- Вы все говорите: вот голосуй за меня, а тебе - землю. А все вы одинаковые: дадите земли три аршина, да и то подороже!

- Тебе большевики говорят: за Советы иди! За Советы трудящихся!

- Ох, за Советы! А что мы, не знаем! Сюда нас чего привезли? Усмирять,

ха! А кто позвал? Председатель Совета!

- Эсер, - сказал Степан.

- Чего? - Еремееев даже обернулся.

- Эсер, говорю, который чай пьет! Тот самый. У нас выступал на митинге, как это хохлы говорят: у Серка глаз позычил. Прямо тебе в лицо: не сложим, говорит, оружия, облитого народной кровью.

Тот же таинственный голос под потолком разлил безобразно-оглушительную очередь сочного, дурманящего мата. Все оглянулись, но в той стороне было уже тихо. Губы Еремеева сделались вялыми, а глаза присматривались к Степану недоверчиво. Степан не смутился:

- Ты чегт на меня, как барыня на гвоздь? Скажешь, выдумываю? Агитирую? Мы его арестовали тогда, сам его под конвоем водил.

Акимов даже подпрыгнул на лавке:

- Да что ты говоришь? Арестовали?

- А как же!

- "Арестовали". Да ведь он нас на вокзале встречал.

Степан полез за махоркой:

- Выпустили.

- А! а! - заегозил Еремеев. - Выпустили! Герои тоже, Выпустили! Герои тоже, выпустили! Большевики!

- Да как же не выпустить, когда у него дело кругом? Надо же ему закон писать, землю тебе продавать. Не выпустить - так ты еще обижаться будешь, скажешь, зачем мою крестьянскую партию... Да ты не горюй. Может, здесь кого усмиришь, так тебе и даром дадут... землю. Скажут: вот хороший человек Еремеев, тоже... наш... эсер.

Еремеев подскочил к Степану, даже кулаком замахнулся:

- Ты на меня не моргай! Чего ты, хвастаться пришел сюда? Думаешь, ты человек, а мы... вот... усмирители? Тебе есть дело, как Россия пойдет, а мне нету дела? Я тебе всю землю отдам, с потрохами, а своего брата, если трудящийся который... усмирять... У меня, думаешь, чести нет?

- Во! Голубок! - Степан встал, протянул руки. - Прости, дорогой, видишь, и у меня характер... ну его... горячий...

С высоты сказали:

- Нами еще эсеры не командуют.

Насада подтвердил самым искренним тоном:

- У нас офицеры - слава тебе господи.

И как будто в подтверждение этих слов из-за спин стоящих раздался голос, такой красивый, чистый и властный, что с самого первого звука стало ясно: говорит офицер.

- Что здесь у вас происходит, митинг, что ли?

Все обернулись, раздвинулись. Насада и Акимов медленно поднялись. В конце образовавшегося человеческого коридора слабо блеснули в темноте погоны. Офицер сделал еще шаг вперед. Степан узнал Троицкого и просиял.

- Это что же? Гости, что ли? - Троицкий заложил палец за пуговицу шинели. - Большевики?

Он оглянулся на Акимова. Акимов ответил по-старому:

- Так точно, большевики, господин полковник.

- Что это ты, товарищ, все посмеиваешься?

Степан подскочил, вытянулся, руки направил по швам, сказал с тем самым деревянным напряжением, которое требовалось по уставу:

- Так точно, посмеиваюсь, господин полковник.

Кажется, один Насада почувствовал в словах Степана настоящую правду. Он шевельнул усами, опустил глаза, с интересом стал ожидать, что будет дальше. Остальные - даже и Павел - растерянно глядели на оторопелую фигуру Степана. Троицкий, чуть-чуть изогнувшись в талии, присмотрелся к Степану. Степан глядел на него с завидной каменной почтительностью, а как раз ничего в этот момент у Степана не посмеивалось. Троицкий все-таки спросил:

- Посмеиваешься? Солдат, что ли?

- Так точно, господин полковник.

- Ага! Так вот... может быть, скажешь, отчего тебе так весело? Может быть, оттого, что удачно дезертировал с фронта?

- Никак нет, господин полковник, по другому обстоятельству.

- Это по какому же такому другому?

- Вас хорошо знаю, господин полковник, обрадовался очень!

Троицкий скосил на Степана серьезные глаза:

- Ты что-то ошибаешься, дружище. Я с тобой в одной части не был.

- Так точно, господин полковник! А только, как вы здешнего попа-батюшки сынок и у Корнилова воевали генерала, а потом сюда приехали, - хорошо вас знаю.

Несмотря на то что Степан все это произнес тем же бессмысленным солдатским криком, в казарме произошло мнгновенное движение: задние надвинулись на передних, не нарах загремели коленями, сверху свесилось несколько новых лиц. Степан еще больше вытянулся и задрал голову. Троицкий закричал, словно его ножом пырнули в самое болезненное место:

- Ты лжешь, мерзавец! Акимов! Взять его под стражу!

Он было размахнулся властным командирским пальцем, чтобы ткнуть Степана, но что-то странное произошло в казарме, он попал не на Степана, а на Павла. Павел показал ему свои ослепительные негритянские зубы, крикнул весело:

- Да никто не врет! Это весь город знает!

И вслед за этим тот же высотный таинственный голос произнес, как будто играючи:

- Корниловец? Хватай его, шкуру!

Еремеев подпрыгнул, перекосил рот:

- Товарищи!

Рука Акимова занесла с боку. Троицкий инстинктивно отшатнулся от нее и

сразу завертелся в водовороте человеческих тел, сгрудившихся в узком проходе. Короткие, тесные движения людей перемешались с поднявшимся криком и шумом борьбы. Чей-то кулак взметнулся над толпой и неудобно опустился на светло-коричневую фуражку полковника. Удар получился слабый, однако фуражка обмякла и бесформенным колпаком насела на глаза Троицкого. Локти заходили в сумраке, но неожиданным сильным движением Троицкий вырвался в продольный проход и закричал:

- Назад, подлецы!

Крик его только на один миг ошеломил толпу, в следующий момент он выхватил из кармана браунинг и дрожащей рукой направил на людей. Передние отшатнулись. Троицкий бросился к дверям. С верхнего этажа нар ему наперерез слетел солдат, но поскользнулся на влажном полу и упал под ноги толпы. Троицкий хлопнул тяжелой дверью и выскочил на лестницу. Маленький и юркий Акимов словно через головы всех перепрыгнул к дверям. Двери открылись и снова хлопнули, а потом уже разверзлись настежь и, вздрагивая и визжа, начали выпускать напряженный внутренним давлением клубок людей. С лестницы послышались два коротких сухих выстрела:

- Стой, ребята! Сукин сын, внизу палит! Бери винтовки!

По казарме загремели сапогами. В сумерках заметались тени. Павел, наконец, выбрался на лестницу, там было темно, сыро и бестолково. Внизу у открытых широко дверей стоял в толпе Степан и говорил кому-то:

- Выпустили гада! Эх вы, эсеры!

28

Степан и Алеша вместе подали заявление о приеме их в партию большевиков. Муха обрадовался им, улыбался, довольный, хлопал по плечам, говорил:

- Собирается народ, собирается.

Было такое впечатление и у Алеши, что народ собирается, что он, Алеша, идет по большому полю в самой гуще народа и со всех сторон, со всех краев России идут новые силы. Алеша все больше хотелось и хотелось думать об этом и находить новые подробностив событиях и в человеческих глазах. Дни проходили невероятно горячие, переполненные содержанием до краев, звучные и изобретательные дни, с утра захватывающие душу. Алеша не находил времени задуматься, а может быть, задумывался каждую минуту, даже в этом разобраться было трудно. Иногда он надеялся: вот он будет идти из дому на завод и обязательно о чем-то важном подумает и решит. Потом оказывалось, что по дороге на завод ему пришлось думать о чем-либо другом, специально подоспевшем на сегодня. Надежды переносились на вечер, на совершенное уединение души в постели, под одеялом. Но приходил вечер, приходила ночь, и вместе с ними приходили целые толпы свежих дневных впечатлений, событий, споров, решений, неясностей. Укладываясь спать в чистой комнате, разговаривали и спорили до тех пор, пока Семен Максимович не стучал в стену. После этого сигнала спорили шепотом - Алеша на диване, капитан на своей кровати, Степан на полу. Засыпали незаметно и неожиданно, прекращая спор на полуслове, оставляя без возражений самые неправильные мысли противника.

Спор обыкновенно начинал Степан - высказывал какую-либо основательную сентенцию. Алеша встречал ее сомнением или насмешкой. Степан приходил в раж и предпринимал глубочайшие философские раскопки, такие значительные, что и капитан не выдерживал и вставлял свое слово, имевшее обыкновенно задушевно-хмурый характер. После этого у Степана начинала развиваться энергия педагогического типа, ибо он не мог обойтись без того, чтобы не направить капитана на более правильный путь.

Алеша и удивлялся Степановой силе, и беспокоился о ней. Степан пер вперед в восхитительном русском стиле, - это Алеша признавал. На его глазах Степан вырос из скромного балагура-денщика в настоящую политическую фигуру, но Алеша сомневался: не слишком ли много у Степана стихийности, вот той самой пугачевской страсти, которая способна перевернуть мир, а потом "замориться" и махнуть на все рукой? В чем здесь дело? Может быть, в нервах, а может, вот в той самой чести, к которой Степан относится, собственно говоря, индифферентно. Для таких, как Степан, необходима победа, только победа может двинуть его дальше. Богатырчук прав, когда тайну жизни видит именно в победе.

В представлении Алеши и победа крепко связывалась с вопросом о цене человека. В этом вопросе Алешу уже не интересовали никакие особенные тонкости. Человек должен быть здоровым во всех отношениях, в том числе и в нравственном, в том числе и в своем достоинстве, - вот и все.

Это достоинство Алеша уже давно научился видеть у таких людей, как отец, Муха, Котляров, Богатырчук. Достоинство это не является ли результатом культуры? В самом деле? Деревенских людей издавна прославили: вот у них настоящее, замечательное здоровье, настоящие нервы. Им противополагали нервы культурного человека, которые будто бы настолько истрепаны, что могут держаться только в оранжерейной обстановке. Когда-то и Алеше часто казалось, что нервная устойчивость деревенского человека очень велика и завидна. На фронте картина была сложная.

Алеша часто вспоминал день одной атаки. Если атака обьявлена ранее и даже назначен час выступления, нервная тревога у офицеров доходила до чертиков. Так было и под Корытницей. Алеша в течение целого дня переходил с места на место, и его душа никак не могла оторваться от атаки, назначенной на два часа ночи. На этом участке фронта попытки упорного прорыва предпринимались уже не первый раз и всегда заканчивались гибелью целых батальонов. И сегодняшняя операция казалась такой же обреченной и страшной. Она стояла впереди, через несколько часов, как совершенно неотвратимая казнь, и каждый человек, встречающийся с ним в окопе или в блиндаже, поражал Алешу нелогичной, напрасной игрой жизни, движением мускулов, лживым блеском в глазах. все эти люди были уже мертвы, и то, что казалось у них проявлением жизни, было, собственно говоря, только агонией перед холодным, безобразным концом. Конец наступит молниеносно быстро, как только промелькнет этот жалкий остаток дня. Алеша почти физически ощущал себя порцией пушечного мяса, с такой безразличной холодностью простым приказом по дивизии: подать в два часа ночи. Бродя между людьми, сталкиваясь с ними и не замечая их, он повторял все одну и ту же фразу:

- Что я могу сделать? Что я могу поделать?

Эту тоску и отупение духа он видел и у других офицеров. Когда до сигнала к атаке осталось только два часа, это смертное томление стало уже невыносимым, и тогда кто-то предложил в блиндаже, предложил побледневший, холодный и чужой:

- Господа, а не сыграть ли нам в преферанс?

Многие даже головы не повернули к инициатору, но четверка согласилась, и на шатком, из шершавых досок примостке, кажется впервые за всю кампанию изменив обычной на фронте азартной игре, занялись преферансом. Играли сурово, спокойно, с расчетом, говорили после сочного раздумья:

- Я воздержусь.

- Рискну на одну взятку.

- Пас.

И Алеша играл и удивлялся только одному: как технически совершенно устроен человек. В душе у него невыносимой судорожной изгожой стояла тоска, а какая-то часть его личности по очень тонкой линии раздела все-таки отделилась и играла в преферанс, рассматривала в руках десять карт, соображала, что под играющего нужно ходить с маленькой, что ход с бубен может отыграть у противника короля. Со стороны могло показаться, что преферанс - это почти героизм, великое усилие души, а на самом деле это был распад личности, предсмертное тихое ее гниение. Прибежал перепуганный и фактически умирающий вестовой и прохрипел:

- Ваше сокродие, сигнал!.. Через пять минут...

Штабс-капитан не спеша смешал карты и взял огрызок карандаша:

- Кончить не успеем. Разделим пульку... Сколько у вас на меня, прапорщик? Сто двадцать четыре? Так... Значит, у меня с вами плюс восемьдесят.

И другие офицеры просчитали свои висты, быстрыми прыжками карандаша поставили цифры, взяли их в кружочки. Потом лихорадочными движениями достали кошельки и бросили на стол мелочь. Засовывая кошельки в карманы, побежали к выходу - умирать. Перемахнули через три ступеньки входа, словно они и в самом деле еще жили, словно они еще о чем-нибудь думали и что-то ощущали.

Так умирали эти высокоорганизованные культурой и книгой человеческие существа, и с такой же заячьей, жалкой спазмой ходил умирать и Алеша. А Степаны Колдуновы, мужики в погонах, "михрюты", как называли их армейские пошляки, умирали иначе. Алеша помнит. Когда он выбежал из блиндажа, только что уплатив свой проигрыш - два рубля семнадцать копеек, его полурота сидела, прижавшись к стенке окопа, и... ужинала. Люди скучно, но сильно жевали ржаной хлеб, держали в одной руке бесформенный его кусок, а в другой винтовку - все знали, что первый световой сигнал уже дан. Алеша был так поражен этим зрелищем, что на секунду даже забыл о своей предсмертной тоске:

- Черт! Сейчас атака, а вы жрете!

Кто-то ответил ему не спеша, с трудом поворачивая язык:

- А чего хлебу-то пропадать даром?

Потом он вспомнил эту сцену и думал о непобедимых и неуязвимых мужицких нервах, о стойкости духа, о спасительном народном здоровье. Думал до тех пор, пока не возмужал в боях и не увидел другую сторону явления: вот те самые крепкие мужицкие нервы, воспитанные землей и природой, - они тоже иногда сдавали. И Степан Колдунов тоже не раз, вероятно, удирал с поля, позабыв о том, что у него есть какое-то там достоинство.

А может быть, достоинство и долно заключаться в том, чтобы искать для себя достойное поле сражения? Не смешно ли было ему, Алеше, сочинять для себя достоинство, смысл которого был так наивен: защищать бесцельность и пустоту своего героизма?

О чем там распелся Степан, лежа на полу?

- У господ душа завсегда жидкая. Он тебе задается, задается, а на самом деле у него ничего такого нет. Он гонорится, пока поел хорошо, да выпил, да закурил, да с бабой побаловался. А дай ты ему, скажем, батрацкую долю, так он тебе через три дня либо плакать будет, либо с ума свернет - ни за что не выдержит. У нас в Саратовской был такой панок, такой себе мордатый, занозистый и ходил это все с прискоком, фасон держал. А как промотал там тятькино да мамкино, такой щеночек из него образовался, паскудный такой, слюнявый, и ладу себе так и не дал. Плакал, плакал, холуйничал, как последняя тварь, лизал там разные места, а потом взял да и повесился в нужнике. И места, себе, понимаешь, лучшего не нашел. Повесился и в записке написал: "Жизнь мне была, как мачеха". Видишь? Ему жизнь мамашей должна быть. И такие они все, господа. Пока есть кого сосать, он и сосет, а как некого, и скапустился. А в середке в нем ничего такого, крепости никакой.

Капитан отозвался с своей кровати:

- И у них... у господ, разные бывают. Бывают и крепкие.

- Мало. Оно, конечно, на кого попадешь. И сердце разное, как у нас говорят: у старухи сердце и у девки сердце, у старухи со слезой, а у девки с перцем.

Алеша пристал к разговору:

- Мало чего обьяснял: с перцем, с перцем!

- А как же! Вот, к примеру, Пономарев. Без перца, пустой человек. Ты смотри, на митинге: мя-мя-мя! Какой это человек! Если ты буржуй, так уж ты будь, собака буржуем. А не хочешь, иди к народу полностью. Вот этот... полковник ихний Троицкий - вот это да! Аж глаза у него горят на нашего брата, чуть что - за револьвер. Убежал, смотри, искали-искали, как сквозь землю провалился. А потом и вылезет где-нибудь, где не ожидаешь.

- Этот, по-твоему, с перцем?

- Этот, конечно, этот такой.

- А говорил: у господ жидкая душа.

- Так я это вообще говорил: жидкая. А только не у всех. А с перцем которые - у господ мало. А то больше, сволочи, из-за угла: там купил, там надул, там схитрил, там, понимаешь, высидел, в другом месте водочки выпили, сговорились. Сволочный народ, бесчестный, потому все и заграбастали. А если бы все такие были, как Троицкий, давно бы их всех поубивали. Оно, когда против тебя зверь идет, виднее как-то.

- Погоди, Степан, погоди! Ты говоришь: сволочный народ, бесчестный. А Троицкий?

- Ого! Как же! Вот посмотрел бы ты: за браунинг, хлоп, хлоп! Этот про свою честь думает, сдохнет, а не уступит. Если я его поймаю, обязательно убью. А то все равно кусаться будет.

- В чем же, по-твоему, честь: в злости, что ли?

- А как же? Если человек злой, - значит, цену себе знает.

- Чушь, - сказал капитан. - Что ж, по-твоему, у меня чести нет, что ли?

- Почему у тебя нет? Да у тебя - кто тебя знает. А и злость у тебя - аж на стенку лезешь.

- Слушай, Степан, ну, что ты мелешь? На кого у меня злость?

- У тебя? А на буржуев, на кого ж? Они ж тебя больше всех обидели.

Слышно было, как затрещала кровать у капитана. Потом он спросил:

- Хорошо. А Василиса Петровна?

- Мамаша? Эх, вы: ученый народ, а ничего не понимаете.

Семен Максимович постучал в стену. Все затихли, а потом Степан зашептал:

- Это она к нам такая добрая, потому что - свои люди. А так она настоящий человек, злой и сердитый.

29

Этот ночной разговор почему-то встревожил Алешу. Никак не могли исчезнуть из памяти дикие рассуждения Степана. Алеша злился на них и минутами сожалел, что не успел накопить в жизни то необходимое чванство, которое может отделять образованного человека от необразованного, которое позволяет сказать самому себе: "Что там понимает темный мужик, стоит ли прислушиваться к его словам".

Алеша начинал на живых людях проверять "теоремы Колдунова", и получалось как-то неожиданно странно. Конечно, есть хорошее, убежденное, постоянное негодование у матери, конечно, злой и суровый живет отец, злые и сам и Степан, и Муха, и Котляров, и Николай, и даже Таня. Нина? Ох, если раскусить Нину по-настоящему, сколько там спрятано настоящего, может быть, даже остервенелого гнева против так называемой жизни.

По "теореме Колдунова" "жизненная злость" - это когда человек себе цену знает. Алеша свободно улыбался, вспоминая эти слова: не подлежало сомнению, насколько это глупо. А может быть, Степан называет злостью всякую активную требовательность, энергию, но в таком случае почему и капитан относится к злым?

Вот задал человек задачу! Наболтал, наболтал, через пять минут и сам забыл, что наболтал, а Алеша должен ходить и раздумывать о том, что это значит. И не просто раздумывать, а с обидой. Революция много сказала нового, и многое стало ясно. Но ведь и раньше Алеша мог бы подумать над тем, что было написано в книгах, что бросалось в глаза. И сейчас обидно было: почему цена человека определялась у него без достаточного количества злости?

В первый год фронта была у Алеши простая гордость - совершенно ясная убежденность в том, что он должен быть храбрым и не бояться смерти. А рядом с этой гордостью была и злость: он мучительно страстно хотел победы, он физическими слезами встречал поражения, он заболел, когда наши полки покатились назад, когда в дивизии оставалось по три патрона на стрелка. Он огневой и искренней ненавистью ненавидел немцев, потом своих генералов, петербургских сановников, Николая второго. Он тогда судорожно презирал всех окопавшихся, земгусаров, всю тыловую сволочь. Наверное, у него тогда иначе блестели глаза, и голова стояла гордо на плечах - он чувствовал себя настоящей личностью.

Он тогда злился на людей за то, что они не были в общей опасности, что они свою маленькую жизнь поставили выше общих движений. И теперь он склонен был презирать этих людей, но в то же время родилась и новая злость на себя, на свою былую гордость. Было совершенно ясно: он тогда жил и чувствовал, как мальчишка, которого так легко и просто можно было одурачить громким словом. Было досадно и обидно, что очень простые вещи были тогда для него чем-то закрыты. Немцы, тот самый немец, в которого он стрелял из нагана, не был ли таким же одураченным молодым человеком? Враги, те самые враги, которых так горячо хотел победить Алеша, не в одинаковой ли мере с ним больше всего нуждались в просветлении? И в этом большевистском призыве к единению трудящихся всего мира насколько же больше достоинства, чем в былом фанфаронстве!

Да, злость тоже может быть спасительной силой, в особенности если на себя злишься и себя проверяешь. Алеша теперь ясно увидел новые станы врагов и новые начала достоинства.

Целый день у Алеши был занят. В Красной гвардии прибавилось людей, железнодорожники дали двадцать человек и часть из них даже с оружием, но оружия все же не хватало, а самое главное, не было патронов. Никакого пулемета не мог привезти Павел из губернии. Костромские большевики чувствовали себя вообще одиноко. В самом городе почти не было большевиков, рабочие на пристанях организованы были плохо, там боролись только одиночки. В городском Совете после истории с Богомолом лучше было не показываться. Кострома, собственно говоря, оказалась предоставленной своим силам.

Правда, первая рота запасного батальона не оправдала надежд Богомола. Куда делся Троицкий, так никто и не мог сказать. Он тогда выбежал на улицу. Дневальный в воротах пропустил его с сонным удивлением. А на улице он исчез. Группа солдат во главе с Насадой побывала в поповском доме на Костроме, но застала там только растерянность и вздохи матушки. Перестали появляться в роте и другие офицеры, отсиживались по квартирам, о них никто даже не вспоминал. Вся эта история сильно взволновала город. На другой день штабс-капитан Волошенко появился на улице в штатском пальто и в зимней шапке, которую надевать было еще и рановато. Встречным знакомым Волошенко говорил:

- Придется подождать, пока офицеры понадобятся России.

Волошенко решил ждать в штатском костюме, наверное, так решили и другие, в городе исчезли золотые погоны.

В первой роте побывал сам Богомол, при нем были произведены выборы командира роты и выбран был старший унтер-офицер Насада. Тогда же были выбраны и представители от роты в Совет, но от этого ничего не изменилось, так как Совет давно не собирался и ни у кого охоты не было его собирать.

Что-то в городе происходило еще. Ходили слухи, что уездный комиссар Сенюткин потребовал присылки казаков, на железной дороге собирались закрытые митинги служащих. В реальном училище старшие классы строились во дворах и маршировали. Сначала этому событию не придали особенного значения, но однажды утром в руках у реалистов увидели винтовки. На Кострому это известие добежало в тот же день.

Алеша вошел в заводской комитет по дороге домой, и Муха встретил его змеиным, насмешливым взглядом:

- Вот тебе винтовок не хватает. И в Совете плакали: нет винтовок. А для реалистов, видишь, нашлось.

- Для каких реалистов?

- Для таких.

- Нашлось?

- Да, гден-то нашлось. Уже с винтовками работают.

Из-за спины Алеши Степан зашипел:

- Ах ты, подлюки! Кто им дал?

- Наверняка, скажу: комиссар дал, Сенюткин этот паршивый.

- Отнять! - крикнул Степан.

Алеша утвердительно дернул головой. Он даже побледнел от возмущения. Сколько он исходил лестниц, сколько прошел дверей, перед сколькими столами настоялся, везде перед ним разводили руками и строили печальные рожи, везде уверяли его, что все меры приняты, всем написано, со всеми ругались, испортили отношения. Никаких винтовок, потому что, как известно, и в армии винтовок не хватает.

- Это что же... мошенники, значит?

- Того мало, что мошенники, - сказал Муха. - Для чего, думаешь, им винтовки дали?

Степан в этом вопросе не видел ничего сложного:

- Да играться, для чего! Для чего мальчишкам ружья? Да что же это делается, товарищ Муха! Да сейчас же пойдем и заберем.

Муха замотал головой:

- Играться? Тут, друзья, игра серьезная затевается.

Алеша загорелся удивлением, весело приглядывался к Мухе, даже на стул сел:

- А по-вашему - что? Сражаться будут?

- Будут.

- Эти? Карандаши?

- Ну, знаешь, карандаши с винтовками? Да еще с патронами!

Упоминание о патронах сразу сразило Алешу. Патронная нужда у него была отчаянная и оскорбительная. Алеша всегда испытввал неизмеримый, леденящий стыд, когда вспоминал, что у него всего два патрона на человека. Первая рота прибыла тоже с одной обоймой, обещали дослать из губернии, но теперь и первая рота попала в немилость. Слова Мухи о патронах сняли с очереди вопрос о том, будут сражаться "карандаши" или не будут. Весь вопрос имел только одно значение: в городе появилось место, где есть патроны. Это было волнующее открытие, что Алеша и Степан одновременно обернулись друг к другу и в одно время сказали:

- Идем!

Они уже бросились к дверям, но Муха остановил их грозно:

- Куда? Куда вы идете? Что такое придумали?

Алеша оглянулся на Степана с удивлением, и оба они, как козлы, уставились на Муху.

Муха пригрозил:

- Я вам пойду! Вы что, забыли! "Сдерживая массу от преждевременных и изолированных выступлений".

Степан моментально наладил руку для того, чтобы считать по пальцам, но дело было такое срочное, что его пальцы только вздрагивали, а считал он без существенной помощи:

- Во-первых, товарищ Муха, нас не масса, а двое. А во-вторых, ничего не будет... этого... преждевременного, а как раз в точку, в-третьих еще там у тебя какое-то слово: лизорованный или лизоронный, так это я так тебе скажу: пустяк.

Муха крепко положил ладонь на стол:

- Не смей! Сегодня вечером потолкуем, посоветуемся.

Открылась дверь, с трудом просунулась в нее в мохнатом рыжем пиджаке фигура старого Котлярова. Он поставил винтовку в угол, глянул на всех по очереди:

- Про реалистов знаешь?

- Знаю.

- Ну?

- Да что ну! У них винчестеры и патроны!

Степан приложил пальцы к щеке, воскликнул:

- Мать...

Но глянул на Муху и закончил так же выразительно:

- ...моя, пресвятая богородица! Винчестеры!

Муха опустил глаза:

- Вечером обсудим.

30

На другой день было воскресенье. Ночью моросил дождик, песок сделался мокрым и плотным, от реки тянуло зыбкой, несимпатичной прохладой, потемнели крыша на хатах. Семен Максимович вытащил из сундука старое ватное пальто, совсем еще хорошее, только на самом важном месте, буквально на животе, была нашита на нем квадратная рыжеватая заплата, гораздо более светлая, чем пальто. И шапку надел Семен Максимович зимнюю, старого мелкого барашка, сильно промасленную в прокладке, но, безусловно, еще целую. А палка у него в руках осталась прежняя - суковатая, с крючком.

Нарядившись, сказал Семен Максимович Алеше:

- Собирайся, пойдем погуляем.

Никогда не замечалось у Семена Максимовича такой привычки гулять. Даже в воскресные дни находил для себя Семен Максимович работу, если не возле колодца, то в сарае. Там у него и верстачок стоял, и лежали в полном порядке у тисков молотки, напильники, зубила. Частных заказов Семен Максимович никогда не брал и гордился этим:

- Я не мастеровой, я рабочий.

И все-таки на воскресные дни всегда находилась у Семена Максимовича работа - для себя, для соседей, для знакомых, не умеющих обращаться с металлом, для разных там столяров, маляров, конторских: то замок починить, то совок, то заслонку сделать, то самоварную трубу поправить, то кран.

А сегодня Семен Максимович решил воспользоваться воскресным днем и очень обрадовал этим решением Алешу, который уже не помнил, когда это было, чтобы они с отцом "гуляли" в городе.

Алеша быстро надел шинель, измятую фуражку, на которой до конца ужк выцвел темный кружок на месте офицерской кокарды. Тоже взял палку, и они вышли на улицу. Алеша хромал теперь еле заметно и даже красиво, чуть склоняясь в сторону, как будто нарочно, чтобы моложе и живее казалась талия. Направились к городу. По Костроме, у заборов, долго шли молча. Алеша все поглядывал на отца пристальными большими глазами, и было ему страшно интересно, для чего это отец затеял такой специальный поход. Но Семен Максимович шагал серьезно, деловито, аккуратно ставил палку рядом с собой и молчал, даже по сторонам не посматривал. Алеша потерял надежду понять, в чем дело, тоже о чем-то задумался. И вдруг он радостно оживился, быстро глянул на отца:

- Отец, обьясни мне одну вещь. Злость - это хорошо или это нехорошо?

Семен Максимович не удивился вопросу, тронул бороду рукой и ответил суховато:

- Вопрос довольно глупый: справедливая злость хорошо, несправедливая нехорошо.

- Хорошо... справедливость. Значит, если что-нибудь неправилньо, так и нужно злиться?

- Неправильность - это хитрая штука. Бедный иногда делает неправильно ему бывает "не до того", он только и знает, как бы с бедностью своей управиться. А богатый всегда неправильно, ему иначе нельзя. Так все и делают неправильно.

- Как это... все? Ты, отец, преувеличиваешь.

- Ты, Алексей, учись разбираться в жизни. Нечего мне увеличивать. Раз есть богатые и бедные, тогда все поступают неправильно.

- А ты?

- А что же ты думаешь? И я.

- Например?

- Да какие тебе примеры? Примеров на твоих глазах сколько хочешь.

- Нет, ты скажи.

Шагая размеренно, точно, Семен Максимович чуть-чуть улыбнулся:

- Да вот латка у меня на животе. Это разве правильно? А видишь, мать взяла и пришила, какой кусок нашелся, такой и пошел в дело. Разве это правильно - такую латку пришивать?

Семен Максимович глянул на сына. Алеша понял, что он ждет ответа.

- Это... конечно... неправильно.

- А вот мать у нас всю жизнь на кухне простояла, это разве правильно? Она была красивая, знаешь, умница женщина. Учиться хотела. Какая же тут правильность?

Он снова глянул на Алешу, но Алеша ничего не мог ответить, мысль о матери сильно его взволновала.

- А я хату себе строил. Не плохую хату. А чужую нужду не замечал. Себя спасешь, себе лепишь, а на другого не смотришь. Это неправильно.

- Вот это, отец, здорово! Неправильная жизнь - нужно, чтобы человек злился...

- Люди, может, тысячу лет на это злобятся. Только на кого смотря, и какой толк. Вот за латку на мать нельзя злобиться. Она и то, бедная, когда эту латку пришивала, смотреть на нее было невозможно.

- На других, значит!

- Эх, другого не всегда найдешь! Привыкли - так и живут, а виноватоого некогда искать было. Да и каждый старается утешиться чем-нибудь. Один хату построит, другой погоны нацепит - доволен. А злятся больше на своих, на близких: зачем с ним из одной миски лопает, за его ложку цепляет.

- Виноватого можно найти.

- Ха! Молодой ты, еще Алексей! Злой человек никогда виноватого не найдет. Гнева народ довольно потратил, да без толку. Один гнев не поможет. Если один гнев, так это не наше дело.

- Это чье - не наше?

- Не наше? Не рабочее, не пролетарское, как говорят.

- А какое - наше дело?

- Наше дело - разум. Гневайся, сколько хочешь, а главное - голова. Человеческий разум, если по-настоящему, он никакого гнева не знаент впустую. А если гневаться по-разумному, то все равно выходит: разум на первом плане.

- Хорошо. А если терпения нету?

- А если терпения нету, ложись в больницу.

- Вот как?

- Вот так.

- Значит, люди должны всегда терпеть?

- Слушай хоть с терпением, не егози. Разум должен быть, понимаешь? Как это терпения нету? У кого нету терпения? У тебя? А нужно смотреть на весь народ. Да разве один наш народ. Скажем, наш человек рабочий и французкий там или немецкий. На чем ты их можешь вместе сбить? Думаешь, на том, что у меня терпения нету? На разуме можешь. Думаешь, Ленин для чего? Твои нервы лечить, что ли? Бомбы бросали в царей, а Ленин бросал? Говори, бросал?

- Не бросал.

- А другие бросали. Ленин умел терпеть, и он знает, когда что должно быть. Он сколько лет терпел, и народ с ним тоже.

- А злость?

- Вот заладил! Да если у тебя в голове порядок, злись себе сколько хочешь. Человек, если он без ума, - никакой ему цены нет.

- А кому цена?

- Народу цена, и всякому человеку цена, который с народом.

Семен Максимович кашлянул осторожно, внимательно пригляделся к пространствам парка, через который они проходили:

- Бывало. Народу тоже учиться приходиться, и народ умнеет в свое время. Скажем, и теперь: без Ленина ничего не увидели бы. А пришли большевики, и Россия вся поумнела. Конечно, есть такие раззявы, что и большевики их не научат.

- А раньше?

- И раньше народ свое дело делал. бывало лучше, бывало хуже, а все ж таки Россию сделали. Паны мешали да цари плохие, а все-таки и раньше было видно, кто с народом, а кто против народа, для себя только да для своей гордости.

- А разве гордость - это плохо?

- Отчего? Если у тебя в голове что-нибудь есть стоящее, гордись себе.

Алеша даже остановился. Семен Максимович улыбнулся:

- Чего испугался? Можно гордиться, если у тебя пятерка в кармане, только посчитай раньше, а может, там не хватает полтинника.

Семен Максимович вдруг просиял настоящей открытой улыбкой:

- Эх, молодец ты еще какой! А кто ищет, тот дурак, значит. Простой дурак, пустяковый.

Алеша радостно ухватил батька за плечи, затормошил:

- До чего ты хитрый, отец! А вот мне рассказывали: за исповедь отцу Иосифу ты рубль платил. Это из гордости, говорят.

- Какая там гордость? Это не из гордости... Это так... насмешка просто.

- Хорошая насмешка: взял да отдал целый рубль лохматому!

- Этот лохматый думает: вот я священник, анрод поучаю, живу богато, а вы там, темный народ, глупый. А тут и я его поучил: никого ты не поучаешь, просто мошенник, а кроме того, я тебе еще и млостыню подам, протягиваешь руку - на, я человек трудящийся. Он это хорошо понимает, поп. Это просто в насмешку. Гордости тут нет никакой. Если ты с народом идешь, тогда можно гордиться, и честь тогда у человека. А это просто насмешка!

Они уже выходили из парка. Впереди протянулась улица. Семен Максимович сказал:

- Туда нам нечего идти. Домой пойдем.

- Как домой? А ты в город собрался?

- Никуда я не собирался. Покупать там нечего, да и денег нет.

- А зачем же ты меня позвал?

- А я же сказал тебе... погулять. Поговорить нужно было.

- Ты что-нибудь хочешь сказать?

- Какой ты все-таки бестолковый, Алешка! Мы с тобой уже сколько наговорили!

- А ты... ты хотел... что-нибудь?

- Я тебе все сказал, все, что нужно, о чем ты спрашивал.

Семен Максимович снова рассмеялся, прищурился:

- А еще большевик! Смотри, растерялся как! Ну, идем домой.

31

До дому оставалось еще несколько хат, когда Семен Максимович остановился:

- Зайдем сюда.

Алеша не сразу поверил своим глазам. Они стояли перед хатой, в которой жила Нина. Семен Максимович нет глядел на Алешу, а с самым обыкновенным, деловым видом толкнул калитку.

Дощатая, серая, некрашенная дверь над тремя ступеньками крылечка стремительно открылась. Нина быстро выбежала из хаты, простучала каблучками по ступенькам, радостная взяла руку Семена Максимовича:

- Семен Максимович! Неужели вы ко мне? Как вы хорошо придумали!

Она даже мнгновенного взгляда не бросила на Алешу% все хлопотала вокруг Семена Максимовича, потом за руку потащила его к крыльцу. Семен Максимович ничем ей не отвечал, был сдержан, серьезен. она втащила старика на крылечко и только тогда крикнула Алеше:

- Алешенька, идите, идите, чего вы загрустили?

Одной рукой она еще держалась за старика, а другую протянула к Алеше. Он пожал ее пальчики.

Нина жила в обыкновенной хате, на Костроме они все одинаковы: окна маленькие, на окнах в горшках цветы с шершавыми круглыми листьями, полы давно потеряли краску, а стены бугристые, неровные.

Но все-таки это была комната Нины. Значительную часть комнаты занимала никелированная кровать, покрытая чем-то воздушным, нежным, непонятным в своей сущности. Было два кресла, широких, мягких, гостеприимных. Туалетный столик блестел дорогим зеркалом, обрамленным затейливым полупрозрачным, полунебесным орнаментом, а перед зеркалом стояли остроумные, просвечивающие честностью и чистотой флакончики, коробки, баночки, безделушки. Это был тот особенный притягательный, блаженно-непонятный мир, в котором женственности, может быть, больше, чем у женщин.

Зато маленький столик, накрытый голубым листом бумаги, имел вид очень деловой: стопки книг, бумага, стаканчик с карандашами и костяной ножик, ручка которого изображала лапу орла, держащую агатовый шарик.

Семен Максимович оглядел всю эту девичью роскошь, поставил палку в угол. Не снимая пальто, сел у стола.

- Почему пальто не снимаете, Семен Максимович?

- Да, пожалуй, что и сниму. Только я в рабочем... это... костюме.

Алеша повел глазами на Нину, оба хорошо знали, что этот рабочий костюм есть в то же время и самый парадный. Еще в прошлом году этот костюм надевался только по праздникам.

- Расскажите, Нина, как вы живете. Может быть, что-нибудь нужно...

Нина уселась против Семена Максимовича. Алеша утонул в кресле и оттуда мог любоваться и лицом Нины, и профилем отца.

- Расскажу, Семен Максимович, всю правду расскажу.

- Рассказывайте.

- Живу я так. Утром в городе. Вы знаете, очень много есть книг. Куда ни приду, никто мне не отказывает, все дают.

- Это кто ж такие дают?

- К большим господам я не хожу. А разная интеллигенция: служащие, инженеры, учителя, врачи. Они стесняются мне отказывать. А часть я и купила - полные собрания. Муха дал немного денег. Потому что полные собрания никто не подарит.

- Какие это полные собрания?

- Купила я Льва Толстого, Гончарова, Белинского, Мельникова-Печерского, Гоголя. А больше никого, потому что денег мало.

- О книгах ваших я знаю, говорят у нас много. И читают уже, и берут книги, тоже знаю. И работы у вас много: и записать нужно, и выдать. А вечером репетиции. Это я все знаю. А вот, как вы живете?

Нина посмотрела на кровать:

- Вот здесь живу. Только мало. Все некогда.

- Хозяйка вам готовит?

- Хозяйка.

- Так... А с отцом как?

Нина опустила голову, потом быстро глянула в глаза Семена Максимовича и снова опустила голову:

- Рассчитались?

- Рассчитались.

Семен Максимович выпрямился на стуле, кашлянул:

- Не любите, что ли, отца?

- Как - не люблю? Люблю. Любила.

- А что же случилось?

- не у меня случилось, а вообще. И у меня тоже... с этим... Троицким. А потом революция. Как-то все стало ясно. Я полюбила революцию, Семен Максимович.

- А отцу не нравится?

- Отцу с другой стороны понравилось. Не с той стороны. Он в эсеры записался. Собираются там у него... разные... говорят, вино пьют. А когда выпьют, еще больше говорят, даже плачут, знаете, Семен Максимович, до тоого отвратительно плачут! А я их насквозь вижу, Семен Максимович: они кокетничают, а на самом деле отец хочет купить дачу и какое-то там образцовое хозяйство устроить. Привезли одного... помещика покупать у него имение. И по этому случаю тоже пили и говорили речи, и плакали, вы знаете? Образцовое хозяйство, говорят, для нашего народа очень нужно, для крестьян - агрономическая пропаганда!

- У вас брат офицер?

- Поручик, как же. Отец очень любит Бориса. Он сейчас где-то устроился... передвижение поездов, что ли. Приезжает на день, на два, но ко мне уже не заходит. Стесняется или отец не пускает.

- Значит, выходит, с отцом вы враги?

Нина покраснела, отвернулась к окну:

- Семен Максимович, я боюсь об этом думать. Я стараюсь, очень стараюсь, чтобы у меня не было ненависти к нему. Это нехорошо, правда? Я, наверное, эгоистка. Все думаю о себе. И не хочу думать, а оно все думается. Иногда так кажется: зачем бросила отца, отцу можно кое-что и простить. А потом другое кажется. Отец или другой, а на первом месте должно быть уважение к себе. Даром себя нельзя уважать, правда? Нужно за что-нибудь уважать, правда?

Семен Максимович обернулся к сыну:

- Смотри, Алексей, как она правильно сказала, а ты еще путаешь. Вот это самое главное: за что себя уважать. У нас тут есть на Костроме человек один, так он себя больше всего за то уважает, что у него ставни голубой краской выкрашены. А бывают такие, которые калошами гордятся. пока у него калош не было, человек скромный был, а вот купил калоши, уже и шапку не снимает - гордится.

Нина удивленно следила за Семеном Максимовичем: вероятно, поражала его необыкновенная улбыка. Вдруг она положила руку на его блестящее колено:

- Семен Максимович, знаете что? А ведь мы с Алешей друг друга любим. Алеша поднял руки к глазам; Нина, наклонившись вперед, смотрела на гостя, только щеки у нее разрумянились и глаза заблестели живее; Семен Максимович для порядка ухватил бороду, кивнул:

- Это я знаю.

- Знаете? - Нина еще ближе склонилась к нему. - И скажете что-нибудь, Семен Максимович?

- Не что-нибудь тебе скажу, а дело.

Нина закрыла глаза:

- Спасибо, Семен Максимович. За "ты" - спасибо.

- Не стоит. Ты его любишь, и он тебя любит, а только нужно немного подождать. Скоро будет другая жизнь и другие законы. Тогда вы по новому законы и поженитесь.

- Он меня только один раз поцеловал, и то насильно.

- Целоваться... ничего плохого нет, а только с поцелуев начнется, да так и забывается про другое. Такие идут дни, считайте, как раньше великий пост назывался. А любить... это хорошо, любите. Я так и буду считать, что вы его невеста. Благословлять, конечно не буду, а желаю вам счастья. Только знаешь, какого счастья? Такого, как ты говорила, с уважением.

Он двумя руками, темными прямыми пальцами взял нину за щеки, улыбнулся в глаза:

- Ты хорошая девушка - душевная, и хорошо, что ты его полюбила. Он тоже славный парень, только у него все знаешь... жадность такая, ему все подавай, чтобы было ясно. А иногда нужно нахрапом брать, вот как у тебя вышло. Ну, идем обедать к нам.

Алеша поднялся с кресла, серьезный, вытянулся, опустил глаза. Семен Максимович иронически кивнул на него. Нина откинула прядь волос, упавшую на лоб, вздохнула счастливая:

- У вас заплата нехорошая, Семен Максимович: не в тон. Вот смотрите, какой у меня есть подходящий кусочек.

Она быстро присела у кровати и вытащила из-под нее желтую коробку, а из коробки сверток обрезков. Развязав сверток, она раскинула на ладони квадратный, темный кусочек материи. Семен Максимович строго посмотрел на него, ничего не сказал, но Нина подбежала к его пальто, закрыла своим обрезком заплату:

- Как раз, смотрите, Семен Максимович. Я сейчас пришью, я очень быстро.

Она уже метнулась к какой-то коробке на туалетном столике, но Семен Максимович остановил ее:

- За латку эту спасибо. Латка подходящая. А только ты ее захвати с собой. Пускай дома мать пришьет, а то она на тебя обижаться будет: скажет, я сделала латку, а они там взяли и спороли. Она тоже к себе уважение имеет, мать-то...

- Я поклонюсь ей и попрошу разрешения.

Нина действительно чуть-чуть поклонилась Семену Максимовичу. Он поднес палец к усам, стрельнул глазами на Алешу. Очень уж хорошо и сказала, и поклонилась невеста его сына.

32

Генеральная репетиция "Ревизора" должна была начаться в восемь часов. За сценой, в библиотеке на диванах разложены были костюмы, днем привезенные из города. Нина, Таня и одна из учительниц, вооружившись иголками, что-то зашивали в костюмах и возмущались, в каком плохом состоянии она содержатся в городском театре. Алеша слушал девичий гвоор и удивлялся: как замечательно устроено в мире, как это прекрасно, что может жить, улыбаться, смотреть и говорить такая настоящая, глубокая прелесть, как Нина. И он радовался тому, что девятым валом пошла жизнь и принесла на Кострому эту девушку, принесла как будто из другого мира, но такую добрую, близкую, такую понятную. Он прислушивался к голосам Твни и других девушек. И у них все радостно, и у них есть много общего с Ниной. Это - достояние всех людей, и никакому Остробородько, никакому его богатству он не обязан благодарностью.

Алеша начал примерять к своим сапогам легкие, клеенчатые краги для костюма городничего. Он невольно улыбнулся их бутафорскому великолепию, их растрескавшемуся блеску. Ничего, со сцены все это покажется настоящим.

- Алеша, вы примеряли ваш мундир?

Нина с мундиром в руках подошла к нему. Алеша поднял к ней глаза и спросил серьезно:

- Нина, скажите, мы отняли вас? Или свое взяли? Возвратили свое?

Нина лукаво оглянулась, наклонилась к нему:

- Ничего вы не отняли, ничего не возвратили. Не воображайте, пожайлуста! Я сама возвратилась. Пришла домой. бывают такие случаи, когда человек приходит к себе домой? Бывают? А дома всегда лучше.

Дверь не открылась, а взорвалась. Степан влетел в комнату и заорал:

- Алешка! Алешка, скорее! Батько и Муха приказали срочно!

- Что случилось?

Степан смотрел вылезающими из орбит глазами, все лицо его изображало высшую степень оторопелого возбуждения, такого возбуждения, с которым человек справиться не может. Девушки рассмеялись:

- Что с вами, Степан Иванович? Примерьте ваш кафтан.

- Холуя? - закричал Степан, и это словно как будто выхватило клапан из его души. Он задрал вверх кулаки, растянул рот и высоко подпрыгнул. Хлопнул об пол валенками, еще раз подпрыгнул, перевернулся в воздухе и заорал Алеше в лицо:

- Ленин... большевики... Керенского выгнали!!

Проделав еще какое-то сложное антраша, он, словно по воздуху, вылетел в дверь. Алеша только на секунду остановил дыхание и - бросился за ним. Учительница закричала вдогонку:

- Краги! Алексей Семенович! Куда же вы в крагах?

33

У Тепловых негде было повернуться, ни в кухне, ни в чистой комнате. Здесь был весь заводской комитет. У Мухи вздрагивала в руке бумажка, он все заглядывал в нее, и другие заглядывали со всех сторон. Эту бумажку Муха сразу протянул Алеше, как только тот вбеежал: есть еще один человек, которому он может сообщить радостное известие. Алеша с захлебывающейся жадностью набросился на текст телеграммы и пытался охватить его одним взглядом, но слова мелькали в глазах и пугали воображение отрывочным и тревожным содержанием: "разоружить", "войсками". Он встряхнул головой и начал читать медленно, вслух:

"Вчера временное правительство Керенского в Петрограде низложено петроградскими рабочими и солдатами заняты государственные учреждения вокзалы Зимний дворец тчк Предлагаем немедленно осуществить организовать ревком обладающий всей властью реквизировать для вооружения Красной гвардии частное оружие подчинить себе милицию если она не надежна разоружить установить тесную связь с войсками организовать охрану телеграфа телефона вокзала тчк Выезжает первым поездом уполномоченный губкома Богатырчук

Губернский Комитет большевиков".

Пока Алеша читал, все стояли неподвижно вокруг него, слушая телеграмму, вероятно, в десятый раз; далеко в дверях виден был нос капитана.

Алеша еще раз пробежал телеграмму, потер лоб, начал искать глазами

отца. Он нашел его на диване. Старик сидел вытянувшись, аккуратно сложил руки на коленях и чуть-чуть улыбался. Такую улыбку он обыкновенно прикрывал своим пальцем, редко кому ее удавалось видеть. Улыбались и его глаза, по-детски щурились; немного вздрагивали ресницы. Проследив за его взглядом, Алеша увидел старого Котлярова. Он сидел с другой стороны комнаты, против отца, и смотрел на него такими де веселыми глазами, усы у него сами ходили и играли пушистыми кончиками.

Алеша перевел дух и спросил у Мухи:

- А как это... как телеграмма получена?

- А ты посмотри на адрес. Котляров не дурак. Он телеграмму дает Совету, а нашему заводскому комитету копию. Э! Котляров не дурак!

Семен Максимович обернулся к ним и сказал, сохраняя на лице все ту же обрадованную хитроватость:

- Ну, кум, давай за дело приниматься.

34

Богатырчук приехал ночью. Алеша встретил его на вокзале. Богатырчук забыл пожать ему руку, потому что спешил получить ответ на вопрос чрезвычайно острый, хотя и выраженный в одном слове:

- Знаете?

- Да телеграмму же получили.

- Получили. Ну, что?

Алеша рассказал о принятых мерах. Телеграф, телефон, вокзал, почта, банк заняты патрулями первой роты и Красной гвардии. На милицию можно положиться - свои люди. В городе никаких врагов быть не может. Сейчас собираемся захватить оружие в реальном училище, там винчестеры откуда-то и патроны есть.

Карманы Сергея были переполнены газетами. Он даже в парке, в его кромешной темноте, вытаскивал из кармана газету и пытался показывать какую-нибудь статью. Перед самым переворотом он был один день в Петрограде, но впечатления этой поездки у него не способны были выразиться в связном рассказе, он только хвалился:

- Ух, я тебе и расскажу! Вот постой, я тебе расскажу!

В заводском комитете было темно от табачного дыма. Два взвода Красной гвардии готовы были выступить в город.

На Костроме стоялпа тихая осенная ночь. Это было время, когда в природе закончился длинный и тяжелый период болезни, и сейчас она, усталая, ожидала, когда небо набросает на нее белое одеяло, чтобы она могла спокойно заснуть до весеннего здоровья.

В прохладном воздухе ощущались какие-то соседние морозы, может быть, морозы сейчас стояли в Петрограде, где Ленин и большевики так чудесно начали новую историю.

В три часа взводы Красной гвардии выступили в город. Впереди шли Муха, Семен Максимович, Криворотченко, еще несколько человек из комитета. Все они тоже были с винтовками, только Семен Максимович не изменил себе. Он шагал такой же размеренной и аккуратной походкой, и так же, по-деловому спокойно, переставлял свою суковатую палку, так же не оглядывался по сторонам. Алеша и Богатырчук шли сбоку, ряды отряда то отставали, то обгоняли их - то пухлый и широкий старый Котляров основательно ставил в песок тяжелые ноги, то павел Варавва, туго перетянутый поясом, сверкал в темноте глазами, то Степан щеголял армейской выправкой. В последних рядах шли без оружия. Маруся пользовалась каждым случаем, чтобы пожаловаться:

- Товарищ Теплов, что же это такое, прости господи. Все люди как люди, а мы с пустыми руками.

- Маруся, да потерпи ты: идем же за оружием. Ты же знаешь?

- Ой, скорее бы уже прийти! Как долго идем!

При входе в парк догнали Алешу задыхающиеся шаги - человек бежал долго. Алеша оглянулся: силуэт был знакомый, взлохмаченный, над плечом торчало широкое дуло двустволки.

- Алексей, достал! Охотник знакомый, Ухов, все не давал, не давал. И сегодня еще покуражился, а потом говорит: на, для такого дела не жалко!

- Иван Васильевич, вот молодец! А патроны у тебя?

- Десять штук волчьей дробью. Волчья поможет, как ты думаешь? Особенно если в голову.

Алеша сжал руку Сергея:

- Сразу и вопрос. По международным правилам, пожалуй, волчья дробь не допускается. А в этом случае, думаю, можно.

Богатырчук ответил:

- Волчья как раз в точку.

- Иван Васильевич, ты уж пока - с волчьей, а скоро мы тебе - винчестер.

Они прошли вперед, где Николай Котляров нес знамя, точно соблюдая

установе положение для полкового знаменщика. Знамя было небольшое, не пышное, не бархатное, и на нем была написана только одна строчка:

"Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"

Груздев шагал рядом со знаменем.

- Кто это? - спросил Богатырчук. - Подкрепление-то.

- А это мой крестный батько.

- Крестил тебя?

- Крестил. На улице возле госпиталя.

Богатырчук расхохотался на весь парк:

- Это был интересный случай. Воображаю твою физиономию тогда!

- Физиономия была расстроенная, вероятно. Сергей, расскажи таки про Питер.

Полушепотом, взявши Алешу под руку, Богатырчук рассказал ему о том, чего и сам хорошо не знал. В Петрограде он видел много, но еще больше слышал, и не все дошло к нему в точном виде. У Богатырчука перемешались вместе: впечатления, разговоры, прочитанные статьи, статьи непрочитанные. Но у него был хороший и усный ум, и он умел уловить запах предательства, трусости, хитрой и увертливой дипломатии, умел разобрать далекое эхо ленинского гнева.

- Вокруг Ленина стоят замечательные люди, таких людей никогда еще не было в России. Ты понимаешь, Алексей, какая это сила? А только там есть и... человечки; ой, какие человечки! Ты не думай, что Ленин вот скомандовал - взяли и пошли. Ему страшно трудно, потому что кругом него, пожайлуста, врагов и просто... этих... человечков, сколько хочешь!

- Ты видел Ленина?

- Не видел, понимаешь, нельзя. Но я человек двадцать расспросил и все хорошо представляю, как будто видел. Все в одно рассказывают.

- Какой же он?

- Невысокого роста, скуластый, светлый, бородка такая. Лицо, мимика очень замечательные, энергичные. Чуть-чуть картавит. Чем берет? Говорят, всем. Ничем не берет, говорят, сам идешь.

Богатырчук задумался:

- Я не могу, конечно, как следует его представить. Ленин видит весь мир, самую его середку знает, подноготную. Ты понимаешь, какая это сила?

В темноте было видно, как тяжелый, добродушно-массивный Сергей застенчиво улыбался: ему было стыдно, что он так невыразительно говорит о Ленине. Он замолчал, потом продолжал, улыбаясь:

- Ты знаешь, я все стараюсь и стараюсь, а пороху у меня не хватает, чтоб понять Ленина. Там люди совсем особенные. Легко сказать: вот мы с тобой идем, идут рабочие люди, видишь с винтовками. А сколько городов в России, сколько сел, деревень! И везде сейчас идут, сейчас идут, вот так идут... да! А они нас видят, они видят, знают. Разве легко так много видеть?

- Кто это они?

- Ленин. Ленин и его товарищи. Думаешь, они сейчас твоего батька не видят? Видят. И знают, о чем он думает. И тебя видят. И всех врагов видят. Ты понимаешь? Насквозь, все нутро! А мы с тобой, бывает, и под носом ничего не разбираем. Ты сказал вечером: тут драться не с кем. А они уже знают, с кем нам придется драться.

Алеша поднял глаза к прохладному небу, и оно показалось глубоким и прозрачным, а за его простором, на конце тысячеверстного пространства, он увидел лицо Ленина, скуластое, живое, только глаза у него почему-то черные, всевидящие, улыбающиеся и мудрые. Вдруг с удивлением Алеша почувствовал, как физически горячо стало у него в груди, как в глазах появились тонкие теплые слезы. Он захотел оглянуться, чтобы увидеть Нину, но встретил в темноте горячие и обиженные глаза Маруси, - не могла Маруся простить, что в такую ночь она идет впереди без оружия.

Шли уже по улице. Город начинал просыпаться. У ворот кое-где копошились дворники, у домов пробегали женщины с кошелками, останавливались, удивленно смотрели на отряд Красной гвардии, поправляли платки и бежали дальше.

Ломовик, гремя колесами, тяжело продвигался навстречу, и от него веяло обыденщиной. На углу двух улиц ходил милиционер с винтовкой - юноша в каком-то форменном пальто.

Алеша поспешил вперед, пошел рядом с Мухой и отцом:

- Как с милицией?

Муха блеснул зубами:

- Какая там у нас милиция? Пускай стоит.

Семен Максимович даже не посмотрел на милиционера.

35

На главной улице - широкий двор реального училища, огороженный фасонной решеткой с каменными столбами.

Новенькие изящные винчестеры перешли на плечи красногвардейцев через полчаса. В зданиях реального училища жили люди. Они не привыкли вставать так рано, они вылезли из дальних квартир и комнат, еще покрытые приятным сонным пухом. Очень возможно, что отряд Красной гвардии во дворе показался им продолжением сан или неожиданным его неприятным изломом. Но действительность так властно нарушила сон, что никто не сопротивлялся и никто не спорил. Люди официального чиновничьего склада - директора, инспектора, заведующие материальной частью, у которых из-за воротников форменных тужурок торчали сегодня простодушные запонки, и еще люди с военной выправкой без споров отдали ключи, показали лестницы и входы, подвалы, пирамидки и ящики.

У Маруси и у Вари появились за плечами винчестеры, в отряде не осталось безоружных, а у Ивана Васильевича Груздева винчестер мирно подружился с толстенькой двустволкой.

В реальном училище как будто ничего особенного не произошло. Отряд ушел дальше, куда ему нужно, хозяева снова залезли в свои квартирки и комнаты, - конечно, без надежды заснуть, но с полной возможностью роговорить и осудить насильнические действия рабочих. Школьный двор остался таким же просторным и пустым. В некоторых коридорах училища у дверей стали в пиджаках и пальто, подпоясанные ремнями, в старых шапках и картузах, в руках у них были винтовки.

36

В помещении Совета на перекрестке двух улиц было людно, шумно и бестолково. Несмотря на холодный день, все окна в здании были открыты настежь, по комнатам бродили люди, заложивши руки в карманы пальто, курили без памяти и все выглядывали в окна. Богомол перебегал из комнаты в комнату с таким видом, как будто он лихорадочно ищет нужного человека и никак найти не может, а все остальные люди не только ему не нужны, но даже раздражают. Наконец, он напал на молодого человека, сидящего рядом с его кабинетом:

- Я ничего не понимаю. Где же пленум?

Молодой человек, нахально забывая о своей молодости, посмотрел на Богомола прищуренными глазами:

- Какой там пленум, товарищ Богомол?

- А что за люди ходят?

- Какие там люди? - сказал молодой человек.

- Люди... разные люди... Ходят здесь... везде ходят...

- И будут ходить. А что вы сделаете?

Сказав эти слова, молодой человек даже наклонился вперед, так он заинтересовался вопросом, что Богомол может предпринять против хождения людей. Богомол зябко пожал плечами и ничего не ответил. Молодой человек с торжеством оторвался от председателя, стукнул ящиком стола, двинул презрительно плечами:

- Как вам угодно, а я ухожу.

Он с мужественной решительностью подошел к вешалке и начал гневно надевать пальто:

- Пусть попробуют, большевики! Большевики!

Молодой человек показал на город.

Богомол тупо наблюдал за гневными движениями молодого человека и, когда тот ринулся в дверь, слабо застонал:

- Как же так? Товарищ Соколов? И вы уходите?

- А вы хотите умереть на посту?

- Да что вы? Почему умереть?

- Я - в переносном смысле. Все равно: в России наступает анархия!

Он вдруг прислушался и подбежал к окну:

- Пожайлуста! С музыкой!

В окно, как тонкий запах, проникали далекие звуки марша. Соколов с умным сарказмом посмотрел на Богомола:

- Это они идут приветствовать... Совет! Советскую власть!

Он сардонически рассмеяляся в лицо Богомолу и выбежал.

Как подстрелянный заяц, Богомол закричал ему вдогонку пискливым голосом:

- Послушайте!

Дверь за Соколовым ударила громко, отскочила, открылась в коридор. В комнату влезли глухие звуки шагов, говор, запах махорки. Богомол прошел в большой кабинет рядом и сел на диван. Когда военный марш наплывом покатился в окно, Богомол поднял глаза к потолку. Очень возможно, что в этот момент он был похож на христианского мученика, на которого из железной клетки выпустили рыкающего льва. А может быть, и не был похож. Но к окну он не подошел и, что происходило на улице, не видел.

В коридоре новые шаги застучали весело, шумно, торопливо.

Муха в дверях сказал бодро:

- Эге! Вот и председатель! Что же ты тут один сидишь?

Богомол с суровой усталостью поднялся с дивана, подошел к столу, поднял глаза. Перед ним стояли люди, которых он считал дикими, малоразвитыми, слепыми и темными. А сейчас они ворвались в его комнату, стояли в дверях веселой группой. В окно вливался неприятный, неразборчивый, говорливый шум человеческой толпы.

Он грустно улыбнулся Мухе:

- Что же, ваша сила, товарищи большевики!

- А ты думаешь, сила - это плохое дело? Это очень хорошее дело. Открываем пленум?

- Пленум не собрался.

- Как это не собрался? Сейчас начнем.

Богомол обвел вокруг глазами и понял, что пленум имеется. Он вдруг узнал в тех самых людях, которые до сих пор бродили по комнатам, членов пленума, во всяком случае, некоторые лица показались ему знакомыми. Его кабинет и комната секретаря были заполнены людьми, у иных за плечами торчали винтовки. Все эти люди, впрочем, мало интересовались Богомолом. Они входили в комнату, и сразу же возникали кружки и группы с отдельными центрами. Люди шутили, убеждали друг друга, смеялись, подходили к окнам и переговаривались с улицей. Вокруг Семена Максимовича собрались старики с обкуренными, хитрыми усами, с ироническими складками у носа. Семен Максимович что-то сказал быстрое, короткое, провел пальцем по усам, его окружение захохотало. Старый Котляров покрыл хохот сочным басом:

- А они думали: шмаровозы!

Богомолу страшно захотелось узнать, что такое сказал Семен Максимович, но не пришлось узнать. В комнату вошел высокий, могучий человек, в разные стороны повернул молодое сильное лицо и спросил:

- Где же этот самый Богомол? Ага! Ну, что же, поздравляю: вся власть Советам! Вся власть в ваших руках, товарищ председатель Совета!

Богомол устало улыбнулся не столько губами, сколько мешками под глазами на сером лице, промямлил:

- Да. Вы из губернии?

- Из губернии.

Богомол не удержался, скривил рот:

- Большевики-то... энергию какую...

- Я - уполномоченный губернского Совета.

Богомол сказал с отвращением:

- Уже... успели?

Богатырчук влепился в его лицо веселым доверчивым взглядом и отвечал радостно:

- Успели!

37

Пленум собирался. Даже эсеры и меньшевики вылезли из щелей, в которые они попрятались в первый момент. Они улыбались несколько ехидно и опускали глаза, давая понять единомышленникам, что им стыдно наблюдать происходящее безобразие. И Петр Павлович Остробородько по привычке явился в "кулуарах", тыкался любопытной бородкой в ту или иную группу, осудительно прищуривал глаза и с очень немногими разговаривал, энергично, с жестами и с быстрой-быстрой оглядкой. Богатырчук, продвигаясь по коридору, услышал такие даже слова Петра Павловича:

- Нет. Вечером мы собираем городскую управу, обсудим момент...

Хоть и могу шея у Богатырчук и не способна к юрким поворотам, а Сергей все-таки скрутил ее настоящим жгутом и увидел Петра Павловича, да так и пошел дальше с оскаленными зубами.

- Чего ты? - спросил его кто-то встречный.

- Чудака одного увидел. Люблю чудаков.

Сергей вышел на улицу, с высокого крыльца посмотрел, что делается. Ему захотелось громко засмеяться и сказать:

- Эх! Милая провинция!

В этом городе все происходило по-своему. Главная улица, расширяющаяся в этом месте, наполнена была народом, в народе уже образовалось широкое круговое течение. Плакаты и знамена прислонили к стенам домов, а оживленные ряды людей не спеша двигались друг за другом. Движение это захватывало и тротуары, линии акаций не усложняли его, а только рассекали. Движение уходило далеко вправо и влево, заливало поперечную улицу, путалось в сквере. Похоже было на то, что все люди сейчас не только знакомы, но и дружны. Солдаты первой роты и красногвардейцы потерялись в массе, только изредка можно было видеть дула винтовок. Основную массу составляли обыкновенные мирные люди, ничем не вооруженные, улыбающиеся домашней простой улыбкой, зубоскалящие, веселые. Богатырчуку показалось, что сейчас на улице происходит соединение чего-то страшно знакомого и чего-то совершенно необычного, незнакомого. Сергей еще раз окинул улицу взглядом: что именно здесь необычно? Знаком был и весь город, и давно хорошо был изучен этот центральный перекресток, где большой манафактурный магазин Хоречко, самый модный галантерейный Полера и где старое здание дворянского собрания, по мнению местного журналиста, похожее на коленопреклоненного богатыря. здесь знакомы каждая плита тротуара и крона каждой акации. И люди на улице как будто все знакомы, трудно не узнать их с первого взгляда: это - рабочие с лесопилки, это, измазанные - с лесной пристани, это - девушки с табачной фабрики. На тротуарах - целые гирлянды приказчиков, железнодорожников. Кострома перетасована с городскими девушками и приятелями. Как всегда, она - шумная, говорливая и худая. Богатырчук просиля: не только она, на улице вообще не видно ни одного толстяка. Может, в этом и заключается необычное?

Сергей растянул рот: действительно, ни одного толстяка! И вдруг он увидел родное: взявшись за руки, маршировало несколько рядов. Они пели особенно приятно и значительно: негромко, но очень стройно, стараясь петь хорошо, от удовольствия покачивали головами в такт шагам и песне и поглядывали друг на друга с улыбкой:

Вышли мы из народа,

Дети семьи трудовой...

Богатырчук спрыгнул с крыльца и закричал:

- Милые мои костромичи! Какие же вы красивые!

А и в самом деле, все они были хороши: и смуглый Павел с винчестером за плечами, и Митька Афанасьев, и Оноприй, и Восковой, и Гаврилов, и в новеньких ремнях большеглазый Алега, и Таня Котлярова, и другие девушки, и Маруся, и молоденькая учительница, и Степан Колдунов, и еще многие - то однокашники Сергея, то просто друзья. Нина Остробородько в своей прекрасной жакетке, в голубом шарфе на голове, шла опустив глаза и не пела - очевидно, слушать для нее было важнее и приятнее. Все они, услышав голос Сергея, скосили на него смеющиеся лица, но с нарочитым задором продолжали марш и еще стройнее несли песню:

Братский союз и свобода

Вот наш девиз боевой!

Богатырчук засмеялся и побежал рядом с ними. Они вдруг бросили марш, прекратили песню, окружили его. Алеша сказал:

- Пой с нами, крошка!

павел Варавва что-то галдел ему в глаза, но и другие галдели и смеялись. Алеша обхватил его руками, попробовал поднять, беспомощно запрыгал в изнеможении. Это всем понравилось, завозились все вокруг Сергея, пыхтели, покрикивали, делали вид, что поднять Богатырчука невозможно. Все это представление очень понравилось девушкам, они смеялись до беспамятства. Сергей, наконец, "разозлился", сам поднял в воздух Алешу, все остальные в той же издевательской беспомощности бросились в стороны. Богатырчук поставил Алешу на мостовую, ласково одернул его шинель и спросил недоуменно:

- Да, Алеша! Я смотрел-смотрел! Нет, понимаешь, ни одного толстяка!

- Нет толстяков? А в самом деле?

Алеша оглянулся по улице:

- А и в самом деле! Степан! Где это толстяки подевались?

- Толстяки? А им здесь пива не варили - они дома сидят.

- А знаете? - Павел расширил глаза. - И реалистов нет! И вообще... чистой публики!

Чистой публики было действительно мало, разве девушки-учительницы да несколько франтоватых приказчиков нарушали это общее впечатление.

Степан торжествовал:

- Во! Один народ! Товарищ Нина, ты обрати серьезное внимание! Один тебе народ, без всякой порчи!

Нина подошла к Степану, тронула пальцем его шинельную грудь:

- Степан Иванович! А я... тоже народ?

- Ты? Да ты самый первый народ! Ты, Нина, брось про это даже и думать! Как же это так можно - равнять себя с разной сволочью, которая сейчас под кровати залезла, а начнем вытаскивать, так она еще и плакать будет?

Нина о чем-то вспомнила, улыбнуласт Степану благодарно и вздохнула.

38

Потом начался Пленум, начался прямо на балконе, как никогда еще не начинался. Никто не стал считать голосов и поднятых рук, и у всех была одна душевная радость. И на балконе, и внизу на многотысячной улице, и в словах большевиков, и в приглушенных вздохах солдат первой роты, и в девичьих внимательных глазах и в изломанных морщинах стариков, и в улыбке Алеши была одна мысль о всем народе, о проснувшейся России, и перед каждым воображением здесь, в этом городе, стоял далекий и родной Петроград, и в нем - победоносная воля и творящий разум Ленина. А в конце митинга ворвался на балкон Муха, толкнул оратора, сунул бумажку в руку Богатырчуку, и перед всем народом Богатырчук рассмеялся, как дитя, и не мог уже остановить радости в голосе, когда читал громко декреты о земле и о мире. Штыки над шапками солдат заволновались тоже, и самые плечи расправились, и распахнулись шинели. Степан рядом с Алешей подбросил плечом винтовку, рот открыл, двинулся вперед на соседа, сказал хрипло:

- Закон, Алексей! Слышишь, новый закон?

Наверное он плохо расслышал: столкнулся с соседом башкой, заговорил, бросился назад, ухватил Алешу за рукав:

- Мир обьявили! Слышишь, Алеша, мир с немцами!

- Да слышу. Чего ты танцуешь?

- Да разве так слушают? Стоишь, как статуя!

Алеша командирским взглядом смерил Степана:

- А как нужно стоять? Первый наш закон! Стоять смирно нужно, а ты егозишь, как на ярмарке!

- Не выходит смирно, Алеша! - Степан облапил его одной рукой, на них кругом зашикали, потом оглянулись, потом засмеялись, всем была известна крепкая дружба этих двух людей, и всем было приятно видеть их дружеское торежство.

После митинга Алешу и Насаду пригласили на заседание только что организованного ревкома. Советская власть в городе сделала первые шаги.

На улицах долго еще было людно и шумно. Даже и дыхание первых соседних морозов как будто смутилось: к вечеру стало тепло и душисто, ласковый воздух остановился под звездным небом.

На улице у парка еще не зажигались фонари, по дороге домой люди сумерничали - разговаривали тихо, а громко только смеялись и перекрикивались между группами. На Кострому возвращались уставшими от событий, предвкушая, как дома будут рассказывать о Петрограде, о мире и о земле. Казалось людям, что за парком еще живут по-старому и еще не хорошо знают, как нужно жить с сегодняшнего дня.

И как раз с Костромы, навстречу возвращавшимся потокам людей, из мрачного молчания парка начала просачиваться тревога. Сначала трудно было разобрать, откуда она идет.

Кто-то впереди что-то услышал, кто-то встречный кому-то шепнул.

В отдельных группах родились слова:

- Да не может быть!

- Давно стоят?

- А почему в городе не знают?

После митинга Красная гвардия разделилась на части, и у каждой было свое дело.

Небольшие группы остались в городе для охраны отдельных пунктов.

Алеша стоял на высоком ампирном крыльце отделения Государственного банка и смотрел на проходящую внизу публику. Он только что помирил свой красногвардейский патруль с нарядом милиции. Милиционеры очень обижались, что не доверяют им охрану банка, кричали:

- А мы кто, по-вашему? Мы меньшевики, по-вашему?

Начальником караула оставался старый Котляров, и его медвежья добрая ухватка помогла успокоить милиционеров.

- Чего вы ерепенитесь? - сказал Котляров. - В такую ночь нужно всегда в компании! Как на пасху! Весь народ вместе. Часовые пускай себе стоят, а мы поговорим, чайку попьем, вы нам расскажете, мы вам расскажем.

Не везде в караулах, расставленных в городе, были такие ладные начальники. Алеша решил еще раз обойти и проверить, все ли там благополучно. В два часа ночи его должен был сменить Павел Варавва. Полчаса тому назад он отправился на Кострому вместе с Ниной и Таней.

Алеша стоял на высоком крыльце и, по привычке опытного дежурного по караулам, стягивал пояс на одну дырочку. Вспоминал с некоторым волнением, как после митинга из здания Совета вышел Петр Павлович Остробородько и, словно из засады, подошел к побледневшей Нине. Он пожевал перед ней дрожащими губами и, наконец, сказал раздельно:

- Че-пу-ха! Демагогия! Бед-лам!

Нина не ответила ему. Петр Павлович покосился на Алешу, повернулся, забыл, что перед ним только что была его дочь, и побрел сквозь толпу. Нина проводила его взглядом, взяла Алешу под руку, молча прижалась к его плечу.

- Ничего, Нина. Почудит старик и перестанет.

Алеша сейчас вспоминал, как по-детски Нина потерлась подбородком о воротник жакета и прошептала:

- Нет, он не перестанет.

Алешу думал о том, перестанут топорщиться такие чудаки, как Остробородько, или не перестанут. Думал и смотрел на тротуар вниз. И на тротуаре узнал знакомый блеск выразительных глаз Павла Вараввы. Не могло быть сомнений: что-то случилось.

- Алеша, ты здесь?

- Что такое?

- Нехорошо. Смазчик Ворона приехал с товарным. На колотиловке стоит Прянский полк.

Алеша схватил Павла за борт пальто:

- Что? Прянский полк?

- Да. Говорит Ворона, второй день стоит.

- Да врешь! Прянский полк на Румынском фронте.

- Алеша! Я же сам не был на Колотиловке! Ворона рассказывает. Я его пять минут за воротник держал. Говорит, хорошо разобрал: Прянский полк стоит. С офицерами, двепушки!

- Почему стоит?

- Боится в город идти. Большевиков боится.

- Большевиков боится? Черт! Да что... целый полк?

- Ворона в этом не разбирается, где там полк, а где дивизия. Говорит, один большой эшелон. И паровоз держат.

- Где же этот Ворона? Почему ты его не привел?

- Ведут. Твой Степан его тащит. Выпросился у меня жене сказать. А я вперед побежал.

Алеша быстро, чуть пошатываясь влево, сбежал с крыльца. Вспомнил, что палка осталась в караулке банка, но было уже некогда:

- Скорее! Хорошо, если они еще в ревкоме.

39

В ревкоме еще заседали, когда пришли Алеша и Павел. Муха поднял глаза на вошедших:

- Что у вас случилось?

Варавва заволновался, замотал правой рукой:

- Какая-то история, черт его знает! Прянский полк на Колотиловке. С полком офицеры.

- Прянский полк? С фронта? Чего?

- Сейчас Ворона придет, смазчик. Он был на Колотиловке.

Муха посмотрел на Богомола:

- Ты знаешь, что-нибудь? Почему Прянский полк?

Посмотрели и другие. Насада мрачно глянул красивыми глазами, поднялся за столом:

- По глазам вижу, знает.

Богатырчук хлопнул ладонью:

- Да что за история? Вызывали, что ли, полк с фронта? Или как? Для чего здесь полк?

Черноусый Савчук, машинист с лесопильного завода, сказал негромко:

- Да может, сплетни?

- Знает! Богомол знает! Говори, чего же ты молчишь?

Богомол серез еще больше под общими взглядами, напрягал скулы и потел, пот заливал его глаза:

- Ничего определенного не знаю, товарищи.

- А неопределенное?

- Ходили слухи, письма кто-то получил, говорили, что Прянский полк снялся с резервной позиции. Просто не верили.

Сатло тихо. В тишине поднялся за столом Семен Максимович, внимательно осмотрел лицо Богомола, сказал строго:

- Нечего слова тратить, Богомола арестовать, удалить. Где Ворона? Оглянулись на дверь, и в дверях увидели Ворону и Степана. Ворона, маленький, нечесанный, в длинополом сюртуке смазчика, тяжело дышал, со страхом приковался взглядом к сердитому лицу Семена Максимовича.

Богатырчук загремел стулом, передернул слева направо свой пояс на синей рубашке:

- Иди, Богомол. Алеша, подержи его в караулке.

Богомол вытирал платком потное лицо. Его волосы тяжелыми неряшливыми прядками торчали над ушами. Алеша выжидательно остановился у дверей. Богомол вышел из-за стола, остановился, задумался, платок забыл спрятать. Потом как будто опомнился, протянул руку с платком к Богатырчуку:

- Да что вы, товарищи?

Алеша открыл перед ним дверь, Ворона отскочил в сторону. Степан вытер рукавом усы, но ничего не сказал. Шатаясь, Богомол вышел в коридор, за ним вышел и Алеша.

Прошли на лестнице первый поворот. Им навстречу подымался скучны , слабенький старичок, широко ставил ноги на ступени, покашливал:

- Кому теперь здесь?

- А что?

- С телеграфа.

Телеграмма была адресована председателю Совета.

- Давай.

Алеша расписался в книге. Старичок сказал:

- Вот спасибо. Трудно по лестницам ходить-то.

Богомол терпеливо ждал на повороте лестницы. Старичок, так же широко расставляя ноги, отправился вниз. Алеша еще раз глянул на адрес. Там было написано: "Из Колотиловки".

Он крикнул строго Богомолу:

- Назад!

Богомол испуганно полез кверху.

- Да скорее! - крикнул Алеша и с досадой оглянулся: арестант все орудовал своим платком. Алеша подбежал к дверям, открыл, Богомол дернулся вперед, как под кнутом.

- Чего это? - Богатырчук смотрел на Алешу. Алеша протянул ему телеграмму.

Богатырчук вскрикнул:

- Из Колотиловки?!

Все вскочили, кроме Семена Максимовича, затихли, вытянув шеи. Кто-то шепнул:

- А Богомол?

Семен Максимович ответил негромко:

- Пусть послушает.

"Председателю Совета Рабочих Депутатов Прянский полк вступает город

завтра двенадцать часов тчк Немедленно сообщите готовность казарм

довольствия тчк Красной гвардии сдать оружие коменданту станции тчк

Исполнение телеграфьте немедленно срочно выезжайте Колотиловку

Полковник Бессонов".

Богатырчук опустил руку с телеграммой и оглядел присутствующих. Семен Максимович по-прежнему сидел у стола. Все почему-то смотрели на него.

- Ничего, - сказал Семен Максимович и потянул бороду книзу, еще раз потянул, поднял другую руку, рассправил бороду и волосы пригладил, ничего, это чепуха.

Степан закричал:

- Верно говоришь, отец!

Муха всполошился:

- Как - верно? Семен Максимович! Полк ведь! Куда мы годимся? И явная контрреволюция. Сколько офицеров, говоришь?

Ворона ответил:

- Девять офицеров, это я хорошо посчитал.

- Видишь?

Семен Максимович через плечо посмотрел на Муху:

- Григорий! Стыдно говорить: девять! Ну так что? Смотри: один, два, три...

Он пересчитал девять пальцев, показал их Мухе и одним из них тут же провел по усам.

И всем вдруг стало весело. Степан еще громче закричал:

- Вот спасибо, папаша!

Семен Максимович строго посмотрел на Степана и перевел тот же строгий взгляд на Богомола:

- А по депеше видно, сговорились с полковником!

Богомол передернул губами и повернулся к Семену Максимовичу боком:

- Убери его! Алексей, заснул?

Алеша посмотрел на отца с укором, для него было дорого каждое слово, сказанное в этой комнате. Но укор не произвел никакого впечатления, и Алеша со злостью решил наверстать на быстроте выполнения. Он довольно грубо толкнул Богомола в плечо и с радостью увидел, что приобретенная благодаря этому толчку скорость Богомола совершенно удовлетворительна: ему пришлось дажедогонять Богомола в коридоре.

Кажется, Алеша ничего не потерял. Когда он возвратился, Муха настаивал на своем:

- Сергей, как это можно? Требуют сдачи оружия! Как же можно пустить их в город? Надо встретить.

Насада отставил цыгарку подальше от глаз, и все-таки дым попадал в глаза, он часто моргал и недовольно кривил губы:

- Если там полк, да еще пушки, да еще пулеметы, безусловно, десяток, нам не с чем встретить в поле. Семен Максимович верно говорит.

Муха горячился:

- Как это - верно? А я предлагаю: идти на Колотиловку, разобрать пути, драться! Сражаться!

Семен Максимович сейчас был в самом хорошем настроении:

- Сражаться! Какой ты Суворов! Тебе обязательно - сражение!

- А что делать?

- Да всякий разумный человек скажет, что делать.

- Так я говорю, а вы никакого внимания.

- Я сказал: разумный человек!

И муха засмеялся вместе со всеми. Что же ты меня в такое положение ставишь? А они меня за разумного считают. Ну, хорошо, ты старше, говори, что делать!

- Я тут у вас советчик какой. Пускай вон Сергей говорит, он и в губернии бывал, и в Петрограде, а я плохой еще исторический деятель.

Сергей поставил одну ногу на стул, наморщил молодой лоб, который еще неохотно морщился:

- Семен Максимович верно сказал. Мы не знаем, сколько там солдат, чего они хотят. Переговоры с ними трудно наладить, а с офицерами разговаривать нечего. И сражение - нехорошо, да и сражаться в городе будет неудобно: обозлим солдат, да и только. Надо послать разведку. Степан Колдунов для этого, правильно, самый подходящий человек, он и посмотрит, и с солдатами побалакает. А нам здесь в городе сидеть тоже нельзя, Семен Максимович правильно говорит: стянем и роту, и Красную гвардию в парк, пускай они выгружаются, посмотрим, что за народ приехал. Ворона, не слыхал, у них есть полковой комитет?

- Говорили есть, да только я не видел.

Насада недовольно махнул рукой:

- Комитет тут без дела. Если даже имеется, все равно в руках у офицеров.

- Вот видите? Так будет хорошо: Кострома выйдет вроде как база. Посмотрим. Если наша сила - пойдем на них из Костромы. если там действительно полк, да еще с пушками, да если у них дисциплина и все такое, что ж... придется ждать помощи...

Савчук слушал, слушал и, наконец, взмолился:

- Да что они там, офицеры эти, болваны какие или что? В нашем городе они сверху будут, а вся Россия как? Они что, без понимания?

Степан ответил, как специалист по подобным вопросам:

- Ты их, товарищ, не знаешь! Они и привыкли всю Россию в руках держать. А сейчас соображают: не только в нашем городе, а и вез де так; может, они не один полк направили с фронта. Воображают, понимаешь? А воображать нечего, конченое дело.

- Читают же они газеты? Грамотные!

- У нас говорят: грамотный - был два раза на базаре да раз на пожаре. Такие и они грамотные, они тебе и в газете ничего не понимают.

Муха сдался:

- Пожалуй... осмотрительнее будет, а только им что-нибудь ответить нужно. Такое!

Богатырчук сразу взялся за карандаш:

- Вот так:

"Колотиловка Прянскому полку вашему вступлению в город не препятствуем Совет".

- И хорошо, - Семен Максимович поднялся, - Степан, отправляйся без проволочки. А Насада и Алеша свое дело делайте. Милицию оставьте в городе, а Красную гвардию и роту тащите к нам.

И Алеша и Насада вытянулись, приложили руки к козырькам.

Богатырчук улыбнулся Алеше:

- У тебя найдется лишняя винтовка?

- Найдется для друга.

40

Было десять часов вечера, когда последняя группа первой роты прошла через парк и направилась к зданию школы. Насада и Муха успели поговорить с каждой группой. Все солдаты перейти на Кострому соглашались с заметным подьемом и даже с интересом, но в то же время все утверждали, что тревога напрасна, что Прянский полк ни за что не будет сражаться.

Как-то так вышло, что возле Мухи постоянным помощником пристроился Еремеев. На нем широкая длинная шинель, ее рукав болтается у самого колена, а правый собран в сложных складках, потому что в правой руке Еремеев держит винтовку. Фуражка на Еремеееве замасленная и худая. Сам Еремеев был сегодня очень оживлен, везде поспевал и на все отзывался косоватым курносым лицом. Он всегда оказывался позади Мухи и всегда удачно находил момент, чтобы сказать и свое слово.

- Товарищи! Раз они просят, мы должны идти, сказать бы, на защиту рабочего класса. И мы с удовольствием. А только это выходит как бы в гости, потому что самый Прянский полк, он не пойдет воевать, ни в котором виде не пойдет. Против Советской власти он не пойдет воевать, известно, как солдаты. Сегодня он солдат, а завтра ему землю получать по новому закону, и воевать ему некогда. Землю ему из рук товарища Ленина получать, и за офицеров ему воевать невозможно...

Солдаты выслушивали его речь с добросовестным вниманием, но по их лицам было видно, что больше всего их радует его ораторская прыть, а самые мысли Еремеева для них не представляли ничего существенно нового. Потом они вскидывали винтовки на ремень и окружали Муху. По дороге к парку разговаривали о своих солдатских или крестьянских делах и только изредка кто-нибудь бросал едкое слово:

- Золотопогонные, видать, обратали прянцев-то этих...

- Ничего не обратали. У людей свои мысли.

- Хе! Смехота! Прянцы! Одинаковый народ! Что и мы!

У школьного здания было интересно. На дворе подмыала искрящийся дым походная кухня. На крыльце и на стволах дубов, лежащих у забора, сидели уже девицы. Первым рыком вздохнула гармошка. В классах кое-кто располагался на ночлег, другие еще сидели на разостланных шинелях и беседовали. Акимов ходил по классам и обьявил:

- Товарищи! Никуда не расходиться - может быть тревога. До утра на линии дежурит первый взвод.

Ему кричали вдогонку:

- Пускай там с линии прянца одного приведут - посмотреть бы.

- На линию! Черт их, заводится что: линия! Сказать бы с буржуями, а то прянцы!

На Костроме происходило невиданное движение. Многие спешили в школу познакомиться с солдатами первой роты, красногвардейцы собирались в заводском комитете. Здесь же сидел Богомол, а у крыльца стоял его автомобиль, теперь принадлежащий ревкому.

41

На опушке парка, обращенной к городу, уже стояли вооруженные люди: слева первый взвод роты, справа - первый взвод Красной гвардии. На площади, уходящей к самому вокзалу, и на улице, освещенной фонарями, выставлено было сторожевое охранение. Алеша и Насада прошли по всему строю, покурили у парковых ворот. Потом Насада сказал:

- По солдатскому порядку, пойду кашу есть. И посмотрю. А ты здесь побудешь?

- Добре.

Насада исчез между деревьями.

Справа слышался разговор и блестели огоньки папирос. Алеша сел на дубовый пень, выросший из одного корня с могучим стволом, может быть, и в самом деле помнившим Потемкина. посмотрел вверх: листьев почти не осталось, переплет ветвей пересыпан был звездами. Тишина.

Вперед убегала линия фонарей улицы, слева сквозь деревья привокзального сквера тоже блестели огни. Там посвистывали паровозы, в городе иногда рождались трамвайные звоны, далекая дробь кованых колес. Город жил, как всегда, и в то же время и над ним нависла особая, тревожная тишина. На улице, насколько может охватить взгляд, не видно было ни одной тени человеческой, никто не направлялся на Кострому, а с Костромы четверть часа назад воровским манером тихо вынурнула из парка и затарахтела по мостовой бричка, запряженная парой, - это отправился в город Пономарев с женой. Алеша проводил бричку ревнивым и беспокойным взглядом: было досадно, почему ее прозевали. Сегодня Пономарев вызывал у Алеши враждебное и горячее нетерпение.

Над городом горели звезды, над крышами стояли веники деревьев, внизу над тротуарами курчавились еще акации, крыши города терялись во мгле - не то чернеы, не то серые. Под крышами сидели люди. Это были обыкновенные люди, занятые своими делами и своей жизнью. Сегодня они приветствовали новые дни россии, только несколько часов назад они румяной улыбкой встречали рабочую власть, а с балкона смотрели на них и непривычно, и благодарно, и сурово хмурились и Муха, и Семен Максимович, и Богатырчук, и другие люди с обветренными лицами и с темными руками, привыкшими к работе.

Население этого города уже научилось радоваться свободе, но ему и в голову не приходит, что оно может защищать свободу. Оно сидит под крышами и ожидает, что будет дальше. Есть там люди, которые предаются грусти и растерянности, другие предаются испугу, а много есть и таких, кто просто не умеет прийти и сказать: "Дайте и мне винтовку". Кто не держал в руках винтовки, тот не всегда способен взять ее в руки. Кто никогда не защищал себя, тот не может сказать: "Я не позволю". И кто привык по зернышку собирать радость, тому трудно рискнуть жизнью в борьбе за большое счастье.

Чувство горячей и светлой гордости волной захватило душу. Алеша поднялся с пенька, тронул рукой кобуру револьвера, отстегнул в ней застежку. Он сделал несколько шагов вдоль опушки парка, под ногами у него сухой бурьян молча пригибался к земле. Стволы деревьев туманными полосами отражали огни города. За деревьями в темной ночи сейчас жила и бодрствовала Кострома. Алеша представил ее всю: все хаты, крыши, крыльца, дорожки. И в каждой хате знакомые лица, и в каждой хате прожитая жизнь, изношенные мускулы, привыкшие к несправедливости простые люди. Как замечательно, без речей и позы, даже без мысли о героизме эти люди подняли на свои плечи дело нового человечества. Сейчас они сидят в своих кухнях при керосиновых лампах, говорят нехитрые слова и улыбаются, в руках у них винтовки и винчестеры, они готовы встретить тревогу. Может быть, через полчаса на улицах Костромы засверкают огни выстрелов, залают пулеметы, может быть, здесь произойдет одна из тех трагедий, которых так много было в истории.

На запад уходил город, а за городо - тонкая нить железнодорожного пути, и в конце ее - какая-то серая Колотиловка, на Колотиловке - враги. Все это казалось безобидным и выдуманным. Такой же безобидной для глаза казалась западная даль на немецком фронте. Но Алеша не хотел уменьшать для себя представление об опасности. Судя по тону телеграммы Бессонова, дело на Колотиловке могло быть организовано и всерьез. Десяток офицеров во главе полка, если это офицеры толковые люди, - это большая сила и большая власть. Если солдаты у них в руках, если в руках у них еще и револьверы, если вокруг офицеров два десятка дельных унтеров, полк кое-что может сделать, пока солдаты откроют глаза. Может быть, этот полк не так и одинок. Кто его знает, что там происходит сейчас на фронте? Может быть, на каждый город двинулся сейчас такой полк, составленный из таких же темных, послушных людей. Румынский фронт, говорили, сохранил дисциплину. А вести найдется кому.

Алеша ясно вообразил трагическую обиду господ: офицеров, политиков, буржуев. Да это и не только обида. Это катастрофа, гибель, они думают, что это гибель культуры, их культуры, вековой, приятной, счастливой, оборудованной стихами, комфортом, гордостью. С какими горящими глазами, с какой злобой, с каким "честным" возмущением они должны подняться на защиту. С каким высокомерным, уязвленным и брезгливым негодованием они должны оскорбиться этой попыткой потных и грязных "мастеровых" и мужиков вычеркнуть их из жизни.

И вот они уже двинулись на защиту. Веками они научились это делать руками тех же мужиков. Метод, так сказать, не новый, раньше он приводил к успеху.

Против них сейчас стал Алеша, стал на краю черного парка и поставил свою жизнь. Он это сделал потому, что так сделал весь народ, иначе сделать он не мог, - это было так же естественно, как естественна сама жизнь. И поэтому у него не было ни страха, ни отчаяния, не хотелось ему в беспамятстве повторять: "Что я могу поделать". В этот момент он ни за что не взял бы в руки карты для преферанса, и не было надобности сейчас ни в какой чести, чтобы притушить страх. Было проще и прекраснее: великий русский народ, многоязычные миллионы трудовых людей, связавших свою судьбу с Россией, на беспредельных пространствах Европы и Азии встали против господ, назначили Алеше вот этот важный участок, вот этот парк, эту Кострому.

Алеша оглянулся вправо, влево. И вправо и влево расходились просторы России. Стена горизонтов как будто раздвинулась, Алеша ясно представил всю Россию, потому что он велик. В туманном городе раскатывался гул человеческих миллионов, перемешанный с набатом, и каждое слово Ленина было все-таки слышно ясно и отдельно. И Алеша слышал это слово, и стало досадно, что вдруг кто-то помешал ему. Родившийся в ночи, раздвинулся, разлился над горизонтом, раскатился за рекой уничтожающий, тяжелый и круглый грохот. Алеша вдруг понял, что это артиллерийский выстрел. Пораженный, он бросился вперед и сейчас же узнал в себе то привычное состояние, которое бывает перед разрывом. Разрыв зазвенел над городом, и вдруг оказалось, что в городе есть высокие, ярко-белые здания. Алеша побежал к своим. Ему навстречу зашумели встревоженные голоса, а за его спиной взорвалось новое эхо. Но Алеша уже не оглянулся. Он сдержанно-громко приказал:

- Все по местам! Прекратить курение! Полный порядок, товарищи! Самое главное: никакой воли нервам!

Кто-то ответил счастливым тенором:

- Понимаем, товарищ Теплов.

Алеша быстро подошел к солдатам первой роты. Из кружка собравшихся у ворот отделился Еремеев и побежал к нему навстречу:

- Товарищ Теплов, стреляют!

Еще грохот за городом. Еремеев остановился и задрал голову. Разрыв ударил в конце улицы. Еремеев перевел остановившееся лицо на Алешу.

- Стреляют, говоришь? А я и не слышал...

У ворот засмеялись. Еремеев не понял сначала, потом обрадовался, перекосил рот еще больше:

- Да какое же они имеют право! А? Против народа - с пушкой, значит?

- занимайте места, приготовьте винтовки. Товарищ Еремеев, порядок!

- Да я понимаю, дорогой мой!

Еремеев побежал бегом к своему месту. Алеша обернулся к городу, ждал. Больше выстрелов не было. В городе замолкли трамваи, перестали свистеть паровозы.

Алеша глубоко вздохнул. Было на душе ясно и ослепительно чисто. Он на своем месте, вопросов никаких нет.

42

Капитан прибежал первым и удачно налетел на Алешу. Он вынурнул из парка небывало стремительный и подвижный, даже нос его и усы уже не перевешивались вперед. Капитан схватил Алешу за борт шинели и захрипел:

- Видите, у них артиллерия, видите?

Он осмотрел линию опушки парка:

- Ах ты, черт! Прекрасная позиция, но... нельзя же... ни одной пушки! А у них две. Одна старая, а другая, видно, только с завода.

- Да вы откуда знаете?

- Так слышно же! Неужели они по Костроме будут бить? Не может быть!

- А помните, Михаил Антонович, вы говорили: артиллеристы стрелять не будут. Стреляют все-таки?

- Какие там артиллеристы! Гадина какая-нибудь стреляет!

В парке уже шуршали шаги. Насада подошел, перетянутый ремнями. Блестя глазами в темноте, из-за его спины вынурнула Маруся и толкнула Алешу в руку:

- Товарищ Теплов, ваша мамаша сказали, вам передать чтой-то.

- Что передать? Слово какое?

- Да не слово, а вот, саблю сказали передать.

Алеша, наконец, разобрал, что в руках у Маруси его шашка. Алеша взял ее в руки, ощутил холодный металл эфеса и ласковый, тоже прохладный шелк темляка. В этом ощущении было что-то такое, как будто он вспомнил детство:

- Спасибо, Маруся!.. Как там она?

- Мамаша вам приказала кланяться. Они ничего... А потом меня так... за щеку взяли и говорят: ничего, не бойся, все равно господам конец.

Насада повернул Марусю за плечо:

- Красногвардеец, катись, красавица, на свое место.

Маруся убежала влево, туда, где уже слышен был голос Павла Вараввы. Алеша пристегнул шашку и улыбнулся, подумал: "Мать посвятила меня в рыцари". Насада присматривался к городу:

- Тебя мать саблей благословила? Это хорошо. А только, думаю, рубить тебе никого не придется. Сюда они не пойдут ночью.

Алеша задумался:

- Важно знать, как они в город вступят. Из пушки это они для впечатления палили. А вот, как вступят?.. Михаил Антонович, как далеко стояли орудия? Километра два?

- Да, не больше двух.

- Значит, стреляли от семафора, немного дальше. Если они выйдут из вагонов у семафора и пойдут на город в боевом порядке, обязательносюда доберутся, придется пострелять. Если же на вокзал по рельсам вкатятся, тогда ничего страшного, просто отправятся в казармы. Тогда до утра можно спать спокойно.

- Почему так думаешь?

- Не знаю почему. Впрочем, знаю. Как тебе сказать: если они влезут на станцию, - значит, в военном отношении они ничего не стоят или нас не считают за противника. Станция ведь в центре города. Мы здесь могли бы их голыми руками взять, особенно если бы пулеметы...

- Да, может, они знают, что у нас пулеметов нет.

- Ничего они не знают. Подождем Степана, он что-нибудь расскажет.

Вместе с Мухой из парка вышел Семен Максимович со своей палкой.

Он молча стоял рядом с Алешей, посмотрел на город. Муха сказал тихо:

- Притаились горожане-то!

Семен Максимович спросил:

- Алеша, Степан не вернулся?

- Нет.

- Его там еще сцапают...

- Нет, Степан - старый разведчик.

Капитан шагнул вперед, протянул руку:

- Тихо! Слышите? Входит состав на станцию.

- Входит, - подтвердил Муха.

Алеша пошел к отряду.

Красногвардейцы стояли между деревьями опушки и все смотрели на огни вокзала. Старый Котляров прислонился к стволу, повернул голову к Алеше:

- Там девчата перевязочный пункт приготовили.

- знаю.

- А я отправил Марусиченко носилки делать. С ним еще два парня. Они это дело наладят. Как думаешь, пойдут на нас?

- Нет, сейчас не пойдут.

- Если сейчас не пойдут, так и совсем не пойдут.

- Почему?

- Солнце взойдет, народ увидит, в чем дело, солдаты эти...

- Хорошие, если бы так...

- Вот увидишь!

Алеша пошел дальше. Груздев вышел из-за дерева и столкнулся с Алешей.

- Милый мой, хороший юноша, - груздев взял его за плечи. - Как это хорошо, что я тебя увидел. Я-то все скучал, сына вспоминал. А я как сына вспомню, так и тебя сразу.

- Спасибо, Иван Васильевич!

- Жалко, сын не дожил до такого дня. Лучше бы ему сегодня умереть. Ну, ничего, я, может, сегодня кого-нибудь... уложу. Уложу, как ты думаешь?

- Сегодня едва ли. Завтра, может, и придется пострелять...

- Жаль...

Подошел Павел, какой-то весь ладный, довольный, добродушно серьезный, хотел обнять Алешу, зацепился за шашку:

- Ты с саблей?

- Да это... Слушай, Павел, надо сделать срочно: двух человек послать на вокзал.

- Без оружия?

- Никакого оружия. Посмотреть умненько и сейчас же назад. До сторожевого охранения я проведу.

- Головченко и Митрошка.

- Митрошка хорошо, а головченко тяжел.

- Тогда Рынду.

- Верно. Давай их сюда.

Рында и Митрошка через минуту уже стояли перед Алешей.

- На станцию, что ли?

Оба они были слесаренками на заводе, оба маленькие, юркие, оба зубоскалы. Отличались друг от друга только тем, что Митрошка кругл и доверчив, а Рында заострен во всех направлениях.

- Отдайте ваши винтовки и дем.

- И патроны?

- Обязательно.

- Забирай, Павло.

Вышли из парка и зашуршали сапогами по сухим зарослям заброшенной площади. Потом вышли на косую разьезженную дорогу, идущую к вокзалу. Сбоку от дороги тройка сторожевого охранения сидела на брошенном бревне и напряженно прислушивалась к тому, что делается на вокзале. Услышав шаги, вскочили.

- Не нервничайте. Свои.

- Слышишь, Алексей, шумят?

- Да. Ну, ребята. Осторожненько, под забором... И скорее назад. Я здесь подожду.

Митрошка и Рында свернули с дороги и побежали к железнодорожному забору слева. В беге они показались совсем малыми ребятами и скоро исчезли не то в зарослях бурьяна, не то просто в темноте. Алеша присел на бревно и прислушался. На вокзале что-то происходило: доносились голоса, неясный топот ног, стук колес. Звуки приходили сюда испорченными и приглушенными. В недалеком дворе тявкала истерическим дискантом собачонка.

Просидели молча минут пятнадцать и.... вздрогнули: Митрошка и Рында выскочили как будто и-под бревна. Рында зашептал, оглядываясь на вокзал:

- Пошли по улице... солдаты.

- Много?

- Ой, и много!.. Я так думаю... больше тысячи!

- Не... - Митрошка завертел головой, - не! Тысячи не будет.

- Строем?

- Вроде как строем... С ружьями.

- А пушки?

- Пушек не видели.

- Народ есть на улицах?

- Ни одной собаки. Просто - как мертвый город. А только на станции, видно, встречали.

- Кто?

- Господа какие-то, человек пять. И лошади, - фаэтон. И еще коляски были... или как это...

- Офицеров видели?

- Как же... офицеры. Кто пошел, а кто поехал. Погоны - это далеко видно.

- Не заметили? Не боялись входить в город?

- Да кого же им бояться? Пусто...

- Ну, добре. Идем к своим.

43

Семен Максимович сидел на том самом пне, на котором раньше сидел Алеша. Вокруг него стояли Муха, Богатырчук, несколько городских большевиков. Семен Максимович положил руки на крючок палки - видно было, что устал. Но Алешу встретил весело:

- Ну, вояки, как там дела? Вам воевать, а нам с вами не спать приходится на старости лет.

Алеша рассказал о поиске разведчиков. Его слушали, не перебивая. Когда он кончил, Богатырчук решительно размахнулся:

- Черт бы их побрал, комедию какую-то ломают! Какое же это войско: даже разведки в город не выслали.

Муха поежился, он был в легком пальто:

- Та-ак! Значит, приехали! Тысяча человек! Много! Эх, если бы знать, как в других городах!

Савчук задумчиво накручивал ус, ответил Мухе:

- Во всех городах одинаково, везде есть враги, только выступают по-разному. А нам повезло. Целый полк. Как ты думаешь, Семен Максимович?

- Постой, не торопись.

- Да как по-твоему?

- По-моему, ерунда все это. Господа разум потеряли. Ничего у них не выйдет.

Семен Максимович вдруг поднялся, наклонился вперед.

- У кого глаза молодые? Свистит кто-то...

Богатырчук сзади сказал спокойно:

- Саратовский философ шевствует.

Степан Колдунов, действительно, шествовал. При свете звезд было видно, как, распахнувши шинель, вразвалку он шел по зарослям бурьяна, палкой сбивал головки молочая и насвистывал знаменитую песенку о коленочках.

Алеша зашипел на него:

- да что же ты, голова, рассвистелся, как соловей?

Степан приподнял картуз, отвечал полным голосом:

- Ночь, Алешенька, хороша даже, в хорошую ночь только и посвистать: на земли мир и в человецех благоволение.

Он пожимал всем руки и даже в темноте силя прекрасным настроением. Чуть-чуть пахло от него спиртом.

- Ты пьян? - сказал Богатырчук.

- Не пьян, что ты, Сергей! Кружкой пива угостили солдатики, это верно.

- А у них и пиво имеется?

- Народ обстоятельный, бочку пива с собой везли. А раз бочка пива надо ее выпить, не бросать же? Да и по скольку там пришлось, а все-таки спать хорошо будут, пиво... оно помогает.

Муха спросил саркастически:

- Так, говоришь, на земле мир?

- Мир, а как же! С немцами мир!

Семен Максимович недовольно повернул голову:

- Довольно болтать, как сорока. Рассказывай.

- Ох, прости, Семен Максимович, не заметил тебя6 а то и сразу не болтал бы. А рассказывать буду сейчас, недаром посылали.

Степан сел прямо на землю против Семена Максимовича, подтянул рукава шинели к плечам, полез по карманам за махоркой и начал рассказ:

- Добрался я туда на паровозе. У них, у железнодорожников, этот паровоз называется резервом, не пойму только чего, просто себе паровоз. Бежал он на Спасовку, ну, я и прицепился: и машинист знакомый, к тому же. В Колотиловку эту приехал, смотрю: действительно, эшелон, - один эшелон, а больше по всей станции ни одного вагона, да и людей нету, не то что людей, а и собаки ни одной не видел, кроме начальника станции да стрелочника. Для чего такие станции строят, никак не разберешь.

Богатырчук нетерпеливо перебил:

- Вот... станция тебе нужна! Ты дело рассказывай!

- да я дело и говорю, а дело все на этой станции. Солдатики по вагонам сидят скучные, слышу я, и песен не поют, помалкивают. Я прямо в один вагон и полез. Куда, говорят, лезешь, это не твой вагон. А я им отвечаю: все вагоны теперь мои, куда хочу, туда и лезу, могу с полным правом выбирать себе вагон, который мне по душе. А они меня спрашивают, любопытно так спрашивают: а почему тебе этот самый вагон нравится? А я им отвечаю: в других вагонах навоняли здорово, а в этом воздух хороший. Ну, они, конечно, развеселились, хотя воздух у них и нельзя сказать, чтобы очень хороший был.

- Да перестань ты, ну тебя к черту! - сказал Богатырчук.

- Да к слову, Сергей, приходится!

- Говори дело!

- Дело и говорю. Они-то развесилились, а все-таки спрашивают, кто такой и чего мне нужно. А я отвечаю, как и на самом деле есть: солдят я, обыкновенный герой, как и вы, дорогие товарищи, а я еду я к молодой жене, к отцу, к матери. Немцы меня не до конца покалечили, так, может, еще и пригожусь. А чего мне нужно, так то же самое, что и всякому хорошему человеку: еду землю получать от помещика по новому большевистскому закону. Тут они на меня и накинулись: какой закон, да почему закон! Вижу я это, народ они темный, никакой у них сознательности нет. Давай с ними разговаривать. Они что-то такое слышали про Петроград, только так, кончики самые, а дела настоящего не понимают. Ну... обрадовались. Как про землю услышали, здорово обрадовались, а как про мир с немцами, так и совсем у них отлегло: видно, душа у них все-таки скучала: легко сказать, с фронта целым полком ушли. А тем временем я у них распытал, что за народ, куда едут и какого им черта нужно.

Дело маленькое. расшибли их еще восемнадцатого июня, они тогда тоже были в послушании. Расшибли: кто в плен попал, кто убит-ранен, а больше просто разбежались с поля. Осталось их человек семьсот да офицеров с полдюжины. Отправили их куда-то там в тыл, пополняться, что ли. Пополняться не очень пополнялись, а больше скучали да домой собирались. А стояли на какой-то станции, людей не видели, доброго не слышали. А потом им и сказали: поезжайте в такой-то город, формироваться будете. Я вам так скажу, по моему мнению: народ у них остался так себе6 постарше, да кадровиков больше, которые с первого года сохранились. И полк этот, видно, у командиров хорошим считался, крепким, по-ихнему, генералы его и припрятали на всякий случай, пригодится, мол. И с офицерами у них мирно было, и все. Дали им состав, поехали они, а тут и обнаружилось, вроде как взбунтовались: никуда не хотим ехать, везите нас в наш город. А народ все больше здешний, кадровый, как я сказал. А кто не здешний, те по дороге соскочили, кому куда нужно. Сейчас их человек четыреста. А еще что: офицеры тоже здешние, значит, и думают, все равно ехать, так ехать, ближе к дому. Так и поехали. Начальство железнодорожное, ему что, только с плеч спихнуть. А подьехали к Колотиловке, им и сказали: большевики взяли власть в городе, покажут вам, как это - самовольно. Там-де и Красная гвардия. Я только потом разобрал, откуда такое: пристроилась к ним по дороге тройка офицеров, а главный самый - господин полковник Троицкий.

- Вот в чем дело! - протянул Богатырчук. - Старый знакомый!

Насада вскрикнул:

- Нашелся, значит!

- Вот же: нашелся. И другие, конечно, офицеры. У них, конечно, не столько пороху, сколько страху. А Бессонов, командир ихний, говорят, настоящий царский, только все старался солдатам понравиться. Большевиков боятся, про это и говорить нечего.

- А что же у них полковой комитет делает?

- какой там полковой комитет? Три шкуры из унтеров, видно - хуторяне здешние, да прапор какой-то, эсер, говорят, а может, и другая какая сволочь. А офицеры там мало чего понимают. Видят, солдаты послушные, погон не срывают, на караул становятся, - ну, думают: за нас. А кроме того, и так размышляют: большевики власть захватили, так это на два дня, и солдатам так обьясняют. И в Петрограде уже, говорят, нет большевиков, а генерал Краснов будто. И газету показывали, сами напечатали6 что ли, уже не знаю, сам этой газеты не видел.

- Зачем стреляли? - спросил Алеша.

- Со страху стреляли, на всякий случай, эти самые шкуры, да возле них которые. А потом кто-то к ним из города припер на дрезине, сказал: большевики ушли из города. Так вот они и решили: давай еще и пальнем, крепче будет. Это они, когда уже к городу подходили. Паровоз, а перед паровозом две платформы и пушки. Смехота!

Семен Максимович крякнул:

- Так. А в городе как, встречали?

- Кто-то повел их в казармы. Да ни к чему. Вот увидите, к утру никого не останется. Все домой пойдут.

- А может, не все?

- Да может, какой дурак и останется, а то пойдут. По деревням своим.

- Да что ж, офицеры не знают про это? - Богатырчук недоверчиво оглянулся.

- А что же ты думаешь? И не знают. Они думают: вот полк у них, и пулеметов десяток, и пушки. Чем не полк? Россию будут оборонять против народа. А я нарочно задержался: пушки те на платформах набросили. Я нарочно - посмотреть. Оставили караул, только сейчас и караул этот разошелся, кто куда.

44

Это происходило около полуночи, а в два часа ночи Алеша уже был в плену и сидел один в пустой и ободранной комнате бывшей гарнизонной гауптвахты. Гауптвахта стояла рядом с собором, на небольшой круглой площади, обсаженной акациями в несколько рядов. Алеша видел в окно эти акации и белеющую стену старинного здания, называемого в городе штабом. Возле штаба горели фонари. Через каждые две минуты этот вид медленно перекрывался фигурой часового, проходящего мимо окна. На голове у часового была сложная шапка с опущенными крыльями. И эта шапка, и поднятый воротник, и распущенная сзади, без хлястика, шинель, и винтовка без штыка, повешенная на плече ложем кверху, все это даже в неразборчивом силуэте на фоне фонарей штаба производило впечатление беспорядка и тоски.

Тоска была и в душе Алеши - тоска обиды и оскорбления. Как непростительно, глупо, смешно, он оказался просто мальчишкой, хвастливым желторотым мальчишкой! Ему люди доверили святое дело, а у него в ответ на это нашелся только дурацкий легкомысленный задор. Дело оставлено там6 в парке, и он выброшен из дела, как ненужный винтик. Если его даже убьют, то без всякой пользы для людей, без всякого смысла.

С ощущением, похожим на тошноту, Алеша представил себе, что сейчас думают и чувствуют Богатырчук, Муха, Котляров, Насада, Акимов, павел и около сотни мужественных и простых людей, которых он так мудро обучал военному делу. При воспоминании об отце у него останавливалось сердце.

Как это произошло? Алеша все не мог опомниться от неизмеримой глупости происшедшего.

После возвращения Степана прошло не более получаса, когда на освещенной улице, ведущей к парку, показались отдельные фигуры. Это были солдаты, некоторые с винтовками, другие без винтовок, но все обязательно с сундуками, или с мешками, или с чемоданами. Они направлялись к большой дороге, ведущей через парк на Кострому и дальше. Там, на старом, широком шляху, хорошо были всем известны большие села: Масловка, Федоровка, Березняки, Олсуфьево, Вятское, Сухарево, а от них пошли дороги и дорожки к деревням и хуторам, к другим селам, и везде ожидали путешественников жены, матери, дети, и везде ожидала их революция, новые поля, отвоеванные у помещиков, новые дни, отвоеванные у истории.

У Насады с Богатырчуком сразу возник спор: можно ли пропускать этих людей на Кострому? Насада выступал как стратег и уверял, что недопустимо в тыл себе пропускать вооруженных людей. Богатырчук лениво поворачивался и улыбался презрительно:

- очень им нужен твой тыл. Они спят и видят, как бы тебя окружить.

- А зачем они винтовки с собой тащат?

На это отвечал Еремеев:

- В хозяйстве винтовка всегда пригодится.

Семен Максимович сидел на пне и все смотрел на город. Он сказал Насаде:

- Не спорь, командир, пускай проходят: свои люди.

- Да ведь беспорядок, товарищ Теплов!

- Порядок потом наведем. Когда обед варят, всегда бывает беспорядок, а сядут обедать - ничего.

Солдаты подходили, весьма удивляясь военной обстановке в парке, дружески закуривали, охотно сообщали свой дальнейший маршрут и, только уходя, говорили:

- Напрасно беспокоитесь. Что мы, корниловцы, что ли? Мы тоже за товарища Ленина.

- А чего из пушек палили?

- Да это... дурачье... Дураков везде есть довольно.

- Врешь, голубь, офицеры вам на голову сели.

- да, браток! На что нам офицеры? Всех вам оставляем, пользуйтесь, люди добрые... До свиданья.

Они уходили в глубь парка, а на их место выдвигались на свет новые фигуры. Степану это нравилось.

- Гляди, Насада: говоришь, беспорядок. А штыки у всех спрятаны, ни один не торчит. Из этого народа толк будет.

Эти военные путешественники уничтожили ощущение военной тревоги и опасности. В парке закурили и заговорили громче. Кто-то пробрался на вокзал, оттуда вернулся запыхавшийся, увлеченный:

- Ни души! И пушки! Так и стоят на платформах.

Услышав это, капитан заволновался, зашнырял по парку, подбежал к Алеше:

- Возьмем пушки, чего же волынить!

- Завтра вощьмем, на что они вам сегодня.

Семен Максимович тоже возращил:

- Разделяться нельзя. А по городу все равно стрелять не будете, Михаил Антонович?

Загрузка...