ЕЛКА ДЛЯ МЕРТВЫХ[3]

Семен Чаев, извозчик, работник содержателя биржи Сыромятова, проглотив последнюю ложку каши, встал из-за большого, уставленного горшками и большими глиняными чашками стола, обтер рукавом губы и стал широким размахом руки креститься на образ. Остальные три работника, дворник и кухарка Аксинья продолжали сидеть. Они ели не спеша, так как у всех, за исключением бабы, рабочий день уже окончился, и им, кроме еды, нечего было более делать. У всех лица были довольные вследствие того, что все перед ужином хорошо попарились в бане, и всем было тепло и уютно в кухне с огромной жаркой печью, горшками, лавками и всякою кухонною рухлядью. Кроме того, они чувствовали удовольствие от сознания того, что им в сочельник можно не покидать кухни и после сытного ужина лечь или на печь, или на лавки и спокойно спать до утра, когда все оденутся во все новое и пойдут в церковь. Одному только Чаеву не посчастливилось в сочельник провести ночь в тепле. Его очередь была ехать на промысел, и он сумрачно стал обвертывать ноги тряпками и вкладывать их в валенки, поглядывая задумчиво на окно, за которым бесновалась буря. Порывы сильного ветра ясно слышались, от них дрожали стекла и, казалось, ветер употребляет все усилия, чтобы ворваться в кухню.

— Что, небось, неохота ехать в такую ночь? — спросил старый работник Алексей, чувствуя в то же время удовольствие от того, что приходится ехать не ему, а Чаеву.

— Тоже спрашиваешь, — ответила за Чаева Аксинья, — в такую погоду и собаку жалко на двор выпустить. Ежели бы меня резали, то не поехала б теперь.

— На то ты баба, чтоб бояться, — сказал Алексей, желая после ужина подразнить ее,

— Да, баба! ты вот послушай, словно черти завывают; здесь и то страшно, — проговорила Аксинья, крестясь, — и далась же такая ночь под Рождество.

— Это не черти, а покойники, — лукаво ухмыляясь, сказал Алексей.

Аксинья со страхом на него посмотрела.

— Ну уж и покойники? — недоверчиво сказала она.

— Не верит, дура, — полусерьезно воскликнул старый извозчик, — пусть ребята скажут.

Алексей посмотрел на извозчиков, которые поняли его и один за другим сказали: «Верно, верно, покойники…»

В трубе сначала загудел, а затем так жалобно завыл ветер, что суеверная Аксинья слегка побледнела.

— И впрямь, словно покойники, — прошептала она.

— Эх, баба, разве ты слышала, как покойники воют, — засмеялся Алексей, положив ложку и придвинувшись в угол.

— Смейся, смейся, — сконфузившись и слегка обидевшись, сказала Аксинья, которая уже уверовала в то, что покойники ходят по белому свету и пугают людей. — Вот соседа сын, что намедни повесился, наверное, бродит около дома; под Рождество им разрешается.

Семен, уже натянувший сверх овчинного тулупа синий извозчичий армяк, так что из-за поднятого воротника виднелись только его нос и глаза, при напоминании о повесившемся сыне соседнего домовладельца поворотился к Аксинье и не то с тревогой, не то с недоверием сказал:

— Неужто будет бродить?

Дело в том, что на Семена произвело сильное впечатление известие о самоубийстве молодого человека, которого, впрочем, он не знал и никогда не видел. Но случай этот вообще наделал много шума в околотке, потому что приходила полиция, сам пристав, доктор, писали протокол и многих допрашивали. Когда же Семену, парню впечатлительному и, как большинство крестьян, суеверному, рассказывали о самоубийце, о том, как он лежал с высунутым языком, извозчик чувствовал страх и волнение. К тому же, он сам за день лишь до этого случая, жалуясь на свою горькую долю, воскликнул за ужином: «Один конец мне остается: петлю на шею надеть — и шабаш!» Горькая доля парня заключалась в том, что в последнее время хозяин покрикивал на него за то, что он привозил малую выручку, которая расхода не оправдывала, и он боялся остаться без работы; затем мать писала, чтобы он прислал денег заплатить подати, не то избу продадут, и он отослал последние двенадцать рублей. Вследствие этого, на праздник он остался без новых сапог и рубахи и без денег на выпивку. Весь день Семен невольно думал о покойнике, который почему-то в его воображении представлялся молодым человеком с русой бородкой. Он еще до ужина трусил и даже не хотел вечером выходить в сарай лошадь запрягать и попросил другого работника. Трусость не оставляла его и тогда, когда он одевался, причем боялся он совершенно бессознательно. Но когда Аксинья упомянула о том, что самоубийца бродит около дома, она Семену словно глаза открыла; он не выдержал, чтобы не спросить ее:

— Неужто будет бродить?

— А то как же, — увлекаясь, подтвердила убежденно Аксинья, — ведь сам себя жизни решил, а такому ни креста, ни покаяния. Нельзя ему не бродить, да еще под Рождество…

— Вот тебе и штука, — прошептал Семен, — а мне ехать надобно…

— Эх, ты, — укоризненно обратился к нему Алексей, — а еще парень, боишься, словно баба. Он, прежде всего, в полночь выходит, а теперь девять часов. Не бойся, поезжай, а то ты и так опоздал.

Алексей не хотел разубеждать парня в том, что мертвецы не встают, а старался только успокоить его. Неизвестно, удалось ли ему это, но Семен натянул на глаза шапку и, ни слова не говоря, решительно вышел. Лошадь стояла под навесом уже запряженная и, по-видимому, ожидание надоело ей, так как при появлении извозчика она задвигала ушами и замахала хвостом, желая, должно быть, выразить этим свое удовольствие. Семен вывел ее за ворота, затем сел на облучок, поместил удобнее ноги в ворохе соломы на дне санок и тогда лишь чмокнул и тронул вожжами. Лошадка поплелась вперед, с трудом таща санки по глубокому свежему снегу. Метель продолжала бушевать, снежные вихри с воем и свистом носились в воздухе, бешено кружась вокруг извозчика. Впереди ничего не было видно, только мелькал свет от фонарей, мимо которых проезжал Семен. Изредка сквозь тучи прорывался свет луны, и извозчику на мгновение бросались в глаза дома с убеленными крышами, телеграфные столбы, боровшийся с бурею пешеход и такой же, как Семен, ночной извозчик.

Семену было тепло; на нем поверх широкого овчинного тулупа напялен был теплый армяк, повязанный крепким поясом, затем огромная, закрывавшая уши шапка и валенки, и извозчик сидел, словно упакованный. Уселся он удобно, коленями прижался к стенке саней, и ему даже трудно было повернуться. Он, держа вожжи, только двигал кистями рук, облаченными в теплые, не пропускавшие холода рукавицы, и никаких других движений не делал. Лишь беспокоил его ветер, залеплявший ему глаза снегом, и Семен вследствие этого сидел с закрытыми глазами, иногда раскрывая их, чтобы вяло взглянуть в ничего не показывавшую темноту. Его клонило ко сну после сытного ужина, и в полудремоте он думал о доме, о том, что теперь сочельник, что следует завтра попросить у хозяина денег в надежде, что он по случаю праздника уважит его просьбу. Но, думая обо всем этом, Семен в то же время не переставал размышлять о повесившемся сыне соседнего домохозяина, которого он никогда не видел, но который так и стоял у него пред глазами, как живой. В особенности покойник живо представлялся его воображению, когда Семен закрывал глаза. Слова Аксиньи о том, что покойник будет непременно в эту рождественскую ночь бродить, не выходили у него из головы; лишение самоубийцы креста и покаяния возбуждало у него жалость к покойнику, он представлялся ему с страдальческим выражением лица, словно жаловался. Но вместе с тем беспрерывное размышление о покойнике наполняло его душу неопределенным и смутным страхом, который усугублялся вследствие глубокой темноты и отсутствия всяких живых звуков вокруг него, за исключением то яростных, то жалобных завываний ветра. Подчиняясь размышлениям, страху и дремоте, Семен все больше ежился в своем тулупе и руки его реже двигали вожжами. Когда же лошадка по собственной инициативе, наконец, остановилась у ворот какого-то здания, темный и мрачный силуэт которого неопределенно вырисовывался в темноте, Семен, хотя раскрывал глаза, но совершенно не подумал о том, что нужно ехать дальше и даже совершенно забыл о лошадке и о том, что у него на руках висят вожжи…

— Извозчик, свободен? — услышал Семен тихий голос, проговоривший у самых саней. Луна выглянула из-за туч и осветила зимний пейзаж и молодого человека, вопросительно смотревшего в глаза Семену. Несмотря на то, что была ночь, Семен ясно разглядел нанимавшего его седока. Он видел бледное с русой бородкой лицо, подернутое грустью, видел, что на седоке нет шубы и шапки. Но извозчика это обстоятельство не удивило, словно оно было вполне естественно.

— Пожалуйте! — сказал лишь Семен, по обыкновению всех извозчиков, и не успел он проговорить это слова, как молодой человек уже сидел в санях позади его.

— Поезжай, ради Бога, куда-нибудь, вези меня! — жалобным голосом проговорил седок. Ничуть не изумленный странностью пассажира, Семен дернул вожжами, и лошадка легкой рысцой потащила сани по скрипучему снегу.

Злится вьюга, носит и кружит тучи снега, воет и шумит ветер, и сквозь свист метели слышит Семен тяжелые вздохи, которые то замирают, то усиливаются. И слышит Семен, что это вздыхает и стонет молодой седок, сидящий неподвижно за его спиной. Слушает Семен, как вздыхает седок, и грустнее и печальнее делается ему; прямо в душу проникают ему печальные вздохи: столько в них смертельной тоски и грусти. Чувствует Семен, как душа у него замирает от жалости к бедному седоку, чувствует, что в горле у него сдавливает от подступающих слез. А седок все вздыхает и стонет, все вздыхает и стонет, и стоны его, смешиваясь со свистом и ревом бури, уносятся метелью.

Душа на части разрывается у Семена от этого выражения тоски, печали и безысходного горя; не может он слушать без слез страдающего седока, чувствует он всем существом своим, что сильно мучается бедняга, и хочется ему утешить его, помочь несчастному. Не мог превозмочь себя извозчик.

— Барин, барин, — говорит он ему, — чего вздыхаешь, чего плачешь, какая грусть-тоска съедает тебя, кто обидел тебя, кто мучает? Не разрывай ты сердца мне своей горестью-печалью!

Сквозь рев и свист метели слышит Семен нежный и слабый голос:

— Ах, Семен, Семен, тяжело мне, ох, тяжело, и конца моему горю не предвидится.

Не удивился Семен, что седок его прямо по имени называет, а начал просить несчастного:

— Скажи мне, барин, поведай свое горе, может быть, помогу чем, а то слышать тебя я не могу, душа на части разрывается. Скажи…

— Пропала жизнь моя горемычная, — плачет седок, — не будет спокойствия душе моей на веки вечные… что я сделал, за что душу свою погубил?..

Застонал седок, зарыдал Семен, не выдержал. Долго едут они, а Семен все плачет, не может слышать, как горюет за его спиной молодой человек. Плачет Семен и все спрашивает у своего горемычного спутника:

— Неужели нельзя твоему горю помочь, успокоить тебя? — а сам чувствует, что у седока не простое человеческое горе.

— Все я потерял, Семен, со всеми все порвал, и с жизнью, и с отцом, с братьями и сестрами, не будет кому поплакать обо мне, помолиться за меня, добром меня вспомянуть, крест надо мной поставить. Отец обидел меня, насмеялся надо мной, невесту мою любимую мачехой моей сделал. Променяла она меня на старого, на богатство отцовское польстилась. Лучше бы он мне нож в сердце вогнал, чем, благословивши меня, невесту мою отнял. И большой грех сотворил я, на старика-отца руку поднял. Радуются теперь все: отец мой, потому что избавился от непокорного сына, а братья и сестры, которые из-за наследства отцу угождают, на меня войной пошли, теперь мою часть получат. Проклял меня отец, и нет мне больше места на этом свете. Семен, — взмолился седок, — один ты пожалел меня, помоги же ты мне, горемычному, и благословит тебя Господь, который один у несчастных заступник. Один Он ведает, что не мог я жить, на свой позор глядючи, не мог муки сердца вынести. Словно огнем меня сжигало, когда я на отца с моей невесгой-мачехой смотрел. Не пожалел он меня; со двора гнать стал, счастью я его мешал… И ушел я, навсегда ушел… Со злобой, которая грызла меня, и сердцем-любовью я покончил, да только жаль мне ее, мачеху-то мою, сильно она терзается, что от меня отказалась. Хоть крепко ее в руки взял отец мой, да только волю ее он покорил, а сердца не мог… И страдает она, бедная, судьбе покорившись, в ногах у меня валялась, прощения просила. Но не простил я ее, хотя пуще жизни любил, ногой оттолкнул ее и в глаза плюнул. Не ведал я, Семен, не подумал о том, что не волен человек в своей судьбе, — ум потерял. Семен, возьми ты с моего пальца кольцо и пойди ты утром к моей мачехе. Кланяйся ей, поздравь с праздником и скажи, что пасынок посылает ей кольцо, которое она ему подарила в саду, когда в вечной любви клялась. Как ты это ей скажешь, она тебе поверит, потому никто до сих пор, кроме меня да нее, об этом кольце не знает. Скажи ей, что я ей все прощаю и возвращаю в знак прощения кольцо. Пусть она и меня простит за обиды, за скверные слова, — любовь моя это сделала. Да скажи ей, что я просил ее молиться за меня, грешного, и не лишать меня креста и отпевания, а то всю жизнь я бродить буду. Поклянись мне, Семен, что сделаешь, как я тебя прошу.

— Вот тебе святой крест, что исполню твою просьбу! — воскликнул извозчик, круто поворотившись к своему седоку… и очутился в снегу около саней. Побарахтавшись несколько времени, Семен, ничего не соображая в первый момент, с трудом, вследствие тяжести напяленного на нем платья, встал на ноги и с изумлением осмотрелся вокруг себя. Выезд его стоял у тех же ворот мрачного дома, у которого он взял седока; лошадка, полузасыпанная снегом, стояла, понуря голову. Семен не обратил внимания на то обстоятельство, что он упал, — он не понимал только, куда исчез его седок. Страстная и печальная мольба несчастного еще звучала в ушах извозчика, который, благодаря отсутствию резкой перемены в обстановке, не усвоил спросонья, что он внезапно перешел от сна к бодрствованию. К тому же, впечатление от жалоб и горести седока, от его рассказа не исчезло, а наоборот, в полной силе жило в душе и уме извозчика. Стоя около своих саней посреди ревущей метели, извозчик был обуреваем разнородными чувствами. С одной стороны, он был полон стремления исполнить просьбу седока, считая это необходимым, а с другой — у него сквозила чисто извозчичья мысль о том, что седок ездил, ездил и вдруг скрылся, не заплатив за езду. Но тут же Семен, не допуская ничего сверхъестественного, сообразил, что он не видел ухода седока потому, что упал, когда остановились сани, и что, по всей вероятности, седок ушел в ворота, перед которыми остановился его выезд.

— Надо позвонить, — сказал Семен. Пробравшись по глубокому свежему снегу к воротам, он отыскал висевшую у ворот толстую проволоку с ручкой и несколько раз дернул. Среди завываний ветра послышалось три глухих удара колокола. Но, так как никто не отзывался, то Семен, обождав немного, стал опять дергать чаще и чаще. Глухие, сначала робкие, а затем более сильные удары колокола проносились в пространстве, словно печальный погребальный звон, который в поздний полночный час, среди кромешной тьмы и бесновавшейся бури, отозвался холодом в душе и так невесело настроенного извозчика. Ему сделалось жутко. Семена стал охватывать страх. Он хотел было уже возвратиться к своим саням, но в этот момент послышался скрип и шум отворяемой недалеко двери и извозчик несколько ободрился. Затем слышно было, как кто-то пробирается с ругательствами по снегу, и скоро у ворот раздался хриплый сердитый голос:

— Кто это раззвонился, кого еще нечистая сила в такую ночь принесла?!

— Отвори, дяденька, — робко попросил Семен.

— Висельника, что ли, привезли? — говорил бряцавший ключами и засовами человек. — Ни праздника, ни непогоды на вас нет, проклятых, не могли до утра обождать, фараоны чертовы!..

Тяжелая калитка отворилась, и в ней с тусклым фонарем в руках показалась фигура человека с наброшенным на плечи тулупом. Слабый свет от фонаря освещал широкое лицо, заросшее рыжей поседелой бородой и мрачно нависшими над глазами бровями.

— Чего тебе? — спросил человек с фонарем, по-видимому, удивленный, что увидел, вместо ожидаемых полицейских, простого извозчика.

— Тут, дяденька, седок мой вошел, за езду не заплатил, найти хочу его, — проговорил Семен.

Лицо человека с фонарем выразило еще большее удивление, и вместе с тем брови его еще теснее сжались.

— Пьян ты, брат, что ли? — спросил он сердито, собираясь затворить калитку. — Ишь где седока нашел искать; ступай себе своей дорогой, дурило проклятое, только беспокоишь, не разобравши.

— Да ей-Богу, дяденька, он вошел сюда, — воскликнул Семен, хватаясь рукой за калитку, — пусти поискать, а то помилуй, всю ночь ездил и не заплатил; что я хозяину скажу, пойми!

Сторож даже отступил <на> шаг назад.

— Да ты с ума спятил, — крикнул он, — какие тебе здесь седоки, никого здесь нет. Ступай подобру-поздорову, говорю тебе…

Но Семен не унимался; какая-то сила заставляла его стремиться вовнутрь этой мрачной усадьбы, и он продолжал еще сильнее умолять угрюмого сторожа.

— Да пусти, дяденька, что тебе стоит, я ненадолго, а то ведь пропащие деньги… пусти, прошу.

Тут сторож пристально посмотрел в лицо извозчику, усмехнулся, и по лицу его разлилась загадочная улыбка.

— Ну что ж, — проговорил он, — коли ты так добиваешься, иди — Бог с тобой. — И извозчик видел, как сторож, закрывая за ним калитку, тихо смеялся. — Пойдем, — сказал сторож, освещая путь фонарем, — смотри, не свались… сюда, сюда…

Они добрались до каких-то ступенек и вошли в коридор с асфальтовым полом. Свет от фонаря слабо освещал лишь часть коридора. Шаги извозчика и его путеводителя глухо отдавались эхом в конце коридора, тонувшего во мраке. Извозчик прошел несколько дверей и, наконец, остановился со сторожем у двери, сквозь которую проникал свет Здесь сторож погасил свечу в фонаре, поставил фонарь в угол, сбросил па него свой тулуп и тогда растворил дверь, из которой хлынул свет в коридор. — Ступай! — сказал он с прежней загадочной улыбкой на лице, глядя своими пронизывающими серыми глазами в глаза извозчику. Семен переступил порог и остановился у дверей. Внезапный переход из кромешной тьмы в освещенное помещение подействовал на его зрение, и он в первый момент не в состоянии был ничего различить, за исключением светящихся точек, которые запрыгали у него в глазах. Вместе с тем, его охватил сразу сильный резкий запах, ударивший по его обонянию с такой силой, что у извозчика закружилась голова. Он не мог отдать себе отчета, что это за запах, но по этому запаху невольно вспомнил покойного дворника Ивана, который умер скоропостижно, и что в комнате, где он лежал, носился такой же запах.

Через несколько минут Семен оправился, стал оглядываться вокруг и то, что он увидел, на первый взгляд изумило его. Он стоял у дверей огромной глубокой мрачной залы, окрашенной серой краской. Посреди залы стояли столбы, а у стен около окон ряд возвышений наподобие столов, обитых цинком. Ближайшие к нему столы были пусты, но в конце залы они были чем-то заняты, но чем именно, Семен не видел. Он вообще с трудом различал предметы, так как несколько растерялся от неожиданной обстановки, представившейся его глазам. Он с каким-то смутным беспокойством устремил взор в другой, отдаленный от него конец залы, остановив свое внимание на огромной елке, сиявшей огнями.

Елка была воткнута в отверстие, проделанное в большом гробообразном ящике, который служил ей подножьем, и стройно тянулась к потолку. По ее веткам была разбросана масса зажженных свечей, и издали казалось, что она усыпана звездочками. Огни свечей трепетали от колебаний воздуха, и вокруг елки, на полу, стенах, потолке и столах дрожали и бегали мрачные тени, словно боровшиеся со светом ее огней.

— Ну, чего остановился, — сказал сторож, с любопытством и зорко наблюдавший за Семеном, который вздрогнул от его голоса, гулко пронесшегося по зале. — Не стесняйся, будь гостем, — иронически продолжал сторож, — будем все сочельник справлять.

Он взял извозчика за руку и с холодной, ужасной улыбкой на лице повел его в глубь залы. Семен машинально шел за ним, и душа его замирала от этой странной, несмотря на елку, мрачной обстановки и тяжелого гнетущего запаха разлагающихся трупов. Как вдруг, не доходя нескольких шагов до елки, Семен быстро вырвался от сторожа и отскочил в сторону. Лицо его побледнело, глаза широко раскрылись и с ужасом устремились на предмет, лежавший на цинковом столе. Перед ним лежал, вытянувшись, труп девочки, белое спокойное лицо которой рельефно выделялось на фоне окружавших ее темных лохмотьев.

— Чего испугался? — хихикнул сторож. — Не бойсь, не съест; ты живых бойся, а мертвые ничего, мертвые зла не делают.

Но ужас не оставлял Семена; он сковывал его члены, и извозчик стоял, словно пригвожденный к полу. Его взгляд упал на другие ближайшие столы, и везде на цинковых поверхностях он видел трупы. Некоторые были накрыты рогожами, но Семен чувствовал и сознавал, что под ними скрываются покойники. Извозчик видел стариков и молодых, мужчин, женщин и детей, то со спокойными бледными лицами, то с почерневшими и искривленными ужасными улыбками смерти.

Состояние извозчика, по-видимому, привело в восторг сторожа. Он оживился, глаза его заблестели неестественным огнем.

— Что дивишься?! — хрипло закричал он, подойдя вплотную к извозчику, на которого пахнуло водкой, — дивишься? не видел столько, а? а я пятнадцать лет с ними живу, с покойниками. Никого у меня нет, кроме них, покойников. Каждый день мне их доставляют, несчастненьких. Ты вот дивишься и боишься, а все потому, что ты глуп. С ними, брат, только и жить можно. Посмотри! — воскликнул горячо безумный сторож. Отскочив от бледного, стоявшего как столб извозчика, он остановился пред елкой и энергичным жестом указал на ряды вытянувшихся пред ним трупов.

— Посмотри, брат, сколько их к празднику собралось, никогда так много не бывает, как на Рождество; так их и тащат «фараоны», так и тащат — все ко мне на елку. Каждый год я им ее устраиваю; для меня праздник и для них, и сегодня впервые ты живой гость на ней. Выпьем, брат!

Сторож подскочил к одному из столов, где у ног трупа стояла бутылка с водкой и чайный стакан. Он быстро наполнил полстакана и протянул Семену. Но тот стоял неподвижно, пораженный ужасом, не будучи в состоянии собраться с мыслями.

— Не хочешь, дивишься'? Ну и не надо. А вас с праздником! — проговорил сторож и, отведя стакан от своего гостя, протянул его по направлению к трупам. Затем он медленно опорожнил его и несколько мгновений, не выпуская из руки стакана, стоял в глубокой задумчивости.

Ветер бил по стеклам, от его напора скрипели рамы, гул носился по зале и, казалось, трупы вздрагивают от хаоса, производимого бурей на дворе.

— Эх, брат, плохой ты гость, — начал заплетающимся языком сторож, — испугался, компании не поддерживаешь нам. Ты не бойся, а пожалей их, узнай их, как я их знаю. Все они за праздником гонялись и сюда попали. Весь год терпели, а как праздник пришел, им и конец. Вот, гляди, девочка эта, — видишь?

Сумасшедший, пошатываясь, подошел к столу, на котором лежал труп девочки, взял ее за руку и продолжал, причем в голосе его послышалась нежность:

— Каждый год, на каждую елку ее ко мне доставляют. Без нее нет у меня елки, потому, что за елка без детей! После завтра ее студенты порежут, порежут! — сторож безумно засмеялся, — а на следующий год ее опять ко мне приволокут, ей Богу! Уж я так и знаю; как сочельник — так и девочка. Весь год, всю зиму она в своем подвале или где-нибудь в другом месте сидит, жмется от холода и голода, но терпит. Но как сочельник, так ей невтерпеж, — она на свет Божий вылазит, отца, мать больных или так кого-нибудь бросает, о голоде забывает и выходит на мороз. Это она, брат, за елкой пошла. И вот бредет она до первого окна, за которым елка красуется и дети играют, — и тут ей конец, не может оторваться, тянет ее елка, привораживает… мечтать начинает, забывает все, радость ее охватывает, и ни мороз, ни вьюга ее не прогонят оттуда. И вот батюшка-мороз ее в мечтаниях несбыточных и убаюкает, затем снежным одеяльцем прикроет, и так она лежит, покойная, до «фараона». А как наткнется на нее «фараон», то сейчас ко мне тащит на сохранение и смеется: «Всегда за окном, — говорит, — с одной стороны елка, а с другой девочка». Он, «фараон», глуп, потому человека не понимает, а я его понимаю. И скажи ты мне теперь, как же можно ее с елки да сюда в темноту бросать? И чтобы мечты ее оправдать, — на тебе настоящую елку, милая, такой при жизни тебе не видать бы.

Сторож нежно провел рукою по головке замерзшей девочки, несколько раз одобрительно кивнул головой и, подойдя затем к своей бутылке, налил снова полстакана, выпил и ударил себя кулаком в грудь.

— Радость я чувствую, когда им праздник устраиваю, потому знаю, никто им того не дал, что я им даю. А ты думаешь, ей не приятна елка? — воскликнул сторож, переходя быстро к следующему столу, на котором лежал труп молодой женщины. — Она из дому убежала, детского голодного плача вынести не могла, потому дитя малое долго терпит, а как Рождество, плакать начинает. Пошла она из дому, пообещавши своим деткам елку, хлеба и гостинцев принести, и они, глупые, смеяться начали. А она пошла да с моста бросилась. Потому скажи ты мне, как же ей можно без елки и гостинцев к ним явиться? Никак нельзя, ну и порешила с собой, заспокоилась. А это, это, это…

Сторож в безумном экстазе стал перебегать от трупа к трупу и, хлопая по ним рукой, говорил:

— Тут у меня все есть: этот с горя, что на праздник денег нет, напился так, что Богу душу отдал; вон тот детей и жену, голодных и плачущих, захотел резать, — да его не пустили и он себя прикончил; того в темном углу бедные какие-то люди поймали и придушили, и деньги отняли — потому они тоже христиане, им надобно же праздник справить, а без денег нельзя. И каждого, брат, я знаю: как посмотрю на него, так мне вся судьба его известна…

Маньяк схватил начавшего несколько приходить в себя, трепещущего извозчика за руку и стал тащить его за собой от трупа к трупу. С закрытых он грубо сдергивал рогожи, и бедному извозчику открывались все новые лица покойников. Ему казалось, что они все поворотили к нему лица и смотрят на него, вот-вот заговорят… «Пусти, пусти», — в страхе шептал он, но безумец вел его, крепко сжимая его руку своими сильными пальцами. Как вдруг дикий, нечеловеческий вопль огласил залу, так что безумный сторож от неожиданности растерялся.

Крик этот вырвался из груди Семена, который быстро отскочил в сторону, и лицо его исказилось неимоверным ужасом. Прислонившись к столбу, он протянул руки вперед, словно боясь допустить к себе страшное видение, не спуская в то же время полных безумного страха глаз с трупа, с которого сторож только что сдернул рогожу.

— Что с тобой? — воскликнул неимоверно изумленный сторож.

— Он… он… — шептал страшно потрясенный Семен, дрожа, как в лихорадке, и стуча от ужаса зубами…

— Кто «он»? — не понимал сторож.

— Он… он… мой седок… — едва внятно проговорил почти обезумевший от неожиданной встречи извозчик.

Сторож широко раскрыл глаза… «Вон оно как!» — пробормотал он и устремил взор на труп молодого человека с русой бородкой, лежавший без шапки и пальто на столе. На лице покойного застыло выражение глубокой скорби, — выражение, глубоко запечатлевшееся в душе извозчика во время его ночной поездки с молодым человеком.

— Так, значит, твой седок? Скажи, пожалуйста, какое дело. Тебе, значит, являлся, ездил — это, брат, недаром, у него цель была, нужда в тебе. Ты, брат, успокойся, чего дрожишь? — сказал сторож, подойдя участливо к Семену.

Положив руку на плечо извозчика, он тихо продолжал:

— Ты не пугайся, это бывает, что покойник бродит, без дела он не пойдет, должно быть, мучает его что-нибудь. Расскажи, не бойся, как он к тебе являлся.

Спокойный и участливый голос сторожа повлиял на Семена. Весь трепеща, извозчик прерывающимся голосом стал рассказывать ему коротко о ночной езде с ним покойного и о данной ему клятве исполнить его просьбу.

— Да, — задумчиво проговорил сторож и, подойдя к трупу, стал внимательно смотреть ему в лицо, — я так и знал, что из- за бабы ты жизнь бросил, по тебе видно было. Вот видишь, — обратился он к извозчику, — ты с ним побеседовал, об одном горе узнал и дрожишь. А я, брат, почти каждую ночь с ними беседую. Как лягу я, лампу потушу, так кто-нибудь из них и приходит ко мне и все рассказывает, все рассказывает. Кажется, наговориться не может, горе свое докладывает, потому при жизни ему не было с кем поделиться. И если бы ты побеседовал с ними, сколько я, тогда бы ты только знал, сколько горя на свете есть, тогда бы только знал, как мучается иногда человек, что его съедает. Что для одного пустяк, для другого вся жизнь. Все говорят мне, потому я каждому сочувствую. И к тебе он пришел потому, что, должно быть, и ты ему посочувствовал. Тяжело ему, видишь, а когда душе тяжело, она ходит по свету и сочувствия ищет, особенно если ей покаяния не полагается. Ты говоришь, кольцо должно быть, — посмотрим.

Сторож взял Семена за руку и подвел к трупу. Хотя страх не оставлял извозчика, но Семен стал поддаваться убеждениям сторожа. Последний поднял руку покойника, и в глаза ему сразу бросился золотой ободок, блестевший вокруг пальца несчастного. Сторож, довольный, усмехнулся, а Семен весь затрепетал от овладевшего им волнения.

— Есть, — проговорил сторож, — давай-ка сюда, — и он стал стягивать кольцо с пальца. — Вишь, как легко снялось, — сказал старик, — сам отдает. На тебе, брат, кольцо, — продолжал он, отдавая кольцо Семену, — и неси его зазнобушке, пусть он и она успокоится. Не судьба была им на земле соединиться, на том свете встретятся. Иди, брат, себе с Богом, иди, а то елка догорает, и мне на отдых пора, не то что им_

Сторож кивнул на покойников.

Действительно в зале темнело, на елке догорали, треща, последние свечи. «Надень кольцо на палец», — сказал сторож, и Семен машинально повиновался ему.

— Идем скорей, а то в темноте останемся, — воскликнул старик, — слышишь — трещат.

Семен бросился к дверям, его снова охватил панический страх. В зале вдруг наступила мгла, сопровождаемая последним треском свечей; ветер с неимоверной силой рванулся в окна, а затем уныло и вместе страшно завыл. Извозчик в ужасе растерялся, остановился, затем рванулся снова вперед, наткнулся на столб и, похолодев весь, отскочил в сторону в неимоверном страхе… «Куда ты?» — пронесся по зале крик, и Семен попал в чьи-то объятия. Вырвавшись из них, он в безумном ужасе хотел бежать, но не мог, хотел крикнуть, — голос не шел из его горла и, не выдержав всех ужасов прошедшей ночи, Семен, как сноп, упал без чувств на асфальтовый пол.

— Ишь ты! — покачивая головой, проговорил укоризненно сторож, зажигая спичку, — упал-таки, покойников боится. И чего их бояться, — продолжал он, взваливая к себе на спину бесчувственного извозчика. — Пожил бы с мое, тогда плевал бы на смерть, — рассуждал старик, неся Семена к воротам, — покойник самый благородный человек, он никому зла не делает, не то что мы, грешные…

Он положил Семена в его сани и ударил несколько раз ладонью по спине лошадку, которая медленно тронулась вперед, таща сани с Семеном по знакомой дороге к дому в чаянии теплой конюшни и овса.

На первый день Рождества, в полдень, Семен, бледный, но торжественный сидел в кухне и рассказывал окружавшим его работникам, дворнику и кухарке Аксинье свои ужасные приключения прошедшей ночи. Все слушали его с суеверным страхом, но вместе с тем с глубоким интересом. Они все с уважением смотрели на рассказчика, который закончил свою повесть так:

— И когда я ей, жене соседнего хозяина, доложил все и преподнес кольцо, право, не могу сказать, что с ней стало. Словно помешалась. Заплакала, зарыдала, стала волосы на себе рвать, кольцо целовать, перекрестилась на образ, «в монастырь, — говорит, — пойду». И пойдет! — уверенно закончил Семен. — А мне на прощанье вынесла двадцать пять целковых и низко поклонилась…

— Теперь бы следовало панихиду по нем отслужить, — проговорила Аксинья.

— Ну, вот еще, разве можно без панихиды, непременно отслужу! — сказал Семен…

Загрузка...