгребли руками снег около головы и ног замерзшего и подняли его, по-рабочему крякнув.

Ливенцев смотрел в очень изможденное, донельзя исхудалое лицо, какое-то стянутое и сморщенное, желтое, твердое на вид лицо с закрытыми глазами, с ледяшками на ресницах, с ледяшками в усах и бороде, и никак не мог догадаться, его ли роты этот замерзший, не чужой ли, заблудившийся ночью.

Но Микита Воловик сказал вдумчиво:

- Так це ж, мабуть, наш Ткаченко?

- Ткаченко, Кузьма, - окончательно установил другой Воловик.

И другие двое сказали: "Ткаченко!" - и Ливенцев, наконец, припомнил Ткаченко Кузьму. Из снега достали его винтовку.

- Как же он мог замерзнуть около окопа? - недоумевал Ливенцев.

- Так он же с нами в дозорных был, ваше благородие, - объяснил Бороздна, а Черногуз добавил:

- Мабуть, и ще якись позамэрзалы!

Он добавил это уверенно и дернул при этом кверху бородою, и все четверо бабьюков поглядели на своего ротного командира такими оправданными перед самими собой глазами, что Ливенцев сразу догадался об их дезертирстве, не удавшемся благодаря той же метели.

Когда очистили вход в окоп, Ливенцев приказал все-таки внести туда тело Ткаченко, не отойдет ли в тепле. Его даже пытались оттирать снегом, - не отошел. Разъяснилось, что он шел вместе с другими двумя, сменившись с поста, но ослабел, отстал, обмороженные ноги еле двигались.

Наконец, он, должно быть, присел, чтобы несколько отдохнуть, но в таких случаях всегда неудержимо хочется спать, и сон бывает особенно мил и сладок; заснул и больше уж не проснулся. Другие двое, которые пришли с Ткаченко, были обморожены сильно. Но лежать в окопе они не могли, они сидели на своих саперных лопатках, поставив их наискось к стенке окопа. И никто не мог лежать: на дне окопа стояло воды на четверть.

Даже фельдфебель Титаренко, тоже не спавший, а только дремавший ночью, сидя по-птичьи на жерди, поставленной наклонно, смотрел теперь на Ливенцева, как смотрят днем совы. Он пожелтел, опух, у глаз - черные круги.

- Что за черт, скажи ты на милость! Откуда же взялась эта окаянная вода? - спрашивал его Ливенцев, и Титаренко отвечал мрачно:

- Вода, известно, от снега, ваше благородие...

- Как от снега? С крыши капает, что ли? Не могло же столько накапать?

- С крыши капает, это само собой, а второе дело - люди выходят же на вьюгу, - их снегом облепит, и шапку, и шинель, и сапоги также, - они же это все на себе в окоп несут... С каждого не меньше ведра воды оттаять должно, а вода, она никуда, ваше благородие, увойти не может, она вся здесь и стоит. Ее сначала на вершок было, а теперь вон уж сколько...

- Потоп!

- Чистый потоп, ваше благородие.

- Надо выкачивать в таком случае!

- Как же ее выкачивать?

- Как? Котелками. Зачерпывать и выливать в бойницы!

Подпрапорщик Котылев, который тоже не спал эту ночь, подойдя и услышав, о чем говорит ротный, повел головой, усомнившись в пользе маленьких солдатских котелков.

- Тут, если бы где в тылу у помещиков помпу расстараться или хотя бы ведер штук десять, а котелками что же можно сделать? - сказал он снисходительно.

Он тоже поугрюмел за ночь, этот всегда такой бравый подпрапорщик. Он вспомнил австрийский окоп на высоте 375:

- Австриец-австриец!.. Хотя он считается и наш враг, а я бы, признаться сказать, пошел бы на него сейчас в наступление, - ради его окопов удобных. Нары, как же можно! Это ведь какое удобство для людей! Лег себе, как в караульном помещении на мирной службе, и никакая тебе вода не может мешать. А тут что же такое за пропасть! И темно, как все равно в могиле ты, и ноги в воде, и не лечь тебе и не сесть... Похлопотали бы, Николай Иваныч.

- О свечках я говорил, - обещал командир полка, да что-то нет их. А насчет нар... заикнуться, конечно, можно, но так скоро нар не получим, особенно по такой погоде. Скверно. Это ясно всякому...

- Сказано: "Терпи голод, холод и все солдатские нужды"... День, другой потерпеть можно, конечно, а две недели здесь разве мы вытерпим? Люди ведь не железные - как же можно!

Котылев говорил это вполголоса, чтобы "нежелезные" люди кругом все-таки его не слыхали.

Воду начали выливать через бойницы солдатскими манерками, но Ливенцев скоро убедился сам, что это только зря утомляет людей.

Как итог этой бурной ночи осталось к утру во всех его окопах и блиндажах: вода на четверть, девятнадцать человек обмороженных, из них пятеро тяжело, наконец - один замерзший. Обо всем этом по телефону донес Ливенцев в штаб полка, так как Ковалевский не заходил к нему утром. Он упомянул, конечно, и о помпе, и о нарах, и еще раз о свечах.

Бабьюков же он отозвал в сторону и грозно, насколько мог, сдвигая брови, сознательно не в полный голос сказал им:

- Вот что, ребята. Сейчас же найдите свои винтовки и патронные сумки, где вы их там бросили, и если вы когда-нибудь пойдете без позволения искать "околоток", то смотри-и! О-очень будет вам тогда плохо, ребята!

Он даже и пальцем пригрозил им, протискивая сквозь зубы:

- Идите, дурачье!

Но странно: эти четверо бородатых почему-то ответили тоже не в полный голос:

- Пок-корнейше благодарим, ваше благородие!

И тут же пошли гуськом один за другим к блиндажу полевого караула.

Однако еще, может быть, страннее, чем эта понятливость прощенных дезертиров, было то, что сам Ливенцев счел именно в это утро четверых бабьюков самыми умными людьми во всей своей роте.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Не больше, как через час, найден был в снегу перед окопами другой замерзший из дозорных десятой роты, - рядовой Бурачок. Он был еще жив, когда его откопали, и Ливенцев приказал внести его в свою землянку, но тут вскоре сердце его отказалось биться.

Это был молодой еще малый, правда, щуплый, узкогрудый и узкоплечий, из белобилетников. О его смерти дополнительно донес по телефону Ливенцев Ковалевскому, а тем временем замерзшие были обнаружены и в нескольких других ротах. Получив донесения и от других ротных командиров, Ковалевский передал в штаб дивизии, что в его полку за истекшую ночь замерзло на постах и в дороге с постов до окопов восемь человек. Узнав от врача Устинова, что тяжело обмороженных полезно растирать спиртом, он просил прислать ему хотя бы две-три четвертных бутыли спирта.

В спирте интендантство отказало, а восемь человек, замерзших в одну ночь и в одном полку, - это, дойдя до сведения генерала Истопина, заставило его рассердиться до того, что он сказал генералу Полымеву тут же, обеими пухлыми руками ударив о карточный столик:

- Пхе, - это, знаете, совершенно невозможно терпеть дальше! Этот, пхе, полковник Ковалевский так и лезет под суд. Ни в од-ном полку ни о ка-ких замерзших никто ни слова, а у него, извольте-ка, восемь человек. И кроме того, сто с чем-то обмороженных!.. Из других полков если и доносят об обмороженных, то ведь там только единичные случаи, а у Ковалевского все должно принимать катастрофический характер!.. Пхе!.. Это черт знает что, и нам надо назначить следствие по этому делу.

- Опять поручить Лоскутову? - спросил Полымев.

- Нет. Нет. Теперь ничто не мешает передать это дело Баснину, Баснину, пхе! Он на ножах с Ковалевским и... либеральничать не станет. Он проведет следствие, как надо. Только надо вот что... Ввиду плохой погоды и ввиду... как бы это сказать, пхе... предотвращения подобных нетерпимых случаев передать ему это дело немедленно... пхе!

- Баснину, да... Это - мысль, - согласился Полымев, и приказание о производстве следствия было передано Баснину в обед того же дня.

Но в обед же начался и новый стремительный натиск бурана все оттуда же, с северо-востока, из родных российских степей. Походные кухни снова не могли пробиться не только к окопам, даже к резервным ротам; обед был снова и запоздалый и совершенно холодный.

Часам к двум дня прибыла подвода со свиным салом, посланная еще утром Добычиным из Коссува, но исхудалая от бескормицы пара обозных лошадей, кое-как пробившаяся через сугробы на шоссе, не выдержала ледяного бурана, совершенно выбилась из сил и пала шагах в двухстах от штаба полка.

По расписанию все-таки шла, должна была идти во что бы то ни стало намеченная приказом полковая жизнь, несмотря на бушующий норд-ост. Люди двигались. Они выходили из землянок, из окопов, согретых собственным теплом, на леденящую стужу, чтобы сменять дозорных на постах, чтобы нести караульную службу в резерве, ходили за хлебом, ходили к кухням, вызывались по телефону из штаба полка к той самой злополучной подводе с салом, которое Ковалевский решил немедленно раздать по ротам, чтобы поддержать этим сопротивляемость холоду в людях своего полка.

И вот какая была замечена всеми в этот именно день величайшая странность: шинели на ветру начали звенеть, как колокола-подголоски. В них можно было ходить, не меняя отнюдь и никак положения тела: нельзя было не только сесть, даже нагнуться, а кто падал в снег, сбитый сумасшедшим ветром, тот не мог подняться.

Дело было в том, что хотя снег, густо облеплявший шинели, и оттаивал в землянках и окопах, но не вся вода стекала при этом на пол. Сукно шинели на второй год войны было уже такой выделки, что втягивало воду, как губка, и щедро отдавало ее ватным телогрейкам и шароварам. И все это суконное и ватное смерзалось на лютом ветру, стягивало, как кольчуга, и звенело, как ледяные сосульки весною.

Всякий видел, как беспомощны бывают упавшие на спину жуки, как иногда часами напрасно шевелят они в воздухе ножками, чтобы перевернуться, и не могут: жуки тоже одеты в панцири, неспособные менять свою форму.

Но жуки не плачут при этом, а упавшие и не могшие подняться солдаты плакали от бессилия. Это случалось и невдали от землянок штаба полка, и Ковалевский сам видел это. В землянке штаба тоже набралось на вершок воды, потому что часто приходили туда занесенные снегом солдаты и офицеры и оттаивали гораздо быстрее, чем в окопах, сразу попадая в большое тепло. Как раз, когда таким сбитым на спину жуком оказался около самого входа в штаб один из связных и Ковалевский, выскочив наружу, сам помогал втащить связного в землянку, генерал Баснин властно потребовал его к телефону.

- Командир корпуса, - говорил Баснин, - приказал мне произвести дознание, а точнее говоря - следствие по делу о том, что у вас в полку очень много обмороженных и, кроме того... кроме того, появились даже замерзшие, что уже совсем нетерпимо!

Ковалевский был так ошеломлен этим, что не нашелся даже как ответить. Он пробормотал только не совсем разборчиво:

- Да, ваше превосходительство, нетерпимо... Это совершенно верно.

Чрезвычайно изумило его, что Истопин вздумал производить следствие, как будто он, Ковалевский, командует не только полком, но и стихиями, но еще более изумило то, что он, как Кочубей Мазепе, выдан с головою Баснину. А Баснин спрашивал начальническим тоном:

- Прошу указать мне способ, каким бы я мог до вас добраться.

- В моем распоряжении нет такого способа, ваше превосходительство, оправившись уже, ответил Ковалевский. - Каким бы способом вы ни пытались пробраться теперь, во время урагана, ваша будущность может быть одинаково печальна. Я сегодня слышал, что пропал свитский генерал Петрово-Соловово, и его не могут разыскать. Ваша попытка пробиться сюда, по моему мнению, только увеличит количество пропавших генералов.

- Прошу... э-э... держаться вполне официального тона, полковник!

- Слушаю, ваше превосходительство. В таком случае вам придется отложить следствие до улучшения погоды.

- Нет, следствие приказано произвести спешно и закончить в кратчайший срок.

- Тогда, ваше превосходительство, в ваших руках как раз и имеется средство произвести это самое экстренное следствие, не двигаясь с места: телефон.

- Как? Следствие производить по телефону?

- Да, благо телефон работает вполне исправно благодаря моей прекрасной команде связи.

После некоторой задумчивости Баснин сказал:

- Пожалуй, да... Пожалуй, по телефону я действительно могу произвести следствие. Но мне ведь нужно будет отобрать показания и у ротных командиров ваших. Это как, - можно будет сделать?

- Разумеется, ваше превосходительство. Вас соединят по вашему требованию с любым из ротных командиров. И даже с кем угодно из нижних чинов, если вы захотите.

И следствие о преступной нераспорядительности полковника Ковалевского началось по телефону, а ураган только еще начинал раздувать свои тысячеверстные мехи, угрожая значительно увеличить количество преступных полковничьих дел.

Когда Баснин вызвал к телефону Ливенцева, он задал ему тот же вопрос, какой задавал и другим:

- Скажите, прапорщик, все ли теплые вещи, как-то: ватные рубахи и штаны, а также набрюшники, башлыки, были надеты на замерзших в вашей роте?

- В моей роте замерзло двое, ваше превосходительство, и на обоих все это было, так же, как и на всех остальных, - ответил Ливенцев. - Но вот что случается иногда с ватными штанами, например: в свое время был отправлен на пост дозор, как следует, в штанах, а вернулся он без штанов, ваше превосходительство.

- Как без штанов? Вы-ы что это там такое, а? - повысил голос Баснин.

- Я? Даю свое показание, - скромно отозвался Ливенцев. - Объяснение же этого факта таково: штаны были мокрые, хоть выжми; при тяжелой ходьбе по глубокому снегу они сползли вниз, к коленям; здесь они смерзлись в один комок. Только что я это видел сам.

- Если на нижних чинах были мокрые штаны, то-о... вы должны были позаботиться о том, чтобы они их высушили! - прокричал Баснин. - Что было сделано вами, чтобы просушить одежду нижних чинов?

- Мною? Мною ничего не могло быть сделано. Но я приказал бы, ваше превосходительство, протопить печи во всех окопах и землянках, если бы были для этого дрова.

- Однако свою-то землянку вы, конечно, топите?

- К сожалению, нечем. Во всем полку отапливаются только две землянки: штаб полка и перевязочный пункт. Позвольте мне еще дополнить мое показание, ваше превосходительство...

- Что такое? Говорите, я слушаю.

- Сейчас при мне свалило с ног ветром одного из нижних чинов моей роты, и, когда он упал, у него откололся рукав шинели.

- Как так откололся? Оторвался, что ли, вы хотите сказать?

- Буквально откололся, как кусок ледяшки, ваше превосходительство. Отчасти это можно объяснить физическим законом расширения воды при замерзании.

- Ничего не понимаю, - проговорил недовольно Баснин. - Но ваши показания я проверю. Ваша фамилия как, позвольте? Прапорщик Лихвенцев?

- Ли-вен-цев.

- Так. Прапорщик Ливенцев. Я хотел бы теперь допросить вашего фельдфебеля.

- Слушаю, ваше превосходительство. Я сейчас пошлю за фельдфебелем. Но у меня есть еще показание по этому делу.

- Вы-ы, прапорщик, должны отвечать на те вопросы, какие я вам задаю, и только.

- Я и хочу ответить на ваш основной вопрос, почему замерзают нижние чины моей роты. Возможно, что случаи замерзания будут еще, принимая во внимание, что ураган продолжается.

- Что же вы хотите добавить, прапорщик?

- Люди истощены, ваше превосходительство, тем, что вот уже два дня не получали горячей пищи и не могут спать вот уже две ночи. А не могут спать потому, что в окопах и землянках выступила подпочвенная вода. Получились не окопы, а колодцы. Мы пробовали вычерпывать воду, - правда, только солдатскими котелками, - но это отнюдь не помогает, вода набирается вновь. Нижним чинам негде лечь; они коротают ночь, как куры на нашесте, на своих лопатах...

- Но если... позвольте, прапорщик... Если выступает вода, подпочвенная, как вы говорите, то это значит, что окопы глубоко вырыты, что ли?

- Да, они слишком глубоки, ваше превосходительство, но это было бы ничего, если бы в них были нары, чтобы было на чем лежать.

- Ну, нары, знаете ли, это уж роскошь... Нары!

- Кроме того, в них темно, в окопах, - в них кромешная тьма, что действует на нижних чинов удручающим образом... А человек с удрученной психикой менее способен сопротивляться действиям на него стихии и замерзнуть может скорее, чем тот, которого до подобного состояния не доводят, ваше превосходительство. Какой-нибудь огарок свечки, если бы нам в окопы его доставили, имел бы колоссальную ценность!

- Всего сразу, конечно, нельзя было сделать в окопах, но-о... - И Баснин еще, видимо, обдумывал, как ему закончить начатую фразу и стоит ли ее заканчивать ему, ведущему дознание генералу; ее закончил за него Ливенцев:

- Но тогда трудно и требовать от нижних чинов, чтобы они не замерзали. Это единственный выход из их положения: взять и замерзнуть!

- Что вы такое говорите, прапорщик? - изумленным голосом прокричал Баснин.

- Я говорю, что замерзнуть - это единственный честный выход из положения, ваше превосходительство! Бесчестный же, как дезертирство, например, я исключаю. Я исключаю и еще один честный выход - быть убитым австрийской пулей, поскольку австрийцы лишают нас этого выхода, - очень смирно сидят в своих окопах.

- Много говорите, прапорщик, лишнего, очень много! Ваша фамилия Ливенцев?

- Так точно. Я должен добавить еще одно, ваше превосходительство. Главнейшей причиной замерзания и обморожения я считаю, конечно, хронически мокрые ноги нижних чинов, так как сапоги их, из елецкой ли они кожи или из флотской, не могут не пропускать воду, если в воде приходится стоять часами. Сапоги же наши, как известно, редкостно плохи, портянки у нижних чинов хронически мокры, на холоде они смерзаются, и это приводит к гибельным результатам, так как человек начинает замерзать с ног.

- Ваших показаний с меня довольно, прапорщик! Я просил вас позвать вашего фельдфебеля! - раздраженно прокричал Баснин.

Как раз в это время вошел в землянку Титаренко, и Ливенцев подозвал его к телефону, говоря при этом Баснину:

- Фельдфебель явился, но об этом я узнал только по его голосу, потому что в землянке темно, хотя сейчас только три часа дня. Можно бы сделать в землянке крохотное окошечко, но нет для этого ни рамы, ни стекла. Наконец, можно бы сделать в землянке и дверь, а то вместо двери висит только старое полотнище палатки, а за этим полотнищем - пурга, ваше превосходительство!

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

В этот день смерклось рано, но буран не утихал; напротив, он усилился после захода солнца и в темноте стал зловещей и упорней.

С вечера почему-то в стороне австрийских позиций начали взвиваться в вышину и, падая, озарять тревожно снега ракеты. Иногда раздавалась даже вялая, правда, стрельба. Похоже было на то, что австрийцы были обеспокоены утренним пулеметным обстрелом своей роты, той самой, - в одеялах, как в шалях, - и приняли этот обстрел за начало нового наступления. Во всяком случае, они показывали, что готовы его встретить как следует.

Может быть, начальство свежих и бодрых, хорошо снабженных полков соблазнилось бы возможностью легкого успеха, так как ураган дул в лицо австрийцам, а проволочные поля их были теперь основательно завалены снегом и потеряли большую часть своей заградительной силы.

Но русским полкам на позициях в Галиции, как и в Буковине, сейчас было совсем не до мыслей о наступлении.

Обозы, посланные из тыла с продовольствием и дровами, захваченные усилившимся бураном, не только не могли пробиться к фронту, но не могли и повернуть назад. Обозные, спасая лошадей и себя, бросали подводы десятками в снежной пустыне. Часть подвод приказано было генералом Котовичем задержать около хаты на Мазурах, где решено было устроить чайную и питательный пункт. Дрова для топки разрешено было полку Ковалевского рубить везде, где они еще имеются, не считаясь ни с какими прежними запретительными приказами на этот счет. Но даже, если бы и были где-нибудь поблизости от полка рощи или отдельные деревья, люди настолько уже обессилели, что не могли бы выполнить этого нового благодетельного приказа.

Даже когда по телефону из штаба полка было передано о прибывшей подводе с салом и приглашались приемщики этого сала от каждой роты, иные из ротных командиров, между ними и Ливенцев, ответили, что у них в окопах все люди устали, полны равнодушия к жизни, не только к салу, и никто не вызывается идти за ним две версты, в штаб, чтобы потом тащить на своих плечах мешки с салом, - лишнюю и непосильную тяжесть в то время, когда одна мокрая шинель на каждом весит не меньше пуда.

Ковалевский распорядился тогда нагрузить салом отборных солдат из полкового резерва, чтобы они не только донесли его до окопов, но еще и раздавали его там на руки сами. И к вечеру действительно сало в мешках было принесено, но окопники, хотя в большинстве и украинцы, смотрели на него вполне спокойно.

В таком состоянии роты в окопах встретили новую ночь.

Ливенцев получил приказание как можно чаще менять дозорных и недалеко выдвигать посты, чтобы избежать случаев замерзания; и хотя следить за этим всю ночь сам он был не в состоянии, однако действительно за эту ночь не замерз никто, но зато пятеро в его роте - Курбакин и все бабьюки были ранены в левые руки: просто у них было отстрелено по одному пальцу на левых руках.

Что австрийцы иногда - больше от скуки, должно быть, - постреливали в эту ночь в сторону русских окопов, это было слышно, но совсем не трудно было догадаться, что не австрийские пули нанесли небольшие увечья пятерым окопникам.

- Курбакин, и ты, брат, тоже? - покачал головой Ливенцев, глядя на этого, обычно бравого, иронического человека с такими широко расставленными дикими глазами навыкат. - А еще говорил мне когда-то, что ты - заговоренный, что тебя никакая пуля не возьмет.

- Ваше благородие, дозвольте доложить, - это я об русских пулях так, от тех я заговорен, а насчет австрийских это не касается, - разъяснил Курбакин и, как старослужащий, добавил просительно: - Разрешите, ваше благородие, мне итить на перевязку: крепко рука болит.

Бабьюки держались, как обычно, кучкой, но старались не отставать от Курбакина и тоже просились "в околоток". Лица у них были угрюмые, глаза больные, и глядели они на него весьма пытливо.

Только у двух Воловиков осмотрел Ливенцев забинтованные кое-как ими самими руки. Обдуманно-однообразно у того и у другого отстрелены были наименее необходимые для работы - безымянные пальцы, а на ладонях остались следы ожогов.

Бывший при этом подпрапорщик Кравченко, командир их взвода, пробормотал насмешливо, но беззлобно:

- О-о, то были гарны стрiлки, гаспидски души, австрияки-паскуды...

Ливенцев сказал, подумав:

- Вот что, братцы... На перевязочный вы пойдете, и мне даже придется дать вам провожатых, чтобы вы не заблудились. Но редкостный случай этот, должно быть, будет выясняться...

Он не добавил "высшим начальством" или "командиром полка", - бабьюки и без того переглянулись многоречивыми взглядами и потом посмотрели на него еще более пытливо, чем раньше.

Когда Ковалевский, обеспокоенный и возбужденный дознанием Баснина, рано в этот день потребовал сведений о замерзших и тяжело обмороженных, Ливенцев доложил ему о пяти раненных в руки.

- Ка-ак? Что такое?.. "Пальчики"? Самострелы? - отозвался Ковалевский. - Этого только недоставало! Отправьте их немедленно же в штаб полка, ко мне, - слышите? Только отправить, как арестованных мною, под конвоем. И немедленно! Иначе это может заразительно подействовать на других. И нужно же, чтобы именно в вашей роте случилось подобное! Э-эх...

Отходя от телефона, Ливенцев встревоженно думал, к какому решению относительно их может прийти Ковалевский, и мог ли он сам как-нибудь скрыть это членовредительство бабьюков, как за день перед тем скрыл их попытку бежать в тыл с караула, но, наконец, досадливо отмахнулся от этого вопроса. Он вообще был очень утомлен, оглушен воем бурана, простудился в холодной землянке с полотнищем палатки вместо двери. Его знобило, но он старался двигаться, пытаясь согреться.

В конвой к "самострелам" он назначил Старосилу и двух солдат молодого возраста, мариупольцев.

Буран не то чтобы совсем утих, но стал гораздо слабее и терпимее. Мороз же был небольшой, не больше трех градусов, и день развертывался довольно ясный, но у всех в роте видел Ливенцев какие-то полуздешние, приговоренные лица.

Когда пошли "самострелы", хотя и с провожатыми, но на перевязочный, это заметно оживило роту. К Ливенцеву начали сходиться по двое, по трое обмороженные, просясь тоже на перевязочный. Но они еле двигались, и Ливенцеву хотелось сказать, что если бы только зависело это лично от него, то он сейчас сам ушел бы с ними вместе; но говорил он то, что могло бы их временно успокоить:

- Погоди, ребята! Нельзя же сразу всем на перевязочный, - это раз. А потом, дайте хоть несколько ободняет, потеплеет, станет тише... Наконец, нас могут всех перевести в резерв, - тогда и отдохнем и подлечимся. Я тоже болен, но никуда не стремлюсь, а жду, когда придет моя очередь идти в резерв. На перевязочном все равно некуда вас девать, нет места...

Он понимал, конечно, что никого не убедил; однако толпа разошлась, опавшие, почерневшие лица, полузрячие, мутные глаза, сутулые слабые спины, деревянные ноги... Но минут через двадцать после этого он услышал из своей землянки какую-то оживленную перестрелку около окопов. Выскочил, перестрелка еще продолжалась.

- Что это? Что случилось? - кинулся он к Титаренко.

- А что же, ваше благородие, можно сделать теперь с народом? - мрачно ответил Титаренко. - Никому не хотится быть хуже людей... Пятеро пошли на перевязку, - и им хотится.

- Кому хотится? Чего хотится?

- Известно, стреляют себе в руки, ваше благородие.

И он расставил свои руки, - правую ниже, левую выше, - чтобы показать, что такое делают сейчас самострелы.

Первое, что хотел сделать Ливенцев, было - кинуться туда, к ним, остановить. Но неизвестно было, куда именно кинуться сначала: выстрелы слышались с разных сторон. Ливенцев глядел на фельдфебеля растерянно; Титаренко на Ливенцева - непроницаемо. Но вот отгремели еще два запоздалых выстрела, и утихло. Случилось то именно, что предвидел Ковалевский и чего не мог ясно предположить Ливенцев: двадцать шесть человек еще отстрелили себе пальцы.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Привалов только успел окончить учительскую семинарию перед тем, как его призвали и послали в школу прапорщиков.

Однако не потому, что он был еще очень юн, безбород, безус и бесщек, у него были такие удивленные (круглые серые) глаза. Просто это было его основное свойство: глаза его как будто удивились когда-то до такой степени основательно, что выражение их больше уж не менялось. Он удивлялся всему кругом: и обилию разных знаний у своего ротного, и тому, что его новый товарищ Значков ходил в атаку на австрийцев, попал при этом под пулеметы и остался цел и невредим; удивлялся подпрапорщикам Котылеву и Кравченко, заработавшим по четыре Георгия; удивлялся даже и тому, что он сам, такого некрепкого здоровья на вид, каким-то образом живет, спит в холодной землянке и пока еще ничем не заболел...

Удивило его, конечно, и то, что люди, которых он же сам привел, как пополнение, в роту Ливенцева, принялись вдруг хладнокровно отстреливать себе пальцы.

- Что же это такое, скажите? Почему они так все вдруг, а? - спрашивал он озадаченно у Значкова.

- Сговорились заранее, - важно отвечал Значков.

А Ливенцев спокойно телефонировал Ковалевскому приемом и оборотами обычных рапортов:

- Господин полковник, доношу, что во вверенной мне роте оказалось еще членовредителей двадцать шесть человек.

- Как "оказалось"? Где "оказалось"? Когда? - ошеломленно вскрикивал Ковалевский.

- Только что, господин полковник. После того, как увели первых пятерых.

- Так эти выстрелы, какие сейчас слышны были, они, значит, там, у вас в роте, были?

- Так точно, в моей роте.

- Это черт знает, послушайте! Я прикажу сейчас же двенадцатой роте сменить вашу, а вашу - в резерв! Это преступление, что вы допустили... Как вы могли это допустить?

Выкрики Ковалевского становились все возбужденнее, - спокойствие Ливенцева все крепло. Он отвечал:

- Предупредить подобное явление так же было не в моей воле, как предупредить буран, чтобы он не разражался.

- Что вы валите на буран! Вы имеете дело с людьми своей роты!

- И среди людей своей роты я не могу запретить, например, самоубийства. Запрещать, конечно, я могу, сколько угодно, но запретить не в состоянии ни я, ни кто другой на моем месте.

- А-а! Так? Тогда вы, прапорщик... тогда... объявите немедленно в вашей роте, что все членовредители будут преданы полевому суду и расстреляны! Да, так и объявите, что они ничего не выиграют этими гнусностями, не достойными солдата! Тот, кто стреляет в себя, чтобы себя ранить, в того, скажите, будут стрелять так, чтобы убить наповал! Так именно и скажите... Я сейчас же назначу подпоручика Кароли, как юриста, произвести дознание, что явится, разумеется, только проформой, - и потом суд и расстрел, - вот что я сделаю. Объявите им это сейчас же!

Ковалевский был еще под неприятным впечатлением от того дознания, которое производил накануне в его полку Баснин, хотя именно в это утро генерал Истопин убедился, что в других полках его корпуса, стоявших на позициях, были тоже замерзшие и тяжело обмороженные, о которых просто не донесли своевременно, очевидно, думая, нельзя ли будет со временем выписать в расход замерзших, как убитых в перестрелке, а тяжело обмороженных, как раненых, что было бы, конечно, гораздо приятнее высшему начальству, воюющему с неприятелем, но презирающему стихии.

Самое же отрадное, что узнал в это утро Истопин, было то, что в других смежных корпусах, - у Флуга и Саввича, - замерзших оказалось еще больше, чем у него, и, между прочим, в корпусе Флуга, в окопах на высоте 375 погибла, задохнувшись, почти целая рота.

Поэтому дознанию, над которым потрудился с кропотливым усердием врага Баснин, не было дано никакого хода. Но до Ковалевского это решение Истопина пока еще не дошло.

Пока он видел только, что в его полку новое огромное упущение: "пальчики". Когда же после разговора по телефону с Ливенцевым он в раздражении выскочил посмотреть, ведут ли этих пятерых из десятой роты, зачинщиков членовредительства, он увидал нечто другое: шла большая толпа солдат, - человек полтораста, - и ни одного офицера при них.

С трудом продвигаясь по глубокому снегу, толпа направлялась прямо на него, и когда была от него всего в двадцати шагах, он скомандовал ей так зычно, как мог командовать только на смотрах и парадах:

- Команда, сто-о-ой!

К удивлению его, команда остановилась не сразу, а продвинулась еще шагов на пять, на семь. Все были без винтовок.

- Вы-ы что за команда такая, а? Куда прете? - крикнул Ковалевский.

Голосов двадцать вразнобой ответили:

- Шестая рота, ваше всокбродь!

- Ка-ак шестая рота?

Ковалевский сам подошел ближе к толпе:

- Почему шестая рота? Куда же вы идете?

- На перевязочный... В околоток... Больные все! - совершенно несогласно выкрикивались ответы.

- Кто же вас послал? - изумленно, почти испуганно спросил Ковалевский. - Ротный командир послал?

- Никак нет, - сами...

- Вы из окопов или из резерва? Ведь шестая - в окопах?

- Так точно, в окопах... Из окопов мы, чтоб им пропасть, тем окопам!

Ковалевский оглянулся; никого не было сзади его, а перед ним толпа в шинелях, забывшая о том, что она - солдаты.

- Наза-ад! - крикнул он во весь голос.

Однако никто не двинулся назад. Только кто-то сзади крикнул хрипло:

- Куда же назад, когда больные мы все! Подыхать?

Тогда Ковалевский почувствовал, что полк его не только рассыпается, рушится весь, но что он вот-вот опрокинется на него же и его раздавит. Это почувствовал он в первый раз, но настолько осязательно было в его представлении, что наваливаются на него всей толпой и его давят, что он перешел сразу с командного тона на обыкновенный разговорный, - упал с облаков на простую исхоженную землю.

- Ребята, что вы больны, я верю, но что вас лечить негде, вы можете увидеть сами, когда дойдете до перевязочного пункта... Вон перевязочный, та вон землянка. (Он указал рукой.) Она уж полным-полна, ни одного человека больше принять не может и не примет, ребята!

- Тогда мы дальше пойдем! - крикнули из толпы.

- Куда именно? В голое поле? Чтобы там замерзнуть наверное?

- Все равно где подыхать!

- Нет, в окопах вас скоро сменят другие, - там вы останетесь живы, а здесь, дальше, и лошади дохнут, не то что люди.

Издохшие лошади, кстати, не были убраны. От толпы они лежали недалеко, и на них указал Ковалевский.

Солдаты посмотрели на полузанесенные конские трупы около подводы, а Ковалевский продолжал:

- Сообщения с тылом никакого нет, - мы отрезаны. Ветер скоро опять усилится, а он будет вам все время в лицо, - не пробьетесь никуда, ребята! Выбьетесь из сил и погибнете, - это знайте!

- Неужто ж снова в те окопы?

- Только в окопы!.. Тем более - ненадолго ведь: я распоряжусь вашу роту сегодня сменить... Все роты, какие были в окопах, пойдут сегодня в резерв.

Толпа потолклась на месте еще несколько минут, наконец повернула обратно. Ковалевский же, еще не пришедший в себя, так же стоял неподвижно на одном месте, и ветер дул ему за воротник шинели.

Но вот он заметил - еще подходило несколько человек с другой стороны, одни без винтовок, другие с винтовками. Он думал, что это тоже беглые из окопов, он несколько опасливо взглядывал на три штыка, поблескивавшие на солнце, и только тогда почувствовал себя снова, если и не таким, как прежде, - все-таки командиром полка, когда узнал из рапорта унтер-офицера Старосилы, что это доставлены арестованные по его приказу пять человек "пальчиков" из десятой роты. И прапорщик Ливенцев, совершенно было упавший в его мнении, снова стал как будто и не таким уж плохим, а довольно приличным командиром роты, гораздо лучшим все-таки, чем Яблочкин, от которого ушла вся рота, а он даже не донес об этом.

Он посмотрел на арестованных, плотно зажав губы, чтобы не выругаться; однако не выдержал. Ветер дул ему в лицо. Темным разорванным пятном еще виднелась в густой поземке уходящая в сторону окопа шестая рота, но она ведь была только беспорядочной толпой, которой никто не командовал, и первый же крикун мог увлечь ее на любое преступление против дисциплины. Представлялось, что там, за двухверстными снегами, в других ротах передовой линии, может быть, тоже членовредительствуют теперь десятки, если не сотни солдат, окончательно разваливая полк. И начали развал этот вот они - пятеро, - четыре густобородых мужика и пятый, черт его знает, с какими-то дикими глазами навыкат.

- Так это вы-ы... так это вы!.. - сразу взвился до высшей ноты звонкий голос Ковалевского, и тугой кулак в серой вязаной перчатке ритмически задвигался перед носом наиболее видного из всех пятерых - Микиты Воловика, а покрасневшие глаза забегали по всей шеренге. - Вот вам покажут, куда и как надо стрелять из русских винтовок, - погодите, мерзавцы!.. Вы поймете, негодяи, зачем существуют наши винтовки!.. Унтер-офицер! Веди эту гнусную сволочь в караульное помещение... Вон туда, - в ту землянку... И сдай там их всех караульному начальнику под расписку.

- Ваше высокобродь! А как же, на перевязку же нам надо, дюже крепко руки болят! - прокричал вдруг, неожиданно для него, Курбакин.

- Пере-вязку? Он беспокоится, что его не перевяжут, подлец! - удивился даже этому выкрику Ковалевский и еще раз кивнул головой Старосиле: - Веди.

И чтобы арестованных, действительно, привели куда следует, он даже прошел за ними шагов тридцать. Бабьюки шли покорно, но Курбакин обернулся вдруг и остановился, чтобы что-то крикнуть еще; однако Старосила расторопно сдернул с плеча винтовку, наставил штык против его шеи и прохрипел:

- Иди, куда приказано, а то-о...

Наблюдая это издали, Ковалевский еще раз подумал о Ливенцеве, что он, пожалуй, не так и виноват: когда же было ему переработать эту орду пополнения, влившуюся в его роту?

Но, возвратясь в штаб и отдав по телефону распоряжение, чтобы роты резерва сменили роты в окопах, а Кароли чтобы произвел дознание по делу пяти арестованных в десятой роте, - он сам вдруг был вызван к проводу генералом Котовичем.

Как это было ни странно, старец спросил его не о том, как прошла ночь и сколько у него новых замерзших, - он спросил его о прапорщике Ливенцеве.

- Генерал Баснин сообщил мне, что у вас в полку есть такой ротный командир, прапорщик Ливенцев...

- Это мог бы сообщить вам и я, ваше превосходительство, - ответил Ковалевский.

- Да, вы... вы, конечно, должны знать его лучше... Так вот, я хотел бы знать, каков он у вас по службе...

- Отличный командир! - с ударением сказал Ковалевский, сразу предположив, что Баснин выступил против него с каким-то доносом.

- Отличный? Гм... Даже отличный, гм... Странно! А генерал Баснин утверждает, что это - отъявленный красный.

- Красный?

- Да, именно так... Будто бы весьма красный.

- Не больше, чем любой прапорщик, ваше превосходительство. Есть, конечно, некоторая либеральность, но он отнюдь не... не красный... А за боевые заслуги он представлен мною к ордену Владимира четвертой степени.

- Вот как? Даже к Владимиру?.. За что же именно?

- Это он занял австрийский окоп на высоте триста семьдесят пять и первый ворвался в окоп, ваше превосходительство, причем захватил пленных...

- А-а?.. Он? Вот как?.. Прапорщик Ливенцев?.. Скажите, пожалуйста! Откуда же у генерала Баснина взялось мнение, что он... гм... Ну, хорошо, хорошо. Кстати, мы позаботились тут, чтобы отряд Красного Креста обосновался в хате на Мазурах... Это затем, знаете, чтобы облегчить вас. Обозные, которые будут к вам направляться, могут там пить чай, вообще подкрепиться, обогреться... Там же и лошади отдохнут, чтобы взять расстояние до вашего полка без особых каких-нибудь осложнений и... и огорчений.

- Благодарю вас, ваше превосходительство, но должен сказать, что на моем участке уже и сейчас создалось положение если не прямо катастрофическое, то очень к этому близкое. Если буран продлится еще два-три дня, - мой полк, возможно, совсем перестанет существовать.

- Неужели? Неужели так плохо дело? Что же именно такое творится у вас там? - обеспокоился Котович. - Бунтуют, что ли? Бегут?

- Полком овладела, как бы сказать, ваше превосходительство, какая-то полярная паника. Другого определения я не сумею придумать. Нужны будут какие-то экстренные меры, - какие именно, я еще не знаю, - это будет видно по ходу дела... Прошу разрешить мне полноту власти, как капитану погибающего корабля.

- Разумеется, - полноту власти, да... Поскольку вы ведь отвечаете за вверенный вам полк, а не я... Я отрезан сейчас от фронта... Разумеется, вам должно быть виднее там, на месте, что можно сделать. Я же только могу ходатайствовать перед командиром корпуса, чтобы заменить ваш полк другим полком раньше истечения срока, вот что я могу, - только... - нерешительно пробормотал старец и извинился, что другие дела неотложной важности отрывают его от телефона.

Однако Ковалевский понял, что он оборвал разговор не потому, что были какие-то неотложные дела, а потому, что не решался уточнять своего только что данного разрешения на экстренные меры. Тот полевой суд, которому должны были быть преданы пятеро арестованных, являлся превышением власти командира полка седьмой армии, и даже начальник дивизии разрешения на это дать не мог.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Подпоручик Кароли, щеки и подбородок которого опять обросли седой щетиной, а больные глаза жмурились от ветра и слезились, кое-как для дознания добравшись до роты Ливенцева, говорил ему почти шепотом:

- Накажи меня бог, наш командир тоже начал с ума сходить, как и все мы, грешные. Как можно было додуматься до полевого суда при такой обстановочке? Никуда ни к черту все не годны, и даже очи заплющили, бо вже помирать зiбралысь, - их не судить, их лечить надо! В крайнем случае покормить хотя бы борщом горячим... Высушить, наконец, как портянки около печки, а он вдруг - полевой суд над ними. У меня у самого не меньше тридцати восьми градусов температура, а я должен тут дознание производить... нынче я у вас, завтра вы у меня, потому что завтра и у меня окажутся самострелы. В конце концов я хотя и юрист, но следователем никогда не был, а прокурором тем более. Я адвокат, и моя профессия защищать обвиняемых, а не под расстрел их вести...

- Вы это говорили Ковалевскому? - очень живо спросил Ливенцев.

- Что же ему говорить? Он не такой глупый человек, чтобы самых простых вещей не понимать без моих объяснений.

- Однако не понимает. Но вы ведь можете не исполнить заведомо глупого приказа, не так ли?

- Например, каким именно образом? - усиленно замигал леденеющими ресницами Кароли.

- Например, если бы вы получили приказ пройтись на руках по этому снегу, - вы бы, конечно...

- Счел бы такой приказ за глумление над собою, но это совсем в сравнение не идет.

- Не идет? Хорошо-с... А если бы вам приказали пойти или даже поехать в ксендзовых санках в тыл, разыскать там Баснина и убить его для пользы службы, - тогда вы что?

- Это опять не из той оперы! Стрелять в генералов называется террористическим актом, как известно... - криво усмехнулся Кароли.

- Ага! Этому есть особое название... А содействовать расстрелу, обосновывать юридически расстрел и без того полумертвых солдат, - это что такое? Этому есть название на языке юристов?

Кароли поморщился и даже как будто подмигнул не без лукавства:

- Да ведь если вы хотите знать - юридические основания к полевому суду у нашего командира очень шатки. Генерал Щербачев никому из командиров полков не передавал своих прав и привилегий на полевой суд, - это я знаю наверное. Такого приказа по седьмой армии не было. Так что Ковалевский действует тут довольно самодурственно... Знает он, конечно, что отвечать за каких-то там пятерых расстрелянных нижних чинов он не будет, но по-настоящему отвечать должен... Я этим вопросом интересовался как-то. В армии Брусилова, например, суд над "пальчиками" приказано откладывать до окончания войны, а их только подлечивать в ближайшем тылу - и на фронт. Это, конечно, гораздо расчетливее. Кроме тех пяти, у вас сколько еще самострелов?

- Пока только двадцать шесть. Больше не было ни одного случая.

- Вот видите! А почему не было?

- Я думаю, только потому, что на перевязочный пункт их не отправляли.

- Ну вот. Вот вам и средство под рукой. И на перевязочный не попали и руки болят! Ясно, что нет никакого смысла отстреливать пальцы... А может быть, узнали, что тех пятерых ждет расстрел?

- Хотя мне и приказано было сказать им об этом, но я не говорил. Я все-таки надеюсь, что командир одумается...

Однако Урфалов, тоже дотащившийся до десятой роты, сказал Ливенцеву в тот же день, что он назначен вместе с поручиком Дубягой в полевой суд над его пятью самострелами, а председателем суда - капитан Пигарев.

- И вы действительно будете судить их? - удивился Ливенцев.

- Ну, какой уж это суд, когда приговор, изволите видеть, уже составлен! Суд так, для блезиру.

- Меня сильно знобит, - передернул плечами Ливенцев. - Кароли говорил, что его тоже... А вы как?

- Я? За меня, видно, моя старуха молится, что я как-то терплю. Но вы вот что скажите: как я пойду на это самое заседание суда в штаб, за две версты, - этого уж я не знаю... Я не дойду, нет. Я ни за что не дойду. Я где-нибудь упаду дорогой... и кончусь.

Лицо Урфалова действительно было изжелта-синее и опавшее, как у мертвецов на третий день после смерти. Даже нос его показался Ливенцеву не так толст, как был он еще недавно в Коссуве.

Урфалов же, шмыгая этим своим новым носом, добавил порицающе:

- А Дубяга-то приказал ведь жечь свои землянки.

- Серьезно? - очень оживился Ливенцев. - Зачем?

- Дыма отсюда, от нас, не видно, - его ветром относит... Зачем? Да вот, изволите видеть, приказал воткнуть против ветра в снег бревна из накатов; получилась у него вроде стенка такая, а за стенкой из жердей развел он костер. Люди по очереди греться подходят, а в землянках даже и не сидят.

- Пальцев себе не отстреливают?

- Не было слышно насчет этого.

- Вот видите, какой выход еще оказался из нашего гнусного положения: сжечь все к черту, подождать, пока прогорит, а потом, конечно...

- Вот именно. А потом что? Опять строить снова-здорово?

- Лишнее, - махнул рукой Ливенцев.

- Как же так лишнее? Нам же еще здесь месяца два до марта, до грязи сидеть, а потом, изволите видеть, грязный сезон пересидеть надо, потому что насчет грязи мы уж теперь ученые, - вот и все три месяца выйдет сидеть.

- Сидеть-сидеть! А зачем? Сидеть, замерзать, - и ради удовольствия каких же это мерзавцев, хотел бы я знать?

И, вдруг схватив Урфалова за кисти его башлыка, Ливенцев неожиданно добавил:

- Прошу помнить, что этому мерзкому полевому суду, в котором вы будете участвовать, я придаю большое значение!

Должно быть, совсем непривычно для Урфалова, лицо прапорщика показалось ему очень больным, потому что он отозвался участливо:

- Аспиринчику бы вам выпить порошок, да пропотеть бы потом как следует. Только что у нас пропотеть негде, кроме как у Дубяги возле костра. Да и то это пока австрийцы терпят, а то могут так двинуть в этот костер шрапнелью, что...

Тут ураган, домчавшийся с русских полей, обдал их обоих густою снежною пылью и унес последние слова Урфалова, который спешил уйти в свою землянку.

Ураган начал бушевать вовсю снова, и стало очень сумеречно от надвинувшейся сплошной тучи. Прапорщик Шаповалов передал по телефону командирам батальонов, что командир полка приказал отапливать землянки чем и как возможно; если где имеются нежилые землянки, их крыши можно сейчас же взять на дрова; воду выкачивать, - вообще стремиться к тому, чтобы занять нижних чинов заботами о них же самих; но ни в коем случае не пускать их на перевязочный пункт.

Этот приказ передан был Струковым Ливенцеву тоже по телефону, но с добавлением, предназначенным только для него одного:

- Приготовьте взвод с прапорщиком Приваловым для приведения в исполнение приговора полевого суда.

- Как? Суд уже состоялся? - почти испугался Ливенцев.

- Может быть, еще и не состоялся, ко состоится, конечно. Я вас только предупреждаю.

- Но если суд их оправдает? - все-таки думал ухватиться за какую-то возможность Ливенцев.

- Полевой суд? Оправдает? Что вы, шутите полевым судом?

- Взвода здоровых настолько, чтобы они могли дойти до штаба полка, я не наберу.

- Полагается взвод при офицере. Но если не наберете... Неужели не наберете взвода?

- Нет. У большинства людей полная апатия, сонливость. Они еле способны передвигать ноги. Даже на то, чтобы отстреливать себе пальцы, у них уж нет энергии.

- Вот вы и расшевелите их, пожалуйста, выполнением приказа командира полка.

- Относительно расстрела своих товарищей?

- Сначала относительно выкачивания воды и отопления.

- Первое понемногу делается все время, а на второе они едва ли способны, - очень ослабели, даже и разбирать крыши не в состоянии... Хотя я, разумеется, попробую их расшевелить.

Когда Ливенцев передал Привалову, что он назначен командовать: "Взвод, пли!" - при расстреле бабьюков и Курбакина, тот, сидевший в это время в землянке, был ошеломлен до того, что с минуту только все шире раздвигал воспаленные веки, все выше подымал безволосые брови и напряженно ловил воздух раскрытым ртом, пока не пробормотал, наконец:

- Как так я назначен? Почему же я?

- Выпала вам почетная такая миссия, а вы что же, - недовольны, что ли? - спросил Ливенцев.

- Ну как же так, Николай Иванович!.. Вы, может быть, пошутили?

- К сожалению, нет.

- Неужели их расстреляют, Николай Иванович?

- Я и сам сомневался, однако уверяют со всех сторон.

- А если я откажусь командовать?

- Ого! Это будет неожиданно для вас храбро.

- Могу же ведь я отказаться?

- Под каким предлогом?

- Просто под тем, что я совершенно не в состоянии этого...

- Ведь наше с вами состояние никто не учитывает. Вы еще скажете, что вы и вообще командовать "взвод, пли!" не в состоянии, - но тогда зачем же вы прапорщик?

- Вообще "взвод, пли!" - по австрийским окопам, - это я могу, Николай Иванович, а по своим солдатам, как же это? У меня никакой команды не выйдет, я буду стоять и молчать.

- Вы даже можете и не дойти до штаба полка, - это ведь все-таки две версты с лишним, вы можете заболеть внезапно и потерять голос, - вообще мало ли что с вами может случиться, но это тогда будет предлогом нового судебного разбирательства. На военной службе очень любят судить и приговаривать, для чего существует известный вам дисциплинарный устав.

- Да ведь меня как будто и без того приговорили, Николай Иванович! За что же? Ведь я несу службу, Николай Иванович!

Даже слезы зазвенели в его голосе, и Ливенцеву стало его жаль. Он слегка похлопал его по плечу, но ничего не ответил и вышел определять, какую землянку можно бы было привести в негодность.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

А в землянке полкового караула сидели в это время арестованные, и Курбакин говорил возмущенно и горласто:

- Хотя бы ж мы даже на самой абвахте сидели, перевязку нам обязаны сделать, - как же так? Ведь руку ж, ее дергает или нет? Обращаются с нашим братом, как с волками лесовыми!

- Яку небудь примочку, абы шо, должны бы дать, - поддерживал его Бороздна. - Може, до нас сюда хвершала пришлют?.. У мэне рука аж зайшлася, терпеть не можно.

- Я кровельщик природный, и отец и дед кровельщики были, - горланил Курбакин. - И так что мы с отцом кумпола даже на боговых домах крыли, и случилось мне раз, выпивши я был, упал с кумпола на крышу, - два себе ребра сломал, вот это место. А они, конечно, без внимания к нашему брату: "Срослось, говорят, чего тебе еще надо?" А того мне надо, что я все одно считаюсь калечный, и я своих правов добивался у них глоткой своей, однако они меня забрали да вон угнали куда, в страсти какие... Тут если из железа листового людей понаделать, понаставить, и то куда они к черту!.. А что касается немцев, то я у немцев по колониям тоже работал - каждый день на завтрак колбасу кушал, а на обед как поставят картошки жареной противень, так с этой картошки сало аж капает, - вон какой там харч был. А нам тут, может, и обедать даже не дадут, - скажут: "С завтрашнего дня на довольство запишем, а до завтрева святым духом живите!"

- Детей много маешь? - уныло спросил Черногуз.

- Детей? Есть, конечно, которые спичками по улице торгуют.

- Много?

- Это дело бабское писклят считать...

- А у мэне аж шестеро... хлопцев четверо... Дочку старшу запрошлым летом, замуж вiддал, - вже свою дiтыну люлькае... А мужа угнали тоже, - на ерманьский фронт пiйшов. Може, досi вбилы. Так вот и погибать должны люди здря!

- Безросчетно, - сказал Микита Воловик и покивал задумчиво крупной, широко раздавшей серую шапку головой.

А Петро Воловик, вспоминая, как они заблудились, уйдя с полевого караула, и отвечая только своим упорным мыслям, говорил Миките вполголоса:

- Ось як было бы нам итить тодi, досi были бы у якой-небудь деревнi... А це не дiло, - кивнул он на свою левую руку и махнул правой.

В то, что кричал так громко командир полка, что покажет будто бы им, куда и как должны стрелять винтовки, они не вникали. Они знали, что начальство на то и начальство, чтобы что-то там такое кричать, чем-то угрожать, очень часто вспоминать мать и трясти перед их носами своими кулаками, которые могут быть в перчатках, а могут быть и без перчаток, смотря по времени года и по погоде.

Немало успокаивало их пятерых и то, что очень спокойно говорил с ними их ротный; бабьюки же, кроме того, помнили, что никакого наказания не положил он им, хотя и видел, что они самовольно ушли с караула. Он даже не обругал их за это; назвал "дурачьем", но разве это называется обругать?

В полдень караульные обедали. Обед их был хотя и не горячий, как они говорили, все-таки теплый, так как от этой землянки кухни находились недалеко. Над котелками с борщом подымался пар, привычно щекотавший ноздри. Хлеб они ели с ломтиками сала. Это было то самое сало, которое раздавали и им в окопах и которого так многим совсем не хотелось есть, потому что люди то и дело засыпали сном замерзающих.

В караульной землянке так же, как и у них в окопах десятой роты, стояла вода, - лечь было тоже нельзя, и сидеть можно было только по-восточному, на корточках. Но воды здесь все-таки было гораздо меньше; здесь сделали для нее ямку в стороне, куда она и стекала, а из этой ямки вычерпывали ее наружу.

Караульные были неразговорчивы и равнодушны; их все время клонило в сон. Только караульный начальник - унтер и разводящий - ефрейтор держались бодрее, как это и требуется от тех, кто начальствует. И однажды, - это случилось уж после обеда, - очень оживились они оба, унтер и разводящий: это они увидели, как со стороны окопов подошла к перевязочному пункту толпа человек около двухсот на глаз.

- Ну, смотри же, пожалуйста, - куда же это они приперли? - удивился унтер.

- Клади всех в околоток, - чуть ухмыльнулся ефрейтор.

Пытались разглядеть что-нибудь там, теперь уже в запретной для них вольной пурге, что-нибудь радующее сердце пятеро арестованных, но их не выпустили из землянки. До них доносились только отдельные выкрики кое-кого из караульных:

- Пошли, братцы, - гляди, пошли!

- Назад же их погнали, или что?

- Да нет же, не назад пошли, а дальше!

- Как дальше? Куда же дальше они могут?

- Ну, вообще домой в деревню поперли!

- Вот так дела!

- А разве же могут дойтить по такой чертовой погоде?

- Нипочем не дойдут!

- Не дойдут, нет. То уж нам звестно! - сказал Микита Воловик.

- Заблудят, - поддержал его Петро.

- Замэрзнуть, - решил Бороздна, безнадежно махнув рукавицей.

Однако то самое, что попытались было сделать они день назад, делали вот другие, и уж не четверо, а почти целая рота. Это их очень взбодрило. Курбакин же толкнул Черногуза кулаком в ребро и сказал совсем радостно:

- Видал, как посыпались? И-идут себе, брат, никаких, потому что их цельная рота... А нас он, конечно, под замочек, как нас всего пять человек. Э-эх, не знали они, что мы здесь сидим, они бы и нас с собой взяли! С цельной ротой, брат, и командир полка ничего не сделает. Поди-ка, поори на них, - а они тебе сдачи!

- Замэрзнуть, - сказал Черногуз тем же тоном, что и Бороздна, но Курбакин ожесточился.

- Раз люди пошли, то, значит, должны дойтить куда надо! У них тогда здесь горит, понял? - ткнул он себя в грудь против сердца. - И никакой им ветер-мороз тогда не страшен. Понял?

Дикие глаза его горели, как могли гореть только сердца уходивших в буран.

И когда донесся звонкий голос Ковалевского со стороны землянки штаба, он снова ткнул Черногуза:

- Кричит, слышишь? Покричи теперь, покричи!.. Что он с ними сделать могет? Ничего не сделает.

- А как стрiльбу вiдкрое?

- Стрельбу-у? А им что, стрелять нечем? Он в них, а они в него.

- А може, они без винтовок?

- Ну да, дураков нашел! Без винтовок... Винтовку с собой несть, тяжельства особого нету, а она же считается твоя верная защита от врагов внешних-внутренних...

Очень крутила вьюга, трудно из-за нее было что-нибудь рассмотреть, караульные вошли снова в землянку. Потом разводящий повел троих сменять часовых на постах. А когда вернулся часовой, стоявший в штабе у знамени, арестованные в первый раз услыхали о себе мало понятное.

- А-а, - это те самые, каким полевой суд будет?

- Это ты в штабе слыхал? - спросил унтер.

- Ну да, там же и командир полка говорил и прочие офицеры заходили, тоже разговор был. А подпоручик Каролиев...

Унтер сделал знак словоохотливому парню, и тот замолчал. Потом оба они вышли за двери землянки и там о чем-то говорили недолго, но бабьюки заметили, что, входя снова с надворья в темную землянку, унтер посмотрел на них какими-то оторопелыми глазами.

- Слыхал? Суд, говорит, над нами будет, - сказал Курбакин Бороздне.

- Полевой будто бы, - вполголоса отозвался Бороздна.

- Конечно, как мы не в казармах, также и не в деревне какой, а стоим себе в чистом поле, как волки в своих норах зарымшись...

- Судить нас хочуть, а? - сказал Петро Миките.

- Чул я - судить... А дэ ж судить хочуть? Куды отправлять?

И еще не успели прийти в себя арестованные от этой неожиданности, как появилась другая. Весь засыпанный снегом, охлопывающий звонко шинель и шапку обеими руками, вошел в землянку кто-то, перед кем навытяжку стали унтер, и разводящий, и часовые. Арестованные думали, что это командир полка, и по команде унтера: "Встать, смирно!" - встали. Но разглядели, что это ротный двенадцатой роты - Кароли.

Еще в селе Коссуве успели бабьюки цепко за все новое хватающимися зоркими степными глазами приметить этого седого подпоручика, потому что часто видели его вместе со своим ротным, точно бы были они друзьями; ротного же своего считали понимающим человеком; таким же понимающим должен был быть и этот, из двенадцатой роты, - так им казалось.

И даже когда Кароли, отряхнув снег и приглядевшись к ним при очень невнятном свете, шедшем в землянку из двух, нарочно оставленных щелей над дверью, сказал им: "Ну, ребята, я к вам дознание произвести!" - они все-таки не совсем поняли, что это значит, и смотрели на него внимательнейшими глазами, но безмолвно.

Однако, когда Кароли снял перчатки и вынул из бокового кармана шинели записную книжку с желтым карандашом, бабьюки переглянулись встревоженно: по долгому опыту жизни они знали, что когда готовятся что-то записывать с их слов, то это ни к чему хорошему не приводит.

Но не для всякого легко начать дознание, когда заранее знаешь, что око в сущности совершенно не нужно, что ни члены суда, ни председатель не прочитают его до конца, а командир полка требует только, чтобы формальность эта была произведена как можно скорее, чтобы успеть до сумерек расстрелять этих пятерых и оповестить об этом все роты.

И Кароли начал с того, что прочертил страничку записной книжки четырьмя чертами слева направо. Получилось всего пять клеток, в которые нужно было вписать как можно короче, что именно будет показывать каждый.

- Прежде всего, братцы, мне нужно будет записать ваши фамилии, - с усилием сказал Кароли. - Твоя фамилия? - обратился он к Миките.

- Воловик, ваше благородие, - напряженно проговорил Микита.

- Так и запишем - Воловик... Твоя? - перевел Кароли глаза на Петра.

- Воловик, ваше благородие, - так же напряженно и громко ответил Петро.

- Это мне нравится! Вы что же это - все пятеро Воловики?

Когда дошел Кароли до Курбакина, тот спросил тем же приемом, каким, бывало, спрашивал своего ротного:

- Ваше благородие, дозвольте узнать, - посля разговору вашего на перевязку нас или как?

- По всей вероятности, - пробормотал Кароли. - Вот, значит, с тебя, Курбакин, и начнем наш разговор. Скажи, для чего собственно отстрелил ты себе палец?

- Я-я? Боже сбави, ваше благородие! Меня русская наша пуля нипочем даже и не возьмет, если хотите знать, как я от нее заговоренный. Это ж даже и ротному командиру нашему известно, можете у них спросить, у прапорщика, их благородия Ливенцева... А это, - он поднял свою левую руку и сам на нее поглядел вдумчиво, - понятно - чистая австрийская работа.

- Курбакин твоя фамилия? Сейчас справимся...

Кароли придвинулся к двери, перекинул листка два в своей книжке и повернулся к нему:

- Вот есть о тебе показание ефрейтора десятой роты Шуляка. Он видел, как ты возился со своей винтовкой, а потом грохнул выстрел, и ты запрыгал на одной ноге, а рукою тряс вот таким манером, чтобы кровь стекла, что ли...

- Я-я? Это, ваше благородие, не относится. Это кто-нибудь другой прыгал, а совсем не я. Прыгал, говорит, а?

И Курбакин повернул голову к бабьюкам, точно ожидая от них горячего негодования по поводу выдумки ефрейтора Шуляка. Но бабьюки стояли ошеломленные. Им уже ясно становилось, что в роте не один Шуляк, а может быть, десятеро Шуляков таких видело, как они возились со своими винтовками и как после выстрелов трясли руками.

И когда обратился Кароли к Черногузу, тот с большим выстраданным чувством не то чтобы ответил на вопрос о пальце, а как бы всей своей жизни сразу подвел итог:

- Шестеро детей имею, ваше благородие, кроме, конечно, ще и внучка маленька на свiт зародилась, в зыбке своей качается... А я же сам считаюсь так - бiлобилетник, ваше благородие!

- Это было раньше, - белобилетник, - а сейчас ты считаешься нижний чин рядового звания, и больше ничего совершенно, - невнятно отозвался Кароли, записывая против фамилии Черногуза: "шестеро детей и внучка; белобилетник".

- Запишите, ваше благородие, - и у мэне то ж само - шестеро, подвинувшись к нему, негромко, но с большой надеждой в голосе сказал Бороздна.

- Бороздна твоя фамилия?.. Что ж, записать можно.

- А у мэне аж цiлых семьеро! - с некоторой даже важностью, если не гордостью, выступил вперед Воловик Микита.

- Хорошо, Никита Воловик, запишем, что семеро детей имеешь, пробормотал Кароли.

Пятеро детей оказалось только у Воловика Петра, но когда он сказал об этом, то ему показалось, что нехорошо как-то это вышло: только пятеро, - и он добавил:

- Ще двое хлопцев были, ваше благородие, ну, так тiи вже вмерлы, как бы сказать, од нашего з жинкой недогляду.

- Словом, так, братцы, подытожим ваши показания... Сводятся они, значит, к тому, что вы - бывшие белобилетники, многосемейные и считаете, что вас... неправильно, что ли, взяли на службу?

- Так точно, ваше благородие, - довольно согласно ответили бабьюки, а Курбакин вдруг протиснулся вперед, распихивая их, и, уперев дикие глаза в седого подпоручика, выкрикнул:

- Два ребра имею с левой стороны совсем поломанных! С колокольни когда-сь упал, ваше благородие!

- Хорошо, запишем тебе два ребра, - мирно отозвался Кароли.

- А после того дозвольте заявить претензию, ваше благородие: не дали нам обедать нонче! - снова выкрикнул Курбакин.

- Обедать не дали?

- Так точно, ничего не дали!

- Ну, обедать, обедать, - это пустяки, обедать, - смешался было Кароли. - Обедать вообще на позиции приходится не каждый день. Это мы оставим, а вернемся к дознанию... Так вот, значит, все это, что вы мне тут сказали, и послужило причиной того, что вы вздумали отстрелить себе пальцы?

Кароли внимательно смотрел в спутанные дремучие бороды бабьюков, не решаясь поднять глаза выше, бабьюки внимательнейше глядели на ротного двенадцатой роты, которого считали дружком своего ротного, прапорщика Ливенцева, и молчали.

- Вы, конечно, могли бы еще добавить, что вам тяжело было нести службу в такую погоду... - с усилием проговорил Кароли.

- Это ж чистая каторга для людей, а не служба! - подхватил Курбакин.

- Что делать, - погоду хорошую не закажешь у сапожника, - все мучаемся, однако все терпим... Значит, будем считать дознание законченным. - И Кароли боком неловко протиснулся в дверь землянки.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Когда Ковалевский увидел в этот день, в обед, новую толпу своих солдат, уже гораздо большую, чем прежняя, и когда эта толпа не повернула назад, в окопы, а пошла вперед, в снежную пустыню и буран, дувший ей навстречу, он был не удивлен даже - он был ошеломлен. Если накануне вся толпа беглецов с фронта состояла из солдат одной только шестой роты, то в этой новой толпе были уже солдаты нескольких рот.

Нечего и говорить, что маленькая землянка - перевязочный пункт - не в состоянии уж была больше вместить кого-нибудь еще, - она была до отказа набита больными и тяжело обмороженными. Между прочим, лежал в ней и совершенно разболевшийся прапорщик Аксютин, которого невозможно было никак отправить в тыл из-за бурана. Люди же, нашедшие в себе силы дойти по глубокому снегу сюда за две версты и потом ринувшиеся куда-то, - неизвестно куда, - дальше в снега и вьюгу, хотя и называли себя больными, конечно, были не слишком больны, - это понимал Ковалевский.

- Это бунт! Настоящий, форменный бунт!.. Погибла дисциплина в полку! выкрикивал он, обращаясь к единственному офицеру, который был в то время около него, прапорщику Шаповалову. - Полк развалился... Еще день-два, и полка не будет, и все пойдет к чертовой матери!

- Можно будет передать в хату на Мазурах, чтобы... - начал было Шаповалов.

- Чтобы что? - перебил Ковалевский. - Чтобы их чайком Красный Крест побаловал? Что еще можно передать туда? А сколько их доберется до хаты на Мазурах? Половину их занесет снегом, и кто же будет отвечать тогда за них, как не я? Мне скажут: "Как вы допустили их уйти?" Я могу ответить, конечно, что остановить пытался, но не мог. А мне скажут, что это не ответ... Воображения, воображения ни малейшего нет у нашего начальства, - вот чем оно страдало и страдает. Сколько ни доноси, все равно: оно не в состоянии даже отдаленно представить, что у нас творится. А когда ротный командир дает вполне правильные показания о том, что в окопах и землянках делается, то Баснину кажется, что он из красных красный... Кстати, вот Баснину и надо телеграфировать об этой банде, - пусть примет меры к ее задержанию и спасению. Хороший случай ему войти хоть на два часа в мою шкуру! А здесь непременно надо показать, что в полку имеется твердая власть, да... Твердая власть, да... Твердая власть!.. Ускорить надо процесс суда над этими пятерыми негодяями и расстрелять их сегодня же!.. И чтобы ротные командиры сегодня же довели до сведения всех нижних чинов своих рот, что пятеро расстреляны... Сегодня же, непременно сегодня же! Завтра эта мера дисциплины уже не удержит... В штаб дивизии я донесу о расстреле после... А об этой банде, ушедшей в тыл, надо, конечно, теперь же осведомить штаб дивизии: лучше, если это будет исходить от нас, а не от Баснина. Можно было бы сообщить и в штаб полка, в Коссув, - заведующему хозяйством, чтобы выслал подводы навстречу этим... из них половину придется везти, конечно, идти они будут не в состоянии.

- Слушаю, господин полковник. Значит, Баснину, в штаб дивизии, полковнику Добычину... А здесь у нас, в связи с полевым судом...

- Здесь? Надо вызвать в штаб полка Пигарева, Урфалова, Дубягу... И непременно в первую голову Кароли, чтобы закончил, наконец, дознание. А из десятой роты чтобы прибыл взвод с офицером, как я уже говорил.

- Это передано, господин полковник...

- И чтобы вместе со взводом своей роты прибыл, если можно, прапорщик Ливенцев.

- Слушаю.

И телефон в штабе полка заработал.

Услышав от Струкова, что его тоже требуют в штаб полка, Ливенцев сказал:

- И отлично, что требуют. Мне и самому хотелось бы побывать там. Это удовольствие теперь не так часто выпадает на нашу долю.

Целого взвода более-менее здоровых и не занятых по службе людей, конечно, не набралось в роте Ливенцева. Привалов заботливо осматривал каждого и вдумчиво выбирал, и когда число сколько-нибудь годных к маршу в штаб и обратно дошло до двадцати четырех, Ливенцев буркнул ему, что этого за глаза довольно, чтобы застрелить пятерых безоружных.

Сам же он все-таки думал, что расстрел этот, задуманный Ковалевским, в конце концов не состоится. Он считал своего командира полка по натуре мягким, хотя и очень вспыльчивым человеком, и достаточно неглупым, чтобы не разглядеть явной глупости хотя бы в последний момент.

Во всяком случае, он непременно хотел поговорить с ним об этом, и когда его вызвали в штаб, то это и было все, к чему он стремился сам.

Лихорадка, между прочим, его не оставляла, но так как он болел только в детстве, то не придавал ей значения и не пытался, да и не мог бы хотя приблизительно определить, насколько поднялась у него температура.

В оледенелых шинелях, застревая в снегу и падая по двое, по трое и с огромным трудом подымаясь, солдаты цепочкой, в двухшеренговом строю медленно двигались против ветра; Ливенцев и Привалов сзади.

- Неужто придется мне командовать, Николай Иванович? - мученически спрашивал Привалов и, заслоняя руками лицо от ветра, старался зайти вперед, чтобы в глазах своего ротного прочитать какую-нибудь надежду.

- Власти, вообще говоря, очень любят казнить, - отвечал Ливенцев. - Но иногда им хочется одарить подчиненных своим великодушным вниманием, и тогда они милуют. Помните, как это проделали когда-то с одним из наших великих писателей{735}? Мне кажется, что и Ковалевский просто хочет произвести жуткое впечатление на наших серых героев, а в конечном итоге смертную казнь заменит каторгой, которую самострелам нашим предложат отбыть после войны... если кто-нибудь из них останется в живых до конца войны... и если после войны останется в живых каторга.

- Значит, вы думаете, что их помилуют? - повеселел Привалов. - Это было бы здорово. А то я не знаю, как бы я командовал расстрелом! Это было бы мне пятно на совести на всю мою жизнь.

- Гм... Неизвестно ведь, что это теперь значит "вся жизнь", - слабо усмехнулся Ливенцев.

- Да, ваша правда, Николай Иванович, - неизвестно, конечно... А что это вы сказали насчет каторги после войны? Почему она может не уцелеть?

- А вы вспомните сами, что было после японской войны... А размах этой войны куда грандиознее, чем японской, и... она гораздо более неудачная.

Они добрались, наконец, до землянки штаба, над которой отчаянно трепался желтый флажок, стремясь во что бы то ни стало оторваться от древка и умчаться. На часах Ливенцева в это время было уже четыре, - как раз то время, когда он должен был, по приказу Ковалевского, привести своих людей к штабу. Он вошел в землянку, оставив Привалова с солдатами. В штабе было людно и с холоду показалось жарко, но темно. С трудом распознали глаза стоявших кучкой Урфалова, Дубягу и Кароли, и чрезвычайно изумило то, что как раз в это время громко говорил капитан Пигарев кому-то по телефону:

- Пули полетят в сторону вашей роты. Примите меры, чтобы у вас от них не пострадал никто. Что? Когда этого ждать? Это будет сейчас: взвод от десятой роты уже подходит.

Ливенцев понял, что тут уже все решено насчет участи его пятерых, и это так сразу оглушило его, что он остался стоять у двери, - прирос к земляному полу. Его заметил первым Пигарев и сказал:

- Ну вот. Вот и отлично, что вы явились. Сейчас, значит, мы кончим.

Просто, по-деловому было сказано это, и Ливенцев поспешно и поглубже спрятал свою правую руку в карман шинели, чтобы в забывчивости не пожать руки Пигарева.

Он не сразу заметил, что Ковалевский был тоже в землянке, только лежал на своей походной койке, отвернувшись к стенке: он не должен был присутствовать на заседании полевого суда, и в то же время ему некуда было деться; он лежал одетый, положив на лицо шапку.

Но вот Ковалевский шевельнулся при словах Пигарева, сбросил шапку резким движением головы, присмотрелся, прищурясь, к Ливенцеву, вскочил и подошел к нему.

- Это вы, прапорщик? Отлично. Мне надо с вами поговорить. Только здесь неудобно, - пойдемте наружу.

И он продвинул Ливенцева вперед себя, говоря при этом:

- Черт знает, еще недоставало, чтобы надуло флюс! Зуб начал болеть... коренной, справа.

- Вы бы подвязались, - сказал Ливенцев, чтобы сказать что-нибудь.

- Этот бабий способ разве помогает? Нет, единственное средство вырвать, но у врача нашего, конечно, нет щипцов, и зубов, он говорит, никогда не пробовал рвать. Намазал йодом десну, - только во рту навонял... Ну, черт с ним, с зубом. Я хотел вам вот о чем... Баснин почему-то утверждает, что вы красный. Вы давали ему повод прийти к такому выводу?

Рвал ветер, яростно трепался желтый флажок, невдалеке стояла команда, и Привалов, заметивший командира полка, должно быть, прокричал "смирно!", потому что стоял на правом фланге команды и руку держал под козырек.

Этого "смирно" не было слышно, - унес ветер, но Ковалевский заметил, что люди стоят и ждут, когда он поздоровается с ними, - и замахал в их сторону рукой, чтобы стояли вольно.

- Прапорщик Привалов с ними? - спросил он Ливенцева.

- Так точно, Привалов, - ответил Ливенцев. - Что же касается генерала Баснина, то я только давал свои показания, господин полковник, не больше.

- Может быть, в очень резком тоне?

- Не столько в резком тоне, сколько подробно.

- Я так и догадывался, признаться. Но иногда начальство не любит подробностей. Однако я должен сказать, что у вас в роте делается черт знает что. Ни в одной роте нет самострелов, только в вашей! А вы знаете, что это значит, когда солдаты начинают себе отстреливать пальцы, чтобы их убрали с фронта? Это замечено было в первый раз перед сражением при Бауцене, в армии Наполеона, в тысяча восемьсот тринадцатом году, после московского похода, и Наполеон сказал тогда: "Это начало конца империи".

- Ну, если уж привлекать историю, господин полковник, то Фридрих Великий писал Вольтеру: "Если бы мои солдаты были умнее, они бы все разбежались по домам; мое счастье, что они глупы".

- Не это ли вы говорили Баснину? - очень живо спросил Ковалевский.

- Нет, я только давал показания... Я подробно отвечал на его вопрос, почему у меня в роте замерзло двое.

- И что же именно вы говорили такое, что даже и без этой цитаты из письма Фридриха у него составилось о вас мнение, как о красном?

Но Ливенцев не успел ответить, потому что из штаба вышли как раз в это время Пигарев и члены суда и направились к приведенной Приваловым команде.

- Ну вот теперь пусть выведут арестованных, - следя за ними, полузанавешенными поземкой, с живейшим интересом, сказал Ковалевский.

- Неужели? - пробормотал Ливенцев. - А вот же во французской армии полевой суд уничтожен...

Он видел, - очень смутно, правда, из-за метели, - как беспорядочно двигался перед шеренгами солдат Привалов, как Пигарев сам отделил решительным жестом четырех левофланговых и указал им на землянку полкового караула, при этом прикрикнув на них должно быть, потому что они вдруг пошли быстро, насколько можно было быстро идти по глубокому снегу.

- Неужели все-таки их расстреляют? - в упор спросил он Ковалевского.

- Непременно. По приговору полевого суда, - видимо удивившись такому вопросу, резко отозвался Ковалевский.

- Да, полевого суда, конечно, но ведь этот полевой суд по вашему же приказу, господин полковник. Мне кажется, что вы, - раз вы лично назначали полевой суд, - можете отменить и приговор его, слишком жестокий!

Сказав эту длинную фразу поневоле громко из-за налетевшего сильного ветра, Ливенцев почувствовал, что весь дрожит, но уже не от лихорадочного озноба. Но так же громко ответил ему Ковалевский:

- Напрасно вы это думали, прапорщик!

От густых туч сумерки надвигались быстрее, чем можно было бы ждать их в ясный день, но и при этих надвигавшихся уже сумерках Ливенцев заметил, как отчужденно блеснули зеленоватые глаза Ковалевского. Именно отчужденно, отгороженно, отодвинуто... Этого он никогда раньше не замечал у своего командира полка. Глаза блеснули не начальнически, а враждебно.

Однако это только вздернуло его еще больше, и, не отводя своих осуждающих глаз от этих враждебных, Ливенцев проговорил отчетливо:

- Убивать полумертвых и обезумевших от урагана людей только за то, что они и полумертвы и обезумели!

- Во-он вы до чего договариваетесь, прапорщик! Ого!.. Генерал Баснин, кажется, неожиданно для меня прав...

Ковалевский поглядел на него еще враждебнее, а главное, сосредоточеннее. Но в это время вели уже приговоренных к расстрелу, и он на них перевел взгляд, как к ним же, к этим четырем бабьюкам и Курбакину, приковались и глаза Ливенцева. Их пятерых то заметало поземкой, то открывало. Было ясно, что они куда-то идут, окруженные конвоем, но непонятным казалось, зачем же они идут, а не остановились, чтобы их тащили насильно... Добровольно идут под пули! Может быть, даже не верят в то, что их расстреляют?

- Господин полковник! Я все-таки не верю, что вы... допустите их расстрел! - громко, требовательно, возмущенно крикнул Ливенцев; но Ковалевский отозвался внешне спокойно:

- Не верите? Сейчас поверите.

Сквозь поземку неясно было видно, где поставили приговоренных, тем более что перед ними выстроились двадцать четыре человека в своих обледенелых шинелях; кроме того, кучкой несколько в стороне стояли Пигарев, Урфалов, Дубяга. (Кароли остался в штабе, - это отметил Ливенцев.)

- Неужели Привалов будет командовать? - пробормотал, впиваясь в туманные пятна людей впереди, Ливенцев.

- A-a! - подхватил Ковалевский. - Вы успели и этого юнца заразить своей гнусной пропагандой? Хорошо, мы с вами поговорим особо.

- Вы палач! - крикнул Ливенцев, подавшись к Ковалевскому.

- Что-о? Как вы смеете? - крикнул Ковалевский, выхватывая револьвер из кобуры.

В это время грянул нестройный залп: Привалов скомандовал: "Взвод, пли!"

- Палач!.. Палач! - вне себя раза три подряд выкрикнул Ливенцев, и Ковалевский как-то неестественно взвизгнул и выстрелил ему в грудь.

Этот выстрел совпал со вторым залпом по бабьюкам и Курбакину. Ливенцев упал лицом в снег.

Как раз в это время вышел из штаба Шаповалов, - шинель внакидку и с бумажкой в руке, - пошел к Ковалевскому и с подхода радостно закричал:

- Телефонограмма из штаба дивизии!

Ковалевский сунул браунинг не в кобуру, а в карман шинели и смотрел на него исподлобья. Вид у него был растерянно-одичалый. Это заметил Шаповалов и, подойдя и протягивая бумажку, сказал уже менее оживленно:

- В штабе корпуса решено сменить завтра наш полк во что бы то ни стало и при любой погоде! Отмучились наконец...

Когда Ковалевский взял бумажку, Шаповалов заметил то, чего прежде не разглядел за широкой фигурой командира полка: чье-то тело, лежащее ничком в снегу.

Он посмотрел вопросительно на Ковалевского, углубленного в бумажку, которую все скручивал и вырывал из рук ветер, - шагнул к телу, повернул его и вскрикнул:

- Ливенцев!

- Он жив? - негромко спросил Ковалевский.

- Жив, кажется... Ну да, жив. Ливенцев, Николай Иванович! - завозился около тела Шаповалов и, убедившись, что Ливенцев жив, спросил, подымаясь:

- Каким же образом это, господин полковник?

- Нечаянный выстрел, - сумрачно ответил Ковалевский. - Распорядитесь, чтобы сейчас же отнесли на перевязку... А потом, я думаю, его можно будет сегодня же отвезти в санках в Коссув... Его и Аксютина тоже. Если завтра нас придут сменять, то эвакуацию больных можно начать сегодня... Ветер, кажется, слабеет... Я думаю, их довезут благополучно.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

О том, что расстреляно по приговору полевого суда за членовредительство пять человек из десятой роты, было объявлено в тот же вечер во всех ротах, но о том, что командиром полка ранен в грудь навылет командир десятой роты, знало в этот вечер всего несколько человек, бывших в то время в штабе полка. И передавалось это от одного к другому негромко и с оглядкой, как передаются несколько неудобные секреты.

На перевязочный пункт Ливенцев был доставлен как просто раненый, что на позициях событием не являлось, и как обычно раненому сделали ему там перевязку, не вдаваясь ни в какие расспросы. Сам же Ливенцев во время перевязки хотя и был в сознании, но держался угрюмо-сосредоточенно-молчаливо.

Узнать о его здоровье Ковалевский прислал одного из связистов с запиской на имя врача Адриянова, и тот ответил тоже письменно, что "рану можно отнести к разряду серьезных, так как пробито правое легкое, но непосредственной опасностью для жизни не угрожающих, если только не будет непредвиденных осложнений".

Ветер после захода солнца утих, и ночь обещала быть лунной.

Ковалевский передал в Коссув Ване Сыромолотову приказ выслать к хате на Мазурах широкие обывательские сани при хороших лошадях и принять в них двух офицеров - Ливенцева и Аксютина - для дальнейшей эвакуации.

Чтобы довезти обоих до хаты на Мазурах, Ковалевский давал свои санки, взятые у коссувского ксендза; однако уложить в них двоих тепло укутанных оказалось невозможным. Тогда Ковалевский приказал:

- Аксютина оставить до завтра, Ливенцева же отправить немедленно.

И Ливенцева повезли в тыл. Он понимал, конечно, что, отдав ему предпочтение перед Аксютиным, Ковалевский заботился не об успешнейшем лечении его в полковом околотке в селе Коссуве, а только о том, чтобы его, даже и раненого, не было на позициях, где он так вредно действует на солдат.

Между тем, как это ни казалось странным самому Ливенцеву, озноб, напоминавший ему в последние два дня забытые было болезни его детства, теперь почему-то его оставил, боль же в груди он чувствовал только при толчках на ухабах. Это была острая, колющая боль, и чтоб ее не увеличивать, он, по совету фельдшера, которого дал ему в провожатые Адриянов, старался дышать только носом, неглубоко и часто.

А когда пара старательных, хотя и голодных, лошадей, густо пахнущих трудовым потом, довезла его до хаты на Мазурах, он увидал около этой хаты, одинокой и памятной по первому дню наступления, темные, но крикливые толпы, - в окошках хаты виднелся свет, часто отворялись двери, и в желтой яркой пасти их двигались густо сплоченные серые шапки, шинели, башлыки, - и все это в клубах пара.

- Да это что же такое? Это ведь, похоже, наши, какие ушли в обед, а? оживленно толкнул фельдшер кучера.

Кучер огляделся кругом и сразу повеселел:

- Наши, а то чьи же!.. И даже подводы тут, вон, наши две стоят.

Действительно, и Ливенцев, присмотревшись, различил в стороне две высокие ротные подводы, с колес которых очищали налипший снег. Кроме того, несколько верховых лошадей стояли тут же и жевали что-то разбросанное по снегу, - сено или солому.

Фельдшер пошел в хату узнавать, что тут такое, и скоро вернулся.

- Кружку чаю, если желаете согреться, могут вам вынести, - сказал он. А толпятся тут это, конечно, все наши, сердечные. Очень помороженных есть человек двадцать пять, таких, что ходить уж они не могут. Те там в углах лежат, стонут... А семнадцать человек, говорят, пропало совсем...

- Как пропало? - слабо спросил Ливенцев.

- Ну, то есть ослабели очень, упали, их снегом и замело, - и крышка! И этих, какие дошли, их ведь верховые встречали, начальник дивизии послал. Верховые же эти сноп камыша везли, - вешки по дороге ставили, а потом наших окружили со всех сторон, как все равно конвойная команда, - и как какой ослабеет, они его к себе на седло. Вот кое-как и добрались... И нам тоже дорогу протоптали.

- Так вон какой путь оказался, значит... самый правильный... Я так и предполагал, конечно, - пробормотал Ливенцев, думая об этих, ушедших большою толпой из ненавистных окопов.

В это время очень знакомый женский деловитый голос раздался вблизи:

- Где тут лежит в санках офицер раненый?.. Кому тут кружку чаю просили?

Какая-то маленькая женщина в теплой шубке с белой повязкой на рукаве и белым вязаным платком на голове вышла из хаты с дымящейся кружкой в руке, попав как раз в полосу света из окошка.

Никак нельзя было допустить, чтобы это была Наталья Сергеевна. Эта была гораздо ниже ее, голос был совсем другой, звонкий, и очутиться здесь, где-то в одинокой хате на Мазурах, среди галицийских снегов, с повязкой Красного Креста на рукаве и с кружкой чаю в руках, никак не могла Наталья Сергеевна, но Ливенцеву так капризно захотелось, чтобы это была непременно она, что он сказал, радостно порываясь из саней к ней навстречу:

- Наталья Сергеевна! Вы?

- Нет, вы меня за какую-то другую сестру приняли, - ничуть не обидясь, довольно весело и вполне снисходительно к раненому офицеру отозвалась эта. Нате вам чаю. Можете взять сами кружку?

- Почему же... такой голос знакомый? - бормотал Ливенцев. - А вас как же зовут?

- Меня? Я - Еля, - беспечно ответила сестра. - Еля Худолей.

- А-а... Вот вы куда попали!

И Ливенцев припомнил совсем юную, почти девочку, сестру из "второго временного госпиталя" в Севастополе.

- А вы меня где видели?.. Берите же кружку, а то остынет. Или я вам сама буду держать, а вы только пейте. Чай сладкий.

- Станьте лицом к свету, - попросил Ливенцев, сам в то же время поворачивая к жиденькому свету, тянувшемуся из окошка, свое лицо.

- Ну да, Еля... Еля Худолей... Только лицо огрубело немного... Может быть, от холода... А меня вы не помните?

Еля приблизила к его лицу свое, но повела отрицательно головой.

- Нет, не вспомню.

- Я Ливенцев... Прапорщик Ливенцев... Из Севастополя...

- О-о! Из Севастополя? Когда же была я в Севастополе? Сто лет назад. Разве я могу всех упомнить?.. Пейте чай, прапорщик, а то остынет. И мне уж надоело держать кружку.

Прихлебывая жидкий, негорячий и не то чтобы сладкий чай, Ливенцев все-таки чувствовал себя гораздо крепче только потому, что кружку с этим чаем держала маленькая Еля, напоминавшая ему красивый южный город у красивой ласковой бухты с такими - мирного вида - боевыми судами, обвешанными матросским бельем.

- Вы ведь уехали из Севастополя на санитарный поезд, Еля... Как же вы очутились здесь?..

- Здесь как? Я сама сюда просилась, - поближе к фронту...

А когда Ливенцев допил чай, она сказала деловито:

- Если вы будете стоять здесь еще и еще захотите чаю, пошлите сказать, я вам принесу...

И ушла в хату.

Между тем Сыромолотов поспешил найти и послать обывательские сани, так что Ливенцеву пришлось ждать их недолго. После бурана было невероятно тихо и не холодно. Довольно удобно уложили его на соломе. Полковые подводы, присланные для обмороженных, тоже были нагружены, и обоз с неподвижными телами двинулся в Коссув, а следом за ним пошли командой те из беглецов, которые чувствовали в себе силы дойти до питательного пункта верстах в пяти отсюда.

В Коссув Ливенцева привезли около полуночи, а на следующий день, который оказался на диво тихим и солнечным, Ковалевский прислал Сыромолотову распоряжение, чтобы прапорщика Ливенцева, пользуясь хорошей погодой, отправить на излечение в ближайший тыловой госпиталь немедленно, а представление его к ордену Владимира 4-й степени, которое пока не получило движения, непременно задержать.

Удивленный Ваня спрашивал Ливенцева, что это значит; Ливенцев отвечал:

- Спросите об этом самого Ковалевского; я думаю, он объяснит это вам гораздо лучше, чем я.

К этому он ничего не добавил. Он затруднился бы объяснить даже самому себе, почему именно ему так противно было говорить о том, кем и при каких обстоятельствах он был ранен.

Благодаря большому движению по шоссе сугробы на нем примяли в два-три часа.

Врач Устинов высказался за то, что особенного вреда в немедленной отправке раненого, только в закрытой машине, а не в санях, он не видит. Случайно такая именно машина попалась, и Ливенцев, к удовольствию Ковалевского, явно не желавшего с ним больше встречаться и терпеть его у себя в полку, хотя бы и в околотке, отправлен был в тот же день к вечеру.

А на другой день вернулся сменившийся полк.

Впрочем, нельзя сказать, что он "вернулся": во-первых, слишком коротко и слишком энергично это слово, а во-вторых, и самый полк за этот короткий промежуток времени слишком изменился по сравнению с тем, который выходил из села на позиции с песнями.

Несколько сот человек были настолько обморожены, что совершенно не могли двигать ногами. Их везли на всех подводах полка, какие могли набрать, но подвод оказалось мало. Казачью сотню выслали из корпусного резерва в помощь полку, и на казачьих лошадях ехали обмороженные, а казаки шли рядом с ними и поддерживали их за ноги, чтобы они не свалились.

Пришлось и Ковалевскому уступить под обмороженных санки ксендза, а самому идти пешком вместе с офицерами полка.

Шли еле-еле, останавливаясь через каждые десять минут, дожидаясь, пока подтянутся отставшие, а в этих отставших оказывалась большая часть полка. В своих замерзших, оледенелых шинелях солдаты были похожи на рыцарей в тяжелых панцирях, но на рыцарей, уже сбитых с коней. Если это был полк, то это был полк калек. Люди не шли, - ползли, проползая меньше километра за час. Полк сменился в полночь, а к селу Коссув головные части полка подходили только вечером на другой день.

Загрузка...