СВЕРХЪЕСТЕСТВЕННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ[2]


I

Сыщик Лещинский, читавший внимательно газету, вдруг вздрогнул и произнес с заметным волнением:

— Огнем уничтожен замок Гагеншмидтов.

Мы невольно заинтересовались этим, прочитанным сыщиком в газете, случаем и я не удержался от вопроса:

— Этот замок, вероятно, вам знаком по какому-либо преступлению, которое вам пришлось раскрывать?

Лещинский сидел несколько минут в задумчивости и мы с нетерпением ждали его ответа. Мы чувствовали, что нас ждет какой-либо рассказ об одном из бесчисленных и разнообразных похождений старого сыщика.

Лещинский, продолжая, по-видимому, о чем-то вспоминать, медленно закурил папиросу, затянулся два раза, стряхнул пепел в предназначенное для этого медное ведерцо и тогда, словно про себя, начал:

— Из всех кровавых событий, которые я встречал на своем длинном веку, это, несомненно, самое удивительное. Весь интерес этой исключительной драмы заключается не в количестве поглощенных ею жертв, а в ее необъяснимости. Если бы я сам не был очевидцем этого, скажу прямо, сверхъестественного происшествия, я бы ни за что не поверил моему рассказу и знаю, что и вы ему не поверите, и я вас за это не буду осуждать. Такому рассказу нельзя поверить, потому что до сих пор я сам иногда сомневаюсь, происходило ли оно в действительности, не был ли это сон, галлюцинация или просто период моего безумия, — до того все это было необычайно. Меня до сих пор приводит в ужас не кровь, не трупы, — о, я их видел много в течение моей жизни, — а ужасает только эта необъяснимость. Скажу откровенно, эта таинственность отказалась не по моему разуму, это было вне моего искусства, где чертовщина смешалась с реальной правдой и где впервые меня пронял настоящий страх. Итак, слушайте и… и не верьте мне.

II

Это было вскоре после первой революции в России. Однажды в моем кабинете появился благообразный, высокий старик с суровым лицом, тщательно выбритый, с густой седой шевелюрой. Он, по-видимому, был очень стар, но в то же время совершенно бодрый, крепкий, так и хочется сказать: могучий. Тут ярко выражалось соединение сил характера и воли с силой физической. Он держался прямо, говорил громко, смотрел своими серыми глазами властно и твердо, прямо вам в глаза и, во время беседы, редко отводил взор в сторону.

Мы поздоровались. Я пригласил его сесть и сказал ему откровенно:

— Несомненно, вы явились по серьезному делу. Для каждого дела у меня должно быть столько времени, сколько оно требует, но не больше. И потому прошу вас, говорите все. Спокойно, просто и коротко. Я вижу по вас, что вам это не будет трудно.

— Я иначе не умею говорить, — ответил старик совершенно мне в тон, что сразу подкупило меня в его пользу, и немедленно приступил к делу, не спеша и без пауз. — Меня зовут Герман Гагеншмидт, я владелец имения «Гагеншмидт» в Курляндии. В последнее время я стал объектом какого-то таинственного шантажа. Другой на моем месте давно бы пал духом, но я не из таких людей и не желаю понимать никакой чертовщины.

— Чертовщины? — улыбнулся я. — Разве чертовщина существует?

— Я не знаю, что это такое. Для выяснения этого я и пришел к вам, — ответил старик. — Но я знаю, что я стал от неизвестных негодяев получать подметные, угрожающие письма.

— Ну, — вздохнул я облегченно, — это в настоящее время модное явление.

— Да, но не при таких обстоятельствах, как у меня. Письма неизвестно каким образом проникают в мой кабинет, ключ от которого всегда находится при мне. Я знаю все вопросы, которые вы намерены мне задать, и отвечаю вам на них. Кабинет мой изолирован и имеет одну дубовую, обитую медью дверь из моей спальни. Он на втором этаже моего замка, имеет всего одно окно, которое не отворяется. Для того, чтобы дойти до моего кабинета, необходимо пройти почти через все главные помещения замка, и это невозможно, чтобы остаться незамеченным. Второго ключа от двери ни у кого нет. Письма попадают в мой кабинет ночью, когда я сплю перед запертою дверью в мой кабинет. Один раз я даже запечатал кабинет и наутро нашел письмо на письменном столе.

Тут старик сделал легкую паузу и как-то нажал свой взгляд на мой удивленный, вопросительный взор, словно давая мне время усвоить его рассказ, и затем почти закричал с оттенком гнева:

— Одним словом, никто в мой кабинет не может пройти, слышите, это абсолютно невозможно, невозможно, невозможно…

Гагеншмидт боролся с одолевающим его волнением. Глаза его налились кровью, но возбуждение его выразилось только в некоторой торопливости речи. Он продолжал отвечать на мои мысленные вопросы и его ответы производили на меня необыкновенно сильное впечатление. Я стал чувствовать, что мое искусство сыщика, мои теория и опыт начинают терять почву. Дело стало меня уже пугать.

— Письма появлялись на моем столе с известными промежутками времени. Иногда раз в неделю, иногда раз в две недели, а бывало, и по два раза в неделю. Они писались в моем кабинете, а не приносились уже готовыми. Они написаны на моей бумаге и моим карандашом. После первых двух писем, я унес из кабинета все чернила, ручки, перья, карандаши и всю бумагу, на которой можно было писать. Но, когда я все уносил, я заметил исчезновение большого красного карандаша. Этим карандашом негодяи писали мне письма на похищенной у меня бумаге.

— Какие основания у вас для такого предположения? — невольно воскликнул я.

Сперва старик мне ответил коротким, жестким смехом, скорее похожим на кашель, затем, покачав головой, как будто сожалея по поводу моей наивности, он глухо сказал:

— Вчера я получил последнее письмо и на нем лежал похищенный у меня раньше красный карандаш.

Я сидел совершенно растерянный, а старик, словно торжествуя, вытащил из бокового кармана своей суконной блузы толстый красный карандаш и сложенный вчетверо лист почтовой бумаги.

— Почему вы убеждены, что это тот самый карандаш? — спросил я.

— На нем есть знак, который я однажды в задумчивости сделал зубами. Что же касается письма, то вы по его содержанию убедитесь, что оно последнее.

Гагеншмидт передал мне карандаш и записку. На карандаш я только взглянул и отложил в сторону и быстро затем развернул записку. На сероватой бумаге словно горели написанные красным карандашом слова:

«Борьба бесполезна. Мы привыкли умирать от руки Гагеншмидтов, но теперь смерти будут последние. За каждую жизнь, отнятую всеми Гагеншмидтами, должен ответить одной каплей крови последний Гагеншмидт, но ее не хватит у него для полного расчета. Лучше кончай сам свой подлый род, потому что мы будем идти на тебя до последнего человека. Мы разговоры с тобою кончаем и в последний раз предупреждаем: ничего тебе не поможет и ничего тебя не спасет».

Во время чтения мной этой записки, Гагеншмидт следил за выражением моего лица и, хотя письмо изумило меня, я постарался внешне сохранить спокойствие. Опустив письмо на колени, я в свою очередь твердо посмотрел в глаза старику и спросил:

— Господин Гагеншмидт, в чем дело?

Гагеншмидт выдержал мой взгляд, но какая-то нерешительность тормозила его ответ. Это обстоятельство я признал очень важным и задержал его в памяти для дальнейшего руководства. Наконец, Гагеншмидт осторожно произнес:

— В нашем уезде, кажется, образовалась какая-то революционная компания, центр которой находится в моем имении. Мои предки давно боролись, и беспощадно, с бунтарскими настроениями среди крестьян нашего имения, и, естественно, что эти качества местного населения должны были особенно ярко выразиться в настоящее время. Судя по их письмам, они хотят уничтожить меня, как помещика и человека.

Лицо старика покрылось краской гнева, губы его дрожали.

— Почему вы не желаете показать мне остальные письма? — спросил я.

— Пожалуйста!

Гагеншмидт достал из бокового кармана пачку писем и передал мне.

Я стал немедленно перечитывать их. Они были почти все одинакового содержания, в том же тоне, как последнее письмо, что борьба будет «теперь» бесполезна. Наконец, письмо от 7-го августа дает Гагеншмидту срок одну неделю. Следующее письмо, через десять дней после этого, уже содержало, между прочим, следующие слова, на которые я обратил внимание потому, что до последнего письма эта фраза повторяется в разных редакциях: «Теперь наши смерти от руки Гагеншмидта последние». Мой вывод детектива выразился в следующих словах, обращенных к Гагеншмидту:

— Вы правы, в этой последней борьбе пока побеждаете вы. Конечно, вы имеете право убивать людей, покушающихся на вашу жизнь, но ваше появление у меня доказывает, что вы потеряли надежду довести борьбу до благополучного конца. По-видимому, против вас очень большой заговор и всех ваших врагов вы не в силах будете перебить. Тогда у вас явилась надежда ликвидировать этот заговор другим путем — с помощью законной власти, одним словом, дать делу официальный ход.

Я заметил, как старик насторожился при моей речи и, когда я окончил, сурово, почти недовольным тоном ответил:

— Я только теперь, явившись к вам, приступаю к борьбе с моими врагами и я никого не мог убить потому, что я почти не выхожу из своего замка, даже днем, и если покидаю его в редких случаях, то с большими предосторожностями.

— Тогда почему ваши враги в своих письмах упоминают после 7-го августа о каких-то смертях от вашей руки? Я полагал, что после 7-го августа на вас покушались и вы убили преступника. Сознаюсь, я очень удивлен своей ошибкой. Тогда о каких смертях от руки Гагеншмидта говорят в записке?

— Я сам ничего не понимаю, — ответил угрюмо Гагеншмидт. — На меня не было произведено ни одного покушения и потому я не был поставлен в необходимость кого-либо убивать. У меня в замке теперь находится штаб карательного отряда, командированного в наш уезд для борьбы с революционерами. Офицеры и солдаты знают, что я боюсь покушения, охраняют тщательно замок и подтвердят, что я никуда не выхожу. Я словно в заключении.

Окончив, старик стал медленно вытирать со лба пот.

— Господин Гагеншмидт, я обещаю применить все свое искусство, чтобы выяснить личности ваших врагов. Через два дня я приеду в ваш замок, но о цели моего прибытия никому не сообщайте.

— Благодарю вас. Я буду очень счастлив, если вы достигнете того, что мне не придется никого остерегаться, и я смогу спокойно окончить свои дни, — ответил старик, вставая и крепко пожимая мне руку.

Когда он ушел, я долго еще сидел на своем месте в раздумье и наконец, не выдержав, громко произнес:

— Гагеншмидт чего-то недоговаривает.

И я решил, что его также необходимо будет включить в сферу моих наблюдений.

III

Весь день я находился под впечатлением этого дела, и ни одно соображение не удовлетворяло меня. Но вдруг, одно обстоятельство сразу подвинуло его вперед и… вместе с тем осложнило его.

Поздно вечером меня позвал звонок телефона. Приложив к уху трубку, я после первых слов говорившего воскликнул:

— Хамелеон, это вы?

— Я, господин Лещинский. Я только что приехал сюда поездом и извиняюсь, что беспокою вас так поздно, но у меня крайне важное дело и мало времени.

— Ну что ж! приезжайте сейчас, дорогой мой, — ответил я. — Кстати, и я с вами посоветуюсь кое о чем. Я вас жду.

Это был очень способный сыщик. Фамилия его была Соловей, но в полицейском мире его прозвали Хамелеоном за его удивительное умение приспособляться ко всем компаниям, ко всякой среде, где он быстро и легко усваивал быт и манеры, тон, внешний вид, жаргон и т. д. Он всюду проникал как свой человек и приобретал доверие и влияние. Он добывал сведения непосредственно из первоисточника и потому они всегда были крайне ценные.

Этот-то Хамелеон и явился ко мне ночью усталый, небритый и в каком-то странном наряде, не то колониста, не то рабочего или зажиточного крестьянина. Я понял, что он из какой-то командировки. Я обрадовался его приезду, потому что чувствовал потребность посоветоваться с кем-нибудь по делу Гагеншмидта, а Хамелеон был очень подходящим для этого лицом. Я его принял очень радушно, предложил чаю, и вот, подкрепившись, он сел против меня и воскликнул:

— Вот дело, от которого можно сойти с ума!

— Путаное? — спросил я.

— Путаное можно распутать, а оно какое-то… психически-ненормальное.

Я рассмеялся, а Хамелеон продолжал:

— Иначе я его не могу назвать. Я себя чувствую в нем — дурак дураком.

Тогда я предложил:

— В таком случае, рассказывайте сначала ваше дело, а затем я вам доложу свое, также психически-ненормальное, как вы выражаетесь.

— Так слушайте, — начал Хамелеон, раскуривая трубку (это доказывало, что он сейчас вращается в среде, где преимущественно курят трубки). По ходатайству губернатора, меня послали разобраться в ряде крайне загадочных убийств. Внешние обстоятельства очень простые. Убитые находились в поле около деревни, или на улице, или в каком-либо саду. Убийца во всех случаях действовал браунингом. Жертвы убивались наповал сильной и уверенной рукой, но не в упор. Убийца (я убежден, что это дело одного и того же лица) не оставлял никаких следов. Правда, одно обстоятельство обратило мое внимание: при каждом убитом находился заряженный браунинг. Я сообразил, что тут дело не случайное, что это что-то местное, бытовое. Тогда я решил здесь осесть и ознакомиться с жизнью местного населения. Я чувствовал, что корень этих преступлений сидит где-то глубже.

Я пристроился с большим трудом в качестве приказчика к местному, сравнительно крупному, торговцу свиньями, богатому крестьянину, владельцу большой фермы. Я у него исполняю также обязанности конторщика. Он ценит мою грамотность и, так сказать, бывалость. У него много рабочих, и вот тут я скоро зацепился за интересующее меня дело. Оказывается, что этот уезд считается очень революционным. Здесь находится много активных деятелей в отношении всяких революционных эксцессов, так сказать, местного, сепаратного характера. Они совершили в революционное время массу поджогов, убийств, грабежей, шантажей, развели много шаек и т. д. Вообще, они терроризировали все окружающее население, так что помещики долго не могли спокойно жить в своих имениях и до последнего времени проживали в больших городах. И только карательные отряды правительства несколько угомонили бунтарей, но все-таки большинство этих бунтарских компаний еще живо и иногда проявляют себя отдельными выступлениями, а в общем ждут для себя лучшего будущего, т. е. более удобного времени для новых выступлений и эксцессов. И вот, первым моим успехом было то, что я выяснил, что все убитые неизвестно кем крестьяне принадлежали к крупной местной организации экспроприаторов-мстителей, которые уже два года наводят ужас далеко за границами уезда. Почему-то эта шайка называется «Рука мальчика». Правда, в последние месяцы эта шайка несколько присмирела. Карательные отряды сделали свое дело: она должна была вместе с революцией, за которую цеплялась, спрятаться в подполье. Но все-таки она является наблюдающим аппаратом и известным образом продолжает терроризировать помещиков, фабрикантов, купцов и вообще богатых жителей уезда. В недра компании «Рука мальчика» трудно проникнуть человеку из других мест и малознакомому, но с некоторыми близко стоящими к ней лицами я свел дружбу и кое-что мне удалось узнать об их внутренней жизни. В особенности в этом отношении полезны женщины. И когда я установил, что все убитые при одинаково загадочных обстоятельствах крестьяне являются членами общества «Рука мальчика», я предположил, что я уже стал на твердый путь моих розысков. Много я узнал всяких вещей, но они не имеют никакого отношения к моему делу. Но, между прочим, мое внимание привлек заговор «Руки мальчика» против местного помещика Гагеншмидта.

— Что? Гагеншмидта? — воскликнул я, вскочив с кресла.

— Вы знаете его? — в свою очередь изумился Хамелеон, расширяя глаза.

— Да, да, знаю, — ответил я, усаживаясь на свое место. — Пожалуйста, не обращайте внимания на мое волнение, а продолжайте рассказ. Это необыкновенно интересно.

Хамелеон несколько минут, видимо заинтересованный моим возгласом, внимательно смотрел на меня, покачал головой и затем продолжал:

— За Гагеншмидтом охотятся уже давно. Его решили убить, и ему, судя по всему, несдобровать. Но самое удивительное и важное во всей этой истории то, что Гагеншмидт, по-видимому, знает о готовящейся ему участи и тщательно прячется от своих убийц. Он почти не выходит из своего гранитного и хорошо защищаемого замка, в котором живет часть карательного отряда, значительно умеряющего пыл «Руки мальчика». И в то же время…

Хамелеон задержал конец своей фразы, нагнулся ко мне, вперил в меня свой взор и отчеканил слова:

— И в то же время, все население убеждено, что крестьян убивает не кто другой, как Гагеншмидт.

IV

Я ожидал и одновременно боялся, что Хамелеон подтвердит такую же мою мысль. Да! при всей несообразности ее, я не мог сойти с предположения, что убийцей крестьян является Гагеншмидт. Но как он это делает, при каких обстоятельствах?

После долгой паузы, Хамелеон развел руками и заговорил возбужденно:

— Вот тут-то и есть то, что я в шутку назвал «психически-ненормальным». Понимаете, господин Лещинский! Я месяц слежу за Гагеншмидтом и его замком и голову даю на отсечение, что во время совершения всех убийств он не выходил из своего замка. Его алиби несомненно. Я сам пойду доказывать это, а между тем, некому больше совершать этих убийств, и я не поклянусь, что их совершает не Гагеншмидт. Разве нельзя сойти с ума?

— Да, тут много есть головоломного, — ответил я, — и для полноты картины позвольте вам заявить, что у меня был вчера и сидел на том месте, на котором сидите вы, сам Гагеншмидт!

Хамелеон даже привскочил и неизвестно, обрадовался ли он или изумился.

— Он был у вас?

— Да, был, и вот что, мой друг, он мне рассказал.

Я подробно передал Хамелеону мою беседу с Гагеншмидтом. Он слушал с напряженным вниманием, и, по-видимому, мой рассказ произвел на него очень сильное впечатление. Мы долго молча смотрели друг другу в глаза и я первым прервал молчание.

— Как это ни дико, но я также чувствую, что крестьян убивает Гагеншмидт. Таинственные письма об этом говорят так же, как мне это сказали глаза и манера беседы со мною самого Гагеншмидта.

— Но это безумие!

— Что ж делать! Вы сами назвали это преступление психически-ненормальным. Необходимо считаться с ним как с ненормальным. Станем на время и мы ненормальными в наших выводах. Теперь, друг мой, может быть, вы сможете мне объяснить, что за причина этого заговора, этой погони за жизнью Гагеншмидта, какая причина этой ненависти?! Что сделал такого ужасного этот Гагеншмидт, какое преступление он совершил?

Я по глазам Хамелеона увидел, что он готовит какой-то эффект.

— Он совершил страшное преступление, — произнес он.

— Когда?

— Двести лет тому назад!!

Я взглянул строго на Хамелеона и убедился, что он не шутит.

— Объясните, что это значит, — потребовал я

— По каким-то непонятным причинам, местное население олицетворяет в лице живущего теперь Гагеншмидта весь род Гагеншмидтов. И в лице его мстят не ему лично, а всему его роду. Правда, Гагеншмидт суров, скуп, нелюдим, но таких помещиков, как он, существует много. Несомненно, он имеет характерные черты и особенности своих предков, но теперь ведь не те условия жизни, чтобы они были кому-нибудь страшны. Но сейчас наступает финал старой трагедии, происшедшей двести лет тому назад. Эта ужасная история все время жива в памяти местных крестьян, которые из рода в род жаждут мести. С той поры имя Гагеншмидтов ненавистно здесь. Я только не понимаю, почему именно сейчас эта история ожила в душах людей, и «Рука мальчика» решила сделать настоящего Гагеншмидта ответственным за вину его далекого предка. Но какая-то важная причина существует, это вне всякого сомнения. Подробности этой мрачной истории мне рассказала одна старая крестьянка, и слушайте, в чем заключается вина Гагеншмидта.

Хамелеон набил свою трубку свежим табаком, хлебнул холодного чаю, раскурил, затянулся и тогда лишь начал свой рассказ.

V

Двести лет тому назад в вотчине Гагеншмидта жил довольно зажиточный мельник, Генрих Куприян, пользовавшийся большой популярностью и уважением среди местного населения. Куприян прежде всего был человек грамотный, затем, он хорошо играл на скрипке, а главное, в умственном развитии он стоял выше своих односельчан. Последние с этим считались, ценили его качества, любили его и вследствие этого он пользовался большим влиянием. Он был общим советчиком, знахарем и другом. Ни одно спорное дело не обходилось без его участия, и его большая изба была центром общественной жизни села. Помимо его главных достоинств, Генрих Куприян был человеком общительным, веселого нрава и словоохотливым.

У Генриха Куприяна была дочь Юлька. Если все село любило мельника, то его дочь все село просто обожало.

Юлька была очаровательная 16-летняя девушка, как говорит предание, какой-то святой красоты. Это была хрупкая блондинка с ясным лицом ребенка. Ее нравственная чистота выражалась в ее манерах, голосе, взоре, во всем ее лучезарном облике. Это была необыкновенная девушка. Ясная, светлая улыбка всегда играла на ее устах. Когда же случалось, что эта улыбка превращалась в хрустальный, звонкий смех, — всех охватывала радость. Эту девушку окружало необыкновенное почитание. Недаром местный пастор сказал, что все помешались на Юльке — и стар, и млад, мужчины и женщины.

Почему все так обожали Юльку? Таким вопросом никто тогда не задавался. Она выделялась своим внешним и душевны обликом среди всего населения села. Ее преимущество в этом отношении признавалось всеми, но ей никто не завидовал. Нельзя указать точно, за что ее любили: за красоту ли, за безответность, кротость, за доброту, за ее чудную душу, золотое сердце, за простоту ли ее, за преданность и жалость ко всем бедным и страдающим. Неизвестно, за что все любили Юльку, но любили так, как теперь, может быть, нигде и никого не любят. А как пела Юлька, какой у нее был голос! Для ее односельчан не было, кажется, большего праздника, как слушать Юлькино пение. Пела она в церкви, на свадьбах, вечеринках, пела она вечером на улице и в лодке на реке, и все заслушивались до слез ее чудною песнею. За все боготворили Юльку. С необыкновенною радостью ее принимали во всякой избе, куда она приходила с советом, утешением, помощью, поздравлением или какой-нибудь просьбою.

Все парни на селе готовы были за Юльку на смерть пойти, но никто не смел даже мечтать о том, чтобы повести ее к алтарю. Все верили, что не для этого живет Юлька, что далеки от ее души и желаний супружество, мужские ласки и поцелуи, что не по ней они, что на этот счет какая-то чудная она, но, может быть, за это самое она и стояла выше других в глазах всех.

Никому из парней никогда и на ум не могло прийти позволить себе сказать при Юльке какое-либо худое слово, или обнять ее, или поцеловать, или, вообще, сделать с ней или при ней какую-нибудь вольность, какую они позволяли себе со всякой другой девушкой на селе. К ней относились, как к ангелу, с чувством глубокой искренности. Для каждого было большим счастьем доставить Юльке радость, удовольствие или оказать какую-либо услугу. Всякий гордился этим и стремился к этому. Только старый Куприян часто с грустью поглядывал на свою чудную дочь и отеческая забота о ее будущности омрачала его душу. «Не для этого света рождена Юлька, — думал он, — что ожидает ее?»

Его пугал ее молитвенный экстаз, прозрачность ее души, ее светлая, ясная радостность, все то, что привлекало к ней все сердца и окружало ореолом чистоты и мудрости, словно она была общая совесть и правда.

И играла, как капля росы на солнце, жизнь Юльки, пока хищный зверь вдруг не пленился этими переливами красоты, обласкавшими его зверские глаза.

Карл Гагеншмидт, помещик, случайно увидел Юльку. Страшный Карл Гагеншмидт стал перед Юлькой и вперил в нее свой стальной, удивленный взгляд. Это было в Троицын день, когда все село гуляло на лугу и когда вся, до сих пор веселая, праздничная толпа вдруг испуганно замолкла и побледнела, как один человек. Толпа увидала Карла Гагеншмидта и поняла, как он смотрел на лучезарную Юльку. Что сказал тихо Карл Гагеншмидт своему егерю, неизвестно, но он еще раз ударил плохим взглядом Юльку и поехал дальше. И словно темная туча налетела на народ, прогнала светлое веселье, смех; сразу в беспокойстве задохнулся праздник. Одна Юлька ничего не почувствовала и не поняла, не почуяла своей судьбы и горя.

И не напрасно тяжелое беспокойство спаяло народ — предчувствие толпы страшно сбылось: не забыл Карл Гагеншмидт хрустального взора, эмалевого лица, золотистых волос и всей, как фарфоровая статуэтка, фигурки прелестной Юльки. Отравила она его проклятое воображение, кровь и желание. Манит его Юлька, дразнит мечта о ее красоте, интригует его подлую похоть ее чистый облик. Не любил в чем-либо нуждаться Карл Гагеншмидт, чего-либо желать и не получить, а тем более — женскую утеху. В этом он себе никогда не отказывал, а тяготение к такой забаве имел всегда лютое. И не может обойтись без Юлькиной ласки Карл Гагеншмидт. Ни охота, ни вино, ни игра не могут отвлечь его от потребности в Юльке, и стал гоняться страшный помещик за Юлькой. Сначала тихо и спокойно, а затем все настойчивее. Когда он несколько раз побывал, под различными предлогами, в избе старого Куприяна, насмерть испугался Куприян. Он стал прятать Юльку от горячих взглядов, сладких слов и подходов грозного помещика, но не унялся Гагеншмидт. Он принялся везде искать Юльку. Она на свадьбе, и он туда же вваливался с подарками для невесты и милостями для жениха; хоровод ли молодежь водит, Карл Гагеншмидт тут как тут, и все трется около Юльки.

Всех в тоску поверг помещик преследованием их любимицы, а сама Юлька не знала, куда уйти ей, где укрыться от ухаживаний противного Гагеншмидта, что делать ей. И постепенно пропали на селе веселье и вечеринки, прекратились песни и хороводы, озаботились люди, и старый и молодой не знали, как оградить Юльку от когтей ужасного помещика.

Все более и более омрачался Карл Гагеншмидт своими неудачами у Юльки. Видел он, что прячется она от него, не хочет ни его милостей, ни подарков, ни ласки. Первое время надеялся помещик повлиять добротой на Юльку, а затем, как стала у него душа гореть, требуя Юльку, принялся Гагеншмидт за вино. И чем больше он заливался им, тем горячее стал желать он Юльку. Ее упорство еще сильнее раздувало огонь, зажженный ею в его душе. Уже стал терять терпение и власть над собою Карл Гагеншмидт. Все чаще и чаще стал думать он о том, что никто никогда не смел ни в чем перечить ему, что он всесилен у себя в вотчине. Он видел, что вместе с Юлькой все крестьяне вступили с ним в борьбу; ему казалось, что все смеются над его неудачей и слабостью. Это приводило его в ярость и рождало жажду мести. Его гордость не могла вынести такого оскорбления, чтобы над ним издевались его собственные крестьяне. И он решился во что бы то ни стало победить Юльку и все село. Видя, что маска кротости, которую он накинул на себя, не помогла ему, он сорвал ее и стал прежним страшным Гагеншмидтом.

Катастрофа приближалась, все население жило в страхе за участь Юльки. Люди чувствовали, что Гагеншмидт что-то подготовляет, что не может он так оставить этого дела. Все хорошо знали Гагеншмидта. Да наконец, до них из замка достигали слухи о поведении Гагеншмидта, о нарасстании в нем ярости к Юльке и крестьянам. Все были осведомлены о страшных угрозах помещика и о том, что он готовится что-то предпринять. Трепетало от страха все село, белее белого ходила Юлька и, наконец, соседи решили увезти Юльку, украсть ее от Гагеншмидта, скрыть ее далеко от села. Все знали, что многие пострадают и жизнью, и кожей, и свободой от грозного феодала, но Юлька была для всех дороже. Они не могли отдать ее с легким сердцем проклятому помещику. Да опоздали крестьяне, не удалось их благое, дело, не спасли они Юльку. Как буря, одной ночью налетел пьяный и свирепый Гагеншмидт на дом мельника. До полусмерти избили рьяные и пьяные егеря старика Куприяна и унесли в замок полумертвую от ужаса бедную Юльку. Из теплой постели выхватила ее пьяная ватага и очутилась девушка на широком диване в спальне Гагеншмидта.

Тревожный церковный набат разбудил все село. Встрепенулись крестьяне, почуяв катастрофу. Они заполонили улицу и узнали, что произошло дело страшнее пожара — Гагеншмидт похитил их Юльку и унес в свое гранитное логовище, стоявшее, как огромный камень, на горе, над рекой. Заголосили бабы и ребята, как раненые звери, заревели мужики и парни. Заметались люди. Общий вопль понесся к небу, но никто там не услыхал их горя и пропала, осталась у Гагеншмидта Юлька. Как порывом ветра отнесло всю толпу к замку, и стоны людей, не помнящих себя от горя и негодования, достигли внутренности замка… Забыли люди, что Гагеншмидт их помещик и властитель, впервые с существования села позволили они <себе> угрожать и идти на помещика. Столкнулись гнев крестьян и гнев их владельца. Конечно, победил помещик. Как бешеные черти, налетели на толпу егеря Гагеншмидта с самим во главе. С гиком, свистом и бранью стали они нагайками трепать людей и, когда парни осмелились камнями сбросить трех егерей с лошадей, стал палить Гагеншмидт в своих подданных и десять человек остались в лужах крови перед замком. А остальная, ужасом охваченная толпа убежала далеко от страшного замка.

Было темно, как в норе суслика, а толпа сбилась в кучу перед церковью и рыдала. И вот, странное чудо случилось с людьми, мысли которых об участи Юльки все ширились, страдания и тоска росли и разрывали их груди. Как будто стены замка разошлись перед их глазами, как будто взоры всех людей проникли сквозь толстый гранит во внутренность замка помещика, словно слух всех так разросся, что каждый звук издалека стал доступен всему народу, и люди как будто оказались там внутри, в спальне отвратительного Гагеншмидта, и сделались свидетелями мучительной участи святой Юльки.

Все видели люди, все слышали люди, все чувствовали люди, и еще страшнее сделалась их участь, может быть, не легче, чем даже страдания самой Юльки. Все, от мала до велика, видели, как измывается пьяный и сладострастный Гагеншмидт над бедной Юлькой, как клюет его гнусная страсть белое тело и светлую душу Юльки; все, от мала до велика, слышали, как плачет, стонет и жалобно молится несчастная страдалица; все видели и чувствовали, как трепещет и бьется она в лапах грубого и немилосердного помещика, как душит он ее жадными поцелуями и зверскими ласками, как треплет бедняжку бесстыдная, тупая и пьяная похоть. Был дождь, пронеслась гроза, а народ все стоял под открытым небом и наблюдал, как шло надругание над его Юлькой. Юлька уже не плакала и не просила, а народ не переставал плакать. Народ видел и понимал, что непорочность и святость Юльки разжигают Гагеншмидта и сладость надругания придает особую остроту его безумствованию над девушкой. Все слышал, видел и перечувствовал народ и молился Богу за данное им чудо.

Когда же выкатилось на небо словно гневное, красное солнце, оставил наконец Юльку Гагеншмидт и, как усталый и сытый зверь, упал и заснул на огромной шкуре медведя. И с первым грустным звуком церковного колокола принесли егеря бедную Юльку к дверям дома старика Куприяна, оставили на пороге и ушли, озираясь, как дикие волки. Тогда, без шума и говора, подняли девушки девушку на руки и после того, как Юлька что-то тихо сказала одной из подруг, девушки понесли ее не в дом отца, а к церковной паперти и здесь положили ее перед входом в церковь, на покрытый простыней тулуп.

Тихо и жалобно призывал колокол к заутрене, тихо стояла без шапок толпа вокруг Юльки, которая слабо улыбалась, поднимая иногда ресницы с своих потускневших глаз. Она знала, что никому не нужны ее жалобы, потому что в спальне Гагеншмидта она видела весь народ, который вместе с ней страдал и плакал. И только печально качал над толпой свои звуки церковный колокол, будто сочувствуя всем и утешая.

И только когда солнце окончательно взобралось на самую верхушку неба, умчалась туда прекрасная душа бедной Юльки. Тщедушное, истощенное тело покойницы внесли в церковь и к вечеру поспешили похоронить в ограде вместе с десятью парнями, убитыми сворой Гагеншмидта. И когда крестьяне уходили из церковной ограды, они понятно и твердо смотрели друг другу в глаза. И хотя Карл Гагеншмидт был всесилен и грозен, он после того долго не выходил из своего крепкого замка и, наконец, совсем ушел из него, ибо неспокойно было у него на душе. Потом то и дело горели его скирды, сараи и конюшни, дохли отравленные кем-то лошади и убивались кем-то его егеря, но он только посылал наказывать виновников, возвратиться же в замок не посмел. Так и подох он в Ковно, проклинаемый Богом и людьми.

С тех пор не может забыть народ о бедной Юльке, и скоро после ее смерти молодой живописец, сын пастора, который учился рисованию в Берлине и находился в селе во время гибели Юльки, нарисовал большую картину, занявшую полстены в церковном притворе. На этой картине стояла толпа крестьян Гагеншмидта, которые были все соединены рукопожатиями. Лица всех крестьян были нарисованы сыном пастора с натуры и были как живые, и жуткое впечатление производило выражение их лиц и глаз, — такая в них горела ненависть и вера в месть.

Но узнал скоро об этом Карл Гагеншмидт, велел убрать картину из притвора и доставить ее в Ковно. А в Ковно он позвал другого художника и заказал ему, чтобы он перед толпой нарисовал его, Карла Гагеншмидта, портрет, с гордым, вызывающим выражением лица. Затем он послал картину в свой замок и приказал вделать ее в стену его кабинета.

VI

Последующие события развернулись быстро, подталкивая друг друга.

На третий день я приехал в имение Гагеншмидта вместе с Хамелеоном, предварительно решив ничему не удивляться и верить всему сверхъестественному. Мы были приготовлены ко всему. Мы становились если не участниками, то свидетелями какого-то явления мистического происхождения и не желали мудрить. Нам важны были сообщения и факты, которые отвечали сами за себя, и не наше дело было заниматься отвлеченными рассуждениями о их природе. Не молебны же нам было служить для избавления от всей этой сверхъестественности? А что она нас ждет, мы это предчувствовали и лишь слабая надежда была у нас, что мы найдем реальное объяснение всей происходящей драме в имении Гагеншмидта.

Гагеншмидт встретил меня приветливо, несколько удивился Хамелеону, которого я представил своим агентом, и с места уведомил меня, что сегодня ночью снова найден был убитым молодой парень Игнат Ярош. Я следил за стариком, но он и глазом не моргнул, только казался озабоченным. Я полагал, что его немного беспокоит наш приезд в связи с высказанным мной ему раньше предположением, что он убивает своих врагов. Мне уже казалось, что он жалеет, что пригласил меня вмешаться в тайну его замка.

Хозяин проводил нас в отведенную для меня комнату и приказал прислуге приготовить другую для моего товарища. Мы поблагодарили его и, когда он уходил, я его предупредил, что мне придется с ним побеседовать подробно по поводу дела и что я ему дам знать, когда он должен будет для этого уделить мне время. Гагеншмидт заявил мне, что он сегодня не собирается покидать замка и потому он во всякое время к моим услугам.

Он ушел. Мы привели себя в порядок, позавтракали и принялись за дело. Хамелеон немедленно отправился на село к трупу Яроша, а я стал знакомиться с внутренним помещением и жизнью замка. Это было тяжелое гранитное здание, мрачное, с низкими комнатами, с частыми сводами и каменными полами. Широкий и короткий, без башен, замок словно распластался на горе над рекой. А под горой раскинулось большое зажиточное село, окаймляя, словно осаждая, замок помещика.

Я долго бродил по двору и помещениям замка. В покои помещика я пока не проникал, а сначала ограничился общими комнатами, службами, кухней и т. д. Побывал я, конечно, при штабе карательного отряда, познакомился с офицерами штаба и даже пообедал с ними. Они были рады свежему человеку. Я им привез последние газеты и новости. Непринужденная беседа скоро сблизила нас и пошли всякие разговоры. Я навел беседу на тему о загадочных убийствах крестьян и все были того мнения, что это свои своих укокошивают.

— В таких шайках всегда друг с другом счеты сводят, — объяснил один офицер, — без этого у них нельзя.

— Пусть себе! Не стоит об этом и беспокоиться, — добавил другой. — Это дело их внутреннего распорядка, — сострил он.

Я упомянул о слухах, циркулирующих среди крестьян, что убийцей является хозяин замка, и это вызвало много веселых протестов. И вот, от всех я услышал одно утверждение, что Гагеншмидт не мог этого делать, что одно время за ним было даже специальное наблюдение и было точно установлено, что помещик во время убийств не покидал своей квартиры, из которой нет ни отдельного, ни скрытого выхода. И лишь в конце беседы, совершенно случайная фраза одного капитана заставила меня встрепенуться и почувствовать, что я получил ценный вклад в свое предприятие.

— Я бы на его месте с тоски покончил бы с собой, — сказал капитан, — я однажды даже взволновался, когда услышал выстрел; так и думал, что старик пустил себе пулю в голову.

Я затаил дыхание и насторожился.

— Кто это стрелял? — невинным тоном спросил я.

— Да Гагеншмидт! Он как «наберется», так иногда и бухает из браунинга.

— Почему же вы думаете, что из браунинга? — поинтересовался я.

— Ну, выстрел из браунинга всегда узнать можно! — сказал капитан.

— Ведь, кажется, говорили, что он чуть ли не ежедневно напивается коньяком, так значит, он ежедневно упражняется таким образом из браунинга? — задал я вопрос.

— Не всегда, а иногда, когда у него настроение бывает! — ответил другой офицер.

— Хоть бы днем палил, — присовокупил молодой поручик, — а то выбирает время ночью, только пугает со сна. Думаешь, что тревога.

Я старался долго не прекращать об этом разговора, потому что он представлял для меня значение колоссальной важности и когда я возвратился, наконец, к себе, я с трудом дождался Хамелеона.

Он сразу заметил, что я что-то достал.

— У вас был хороший улов? — обратился он ко мне.

— Кажется, — ответил я, — значение моих сведений зависит от справок, которые я получу от вас.

— Будут сопоставления?

— Да, и потому, пожалуйста, отвечайте мне по возможности точнее на мои вопросы. Выяснили ли вы определенно, в какое время происходят убийства членов «Руки мальчика?»

— Точно не могу сказать, но приблизительно между 12 и 2 часами ночи.

— В этом есть известная точность. Теперь, друг мой, достаньте свою записную книжку и сопоставляйте мои выводы. Предупреждаю, что всех убийств я не мог учесть, но некоторые должны были произойти 1 августа, 8 сентября, 9 октября, 25 октября. Эти числа я установил, друг мой, чисто детективным путем. Они правильны?

— Совершенно правильны! — воскликнул Хамелеон. — Я вам верю, что вы не наводили справок о днях убийств, иначе вы узнали бы все числа, а не некоторые. Как же вы достигли таких результатов? Ведь это имеет громадное значение в отношении правильности схваченной вами нити.

Я быстро ознакомил Хамелеона с моей сегодняшней беседой с офицерами, причем подробно остановился на ночных упражнениях с браунингом Гагеншмидта.

Хамелеона необыкновенно взволновало мое сообщение.

— И вы… вы… — дрогнувшим голосом проговорил он, — не желая верить происшедшему эффекту моего розыска, вы добились у офицеров указаний, что 1 августа, 8 сентября, 9 октября и 25 октября Гагеншмидт ночью стрелял?

— Да, в эти дни между 12-ю и 2-мя часами ночи! Что вы скажете на это, мой друг?

Хамелеон, бледный, смотрел на меня.

— В эти числа ночью были убиты Иоганн Абакум, Карл Лешке, Семен Пенке и Роберт Сакен, — прошептал он почти испуганно.

— Что это такое? — также в сильном волнении обратился я к Хамелеону.

— Ничего не понимаю, — развел он руками. — Но как, как?!… Святым духом, что ли?

— Ничего не знаю, — почувствовав внезапную слабость, ответил я. — Надо или возиться дальше с этой чертовщиной, или бежать отсюда.

— Бежать? Ни за что!.. Я готов лучше попасть в ад, чем оставить такое безумное дело. Черт, так черт! Наплевать! — полный внезапной решимости, заявил он. — Ведь это мировое происшествие.

Я также овладел собой и вполне согласился с моим товарищем.

— Да, надо не задумываться, а примириться со всей таинственностью, признать ее реальным фактом. Сознаюсь, я не предполагал, что я буду таким малодушными. Какое счастье, что офицеры случайно вспомнили числа нескольких дней, когда они слышали выстрелы из комнаты Гагеншмидта. Один в эту ночь возвратился из отпуска, другой был именинником, третий упал с лошади и не спал и т. д. Теперь, друг мой, что нам делать дальше?

— Необходимо осмотреть помещение Гагеншмидта. Может быть, там есть какие-нибудь ходы, потайные двери. Я хочу понюхать воздух в кабинете Гагеншмидта.

— Это необходимо, но следует сделать это деликатно, — ответил я, — не хватать сразу за горло. Ведь он опирается на свое «алиби», как на каменную гору. Пока вы не разрушите таинственную сторону этих убийств, он будет неуязвим. Как там ни рассуждайте, но ведь Гагеншмидт все-таки защищается от убийц.

— Совершенно верно, — усмехнулся озабоченно Хамелеон, — тогда что же делать? Ведь мы не можем пока обрушиться на «Руку мальчика». У них ведь все крайне конспиративно. Я не могу схватить человека, который думает кого-то убить. Нельзя арестовать сегодня ночью Юлиана Липака, которому поручено сторожить Гагеншмидта. Гагеншмидт не вылазит из своей комнаты, а Липак ничего не предпринимает, чтобы пробраться в замок.

— Сегодня очередь Липака? — спросил я.

— Теперь вообще его очередь выслеживать и посматривать за замком. Какая у шайки цель этого надзора, не могу понять.

— Тоже, вероятно, что-нибудь сомнамбулическое, — засмеялся я и добавил: — По-видимому, недаром они жертвуют своими товарищами, несомненно, что-то подготовляется.

— Конечно. Я заметил какое-то особенное настроение среди крестьян. Они что-то шепчутся и все очень сосредоточены и серьезны.

— Но что, если Гагеншмидт слишком увлекается заговорами против него, уничтожая столько людей, — спросил я, — тогда необходимо как-нибудь это дело вырвать из тупика и прекратить эту бойню. Может быть, нам удастся примирить врагов и вообще как-нибудь ликвидировать эту дикую историю.

— Правда, надо немедленно приняться за дело. Что будет, то будет! Пойдем к Гагеншмидту.

VII

Я никак не ожидал, что эта ночь даст еще какие-либо важные результаты, а тем более такого фантастического характера.

Был уже вечер, когда нас принял Герман Гагеншмидт. Он находился в своей спальне, перед наполненным огнем камином. Старик сидел в кресле, согнувшись, и тянул изо всех сил дым из своей длинной, старой вишневой трубки. Веки и глаза его были такие же красные, как и огонь, и я сразу заметил, что он уже проглотил много коньяку из двух бутылок, стоявших на столе. Со скрытым недружелюбием встретил он нас, но попросил сесть. Мы не сразу атаковали его, а стали развлекать. Я стал внимательно осматривать его комнату и скоро заметил на небольшом, заваленном трубками, охотничьими ножами, патронами и какими-то тряпками столике два черневших больших браунинга. Что же касается моего товарища, то он, согласно нашему плану, принялся развлекать хозяина рассказами о своих наблюдениях над шайкой «Рука мальчика». Эти сведения крайне заинтересовали Гагеншмидта. Подробности заговора против него сильно взволновали его и наша осведомленность о шайке сильно подкупала его в нашу пользу. Он увидел, что мы серьезно занялись этим делом, недаром потратили время и действовали в его интересах. Так, постепенно, ободренный нами, старик был подготовлен к тому, чтобы показать нам его кабинет. Мы ему объяснили, что это необходимо для борьбы со слухами о совершаемых якобы им убийствах крестьян, причем сказали, что существует легенда, будто из его кабинета идет потайной подземный ход в село. Старик угрюмо засмеялся и, после короткого раздумья, согласился показать нам свой кабинет, который казался нашему воображению скрывающим ту тайну, которую мы явились разрешить.

Тяжело, со скрежещущим звуком, словно нехотя, отворилась дубовая, обитая зеленоватой медью дверь, и мы вошли в довольно большую, с низким, нависшим потолком комнату. Гагеншмидт внес за нами лампу и поставил ее на грузном, неуклюжем, оголенном от бумаг столе. Обстановка кабинета была незначительна. Несколько дубовых массивных кресел, упомянутый стол, старый кожаный диван около высокой и широкой лежанки при низком и широком камине. Затем виднелось много неинтересной комнатной рухляди, несколько волчьих шкур, группа ружей в углу и т. д. Видно было, что кабинет остается необитаемым и, может быть, мы скоро оставили бы эту холодную, неуютную и даже неприятную комнату, которая пахла погребом и тюрьмой, но одно зрелище заставило нас остановиться.

Мы стояли перед огромной, почти в полстены картиной, о которой мы слышали уже и которую, вследствие этого, мы сейчас же узнали.

Картина не висела на стене, а была как-то в нее вделана. Она была без рамы, как будто нарисована на камне. Краски уже получили темный колорит, но кой-где, на светлых местах, они казались свежими и яркими. Мы смотрели с удивлением на группу крестьян, отвечающих друг другу братским рукопожатием, и их глаза и выражение лиц доказывали, что рисовал их искренний и вдохновенный художник, который мог чувствовать чужую душу и показывать ее другими. Ужасны были лица крестьян, в них засело необыкновенно сильное выражение чувства и страдания. Великим художником должен был быть тот, кто рисовал эту картину. Он постиг человеческие страсти и сохранил их на своей картине. Все, все, что чувствовали люди двести лет назад, осталось на этой картине, словно эти люди не умирали и остались на вечную жизнь на этом грубом полотне, почти сросшемся с гранитной старой стеной. Но совсем другой вид имела фигура предка нашего хозяина, Карла Гагеншмидта. Его громоздкая фигура на краю картины хотя и стояла вызывающе, но не имела ни жизни, ни цвета.

Мы долго стояли перед этой замечательной картиной, и дрожь проходила по нашему телу. Правда, картина нас взволновала, но, кроме того, еще какое-то особенное, непонятное впечатление осталось у меня от этой картины, но в чем оно заключалось, я не мог себе объяснить. Я напрягал все свое внимание, память, но ничего не помогало. И когда Гагеншмидт, наконец, взял лампу, я и Хамелеон пошли за ним беспрекословно, полные сложных впечатлений и недоумения.

VIII

Когда мы возвратились в мою комнату, мы сели один против другого, молча обдумывая создавшееся положение. Я видел, что Хамелеон находится все еще в недоумении, но я не знал, такого ли оно содержания, как и мое, или по другой причине. Я же был необыкновенно смущен одним обстоятельством, о котором говорить Хамелеону пока не хотел. И мы сидели довольно долго, погруженные в молчание, ломая голову над интересовавшими нас загадками. Мы то и дело взглядывали серьезно друг другу в глаза, но не решались вытаскивать своих мыслей, потому что уверенность покинула нас. Наконец, я прервал молчание, чтобы как-нибудь суммировать наблюдения последних часов.

— Я вынес из посещения кабинета Гагеншмидта такое впечатление, будто он эту картину держит в заключении, приковал ее к стене. Колорит и атмосфера этого кабинета определенно тюремные.

Хамелеон печально улыбнулся и покачал головой, находясь все еще под давлением своей мысли.

— Вы и не замечаете, что наши впечатления стали какими-то патологическими, — сказал он мне.

Я вздрогнул от его правдивых слов.

— Глядя на эту замечательную картину, кажется, что в ней шевелится если не жизнь, то мысль, чувство, какая-то сверхъестественность. Вы этого не почувствовали, мой друг?

— На меня она также произвела очень сильное впечатление, — тихо ответил Хамелеон, — но вы немножко уже увлекаетесь. Ваши нервы, по-видимому, довольно сильно потрепаны. Надо взять себя в руки.

— Нет, дело не только в нервах, — настаивал я, — там что-то есть…

Хамелеон выпрямился и глаза его загорелись блеском.

— Есть-то есть, — воскликнул он, отвечая уже прямо на наши мысли, — но что? Вот это «что» меня и мучает.

— Не знаю, — сознался я и развел руками.

— Словно что-то завязло в темном уголку мозгов и нельзя его осветить, — сказал Хамелеон и встал. Он прошелся несколько раз по комнате, набил табаком и раскурил свою трубку, отчего воздух скоро стал сизым и, остановившись передо мной, проговорил нарочито громко:

— Ну, довольно бабничать! Как нам не стыдно! Перейдем к делу.

Тогда, как будто заразившись его бодростью, я также вскочил, готовый к действиям. Нравственная слабость сразу исчезла. Дальнейший ход наших операций был нам уже известен, хотя мы о них еще не говорили, но он диктовался обстоятельствами.

— Мы сегодня не раздеваемся и, чтобы не заснуть, выпьем кофе и станем играть в экарте, — сказал я.

IX

Мы позвали слугу, попросили кофе и, как ни в чем не бывало, сели за карты. И временами, прихлебывая черную жидкость, мы обменивались короткими фразами по интересовавшему нас вопросу, но относились к нему уже спокойно и рассудительно.

— Какое торжествующее лицо было у пьяного Гагеншмидта, когда он ввел нас в свой кабинет.

— Безумие сквозило в его глазах.

— Он боялся, чтобы мы долго не оставались там.

— И как он зорко за нами следил!

Мы посмотрели друг на друга и не могли удержаться от смеха.

— А все-таки я ничего не понимаю, — сказал один из нас.

— И я тоже, — подтвердил другой.

Десятки партий экарте не утомили нас. Мы играли, когда уже пробило одиннадцать часов, затем двенадцать. После этого часа мы играли уже насторожившись. Фуражка Хамелеона лежала тут же на столе. И, наконец, около часа ночи мы вскочили в необыкновенном волнении, с одинаковым криком.

Внутри замка, недалеко от нас, послышался выстрел, глухой, но явственный, тот, которого мы ждали.

Наши действия были уже определены. Хамелеон схватил фуражку и, как стрела, бросился из комнаты. Я знал, что он побежал на деревню. Я также выбежал из комнаты, но пробежал ряд помещений и длинный коридор и стал бешено стучаться в дверь Гагеншмидта. Дверь быстро отворилась и на пороге появился Гагеншмидт. Его воспаленный взор был полон не то ужаса, не то ярости. Я оттолкнул его, вбежал в комнату и охватил ее взглядом. На столе лежал один браунинг. Я схватил его, заряды были не тронуты.

— Что вам надо? — наконец закричал Гагеншмидт. — Что вы хотите?

— Где ваш другой браунинг? — потребовал я. Во мне проснулся любитель борьбы с преступниками. Я чувствовал, что проявляю сильную энергию.

Гагеншмидт, по-видимому, невольно подчинился моему натиску. Он оторопел. Лишь я задал свой вопрос, как увидел другой браунинг в руках Гагеншмидта, и не успел он опомниться, как я вырвал у него револьвер. Тогда он отступил на шаг и проговорил:

— Что с вами, господин Лещинский? Я ничего не понимаю! Что случилось?

Выражение лица у него было такое, словно он меня только что узнал. Я понял, что он овладел собою и хотел действовать разумно. Один его браунинг находился в моей руке, стол же с другим браунингом находился позади меня. Га-геншмидт был безоружен, но я сомневаюсь, чтобы у него было бы желание употребить против меня оружие. Я, в свою очередь, сдержал свой порыв. Опустив дуло браунинга, я увидел пустую гильзу и сказал, глядя Гагеншмидту пристально в глаза:

— Вы только что из него стреляли?

— Так что с того! — вскричал старик, гневно взглянув на меня. — Я могу у себя в квартире делать, что мне угодно. Может быть я вас разбудил? — спросил он иронически.

Я действовал скорее стихийно, стремился к чему-то бессознательно. Мысль моя даже мне подсказывала, что я увлекся, и настоящие мои действия неправильны и в интересах Гагеншмидта. Но я был подчинен своему инстинкту и смело заявил Гагеншмидту:

— Вы только что снова убили человека!

Старик словно обрадовался моим словам, как будто они принесли ему облегчение.

Его красные глаза насмешливо встретились с моими, он глубоко вздохнул и обратился ко мне, отчеканивая слова:

— Кого, где и когда? Я вас не понимаю и удивляюсь вам. Вы как мальчик! Что ж, ищите труп!

Он показал рукой на комнату. Вид у старика был уверенный, действия твердые. Мои же нервы и силы находились в очень напряженном состоянии, я шел наобум. Я потребовал:

— Покажите мне ваш кабинет!

Гагеншмидт взглянул на меня с большим удивлением, но не сразу мне ответил. Это обстоятельство меня несколько ободрило. Наконец он достал медленно из кармана ключи, направился к двери и отворил ее. Я взял со стола лампу, подал ему и сказал:

— Идите вперед!

Гагеншмидт беспрекословно повиновался. По-видимому, он желал быть корректным и этим меня обезоружить. Я снова очутился в уже знакомой мне обстановке, в комнате, где находилась в заключении картина. Почему-то моя впечатлительность не могла отделаться от такого фантастического определения. Пламя в лампе заколебалось, запрыгали вокруг тени и осветились блики на картине. Картина, казалось, шевелилась с ее толпой, лицами и глазами. Чувствовался запах недавнего выстрела. Я невольно осмотрелся, но сейчас же испугался, что стану в глазах хозяина смешным. Положение мое было тяжелое, безвыходное. Я был убежден, что стоящий передо мной старик только что убил человека, но не понимал, как он это сделал. Наоборот, я твердо знали, что при таких обстоятельствах он не мог никого убить, что я не имею никакого права его обвинять, что все обстоятельства стоят за Гагеншмидта и говорят против меня. В комнате не было ничего подозрительного, кроме запаха дыма.

— Ну что ж, вы успокоились? — словно ударил меня вопросом Гагеншмидт.

Я стоял перед ним, как мальчик, не зная, что ответить. Он, конечно, издевался над моей беспомощностью. Мы прекрасно друг друга понимали. Мы оба знали, что он убийца, но уличить его не было возможности. Это был убийца вне подозрений.

Вдруг со мной произошло что-то необыкновенное. Я отскочил к дверям в ужасе и в безграничном изумлении. То недоумение, которое мучило мой мозг с минуты первого посещения кабинета Гагеншмидта, теперь внезапно разъяснилось, и сильная дрожь потрясла мое тело. Мой вид даже Гагеншмидта удивил.

— Что с вами? — спросил он.

— Это вы, это вы! — прошептал я, указывая на фигуру Карла Гагеншмидта на картине. — Это вы?

Когда я первый раз глядел на картину, мне необыкновенно знакомым показалось лицо Карла Гагеншмидта, жившего двести лет тому назад, и весь вечер я страдал от старания вспомнить, где я видел это лицо, и, наконец, теперь эта загадка разъяснилась.

— Это мой предок Карл Гагеншмидт, — холодно и гордо ответил старик.

— Но это ваш портрет, это замечательное, сверхъестественное сходство, — твердил я, — неужели это возможно?

Гагеншмидт загадочно улыбнулся вместо ответа, взял меня за руку, вывел из кабинета и, когда мы снова были в его спальне, сказал, поставив лампу на стол:

— Чтобы дать разъяснение вашему недоумению, я вам покажу одну вещь.

Он обращался со мною совершенно свободно, словно между нами ничего не произошло, как человек, чувствующий свою силу и неуязвимость. Он порылся в кипе бумаг на столе и, к моему удивленно, вытащил старый номер журнала «Нива». Сначала я предположил, что он шутит со мною, но, указывая на каких-то два рисунка, он сказал:

— Вот, прочтите это и вы все поймете.

Небольшая заметка сообщала о наблюдающемся странном явлении природы. Через известные промежутки времени потомки людей получают не только наследственные характеры, но и точные лица своих предков. Это явление доказывалось рядом примеров и обращалось внимание читателя на две фотографии, отпечатанные рядом. На одной фотографии был изображен испанский король Альфонс XIII, а другая фотография была снята с какой-то старой медали, на которой был изображен дальний предок Альфонса XIII, также испанский король, живший за несколько сот лет до Альфонса XIII. Действительно, сходство было поразительное, словно на обеих фотографиях было изображено одно и тоже лицо.

Я с большим интересом прочел эту заметку и, хотя получил научное удовлетворение, но мое волнение от всего происшедшего мало улеглось. Я почувствовал себя сразу сильно утомленным, сделал вид, что совершенно успокоен журналом «Нива», извинился перед Гагеншмидтом и ушел, сопровождаемый его подозрительным и недружелюбным взглядом. Он понимал, что наша борьба еще не окончилась, но что я лишь подчиняюсь своему бессилию.

X

В глубоком раздумье я возвратился в свою комнату, чувствуя крайнюю необходимость в отдыхе. Но я с нетерпением ждал возвращения Хамелеона, сообщения которого должны были быть колоссальной важности. Когда он появился в комнате, я при виде его испугался.

— Что с вами? — воскликнул я.

Хамелеон был бледный, ослабевший, какой-то растерянный. Он сел на стул и устремил на меня испуганный взгляд.

— Липак убит? — задал я вопрос. Меня в эту минуту только это интересовало.

— Убит, — подтвердил Хамелеон, — убит!

— По обыкновению?

— По обыкновению.

Мы несколько минут в отчаянии смотрели друг другу в глаза.

— Но почему вы так расстроены? — поинтересовался я. — Ведь мы этого ожидали!

— Дело в том, — вздохнув, медленно начали Хамелеон, — что я… я понял, в чем дело с картиной…

Я смекнул, о чем он говорит.

— Вы узнали в Карле Гагеншмидте Германа Гагеншмидта. Я также только сейчас выяснил это изумительное явление, — проговорил я.

К моему удивлению, Хамелеон покачал головой.

— Нет, я не узнавал Гагеншмидта, — прерывающимся голосом ответил он.

Я почувствовал, как кровь стынет в моих жилах от дальнейших его слов.

— На картине нарисованы все убитые, все жертвы Германа Гагеншмидта, Ярош, Абакум, Лешке, Пепке, Сакен, все, все. Ведь я их всех видел мертвыми и всех узнавал на картине. Они там, как живые, но я не мог все время вспомнить, где я видел этих людей, которые там нарисованы. Они казались мне необыкновенно знакомыми. И только сейчас, когда я нашел на дороге труп Липака, я его узнал (он также есть на картине), и тогда я вспомнил всех.

Мы долго сидели без слов, без движения, в полном изнеможении. Наконец, Хамелеон обратился ко мне слабым голосом:

— Господин Лещинский, что это такое?

— Не знаю, я не могу постигнуть всего этого, — прошептал я.

— Но надо ведь что-нибудь делать. Ведь создается ужасное положение. Гагеншмидт убивает тьму людей. Необходимо ведь что-либо предпринять против обеих сторон.

— Я уже обдумал этот вопрос, — начал я. — Так как вы говорите, что завтра опять эти дураки предпримут что-то очень важное или просто будут подставлять себя под пули этого колдуна, то мы, игнорируя всю эту таинственность, прежде всего попробуем оградить этих несчастных заговорщиков от его дьявольских экспериментов, а затем донесем обо всем высшему начальству. Пусть оно поступает, как найдет нужным. Может быть, оно посадит нас в сумасшедший дом?!

— Что же вы предполагаете сделать? — спросил Хамелеон, слушавший меня очень внимательно и, по-видимому, вполне согласившийся с моим планом.

— Завтра надо непременно обезоружить Гагеншмидта, — заявил я твердо.

— Как это сделать?

— Сделаем! — решил я. — А теперь ляжем спать. Если мы даже не заснем от этой чертовщины, то хоть немного отдохнем.

Хамелеон больше меня не расспрашивал. Он мне доверял, и, пожав мне руку, пошатываясь от усталости, отправился в свою комнату.

На другой день, во время утреннего кофе, мы составили план действий. Весь день до вечера мы не показывались из моей комнаты, а после ужина мы послали человека к Гагеншмидту с просьбой принять нас. Через четверть часа мы сидели у сурового старика и беседовали с ним. Он, как и в первый раз, сидел у пылавшего камина и был пьян. Мы спокойно заявили ему, что завтра мы от него уезжаем, что все наши наблюдения были ошибочны и что мы не в состоянии разобраться во всей этой истории.

— Мы потребуем от нашего начальства, — вдруг заявил я, — пытливо глядя в пьяное и красное лицо старика, — чтобы оно прежде всего забрало у вас эту картину.

Я знал, что говорю глупость, но хотел видеть, какое впечатление произведет это известие на Гагеншмидта. На него это подействовало, как удар грома, он вскочил в ужасе.

— Я ее не отдам, — закричал он, — вы не посмеете ее взять. Если я их выпущу отсюда, они меня убьют! — вырвалось у него.

Мы вскочили, вне себя от изумления.

— Что вы говорите, Гагеншмидт, кто вас убьет? Картина, нарисованные люди? Вы сошли сума!

Гагеншмидт весь затрясся от бешенства, он был ужасен. Он завопил:

— Негодяи! вы в заговоре с ними, из одной шайки! Я их не выпущу! Я не позволю вам их освободить!

— Опомнитесь, что вы говорите! — закричали мы.

Услышав эти слова, Гагеншмидт, видимо, переломил свой ужас и гневи и, закрыв лицо руками, они глухо зарыдал.

— Вы ничего не знаете! — воскликнул он наконец, отрывая руки от лица. — Вы ничего не понимаете! Вы хотите меня убить, вы помогаете моим врагам, которые не дают мне жить, мучают меня. Оставьте меня, умоляю вас, если вы верите в Бога, если у вас есть сердце и жалость, не отдавайте меня им.

— Но ведь пока вы убиваете всех! — закричал Хамелеон. — Вы убийца, дьявол, нечистая сила, сатана!

— Я уничтожаю выходцев с того света, привидений, покойников, — завопил старик в неимоверной ажитации. Лицо его побагровело, испещрилось фиолетовыми жилами, глаза, казалось, лопнут от напряжения, а шея вздулась, словно пузырь. Он был страшен. Мы не ожидали такого действия нашего плана.

— Слышите, я осаждаюсь мертвецами, — кричал старик, — которые снова явились в жизнь, чтобы отомстить мне. Но я знаю, как с ними справляться. Ха, ха, ха! посмотрим, кто кого победит, посмотрим!.. Соберите хоть всех прокуроров, всю полицию, им ничего не поможет, я не дамся им легко в руки. Я не боюсь проклятий людей, я ничего не боюсь! Ищите кругом, ломайте голову! Я не боюсь вас, не боюсь, не боюсь, не боюсь…

Гагеншмидт сделал по направленно к нам несколько тяжелых шагов, зашатался и вдруг со стуком упал в страшном припадке на пол. Мы бросились к нему, но не в наших силах было удержать бившегося в судорогах эпилептика. Мы подняли тревогу. Сбежались слуги и, когда наконец больной несколько успокоился, его перенесли на постель, где он скоро погрузился в сон.

Крайне расстроенные происшедшей сценой, мы возвратились в мою комнату.

— Что, часто с хозяином случаются такие припадки? — спросил я старика-слугу, который принес нам кофе.

— Очень даже. Недели не проходит. Это для него обыкновенное дело!

Нагнувшись к нам, старик таинственно прибавил:

— Он, кажется, не в своем уме. Когда у него такие припадки наступают, он все насквозь видит, сквозь стены, как колдун!

— Я вас не понимаю, — сказал я, — расскажите подробнее.

— Э, пусть его, не стоит болтать! — вдруг словно спохватился старик.

И сколько мы его не упрашивали, он нам больше ничего не сказал интересного и даже старался к нам пореже входить.

После ужина мы сели играть в карты. Старик, унесший посуду, на наш вопрос о здоровье помещика произнес:

— Ничего! уже коньяк дует, скоро будет готов.

Сдавая первую партию, я спросил Хамелеона:

— Ну что, удачно вы справились с браунингами?

— Конечно, — ответил он. — Припадок явился очень кстати для того, чтобы их заменить. Теперь он может стрелять сколько угодно холостыми зарядами.

XII

Мы чувствовали, что эта ночь будет критической, и чем дело ближе подвигалось к ней, наше волнение увеличивалось. Пробило полночь, затем половину первого и, наконец, час. Все было тихо. Но когда ударило половину второго, вдруг раздался глухой выстрел.

Мы вскочили и затаили дыхание. Когда послышался второй выстрел, нас охватило необыкновенное волнение. Мы выбежали вон из комнаты и увидели, что в замке уже идет тревога, растут крики, шум.

— Что такое? — бросились мы с вопросом к выбегавшим из своих комнат, проснувшимся и полураздетым испуганным слугам.

— Он кричит! Гагеншмидт кричит! — неслись со всех сторон возгласы ужаса.

Мы не могли себе представить, что могло произойти, и вместе с людьми, побежали к дверям спальни Гагеншмидта. Мы принялись стучать в дверь — оттуда уже никто не отвечал. Я видел, как Хамелеона трясет лихорадка.

— Надо ломать дверь! — закричал я вне себя. Я начал соображать, какое мы совершили преступление, но старался еще не верить ему. У меня подкашивались ноги.

Наконец, дверь спальни была выломана, но спальня была пуста. Тогда я первым вбежал в кабинет Гагеншмидта, за мной Хамелеон, офицеры и прислуга, и общий крик неимоверного ужаса вырвался из наших грудей.

Герман Гагеншмидт, совершенно нагой, лежал на полу; кругом валялись клочки его одежды. Безумный страх искривил лицо несчастного старика. Оно было темно-красного цвета. На груди Гагеншмидта зияла огромная огнестрельная рана, руки были выкручены и все тело было в кровоподтеках. Бедняга подвергся ужасным, бессмысленным истязаниям. Он был положительно истерзан: видно было, что убийцы в неистовстве набросились на свою жертву и яростно расправились с ним.

Если я был так же бледен, как Хамелеон, то значит, я имел страшный вид. Мы смотрели друг на друга с видом участников совершенного злодейства. Мы боялись говорить друг с другом. Мы не ожидали того, что произошло.

Мы долго находились в кабинете Гагеншмидта, где лежал его труп, и следили за происходившим следствием.

Лишь когда начало светать, мы решили наконец оставить эту страшную комнату. Уходя при свете наступавшего дня, мы взглянули на картину и, потрясенные, долго не спускали с нее глаз.

Мы не узнавали ее. Вся ее яркость исчезла, в ней не было никакой силы, ничего замечательного. Краски словно слиняли, лица будто помертвели, погасло живое выражение лиц и глаз. Все потускнело, постарело, как будто покрылось пылью и временем. И только небольшие отверстия на фигурах крестьян объяснили нам, что это следы пуль, которыми убивал своих нарисованных врагов, членов «Руки мальчика», лежавший теперь перед нами мертвым Герман Гагеншмидт… И мы с испуганными изумлением стояли перед сверхъестественной тайной убийства Гагеншмидтом заговорщиков. Стреляя в их изображения на картине, он каким-то образом посылал им смерть сквозь стены и пространства, наперекор всем человеческим возможностям и понятиям…

Когда, понурив голову, в сознании своей вины, мы вышли из замка, в воздухе уже свободно разгуливал торжественный праздничный звон церковного колокола. На селе чувствовалось оживление, как будто наступил праздник, и до нас доносились ликующие крики, к которым мы боялись прислушиваться…

Берлин, 1920 г.

Загрузка...