- Правильно!

- Надо кончать войну победой!

- А для чего тебе победа?

На этот вопрос Богомол налетел с разгона, крепко ушибся, перевел дух, и это погубило его ораторский успех. Он неловко переспросил:

- Как?

Может быть, ему и ответил кто-нибудь, но за общим смехом не слышно было ответа. Если бы на этом смехе кончилась его речь, все прошло бы благополучно, но Богомол оскорбился и потерял власть над собой. Глубокие и грудные ноты, теплые и приятные, исчезли в его глосе. Он сделал шаг вперед и закричал на тон выше, в той истошной истерической манере, которая может только раздражать слушателя. Теперь слушали, поглядывая на него сбоку, рассматривая его медаль и макинтош, улыбаясь в усы. Он кричал:

- Да, мы не боимся говорить: война до победного конца! Да, мы не сложим оружия, мы не отдадим наших знамен, облитых народной кровью, мы не опозорим свободную Россию, как это хотят сделать большевики!

Его слушали молча, сумрачно до тех пор, пока веселый бас Котлярова не произнес сочно, с добродушной улыбкой:

- А не арестовать ли нам этого господина?

Только на мнгновение этому возгласу ответило молчание. А потом оно разразилось сложнейшим взрывом, в котором было все: и слова, и крики, и смех, и гнев, и требование, и просто насмешка:

- Правильное предложение!

- Бери его сразу!

- Тащи его вниз!

- Пускай за решеткой подумает!

- Держи его крепче, а то он на фронт убежит!

- Арестова-ать!

Богомол стоял на помосте, опустив глаза и зажав в кулаках полы своего макинтоша. Котляров поднялся на носках, посмотрел на трибуну, глянул на Алешу. Алеша понял, Улыбаясь, он одернул шинель, потрогал пояс:

- Пойдем! Остальные - на месте.

Пробираться сквозь толпу было не трудно. Алеша только один раз сказал:

- Сделайте здесь дорожку, товарищи!

Здесь первый раз в жизни Алеша ощутил прилив нового гражданского чувства. Кто-то крепко сжал его руку выше локтя, он посмотрел в глаза этому человеку, и человек - бледный, небритый, измазанный слесарь поддержал его нравственно:

- Иди, иди, Алеша - действуй!

У трибуны все расступились. Крики еще продолжались, а Богомол все стоял в своей окаменевшей позе. Алеша и Котляров взбежали на помост. Одно их появление вызвало аплодисментов и крики. Муха боком придвинулся к Алеше и заговорил тихо:

- Ты чего прилез? Тебя кто послал?

Алеша удивленно открыл глаза:

- Все... требуют...

- Вот... черт... требуют! Я здесь стою, думаешь, не знаю, что мне делать. Покричат и перстанут.

- Не перестанут.

- Как это можно... взять и арестовать! А что мы с ним будем делать?.. Ты соображаешь?

Но в это время Котляров уже предложил Богомолу следовать вниз по узкой шаткой досочке. Внизу несколько рук приняли Богомола и не дали ему свалиться на землю. А с площади кричали Котлярову:

- И другого бери, чего смотришь!

- Доктора, доктора!

- Что же ты городскую думу забываешь?

- Он тоже воевать хочет!

Алеша вопросительно посмотрел на Муху. Муха двигал черными взволнованными бровями:

- Наделали делов. Забирай, что ж?

Алеша шагнул к Остробородько. Тот сам двинулся к досочке, сохраняя на лице умеренно-мученическое благородное выражение. До краев площади снова разлилась волна аплодисментов. Алеша захромал к досочке. На него снизу глядел высокий, черномазый, спокойный Борщ и протягивал руки, как мать:

- Теплов! Тебе, хромому, трудно. Прыгай на меня!

Рядом все ласково посторонились. Проказливо, по-мальчишески улыбнулся Алеша и прыгнул. Нескольк рук подхватили его на лету и осторожно поставили на землю. Чей-то голос произнес:

- Эх ты, хромой воин!

Алеша кому-то пожал руку, и счастливый, бросился догонять Котлярова, но вспомнил, что здесь близко торчит еще Остробородько.

- Вот он, вот, что ж ты его бросаешь без всякой защиты!

Остробородько даже обрадовался Алеше и сказал с некоторой иронией:

- Куда прикажете идти арестованному?

14

Митинг продолжался. После ареста Богомола и Остробородько настроение у всех стало веселее. Котляров и Степан повели арестованных в заводской комитет. Их проводили взглядами и обернулись к трибуне. Муха в своем слове не коснулся вопроса об арестованных. Он говорил исключительно о дальнейшей работе завода, разбирал этот вопрос дельно, не спеша, отделяя в нем самые мелкие пункты. И по каждому пункту выходило, что завод работать может, что на лесопильных заводах тоже еще не сдались, что уголь можно выпросить на железной дороге. Он сомневался только в одном: помогут ли служащие завода. Вспомнил о правой руке На - Соколовском, о котором ходила слава как о коммерческом гении. Соколовский тут же закричал в толпе, потребовал слова, без приглашения полез на трибуну. Муха засмеялся и уступил ему слово. Соколовский был в поддевке, острижен, по-старому, под горшок, и, кажется, его прическа была смазана маслом. У него широкое лицо и узенькие глазки, на верхней губе усики, свисающие тоненькими хвостиками. Он снял шапку и немедленно приложил ее к груди, заговорил ловким, быстрым, стрекочущим говорком, сбиваясь на отдельных словах, бросая их, чтобы скорее сказать другие слова, более нужные и удачные.

- Дорогие товарищи! Товарищ Муха высказывает такое заключение: дескать, ему моя фамилия упомя... с неприличием, можно сказать, произнес. Если мы служили, как вы сами зна... по нужде и по общему обыкновению, при царском само... при старом режиме и това... вот, госпо... гражданину Прокофию Андре... одним словом, Пономареву, то неужели вы ду... народу не послужим? И Мендельсона, и Ковригина, и Назаренко лесопилки, если приложить голову при тяжелом нашем поло... в государственном деле и с мастеровы... с ихними товарищами. Народу послужим... и не сомневайтесь ни капельки. Пускай товарищ Муха прямо не боится. Свои люди, тоже пролетарии, страдали при царском режиме. Будьте уве... надейтесь на меня...

- Ну, довольно, довольно, понимаем!

- Какой ты хороший!

- Ох, и шельма же!..

Соколовский спрыгнул с трибуны и еще долго в толпе подмигивал всем, давая понять, что с ним никто не пропадет.

Потом говорил Криворотченко, большевик и член завкома, один из самых молчаливых людей на заводе, угреватый и суровый. Он говорил с таким видом, как будто и говорить ему не хочется, но что-то нужно повторить, что всем давно известно, но еще как следует не сказано. Он нехотя бросал веские, нахмуренные слова, и они становились железными и несомненными истинами, когда доходили до слушателей:

- Некого спрашивать. Слышали, здесь болтали, как заводная шарманка. Война! Воевать нам теперь не с кем иначе, как с господами. И с господами воевтаь будем, если добром не уйдут. Наступают времена, это главное. Ничего, что Ленина преследуют. У Ленина тоже есть помощники. Наступают времена. Народ наш ярма больше на шею не наденет. Не наденет, гражданин Пономарев! Это все знают: и народ, и крестьяне, и солдаты - все в одну сторону пошли. И нечего с этим ярмом носиться. Завод у нас не такой знаменитый, и Карабакчи, и шпалопропиточный, а вот видите, и наша Красная гвардия готова. Будем стоять крепко и своего не отдадим! Кто нас победит? Советы трудящихся по-своему дело повернут, а если в Советах эсеры, выкурим. Ты, Муха, тут шептал Алешке, зачем председателя берет. Ничего, пусть знает, у кого власть должна быть. Большевики, они все сделают с народом вместе.

- Верно говорит Криворотченко! - закричал в толпе высокий тенор.

Щербатый Марусиченко подскочил возле трубины, поднял высоко руку:

- Большевики, не зевайте, не зевайте!

Закричали кругом, проводили Криворотченко бодрыми хлопками аплодисментов. Марусиченко еще подпрыгивал и кричал, когда на трибуну поднялся невысокий человек, взлохмаченный и нескладный. Белеющие мохнатые брови что-то знакомое напомнили Алеше. Он сделал несколько шагов впереди и узнал Груздева. Быстро пронеслись в памяти два Груздева: один - дикий, гневный, насильник и оскорбитель, другой - вежливый, нежный, задумавшийся и грустный. Как будто эти Груздевы не имели к Алеше никакого отношения. Они вспоминались как очень далекий сон, испугавший и взволновавший душу и поэтому незабываемый. Алеша смотрел на Груздева и старался представить себе все-таки, что такое Груздев. Его слов не было слышно. Устремив неподвижное лицо все в одну сторону, куда-то поверхголов, неподвижно поддерживая на напряженной высоте светлые брови, он говорил что-то, идущее от души, но не сопровождал своей речи ни мимикой, ни жестами. На площади становилось все тише и тише. Что он такое говорит, - может быть, это третий Груздев появился сегодня в народе?

Алеша начал осторожно продвигаться вперед и чувствовал, как тихонько продвигаются вперед, подталкивая его, красногвардейцы:

груздев говорил:

- Разве у нас была жизнь? Разве у нас был какой свет? В темноте жили, в голоде, тугой жили жизнью, а умирали старики - и вспомнить было нечего. Легко это сказать: народ! И я - - народ, и вы - народ, и все нами сделано. Кто города строил? Мы. Кто государство наше защищал? Кто кровь проливал, умирал? Мы все! А они нас презирали и считали нас дикими, некультурными, и темными, и глупыми. А они от нас сторонкой жили, своя них жизнь. И платье у них чистое, и пахнет от них хоршо, и книги они читают, и гордятся перед нами, всем гордятся: и наукой своей, и вежливостью, и образованностью, и лицом красивым, и честью, а про нас говорят: простой народ! А чем я простой? Только тем простой, что загнали меня в угол! И вот мы теперь видим: пришли справедливые люди, большевики. Первый раз такие люди, которые не хотят нас обманывать, душевные люди, за народ стали. Они смело действуют, смело правду говорят, надо, чтобы и народ сам им помог полной своей силой. Какой я есть, темный или бесчестный, какая у меня есть сила и голова, - вам говорю: отдаю себя большевикам. Куда пошлют - сделаю, скажут умереть - умру, скажут жить нужно - жить буду. Если останется один народ, какая жизнь будет... светлая жизнь!

Груздев произнес эти слова, задумался, медленно повернулся и побрел к доске. Его проводили взглядами, никто не хлопнул в ладоши, как будто боялись потревожить переполненные сердца. Алеша тихонько начал продвигаться к своему месту, и ему захотелось где-нибудь в одиночестве подумать над тем, о чем говорил Груздев.

15

В маленькой комнатке заводского комитета он застал арестованных и Степана с Котляровым. Вероятно, Степан о чем-то разглагольствовал, потому что Богомол сидел в углу на табуретке и негодующим взглядом следил за ним, да и Котляров как-то смущенно рассматривал приклад винтовки между ногами.

Увидев Алешу, Богомол поднялся, подошел к столу, сказал резко, постукивая сложенными пальцами по доске стола:

- Я хочу знать: кто меня арестовал. Вы, товарищ офицер?

Он нажал на слово "офицер" и пристальным, немигающим взглядом вонзился в Алешу. Степан мотнул на Богомола головой:

- Вот я ему толкую, а он бессознательный какой-то... Народ тебя арестовал.

- Я прошу ответить, - приставал Богомол, не обращая внимания на Степана.

- Я не офицер, но арестовал вас я: на основании общего народного требования.

- Какого народного, я хотел бы знать? Где постановление? Где постановление? Наконец, чье постановление? Толпы? Самосуд? Требую немедленного освобождения. Сейчас! Сию минуту! Наконец, где наша машина?

Степан хмыкнул и отвернулся. Алеша ответил:

- Машина? Я, право, не знаю?

- Вы не знаете? Вы, мальчишка, держите под стражей председателя Совета рабочих депутатов?

Степан возмутился:

- да я ж тебе обьяснял: не за то, что ты председатель, а зачем ты в эсеры записался? Вот теперь и расхлебывай! Я тебя не тянул в эсеры? Не тянул. А ты ещше и про войну начал молоть, ребенок и тот скажет...

Степан все это выговаривал нежно, убедительно, но Богомол его не слушал. Он подошел к стене, остановился перед каким-то плакатом, задумался гордо.

Вошли Муха и Семен Максимович.

Муха полез к ящику. Семен Максимович провел по усам пальцем, взял за рукав Степана, прогнал его со стула, положил руку на стол, свесил пальцы, кашлянул и замер в неподвижном строгом ожидании. Муха порылся в ящике стола, поднял глаза:

- Ваша машина здесь, товарищ Богомол. Можете уезжать. И вы, товарищ Остробородько.

- Машина меня не интересует. Вы скажите, какое вы имели право меня арестовывать?

Муха еще раз заглянул в ящик, пошарил в нем рукой, улыбнулся:

- Да какое там право? Арестовали - да и все!

- Нет, скажите, какое право? Вы думаете, это так пройдет?

Муха еще раз улыбнулся:

- Я думаю, что, - он уверенно кивнул головой, - пройдет!

- Значит, вы надеетесь на безнаказанность?

- Надеюсь, - сказал Муха и закрыл ящик.

- Пользуетесь всеобщим безвластием?

- Пользуемся...

Богомол засверкал взглядом, у Остробородько за очками заиграла тонкая, просвященная ирония. Муха поднял ясные глаза на Богомола. Тот начал застегивать свой макинтош.

- Не доросли вы до демократии, товарищи. Вам нужна палка, Корнилов нужен!

Слово "Корнилов" Богомол провизжал громко, подбросив маленькую, белую руку к потолку.

Муха поднялся за столом, оперся руками:

- А вы себе заведите Корнилова.

- Кого?

- Да Корнилова. Сильная власть, палка, никто вас не арестует, вы будете проповедовать войну до победного конца, никто вам слова не скажет! Хорошо!

Богомол бросил на Муху гневный взгляд и толкнул дверь. Двекрь открылась, но Богомол еще не все сказал:

- Из ваших этих... ленинских химер... все равно ничего не выйдет! Химеры!

Остробородько поднялся, тонко улыбнулся и протянул вперед поучительный палец:

- Химеры и преступление! И преступление!

- Напрасно их выпускаешь, товарищ Муха, - начал Степан, - в каталажку нужно таких или прикладом по голове! - Степан грозно двинулся вперед, но Богомол уже вышел, за ним направился и доктор.

Степан тоже шагнул за ними, но Алеша строго сказал:

- Степан!

- Да я, Алеша... понимаешь... два слова ему скажу...

- Обойдешься.

Степан страдал у двери, - мучили его, видимо, невысказанные слова. Муха двумя ладонями начал растирать лицо, растирал, растирал, даже кряхтел при этом:

- Так. Поехали, значит. Хай большой подымут. Не нужно было, Алеша, ни к чему. И на какой конец ты их арестовал? Где их держать? У нас государственной власти еще нет.

Семен Максимович острым взглядом пробежал по лицам:

- Ничего, Григорий! Хорошо вышло. Очень хорошо. Народ - никакого тебе погрома, никакого тебе беспорядка, вежливо, как полагается, посиди часика два. Вроде как в карцере. Хорошое наказание и справедливое.

16

Рабочий клуб, еще только организуемый в бывшей "столовой" сделался местом, куда Алешу тянуло посидеть в свободный вечер. В клубе всек еще находилось в стадии становления: по всем комнатам шла работа, на полу шуршали стружки, и хозяином расхаживал по ним и распоряжался веселый Марусиченко, возглавляющий троку столяров, выделенную заводским комитетом. Марусиченко с первого слова сдружился с Ниной и на правах дружбы вмешивался во все клубные дела, всюду совал нос и подавал советы. Он придумал особую систему быстро разбираемых кулис и в одну бессонную ночь смастерил хитрую и красивую модельку. А когда рамки для кулис были готовы, он сам натянул на них холст - и заявил даже, что и декорации будет писать собственноручно. В доказателсьство своих прав на эту работу он представил несколько подержанных открыток, на которых были изображены зеленые глади прудов и кровавые закаты. Но нашелся художник, перед которым должна была спасовать его буйная энергия. Он не обиделся и с таким же энергичным оживлением занялся грунтовкой и небесным фоном. Главным же художником выступал Николай Котляров, который еще в высшем начальном училище прославился копиями с Шишкина и Киселева.

В течение целого дня в клубе шла работа: делали сцену, переделывали кухню под библиотеку и читальню, строили диваны для зрительного зала и прилаживали занавес. Нина - в синем бязевом халатике - успевала за день побывать везде: слетать в город, распорядиться, дать многочисленные консультации, поговорить с Марусиченко, полюбоваться работой Николая, и у нее еще оставалось время для работы самой любимой - приводить в порядок сотни книг, которые она каким-то чудом находила в городе. Книги нужно было записать, пронумеровать, расставить на полках, но прежде всего их нужно ыбло доставить из города. Транспортное средство было единственное: костромские мальчишки. Кажде воскресенье веселой гурьбой вместе с Ниной они отправлялись в город. Из города они возвращались всешда почему-то гуськом, и каждый из них на плечах и на груди нес одну или две связки книг. Таня Котлярова называла это шествие караваном в пустыне. Мальчишки ходили в караване не совсем бескорыстно: в их полное и бесплатное распоряжение обещана была отдельная скамья во время спектаклей и киносеансов.

Работа с книгами оказалась сложной еще и потому, что их нужно было выдавать читателям, не ожидая конца работы. Как только "караван в пустыне" первый раз проследовал по Костроме, читатели явились немедленно, а Нина не считала возможным отложить хотя бы на один день удовлетворение этой важной потребности. Даже у Василисы Петровны на ее кровати под подушкой лежала переплетенная "Нива" за 1899 год. Василиса Петровна по вечерам усаживалась в убранной кухне и осторожно перелистывала страницы книги, внимательно рассматривала иллюстрации к "Демону", "Пожар на море" и картинки, изображающие стариков в шляпах и голландских женщин в высоких чепцах. Капитан деликатно, как будто к слову, читал ей надписи под картинками. Однажды между делом он сказал:

- Василиса Петровна! Пустое дело! Давайте покажу вам, как это... как читать.

Василиса Петровна сделала вид, будто она очень заинтересована очередной иллюстрацией, отвернулась, ничего не ответила, но через несколько дней она уже с большим интересом рассматривала журнальный заголовок и шептала:

- Ни...в...а...ва Нива.

Это проходило в секрете и отца, и от Алеши, даже и Нина узнала о нем не скоро: когда обстоятельства потребовали отьезда капитана из Костромы.

По вечерам в клубе было особенно хорошо, в нем оставались только люди, преданные идее, и никому не позволялось болтаться без работы. Нина к этому времени крепко привязалась к Тане, в одиночку теперь трудно было встретить и ту и другую. Они предавались новому делу почти без отдыха, тем более что количество книг все увеличивалось и увеличивалось: "караван в пустыне" работал регулярно. У Николая Котлярова тоже задача была длинная, и он разрешал ее с привычной для него миной молчаливого одиночества. Павла Варавву допустили к составлению каталога, и это устраивало его во многих отношениях: во-первых, Павел был выдающийся читатель на Костроме и к книгам относился с нежностью, а во-вторых, рядом была Таня. Пробовали к книжному делу допустить и Алешу, но из такой затеи ничего не вышло. Алеша добросовестно работал до тех пор, пока в руки не попадалась интересная книга, - в этот момент его добросовестность рушилась. Кругом идет работа, а Алеша уже замер над книжкой, развернутой на руке. Еще через три минуты он уже куда-то побрел, не отрываясь глазами от страницы: оказывается, что целью его движения является диван, только вчера вышедший из рук Марусиченко. На диване Алеша распологается настолько уютно, что скоро и записная книжка, и карандаш появляются в его руках. Такое поведение Нина называла распущенностью. Алеша получил новое назначение: для него ответибольшой участок стола, и скоро он с голвоой окунулся в полезное занятие. На кусках ватмана Алеша самым идеальным и самым художественным шрифтом разделывал надпили, необходимые в каждом порядочном клубе: "вход", "выход", "просят не курить", "касса"... А когда принесли только что сделанную доску для вывески, ему пришлось для художника Николая Котлярова сделать рисунок букв:

Рабочий клуб имени Карла Маркса

Теперь частенько в город заезжал Богатырчук. Он работал в губернском комитете партии большевиков, очень много путешствовал по губернии и по дороге всегда навещал старых друзей. Его приезд очень часто нарушал спокойное течение строительства клуба.

В вечер того дня, когда происходил митинг, все и без того были взбудоражены, а тут еще и Сергей приехал. В этот раз он даже не пытался кому-либо помочь, а с первого момента засел с Алешей в углу дивана, заваленного кучей неразобранных книг, и они долго говорили, склонившись к коленям. Сначала им никто не мешал, потому что вид у них был серьезный, прически в беспорядке. Потом Павел Варавва присел против них на стопке книг.

Девушки присматривались к ним снисходительно, но потом Таня сказала:

- Хорошо! Наговорились, товарищ мужчины! Можно и нам узнать о ваших тайнах?

Богатырчук охотно ответил ей:

- Наша тайна - жизнь. Выходит, это и твоя тайна, Танечка.

- Значит, это такая тайна, которая всем известна?

- Известна-то известна, а кто знает решение?

Богатырчук произнес это загадочно, откинув голову на спинку дивана, мечтательно направил взор в потолок. Таня без достаточного уважения отнеслась к этой позе:

- Посмотри, Нина, какое дикое соединение большевика с восточным мудрецом.

нина посмотрела на Богатырчука, но ничего не сказала, отложила перо и приготовилась слушать.

Не меняя позы, Богатырчук продолжал:

- Был один такой вечер в четырнадцатом году, у преддверия этого самого дворца просвещения. Нас было пятеро, и каждый из нас тогда... какие мы все были чудаки! Честное слово, даже удивительно! Николай Котляров возгордился передо мной: он работает, а я не работаю. Алеша возгордился перед Павлом: у Алеши не было денег, а у Павла было два рубля. Я возгордился против всех: все рабы, а я - свободный человек. Таня гордилась своей девичьей властью и своей мудростью.

Павел спросил:

- А чем я гордился?

- А ты возгордился тем, что у тебя есть два рубля, честно заработанные два рубля.

- И ничего подобного... Ну, что ты врешь?

Богатырчук оттолкнулся от спинки дивана и приблизил к Павлу иронический взгляд:

- Вспомни: Алешу ты уговаривал воспользоваться твоими деньгами, а меня то приглашал, то нет, то сыпал мне на руку сорок копеек. Возгордился, как же! Какие мы тогда были чудаки!

- Почему ты вспомнил? - вполголоса спросил Николай, уже стоящий в дверях с кистью в руках. Рядом с ним, вооруженный рубанком, стоял Марусиченко; он приготовился принять участие в разговоре, но в то же время старался понять, интересная разрабатывается тема или не очень интересная.

Богатырчук снова откинул голову:

- Тайна жизни! Какая разница! Какие мы тогда были бедные, однокие, обиженные, помнишь, Алексей?

Алеша засмеялся вспоминая:

- И гордые, Сергей! Страшно гордые!

Таня смотрела с высоты лестнички недоверчиво:

- А может... просто молодые... желторотые!

Павел повернулся на своей книжной стопке:

- Ничего подобного, Таня! Ты понимаешь, мы тогда... мы теперь моложе! О! Богатырчук зацепил очень важный вопрос. Я хорошо помню, какая тогда была жизнь! Сил не было, даже злиться сил не было. Жили, жили себе, а в восемнадцать лет уже и... стареть начинали. А что нам было делать? А что у нас впереди было? Одно... костромское. И все!

Теперь Марусиченко понял, что тема идет важная и что она ему по силам, а в таком случае он всегда высказывался:

- павел, неправильно говоришь! Чего это: костромское! Кострома, брат, вот она, Кострома! Заводы здесь были? Были. Работали? Работали. Молотилки делали? Делали. И в девятьсот пятом году бастовали? А еще и как! А только люди про все забыли. Человек сам себе цены не знал, каждый думал: нету мне никакой цены. Что я такое? Столяришгка там паршивый, а тот - слесаришка. А на самом деле была цена. Была, понимаешь, большая цена! Я вот, например, столяр! Рабочий! Последний человек. А что большевики сказали: первый человек!

Николай Котляров слабо улыбнулся:

- Цена! Ты на фронте посмотрел бы, какая нам была цена. Мало того, что уничтожали тысячами, а даже вежливости не было,, никто толком не обьяснил, почему нужно мне умирать. Команда - и все! Ты помнишь, Алеша: "Вперед!" А это только называлось так "вперед", а на самом деле: "Умирай!" А почему так, никому не интересно. А только большевики растолковали, куда нужно вперед идти.

марусиченко взмахнул рубанком:

- И все через них! Легко это подумать: в нашем уезде у князя Волконского тринадцать тысяч десятин, у Четверикова - одиннадцать, у этого... фальшивомонетчика Чуркина - десять тысяч. Сколько это стоит? Ого! А тут тебе Павел Варавва - а сколько ж он стоит? Выходит, пустяк.

Нина тронула пальцем уголок переплета:

- Какая же тут тайна? Господа и теперь есть.

Богатырчук ответил ей радостно:

- Ха! Есть! Принципиально их уже нет! Вы, конечно, знакомы с учением Маркса?

Нина чуть-чуть порозовела:

- "Капитала" я не читала - очень трудно, а я хотела... Но я знаю, я все хорошо знаю.

- Маркс давно доказал, что они приговорены. И все это знали. А они думали: чепуха, исторические законы как-нибудь приспособятся. И воображали, что они все-таки сделают историю, что они - организаторы, необходимая сила жизни. Они перемалывали нас с полной уверенностью, что это надолго, что это хорошо. А сейчас им, как снег на голову: нет! Вы понимаете, как это сказано, нет?! Пока говорили книги, они могли отговариваться, а сейчас сказал народ...

- Большевики, - поправил Павел.

- А большевики, - это и есть народ. И сказано не как-нибудь так, теоретически, а на практике. А если на практике говорят "нет", так это значит "пошли вон"! И кончено! Принципиально они уже готовы.

Николай сказал осторожно:

- Они будут защищаться.

Богатырчук вскочил с дивана, как всегда, оказался массивнее, чем ожидали:

- Нельзя! Мы их сейчас будем уничтожать, гнать! Я вижу! Я теперь знаю

эту "тайну". Я, помните, в цирк поступил, думал, здесь я от них укроюсь. Чепуха, ничуть не укрылся! На войну пошел добровольцем, думал, я герой, наплевать мне на буржуев. Чепуха, от них нельзя было укрыться, на их стороне было все: организация, уверенность, строй, народное терпение. А сейчас все на нашей стороне. Большевики нанесли страшный удар, они принципиально их уничтожили. Потому что раньше против них была теория, а теперь не только теория, а еще и воля. Воля! Страшная вещь: "Пошли вон!" Чем на это можно ответить?

На это никто ничего не ответил. Богатырчук оглядел всех. Марусиченко кивнул ему весело.

Нина, улыбаясь, спросила:

- Значит, тайна жизни... разрешается в чем?

- В борьбе, - крикнул Павел, чтобы перехватить ответ Сергея.

Сергей захохотал, взмахнул кулаком:

- Нет!

- Как нет? - удивился Павел.

- Тайна жизни в победе! Борьба без победы - чушь, жертвоприношение.

- Как? Что ты говоришь?

Павел даже испугался.

- Иначе быть не может. А у тебя как, Павел? Неужели ты идешь на борьбу и сомневаешься? Дмуаешь: победим или не победим? Любит, не любит? Пан или пропал? Это значит - ты играешь на поражение. Побеждает только тот, кто уверен в победе. А я уверен. Я и хотел бы сомневаться для порядка, что ли, но я не могу. Я не сомневаюсь.

- А если вас все-таки победят? Представьте себе! - Нина хитро присматривалась к Сергею.

Он обернулся к ней, посмотрел удивленно:

- Как же это может быть? Нина! Меня могут повалить, но я буду подыматься. Убьют, а я буду думать, что это ничего не значит, не один же я? Верно, Алеша?

Алеша размахнулся, сжал кулаки:

- Вот люблю, когда горячая натура! И мы победим, я знаю. У жизни есть цена, вот сегодня правильно говорили. А эту цену я сегодня первый раз по-настоящему почувствовал.

- Где?

- На митинге.

- Это как же? Расскажи.

- Еще не умею. Я потом скажу, хорошо?

Все внимательно присмотрелись к Алеше. Нина склонила голову на руку и задумалась. Марусиченко сказал:

- На митинге сегодня весело было! Это верно.

17

Репетиция "Ревизора" происходила в школе. Алеша пришел первым. Полы были только что вымыты и кое-где еще блестели влажными полосами. В широком зале-коридоре через большие окна пробивались яркие лучи фонарей бывшего "Иллюзиона" и отражались в портретах большими белыми пятнами. Щели в полуоткрытых классных дверях чернели заманчиво и тихонько. В одном классе на окне горела большая керосиновая лампа, которую в школе называли молнией. В этот класс, назначенный для репетиции, карлик-сторож проводил Алешу. Он, видимо, испытывал сильное желание поговорить и начал:

- Ето, как поприходят, понасоривают, понасоривают. Говорил, ето, говорил, никого теперь не пужаются...

Но прибежал мальчишка, шепнул: "дедушка", и сторож, потряхивая задом пиджака, ушел на кривых ногах, обутых в тяжелые, складчатые сапоги. Лампа на окне горела большим косым языком, раздражала. Алеша поднялся с парты, пошел бродить по школе.

В этой школе он был третий или четвертый раз, но в ней учились все его друзья, и поэтому от ее стен пахло чем-то родным и близким. Алеша вспомнил реальное училище, широкую мраморную лестницу, затейливые люстры и бра, строгий зал с императорами во весь рост и с аккуратными влажными дорожками по блестящему паркету. Здесь залом был просто коридор, на стене темнела масляная панель, пол был неровный, местами потерял краску. В одном месте Алеша даже ступил в какой-то гнилой провал между досками.

А это класс. Но классы, кажется, во всей России одинаковы. Изрезанные парты, выступающая колонна печи, широкий белый подоконник. За окном редкие, тусклые огоньки Костромы, а дальше электрическое зарево города. И еще за окном осень: мокрый песок, облысевшие акации.

Алеша сел за передней партой, поставил локти на ее пюпитр, на ладошках примостил подбородок. Кажется, в такой позе хорошо было сидеть в третьем классе реального училища, поворачивать голову направо и налево, ухом регистрировать течение урока, а душой уноситься в просторы мальчишеского нехитрого, но завлекательного воображения.

Очень важно, что тогда было счастливое время. Говорят, что дети всегда счастливы. Это, можент быть, потому, что дети умеют жить сегодняшним днем. В сущности, это великое философское умение. Или лишняя жертва отцов. Вот он в третьем классе, может быть, жил счастливой жизнью, а в это время его отец по одиннадцать часов в сутки вертел свой токарный станок. Для чего? Чтобы поздно вечером заваливаться спать, а утром снова в шесть часов брести к своему токарному станку. И еще для чего, чтобы Алеша в детстве мог жить сегодняшним днем.

А как будет, когда наступит социализм? Вчерашний митинг - это путь к социализму или нет? Алеша улыбнулся в темноте. Что общееможно вообразить между вчерашним митингом и социализмом? Улыбаясь в темноте, Алеша вспомнил трибуну из разрушенных ворот, Красную гвардию в разнообразном одеянии, в заплатанных штанах. И шапки у них разные, и нет ни одной новой. И бороды некультурные, растрепанные, косые. Знаменщик Колька Котляров идет строить социализм, еще не опомнившись от ужасов войны. А этот Соколовский, коммерсант, пройдоха и подлиза, бьющий себя шапкой в грудь! И Груздев в лохматых сапогах, рассказывающий небу о своей черной жизни и светлой мечте! И наконец, шаловливый, занозистый крик, арест двух господ - один из них наряжен в смешной макинтош и топорщится, как дешевая игрушка.

Когда раньше Алеша думал о социализме, он представлял себе высокие светящиеся колонны, а между ними легко ходят люди, тонкие, светлые, с ясными, мудрыми глазами.

В свое время многие думали о таком социализме, и все хорошо знали, что он помещается так далеко, в таких далях воображения, что, вероятно, там, рядом с ним, помещаются и ковры-самолеты, и шапки-неведимки, и коньки-горбунки, собственно говоря, все это распологается не впереди, а где-то в прошлом, скорее всего просто в детстве.

И оказывается, есть и другой социализм - где-то здесь, очень близко. Это тот самый социализм, который хотят завоевать полуграмотные люди в бедной одежде и в поношенных шапках. Хотят, решили завоевать! Его милый, родной отец, токарь Тенплов, высокий, худой и суровый человек, в своей жизни не видавший ничего, кроме труда и Костромы, никогда не мечтавший о светящихся колоннах и мудрых людях, разве он оглядывается на заплатанные штаны и измазанный свой пиджачок? Отец не оглядывается, не сомневается, даже слов лишних не тратит. Все гораздо проще: он просто решил, что должен быть социализм.

Алеша направил глаза в щель полуоткрытой двери. За дверью был полумрак зала, но перед Алешей проносилось будущее. Значит, так: Пономарева нет, нет князей Волконских, нет фальшивомонетчика Чуркина, нет Карабакчи, Троицкого. Нет никакого высокого "мира", нет их дворцов, роскоши, чванства, пахнущего духами, и рысаков, удивляющих народ. Это... это очень хорошо! Но нет и светящихся высоких колонн и ползающих между ними полубогов. Собственно говоря, это... тоже хорошо!

Между вчерашним митингом и этим будущим социализмом прорезался вдруг знак равенства: и здесь, и там живая человеческая простота, живой смех и обыкновенный, справедливый разум. Все гораздо проще и привлекательнее: какая-нибудь электрическая лампочка в комнате будущего Степана Колдунова, какие-нибудь лишние три-четыре часа отдыха у токаря Теплова, книжная полка у Марусиченко, сытный обед у старого Котлярова, университет у тех мальчишек, которые теперь ходят "караваном в пустыне", и у матери его, Василисы Петровны, новое платье, и, самое главное... это все на полном просторе, свободном от паразитов...

В общем, так немного хотят простые, трудящиеся люди, настоящие люди, связанные честностью и трудом. Так немного хотят.

И все-таки вчерашний митинг напоминает что-то такое, что уже было. Так же немного хотели люди и раньше и так же просто и горячо мечтали о справедливости. И как обидно горько представить: при Пугачеве... Император Петр 3! Как это грустно и как это глупо! Какой это заброшенный был народ! Петр 3! Имя! Тушинский двор разве лучше? Все это перемешано с обманом, вином и со страшной, желудочной темнотой! Фантастический, доверчивый бунт, слепое тыканье народа в непоколебимые твердыни истории. И так на протяжении многих веков, и так фатально обреченно, и быть иначе не могло.

И вот сейчас народ поднял честное свое трудовое лицо и требует справедливости. И Богатырчук нашел тайну жизни, и эта тайна в победе, даже если Богатырчук будет побежден. Богатырчук игнорирует многочисленные поражения народа в истории, он уверен, что сегодняшние дни - дни совершенно небывалые, дни единственного в человечестве переворота.

И так он знает потому, что есть Ленин.

Ленин!

Алеша не мог себе представить даже лица Ленина. Гений, который с такой уверенностью, с такой настойчивостью, с таким успехом несет свою мысль человечеству, который так свободно обьединил вокруг себя лучших людей России, до Мухи включительно, который говорит людям о новом счастье, так обидно был недоступен для Алешиного воображения!

Алеша загляделся в туманный просвет классной двери, ничего в нем не увидел, но в душе у него распостранялся невиданный еще порядок. Ленин стоял в душе без образа и очертаний, без лица и голоса - чистое имя, мысль, чистая идея нового человечества, невиданного, не совсем понятного. И стало ясно, что Ленин - это не просто человек, это еще не доступная воображению историческая эпоха, которая начинается завтра. В том, что она будет, Алеша не сомневался, он только хотел ее увидеть.

Алеша даже подался вперед, сидя за партой. Не поможет ли воображению метод сравнения? Он ясно, страшно отчетливо и красочно представлял себе Россию 1773 года: "двор", дворянские усадьбы, крепостной народ, послушное безликое войско - дворянский расцвет. И где-то на краю страны разлившееся крестьянско-башкирское восстание темных и бедных людей, с таким же темным казаком впереди - С Пугачевым. Кто он такой? Подвижник, авантюрист? Кто он такой? Может быть, он был человек с улыбкой, с юмором, с острым словом, может быть, он очень хороший и интересный человек, может быть, он похож на Степана Колдунова? И эта волна, очень вероятно волна прекрасных живых людей, шла против дворянской культуры, вооруженной книгами, пушками, знаниями, шелковым платьем, французким разговором. Было страшное противоречие между этими лагерями, противоречие в силе. А вот сегодня другие силы и другое противоречие. Какая культура на стороне Пономарева? И какое войско. И культуру, и силу Алеша чувствовал в самом себе, отражение великой культуры народной сознательной воли, организуемой Лениным.

Где-то зашумели двери и пронеслись голоса. Алеше жаль было расставаться со своими историческими видениями, и он скорее, скорее еще раз присмотрелся к ним и улыбнулся самому себе. В том, как звонко и уверенно звенели голоса людей, заключалось подтверждение его улыбки.

18

Голоса и неясные силуэты прошли дальше по коридору. Вот голоса глухо повторились в том классе, где горела лампа. Потом они затихли, и вдруг оттуда снова вырвался сноп звуков, - очевидно, открыли двери. Легкие, милые каблучки быстро застучали по коридору. Туманно-светлая щель двери расширилась и в полосе окна за дверью встало счастье. Алеша притих и склонил голову. Нина несмело вошла в класс, ее голос с трудом повиновался ей:

- Алеша, это вы?

Алеша так порывисто бросился к ней, что парта загремела, сдвинулась с места. Алеша взял руку девушки, приложил к губам. Это была первая, настоящая, секретная ласка между ними. Он поцеловал нежную, теплую руку в том месте, где начинаются пальцы. Он близко глянул в глаза девушки. Тыльной стороной другой руки она откинула прядь волос и прошептала:

- Алеша... здравствуйте!

Он потянулся к ней, к ее плечам, к шее, к лицу, но той же рукой, мягкой и горячей ладонью, она прикоснулась к его лбу, и он замер.

- Ничего больше не нужно, Алешенька.

Нина прошептала и оглянулась на дверь, ее рука упала к нему на плечо и там осталась, когда он сильным движением привлек ее к себе. Нина как будто все смотрела на дверь, и он не нашел ее губ, поцеловал в верхнюю часть глаза, почувствовал крепко сложенные волоски ее брови.

Это было счастье, но не такое счастье, какое дается всем людям, а какое-то особенное, неожиданное и незнакомое. В нем много было удивления. Его рука удивилась ускользающему легкому шелку, удивилась собственной смелости. Его душа ощутила существо, у которого и тело, и глаза, и брови, и платье, и неожиданно возникший запах духов, и гордая сдержанность покорни были созданы жизнью для счастья и награды - неужели Алеше?

Его счастье было так великолепно, что в нем не успела проснуться страсть. Он опустился к ее ногам, обнял ее ноги и сказал ей, склонившей к нему таинственно прекрасную голову:

- Нина!

Она положила руки на его плечи:

- Милый... зачем такие рыцарские поклоны?

Алеша радостно прижался к ее колену. Почувствовал, как в смущении дрогнула ее нога, и вскочил. Она быстро отошла к двери и, взявшись за ручку, остановилась:

- Нас ожидают. А знаете что, Алеша? Мы подождем... целоваться, хорошо? Если бы вы знали, как сильно я вас люблю...

19

Лампа горела по-прежнему на окне. За партами сидели свободные лицедеи, а впереди, на том месте, где обыкновенно расхаживают учителя, шло действие. С книжкой в руках подавал текст и исполнял обязанности режиссера инспектор высшего начального училища Константин Николаевич. На его тужурке еще поблескивали старомодные петлицы, только орлы на них были без коронок. У Константина Николаевича лысина до половины головы. Другой учитель, маленький, подвижный, казавшийся очень умным, исполнял роль Хлестакова, а конторщик завода, Лысенко, - Осипа.

Алеша сидел рядом с Ниной, и каждое слово пьесы казалось ему по-новому могущественным и остроумным. Он громко смеялся. И Константин Николаевич оглядывался на него с такой торжествующей улыбкой, как будто это не Гоголь, а он, Константин Николаевич, написал "Ревизора". У окна за длинной партой между двумя учительницами сидела Таня и посматривала на Алешу лукавым взглядом. Капитан спрятался сзади и добросовестно зубрил роль Тяпкина-Ляпкина.

Хлестаков произнес свой монолог. У учителя был тоненький, смешной голосок. Хлестаков выходил у него удачно. Он с хорошей, глуповатой тоской произнес: "Никто не хочет идти". Оглянулся. Один из учителей крикнул:

- А действительно, никто не хочет идти? Где Варавва?

Вараввы не было. Это и раньше все заметили.

- Что же это такое? Так же нельзя репетировать, - сказал обиженно Константин Николаевич. - На прошлой репетиции не было и сейчас нет. Почем нет Вараввы, кто знает?

Все оглянулись на Таню.

- Чего вы на меня, товарищи? Варавву позвал Муха по какому-то важному делу.

- Но нельзя же так, - еще более обиженным голосом произнес режиссер. Мало ли какие важные дела! Мы ставим "Ревизора" первый раз на Костроме, это самое важное дело. А он срывает. Срывает!

Константин Николаевич обеими руками показал на свободную площадку "сцены", на которой в таком обиженном безделье торчал Хлестаков; всем сразу стало видно, что Варавва виноват.

Алеша сказал:

- Если павел не привел - значит, у него действительно важное дело.

- Какое такое у него важное дело? Заседание какое-нибудь?

Константин Николаевич слово "заседание" произнес с презрением. Алексей возмутился:

- Да что вы, Константин Николаевич? Павел - большевик, не забывайте.

- Да господи, большевик!

Константин Николаевич отвернулся и сказал горячо, обращаясь к классной доске:

- Большевик должен быть здесь, если такое культурное дело: "Ревизор"! Вы подумайте: на Костроме "Ревизор"!

Все притихли перед его справедливым гневом.

Но выступил из темного угла Степан Колдунов, руки у него в карманах, на ногах добытые недавно валенки:

- Ты, товарищ, напрасно так говоришь! У тебя тут представление, а у него большевистский совет, может. А ты кричишь! Одной девке хоровод водить, а другой девке за водой ходить!

- Как у нас говорят, в Саратовской, - серьезно, негромко закончил капитан.

Все засмеялись и оглянулись на капитана, но он продолжал добросовестно зубрить роль Тяпкина-Ляпкина. Степан все-таки ответил ему:

- В Саратовской, бывает, дело говорят.

- Да какое дело! Какое дело, - режиссер все больше и больше гневался. Ставить "Ревизора" - это именно за водой ходить, за духовной пищей для народа, понимаете? Вы понимаете, товарищ Колдунов?

В голосе инспектора звучали дрожащие нотки проповедника, но Степан обнаружил полную к ним нечуткость:

- Что ты мне: духовная пища, духовная пища, как будто я не понимаю.

Если твою душу накормить нужно, так это и я могу сделать, а павел большевик, у него, может, революция.

Режиссер спросил зло:

- А кто будет играть?

- А кого он играет такого, сказать бы?

- Кого он играет? Слугу играет.

Степан даже губу вытянул, настолько ответ заинтересовал его:

- Слугу? Денщика, что ли?

Все обернулись к Степану, со смехом. Таня вскрикнула:

- А и в самом деле!

Инспектор высокомерно отвернулся:

- Да не денщика! Какого денщика! Слугу в гостинице!

- В гостинице? Ах ты, черт! Этих я порядков не знаю. Да постой ты, чудак божий! А откуда тебе Павел знает?

- Что знает?

- Да какие там порядки, в гостинице?

- Да написано ж... Вот в книжке... все написано.

- Стой! Дай я гляну.

Режиссер, снисходительно улыбаясь, протянул ему книгу.

Степан ткнул пальцем и полез дальше по строчке:

- Слуга. Это зачем такое?

- Ты дальше. Это обозначено: слуга будет говорить.

- Ага! Обозначено. Ну-ну! Хозяин приказал спросить, что вам угодно. Правильно. Точь-в-точь, как на самом деле. Хозяин такое может: спроси, дескать, что ему угодно. Угодно, это по-старому, что ли? А ну, дай еще! Хозяин приказал спросить, что вам угодно. Тоже: приказал! Это они мастера!

- Да ты не галди, а становись на есто.

- Стал.

Сопровождаемый общим вниманием, Степан был поставлен на соответствующее место, и режиссер сказал ему:

- Теперь спрашивай.

- У него?

- У него.

- А хозяин где?

- Да на что тебе хозяин?

Степан хитро осклабился:

- А как же? Посмотреть интересно.

- Не валяй дурака! - крикнул Алеша. - Играй!

Степан весело осмотрелся, топнул валенком, хлопнул в ладоши:

- Играю. Ну, держись!

Хлестаков рассматривал Степана с высокомерной улыбкой опытного актера.

- Чего смотришь? Хозяин спрашивает, чего тебе нужно.

Эту игру встретили смехом, смеялся и Степан, зачарованный первым своим артистическим шагом.

Режиссер воздел руки:

- Да не так. Ты так, как в книжке: хозяин приказал спросить, что вам угодно!

Степан отмахнулся:

- А тебе хочется обязательно "угодно". Такие слова кончены. "Угодно, угодно!"

- Да ведь пьеса про старое время?

- Ох, ты! И забыл! Про старое! А я... все думаю, по-новому...

Степан добросовестно еще раз прочитал текст, дело у него пошло замечательно, но он никак не мог поверить своему таланту актера и все выражал восторг, приводя режиссера в раздражение. Степаном занялись все, собрались на "сцене", приводили его в деловой порядок.

В дверь класса заглянул Муха. Из-за его плеча смотрел Павел:

Степан закричал:

- Вот он, дезертир! А я тут заместо тебя холуя изображаю!

- Выходит?

- Трудно, понимаешь!

- Алешка, подь-ка на минутку.

Муха был серьезен и одет по-дорожному: теплый пиджак подпоясан ремнем, под рукой сверток.

- Алеша! Срочно выезжаю с ним... с Павлом.

- Куда?

- В губернию. Партийная губернская конференция. Телеграмма пришла.

В дверях стоял Степан и спрашивал:

- Большевики собираются?

- Ты уже здесь. Ну... какое тебе дело?

- До всего у меня дело. Это я холуя только представлять буду, а на самом деле рабочий класс. Если большевики собираются, так и говори.

Муха махнул на него рукой:

- Собираются, Алеша! Твоего батька не нашел, где-то запропастился. Так ты скажи ему: поехал в губернию. Там все узнаю, и все будет ясно. А вы тут с Красной гвардией сильнее...

Степан и совсем вылез в коридор и дверь прикрыл.

- Сильнее, сильнее, а патронов мало. Ты патронов привези.

- Беда мне с этими патронами.

- И пулемет привези!

- Пулемет бы хорошо, - подтвердил Алеша.

- Это посмотрим. На это мало надежды: кто там будет теперь пулеметы раздавать? Тоже эсеры сидят.

- Да гоните вы этих эсеров, - возмутился Степан. - Или играй, или деньги отдавай! Честно с ними нужно.

Павел осторожно передвинул Степана на более спокойное место:

- Пулеметов не дадут. Это и говорить нечего. Скажут: сами доставайте. Чего тебе еще привезти, Алеша?

Алеша взял его за локоть, смутился, почему-то потащил в сторону:

- Павлуша! Друг! Найди, привези... портрет Ленина.

20

Репетиция закончилась в десять часов. В темных сенях Таня взяла Алешу под руку. Только на дворе Алеша увидел лукавый блеск ее голубых глаз.

- Алеша, у тебя такой счастливый вид.

- Счастливый? А что ж?

- Она... в нее я тоже влюблена. Она просто прелесть! И у нее хорошая душа. Только знаешь, что? Ей нужно помочь. Ты ей помогай. И я помогу.

- А почему?

- А то она не выдержит. Думаешь, ей легко? Она ведь начинает жить... поздно начинает. И все догонять нужно. Вот ты послушай.

Таня приблизилась к его плечу и зашептала, подскакивая на носках:

- Ты послушай. Сегодня утром я пришла к ней. Мы вместе читали эту сцену, где Анна Андреевна и Марья Антоновна. А она стирает. Понимаешь, стирает. Она стирает и смеется. А я вижу, какие руки у нее красные. У нее нежные руки и сразу сделались красные. Ты возьми мои руки. Ты видишь, какие, хоть и немножко, а все-таки шершавые. А у нее какие! Ей больно, она не умеет стирать. Я знаю: ей хочется плакать, а она смеется. Долго ли вот она будет так... смеяться?

Они проходили по двору школы, обходя ее здание. В темноте еле-еле удерживались на двух досках, положенных рядом. Таня цеплялась за его руку, не хотела оступиться в песок. Алеша стало грустно и тяжело, но он не мог еще разобрать почему. Впереди капитан подчеркнуто галантно вел по доскам Нину, а еще дальше Степан что-то громко обьяснял путникам.

Вышли на площадь. От реки приходили волны холода и бежали к мохнатым и тусклым костромским огонькам. Доски кончились, ноги ступили в мягкий холодный песок. Алеша со злобой и страданием посмотрел на Кострому и вспомнил прямые пальцы отца, всегда израненные черной металлической сыпью. Вспомнил руки матери, покрытые сухой, пергаментной, тонкой кожицей. И Танина рука была действительно чуть-чуть жестковатой. Он вспомнил нежную руку Нины и вздохнул.

- Как же помочь? - спросил он тихо.

Таня подняла глаза:

- Ничего, ничего, Алеша, она привыкнет. Надо только, чтобы она не мучилась, потому что ей трудно.

- Ах... Так помочь? - Алеша разочарованно замолчал. Подумал немного и спросил: - Да... конечно... Так можно помочь. А я подумал про другое. Зло берет, что утебя такие руки, ты говоришь, шершавые. Наши девушки должны быть красивые, и руки у них должны быть нежные. Ты говоришь, нужно помочь, чтобы она не мучилась. А этого мало. Надо помочь, чтобы они не портили себя, свою красоту.

- Значит, чтобы они не работали? Чтобы, значит, белые были, как принцессы? Только девушки? Да?

Таня спрашивала весело, задорно, очевидно, в этом вопросе для Тани не было никакой трагедии. Она переспросила:

- Только девушки? А матери, а бабушки? У них какие должны быть руки? Ты хочешь, чтобы мы, женщины, не работали? Как это великолепно с твоей стороны, правда?

Алеша смутился и загрустил. Таня прислушалась к его настроению, потом рассмеялась:

- Какой ты еще мальчик! И ничего ты не понимаешь. Разве руки у нас такие от работы? От работы, говори?

- А как же?

- От бедности, дорогой, от бедности... Можно как угодно работать, а если пища хорошая, и отдых, и глицерин всегда под рукой - они будут мягкие. Ты не бойся за нашу красоту. Успокойся, зачем так грустить? Какой ты еще мальчик, ты жизни совсем не знаешь!

Там, где у длинного прозрачного заборчика широкая улица поворачивала в город, Нина и капитан остановились.

Нина сказала.

- Мы идем в город.

- Так поздно в город?

- Мне нужно зайти домой, кое-что взять. Чемоданчик. А завтра будет некогда. Капитан, такой любезный, согласился меня проводить.

- Нина, почему капитан? Почему вы меня отсраняете?

- Не ревнуйте. Капитан меня проводит и поможет мне донести чемодан. А вам трудно, Алеша, так далеко: три версты. И вы не можете нести чемодан, потому что у вас нога... еще бедненькая.

Алеша церемонно поклонился:

- Я не смею нарушать ваш выбор, Нина Петровна. И я никогда не позволю себе стать на дороге товарища. Но я надеюсь, вы не будете в претензии, если я приглашу Таню проделать со мной этот марш: в город и обратно.

- Какие вы люди! Только... может быть, Таня, не хочешь? Как жаль... я могла бы угостить вас чаем, но после вчерашних событий это невозможно.

Таня закричала:

- Пойдем, пойдем! Мы не будем заходить в дом, а только подождем.

Алеша обратился к капитану:

- Михаил Антонович, скажите Степану, пусть дверей не запирает, мы вернемся попозже.

- Идем, идем, Алеша, - Таня ухватила Алешину палку и потащила его вперед.

Нина спросила вдогонку:

- Кто же должен ревновать, он или я?

- Оба! Оба должны! Идем, Алеша, идем!

Алеша забыл о своей ноге и побежал за девушкой.

В конце улицы чернели дебри потемкинского парка. Парк стоял теперь мрачный и молчаливый. Падали последние листья на мягкие шуршащие дорожки. Что-то уимрало вокруг и гордо молчало о своей смерти, а люди, как будто уважая это умирание, обходили парк по широкой проезжей дороге. С дороги донеслись скрип колес и будничные голоса людей, которым судьба послала сегодня дорога. Они шли с Костромы, а может быть, и откуда-нибудь подальше, из города никто не имел нужды тащиться куда-то темной осенней ночью. За парком далеко светились огни города, казалось, будто в городе сейчас весело и нарядно. Кострома отходила назад мокрым и тревожным провалом. И оттого, что они идут навтречу огням, Тане представлялось, что они идут на какой-то праздник.

- Мы не пойдем по дороге. Мы пойдем через парк. Здесь природа.

Наконец она утомилась, а может быть, и страшно стало среди молчаливых, мрачных стволов, под сеткой оголенных ветвей, над сыростью дорожки. Таня поймала Алешину руку и пошла рядом с ним, пугливо посматривая в стороны.

- Таня, я все забываю спросить. Уже октябрь. Почему ты не уехала в Петроград?

- Алеша, скажи мне ты: почему? Все откладываю и откладываю.Стыдно сейчас бросать нашу Кострому. Я и сама не знаю, почему стыдно. Учиться хочется, ты себе представить не можешь, как хочется. А уехать не могу. Дома сейчас трудно, да и у вас так же, а жить сейчас до чего интересно! Отец в Красной гвардии и Коля в Красной гвардии. Клуб у нас, Нина, вчера митинг. Даже на Костроме все сдвинулось с места. Я хожу и смотрю, и все смеюсь. Теперь я стала таакая легкомысленная, я такая никогда не была. А уехать не могу.

- Ты перечислила разные прелести, а Павла забыла.

- Нет, Павла забыть нельзя. Скажи, что ты думаешь о Павле?

- Как, что я думаю? Павло - мой старый друг.

- Ну, не надо. Лучше я тебе скажу. У нас с тобой как-то получается, как будто мы брат и сесетра,и, знаешь, такие любимые, любимые! Я с Николаем так не могу говорить. Вот и про Павла. Алеша, когда еще гимназистской была, я так мечтала о любви. И вовсе я не рисовала себе царевича или какого-нибудь барчука. Я не знала, какой он будет, но я думала, что он будет такой... огненный, такой... воодушевленный! А сейчас я люблю Павла, вот просто влюблена, и так... сильно влюблена... А не нужно, чтобы он был огненный. Он и кричит, и руками размахивает, а на самом деле он спокойный человек, и мне нравится, что он такой спокойный. Я понимаю это: он может и в бой поти, и умереть, а все равно он такой и останется спокойный. И у нас с ним любовь, как будто мы давно с ним поженились, и на самом деле нам и поцеловаться некогда, да я и не люблю этого. Ты сейчас же скажешь, что мы просто рыбы. Правда?

- Я этого никогда не могу сказать. Павлушка - глубина.

- Это правильно: глубина. А у меня нет. Я какая-то такая обыкновенная. Я и красивая, это я знаю, а все-таки обыкновенная. И до чего это мне нравится, ты себе представишь не можешь.

- Что тебе нравится?

- Да вот же это, что я обыкновенная. Я тебе расскажу. Теперь все люди какие-то необыкновенные. Все - умные, все идут вперед. Идет революция, я это хорошо чувствую, вся наша семья там, даже мама, большая революция, таких еще никогда не было, потому что... большевики, понимаешь? А я хожу и радуюсь: это революция для меня. Для таких может быть такой случай: все бегают, и кричат, и волнуются. Чего волнуются? А вот чего: нужен доктор, обыкновенный доктор, который может лечить. А я тут и выйду: пожайлуста, вот, я - обыкновенный доктор. Ты сейчас же скажешь, что это пустяк, если один доктор. А если много? Много обыкновенных докторов. Ну что ты скажешь, Алеша?

- Я слушаю и поражаюсь, когда ты успела сделаться такой... остроумной?

- Сейчас скажу, когда. Вы все думаете, что я, так себе, курсистка. А я посчитала, сколько у нас на Костроме народу пропало оттого, что не было обыкновенных докторов. В нашей земской больнице есть Остробородько, так он никогда не принимает, а принимает его помощник, он тоже доктор, только он необыкновенный, он дикарь, он просто не может лечить людей. И он неряха, и лентяй, и еще пьяница. Я знаю, сколько у нас на Костроме умерло от туберкелеза, от воспаления легких, от инфлюэнцы, от рака, от болезней печени, от заражения крови, от скарлатины, дифтерита, оспы... А сколько детей? Господи, сколько детей! Скажи, пожайлуста, разве это плохо: обыкновенный доктор?

- Таня, значит... революция - это для тебя, чтобы ты могла лечить людей?

- Нет, не только для этого. Лечить, это само собой. Но я буду читать книги, путешествовать, ходить в театр, покупать сколько угодно глицерина, я буду жить. Мне не стыдно: я хочу почувствовать, как может обыкновенный человек жить с честью. Я хочу это почувствовать на себе. И увидеть, как другие живут. Ты сейчас же скажешь, что я не герой, что я все скучно думаю. Пожайлуста.

- Я так не думаю. Не может же человек ходить и скать: где бы мне проявить свой героизм. А я недавно читал, как работали "обыкновенные врачи" на холере.

- Ладно. Мы с тобой все понимаем. Ты тоже - обыкновенный человек, и за это я тебя люблю, как вот брата. И Павел - обыкновенный, и Муха, и Богатырчук. Только ты не подумай что-нибудь плохое. Обыкновенный, это, знаешь, почему? Потому, что людей миллионы, этим миллионы нужно все-таки уважать, а не думать, что я вот не такой, я лучше всех. Ой, какую мы с тобой философию развели! Это потому, что я очень обрадовалась, давно так весело не ходили в город. Все по делам, все по делам. Ай, Алеша, посмотри, как сзади страшно. И в этом мраке Нина и капитан. Надо им помочь, они же испугаются. А у нас - культура... Смотри.

За последними силуэтами широких стволов деловито горели редкие фонари. Начинался город. Кострома как-то выше. У нас проще: чистенький песок и никаких фасонов. И окошки светятся, правда? А это, смотри, культура! Грязь какая! А фонари освещают.

Поджидая отставших, они остановились в жиденьких воротах парка. Пустынная улица уходила далеко белесым размазанной на булыжнике грязи. У самых домов в тени, под акациями, стучали по дощатым тротуарам шаги редких прохожих. Представлялось, что там в темноте люди по самый пояс бредут в грязи, а стучат потому, что еще не потеряли надежды выкарабкаться.

Таня подняла к Алеше голубые глаза и сморщила носик. Алеша громко рассмеялся. В глубине парка посылашлся голос Нины:

- Нет, капитан, умом я сейчас ничего разбирать не буду. У меня ум бабский, что он там разберет?

- Интересно, - сказал Алеша громко.

- Не мейшайте, не мешайте, - остановил его капитан, - дело важное.

Таня вскрикнула:

- Нина! Как разговорился капитан!

Капитан взмолился непривычным к мольбе хмурым басом:

- Не мешайте, да не мешайте же! Пусть она скажет. Я знаю эту старую, как бы сказать, отговорку: умом не пойму, а вот чувством.

Нина ответила весело, звонко, властно:

- И не выдумывайте! Никаким там чувством! Я о чувствах тоже знаю. Только я чувству не верю. Чувство - оно одноглазое! Я больше верю вкусу.

- Как? Как вы сказали? Вкусу?

- Ну, да! Обыкновенному человеческому вкусу.

- Ба! Барышня! Что такое вкус? Эстетика? Эпикурейство?

- Эпикурейство - это гадость! Не смейте так говорить! Алеша поддержите меня, а не умна спорить!

Опираясь на палку, Алеша стукнул по фуражке, отодвинул ее на затылок, начал пальцами растирать лоб.

- Постойте, Нина. Это что-то такое важное, а только... хвостик есть непонятный.

Нина устало положила руку на его плечо:

- Я все понимаю... а сказать...

Капитан пристал:

- Вы это... сердцем понимаете?

- Нет.

- Умом?

- Нет. И не сердцем, и не умом. А знаете чем?

Капитан повернул к ней лицо, освещенные выоским фонарем, блеснули его маленькие глазки. Нина прошептала:

- Не умею сказать... Не то слово! Капитан показал на мостовую: - Перейдите здесь со вкусом. Если у вас есть галоши - пожалуй перебраться через эту улицу можно и эстетично. А если без галош, вымажетесь. Вот и все.

Нина оттолкнулась от Алеши и с веселой угрозой подошла к капитану:

- Товарищ Бойко!

Он вздрогнул от такого обращения. Никто никогда не называл его товарищем Бойко.

- Товарищ Боко! Как же вы не понимаете? Нет никакой грязи!

- Фу! Да вот же она перед вами! Смотрите, какая симпатичная!

- нет, вы знаете, до чего я люблю, если сапоги вымазаны до самых колен. До самых этих... ушек. Это у мужчины.

- В грязь?

- Какая же это грязь? Грязь, если клопы, потом... другое. Если неряшливость... вообще нравственный беспорядок. Понимаете?

Капитан улыбнулся, махнул рукой, двинулся через улицу.

Таня крикнула на всю улицу:

- Сапоги у вас нечищенные, это действительно грязь. Денщика нет, правда?

Капитан не оглянулся. Нина подняла юбку, игриво попробовала красивой, маленькой ножкой первый булыжник, засмеялась счастливо.

- Вот смотрите, перейду и не замажусь.

Алеша смотрел очарованный. Каждое движение этой девушки было движением точным, ловким и красивым. Даже юбку она держала в двух руках так, что она не могла образовать ни одной безобразной складки. Она переступала с булыжника на булыжник и иногда смеялась. Ее ножки умно и зорко выбирали лучшие места и становились на них с хитрым выражением. Она перешла через улицу, обернулась назад:

- Видите?

Алеша не мог вместить в себе восхищения и не мог его выразить ни в какой форме. Но ему стало свободно и радостно жить на земле. Обеими руками он так же ловко и изящно, отставив пальчики, подобрал полы шинели, осторожно попробовал носком сапога первый булыжник и с размахом зашагал через улицу, нарочно попадая в самые гиблые места и разбрызгивая грязь во все стороны. Девушки смеялись на другом берегу, и Нина встретила его словами:

- С наибольшим вкусом все-таки перешел улицу Алеша!

21

У калитки Остробородько сидели довольно долго. Капитан помалкивал, курил и рассматривал землю. Алеша сидел на скамье, вытянув ноги на палке, и мечтал о прошлом. Он любил иногда пошалить с воображением и подразнить память. Сейчас, вспомнив Фауста, он задал себе вопрос: какое из мгновений его прошлого хорошо было бы повторить? Какое из них было лучше сегодняшнего дня? И он улыбался совершенно несомненному ответу: никакое! В своем прошлом он не находил образцов для подражания. Он выпрямился и удивленно посмотрел на капитана. Сказал вслух:

- Черт! Не может быть!

Капитан ничего не сказал. Алеша снова все пересмотрел и проверил. Сомнений быть не могло. Всякое там счастливое, сопливое детсов, конечно, по боку? Военное училище? Фасон, глупость и фанфаронство. Фронт, патриотизм? Но за патриотизмом сейчас же начинали вырисовываться морды Николая второго, дивизионного командира, водянистого и ленивого "нестуляки", и как итог - страшная гибель его полка. Атаки? Задор, страх, напряжение и большой человеческий гонор? Алеша прислушался к себе. Где-то от этого гонора оставались корни, и Алеша их уважал, но теперь все это представлялось трудной гимнастикой, без смысла и без счастья.

А сегодняшний поцелуй? Это была очень нежная и такая безгрешная ласка. Нужно до боли любить эту замечательную девушку, такую сильную и красивую и такую... одинокую. Алеша оглянулся на калитку с тревогой. Там, за калиткой, представился ему тихий, потонувший в покое уют, богатое семейное гнездо. Какую нужно иметь силу, чтобы так весело и так одиноко уйти из него в мрачные провалы Костромы! Стирать, красные руки! Хотелось, чтобы у него расширилась грудь и поместилось в ней, наконец, невмещающееся чувство. Пусть будет чувство. А счастья не нужно. Просто не нужно. К черту!

- Капитан! Слушайте, капитан!

Капитан сказал, глядя в землю, но сказал настойчиво:

- Алексей Семенович! Я не мешал вам думать, не мешайте и мне.

- Слу... Позвольте... Простите, пожайлуста. Я хотел задать вам только один важный вопрос. Одлин вопрос.

- Хорошо. Только один.

- Вот спаисбо. Скажите, в вашей жизни был хоть один такой счастливый момент, хотя бы один, чтобы вы желали его повторить?

Не оборачивая к нему лица, капитан ответил, не раздумывая:

- Был. Один момент был... то есть, я полагал, оказалось - чепуха!

- Да не может быть! Расскажите, капитан.

Условие было: один вопрос!" И почему "не может быть"? И не мешайте. Я хочу подумать.

- Извините. Думайте.

Какой там у него момент? Поцеловала какая-нибудь полковая красавица. А в будущем это невозможно. Вот и весь момент. Но как странно. Неужели прошла его молодость и нечего вспомнить? Цена человека? Достоинство?

В доме за калиткой стукнула дверь, послышались голоса, скупые, беглые, как будто чужие, хотя Алеша различил и глубокий шепот Нины, и невыразительный, с гнусавым потрескиванием тенорок Петра Павловича. Голоса были сбиты грохотом щеколды у калитки. Неся перед собой широкую коробку, Таня перепрыгнула через порог. Наклонилась к Алеше с шепотом:

- Сюда идет! Говорит: я ему скажу.

Опершись на палку, Алеша поднялся со скамьи. Калитка оглушительно хлопнула, но сейчас же открылась, и нога в широкой штанине переступила на улицу. Алеша вдруг вспомнил другую ногу, такую же широкую и такую же страшную: ногу немецкого солдата, перешагнувшего в темноте через невысокий окопчик. Тогда это была контратака прусского полка. И сейчас, как тогда, рука Алеши дернулась к поясу. Но тогда широкая тяжелая нога пронеслась мимо него и исчезла в ночи, а он сам забыл о ней через тысячную долю секунды в горячке возникшей штыковой схватки. А теперь он растерянно опустил руку по шву галифе и смотрел, как на легком ветру шевелилась неясной мазней волосы на голове Остробородько.

- Ничего, Нина, ничего. Я только ему два слова скажу.

Переступив через порог, он странно зашатался и вообще имел вид встрепанный и невменяемый. Это встрепанность еще больше испугала Алешу: он привык видеть Петра павловича упорядоченным и приглаженным. Петр Павлович, шатаясь, замаячил перед Алешей, поднял кулак, что-то в нем было от человека выпившего.

- Молодой человек, - начал он громко и хрипло. - Молодой человек, не думайте, что перед вами несчастный отец и несчастный гражданин. Не подумайте и не воображайте, что я вышел жаловаться. Она - моя дочь, и я ее понимаю. Она не хочет сидеть в моем доме, потому что ей нравится революция. Пусть! Мне тоже нравится. Это не ваше дело! Может быть, мне нравится, что вы меня арестовали. Это тоже не ваше дело. Я только хочу у вас спросить, а вы мне отвечайте сознательно, без малодушия. Вы принимаете на себя ответственность? Принимаете полную ответственность?

Петр павлович произнес все это с физическим усилием, вытягивая шею и вращая встрепанной головой, как будто он проглатывал трудный и насильственный кусок. Он замолчал, еще раз поднял кулак и прицепился к Алешиному лицу такшим же шатающимся и острым взглядом. Потом завизжал истошно, на всю улицу:

- Вы принимаете на себя ответственность за меня, за мою дочь, за Россию?

Алеша стоял перед ним вытянувшись и смотрел прямо в глаза. Нина прижалась к рамке калитки и растворилась в тишине вечера. Таня, полуспрятавшись за Алешей, опустила глаза. Один капитан сидел по-прежнему, склонившись к земле, и думал% вероятно, о прежнем, о своем, - может быть, о самом счастливом моменте своей жизни.

Алеша весь отдался странному, сложному чувству, похожему на сон. И неудержимый, необьяснимый гнев, который поднялся в нем, тоже был похож на ярость во сне, когда человек странно колеблется между негодующим страстным действием и настойчивым желанием понять свой гнев и остановить его. Петр Павлович, такой знакомый и обыкновенный, казался ему теперь отвратительным зверьком. Он может просто укусить, опасность не так велика, но прикосновение зверька невыносимо. Он смотрел на Алешу, смешно задравши голову, по-прежнему пошатываясь, и вес вздымал свой слабый, интиллегентский кулачок. Голова Алеши вдруг начала мелко и быстро дрожать, губы страдальчески и нетерпеливо надавили одна на друю. Он сказал тихо:

- Послушайтете...

И остановился. Большими глазами с трудом посмотрел на Нину, улыбнулся:

- Нинана!

- Калека! - закричал вдруг Петр Павлович. - Калека и психически больной! Нина! Он болен. Они там все сумасшедшие. Один от фронта, другой от темноты и слабосилия ума!

Он все это прогремел патетически, с жестами, рванулся к калитке, распахнув пиджак, еще выше крикнул:

- Можете! Можете! Я вас лечить не намерен.

Расставив руки, он направился к калитке, но алеша перехватил его рукой через грудь, а другой рукой за плечо повернул к себе. Павел Петрович открыл рот, его лицо было перед глазами Алеши на самой близкой дистанции. Алеша улыбнулся, не весело, не просто, а с уверенной силой мужской уничтожающей гримасы. Он даже чуть-чуть поклонился в сторону Нины:

- Нинана, пожайлуста, простите. Я в вашем присутствии два словава этомуму старичку. Я отвечаю за Россию и за Нинуну. Мою Нину. Слышите? А за вас я снимаю с себя ответственность, потому что вы сами за себя не отвечаете. Идитете!

Он выпустил Петра Павловича, и тот, не оглядываясь, полетел домой. Он не заметил, как его дочь, тяжело, вместе с калиткой, откатилась в сторону, давая ему дорогу. Слышно было, как он прошуршал по двору, как хлопнул дверью и дверь за ним ударила раз и еще раз и под конец слабо звякнула какой-то металлической частью. Вытягивая голову, Таня смотрела вслед ему, а потом бросила коробку на скамью и подбежала к Нине. Нина так и стояла, вытянув руку к щеколде, и не видно было в темноте, о чем думает ее лицо.

- Нинана... вы простите.

Нина аккуратно, не спеша, оглядывалась, переступила через порог, так же аккуратно закрыла калитку. В другой реке у нее оказался небольшой саквояж. Она поставила его на коробку и положила руку на Алешину грудь:

- Алешенька! Приведеите вашу голову в порядок! Так, умница, родной мой!

Теперь скажите: "Нина". Не "Нинана", а просто "Нина". Говорите.

- Ни...на!

- Какая вы прелесть! Разговор у калитки доктора - это не такое большое событие.

Капитан поднялся со скамьи и оказался непомерно высоким. Повернувшись к спутникам, ни на кого не глядя, он наглухо застегнул шинель, сделал шаг вперед, поклонился Нине:

- Нина Петровна! Можно отправляться в обратный путь?

22

До самой вокзальной улицы шли молча. Капитан честно исполнял свои обязанности, поставил коробку на плечо, в коробке что-то постукивало ритмично, и так же мерно ходили вправо и влево полы его шинели. Капитан с места взял несколько широкий шаг, и за ним и все пошли быстро, но никто не запротестовал, а потом этот быстрый ход по кирпичам, вымытым осенью, даже понравился. Было занятно находить впереди выступающий удобный кирпич, моментально заметить рядом другой для соседа и вслед за этим всем вместе шагнуть. Марш получался все же неровный, шаткий, этому очень способствовала неправильная нога Алеши.

За капитаном шли втроем, взявшись под руки. Сначала все думали о том, что в жизни слишком много горестей, что их нужно терпеливо переживать. Но на улицах было непривычно пустынно, мирно покоились отражения фонарей в лужах, ежились у ворот отсыревшие ночные сторожа. Сейчас улица жила своей собственной интимной жизнью, на ней было что рассматривать. И больше всего развлекали вот это дружное прыганье с кирпича на кирпич и невольный бег за капитанской коробкой. После одного из прыжков Таня вскрикнула весело, и сразу обнаружилось, что ничего особенного не случилось, что жизнь не так плоха, а у них еще много богатых человеческих дней. А потом впереди духовой оркестр заиграл "Варшавянку" - событие из тех, в которых быстро и не разберешься: откуда в самом деле в городе духовой оркестр?

Капитан снял коробку и обернулся к спутникам:

- Алексей Семенович, смотрите, вроде пехоты.

Конечно, это была пехота. Играл оркестр очень маленький, вероятно, выделенный из настоящего. Солдаты проходили по четыре в ряд, но шли в полном беспорядке, вразвалку, не держали ноги, шинели кое у кого расстегнуты, у других подпоясаны ремнями. Винтовки болтаются в самых живописных положениях. Кое-где солдаты идут просто кучей и разговаривают вполголоса. Так было в голове колонны, а к хвосту колонна и вовсе растаяла, солдаты шли по тротуарам, наполнив улицу беспордочным шершавым шумом и толкотней. По тротуару же мимо Алеши, задумавшись, прошел пожилой офицер, а за ним еще один, молодой, в новенькой шинели и в новых погонах. Алеша удивленно посмотрела на капитана, Таня крикнула ему в ухо:

- Смотрите, смотрите, товарищи!

Посмотрели и увидели известный всему городу автомобиль и в нем самого Богомола. А рядом с ним полковник Троицкий. Нина сказала с удивлением полустоном, полусмехом:

- Господи! Мой попович! А он чего здесь?

Капитан, очевидно, забыл о своих вечерних думах и воспоминаниях. Он вытянул вперед голову и даже рот открыл, оживился необычно, зубы у него блеснули.

- Войско! Алексей Семенович! Войско!

Нельзя было разобрать, пришел ли он в восторг при виде войска, или его слова выражают насмешку.

- Войско. А вот и войсковое хозяйство.

Медленно, погромыхивая по мостовой, тянулся обоз: кухни, сложный обиходный набор и патронные двуколки.

От всего этого на Алешу пахнуло полузабытой тревогой военного движения, но было очень неприятно, что в движении нет никакого военного порядка и четкого напряжения.

- Плохое войско, капитан! Интересно, для чего оно нужно Богомолу?

- Это солдаты Троицкого? - тихо спросила Нина, провожая отчужденным холодным взглядом проходящих мимо солдат, бородатых, измятых, в бестолковых смушковых шапках, на которых изредка увядали красные банты. От солдат исходил сильный острый дух: запах вагона, грязи, портянок.

Гуськом, уступая дорогу солдатам, стали продвигаться дальше к вокзалу. Капитан снова поднял коробку на плечи и сказал как будто про себя:

- Две роты.

- Эй, земляк! Демобилизовался? - крикнул, оборачиваясь на ходу, молодой остроносый унтер. - Домой подался?

Капитан не успел ответить, оглянулся, но другой, широкоплечий, с большими усами, засмеялся ему в лицо:

- У него демобилизация с бабами! Веселое дело!

Несколько человек вспыхнули смехом и внимательно присмотрелись к Нине, идущей за капитаном. Пожилой бородач в распахнутой шинели крикнул задорно:

- Держись, молодайка, расцалую нечаянно!

Другой такой же бородач добродушно отозвался:

- Брось ты, не пугай народ!

- Да я только расцалую! А? Товарищ, ты не обижайся, я в шутку. Тебе все останется. Хоть ты и хромой6 а свое получишь!

Алеша ответил в тон:

- Доберись до своей и целуй, сколько хочешь!

- Доберусь! Эх-ма! Голубчики мои, не по дороге этот город, да к моей милой не по направлению!

Последние слова он произнес жалобно-дурашливо. Ему неожиданно ответил размашистый знакомый голос:

- Три года ждала, одного дня не дождалася, плакала, рыдала, с другим целовалася!

- Степан! Ты чего здесь?

- О! Да это ж родные мои!

Степан из потока прибился к деревянным воротам, потащил Алешу в сторону:

- Так и знал, что вам увижу. Я прослышал - войско идет, - да и на вокзал. И старик же сказал: посмотри, какая армия и по какому делу! Встретил, как же, дорогие друзья приехали: вояки не вояки, - пехотники, до казенного хлеба охотники!

- Прощай, земляк, заходи! - кто-то хлопнул Степана по плечу.

- А как же!

Мимо проходили отставшие, заполняя улицу грохотом тяжелых сапог. Степан проводил их взглядом:

- Армия! Запасного батальона первая рота. Из губернии.

- Одна рота? Что ты!

- Одна. Теперь у них роты большие. На фронт не посылают. Богомол призвал.

- Их?

- Да их же.

- Для чего?

- На свою погибель. Выпросил. Народ свой, деревенский, трудящий народ! А мы плакали: оружия нет! Вот тебе, сколько хочешь оружия.

23

Семен Максимович нашел Алешу на свободной части заводского двора уже под вечер. Здесь были сложены бревна и обрезки досок. Сегодня красногвардейцы должны были сдавать Алеше винтовку. В течение нескольких дней они занимались в школе "по теории", а сегодня первое отделение решило воспользоваться теплым солнечным днем и устроить занятия во дворе.

Старый Котляров на отдельном бревне расположил части винтовки и, держа в руках отнятый ствол, задумался над ним. Увидев Семена Максимовича, тяжело поднялся и пошел навстречу.

- Вот, Семен Максимович, укротил бы ты твоего сына, честное слово!

Сдавай ему винтовку! Я ему вчера говорю: а если не сдам, что ты мне сделаешь? Допустим. Что ж ты меня из Красной гвардии выставишь? А он, знаешь, что отвечает? Не сдашь, говорит, винтовку, отцу пожалуюсь. Это тебе, значит. Ну что ты скажешь? Приходится сдавать. Выходит так, как будто я тебя испужался. Скажи, пожайлуста, почему это такое? Времена такие или еще какая причина?

Семен Максимович был выше Котлярова и прямее его. Легкая его борода гуляла под ветром.

- Мне уже кое-кто говорил: зачем сдавать? А только ему виднее - он человек военный. А я тоже порядок люблю. Если у тебя в руках инструмент, ты должен понимать, какая часть к нему.

Алеш стоял в сторонке, вытянувшись, как на смотру. Котляров взмахнул дулом, засмеялся:

- Да это я понимаю. Я и должен знать, и знаю. А только зачем сдавать? А если нужно, пускай спрашивате. На пятерку, меньше не отвечу. А только, пожайлуста, пускай в одиночку спрашивает, чтобы Колька не знал, если спутаюсь. А он все норовит при всех. Колька Таньке расскажет, а Таньке только дай! К чему, скажи ты мне, стариков паскудить?

Алеша шагнул вперед, отвечал Котлярову, но посматривал на отца: одобрит или не одобрит?

- Если я тебя в одиночку спрошу, другие скажут: потрафил старому Котлярову. Никто и не поверит, что ты винтовку сдал.

Широкий, тяжелый Котляров поворачивал дуло в руках, посматривал на небо:

- Беда какая! Скажут! Могут сказать, потрафил, знают, что у нас с тобой отношения. Вот, Семен Максимович, как оно все цепляется. Пошел в Красную гвардию революцию оборонять, а тут выходит экзамен, да еще гляди, чтобы кому не показалось. А надо. Верно, что надо. Тогда я еще помудрю, посижу. Степана позову, пускай он проверку сделает.

Он побрел к своему бревну. У других бревен тоже занимались красногвардейцы - по одному, по двое, по трое.

- Слуашй, Алеша, я вижу, тебе одному трудно.

- Степан помогает. Колька Котляров знает винтовку, а по части построения и команды - слаб.

- Так. А капитан ни разу не был?

- нет.

- Не хочет?

- Он - артиллерист.

- Артиллерист! Что же, он винтовки не знает?

Алеша промолчал.

- Завтра Муха приезжает. Важное что-нибудь привезет. А вот этот вопрос мне не нравится. Карабакчеевские ходят?

- Двенадцать человек.

- Мало. Кто у них старший?

- Асейкин.

- Конторщик?

- Да.

- А шпалопропиточные?

- Один записался у меня - Груздев. Но... винтовки для него нет.

- Винтовки будут, надо полагать. А почему один? Там двести человек работает? Почему один?

- Отец... как же я... Я не знаю.

Семен Максимович мотнул бородой, жестко посмотрел на Алешу. По привычке Алеша сдвинул каблуки и убрал живот.

- Не знаю! Что это за разговор! Имей в виду, Алексей, я тебя учить не буду. Ты учился довольно.

Молчание.

- В реальном учился. В военном учился. На фронте. Жизнь тоже...

- Но отец... здесь же не реальное, и не военное, и не фронт.

- Я тебя спрашиваю? Ты мне будешь рассказывать, где реальное, а где завод? Ты почему до сих пор не вошел в партию?

Семен Максимович повернулся к Алеше, руки заложил за спину, наклонил голову. Видно было, что он этой позы не оставит, пока не получит ответа. Алеша смотрел на переносье отца, чувствовал, что смотрит глупыми глазами, был рад, что отец этих глупых глаз не видит.

- Отец!

Семен Максимович его перебил:

- Дома тебе некогда сказать, и народ кругом. Ты - человек умный, ученый, и я - не дурак. Был ты больной, другое дело. Теперь ты здоров. Я тебе ни о чем напоминать не буду. Понял?

- Понял, отец.

- Почему Варавва в партии, а ты нет?

Семен Максимович так и не глянул на Алешу, повернулся к небу боком, и Алеша увидел, как на спине сложенные руки шевелят длинными темными пальцами. Алеше вдруг до слез стало жаль отца и захотелось поцеловать эти пальцы. Алеша понял, что отец от него требует. Он быстро шагнул в сторону, вытянулся перед лицом Семена Максимовича, сказал громко, прямо, открыто:

- Слушай, отец...

Семен Максимович медленно поднял лицо. Его светло-голубые холодные глаза с спокойным вниманием, не спеша нашли Алешины взволнованные зрачки, прямой уверенной наводкой остановились на них, с терпеливой стариковской силой ожидали.

- Отец! Я, понимаешь, заленился: душой заленился. И... задумался все... лишнее... Я тебе страшно благодарен, что ты мне сказал.

Семен Максимович кивнул головой, снова повернулся боком, произнес сухо:

- Хорошо. Иди по своим делам.

Алеша не смел ослушаться. Его рука хотела вздернуться к козырьку фуражки, он остановил ее на полдороге, быстро повернулся и направился к группам красногвардейцев. По дороге его подмывало оглянуться на отца, но он удержался. А когда подсел к группе Николая Котлярова и посмотрел на то место, где оставил Семена Максимовича, там уже никого не было.

24

За ужином Семен Максимович сказал:

- Вот что, мать. Я не мешался в твои дела, а теперь ты мне скажи, откуда... ты это сало взяла?

Василиса Петровна строго поджала губы, быстро глянула на Алешу, сложила руки на коленях, ответила серьезно:

- Там, нде и все берут: на базаре.

- Своих кбаанов у нас не было, это верно. А только это сало - для рабочего человека - дорогой продукт. За какие деньги ты его купила?

- Это Михаил Антонович ходил в город, принес сало - полфунта.

Капитан не поднял глаз от тарелки, чувствовал, видно, что разговор заведен не для благодарности. Глаза Степана быстро пробежали по лицам, тоже глянули на Алешу.

- Наши заработки теперь... никакие заработки. Не только на сало, а и на хлеб не должно хватать. Это мои... а эти красногвардейцы еще меньше получают. Дело ясное - жить мы должны бедно.

Капитанов нос покраснел и опустился еще ниже. Семен Максимович в упор смотрел на капитана:

- Сколько у вас денег еще осталось, Михаил Антонович?

Семен Максимович вдруг улыбнулся. Но капитана не обрадовала эта улыбка. Он вскочил со стула, одернул гимнастерку, снова сел, захрипел:

- Семен Максимович! Не все на деньги, знаете, меряется. Разве можно ваше отношение оценить деньгами?

Семен Максимович взмахнул вилкой:

- Бросьте. Получается так: наши отношения, ваши деньги. Так?

Капитан вскочил:

- Василиса Петровна! Будьте защитницей! Какие же мои деньги? Я сколько раз хотел, понимаете, все равно, строгий учет, раскладка точная, ни копейки моей лишней не приняли. Ну... сегодня я действительно кусочек сала встретил... купил, так, знаете, для десерта. Для десерта исключительно, Семен Максимович ?

- Скажите, сколько у вас денег?

- Деньги? Да это глупые деньги. Когда выписался еще, набралось... капитанское жалованье, за ранение, отпуск, подьемные, то, другое, а теперь осталось немножко.. ну... несколько сотен рублей.

Капитан замер в ожидании какого угодно приговора над этой суммой.

Семен Максимович осторожно половил вилку на стол, посмотрел на нее и коротким движением руки отодвинул ее дальше.

- Михаил Антонович, ничего не поделаешь, у нас теперь будет плохо. Пища будет совсем... бедная. А у вас деньги, вы можете лучше кормиться. Где-нибудь найдете, вот Степан Иванович вам поможет.

Капитан затих на своем месте, забыв о еде, забыв даже о том, что на него смотрят. Он сидел вполоборота на стуле, смотрел вбок, в одну точку. Потом осторожно, неслышно отодвинул стул, поклонился, как всегда, Василисе Петровне и на носках ушел в чистую комнату. Степан округлил глаза и сказал Семену Максимовичу:

- Отец родной, за что же ты его обидел?

Алеша проделал несколько движений в мускулах лица, грустно прищурился. Семен Максимович посмотрел на Алешу, на Степана, на Василису Петровну, опустившую глаза:

- Не нужно ему у нас приучаться. Все равно не по дороге. А чем я его обидел? С деньгами он найдет себе ласку.

Степан ответил уверенно:

- Не найдет. Ты, Семен Максимович, думаешь, он - офицер, что ли? Вот, ей-богу, тебе говорю: он - как дите, куда он там пойдет? Плакать здесь будет, а не пойдет. Человек жизни никогда не видел, а теперь его приучили...

- К чему?

- Да к жизни ж...

- Нам, Степан Иванович, некогда такими детьми заниматься. А потом и ты скажешь: я - не Степан Колдунов, а ребенок.

Но в этот момент открылась дверь из чистой комнаты и появился капитан. Он молча выложил на стол завернутый в газету пакет. Посмотрел на всех, посмотрел даже на стул, но не сел.

- Семен Максимович, я понимаю. Люди вы не такие, как я, у вас все прямо и честно. Работает, живете. А я человек брошенный. Мысли всякие, думаю, думаю, поверьте мне, голова от мыслей болит. К Василисе Петровне привык, а других... боюсь, Семен Максимович, а может быть, стесняюсь. Вот это плохо, а не деньги. Деньги же... куда-нибудь можно... куда-нибудь деть...

Он замолчал. Семен Максимович сидел, отвернувшись, свесив, по своему обыкновению, пальцы. Степан быстро глянул на него и принял на себя роль председателя:

- Ты говори толком, капитан, какая твоя резолюция! А то - деньги, деньги, ничего и не разберешь. Тебе деньги мешают, что ли? Ты их мне подари.

- Возьми!

- Да и возьму, - начал было Степан, но где-то под столом Алеша что-то с ним проделал, потому что Степан даже подскочил немного и снова овладел добродетельной председательской миной:

- Ты лучше скажи, как ты будешь дальше?

- Я хотел бы работать. Хотя... нравственное право я имею и на отдых годичный отпуск. Только нельзя: вы работаете, а я тут отдыхающий. Работу я найду, мне уже и обещали, Семен Максимович.

Василиса Петровна до сих пор сидела тихо, сложив руки на коленях, опустив глаза, только слабые движения сомкнутых губ выдавали одобрение или осуждение, которое она чувствовала по отношению к тому или другому оратору. Но сейчас она подняла глаза на мужа и заговорила негромко, медлено, чуть-чуть наклонясь вперед в такт своим словам:

- Нет, Семен Максимович, нельзя так делать, нехорошо. Человек он одинокий, трудолюбивый, аккуратный. Он целый день работает. Я только и отдыхать стала, когда он пришел к нам. Он меня отдыхать укладывает после обеда. А когда я после обеда отдыхала? Он хороший человек и не жадный. А что у него деньги, так чем же он виноват? Он будет есть то, что и мы едим. Сала, конечно, не нужно покупать, зачем покупать сало?

Василиса Петровна замолчала, задумалась над своей речью и все продолжала покачиваться в такт своим мыслям: Алеша решительно поднялся, взял со стола пачку денег:

- Идем сюда, капитан! Степан, пожалуйте!

С холодной, хотя и иронической вежливостью он пропустил мимо себя измятого событиями, торопливого капитана и расплывшуюся в улыбке фигуру Степана. Вошел за ними в чистую комнату и плотно прикрыл дверь. Семен Максимович проводил их искрящимся взглядом и кивнул вдогонку:

- Опекуны! Опекуны-то!

Василиса Петровна бросила на мужа быстрый благодарный взгляд и начала убирать со стола.

25

Маруся вошла в кухню, улыбнулась, шепнула подруге:

- Закрывай дверь-то, Варюша, не выстуживай хату.

Потом обратилась к Василисе Петровне, кивнула головой, аккуратно повязанной светло-коричневым платком:

- Здравствуйте, тетенька!

Василиса Петровна поклонилась им:

- Здравствуйте. Варюша одна, а другую как звать?

Черные глаза стрельнули на капитана, месившего тесто на столе:

- Сейчас же насмехаться будут. А сами хлеб месют, как будто женщина. Марусей меня звать.

Капитан повернул к ней голову:

- Ничего нет смешного. маруся - хорошее имя. Капитан бросил тесто, расставил руки, измазанные мукой; Маруся поспешила сама рассказать:

- Ваш сынок Алеша говорит: по глазам видно, что Маруся. Разве видно, тетенька?

- Верно. Посмотрите, Василиса Петровна, правда же видно по глазам.

Василиса Петровна улыбнулась, прямые ее бровки сдвинулись играючи:

- Дайка гляну.

Она внимательно расмотрела черные брови и лукавую пропасть черных зрачков:

- Красивые у тебя глаза, и вдно: Маруся!

Варюша широко открыла рот, засмеялась громко. Маруся склонила набок вбок голову перед Василий Петровной:

- Ой, и они за ними! Веселые все какие здесь живут... люди! А где Алеша?

Из чистой комнат выглянул раньше Степан, поднял брови к самым волосам и губы сложил в трубочку, будто свистеть собрался, пропел удивленно:

- Алеша, погляди, какие к нам девчата красивые пришли?

- Сам ты такой красивый: рыжая борода, и чегой-то тебе ее повыщипывали.

- Да я ее сейчас срезу, милые девушки! Еще чего не нравится, могу тоже срезать, ухо например!

Но девушки увидели Алешу, бросили Степана. Маруся заговорила громко:

- Товарищ Теплов, к тебе пришли, принимай в Красную гвардию.

Степан шлепнулся на табертку и открыл рот, у Василисы Петровны даже глаз зачесался; капитан, как погрузил руки в тесто, так и остался. Девушки заметили общее удивление, Маруся что-то хотела сказать, но не успела: крик поднялся в хате. Степан вскочил с табуретки и закричал громе всех, капитан что-то прохрипел протестующе, и Василиса Петровна произнесла какие-то слова. Только крик Степана оказался сверху:

-- Ха! В Краснужю гвардию! Да что вы, девчата, белены обьелись?

Алеша вытащил из кармана наган:

- Держи, Маруся, револьвер!

Глаза Маруси вспыхнули пожаром. Она жадной рукой ухватила рукоятку револьвера, дуло его само направилось в Степана. Степан вдруг сделался деловым, метнулся даже в сторону:

- Да что ты делаешь, Алексей! Да разве можно бабе...

Капитан тоже:

- Алексей Семенович, какие шутки с оружием!

Одна Василиса Петровна смотрела на всю эту историю с интересом, смеялась открыто и молодо:

- Молодцы, девчата! Поступайте в Красную гвардию!

Алеша обнял мать за плечи:

- Вот кто понимает дело - это мама! У девушек душа горячая, рабочяя, а винтовка и у них стрелять будет.

Степан вытаращил глаза:

- Да отними ты у нее наган, Алексей! Смотри, она в мамашу направила!

Маруся ответила звонким, как будто даже новым голосом, в котором уже не было ни девичьего смущения, ни девичьей легкой шутки.

- Ты солдат, не егози тама, в кого стрелять нужно! Чегой-то думаешь, ты один тут все понимаешь. Скажи, какой ты такой, военный. Я и без тебя знаю, в кого стрелять. Привыкли на бабу с крыши смотреть, эксплуататоры!

Степан смущенно затоптался перед Марусей:

- Девушка милая, я с тобой кругом в согласии. Отдай только наган, честью тебя прошу.

- Отдать, что ли, ему?

- Так, - сказал Алеша. - Ты хорошо говоришь, Маруся, дело говоришь. А только револьвер не заряжен.

Варя снова захохотала громко. Маруся прищурилась на Степана:

- А еще военный! Испужался, как малый ребенок.

Алеша взял из рук Маруси револьвер, обернулся к Степану:

- Товарищ Колдунов!

- Слушаю, товарищ начальник.

Маруся снова по-девичьи пискнула:

- Вот, тетенька, как с ними разговаривать нужно. Тогда он сразу смирный!

- Сроку три дня. Маруся и...

- Варя.

- И Варя... рабочие на зводе Карабакчи. Рабочие, понимаешь?

Степан серьезно мотнул головой.

- Даю тебе три дня. Самые главные приемы с винтовкой, стрельба. Патрона по три выпустишь...

- Товарищ Теплов, разрешите доложить. Винтовок нет, а если шесть патронов, тоже достать нужно.

- Достанешь. Понимаешь?

- Так точно, понимаю.

- Покажи, главное, насчет строя, перебежки, сторожевого охранения. Три дня. Ты отвечаешь.

- Слушаю, товарищ Теплов!

- Вот, товарищи, ваш учитель. Полная дисциплина должна быть.

Варя спросила недоверчиво:

- Это... слушаться его, что ли?

- Его слушаться.

- Да он какой, смотри: против женщины идет.

- Никуда он не идет. Помиритесь. Да шапки нужно достать, платки не годятся.

Василиса Петровна молча, внимательно наблюдала эту церемонию, а когда она закончилась, приняла с другой табуретки кастрюлю и пригласила:

- Садитесь, товарищи, садитесь, девушки милые. Не только им, мужчинам, выходит, с оружием ходить... Молодые вы мои, хорошие. А по-старому жить все равно лучше смерть.

Маруся слушала внимательно, разумно, потом сказала:

- Мы эту жизнь тоже попробовали. Вы не думайте, что мы такие молодые. Я с семи годков и чужие беды, и свои - все на одних плечах носила. А товарищ Колдунов думает: только он знает.

Товарищ Колдунов виновато завертел башкой:

- Я это... понимаете... не поспеешь за всем.

26

Прямо с поезда Муха и павел пришли к Семену Максимовичу. Был уже вечер. Василиса Петровна одна сидела за столом и у самой лампы дрожащей иголкой старалась вытащить занозу из пальца. Семен Максимович за печкой копошился у кровати, в чистой комнате гудели голоса. Отворилась дверь из сеней, Муха заглянул:

- Добрый вечер. Спит Семен?

Семен Максимович ответил:

- А? Вернулись? Заходи, заходи.

- Здравствуй, мамаша! Ай-ай-ай! Что ты там достаешь?

- Занозила вот.

- Ах ты беда! А вытащить некому?

Василиса Петровна улыбнулась:

- Некому. И у меня глаза старые, и у старика. Я вот тыкала, тыкала, весь палец исколола, а не вытащила.

- Ах ты, беда какая!

Муха швырнул фуражку на гвоздь.

- Давай-ка твой инструмент!

Василиса Петровна протянула Мухе иголку. Из сеней вошел Павел, Семен Максимович взял его за локоть:

- К Алексею зайдешь? Они еще не спят, все спорят.

Павел направился к дверям. Держа в одной руке больной палец Василисы Петровны, другой рукой с иголкой Муха остановил Павла:

- Стой, Павел. Ты там не очень болтай при этом... при офицере, капитан он, что ли? И для чего ты с ним возишься, Семен Максимович, вот теперь и поговорить нельзя. Подожди, вот мамаше операцию сделаю, я тебе все ратсолкую по порядку.

Павел Варавва ничего не ответил, прошел в комнату.

Семен Максимович придвинул к столу табуретку, пальцами потер висок.

- Капитан - неплохой человек, только чудак. В Красную гврадию хочет, только... давай ему пушку. В пехоту, говорит, ни за что.

Вытянув губы, насотрив глаза, Муха возился с занозой:

- Пушку ему? Я и сам не прочь бы, да пушек и в губернии нету. Там здорово прикрутили нашего брата. Прямо во все глаза смотрят.

- Что там еще в губернии?

- Да у нас.. так... ничего. Дела!

- Хорошие дела?

- Одним словом, прямо говорить - берем влась!

- Ой! - вскрикнула Василиса Петровна.

- Прости, мамаша, это я, понимаешь, забыл про твой палец, думал штыком действую. Семен Максимович, великие дела наступают: смотри на Петроград и будь готов. А то, может, и Москва начнет. Как удобнее. Ох, и палку ты загнала, Василиса Петровна, стой, стой, держись! На! С этим делом мы победоносно закончили.

- Спасибо.

Усаживаясь на табуретке, Муха толкнул локтем Семена Максимовича:

- Так как, Семен, думаешь?

- Рассказывай, рассказывай, чего ты зубоскалишь, как будто мой Алеша или этот самый Колдунов?

- Ну, добре, расскажу. А чаю дашь?

- Дай ему, мать, горячего,а то он с дороги.

- Тащи, Василиса Петровна! Тащи борщ! С говядиной, что ли?

Василиса Петровна подняла руку к щеке, улыбнулась виновато:

- Не знали, что приедете, без говядины борщ.

Муха смеялся беззвучно, только звук "х" выходил у него длинный и веселый.

- Не ждали гостей? Ну, я и без говядины на этот раз.

- Да довольно вам, развели тут со своим борщом! Рассказывай, чего болтаешь!

Семен Максимович прикрикнул на Муху строго, Муха послушно привел себя в порядок, придвинулся к столу.

- Одним словом, Семен, последние дни идут. Но я за нас не боюсь. У нас, понимаешь, голыми руками возьмем.

- Какой ты, Муха, егозливый человек! У нас! Что у нас, я и без тебя знаю. Там что, в губернии?

- Ты знаешь без меня, как у нас, а солдат прислали. Прибыли солдаты?

- Про солдат тебе мой Колдунов расскажет.

- Ох, и молодец ты, Семен! У тебя прямо штаб: и командующий, и разведка, и артиллерия, только пушек, у бедного, нету. Давай Колдунова сюда!

- Говори, что в губернии.

- В губернии ничего. Обо всем побалакали. Ничего темного нет. В резолюции так и сказано: обращать внимание на остроту и и серьезность переживаемого момента. И еще одно важное дело. Да я лучше тебе прочитаю.

Муха из внутреннего кармана достал целую кучу бумажек, послюнявил пальцы, начал перелистывать. Из облезшего футляра вытащил очки и сделался похожим на сельского писаря.

- Есть. Слушай: "Сдерживая массы от преждевременных и изолированных выступлений, мы должны теперь же готовиться к тому, чтобы дать решительный отпор нападающей контрреволюции".

- Стой, стой! Прочитай-ка еще раз.

Муха прочитал еще раз и глянул на Семена Максимовича поверх очков. Семен Максимович оглянулся на дверь в чистую комнату:

- Чудное что-то: дать решительный отпор. Выходит, в случае чего дать отпор. А если не будет случая?

Муха приступил к сложному делу запрятывания своих бумажек, очков, футляра.

- Это так пишется, понимаешь. Там, в губернии, тоже положение на иголках. Написать прямо нельзя, все равно узнают как-нибудь, вот и пишется "отпор контрреволюции", а каждый должен понимать: не жди, пока тебя совсем за глотку схватят. Все едино, они налазят, и довольно нахально. И дело понятное, какой отпор: взять да и... коленкой, это и будет самый лучший отпор. А насчет преждевременных выступлений - это для таких, как твой разведчик. Колдунов этот самый. Да давай же его сюда!

Василиса Петровна поставила на сто тарелку борща и черный хлеб.

- Вот спасибо, хозяюшка, а то домой далеко еще брести, да и борщ у нас не такой. Говорят, никто на Костроме такого борща не варит, как ты.

- Спасибо на добром слове, только это не я варила, а Михаил Антонович.

- Михаил Антонович? Это... капитан самый? Что за капитан такой? Да ведь ты научила его?

- Научила.

- Выходит - подмастерье твой. Здравствуйте, товарищи. А мне борща дали, видите?

Капитан озабоченно глянул на Павла, потом на хозяйку. Хозяйка важно кивнула головой на печь, а капитан немедленно загремел заслонкой. Муха задержал кусок хлеба перед усами и засмеялся:

- Ну и коммуна у тебя, Семен Максимович! Настоящая коммуна!

Павел покраснел, схватил капитана за локоть.

- Честное слово! Честное слово, зачем же! Моя ведь хата рядом. Да что это вы, Василиса Петровна!

От большого черного горшка, который он держал на тряпке обеими руками, капитан оглянулся на Павла:

- Не будешь есть? Вот этого борща не будешь есть? А ты хоть раз в жизни ел такой борщ?

Павел перепуганно блеснул глазами, что-то прошептал застенчиво и с размаху под тяжелой рукой Степана уселся на стул. Семен Максимович потянул бороду книзу и с деловым видом поднялся. У шкафчика с закрашенными стеклами он посмотрел на свет две рюмки и поставил их на стол, молча протянул Алексею графин с желтоватой жидкостью.

- Семен, по какому случаю такой пир?

- А вот по случаю твоих новостей. Выпейте, случай подходящий. Ничего, ничего, Павел, выпей, потом будешь вспоминать.

Муха с удивленным видом засмотрелся на борщ:

- Да с чем вы его варите, Василиса Петровна? Какой тут секрет?

Василиса Петровна по-домашнему улыбнулась капитану. Капитан серьезно, вежливо наклонился к Мухе и внимательно посмотрел на поверхность борща в его тарелке:

- Дорогой товарищ! Это борщ я изучил здесь... в этом доме и, когда изучил, тогда понял, что такое жизнь. Это я говорю серьезно.

Семен Максимович медленно обратил лицо к капитану, все остальные притихли: никто не ожидал от капитана таких прочувствованных слов, хотя они и были сказаны очень тихо и, пожалуй, даже без всякой экспрессии.

Капитан не изменил позы. Он по-прежнему смотрел на тарелку борща, как будто читал на ней:

- В этом борще, собственно говоря, ничего нет, ну, капуста, то, се, собственно говоря, это обыкновенный постный борщ.

- Как сегодня пятница, постный день, - Степан внушительно смотрел на Муху.

- Да, - продолжал капитан, - тут дело не в пятнице. Но этот борщ во всех отношениях постный. Я знаю, как он делается. Он делается очень талантливо, замечательно талантливо. В нем мудрости много, души, заботы, а материалу в нем очень мало. Впрочем, вы все равно ничего не поймете. А я понимаю. Я долго жил там, где никто не думает о борще, потому что и другой пищи много. А так смотрели: живут там какие-то люди, рабочие люди, они чем-нибудь кормятся, потому что не умирают, ну, и пускай живут. А я этот борщ сам раз... десять сварил, и теперь я знаю... вот, как люди живут.

Не меняя своего наклона, оставаясь таким же вежливо-хмурым человеком, капитан чуть-чуть повернулся к Василисе Петровне:

- Я пользуюсь случаем, когда гости, поблагодарить... Василису Петровну, в ее лице всю семью, всех... горячее спасибо! Я здесь приемный человек, проходящий. И можно на меня смотреть: ну, что там, капитан какой-то, приблудный... Не так. Далеко не так. Я... вот... ученик у вас.

Он вдруг улыбнулся ясной, дружеской, человеческой улыбкой:

- Сварить борщ из ничего и чтобы был вкусный... в этом, понимаете, больше достоинства, и как бы это сказать... чести, чем... вы понимаете. Только... я вас отвлек. Пожайлуста, кушайте. Я вот тоже научился: как это приятно, когда люди едят. Ты его варил, думал, переживал, а люди кушают.

Капитан поклонился, отступил к стене, замер в обыкновенном своем хмуром молчании. Со стороны на него странно было смотреть: человек сказал такую речь и стоит как ни в чем не бывало, глядит куда-то мимо и как будто даже ни о чем не думает. Степан начал было:

- Ох, ты история...

Но глянул на Семена Максимовича и прикусил язык. Семен Максимович, расправившись со Степаном, медленно поставил руку ребром на стол:

- Это вы хорошо сказали, Михаил Антонович. И разобрали все до точки. Только и вы не приблудный человек, а что ученик - это неплохо. И я запрещаю и тебе, Алексей, и тебе, Степан Иванович, - старик показал пальцем на того и на другого, - запрещаю называть его капитаном. Степан все-таки прогалдел громко:

- Если у тебя чего не поймешь, Семен Максимович, то, пожалуй, и по загривку получишь. Я все понял.

Муха протянул тарелку:

- А я человек простой, говорить не умею. Михаил Антонович, если там остался этот... постный борщ, плесни, голубчик.

Всем стало весело, а капитан пошел к печке колдовать над своим борщом. Муха проводил его взглядом и кивнул на него хозяину с таким выражением: смотри, дескать, тоже человек! Потом почесал за ухом, обратился к Степану:

- Расскажи, браток, как там солдаты эти?

- Солдаты? А ничего. Солдаты как солдаты. Мужички.

- Так... мужички...

- Мужички обыкновенные.

- Так... А говорят, их к нам... усмирять прислали.

- Видишь, товарищ Муха: думала попадья: "Сначала поп, а потом я", а оказалось навыворот: сначала в зад, а потом за шиворот.

- А-а! - протянул Мухаи захохотал, перекидываясь на табуретке, чтобы посмотреть на хозяина. - А попадья, значит, думала, почет ей будет? А мужички не согласны!

- Народ больше интересуется насчет земли, а насчет усмирения мало интересуется. А также и революция для этого в народе нужнее выходит, чем полковники разные да господа. И вообще, как обыкновенно, солдаты. Про учредительное собрание соображают.

- А-а?

- И меня спрашивали. А я в этом деле... туда, сюда, ни угу, ни мугу, ни в оглобли, ни в дугу. Для чего это... и польза какая будет, еще не разобрал.

- Про это и на конференции спросили. Но самый народ разумный который и большевики природные, те прямо говорят: вся власть Советам!

Семен Максимович крякнул, посмотрел на Муху, потом на других, сказал сурово:

- Поумнел народ! Здорово поумнел!

27

Первая рота запасного батальона разместилась в казармах Прянского полка на краю города.

Степан и Павел Варавва вошли в широкие ворота. Дневальный проводил их скучающим взглядом, а потом вдогонку спросил:

- Эй, земляки, кого ищете?

Степан оглянулся на ходу:

- Ничего не потеряли, ничего не ищем.

Дневальный ухмыльнулся в поднятый воротник и обратился снова к улице. Двор был квадратный, далекий, безлюдный. Только от кухонных дверей отходили одинокие смятые фигуры и особой побежкой направлялись к другим дверям, неся на отлете манерки с кашей.

- Во! - сказал Степан. - По казармам кашу таскают. Что значит свобода пошла! Идем и мы туда. Раз кашу понесли, - значит, там и люди есть.

По истоптанной, мокрой и темной лестнице поднялись они на второй этаж. Входные двери в казарму беспрестанно хлопали. В шинелях, накинутых на плечи, и без шинелей, заросшие бородами и просто небритые люди входили и выходили. Движение было большое, но какое-то скучное и бесцельное. Глаза у людей никуда не устремлялись, люди спускались по лестнице молчаливые и задумчивые и такие же возвращались, хлопали дверью, чтобы раствориться в полутемной казарме. Задевая ноги, свисающие с нар, обходя случайные группы, Степан и Павел пробирались по узкому проходу между стеной и нарами.

- Где тут второй взовд?

- Второй и есть, - ответил веселый глазастый унтер с усиками, тонкими, как у валета, но с глазами быстрыми, черными, склонными к насмешке. - А теперь спроси, где младший унтер-офицер семьдесят четвертого, господа нашего Иисуса Христа, запасного батальона первой роты Акимов. А я тебе скажу: честь имею явиться!

Степан уже пожимал руку веселого унтера. Тот сидел в боковом проходе у окна на широкой деревянной лавке, покрытой серым одеялом, и пил чай из синей эмалированной кружки.

- А это кто с тобой?

- А это наш заводской, товарищ павел Варавва, - Степан оглянулся, большевик.

Акимов громко рассмеялся:

- Да чего ты оглядываешься? Большевикам к нам не опасно заходить, слава богу.

Степан ответил:

- А кто вас разберет, вы люди приезжие.

- Усмирять вас приехали! - Акимов крикнул это на всю казарму и залился смехом.

Степан уселся на краю нижнего помоста нар, сказал кому-то наверху, свесившему босые ноги:

- Дорогой товарищ, убери ноги, а то откушу!

Сверху свесилась голова худая, облезлая, тонкая, внимательно посмотрела на Степана. Ноги исчезли, но голова осталась на весу и задала скучный, хоть и привязчивый, вопрос:

- А чего это? Кто такой пришел, который ноги откусывает?

Ему никто не ответил, но с другой стороны нар тоже показалась голова, зашевелились и на нижнем этаже. Высокая полная фигура установила свежий, ладно уложенный по умеренному животу ремень на уровне глаз Павла Вараввы, а сверху на него смотрели с особенным злобным любопытством красивые глаза, под пушистыми усами шевелились полные и тоже красивые губы:

- Речи пришли говорить? Из Совета?

- Эй, кто там из Совета? - крикнул издали кто-то невидимый, потом гулко стукнули босыми ногами об пол, и из-за красавца вытянулось корявое, курносое, красное лицо, развело рот куда-то вкось, но ничего не сказало, а так и осталось с выражением активного воинственного внимания. Акимов добродушно протянул:

- Да это большевики!

Добродушный красавец важно хэкнул, все у него вдруг перестало быть злым, а осталось только энергичным. Он тяжело надавил на плечо Павла Вараввы и опустился рядом с ним на лавку. Курносый вдруг появился на переднем плане, оказалось, что измятая бязевая нижняя рубаха у него болтается до самых колен.

Красавец произнес с аппетитной медлительностью:

- Большевики, если нужно что сказать, тоже могут. Ну, говори, ты вроде арапа, смотри какой!

Варавва блеснул белками, осмотрел казарму:

- Пришли не с речами, а познакомиться.

Тогда человек в нижней пубашке привел свой рот в деловое движение:

- Ты лучше скажи, какой закон написали там, - он кивнул головой в угол казармы, - господа написали?

- Какой закон?

- Да закон же написали, полный закон. Про землю. Землю, говорят, народ пускай у помещиков покупает. Если кому нужна земля, пускай себе покупает у помещиков. А? Написали такой закон? Говори, что же ты молчишь! Коли ты есть большевик, так почему молчишь? Почему твой закон: покупай себе землю сколько хочешь? Народу земля в полную власть, только денежки заплати!

Младший унтер-офицер Акимов смущенно-негодующе рассматривал распущенную рубашку оратора:

- Ты, Еремеев, не галди, чего ты к человеку пристал? Он, что ли, написал?

Павел не мог оторваться от лица Еремеева - столько нем было давно организованного подозрения, раздражительности, злопыхательства. Еремеев смотрел на Павла, и его глаза уверенно, насмешливо разбирали всю его, Павла Вараввы, сущность и не находили в ней ничего, заслуживающего одобрения. Павел нахмурил брови и ответил Еремееву таким же серьезным напряженным взглядом:

- Нет такого закона!

- Спрятали, значит, - воинственно подхватил Еремеев, - спрятали, потихоньку действуют. А такой закон есть!

- Ты что, земляк, землицы прикупить хочешь? - Степан спросил с таким внимательным оживлением, словно он сам немедленно намеревался предложить участок.

Еремеев метнулся было к нему, но не способен оказался оторваться от Вараввы:

- Так, говоришь, нету такого закона?

- Нету.

- Защищаешь, значит? Этих... этих...

- Нету, тебе говорю, а скоро будет.

- Покупать у помещиков?

- Да. Тебе землю дадут, а потом помещику платить будешь.

- Я буду платить? - Еремеев вдруг повеселел, вывернул из-под рубашки пустых два кармана, развел их в стороны. Переступая босыми ногами, перевернулся два раза. Степан и Акимов смеялись громко, красавец улыбался, с верхнего этажа смотрели молча. Тот самый, у которого Степан чуть не откусил ноги, заметил деловито:

- Смотри, у него сдачи еще не найдется, у помещика!

Еремеев довернулся до конца, убрал свои карманы, снова поднял на Павла сердитое лицо:

- Получит у меня помещик. Получит полную цену! Дай вот домой приеду, так и расплачусь.

Невидимый голос сказал сверху:

- Я тоже слышал, что закон такой есть. Будто землю по выкупу забирать будут.

- У кого забирать?

- Да у помещика.

- А она у него?

- А у кого же?

- Наши еще летом у него забрали. И без всякого выкупа. Он, может, и взял бы выкуп, да некогда было, пятки смазывал салом в это самое время.

Сказано было с хорошим юмором, победоносный хохот пронесся по казарме, кто-то покатился на нарах, затрещал досками. Только красавец отзывался на все разговоры беззвучно-добродушно, все обнимал и похлопывал Павла Варавву. И Еремеев развеселился и уже совсем мирно обратился к Павлу:

- А все-таки скажи, человек хороший, кто это такие законы делает?

- А ты в учредительное собрание за кого голосовать собрался? За эсеров?

- А как же! За эсеров. Они ж, понимаешь...

- Вот они и закон такой приготовили.

Белокурый красавец крепче прижал горячую руку к талии Павла и засмеялся погромче, подтвердил:

- Они!

Еремеев вытаращил глаза удивленно до крайности:

- Ну? Насада, и ты так говоришь?

- Да это же всем известно! И вчера кто-то рассказывал: ихний проект!

Степан считал вопрос исчерпанным. Он крякнул солидно и самым доброжелательным голосом сказал Еремееву:

- Пиши письмо, голубок. Пиши скорей письмо: так и так, спаисбо вам, дорогие отцы и благодетели...

Насада отвалился к стене:

- Да чего там писать? Чего писать? Себе самому скажи, дураку, спаисбо. А их тут много, вот таких умных: "Наша партия крестьянская!"

Еремеев следил за лицом Насады по-детски внимательно, строго прищуренным и немного завистливым взглядом. На нарах притихли. Рассмотрев выражение Насады как следует, Еремеев с тем же прищуренным лицом обратился к нарам:

- Агитация! Это они - агитацию! Думают: непонимающий народ, что ни дай, слопают!

- Большевики! - неопределенно подтвердили сверху.

- Большевики, - совершенно определенно подтвердил Еремеев. - Насада, ему что? Ему на крестьянство наплевать. Ему чуть что - "Поеду на Каспийское море, буду рыбку ловить". А про нас думает: этому сиволапому что ни дай...

В лице Еремеева все больше и больше прибавлялось ехидности и хитрого-прехитрого понимания. Насада продолжал улыбаться, откинувшись к стене, но павел отнесся к речи Еремеева сердито. Он вскочил с лавки, сверкнул глазами, крикнул обиженным голосом:

- Да ты и сейчас чепуху говоришь! Чепуху!

- Ох! Ох! Чепуху? А вот и не чепуху! Вы-то...посмеяться над мужиком, ох, как вам легче становится!

- И посмеюсь!

- Они посмеются! Разумный народ, городской! - раздавался все тот же таинственный голос в темноте казармы.

- Да кто ж, по-твоему, такие законы делает?

- По-моему? Не по-моему, а вообще. А кого мы выберем, те еще где? Кого я выберу, те еще, может, чай дома пьют.

Павел презрительно отвернулся:

- Он может спокойно чай пить, потому: обманул тебя.

- А ты не обманул, не успел?

Таинственный голос снова загудел в неопределенной вышине:

Загрузка...