Страх создает призраки, которые ужаснее самой действительности, а действительность, если спокойно разобраться в ней и быть готовым к любым испытаниям, становится значительно менее страшной.

Дж. Неру

Под вечер ущелье продул сильный и ровный, как в аэродинамической трубе, ветер, метеорологи зовут такой “коридорным” (полсуток с гор, остальные — в гору). С нагревшихся за день скал еще покапывало, и капли отскакивали от ледяного хрусталя, затянувшего отсыревшие плиты. Плотная, хоть бери в руки, струя холода уже стекала с вершин: ночь будет свежей, значит, день ясный.

Эфир оповещал:

“Оживление сейсмической деятельности наблюдалось на Западном Кавказе повсеместно”.

“Теберда, курорт. Был испуг, гул”.

“Алибек, альплагерь. Ощущали сильный горизонтальный толчок. Была паника, многие выбежали”.

“На протяжении ста лет в плейстосейтовой области Чхалтинского землетрясения не было землетрясений с такой силой и с такими последствиями в лице обвалов, трещин, оползней”.

Есть такое явление — миметизм: кучер становится похожим на своих лошадей, псарь — на борзых. Быть может, и в отношениях с вершинами человек вбирает что-то в себя. И большое, и что-то помельче. Так, пижону никак не дают уснуть гул волочащей камни горной реки, дальняя канонада лавин, и он ворочается на травке Медвежьей поляны, а вскоре совсем уже гадливо воспринимает и самое себя, походив недельку немытым. Иначе устроен альпинист. Кинул на камни, на лед моток веревки, квадрат пенопласта и спит себе могучим сном нераскаявшегося грешника. А многодневный слой грязи? Так он же даже экранирует солнечные лучи: гарант от ожогов. Да и вообще микроб — тварь нежная: грязи боится.

Юрий Николаевич Рерих как-то поведал нам о необычном соревновании йогов: кто растопит больше снега, пользуясь только теплом собственного тела. Недалек от этого и альпинист, когда в мире льда и камня за счет такой же внутренней отопительной системы обогревает спальный мешок и самого себя. А здесь он уже не только термически, главное — теплом грубоватой души обогрел тех трех, что на полочке.

И спал в эту ночь приободрившийся домбайский бивак. Ну и вызвездило нынче! И было их ужас как много, звезд, и по причине хрустальной прозрачности воздуха казались они ближе, чем из долин. Слушай, небо! Звезды! Какие же из вас, очей небесных, захотят стать счастливой звездой путников?

Чудно устроен все-таки мир! Не покидая собственной комнаты, видишь перед собой на экране первого из землян, шагнувшего на пепельный покров Луны. За 385 000 километров от себя, черт возьми, видишь! А из Домбайского КСП Семенов силится, мучается, не может не то чтобы увидеть, только узнать, что же там на полочке, до которой и пяти километров нет. “Что так долго в эфир не выходят? Не стряслось ли чего?” Впору сорвать с гвоздя плащ-серебрянку, рвануть в темпе до перевала. Но этого-то и нельзя.

Дергайся — психуй — сиди!

Он не знал, что у тех, кто дошел-таки до полки, катастрофически садятся батареи. Только и успели сообщить ближним отрядам: “Кровь из носу, ребята, гоните по-быстрому питание. В смысле рации и для нас самих”.

Воробьев уже на полке. Прирост, так сказать, на все сто. Уже не четверо, уже восемь.

— Привет Кавуненке!

— Салют! Кадры твои мне известные. — И, понизив голос, указал глазами на тихого, тоненького парнишечку, старательно разматывавшего барабан с тросом: — Только его в горах еще не встречал. Кто таков?

— Подключился, можно сказать, с ходу. Взамен “того” самого. Того ты знаешь. Фрукт тот! Здоровей любого бугая, а шага не сделал, как загундосил: “У меня печень. Недостаточная у меня акклиматизация опять же”. Явный сачок. А этот сам предложился. Скажешь — не могуч? Не отрицаю. А в дороге им разу не пискнул.

Кавуненко с недоверчивым уважением глянул на тоненького, с какими-то детскими лапками спасателя. Поглядим тебя в настоящем деле, Петров Эрик.

— Не смотри, что пришли только четверо. Аврал по всему ущелью, большой сбор по лагерям.

— В порядке уточнения. — Вербовой раскрыл большеформатный блокнот. Быстренько перелистал. — Где же они, записи? — Что ни страница, контуры вершин, лица, понятные одному автору записи: “Багровый закат”, “Лед в трещине по-тигриному полосатый”, “На стыке ледника и долины стал видимым даже воздух, нежно-серый, дрожит, похож на вуаль” (наброски художника). — Вот они куда заховались. На подходе ленинградцы с Савоном, еще их ребята с Кораблиным, Узункол уже выслал группу Степанова, где-то должен топать со своими Лазебный. С полета, не меньше, факт!

Пошел деловой разговор о тросах (“Хватило бы метража на весь первый отрезок. Посреди стены зависнуть — не сахар”), шлямбурных крючьях (“Вас дожидаючись, в стену крючьев понабивали”), и только между делом и обронил Кавуненко: “Планировали таким образом, что может быть па подъеме убыль личного состава”. И в этом не было ни паники, ни позы, просто один из запрограммированных вариантов. “Учли и такую возможность. Когда еще рюкзаки паковали, рассредоточили по всем емкостям и медицину, и примуса, и харч, и все теплое. Чтобы кто дойдет, тот и оказывал всю нужную помошь”.

И это могло быть с каждым. Ты пошел, и ты не дошел. Не ты будешь помогать, а тебе. Но кто-то обязан дотопать до полки.

Год спустя и мы оказались под стеной Домбая… С почтением вглядываемся в силу камня, подброшенного к небу. Впечатляющая, доложу вам, штука! Слабакам соваться не рекомендуется. Но таких и не было в шестьдесят третьем. Все двинули выручать всех. Л так ведь бывало не всегда и не везде.

Проведем же мысленную прямую на зюйд-ост от пилы зубцов Домбайской Джуги до похожего на снежную свечу пика Инэ. Линия приведет к Гималаям, на западной оконечности которых один из восьмитысячников планеты Нанга-Парбат.

Вершина, коей, по замыслу гитлеровцев, долженствовало стать через год после их прихода к власти символом победоносности нордического духа. Как-никак 8125 метров над уровнем океана. И человек не поднимался еще тогда ни на одну восьмитысячную вершину. Свастика над первым покоренным восьмитысячником планеты. “Колоссаль!” Эпохальная дата в борьбе человека со стихией.

Казалось бы, ход событий обнадеживал. От главной вершины экспедицию тридцать четвертого года отделяли какие-то двести семьдесят метров по прямой, порядка километра по горизонтали.

Штурм отложили на день, чтобы взойти всем пятерым. Ночная снежная буря?.. Ну и что, не впервой, отсидимся в палатках, на непогоду в июле кладем самое большее день—другой.

Так они рассуждали перед большим гималайским штурмом.

Считается, и с основанием, что альпинизм наименее зрелищный среди всех видов спорта. Но здесь то ли ради впечатляемости, то ли в назидание горы приподняли завесу и не спускали ее до последнего акта трагедии. Распахнув полы палаток Верхнего Ракхиотского фирна, их жители могли наблюдать затянувшуюся на десять дней гибель своих коллег.

На фоне готически тяжкого Зильберкранца (“Серебряное седло”), отчеканенного ветрами Моренкопфа (“Голова мавра”), перед замершими в неподдельном волнении зрителями возникали и пропадали то зыбкие, то четко различимые в разреженной атмосфере силуэты. Их товарищи по связкам, палатке, спальному мешку, ферейну.[51] Но они передвигаются все тише, все неувереннее, и ты уже спрашиваешь себя: люди это или только призраки Гималаев?

Ты насчитал их в первый день одиннадцать… Потом десять… Семь… Два… Ничего! Только белый снег да черный ветер смерти.

Одна точка, казалось, еще передвигалась, но и она уже не была — так решили в палатках — жизнью, только донесшимся из мрака эхом. Нет, “это” уже не шевелится. Будем считать, что “это” — всего-навсего скатившийся камень.

Так кончились на виду у нижнего лагеря Вилло Вельценбах, Ули Виланд и сам бара-сагиб Вилли Меркль. Начальник экспедиции, которого мы помнили по встречам на Кавказе, у нашей Ушбы и Шхары. Его тело найдут четыре года спустя в зеленоватом склепе льда. В кармане анораки записка, написанная неслушающейся рукой Вельценбаха:

Сагибам между 6 и 7 лагерями, особенно доктору-сагибу. Мы лежим здесь со вчерашнего дня, после того, как на спуске мы потеряли У ли (Виланда, помните, скатившуюся “глыбу”. — Е. С). Оба больны. Попытка пробиться к лагерю не удалась из-за общей слабости. У меня, Вилло [Вельценбаха], предположительно бронхит, ангина и инфлуэнца. Бара-сагиб очень слаб и поморозил руки и ноги. Мы оба шесть дней не ели ничего горячего и почти ничего не пили. Пожалуйста, помогите нам скорее здесь, в лагере.

Вилло и Вилли

…Но где же рука и забота и подмога нижних лагерей? Неужели в кармане штанов на гагачьем пуху? Неужели она потянулась было к Бацинской впадине, чтобы тут же вернуться в карман, в пух, в тепло, в безопасность? Так и не протянулась к снегам, где умирают. По иронии судьбы один из тех, кто вовремя смылся сверху от товарищей и наблюдал из палатки за их гибелью, там, на Большой земле, был… следователем. Но он же и не преступил закон. Сам еле спасся. А уйди на выручку к Седлу, мог бы только увеличить перечень погибших. Не так ли?..

Перебираю страницы альпинистской памяти, и они заговорили со мной голосами Виталия Абалакова, Анатолия Горелова, Вацлава Ружевского, да я мог бы назвать рядом с ними и десяток наших парней и больше.

Год тридцать шестой. Зловеще и торжествующе пылает в небе Хан-Тенгри, словно напоминая о том, что киргизы зовут ее “Гора крови”. По Иныльчеку, одному из величайших глетчеров планеты, припадая на обмороженные ноги, бредет человек. Абалаков идет на поиски выручки для покалечившихся, оставшихся наверху товарищей по команде. Идет один. Не думая о себе, о ползущем все выше обморожении. Ценой тринадцати ампутаций приведет помощь. Выручит всех.

Год пятьдесят восьмой. Лавина со склона пика Щуровского. Накрыло троих. Первым откопался Горелов. О чем же была первая его мысль, пробившаяся на свет? Этого мы не знаем и не узнаем никогда. Знаем о первом движении врача Анатолия Горелова. Его, атлета, спортсмена-разрядника, едва хватает на то, чтобы подняться на четвереньки. Но он освобождает из спутавшихся оледенелых веревок Артема Варжапетяна, вытаскивает его заломленные за спину руки, укутывает, вводит стимуляторы. Осматривает и второго, Костю Сизова. Не хватило его только на третьего пострадавшего, на себя, на Горелова. А третий только и может сказать Варжапетяну: “Не надо мне больше ничего, Тема. Не доставай свитер. У меня уходят последние силы. — Пауза. Шорох снега, порывы ветра, голос третьего второму. — Это всё!”

Варжапетян нащупал пульс. Нету пульса. Положил на губы снег. Не тает. Прощай, Тоша! Прости и прощай и спасибо тебе, врач без белого халата!

В Тырныаузской больнице скажут: у Горелова была оторвана почка, двойной перелом позвоночника. Нужно ли напоминать о том, что лечь, лежать пластом Горелов разрешил себе только после того, как отдал себя другим. Лег, чтобы не подняться.

Год шестьдесят восьмой. В горах Северной Осетии непогода застукала молодых туристов. На выручку выходят инструктора-альпинисты Вацлав Ружевский с Иваном Акритовым. Нашли горе-путешественников, которые скисли до того, что лежат в промокших, оледенелых изнутри мешках, и нет у этих птенчиков сил не то чтобы разжечь примус, даже по надобности за палатку выйти (а рядом, в рюкзаке, сухая сменка и спальный мешок).

Альпинисты выручили и здесь.

Так уж у нас заведено. А на Домбае? Неужто это было легче, чем буря на Нанге? Ни в коем разе не легче.

— Остается только спуск. — И Кавуненко сплюнул искуренный чинарик и без удивления видел, как тот не стал падать, стал, плавно планируя, подыматься.

Ничего такого выдающегося, ребята, нормальные восходящие движения свободной атмосферы.

— Это вы правильно изволили заметить. Именно “только”, — поддержал его Безлюдный. — Всего-то начать и кончить.

Кавуненко взрывается моментально. Сейчас нет. Наваливаются новые заботы. Лебедки, блок-тормоза, троса, лягушки.[52] Всю тросовую технику доставили, не будем трясти бедолаг на носилках. Но как управляться со всей этой музыкой, в курсе один Воробьев. Понятное дело, никому об этом Кавуненко не скажет. Похоже, даже от самого себя скрывает. Ну ее, разберемся.

— Троса натянулись впритык! — кричит снизу Воробьев. — Давайте, кто первыми.

— Сначала кого-то для пробы из здоровых, — предупредил Кавуненко. — Вызываются, понятно, из изъявивших желание. Добровольцы, шаг вперед!

И все понимающе ухмыльнулись: шагни — и загудишь и будешь гудеть аж до днища долины!

— Разрешите мне. Самый же легкий, вес боксера-мухача.

— Не возражаю. Обкатка трассы доверяется Петрову. Давай, Безлюдный, отправление.

Теплеет. Снизу легкой вуалью колышется дыхание проснувшейся земли. Тесно ей здесь, душат ее и лед, и камень, а берет она силу, родимая, и травинки сквозь гранит пробиваются, и пихта на сланцах вырастает, и дыхание земли берет верх над вечным холодом глетчеров. Косые лучи прострочили золотыми нитками туман, и в шевелении переливов кажется, что сами обступившие ледниковый цирк вершины склоняются, приглядываются. Горы те же. Но пришел человек, и упал человек, и пришли другие и подняли упавшего. Позвякивает металл, шуршит тросик, лацкают блок-тормоза. Не гора, а транспортный цех. Конвейер. Производство жизни.

— Раскручивать помалу, что ли?

— Давай.

— Кто внизу: по-гля-ды-вай! В оба!

— Есть поглядывать в оба!

И только много дней спустя, в тишайшей благодати долин, разговорятся парни из четверок Кавуненко и Воробьева: “Теперь все это пройденный этап. Доводилось на нашем веку и с верхотуры Эльбруса на лыжонках спускаться, и с парашютом затяжным падать. Домбайский спуск позлее. Глянешь наверх — мать моя родная, на чем же, собственно, спускаюсь? И знаешь ведь, что все прочностные характеристики обоснованы, но тросик такую тонину имеет, что на стенке и вовсе невидимый”.

Но тогда на переживания не оставалось и секунды. Будто бег вперегонки. Кто кого? За тебя только ты сам. Против — и то, что видишь, и то, что крадется внутри у тех, кого камнями побило. Им очень худо, завтра может быть еще хуже, а послезавтра уже ничем не может быть хуже. Потому — конец! Крышка!

Сказал же самому себе Онищенко, осматривая Короткова: “Переломы ключицы, бедра, лопатки, таза. А шин ни метра. Как транспортировать, если его нельзя ни сгибать, ни со спины брать?”

— Беритесь, братцы, только за руки!

— В таком уж разе пометили бы где-нибудь: “Не кантовать”, — весьма хладнокровно заметил пострадавший.

И они ухитрились — все-таки зашинировать, подвязав его репшнуром к ледорубам, и так он лежал, ощетинившись во все стороны стальными штычками и клювами, будто отбиваясь от новых напастей.

Можно приступать к эвакуации. Кто же из них не сдавал зачет по первой помощи. Но здесь?.. Гляньте на вырывающуюся из-под тебя, падающую вниз стену. Прибавьте к предстоящему “пути” заговорщический шепот лавин, пересвист летящих камней. Вот какой зачетик сдавать.

Сюда же, на перемычку, в темпе чемпионов поднялись ленинградцы Кораблин с Беляевым.

— Почему в кедах? Не турпоход, не бег трусцой по Летнему саду, — не столь рассердился, сколь подивился Кавуненко.

— Для скорости. Ни грамму чтоб лишка. Ни ботинок не обули, ни рюкзаков не взяли. Используй где нужно. Готовые на все. Рвануть за харчами — есть такое дело, рвануть!

— В этом случае умолкаю.

Кораблин с тем же безотказным работягой Беляевым подбросили снизу рюкзак консервов. “Братская могила”, — разочарованно поднял банку Шатаев. Увы, это так! Под этикеткой “Консервы куриные” Невинномысский птицекомбинат поставляет хорошо вываренные… кости.

Слышите ли вы это, начальнички и завхозы домбайских альплагерей?..

Маленький Онищенко затянул лямки спасательного рюкзака, лицом к затылку Славы приторочили Бориса Романова. Осторожно раскручивают лебедку. Упершись в стену расставленными циркулем ногами, пошел первым Онищенко. Кавуненко, перевесившись над краем, отсчитывает метры. Только бы хватило троса. Не зависли бы. Нет, тютелька в тютельку, даже с запасцем.

И нельзя спешить. А надо. И пора бы подкинуть в организм больших калорий в смысле икорки, шоколада, ветчинки. Да нельзя! На весь высококалорийный харч пришлось наложить табу: только пострадавшим! И со всех сторон нахально слепят снежинки, а на самой стене ни снежинки, значит, и воды ни капли. Спасибо все тому же худышке Эрику. Пока перебазируют ребят на следующее “плечо” подвесной дороги, он встал и выстаивал на каком-то приступчике, стоял и по капельке набирал сочившуюся из расщелины воду. Терпелив же ты, Эрик! Наполнил-таки флягу. “Первую — лежачим”. И снова встал у расщелины. “Эту можно и спасателям”. Нацедил по крышечке от фляги. А что значит такой вот наперсток для твоей пересохшей глотки: в горах пьешь взахлеб, и с потом сколько влаги теряешь, и детериорация — обезвоживание организма опять же.

Так создаются горы.

Эрик накачивает примус. Из ложки осетровой икры сочинил супец. “Ничего более противного не едал за всю свою жизнь, — честно признался Кавуненко, — даже хорошо, что так мало”.

И снова демонтируй пройденный участок, снимай трос, прокладывай дальше. Устал. Иногда кажется, что нет ничего от тебя и ты глядишь на себя на самого откуда-то со стороны. Прислонишься лбом к холоду камня, не давай закрыться глазам (заснешь ведь) и давай снова двигай, мужик! И заняты по горло: крюки — забивка — перевеска — троса — лягушки. Заняты, а горы напоминают, где ты и что ты такое перед ними. На твоих глазах созидался мир. Была гора — и нет горы. Срезало целый отрог. На место гребня — свежий скол цвета ветчины.

Последний метр стены.

И последним, подобно покидающему корабль капитану, Кавуненко. Из лазающего становишься ходящим. Вот и ты, земля: жирная, устойчивая, надежная, лоснишься от пота, разве и ты с нами работала? Мы работали. Мы и землетрясение.

“Землетрясение” — слово относительно молодое. Летописец давнего века выводил гусиным пером: “И бысть в лето Трус (землетрясение) велик”. Нынешний словарь Сергея Ивановича Ожегова дает иную этимологию: “Трус — человек, легко поддающийся чувству страха”. Но в Домбае, как мы уже узнали, бысть “трус велик”, и не бысть ни единого труса.

*
Загрузка...