ПРИЛОЖЕНИЯ

Г. С. Усова ВАЛЬТЕР СКОТТ И ЕГО ПОЭМА «МАРМИОН»

До сих пор наш читатель мало знаком с поэтическим творчеством Вальтера Скотта. Между тем у себя на родине он завоевал громадную популярность и славу именно своими поэтическими сочинениями еще до того, как начал писать исторические романы в прозе, которые он долго издавал анонимно.

В русских переводах неоднократно издавалась только его баллада «Замок Смальгольм» («Иванов вечер»), прекрасно переведенная В. А. Жуковским; в его же переводе «Суд в подземелье» (отрывок из поэмы «Мармион» — наполовину перевод, наполовину вольное изложение)[428] и незаконченная Скоттом баллада «Серый брат» (или «Серый монах»), которую Жуковский дописал за автора.

Только в 1965 году в издательстве «Художественная литература» вышел 19-й том Собрания сочинений Вальтера Скотта, включивший ряд его поэтических произведений, многие из которых были впервые переведены поэтами-переводчиками ленинградской школы переводчиков 60-х годов (Г. Бен, В. Бетаки, Т. Гнедич, И. Ивановский, И. Комарова, Ю. Левин, Э. Линецкая, С. Петров, Вс. Рождественский, Б. Томашевский, Г. Шмаков и др.). Из девяти больших поэм Скотта в этот 19-й том были включены только две («Песнь последнего менестреля» и «Дева озера»), не считая некоторых вставных баллад и песен из других поэм. Все это, понятно, далеко неполное представление о Скотте-поэте.

Вальтер Скотт родился в 1771 году в столице Шотландии Эдинбурге в семье стряпчего. Будущий поэт с колыбели слышал старинные песни и баллады, которые любила его мать, рассказывала ему их, пробуждая в нем пылкое воображение, воспитывая у него вкус к наивным, но таящим глубокие чувства произведениям фольклора.

Скотту было около года, когда он заболел детским параличом и его отправили к родственникам в Сэнди-Ноу, неподалеку от старинного замка Смальгольм, на ферму, в места, связанные с историей рода Скоттов из Хардена. Живописные пейзажи «пограничья» остались навсегда близкими ему, как и множество песен и преданий, которые слышал он от бабушки и тетки. Здесь впервые он узнал истории о собственных предках, занимавшихся в этих местах примерно тем же, чем на юге занимался Робин Гуд со своими веселыми лесными стрелками.

Несколько лет он прожил на ферме, окреп, и здоровье его улучшилось, хотя хромота осталась на всю жизнь.

В 1779 году Скотт поступил в школу в Эдинбурге, однако несколько раз ему приходилось прерывать занятия из-за новых болезней. Отец хотел сделать из него своего преемника и настаивал, чтобы сын прошел учение в его адвокатской конторе. Но Скотт не испытывал особенной любви к юриспруденции. Время от времени он с кем-нибудь из товарищей отправлялся в поход по ближайшим горам и деревням; целью этих скитаний было не только укрепление здоровья, но и желание записать старинные баллады, которые местные фермеры и пастухи унаследовали от отцов и дедов. Все это вынуждало отца с горечью повторять, что в его доме растет странствующий коробейник.

А юноша все больше и больше увлекался собиранием фольклора и осмотром старинных развалин. Позднее Скотт говорил, что так уж устроено его воображение: стоит ему увидеть живописные руины какого-нибудь замка, как он мысленно восстанавливает это строение и населяет его рыцарями, которые облачаются в доспехи и, оседлав коней, торопятся на ратные подвиги.

Все это формировало творческую личность Скотта. Впрочем, юриспруденцию он все-таки изучил и почти до конца жизни служил в своем графстве Селкирк.

Кроме богатого шотландского фольклора, Скотт с юности увлекался немецкой романтической поэзией и ради этого усердно занимался немецким языком.

Как художник Скотт формировался в эпоху предромантизма, главной чертой которой был отказ от прямолинейных идеалов Просвещения XVIII века, взывающих к разуму и возводящих в культ рационалистический подход к жизни. Это была эпоха, когда социально-критические тенденции литературы Просвещения стали все более дополняться стремлением к постижению природы и других поэтических сторон бытия, прежде всего чувствительности, как лучшего проявления души. Отсюда расцвет сентиментализма в прозе и стихах, отсюда интерес к старинной народной поэзии, к народной песне, особенно балладе, к творчеству великих поэтов прошлого — к Спенсеру, Шекспиру, Мильтону.

С антирационалистическими тенденциями английской литературы последних десятилетий XVIII века связан расцвет так называемого готического романа — с похождениями героев (то злодеев, то ангелов) на фоне дикой природы и таинственно трагических событий далекой старины.

Французская революция 1789 года и последовавшая затем реакция обнаружили несостоятельность прежних идеалов. В поисках идеалов новых, в попытке создать новую литературу, опирающуюся на иное мировоззрение, и возник европейский романтизм, взывающий уже не к голой рассудочности, а к чувствам, видящий именно в воспитании их путь к достижению внутренней гармонии.

В поисках новой эстетики романтики обращались к изображению человеческих чувств и страстей — именно они волновали в первую очередь тех, кто собирал, восстанавливал по найденным фрагментам и издавал старинные баллады, не умиравшие в течение нескольких столетий. Именно поиски новых идеалов и стремление найти в обществе, раздираемом бурными противоречиями, путь к внутренней гармонии заставляли литераторов обращаться к историческому материалу.

Разумеется, молодой Вальтер Скотт, отправляясь в очередную экспедицию в тот или иной уголок Шотландии, нимало не задумывался над этим. Им двигала только безотчетная увлеченность старинными грубоватыми, но полными подлинного очарования рассказами о старине, о гордых и бесстрашных разбойниках, стремившихся к справедливости в меру своего разумения; о доблестных рыцарях, добивавшихся той же справедливости в поединках и сражениях; о таинственных замках и монастырях, которые были в те времена не гибнущими развалинами, а неприступными твердынями, и гордо возвышались над окружающей местностью.

Первым выступлением Скотта в печати была публикация в 1796 году переведенных им двух известных баллад немецкого поэта-романтика Бюргера — «Ленора» и «Дикий охотник». В 1799 году выходит его перевод драмы Гёте «Гец фон Берлихинген» — это произведение привлекло молодого Скотта средневековой темой, изображением простых нравов, верности и доблести великодушного рыцаря. В переводах с немецкого Скотт как бы проходит курс литературного ученичества, пытаясь постичь суть уже сложившегося к тому времени немецкого романтизма.

В 1802 году, когда Скотту уже пошел четвертый десяток, он выпустил книгу «Песни шотландской границы», где собрал записанные им за много лет тексты народных баллад и дополнил их подражаниями этим балладам в стихах современных авторов. Издание имело огромный успех, так как в те годы мало кто среди грамотных людей не зачитывался сборниками баллад, изданными ранее епископом Дроморским Томасом Перси (1765), Алланом Рамзи (1779) и Джозефом Ритсоном (1795).

Сборник Скотта стал новой вехой в овладении фольклорным богатством, и не только потому, что предлагал пласт материала, почти не тронутый другими фольклористами, но и потому, что давал несколько иное осмысление баллад и иную обработку текстов. Фольклористика как наука в те годы переживала период становления, и Скотт очень многое сделал для ее разработки.[429]

В 1803 году «Песни шотландской границы» вышли вторым изданием, с добавлением третьего тома, в котором Скотт опубликовал баллады, написанные им самим в стиле народных.

Вскоре после выхода «Песен шотландской границы» Скотт начинает подумывать о создании большой поэмы, связанной с фольклорным материалом. Так возникла «Песнь последнего менестреля», вышедшая в 1805 году. Автор пользуется новыми для литературы приемами: композиция у него фрагментарная, строфика меняется, действию придаются неожиданные повороты. Все эти новшества были навеяны балладами. Главный предмет повествования — изображение чудесных событий; автор привлекает элементы магии, колдовства, суеверий, что тоже связано со старинными балладами.

Здесь появляется описание конкретного, живого для поэта места действия, служившего реалистическим фоном для сверхъестественных событий, упоминаются имена конкретных людей и исторических персонажей, хотя нет еще глубокого проникновения в суть эпохи, нет ответственных раздумий о судьбе страны.

Скотт понимал, что поэма носит экспериментальный характер, что это лишь одна из ступенек в развитии его как художника. Казалось, его даже смутил неожиданный успех его произведения и слава, которую снискала эта еще незрелая поэма. Как бы оправдываясь, Скотт позднее говорил в одном из писем, что теперь он написал бы эту поэму совсем иначе, что если идешь по красивой местности, то забираясь на холм полюбоваться пейзажем, то спускаясь в ущелье, чтоб насладиться тенью, — путь неизбежно оказывается извилистым и беспорядочным, и многое мешает автору продвигаться к цели. На «Песнь последнего менестреля» доброжелательно откликнулась тогдашняя пресса: «Литература давно уже не знала подобной мощи и поэтического гения», — писали в «Эдинбургском обозрении».[430]

Успех приободрил начинающего писателя, заставил поверить, что литература — его будущее. Вальтер Скотт начинает подумывать о второй поэме. Центром этого нового произведения должны были стать события 9 сентября 1513 года, когда в битве при Флоддене решались судьбы английского и шотландского народов. В предисловии к поэме Скотт пояснял, что ставил себе задачу рассказать о времени, когда происходили те далекие события, и познакомить читателей с нравами той эпохи. Таким образом, «Мармион», вышедший в 1808 году, стал первым серьезным обращением Скотта к историческому сюжету.

Здесь уже есть динамика действия, в котором раскрываются характеры персонажей и решаются их судьбы. Англия и Шотландия в описываемую эпоху существовали как два самостоятельных королевства, и отношения их, весьма враждебные, привели к битве (при Флоддене), ослабившей Шотландию. В дальнейшем оба государства объединились. Первым шагом к этому стало «объединение корон», когда шотландского монарха Иакова VI, сына многострадальной Марии Стюарт, провозгласили и английским королем — Иаковом I (1603), а в 1707 году, по решению английского и шотландского парламентов, была подписана уния об окончательном объединении двух королевств.

С одной стороны, объединение способствовало дальнейшему экономическому и культурному развитию государства, но с другой — между двумя народами было много противоречий, и не так-то легко оказалось с ними справиться. Гордые вольнолюбивые шотландцы, особенно горцы, упорно отстаивали свою свободу. Эти противоречия и показал впоследствии Скотт в своих шотландских романах.

А пока что, после выхода «Мармиона», критика писала о Скотте: «Он отказался от эпической поэмы вообще и стал писать длинные поэтические повествования не по какому-либо классическому образцу, а следуя собственной неправильной композиции, скорее напоминающей рыцарские романы».[431]

Важно, что в «Мармионе» уже присутствует взгляд на историю как на фактор, определяющий и частную жизнь каждого человека. Автор мастерски описывает фон действия поэмы — суровую и дикую природу, знакомые с детства нагромождения обнаженных скал. Он пристально вглядывается в истинные приметы времени и начинает всерьез задумываться над тем, какими причинами эти события прошлого были движимы, каким образом привели они к настоящему, как повлияли на них сами участники событий. И в таком отношении к истории заложено то ценное и неповторимое, что потом проявилось во всей исторической прозе Скотта.

В «Мармионе», как и в более ранних произведениях, Скотт уделяет немалое место фольклорным мотивам магии и колдовства, но интерпретирует эти мотивы совершенно иначе. Так, поединок Мармиона с призраком оказывается вполне реальным сражением с живым рыцарем де Вильтоном, а прочие чудеса и сверхъестественные события поданы то в форме рассказов у огня в харчевне, то в виде состязания монахинь в описании чудес, то как застольные беседы на пиру в замке. На всех этих историях лежит четкий след фольклорного их происхождения. В «Мармионе» у Скотта впервые появляется ироническое отношение к «страшным» темам и сюжетам. Если явление апостола Иоанна, дающего советы Иакову IV, интерпретируется почти серьезно, то рассказ о поединке с «призраком» де Вильтона обыгрывается автором не без комизма.

Композиция «Мармиона» во многом сходна с построением фольклорных сюжетов.[432] Так, в Песни первой Скотт не описывает происходящее последовательно, не дает ни четкой экспозиции, ни объяснения, кто такой лорд Мармион или что связывает его с капитаном гарнизона в замке Норем, что происходило с героем до того, как он прибыл в этот замок. Такая отрывочность композиции характерна для баллады.

Поэма начинается с описания въезда Мармиона в Норем и с пышной встречи, которой его здесь удостоили. А кто он и зачем сюда прибыл — вкратце говорится дальше. Впервые встречая в Песни второй имя Констанс Беверли, читатель понятия не имеет, кто она такая и за что ее судят. Сама картина суда у Скотта получилась яркой и красочной. Недаром она привлекла внимание В. А. Жуковского.[433] Из текста Скотта понятно только, что в прошлом у Констанс — бегство из монастыря, потом служба пажом при знатном рыцаре. У читателя возникает лишь смутная ассоциация с эпизодом в Песни первой. Хэрон спрашивает у Мармиона, куда тот девал своего красавца-пажа, который состоял при нем раньше:

Такой ли нежною рукой

Щит чистить, меч точить стальной,

Или коня седлать?

. . . . . . . . . . . . . . . .

Красавец этот просто был

Красавицей твоей?

(Песнь первая, строфа 15)

Перед судом в подземелье монастыря Констанс вспоминает:

Меня молил мой лживый друг

Забыть про келью и клобук,

И вот три года каждый день

Я — паж его, рабыня, тень,

Забыв о гордости своей,

Седлала для него коней...

(Песнь вторая, строфа 27)

Дальше все подтверждается: да, «лживым другом» был Мармион, да, он оставил обманутую Констанс ради богатства Клары де Клер. Это — распространенный балладный мотив. История беглянки, переодетой пажом и сопровождающей возлюбленного в походах, нередко встречается в народных балладах («Чайльд Уотерс» и др.).

Тут же впервые упоминается и де Вильтон, жених Клары, и выясняется, что он обвинен Мармионом в политической измене и пал от руки лорда на поединке. Но все это сообщается скороговоркой, как если бы обо всех этих событиях уже было известно. Не упомянуто даже, в какой измене и на каком основании обвиняется де Вильтон.

Правда, Констанс тут же передает судьям какие-то бумаги, но совершенно непонятно, что это за документы и зачем она их передает. Только из дальнейшего становится ясно, что это — подлинные документальные свидетельства невиновности де Вильтона. Мармион в свое время подменил их фальшивыми бумагами, чтобы очернить де Вильтона и таким образом убрать его с пути. Но выясняется все это уже позже.

Своей авторской волей Скотт отправляет читателя вместе с героями поэмы то в укрепленный замок, то на улицы прекрасного, близкого авторскому сердцу Эдинбурга, то в королевский дворец Холируд, и, наконец, — на роковое Флодденское поле. Картины сменяют друг друга, точно в современном кино. И с каждой следующей сценой мы узнаем еще что-то новое о действующих лицах и событиях, которые происходят не только с этими конкретными людьми, но и с обеими странами, Англией и Шотландией, о том, как напряжены их отношения, которые и приводят к серьезному военному столкновению. Это противостояние движет сюжет поэмы и определяет развитие действия. Столкновение Англии и Шотландии неизбежно — таков вывод с самого начала, и он все время подтверждается даже теми персонажами, которые жаждут мира, как, например, Дуглас.

В самом начале, в Песни первой поэмы, в разговоре с лордом Мармионом капитан пограничного замка Норем лорд Хэрон упоминает о постоянных набегах шотландцев, скорее, в шутливо-ироническом тоне. По этому поводу слышны веселые шуточки, вспоминается, как участники набегов поджигали замки, «чтобы дамам было светлее одеваться».

Дальше по ходу действия тема вражды становится все серьезнее. Дэвид Линдзи торжественно рассказывает Мармиону о явлении апостола Иоанна королю — божественные силы хотят предостеречь шотландцев от войны. Затем, когда действие переносится в Эдинбург, Скотт включает в повествование легенду о том, как к жителям шотландской столицы взывает некий голос, произносящий пророчество и требующий от каждого упомянутого рыцаря «дать отчет во всем» перед лицом Царя Царей. И наконец начинается Флодденская битва, кульминационный пункт всего повествования.

На фоне всех этих событий происходит таинственная встреча Мармиона с пилигримом, описывается их совместный путь в Шотландию, ночной поединок, встреча Мармиона с герольдмейстером шотландского короля лордом Дэвидом Линдзи, а затем с самим королем и с графом Ангусом Дугласом. И Мармион, и де Вильтон принимают участие во Флодденском сражении; Мармион погибает в бою, о де Вильтоне бегло сказано, что «он Флоддена герой», что «ему опять возвращены все земли, титулы, чины» и что он благополучно женится на Кларе.

Построение поэмы только отчасти соответствует структуре баллад. Многие описания, перечисления и, главное, лирические отступления никакого отношения к балладной традиции не имеют, а свойственны жанру, в литературе еще не возникшему — роману в стихах. Не будет преувеличением сказать здесь, что «Мармион», написанный десятью годами ранее байроновского романа в стихах «Дон-Жуан», явился по сути дела первой, еще не нашедшей завершенной формы, попыткой создать новый жанр. В этом смысле особенно важны вступления к каждой из шести песен, представляющие собой непринужденный разговор с друзьями и вкрапленные в текст лирические отступления, когда автор вторгается в собственное повествование со своим личным отношением к тому или иному событию и месту действия (Кричтаун, Танталлон и более всего — родной Скотту Эдинбург).

Кричтаун, по дворам твоим

Гоняют скот на водопой,

Но этих грубых башен строй

Не раз приютом был моим!

Как часто средь руин твоих,

Бродя по этим старым башням,

Читал я полустертый стих

Девизов на гербах седых...

Ничего подобного, разумеется, не допускалось в произведениях народной поэзии — фольклор сам по себе уже исключает всякое личное авторство! Или следующее описание:

Крест городской был водружен

На перекрестке двух дорог,

Тяжелый каменный пилон

И на кресте — единорог.

Кончался башенкой пилон,

И кольцевой кругом балкон,

С которого герольд, бывало,

Читал указы короля,

А вся шотландская земля

Под звук трубы ему внимала.

Тем, кто распевал и слушал баллады, не надо было рассказывать, откуда герольд читал королевские указы — они и сами это прекрасно знали.

Но Скотту тесно и в этих описаниях, ему мало их — он предпосылает каждой Песни пространное лирическое обращение к тому или иному из друзей. Здесь мы найдем и задушевную беседу с близким человеком, и любование родным пейзажем, и описание быта деревенского помещика (начиная с утреннего чтения газет и кончая непременной охотой), и рассуждения о недавних политических событиях в Европе, которые, как уверен писатель, навсегда останутся в истории, и характеристики политических деятелей или полководцев, и полные гордости рассказы о предках (о людях его клана), и воспоминания о детстве и о бесхитростных рождественских «мистериях», в которых сам автор, мальчиком, принимал участие...

Такой прием нечто новое и необычное по сравнению с тем, что до сих пор делал в поэзии Скотт, — допускает отступление от драматически-повествовательной балладной традиции, которой автору уже недостаточно, чтобы выразить все, что переполняет его ум и чувства.

Порой, как показано выше, это глубоко личное отношение к изображаемому вторгается и в само повествование. Например, Песнь пятая начинается с обзора шотландского военного лагеря. Здесь вообще нет действия. Одно описание, но какое! Скотт подробно перечисляет, какие племена явились на зов короля из самых глухих уголков, с высоких гор или с отдаленных островов. Тут и рыцари в полном вооружении, и простые йомены в кожаных жилетах, обшитых металлическими пластинами, и дикие горцы... Автор восхищен своеобразием этого богатого этнографического зрелища, он почти забывает о герое повествования. До Мармиона ли ему, когда он рисует портрет вождя горного племени:

В оленью шкуру вождь одет,

С плеча назад свисает плед,

И воткнуто в его берет

Орлиное перо.

Висит щит круглый на руке,

Сверкают бляхи на щите,

На поясе — колчан...

Автор словно захлебывается и задыхается в ограниченном пространстве стихотворного повествования и переносит часть столь дорогих его сердцу описаний в пространный прозаический комментарий.

Глубоко личное отношение к изображаемому так увлекает автора, что сам предмет поэмы временно отступает на второй план, — это чрезвычайно характерно для романтической поэзии. Лирика, личные переживания властно вторгаются в описание событий и приключений героя. То же произошло и с Байроном. Громадный успех «Чайльд-Гарольда» объясняется отчасти тем, что поэт дал полную волю своему лирическому «я». Именно такой поэзии требовала новая эпоха.

В исторических романах Вальтера Скотта действуют, как известно, все слои населения. Автор уделяет внимание и королям, и знатным рыцарям, и простому народу. В «Мармионе» нет такого подробного изображения широких социальных слоев, отсутствуют персонажи из простонародья, не упомянута роль простых йоменов в истории страны. О них Скотт сочувственно говорит:

С угрюмой грустью он глядел:

Ведь он оставил свой надел

И разлучен с родными.

Кто дом починит, чья рука

В тяжелый плуг впряжет быка?

Но не отыщет места страх

В его задумчивых глазах.

Глубокое проникновение в чувства и побудительные мотивы простых людей и привели в дальнейшем Скотта к изображению таких персонажей, как старый солдат-нищий Эди Охильтри, Локсли с его лесной вольницей и другие.

Характеристики действующих лиц в «Мармионе» ярки и выразительны. Бледнее других получилась Клара — она представлена только как жертва интриг Мармиона, как наблюдательница кровавого сражения при Флоддене. В конце концов она обретает вполне традиционную награду: брак с рыцарем де Вильтоном. Сам де Вильтон — тоже довольно бледный персонаж (даже тогда, когда он предстает в своем «настоящем» облике). Однако он носит на себе «роковой» отпечаток, впервые появляясь перед читателем в облике пилигрима, которого просят быть проводником Мармиона.

Подчеркнуто «дикий пламень глаз» пилигрима сразу заставляет читателя насторожиться: он посмотрел на Мармиона «как равный» — и нам ясно, что этот человек знал рыцаря когда-то раньше. Впоследствии такие многозначительные и таинственные, но как бы случайные встречи будут повторяться во многих романах Скотта. Здесь он уже разрабатывает этот прием. Встречи, за которыми стоит такая недосказанность, мы найдем и в «Квентине Дорварде», и в «Айвенго», и в «Роб Рое».

Вторая героиня поэмы, Констанс Беверли, обрисована скупо, но в одном том, с каким достоинством и самообладанием она держится на суде, виден незаурядный характер.

Ярко показаны и характеры графа Дугласа, Сэра Дэвида и короля Иакова. Хотя они не так уж много действуют, автор сумел обрисовать их весьма выразительными штрихами. Так, Иаков с первого же мгновения, когда Мармион входит в Холируд, характеризуется как монарх величественный, благородный и учтивый. Это выражено самим звучанием и строем стиха (что, кстати, удалось хорошо передать переводчику):

Through this mix’d crowd of glee and game

The King to greet lord Marmion came,

While, reverent, all made room.

An easy task it was, I trow.

King Jame’s manly form to know,

Although, his courtesy to show,

He doff’d, to Marmion bending low,

His broider’d cap and plume.

(Песнь пятая, строфа 8)

Король навстречу гостю встал,

Он шел через шумящий зал,

И расступались все учтиво.

Его б, наверное, смогли вы

Без всякого труда узнать,

Хотя он с вежливым поклоном

Снял шляпу перед Мармионом,

Чтоб уваженье показать.

В звучании стиха — плавность, изящество. И в английском, и в русском стихе это отчасти достигается умелым применением сонорных звуков «л» и «м», а в русском еще и подбором длинных звучных слов, поставленных среди более коротких: «расступались», «с вежливым поклоном».

Подчеркивается учтивость короля по отношению к гостю и куртуазность, с которой он слушает пение леди Хэрон:

Король прелестнице внимал

И такт ногою отбивал.

(Песнь пятая, строфа 13)

За этим следует разговор, переданный кратким и деловым стилем:

...в Танталлон

Поехать вам, лорд Мармион,

С отважным Дугласом придется.

(Песнь пятая, строфа 15)

И тут же Иаков капризно разражается колкостями по адресу Дугласа:

...волею судьбы

Не схож он с теми, чьи гербы

С его донжона смотрят вниз,

Хотя старинный их девиз

Он носит на щите своем,

Но больше спорит с королем,

Чем служит родине мечом.

(Песнь пятая, строфа 15)

Однако, увидев, что обидел старика до слез, король, спохватившись, просит у Дугласа прощения. Такие переходы настроений свойственны капризному монарху, светскому человеку, не чуждому развлечениям, неравнодушному к прекрасному полу. Вместе с тем Иаков — опытный политик, властный глава государства (хотя он и совершает роковую ошибку, идя на разрыв с Англией).

Четко обрисован поэтому и Дуглас — мудрый государственный муж, сделавший все, чтобы не допустить гибельной войны; он, могучий феодал в Шотландии, — в то же время первый вассал короля. При всей суровости, он способен заплакать от обиды на своего сюзерена, хотя и во взглядах, и в делах он тверд. При всей своей мудрости Дуглас гордится тем, что из его семьи только один его сын (епископ) умеет читать и писать. Дуглас непримирим ко всему, что противоречит его принципам чести. На предложение Мармиона расстаться по-дружески он отвечает гневным отказом и впадает в ярость при виде протянутой руки того, кто оказался бесчестным.

Король — хозяин этих стен,

Но властью над рукой моей

Не обладает сюзерен,

Рука моя, милорд, и Вам

Ее вовек я не подам!

(Песнь шестая, строфа 13)

Самый сложный характер — у главного героя поэмы. Скотт много занимался изучением различных исторических хроник: оттуда он получил сведения и о короле Иакове IV (1488—1513), и о сэре Дугласе, и о других своих героях. В отличие от реально существовавших людей Мармион — персонаж вымышленный, хотя само это имя Скотт тоже позаимствовал из хроники (см. подробнее об этом семействе в комментариях Скотта к Песни первой, строфе 11).

Скотт создает характер настолько противоречивый, что двадцатилетний Байрон в сатире «Английские барды и шотландские обозреватели» писал о нем раздраженно:

Он в битвах — воплощение отваги,

Но может и подделывать бумаги.

Так кто же он — злодей или герой?

Куда пойдет, на плаху или в бой?[434]

Юный Байрон, забыв о том, что именно в сложности и противоречивости характеров проявилась некогда сила шекспировской лепки образов, требует от своего старшего современника однозначности в изображении персонажей, свойственной уже преодоленному к тому времени классицизму. Однако сила Скотта как раз в убедительном изображении этой противоречивости. В том-то и дело, что Мармион и бесстрашный рыцарь, и нечистый на руку человек, и превосходно знакомый с высшим этикетом аристократ, и солдат, привычный к лишениям. Он любим и простыми солдатами, и «гордым Генрихом» — тираном и выдающимся реформатором Генрихом VIII, человеком, не менее противоречивым и сложным, чем Мармион.

Искренне и неистово Мармион любит Констанс — выражение этого чувства прорывается в конце поэмы, когда смерть близка. И он же не останавливается ни перед чем, чтобы заполучить в жены Клару ради ее богатства. Он одновременно и лед, и пламень, и страсть, и расчет. Хотя эти черты и вызвали насмешку Байрона, но именно они повлияли на созданные им позднее образы героев восточных поэм.

В «Мармионе» Скотт ясно выражает свои политические взгляды: надо всячески уважать естественное для каждого человека стремление к независимости, но судьба Шотландии так тесно связана с судьбой Англии, что любые раздоры между двумя народами опасны для существования обоих. Узкому слепому патриотизму, легко переходящему в крайний национализм, поэт противопоставляет центристскую позицию: он подводит читателя к убеждению о необходимости мирных отношений между Англией и Шотландией; сочувствуя бедам шотландцев и Иакову IV, он не считает англичан и Генриха VIII врагами.

Как уже было сказано, Скотту тесно в рамках стихотворного повествования. Он дает волю чувствам в лирических отступлениях и еще дополняет сказанное пространными авторскими комментариями. Тут он подробно излагает исторические события, рассказывает о реальных исторических персонажах, о замках, обычаях, одежде, нравах, оружии... Позднее, в прозаических романах, все подобные описания войдут у него в саму ткань повествования.

В поэме же, изложив тот или иной эпизод стихами, поэт делает сноску, приводя подробные отрывки из хроник и книг, которые он использует как дополнительный материал. Так, дважды повторена история убийства отшельника тремя баронами, явление апостола Иоанна королю, рассказ о взывающем к шотландцам «таинственном голосе» у эдинбургского креста.

Многие центральные события вообще оказываются за рамками повествования: любовь Мармиона к Констанс, поединок («божий суд») Мармиона с де Вильтоном и пр. Автор не соотносит порой отдельные эпизоды: одни растянуты (въезд Мармиона в Норем), другие же неправомерно сжаты (описание Флодденской битвы, о которой больше сказано в комментариях, чем в тексте поэмы).

Представляется несправедливым мнение критиков, современников поэта, об однообразии стиха поэмы. Скотт разными способами избегает монотонности. Когда В. А. Жуковский перевел столь драматичную сцену, как «Суд в подземелье», сплошь парными рифмами (чего нет у автора!), то она сильно проиграла. Сам Скотт часто пользуется двойными, а то и тройными созвучиями; встречаются у него и внутренние рифмы, свойственные народным балладам; прибегает он и к шестистрочной или семистрочной строфе с системой рифмовки aabccb или aabcccb, крайне выразительно использует усеченную строку, и рисунок скоттовского стиха верно передает переводчик:

Вверху, как призраки, длинны,

Ходили стражи вдоль стены,

Оружием звеня,

И ослепительный закат

Сверкал на панцырях солдат

Последним блеском дня.

(Песнь первая, строфа 1)

Так звучит описание. А вот как сходная по построению, но семистрочная строфа передает вспышку ярости Дугласа:

И громом пронеслись слова:

«Как? В логове напасть на льва?

И думаешь уйти

Отсюда с целой головой?

Нет, ни за что, клянусь святой...

Эй, мост поднять! Эй, часовой,

Решетку опусти!»

(Песнь пятая, строфа 14)

Из сопоставления двух приведенных строф видно, как одно и то же построение стиха может выражать совершенно разные интонации: в первом случае ровное спокойное описание, во втором — отрывистое, резкое звучание слов гневного и властного человека. Какая уж тут монотонность!

«Мармион» пользовался у современником небывалым успехом. Вот интересное свидетельство популярности этой книги в Англии середины прошлого столетия. Героиня и поныне широко известного романа Шарлотты Бронте «Джейн Эйр» вспоминает о днях своей юности, как о золотом веке английской литературы, когда появлялось так много прекрасных стихов и поэм. Мысль эта приходит ей в голову, когда она берет в руки только что вышедшую книгу «Мармион». Джейн даже не называет имени автора, она просто говорит — «Мармион», как мы бы сказали, к примеру, «Онегин».

Следующая поэма, «Дева озера» (1810), принесла Скотту еще большую славу. В ней самым романтическим образом изображается борьба шотландского короля Иакова II с мятежным семейством Дугласов — причем король путешествует по своей стране переодетым. Увлеченные этим поэтическим рассказом шотландцы устраивали массовые паломничества по местам действия поэмы, так выразительно описанным.

Это был пик славы Скотта как автора поэм. Уже в 1813 году читатели довольно холодно встретили поэму «Рокби» — из истории гражданской войны 1642—1649 годов. Та же участь постигла и поэмы «Властитель островов» (1815) и «Гарольд Неустрашимый» (1817). Правда, Скотту Двором было предложено звание поэта-лауреата, но он отказался от этой чести, справедливо считая, что это ограничит свободу его творчества.

Некоторые английские и русские литературоведы, ссылаясь на эмоциональное признание Скотта, писали, что с появлением на поэтическом горизонте великого Байрона он понял: ему не по силам такое соревнование, и поэтому он решил оставить поэзию. Но ведь слава Скотта-поэта тоже была довольно громкой. Ну и что из того, что на сцене появился более сильный соперник — это еще не причина прекратить собственную деятельность. Ведь не оставили же поэзию Вордсворт и Кольридж и другие современники Байрона, не побоялся вступить на поэтическое поприще Китс из-за того, что в 1812 году вышли в свет две первые песни «Чайльд Гарольда», «в одну ночь» сделавшие Байрона знаменитым. Не подумал и Шелли оставить стихотворчество из-за того, что восхищался байроновскими «Каином» и «Дон-Жуаном».

Конечно, поэмы Байрона быстро завоевали умы и сердца небывалого числа поклонников, но и поэзия Скотта имела своих читателей, она тоже издавалась немалыми для того времени тиражами, пользовалась большим спросом на книжном рынке.

Скотт действительно писал о том, что неблагоразумно было бы, с его точки зрения, меряться силами с противником столь грозным, ибо играть, по его выражению, «вторую скрипку в оркестре» ему вскоре надоело бы, да и аудитории наскучило бы его слушать. Но вероятнее всего, эти известные слова были результатом неуспеха последних его поэм, вышедших после «Девы озера» — поэмы, которая в 1810 году вызвала настоящую сенсацию: к месту ее действия устраивались целые паломничества... и вдруг — полное равнодушие к «Рокби» (1813). Конечно, это тяжело было пережить автору, уже привыкшему к успеху. Однако только ли во внезапной неудаче причина перехода писателя к прозе? И так ли уж он оставил поэзию? Ведь последняя большая поэма Скотта вышла в 1817 году, через год после того, как он выпустил свой первый роман «Уэверли...» А когда Вальтер Скотт уже всецело сосредоточился на исторических романах, он постоянно уделяет в них большое место стихотворным эпиграфам, часто при этом указывая: «Отрывок из старинной баллады» (или песни, или пьесы) — между тем почти всегда он сочинял эти эпиграфы сам. Он также вводит в романы всевозможные стихотворные и песенные вставки, с большим вкусом и мастерством оттеняя и расцвечивая ими повествовательную ткань своей прозы. Это доказывает, что Скотт продолжал оставаться поэтом до конца жизни.

Нет, Скотт отказался от «чистой поэзии» вовсе не по той причине, что не выдержал соперничества. Он просто перешел к другому жанру. Стихотворная форма в повествовании связывала и ограничивала его новые творческие возможности. Можно, очевидно, сказать, что блистательный Скотт-романист вырос естественным образом из великолепного Скотта-поэта. Его стихотворные произведения были теми зернами, из которых прорастали побеги нового вида литературы прозаической. И в этом отношении «Мармион» представляет большой интерес, являясь поэмой и в то же время (по многим признакам) романом в стихах, где огромное значение имеет повествовательное начало. Так, набирая силу, развивался художник слова, создатель нового типа европейского романа — романа исторического.

За семнадцать следующих лет Скотт написал двадцать пять романов. Трудно представить себе, сколько различного исторического материала потребовалось ему предварительно изучить, если учесть, что в отличие от многих более поздних авторов, Скотт очень мало отступал от фактов истории.

Кроме романов, он написал множество журнальных статей и статей для Британской энциклопедии, а также книги: «История Шотландии», «Жизнь Наполеона», «Рассказы деда» (книга по истории для детей), биографии Драйдена, Филдинга, Свифта, Смоллета и других классиков английской литературы. Очень важны его труды по истории драмы, рыцарского романа и рыцарства.

Работал Скотт очень быстро. В 1814 году некий молодой человек, житель Эдинбурга, часто видел в окне противоположного дома чью-то руку, писавшую с немыслимой скоростью. «Слежу за ней и не могу оторвать глаз: она никогда не останавливается. Страница за страницей заполняется и перекладывается на гору листов, а рука продолжает писать без устали, и так будет продолжаться, пока не погаснут свечи, и один Бог знает, сколько еще после этого. И так каждый вечер. Я не могу выдержать этого зрелища!..» Так работал Вальтер Скотт.

Последние годы жизни писателя были омрачены финансовым крахом опекавшегося им издательства Баллантайна — друга, все убытки и долги которого писатель взял на себя.

Чрезмерное напряжение привело к нескольким инсультам. Скотт выехал на лечение в Южную Европу, но было уже поздно. Перед смертью (1832) он успел вернуться домой в Абботсфорд.

В России романы Вальтера Скотта пользовались громадной популярностью. Начиная с 1820 года, когда журнал «Сын Отечества» поместил отрывок из «Айвенго», русские переводы его романов выходили сразу вслед за английскими их изданиями. Скотт нашел в России множество поклонников. А. С. Пушкин называл его «шотландским чародеем» и говорил, что Скотт «знакомит нас с историей домашним образом». У М. Ю. Лермонтова Печорин даже забывает о предстоящей ему наутро дуэли, зачитавшись «Пуританами»: «Я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом... Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга...»

Скотт оказал значительное влияние на развитие европейской и американской прозы. В России ему отдали должную дань А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, Н. В. Гоголь, А. К. Толстой и многие другие.[435]

И все-таки, какова бы ни была слава Скотта-прозаика, его поэмы тоже продолжают быть интересными. В основе их лежит та самая старинная баллада, которая разбудила в нем поэта, научила его проникать в смысл эпохи, постигать поэтический дух старины.

ПРИМЕЧАНИЯ

А. ПРИМЕЧАНИЯ К ПОЭМЕ «МАРМИОН»

(Составитель Г. С. Усова)

Первое издание поэмы Вальтера Скотта «Мармион. Повесть о битве при Флоддене»[436] вышло в 1808 году отдельной книгой с авторскими комментариями в издательстве «Баллантайн» в Эдинбурге. Там же выпущено было и второе издание в 1830 году. Ему предшествовало издание поэмы в составе сборника поэтических произведений Скотта: The Poetical Works of Sir Walter Scott, Baronet, in Ten Volumes. Edinburgh, 1821. «Мармион» составляет шестой том (vol. VI).

За ними последовало издание, вышедшее год спустя после смерти Скотта (и стереотипно повторенное в 1841 году), тоже не отдельной книгой, а вместе с большой частью стихотворений и поэм, как публиковавшихся при жизни их автора, так и еще неизвестных читателям.

Текст этих двух изданий (Poetical Works of Sir Walter Scott. Lockhart’s Editions. 1833, 1841) считается окончательным текстом. Все позднейшие издания основаны на этих двух, в том числе и первое из оксфордских изданий (1892).

Издание, по которому выполнен настоящий перевод, вышло впервые в 1904 году (Scott’s Poetical Works. London. Oxford University Press), и с тех пор перепечатывалось без изменений в 1906, 1908, 1909, 1910, 1913, 1916, 1917, 1921, 1926, 1931, 1940, 1944, 1947, 1951, 1957, 1960, 1964, 1967 и в 1971 годах. По изданию 1971 года выверен текст поэмы и текст авторских комментариев.

Последним, видимо, является издание 1995 года: The Works of Sir Walter Scott. «Wordsworth Poetry Library». Ware.

В. ПРИМЕЧАНИЕ К «СУДУ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ» В. А. ЖУКОВСКОГО

(Г. С. Усова)

«Повесть», как именует ее Жуковский, написана по мотивам второй песни «Мармиона». Значительная часть повести является довольно точным переводом отдельных отрывков скоттовского текста.

Впервые опубликованный в журнале «Библиотека для чтения» (1834), «Суд в подземелье» снабжен подзаголовком «Вторая глава неоконченной повести». Жуковский поясняет: «Первая глава еще не написана, сия ж вторая заимствована у Вальтера Скотта из „Мармиона”». Похоже, что Жуковского не интересовала поэма Скотта в целом, и первую главу он, вероятно, собирался придумать, а не перевести. Поэтому Мармион в повести Жуковского не упоминается; соответственно, и центральная часть сцены суда — исповедь судимой монахини — тоже отсутствует.

Зато сцена бегства из монастыря монахини Матильды (у Скотта она — Констанс) Жуковским полностью придумана.

Жуковский так и не осуществил своего замысла — остается неизвестным, что же он хотел написать, и в какой степени его замысел был связан с «Мармионом». Однако его «Суд в подземелье» представляет интерес сам по себе как яркое поэтическое произведение.

Василий Бетаки ПО СЛЕДАМ ЛОРДА МАРМИОНА

(Записки переводчика)

«Мармионом» я заинтересовался в начале 60-х годов. Тогда же перевел вчерне всю поэму (без вступлений). Естественно, что у меня сложились образы тех или иных мест, описанных Скоттом, но тогда я, конечно, не предполагал, что когда-либо мне случится сопоставить картины поэмы с реальностью.

Для меня перевод — это в какой-то мере вхождение в роль, когда переводчик играет переводимого авора; и неоценима возможность увидеть своими глазами то, что описывает автор, увидеть в натуре, а не только в тексте.

Мне сказочно повезло! В 1974 году, через год после того, как я поселился в Париже, меня пригласили прочесть несколько лекций о русской поэзии и о переводах на русский язык английской классики в разных университетах Англии и Шотландии. Заодно я решил проехать и пройти по следам Мармиона. Тогда я и увидел впервые большую часть мест, описанных в поэме.

Вторая поездка состоялась в 1991 году, уже тогда, когда было решено предпринять настоящее издание.

Вернувшись из Москвы и Петербурга в Медон, я стал готовиться к путешествию. Первая поездка (1974 года) была сложной, поскольку далеко не всюду можно попасть поездом, а много ходить пешком не позволяло время: я был связан расписанием лекций. Вторая же поездка была свободной. Никаких других дел, кроме посещения всех мест, описанных в поэме, у меня не было. К тому же на машине все было намного проще: в Англии, и особенно в Шотландии, вне больших городов общественного транспорта, кроме железной дороги, практически не существует...

И вот в августе 1991 года через Лондон, Кембридж, Ноттингем и Йорк мы с женой приехали в Нортумберленд. По дороге побывали в Ньюстеде, поместье Джорджа Байрона, переночевали по соседству с ним в Шервудском лесу, примерно в том месте, где жил со своими стрелками Робин Гуд — тоже, кстати, один из героев Вальтера Скотта (см. роман «Айвенго»). Иорк — город, где в основном происходит действие этого романа, мы тоже не миновали, но увидели лишь современный туристский центр. Было воскресенье, и толпы людей бродили по Иорку, угощаясь жареной рыбой, продававшейся в киосках на каждом углу. Поэтому даже грандиозный Йоркский собор не произвел того впечатления, какое мог бы...

Далее, описывая места, связанные с поэмой, я, пожалуй, не буду уточнять, о первой или о второй поездке идет речь, поскольку в большинстве мест я побывал дважды. Лучше всего и стереоскопичнее будет суммарное впечатление. Главное, что хочется заметить — это постоянное и всеместное ощущение, что места эти неотделимы от личности Скотта.

Все происходящее в поэме географически ограничено расстояниями около сотни километров. Причем Вальтер Скотт и вырос в этих местах, и все свои шестьдесят лет он так и прожил на берегах Твида — сначала на ферме в бывшем Эттрикском лесу около речки Ярроу (леса нет уже давно, одно название осталось от него задолго до рождения писателя), потом — в построенном им для себя в стиле средневековья Абботсфорде — в нескольких километрах от своего первого дома (все в том же графстве Селькирк, шерифом которого писатель служил чуть ли не всю жизнь).

В отличие от Стратфорда, где шекспировские места буквально вытоптаны туристами, тут все живое — и природа, и постройки, и руины. Многие из них уже во времена Скотта имели тот же вид, какой сегодня, и, восстановленные в поэме силой писательского воображения, они заставляют почувствовать, как именно писатель смотрел на них, как он «реставрировал» в поэме тот или иной замок, порой сотни за две лет до того уже разрушенный.

Кроме того, что все пейзажи и все постройки видятся здесь отчасти глазами Вальтера Скотта (тут же вспоминаются соответствующие цитаты), сами исторические лица — персонажи поэмы — тоже накладывают отпечаток на пейзаж или здание.

Трудно представить себе Холируд — пышный дворец шотландских королей, не вообразив в его залах Иакова Четвертого, блистательного кавалера, танцора, рыцаря, любимца дам и просветителя Шотландии, эту истинно ренессансную историческую личность.

А суровый, даже жутковатый, высящийся над Северным морем Танталлон вызывает в памяти монументальную фигуру графа Ангуса — антипода Иакова. Облик короля явно противостоит образу этого последнего человека средневековья, могучего, грубого и прямого рыцаря, прямолинейно честного и наивного, гордящегося даже своим неуменьем читать, что, по его мнению, — залог порядочности. Неграмотный, даже если бы захотел, не смог бы подделать документ! Именно этот поступок Мармиона смертельно возмутил старого графа...

Но лучше по порядку. Именно так, как ехал от Норема до Эдинбурга и оттуда в Танталлон и на Флодденское поле лорд Мармион, спустя четыре с половиной века после него и полтора века после Скотта, проехали и мы. Правда, не верхом, а на фордике, что, разумеется, могло бы смещать расстояния, делая каждый переход, занявший у героя поэмы целый день, сорокаминутной поездкой. Но мы останавливались часто и надолго. Поэтому наша поездка до Эдинбурга растянулась на те же два с половиной дня, и нам удалось взглянуть на окружающее неторопливым взглядом «чародея Севера».

Итак, замок Норем. Начало Песни первой:

День догорал на гребнях скал,

Закат на мрачный Норем пал,

И ночь уже глядит

В решетки амбразур тюрьмы,

На Чевиотские холмы,

На убегающий от тьмы

Сереброструйный Твид.

Вверху, как призраки длинны,

Ходили стражи вдоль стены,

Оружием звеня...

Никаких стражей, конечно, не было ни в августе 1991 года, ни даже в 1807 году, когда поэт писал эти строки. Норем был разрушен шотландцами в самый день Флодденской битвы и доломан (разобран на стройматериалы) в XVII веке. Поэтому сегодня он почти такой же, как во времена Скотта. Разве что разросшиеся деревья не позволяют увидеть Чевиотские холмы. Впрочем, и тогда они были видны лишь в ясную погоду и вечером: находятся они к северо-западу от замка и на закате должны резко выделяться на фоне алого неба. Алого, даже лиловатого — такие уж тут закаты, наверное потому, что ветреная погода почти не уступает места штилевой.

Твид около Норема действительно спокойный и на вид довольно глубокий. Все перекаты, мели, даже небольшие водовороты — всё это чуть выше по течению, километрах в десяти, где-то около Флоддена, и еще выше, километров через 60, у Мелрозского аббатства. Там река и вправду бурная, быстрая. Так бывает вообще с горными реками, вырвавшимися на равнину. Особенно, если у реки много притоков, сбегающих с окрестных холмов.

Но у Норема Твид уже неспешный. Так что братец Джон (монашек, вроде как перекочевавший в роман из произведений Рабле), плававший на тот берег по амурным делам, который «без подрясника удрал» от ревнивого барона, туда переплывал явно в подряснике, чего никак не мог бы сделать, будь Твид здесь побыстрее.

Сам замок — музей-руина. На земляном валу стоит некая будочка с открытками в витрине, там же и билеты, говорят, продаются на осмотр Норема. Но это мы узнали уже позднее. А утром, спросив в сельском кафе, когда открывается замок, мы получили такой ответ: «Вы перелезьте через шлагбаум, если есть кто из служащих, так заплатите». Никого из служащих мы так и не увидели. Перелезли. Вошли под арку ворот...

Решетка между двух столбов

Скользнула ввысь и через ров

Подъемный мост повис.

Не было, конечно, ничего этого: мостик никакой не подъемный, а обыкновенный — из серых, вымытых дождями реек, от решетки только пазы в каменных столбах уцелели. Но арка была не только мрачная, как говорит о ней поэт, но и внушительной длины — скорее, тоннель, чем арка: внешняя стена замка была не менее четырех метров в толщину. Ров с трех сторон довольно глубокий, а с четвертой — крутой откос к реке зарос огромными деревьями. Поэтому нелегко представить себе, как все это выглядело четыре с половиной века назад. Донжон уцелел, точнее — две стены из четырех, но тяжелые круглые арки грубой саксонской и весьма внушительной постройки, в стенах немыслимой толщины, выглядят не оконными проемами — скорее, коридорами в никуда...

Над мощным сводом подвала, на месте того холла, где лорд Хэрон принимал Мармиона (Песнь первая) — современная решетка типа балконной с перилами, чтобы какой-нибудь любитель старины, а скорее всего школьник, не бухнулся прямо в подвал.

Как и большая часть замков в этих краях, Норем производит впечатление немыслимой мощи, и точно видишь — строители не задумывались над чем-либо, имеющим отношение к эстетике. Эта деловитая манера — полная противоположность французским замкам, которые даже в самые суровые и неэстетичные эпохи — хоть в IX—X веках — строились с учетом какой-то гармонии, с постоянным, может, даже и неосознанным стремлением украсить постройку. А в Шотландии — да зачастую и в Англии — даже готика редко выглядит праздничной. Так что ж говорить о замке XII века, когда готика еще почти не перешагнула Ламанша! И только невероятно яркая зелень, листва дубов, и особенно трава во внутреннем дворе замка, смягчают и оживляют эту суровость, глядящую навстречу ветрам, как боевая секира.

На другом берегу реки, на шотландской стороне, сразу от берега — крутой подъём. Та самая дорога, по которой Мармион ехал, сопровождаемый таинственным пилигримом, от Норема до Гиффорда:

День целый длится переход.

Монах ущельем их ведет,

Где, пробегая меж камней,

В березках прячется ручей...

Мы ехали медленно. Останавливались часто. Пейзаж казался сразу и суровым, и красочно теплым.

Глухарь над вереском взлетал,

Лань выбегала из-за скал...

Ланей нам не попалось, они редко перебегают дорогу, когда слышат машины, а вот глухарей и куропаток и теперь полно на Ламмермурских холмах... Темно-зеленые склоны в лиловых пятнах вереска, а порой — наоборот: склон весь лиловый с зелеными пятнами, местами светлей, местами темней. Рыжая глина обрывов и зелень — чем ближе к воде, тем ярче. Ручей или речушка с небольшими перекатами, словно белая, зыбкая кривая полоса пены перегородила течение. И радужные искры мелькали в вечерних лучах — это форельки прыгали с переката, чтоб о камни не ободраться, и на миг, словно летучие рыбки, оказывались в воздухе.

Вот этой долиной и ехал Мармион в Гиффорд, где он, как сказано в поэме, услышал во время ужина в харчевне звон колокола. Однако, как мне кажется, расстояние от Святого Острова, где в тот час и верно звонил заупокойный колокол, до Гиффорда не позволяет услышать звон даже при благоприятном юго-восточном ветре. Это расстояние по прямой — более 70 километров! Кроме того, при обилии монастырей, аббатств и просто церквей поблизости далекий звон линдисфарнского колокола едва ли можно было распознать...

Не странно ль, что пока ты пел,

Как будто колокол звенел?

Как будто бы в монастыре

Звонят по умершей сестре, —

говорит Мармион своему пажу. Пожалуй, звон этот был, скорее, звоном совести в ушах рыцаря, чем реальным звуком — к тому же никто из стрелков его и не слыхал.

Но перенесемся на тот самый Святой Остров, где Мармион (еще до всех событий, описанных в поэме) оставил Констанс Беверли; на тот самый Остров, в аббатство Линдисфарн, где, по описанию поэта, и находилось жуткое подземелье, в котором осудили и замуровали заживо беглую монахиню. Остров хоть и лежит на значительном расстоянии от нортумбрийского берега, при отливе доступен для пешехода.

Пройти на остров странник мог,

Не замочив обутых ног,

И волны дважды в день смывали

С песка глубокий след сандалий.

Вот только следы глубокими тут быть не могут — песок белый, так плотно слежавшийся, что даже собачьи следы едва отпечатываются. Из пяти километров дороги, после спуска с невысокого берега, примерно только два в наше время затопляются. На этой затапливаемой части стоят на сваях две или три будки, в которых люди, застигнутые приливом, могут переждать. Правда, машина, брошенная на дороге и залитая приливом по самую крышу, а в ином месте и куда глубже, едва ли повезла бы незадачливого водителя, дождавшегося отлива в этом гнезде на столбиках...

Когда мы подъехали к спуску с берега, в расписании на столбе значилось, что через полчаса проезд на Остров — и главное обратно! — станет невозможен. Несколько машин — видимо, туристы — остались ждать на берегу, явно они не хотели провести целых шесть часов на Острове. Какой-то «Воксхолл», однако, поехал. Мы тоже, поскольку все равно намеревались пробыть в Линдисфарне до вечера.

В первую свою поездку я там побывал, но пробыл часа полтора: единственный на Острове хозяин такси — он же пекарь и владелец булочной — опасался оставить без хлеба всю деревню, если застрянет на материке (вот написал и засомневался: а можно ли Англию назвать материком? Ну, по сравнению с Линдисфарном, наверное, да...)

Весь Святой Остров — два на два с половиной километра, если не считать шестикилометровой косы, в бурную погоду заливаемой в узком месте. В первую поездку я видел с берега, как белые валы, словно стада овец, перебегали эту косу, поросшую бледной длинной осокой...

Приливы в Северном море вообще очень быстрые и высокие. Как и в Ламанше. На этот раз море было тихим. Прилив покрыл дорогу и пески примерно минут через двадцать после того, как мы поднялись на невысокий берег Острова, въехав прямо в деревню, на краю которой и стоят руины древнего аббатства.

Оно было основано в 635 году бенедиктинским монахом Эйденом, впоследствии канонизированным. Эйден был послан сюда нортумбрийским королем Освальдом, соединившим под своей властью три тогдашних королевства — Бернику, Дейру и Северный Уэльс. Столицу Берники Бамборо (по-саксонски — Бебанбург) Освальд сделал столицей нового Нортумбрийского королевства, оттеснил на Север кельтов и установил здесь саксонское господство. Сам он несколько лет до того прожил при шотландском дворе, там был крещен. Шотландия уже была христианской, тогда как саксы Северной Англии все еще долго оставались язычниками. И вот с целью создания своего рода опорного пункта для христианизации населения восточной Нортумбрии, Освальд и послал Эйдена на Остров.

На Острове был создан миссионерский центр, построено грандиозное аббатство, вокруг которого выросла деревня, сегодня выглядящая очень древней. Посреди деревни — статуя Св. Эйдена. Позднее на другом конце Острова, на единственном здесь холме метров шестидесяти высотой, был выстроен неприступный замок.

В монастыре в начале VIII века было выполнено знаменитое Линдисфарнское рукописное Евангелие — чудо книжного искусства, одно из древнейших в Англии. Подлинник его находится в Британском музее, рукописная копия — в церкви Св. Марии на Острове.

Шестой епископ Линдисфарна, Св. Катберт, о котором так много рассказывается в Песни второй «Мармиона», пастух с Ламмермурских холмов, был сначала монахом в Мелрозском аббатстве, тоже основанном Эйденом. Здешним епископом Катберт стал в 685 году. При нем было расширено аббатство, построенное из тяжелых тесаных камней, в основном из гранита, в саксонско-норманском стиле. Только часть, пристроенная уже в XII—XIII столетиях, носит следы готики.

Строй полуциркульных аркад,

Нахмурившись, за рядом ряд,

Тянулся, тяжко придавив

Столбов приземистых массив,

Древнейших зодчих труд.

Пред их суровостью бледнел

Ажурный стрельчатый предел,

Что по-готически взлетел

Среди саксонских груд.

Постепенно, начиная с времени Генриха Восьмого, аббатство, лишенное населения, разрушилось. А лет через сто после закрытия его Вальсен, граф Данбарский, стал тут добывать свинец для военных нужд. Он снял крыши со всех зданий, кроме церкви Св. Марии, превращенной из католической в англиканскую.

Двенадцать громовых столетий

Неколебимы стены эти —

пишет Скотт, заставший аббатство в том же виде, в каком мы увидели его сегодня. Правда, подземелья, о котором идет речь в Песни второй, видимо, не существует. По крайней мере о нем не знают ни работники маленького местного музея, ни местные жители.

Когда глядишь на пески, заливаемые приливом, вода не то что набегает со стороны моря, а словно бы сочится из песка. Пространство кажется чешуйчатым: будто отраженное в каждой чешуйке солнце засеребрило все между Островом и смутно видным берегом, окружило этой шевелящейся чешуей маленький островок Св. Катберта, плоский, поросший серой травой, метрах в ста от крутого берега, с которого смотрит в сторону моря аббатство.

За пределами деревни и руин Остров настолько пустынен, что кажется — весь! — символом одиночества и отшельничества. И хотя на дюнах, поросших дикой и очень яркой травой, пасутся немногочисленные отары овец, это живое присутствие не смягчает страшноватого привкуса одиночества. Берега, видные вдали, безлюдны и мрачны. Травы на дюнах болотно-яркого цвета, а низко нависающее лиловое небо, редко пробиваемое солнечными лучами, сливается с темным песком, выступающим кое-где серыми пятнами. Почти нет вереска, который обычно так оживляет шотландские пейзажи. Здесь забытые людьми небо, пески, травы и море сливаются в безнадежную и монотонную картину. Воистину — Остров покаяний!

И чешуйки прилива под косыми лучами вечера выглядят металлическими, словно готовы звоном откликнуться на колокольный голос. Будто он, усиленный этим металлом моря, и вправду мог достигнуть далекого Гиффорда за Ламмермурскими холмами...

Серо-желтый обрыв на другом конце Острова, обращенный в открытое море, увенчан шестиметровым конусом маяка.

Вынужденные провести тут неминуемые шесть часов, мы обошли весь остров. Само ощущение отрезанности усиливает впечатление от суровой пустыни.

Но вернемся в Гиффорд, где после неудачного боя с призраком де Вильтона мрачный Мармион собирается в дальнейший путь. На месте замка находится усадьба конца XVII в. (частное владение). Так что никакой пещеры мы бы не увидели, если бы она и существовала. Впрочем, во Вступлении к Песни четвертой Скотт прямо пишет:

И Фордена мы извиним,

За все поведанное им,

За то, что голову морочил

Нам, рассказав про Гоблин-Холл.

Я Гоблин-Холла не нашел...

Мы — тоже. Хотя в трех с лишним километрах от ворот парка, позади поместья, в долине речки, на крохотном островке есть руины замка, скорее всего, потешного сооружения XVII века. Эти руины стоят над подвалом с цилиндрическим сводом; входя, вы испытываете чувство, что в некую бочку вступаете, а не в подземелье.

Местный фермер, большой любитель прозы и поэм Скотта, а также владелец пары тысяч овец, сквозь строй которых он вел меня к руине, утверждал, что это и есть «тот самый Гоблин-Холл», но, наверное, он настаивал на этом потому, что руины замка находились на его земле. Сам подвал, всего метров двадцать на десять, не очень похож на описанное в легенде грандиозное подземелье.

Что же касается названия Гоблин-Холл — это имя носит теперь весьма фешенебельная небольшая гостиница. Прямо от этого заведения идет к воротам поместья тройная липовая аллея, состоящая из таких толстых деревьев, что они вполне могли уже быть здесь во времена Мармиона. Если так, то уж точно боевого замка тут не было: за деревьями легко прятаться осаждающим, поэтому аллея и замок — вещи несовместимые. Впрочем, тройная аллея вообще характерна для усадебного паркостроения не ранее XVIII века.

Из Гиффорда в Эдинбург ведет не одна дорога. Мы выбрали не самую прямую, идущую между холмами, ту, что наиболее соответствовала описанной в поэме:

Их путь широкой шел тропой,

Поросшей ровною травой,

Среди полян, лощин, холмов,

Сквозь сердце Салтонских лесов.

Под сводом сомкнутых ветвей...

Вот на этой дороге и появился вдруг неведомый дорожный знак, какого я ни в одной стране не видел: обычный треугольник, белый с красной каймой, но вместо восклицательного знака или чего другого — ну, хоть пары школьников или оленя — там были только четыре буквы: БРОД! (FORD!). Спустя километр дорога, круто виляя, спустилась с холма. Асфальт не прерывался, но через него перекатывался внушительный ручей (или даже речка?) шириной метров пять. Поздним вечером при свете фар этот брод казался уж точно чем-то выскочившим из прошлых времен.

В километре за бродом в лесу открылась большая поляна, и я решил, что, скорее всего, именно тут, по описанию Скотта, и произошла встреча Мармиона с сэром Дэвидом Линдзи — герольдмейстером Иакова IV, дипломатом, поэтом, литературным противником автора «Утопии» Томаса Мора. Сатиры Линдзи, направленные против католической церкви, уже мало кто читает, но сама личность этого блестящего деятеля шотландского Ренессанса привлекала не одного Скотта, а еще многих исследователей этой исторической эпохи. Ему удавалось не раз предотвращать те или иные конфликты, и Скотт имел все основания изобразить его как человека, старающегося отговорить от войны своего короля.

Над крутизною берегов,

Где бурный Тайн стремит свой бег,

Стоит Кричтаун. Здесь готов

Стараньем Короля Гербов

Для гостя ужин и ночлег.

Но поскольку нас сэр Дэвид Линдзи, к сожалению, не встречал (да и Кричтаун — давным-давно — руина), нам пришлось заночевать в лесу. Так что в Кричтаун поехали мы уже утром.

Речка Тайн, не столько бурная, сколько быстрая и петляющая, — нечто среднее между рекой и ручьем, впрочем, из машины ее почти не видно: вершины деревьев, растущих на крутом склоне, справа от узкой дороги, скрывают ее, но шум воды слышен даже сквозь гул мотора...

По сравнению с пейзажами сурового побережья Северного моря, особенно по сравнению со Святым Островом или с грозным, холодным, неуютно высящимся над белой пеной Танталлоном, окрестности Кричтауна почти буколичны. Мягкость пейзажа, теплота холмов и рощиц...

Если смотреть не снизу, из глубокой долины, а со стороны деревни, вид у этого замка вовсе не боевой, не строгий. Скорее, он предназначался для развлечений, охоты, празднеств на луговых склонах.

Однако поначалу Кричтаун был одним из важнейших форпостов, охранявших столицу с опасной южной стороны. И так было примерно до середины XIII столетия. А потом — то ли из-за мирного и веселого пейзажа, то ли в силу характера и привычек владельцев замка, он стал не страшным, не грозным, а, скорее, изысканным, если это слово не противоречит гладкости наружных стен, лишенных каких-либо украшений. Но сам силуэт стен и башен, вернее, башенок, — разнообразен, почти капризен.

Оставив машину в деревне, километра за два, мы направились к замку.

Кричтаун! По дворам твоим

Гоняют скот на водопой,

Но этих грубых башен строй

Не раз приютом был моим, —

пишет Скотт, вспоминая, что на всем пути от замка до столицы «нет ни камня, ни ручья», которого он не отыскал бы, как говорится, с закрытыми глазами.

Мы шли вдоль склона. Река была не видна — справа склон переходил в густые верхушки дубов, а слева, по склону более пологому, тянулись отгороженные один от другого пастбища. Калитки-переходы с одного пастбища на другое там так хитроумно устроены, что даже по небрежности вы никак не забудете их закрыть, поэтому ни корова, ни овца не сможет пройти через калитку.

Миновав четыре или пять пастбищ, мы подошли к замку. В отличие от большинства подобных руин Кричтаун охраняется, и даже экскурсовод там сидит у входа рядом с кассиршей.

Из всех шотландских замков, какие мне довелось увидеть, этот — самый изысканный.

Но до сих пор хранят века

Аркаду галерей,

Не тронула времен рука

Гранитную резьбу цветка

Над лестницей твоей,

И взор пленять не перестал

Высокий стрельчатый портал,

Где над парадным входом в зал

Зубцов карниз не растерял...

Замок в XVI веке был перестроен, став не столько военным сооружением, сколько средоточием светской жизни. История его связана с историей рода графов Хепбернов, из которых скандально известен «лорд Босвелл, раб страстей своих», вполне достоверно описанный Стефаном Цвейгом (см. «Марию Стюарт»).

Представить себе, как замок выглядел тогда, нетрудно: изящество и веселость внутреннего дворика в квадрате донжона присутствуют и поныне. И хорошо, что руина законсервирована, что никто не проделал тут ту фальшивую «реставрацию», какую устроил, к примеру, во Франции Виоле ле Дюк, архитектор Наполеона III, превратив Пьерфон (замок Портоса) в огромный увеселительный дворец с таким множеством башен и зубцов, каких средние века нигде не ведали...

На стенах Кричтауна, «гуляя меж зубцов», и рассказал сэр Дэвид Мармиону о том, как в Линлитгофе явился королю апостол Иоанн, чтобы отговорить Иакова от войны с Англией.

В связи с этим — два слова о Линлитгофе. Находится он в северо-восточном пригороде Эдинбурга. Хотя Линдзи, описывая красоты парка, и говорит «Линлитгоф несравненный», но как летний дворец он показался нам (в полную противоположность Кричтауну) слишком похожим на боевой замок сурового раннего средневековья: наклонные, слегка заваленные внутрь стены, окна — скорее, бойницы, чем окна, мощные контрфорсы, ни одного украшения — даже над воротами... Нет, этот «версаль» шотландских королей более всех шотландских замков напоминает тюрьму. А вот Кричтаун — он действительно веселый!

От Кричтауна до Эдинбурга километров пятнадцать. Описанный в лирическом отступлении Скотта Блекфордский холм, давно уже на территории города. И даже когда Скотт писал: «Блекфорд, сюда, в твой дикий дрок сбегал я, прогуляв урок», это уже было воспоминанием. В 1808 году поэт с грустью отмечает, что

...на месте прежней воли

Желтея, колосится поле,

Все изменилось, лишь ручей

Меланхолическим звучаньем

Зовет меня к воспоминаньям...

А в наше время тут уже и поля нет.

Центр Эдинбурга сохранился если не от XVI, то от XVII века. Четырех-пятиэтажные дома с острыми крышами, со стенами, представляющими собой неровные конструкции из крестообразно расположенных брусьев. Фасады порой украшены деревянной резной облицовкой. Маленькие квадратики стекол, иногда цветные... Такие дома остались почти вдоль всей Главной улицы, а кое-где и за ее пределами.

Пространство между брусьями, создававшими скелет стен, когда-то просто забивалось глиной, а в домах побогаче — кирпичами с той же глиной вперемешку. Теперь, после неоднократных реставраций, место глины занял бетон, но его не видно — фактура внешней штукатурки между дубовых старинных брусьев, отполированных дождями и ветрами, все та же: светлого, глинистого оттенка.

Редкий на Британских островах образец настоящей пламенной готики — собор Сен-Джайлс — господствует над центром города. Недалеко от него на перекрестке двух центральных улиц — памятник Вальтеру Скотту — узорная, подражающая той же пламенной готике башенка, наподобие часовни, а рядом — статуя писателя.

Главная улица идет вниз от круглого приземистого неприступного замка, стоящего на крутом холме над городом, вниз, мимо собора к заливу, к Холируду — дворцу шотландских королей.

Протяженность улицы никак не более трех километров. В этом пространстве и находится весь старый Эдинбург.

Сказочные башни с романтическими зубцами и острыми конусами кровель все равно не делают из Холируда военного сооружения. Его вполне ренессансный двор, да и двухэтажный главный фасад с широкими окнами, частые переплеты, разделяющие эти окна на квадратики, в каждом из которых сверкает по закатному солнцу, — слишком весело все это выглядит, чтобы быть замком, наподобие мрачного Линлитгофа. Нет, это — дворец, который в облике своем воплотил все главные черты и шотландского, и английского, короче, островного Возрождения, отставшего на век от французского и на три от итальянского, и потому особенно спешившего все наверстать...

Неслучайно король Шотландии Иаков IV выглядит олицетворением своей эпохи:

Монарх блистательный любил

Звон песен и пиров.

Он королем веселым был,

Дни на турнирах проводил,

А ночью с рыцарями пил

В сверкании балов.

Иаков IV был для Шотландии тем, чем был для Франции Франциск Первый или для Флоренции Лоренцо Медичи Великолепный. Он создал первый в Шотландии университет в городке Сент-Эндрюс.

Сначала там было всего пятнадцать студентов, причем среди них был и Гевиан, сын Арчибальда, графа Ангуса, того самого Дугласа, который настолько не ладил с королем, что тот однажды даже устроил осаду его замка Танталлона! И вот сын этого бунтаря оканчивает королевский университет. В буквальном смысле королевский: созданный и опекаемый королем, содержащийся даже не на казенные, а на личные средства Иакова!

Впоследствии Гевиан, переводчик на шотландский язык Вергилия и других античных классиков, стал епископом Данкледским. А сам Дуглас после осады и по сути дела войны со своим королем согласился стать лордом-канцлером Шотландии, хотя и король, и сам он знали отлично, что нечасто они сойдутся во мнениях... Так самый блестящий персонаж шотландского Возрождения и самый суровый защитник средневековых ценностей нашли между собой общий язык, когда дело коснулось переломного периода в судьбе страны.

А два старших сына Дугласа погибли в битве при Флоддене вместе с королем, одним из последних рыцарей в истории Шотландии...

Я не случайно рассказал об отношениях короля и графа Ангуса: в «Мармионе» этим отношениям уделено немало места, да и одна из кульминационных сцен романа — разговор короля, графа и Мармиона на балу — дает очень много для понимания сложности политического положения накануне Флодденской битвы.

Именно к Дугласу в Танталлон король отправляет Мармиона ожидать результатов его заранее обреченной дипломатической миссии, в который уже раз примирившись с самым могущественным и строптивым, но и с самым рыцарственно-честным из своих дворян. Примирившись, но не уступив.

Холируд связан не только с именем Иакова IV, но и с именем Марии Стюарт, внучки этого короля. Ее комнаты, как и комнаты Иакова, сохраняются и поныне в подлинном виде.

Путь от Эдинбурга до Танталлона по берегу Северного моря должен был занять у отряда, ехавшего шагом, более чем полдня. Берег местами высокий, местами плавно сходящий к пустынным каменистым пляжам, резко подымается после Северного Берика. И там, где стоит замок Дугласов, высота обрыва достигает более тридцати метров.

Скалы белесо-желтоватые, равнина моря, продолженная равниной широкого безлесного пространства над морем, высокие травы да узкая среди них дорожка — единственная дорожка от большой дороги к Танталлону... Тут в любую сторону все видно за несколько километров. И войска, откуда бы ни шли они, были бы замечены часовыми на стенах минимум за час до того, как подойдут. Пустое поле, пустое небо...

Замок занимает весь скалистый мыс и, повиснув над морем, выглядит действительно неприступным. Кроме стен, тридцатиметровый обрыв с трех сторон, под ним — острые камни и буруны, мимо которых разве что крохотная двухместная плоскодонка могла бы подойти — не к берегу — к отвесной скале!

Резкость тишины в часы отлива усилена тут редкими криками чаек. А во время прилива пена, разбивающаяся об основание мыса, белой каймой кипит далеко внизу.

Застыл недвижный строй зубцов;

Издалека они видны

Над ревом вспененных валов,

Над белым бешенством волны,

Где рушится прибоя вал

На острия гранитных скал.

Эти строки — первое, что вспомнилось мне, когда из огромного внутреннего двора через низкие сводчатые ворота вышли мы на эспланаду к морю, а за спиной остались желтоватые выветренные башни.

Я подумал тогда, что именно тут, нарушив все исторические и прочие каноны, следовало бы снимать фильм о Гамлете. Эта предельная грозность пейзажа очень подходит для появления призрака в латах. Куда больше, чем берег в Эстонии или даже уютная эспланада вполне домашнего тихого Хельсингора (Эльсинора), стоящего над узким и спокойным проливом между Данией и Швецией.

Пожалуй, я не смогу назвать ни одного замка на всем протяжении Европы от Швеции до Италии, который производил бы впечатление такого грозного одиночества, такой безнадежной суровости, такой грубой жесткости средневековья, как Танталлон. Семиметровая толщина стен создает широкие проходы с башни на башню — даже не проходы, а дороги. Замок словно повторяет своими очертаниями черную скалу Басс, торчащую из моря метрах в трехстах от берега.

Начало строительства Танталлона — 1300 год. Свою роль военного сооружения Танталлон потерял лишь во время кромвелевских войн в середине семнадцатого столетия. А к началу XVIII века заброшенный замок стали постепенно растаскивать, вывозя все наиболее ценные строительные материалы, чему положил начало в 1699 году сэр Хью Далримпл, президент Главного суда.

Флодденское поле, место битвы между шотландской и английской армиями в 1513 году, сегодня интереса не представляет. Оно расположено недалеко от впадения речки Тилл в Твид и километрах в десяти южнее замка Норем между невысокими холмами.

В тридцати километрах на восток от Флоддена, в среднем течении Твида, находится знаменитое Мелрозское аббатство. Полуразрушенный готический собор его — один из самых прекрасных во всей Великобритании; сравниться с ним, как мне кажется, может только Сент-Джайлс в Эдинбурге.

Рядом с Мелрозом — замок Смальгольм — место действия чудесно переведенной Жуковским баллады Скотта «Иванов вечер». От этого замка мало что сохранилось уже ко времени Скотта. А двумя километрами выше по течению Твида расположено поместье самого писателя — Абботсфорд. Такое название (Брод аббата) усадьбе своей писатель дал потому, что против дома находится брод, которым действительно пользовались монахи, когда Мелроз еще был населен.

Абботсфорд — полная противоположность Танталлону. Дом выглядит не столько средневековым, сколько фантастическим сооружением. Он похож на те сказочные полузамки-полудворцы, которые никогда реально в средние века не существовали, но часто оживают в средневековых легендах, где порой сам рассказ о событиях замедляется подробным описанием стен, окон, башен, зубцов...

Вот так и капризные фасады Абботсфорда — они... пожалуй, самое точное слово тут будет подробны. Если смотреть утром со стороны реки (а от берега здание находится метрах в двухстах), то стены вырисовываются в слабом прозрачном тумане, пробиваемом незаметным солнцем, и кажутся голубоватыми на фоне темно-зеленых дубов, восходящих медленно на пологий склон. А если смотреть со стороны парка, то фантастичность, не исчезая, становится иной: каждое окно, каждый изгиб стены живут сами по себе, не замечая соседней части здания...

Капризная фантазия писателя вместе с изобретательностью архитектора Уильяма Аткинсона осуществила тут на берегу «сереброструйного Твида» кусок сказки — то самое средневековье, которое стало достоянием романтической литературы. Это произведение Вальтера Скотта (в соавторстве с Аткинсоном) — безусловно самое романтическое из всех его созданий. Маленькие участки правильного французского парка близ дома не нарушают облика всего поместья, в котором доминирует принцип пейзажного («английского») парка повсеместно — от Италии до России, — ставший к началу XIX века основным принципом в садово-парковом искусстве.

Абботсфорд был построен на месте фермы, купленной писателем в 1811 г. А уже год спустя, когда строительство было едва начато, Скотт с семьей переселился сюда из Ашестила, где жил несколько лет до того и где он написал «Мармион». Ашестил находится километров на 7—8 восточнее, все на той же огромной территории, по старинке называемой Эттрикский лес, хотя леса тут не осталось уже в XVII веке. Только небольшие, хотя и живописные, рощицы между городками и фермами.

К 1818 году была готова основная часть «замка», хотя полностью Абботсфорд только в 1824 году принял тот вид, в каком предстает нам сегодня.

Кто-то из современников Скотта пошутил, что «неутомимый создатель воздушных замков на этот раз создал нечто вполне солидное».

Против дома Твид довольно широк — не менее двух десятков метров. В этом месте как раз и находится брод, давший имя усадьбе. Перейти здесь реку можно и теперь — вода в самом глубоком месте ненамного выше, чем по колено.

Чуть ниже брода — небольшой перекат, но река прозрачна, и белые кремни сверкают на дне. Даже если смотреть не с берега, а издали, из окон библиотеки, видно, как радостно искрится река. На том берегу — светлая роща, а за Абботсфордом, на более высоком южном берегу парк сливается с темным дубовым лесом.

Конечно, «замок» этот как игрушечный — боевым сооружением он никак не выглядит, но капризный силуэт его постройки как нельзя лучше подходит к содержанию романов и поэм Скотта. Живописность башенок, высоких стрельчатых окон, на арки которых иногда взлетают дворовые павлины, заставляет подолгу разглядывать каждую деталь.

Самые внушительные помещения в доме — библиотека и кабинет. Никак не средневековые, скорее, позднеренессансные по стилю, оба эти помещения идеально приспособлены для работы. Солнце тут бывает только рано утром, а балконы, опоясывающие высокий кабинет по периметру, вообще всегда в тени. Все стены кабинета, кроме той, что с камином, заняты нишами, в которых на открытых полках размещены книги.

Библиотека — прямоугольный зал площадью не менее ста метров. Даже по северной стене, занятой высокими окнами, тянутся книжные полки.

Письменный стол, вернее просторное бюро, за которым были написаны почти все романы Скотта, пожалуй, ничем не примечателен, а вот маленький письменный столик был сделан по заказу писателя из кускор обшивки испанского военного корабля, выброшенного на берег при разгроме Великой Армады. Среди разных редких книг, лежащих в специальной витринке, — карманные часы Наполеона, потерянные им во время отступления с поля Ватерлоо...

Вообще здесь все сохранено таким, как было при жизни писателя. Так, его знаменитый портрет (с двумя собаками) работы сэра Генри Рейберна (родственника Скоттов), был написан в 1809 году и с тех пор так и висит все на той же стене.

В оружейной комнате среди разных портретов — портрет Иакова IV, писанный с натуры. Тут же сабля Роб Роя, фляга Иакова VI, копия ключей от Лохлевенского замка, при помощи которых бежала из заключения Мария Стюарт, какие-то французские кирасы, подобранные после битвы при Ватерлоо... В общем этот домашний музей Вальтера Скотта — не собрание случайных вещей — все предметы имеют отношение к тем или иным его произведениям.

Последнее место, которое мы посетили в Шотландии, — озеро Св. Марии, которому посвящено одно из самых ярких лирических отступлений в поэме.

Тут не плеснет ничье весло,

Тут одиноко и светло.

Прозрачна синяя вода

И не растет в ней никогда

Ни трав болотных, ни осок,

И лишь серебряный песок —

Полоской, там, где под скалой

Вода встречается с землей,

И нет в зеркальной сини мглы,

И светлые холмы круглы..

На берегу озера стоит памятник поэту Джеймсу Хоггу — «Эттрикскому пастуху». Вокруг все поросло темным бересклетом. Огромные, как деревья, кусты терна; по склонам краснеют бесчисленные рябины. Но над водой почти нет деревьев, только группа сосен на полуострове смягчает ровное однообразие склонов в пастельных тонах.

На холмах — пастбища, которые, как всегда в Шотландии, разделены невысокими каменными стенами (только чтоб овцы не перескочили). С одного пастбища на другое (для людей) — деревянные стремянки, наподобие библиотечных, со столбиком. Даже весьма пожилые дамы (была суббота, и народу на берегах было немало) легко перелезали с помощью этих лесенок через ограды и шли вдоль берега озера по тропе, вьющейся среди вереска по пологому склону.

На том примерно месте, где, по описанию Скотта, была часовня, находится водная станция. В основном — маленькие яхты (вроде нашего «ёршика») и виндсерфинг — плоские остроносые доски с парусом. Паруса яркие, всех мыслимых и немыслимых расцветок. Словно из другого мира вламываются они в приглушенные краски пейзажа, в царство полутонов и полузвуков. Кажется, будто озеро не относится к той части Шотландии, что и поныне именуется Границей. Скорее, это самая южная часть горной Шотландии.

Скотт стремился к этим умиротворяющим тихим берегам, которые так хорошо помогают неспешным размышлениям. Но, заметив, что с радостью он бы «остаток дней в долине этой коротал», поэт все-таки переключается на пейзаж полностью противоположный, романтический уже в самом тривиальном смысле этого слова:

Там горизонт от туч лилов,

Там в молниях полет орлов

Над бешенством реки...

Контраст, пожалуй, больше существует в восприятии самого поэта, чем в реальности: километров пять-шесть отделяют озеро Св. Марии от «грозового» Лох-Скена. Спокойное величие и, верно, — в какой-то мере уступает место более резкому и суровому пейзажу. Дорога, уходя выше, становится все уже, потом идет по карнизу, вереск на склонах становится крупнее и гуще. С каждым километром она все неуютнее и неуютнее... И вдруг спускается под таким углом, чтобы только дать возможность машине кое-как, на первой скорости, сползти под уклон. Потом извив и опять подъем, а где-то внизу — маленькое черное нелюдимое озеро.

Даже если смотреть не глазами Скотта, склонного в пейзажах к некоторым преувеличениям, а глазами современного человека, место это достаточно внушительно. Правда, верхом, я думаю, дорога тут выглядела бы менее грозной, чем видится сквозь ветровое стекло.

Спустившись в горное ущелье и проехав вдоль прыгающей речки Моффат несколько километров, мы миновали городок Дамфриз и незаметно лесами и холмами попали в Англию, в «Озёрный край», знаменитый поэтами-озёрниками (Кольридж, Вордсворт, Саути). Пейзажи этих мест с их одомашненной, почти игрушечной красивостью мало напоминают то грозные, то умиротворенные, но всегда подлинные пейзажи столь недалекого отсюда Севера. Однако об этом контрасте я и не пытаюсь рассказывать: о нем все сказал великий современник Скотта Джордж Гордон Байрон:

Пусть баловни роскоши ищут веселья

Среди цветников и тенистых аллей,

Верните мне скалы, снега и ущелья,

Святыню любви и свободы моей!

. . . . . . . . . . . . . .

Смешны мне лужаек и парков красоты,

Я горный простор принимаю как дар...

(Лох-на-Гар)

Август 1991. Медон-ля-Форэ.

ВКЛЕЙКА

Абботсфорд. Дом Вальтера Скотта.

Река Твид у Абботсфорда.

Руины Норемского замка.

Замок Норем. Донжон.

Карта Святого Острова (Ландисфарн).

Крепость Ландисфарн.

Руины аббатства Ландисфарн на Святом Острове.

Озеро Св. Марии.

Крепость Данстанбург.

Мелрозское аббатство.

Лес на пути от Норема до Гиффорда.

Дорога из Гиффорда в Кричтаун.

Замок Кричтон.

Замок Кричтон. Вид со второго этажа на внутренний двор.

У входа в подвалы замка.

Холируд — дворец шотландских королей в Эдинбурге.

Иаков IV — король Шотландии.

Крепость Танталлон.

Памятник Вальтеру Скотту в Эдинбурге. Установлен в 1844 году. Его высота 200 футов. Статуя Вальтера Скотта находится под аркой этого грандиозного сооружения, в нишах которого размещены еще 64 статуи широкоизвестных персонажей из поэм и романов писателя. К вершине башни ведут 287 ступенек, и оттуда открывается великолепный вид на город.

Загрузка...