КНИГА ПЕРВАЯ

Предисловие

Одно только время может удостоверить в справедливости описываемого событие.

Воображение человека не создавало ещё вещи несбыточной; что не было, чего нет, то будет. Обычаи нравы и мнения людей описывают параболу в пространстве времени, как кометы в пространстве вселенной. Если бы человек был бессмертен, то в будущем он встретил бы прошедшее, ему знакомое.

Часть первая

I

Ты всех приковал к себе той цепью, коей звены состоят из справедливости, доверенности и любви.

Около полувека после переселения Османов на берега Ливии, и вскоре после перенесения Столицы Великого Народа с берегов Понта на место Рима Босфоранского, в 1-й день. Травеня стечение жителей на Софийскую площадь было, необычайно. Волны народа уподоблялись не порывам громового Изолинского потока; но спокойному и величественному течению Ры, соединявшей между собою Запад, Восток и Юг древней Руси.

В толпах народа не было видно ни рубища, ни грустного взора: одежда и взоры на празднике дружбы были светлы.

Посреди площади, как усеченная пирамида Хеопса, высился возход. К нему-то в этот день сходились Босфоранцы, воспретить своего Властителя и сопровождать его в храм Вознесения.

День был прекрасен. Также, как и в древние времена Эллинов, славного Рима, и горделивых обладателей Санджак-Шерифа, также, как и в средние и новые времена могущества Северного Орла, когда пробудилось родство народов и соединило их под один кров, Юг был тих, спокоен, сладостен для жизни, а Босфорания славилась роскошною природой, легким воздухом и неиссякаемым источником богатства.

Столпившийся народ, в разноцветных одеждах, казался с высоты зданий Туркестанским ковром, разостланным по площади; но какая-то волшебная сила переливала на нем краски, перерисовывала узоры.

Взоры всех обращались к стороне моря, где был летний дворец Властителя. Оттуда до возхода, и потом до храма, пролегал путь, огражденный золотыми перилами и покрытый цветным бархатом.

Храм Вознесения был чудом зодчества. В нем, первые Христиане пели гимны Богу, пред посвящённым Св. Софии жертвенником, вылитым из чистого золота и серебра, украшенным драгоценными камнями и надписью Иустиниана: «Соломон, я победил; тебя!» В нем под мозаическими сводами, в мраморных стенах Ая-Софи, пели Иманы стихи Корана. Но звуки Давидовых песнопений воскресли, и Властители Славян, посвятив его Вознесению Искупителя, преобразовали и украсили всею роскошью древнего и нового искусства. Церковь сия, как небесная красавица, осыпанная лучами, отвлекла мысли проходящих от всего земного и обращала взоры на себя.

Горы красного гранита, сдвинутые для сооружения стен и сводов таинственного алтаря, были необъятны. Резные базальтовые обнизи переднего вида и цветоны, горели, но время светлого дня, как алмазные ожерелья Гольконды; двенадцать столбов, из цельного белого мрамора, равнялись вышиною с главными опорами храма, и отделяясь совершенно от здания, составляла полукружием особую колоннаду с бронзовыми изваяниями двенадцати Святых учеников.

Пространный золотой купол оспаривал свет у солнца; по оконечностям возвышались круглые, башни, подобные древним восточным минаретам; но золотые иглы их так были высоки, что в странах северных, большую половину года, они скрывались бы в тучах. Все здание, кроме переднего вида, обнесено было рядом высоких тополей.

На башне, над домом Блюстителя, пробило уже двенадцать часов. Это было время выхода из дворца. Все умолкло. Открылось шествие.

Владыко церкви, в белом облачении, в ризе как будто кованной из серебра и осыпанной блистающими звездами, ожидал Властителя, приближавшегося под высоким бархатным навесом, который несли четыре витязя в кольчугах. Сверх обыкновенной одежды, лежала на плечах Царя пурпуровая мантия, на голове был венец царства, в правой руке жезл власти.

Он был средних лет; наружность не изменяла названию земного Бога. Кто смотрел на него, тот радовался, что это видел. Взоры его были склонены; но, когда он поднимал их, всё потупляло глаза с чувством невольного уважения.

Про него новый Орфей сказал бы: «он подобен Царю того благословенного народа, которого жизнь равнялась десяти вечностям; который питался нектаром из благовонных цветов, а утолял жажду небесною росою».

За ним шли: Совет, судьи, двор, охранная сотня и двенадцать полков пеших и конных защитников.

Когда властитель поднялся на ступени возхода, тихие звуки хора, пронеслись по воздуху; сладостное содрогание пробежало по чувствам всех присутствующих. Все умолкло, плавная речь его раздалась.

При первых словах, взглянув на небо, он обратился к народу:

— Слава И поклонение источнику ЖИЗНИ Богу!

— Мир и любовь народу!

— Сила Царю, права закону, воля мудрости!

— Настал день нового обета на соблюдение чистоты души и тела! Да будет каждый из вас стражем своего ближнего и десницею Царя! Да исполнит Провидение добрые молитвы ваши; а Царь ваш да исполнит волю Провидения!

— Здравствуй Властитель! Здравствуй отец! — громко раздалось в народе; и долго не утихали восклицания, переносясь из уст в уста, как эхо пещер Онарских.

Когда народные клики умолкли, тихий гимн, как небесное существо тек. по воздуху, обращая все в тишину и в чувство любви.

В это, время Властитель следовал к храму; золотые звезды на голубом, навесе засияли. В след за ним затолпится народ.

В храме Вознесения бесчисленность светильников, отражаясь в золоте, алмазах, рубинах и яхонтах, помрачала взоры, и казалась первою радугою — символом примирения земли с небом.

Посреди храма, на возвышении, стоял белый мраморный гроб Искупителя, и был отверзт, крыта опрокинута, а воины Пилата лежали в прахе вокруг гроба.

Взглянув на одушевленный искусством мрамор, каждый обращал невольно свои взоры вверх, и содрогался, увидя прозрачный Фарфоровый свод, на котором изображалось в облаках и в свете Вознесение Искупителя. Величие мысли и совершенство искусства так уподоблялись истине, что неверие древних мудрецов обратилось бы в исступление веры.

Совершив обычное поклонение Богу, Владыко церкви, старец умиленный как смирение, произнес слово, которого смысл состоял в следующем:

— С первого взгляда на вселенную, понятие о Создателе её, велики, как беспредельность вселенной. Они были неизменны, но все течение времени. Покуда человек полон даром небесным, он чувствует волю над собою и в себе. Но когда страсти истощат его, унизят и в собственных глазах и в глазах людей, тогда, как поверженный в бездну, он перестает видеть свет, и мыслит, что все есть ничтожество.

Величие обрядов поклонения не отвергнут и будущие века. Блеском одежд, великолепием и чистотою, человек хочет приблизиться к блеску, чистоте и великолепию неба. Ясность окружающих предметов освещает и душу его. В праздничном наряде он чувствует себя гордее, боится прикоснуться к нечистоте.

По окончании слова, Владыко церкви благословил Властителя и народное, семейство.

Обратное шествие сопровождалось всеми. Когда Властитель вступил, но дворец, звуки: здравствуй Царь! повторились снова, и народ разошёлся по бесчисленным улицам Босфорании.

Начались и игры общественные.

Тут часто являлся и Властитель, одетый просто, скрываясь от взоров, любящих его видеть.

Уже все площади и набережная усеялись народом; пролив покрылся легкими цветимыми ладьями.

На завороте набережной к югу пространный сад, принадлежащий к великолепному дому вельможи Сбигора Свида, примыкал к Босфору и ограничивал площадь с южной стороны. Там народ столпился вокруг качелей и Китайских кружал; любопытство увлекалось общественными удовольствиями; но внимание многих чаще обращалось на Киоск сада.

На огромном гранитном, основании, которое выдавалось за решетку сада, Киоск уподоблялся древней Тибетской вазе, вылитой из фарфора и украшенной всеми странностями Китайского воображения. Верх Киоска в виде крыши вазы, висел над нею, осененный ветвями чинара. Проведенная вода из источника Мали, образовала вокруг беседки подобие стеклянного колпака над искусственными цветами.

Но не беседка обращала на себя взоры всех. В ней была дочь Сбигора Свида. Красота Клавдианы была необыкновенна, как дитя пылкого воображения, осуществленная мысль о блаженстве.

Внимательно рассматривала Клавдиана поклонников своих; они молчаливо стояли перед Киоском, как древние поклонники светил небесных перед восточной звездою. Взоры её были ласковы, улыбка приветлива; и никто не мог определить: где душа её — на устах, или, но взорах?

Кто-то в синем плаще, в шляпе, нахлобученной на глаза, прислонясь к бронзовой решетке сада, стоял и не сводил глаз с Киоска. Никто не обратил бы на него внимания, если б не засмотрелась Клавдиана. Все ловили её взоры. Когда она остановила их на незнакомце, все с завистью обратились к нему. Вдруг шепот раздался в толпе.

— Это он! — произнесли некоторые.

— Он! — повторили многие.

Неизвестный заметив слова толпы и обращенное на себя внимание, смутился, отвернулся, закутался в плащ и пошел вдоль решетки сада.

Толпа следовала за ним; он удвоил шаги; но народ со всех сторон сбегался и окружал его. Не видя спасения на улице, как будто преследуемый ужасом, он бросился на крыльцо Сбигорова дома и скрылся в переходах.

Народ столпился подле крыльца.

— Где, где он? — все спрашивали друг у друга.

— Кто его видел?

— Слепой только не узнает Властителя!

— Зачем бы прятаться отцу от детей?

— Помните ли, в толпе народа мы узнали его и понесли на руках, но дворец; тогда он был весел; теперь суров; что с ним сталось? Верно не к добру ездил он по чужим землям!

Многие повторили это замечание и вздохнули; ибо все любили Властителя, и готовы были разделять с ним все тяжкое для души.

Долго толпа народа стояла подле крыльца. Уходящих заменяли приходящие; рассказы, замечания и суждения, переносились от одного к другому; наконец, все утомились рассматривать ступени, по которым прошел неизвестный в синем плаще; говор утих; стали понемногу расходиться.

Лучи солнца виделись уже только на вершинах башен и храмов. С закатом своим, оно как будто уносило и силы, и бодрость человека. Живость очей и радости потухали с его светом; все успокаивалось. Только сторож напевал про себя песню, нетерпеливо ожидая смены.

Только злой, похищая чуждое богатство и благо, похищал и золотые минуты собственного своего спокойствия.

Только бедный, работая думал: «до света я кончу труд свой!»

Только изнеженный и бессонный искал ночных удовольствий, соблазнял, или покупал спокойствие других, для своего рассеяния.

Только больной боялся ночи, ибо отсутствие дня лишало его последних сил.

II

Между тем как толпа народа стояла подле крыльца, с свойственными ей беспечностью и удивлением, Синий плащ прошел длинные переходы, наружную площадку, и не встретив никого, спустился по мраморной лестнице в сад. Казалось, что он хотел скрыться даже и от шума народного, который раздавался между строениями. Торопливо шел он по густой липовой аллее. Вдруг на повороте послышались голоса идущих к нему на встречу. По первому порыву он остановился, хотел скрыться между деревьями; но уже было поздно: две женщины, также изумлённые встречею, стояли перед ним и не знали на что решиться: идти далее, или нет?

Неизвестный хотел говорить, но взглянув на одну из них, он узнал в ней дивную красавицу Киоска. Бледность его исчезла, румянец вспыхнул, глаза загорелись. Овладев собою, он извинился, что вошел в сад без позволения.

— Вы желали скрыться от народа, — сказала ему Клавдиана, — я это заметила; уважаю вашу тайну, и рада, что вы у нас избрали для себя минутное убежище.

Привет удивил неизвестного; пламенно взглянул он на Клавдиану.

— Для незнакомца слишком много добродушия и чести.

— Чаще мы отдаем мало чести незнакомцам.

— Не удивляюсь тем чувствам, которые внезапно приковали меня к Киоску!..

— Наружность не изменяет сердцу и душе. Простите же меня, что я так пристально смотрел на вас; хотите ли знать мысли мои? я думал, что вы созданы смотреть на народ с трона!..

— Вам легко шутить надо мною— произнесла смущенная Клавдиана.

Синий плащ приблизился к ней.

— Кто бы не признал вас Царицей! — сказал он, взяв решительно руку её, и продолжая голосом, который заставляет часто забывать нескромность мужчин:

— Странно было бы видеть небо и не поклоняться ему!.. но… когда вы обратили на меня взоры… когда… они остановились на мне… я благодарил судьбу, что она одарила меня зрением и чувством… но я спросил себя: кто я? Стою ли того восторга, который вы внушили в меня?..

Вдали послышались голоса. Смущенная Клавдиана хотела идти; но неизвестный удержал ее. — Нет! — сказал он — я готов окаменеть в этом положении, если вы не дадите мне верного слова бить здесь чрез два часа!.. На одно только мгновение, слышите ли! на один миг!.. Говорите: да!.. говорите скорее!

— Да! невольно произнесла чуть внятно волнуемая страхом Клавдиана.

— Этот звук для меня надежнее клятвы! — сказал Синий плащ, опустив руку Клавдианы. Она бросилась по аллее, к подруге, которая в продолжении разговора её с неизвестным, отдалилась.

Долго смотрел неизвестный на след удаляющейся Клавдианы; она скрылась.

— Женщины…, всегда и везде женщины! сказал он наконец. Новая, неожиданная победа!.. Но, скорое начало требует скорого конца; иначе все дело испорчено!.. О, я желал бы сойти с ума, от восторга, когда она будет моею!.. сойти с ума… убить себя, после блаженной минуты, чтоб не испытать, потери блаженства!..

Он исчез в рядах густых дерев, пробираясь к ограде сада со стороны набережной.

Между тем Клавдиана догнала подругу свою. Полная чувств и мечтаний, она схватила ее за руку, но не могла произнести ни слова.

— Вы хотите сердиться на меня, Клавдиана?

— За что?

— За то, что я оставила вас одну, защищаться от слов знакомого незнакомца.

— Он ничего мне не говорил… — произнесла тихо смущённая Клавдиана.

— Ничего?.. это худо, в таком случае наши замыслы кажется ничтожны. Подобные встречи редки… Если они равнодушны… то родителю вашему и вам придется согласиться на предложение Колумбийского посланника…

— Нет! вскричала, — Клавдиана — этого не будет!

— Что же будет?

— Он много сказал мне… — произнесла тихо Клавдиана и бросилась в объятие подруги своей.

— Это дело другое! Если есть начало, то и развязка будет. Как желаю я, чтоб сбылись надежды наши! от них зависит и мое счастие; я буду неразлучна с вами!.. вы верно не захотите заменить другою ту, которая вас так любит?

— Какой странной вопрос! — отвечала Клавдиана.

Я в первый раз видела так близко Властителя. Как он прекрасен, величествен; говорят однако же, что, но всех чертах его лица видна доброта, а он мне показался таким суровым.

Показался!.. Длинный плащ и навислая, как черная туча, шляпа омрачат и черты ангела.

— Когда вы показали мне его, то взор его искал уже вашего? Какие глаза! он ими сожжет хоть кого! Я не удивляюсь, что вы узнали его в толпе.

— Довольно его видеть только один раз, чтоб узнать повсюду. Величественная его наружность заметна между миллионами. И не я одна, все стоявшие около него не долго всматривались в знакомые каждому черты Властителя; все узнали его; но он, кажется, этого не желал.

— Конечно, за чем бы ему и скрываться от народа… Впрочем… это могло быть с намерением.

— Какие слова! нужно ли Властителю подражать в изъяснении чувств своих простолюдинам? Это просто случай.

— Я не согласна с вами: Любовь у всех с одинакими причудами; таинственность в скрытность увеличивают наслаждение… Но, вы говорили, что он вам очень много сказал?… Что-ж он сказал вам?

— После узнаешь; теперь лучше посоветуй мне: говорить ли об этой встрече батюшке?

— Не думаю. Не худо подождать немного. Это разрушит очарование; при том же, от радости, что давние желания его исполняются, он все испортит какими-нибудь намеками, что знаешь привязанность к вам знакомого незнакомца.

— Когда голубь летит в силок, то подгонят его не нужно, чтоб не спугнуть. Между тем, не мешает вам основательнее увериться в чувствах Иоанна? Слова и пламенные взгляды не есть еще доказательства истинной любви. Иоанн молод, он может забываться.

— Ты судишь о Властителе, как о человеке обыкновенном! — произнесла Клавдиана с сердцем.

— О нет, я хотела сказать только, что он Властитель, воля его, а отчет одному Богу.

— А своей совести?

— Да, конечно, и совести; но за лесть женщинам совесть никого еще не мучила.

— Слыхала ли ты общий голос, — сказала гордо Клавдиана, — что Властитель верен своему слову, как свет солнцу?… Общее мнение для меня порука.

— Верю, верю и ему и вам, Клавдиана, но скажите мне….

— Прошу тебя оставить теперь свое любопытство. После узнаешь все.

Они вошли на крыльцо и скрылись в пространных и богатых комнатах дома.

* * *

Отец Клавдианы, бывший первым Верховным совещателем, человек исполненный лени и придворного ума, занимал действительную должность при отце Иоанна. Тогда влияние его на управление было явно и заметно не только для тех, которые при дворах вымеряют рост, шаги, совесть и силу каждого сановника; но даже и для людей простодушных и недальновидных. Тогда неограниченная доверенность вполне удовлетворяла честолюбию вельможи; он не имел случая испытать зависти.

Но вступление Иоанна на царство, было для старого вельможи началом пасмурных дней. Иоанн знал, что лучший Царь есть тот, который умеет окружить себя лучшими из людей; и потому, первый верховный совещатель Сбигор Свид скоро сдал свое первенство другому.

Иоанн взял бразды правления в собственные руки, и колесница народа покатилась по гладкому пути истинного народного блага. Он имел свою волю, свой разум, свои чувства, свои обо всем ясные понятия, свое великодушие; он не хотел смотреть только на то, что ему показывали, и слышать только то, что льстило слуху, заглушало голос истинной любви, страдания и теплой молитвы.

Он знал, что Царь есть солнце, и ни один из окружающих спутников не заменит его своим холодным светом.

Он хотел, чтоб дети ласкались к отцу, а не льстили ему.

Отставленный Вельможа, зная, что ни происки, ни слова, раздражающие самолюбие Властителей, не в силах уже возвратит ему прежней власти: и прежних почестей, должен бы был совершенно потерять надежду на придворное благо, мог бы добровольно удалиться от двора, и в уединении думать не об удовлетворении честолюбия, а о спокойствии семейном, как о лучшей цели отца и старца; но у него была пятнадцатилетняя дочь, которой развивающаяся красота была уже предметом общего удивления. На ней и предположил он основать новый колосс своего честолюбия. Обычай избирать Царицу в царстве, а не вне оного, давал ему все надежды.

* * *

Иоанн, положив всему пределы, и оградив царство свое священными условиями с народами соседственными, занялся внутренним устройством. Первою его мыслию была необходимость видеть все собственными глазами, ознакомиться с нравами, обычаями и способами ему подвластных.

От ледников северного полюса до берегов Ливии, где древняя Атлантида приняла на лоно свое изнеженных потомков Чингиса и Тимура; от Арарата до Адриатического моря, он проехал внимательно, и совещался с опытностью каждой страны, что необходимо знать, что прилично, что составляет её богатство, промысл и благо народное.

Но время сего путешествия Иоанн посетил и соседние царства.

Время отсутствия Иоанна, казалось для Сбигора-Свида Сатурновым веком; но дочь его еще расцветала.

Если сердце художника обливается радостию, когда все смотрят с восторгом на оживленный его искусством мрамор; какое же чувство должен испытывать отец, виновник жизни существа, которому готово все поклоняться? Но, часто, тот и другой видят в создании своем не одну только славу свою, но и вещь продажную, которую можно поменять на золото и почести.

Мысль, о будущности успокаивала обиженное честолюбие Сбигора-Свида. Он утешался еще мечтами, как Альцион, изгнанный Минервой из луны, и предвидел родство свое Сбигора-Свида Иоанном, как вещь неизбежную.

«Лучший перл, — мыслил он, — должен принадлежать Царю. Обычай и Иоанн выберут Царицу из среды своего семейства; кто же ближе моей дочери к престолу и по красоте, и по рождению?.. Встреча Иоанна с Клавдианой и… судьба её решена!..»

Так мечтал Вельможа, и боготворил в дочери будущее свое счастие, как поклонник огня надежду на блаженство Ейрена.

Все разговоры его с нею клонились к тому, чтоб внушить и в нее честолюбие, которое ограничивалось бы одним Иоанном. Властитель и красота её были неистощимым предметом разговоров. Часто говорил он ей: «Я привыкаю уважать тебя; ибо тот, кто будет владеть тобою, должен быть выше отца твоего саном… хотя сан мой и первый после царского…», — прибавлял он значительно и медленно.

Дочь одного бедного семейства, которое пользовалось за нее-же милостями Сбигора-Свида, после смерти жены его, была избрана в подруги Клавдиане. Она была опытных лет. Хитрая и исполненная расчетливого ума, она знала свои выгоды, поняла мысль честолюбивого старика, и избрала для действий своих мечтательную цель его; ибо надежда играть в будущности значительную роль при дворе, обольщала и её самолюбие.

Таким образом отец и подруга, питали душу Клавдианы высокими, мыслями о красоте и собственных достоинствах; они успели в своих замыслах. Не зная еще Иоанна, она уже любила его; не понимая, что такое власть, она смотрела уже на всех мужчин, как на достойных единственно, снисходительного, ласкового взора; а на женщин, как на будущих своих послушниц. Подобное чувство самонадеянной гордости обыкновенно отмщается общим презрением; но молодость и необыкновенная красота были еще сильными защитниками её, против языка зависти и против мщения обиженного самолюбия.

Много было искателей её сердца; но оно было неприступно, как небо для дерзких Титанов. Многие искали её руки, и между прочими первостепенный Лер, посланник Колумбийский, но Сбигор-Свид ожидал приезда Иоанна, и потому дочь его для всех женихов была слишком еще молода.

Иоанн возвратился из путешествия, богатый царским богатством.

С возвращением Властителя, вся столица ожила, все пришло в движение, как в природе, когда она радуется возвращению Мая и Оры[1]. Сбигор-Свид, озабоченный своею мыслию, считал уже присутствие свое во дворце государственною необходимостью. В сборной палате, в толпе придворных, прежняя гордость и важность его воскресли.

Он совершенно переменился; ходил как углубленный в размышление, от которого зависит постоянное течение вселенной, и молча, иногда, взглядывал равнодушно на всех, и удостаивал незаметным наклонением головы: тех только, которых почитал людьми для себя необходимыми.

Постоянные посетители дворцовой сборной палаты невольно заметили перемену в бывшем первом верховном совещателе, и хотели отгадать причину её; люди сильные, стоявшие на гранитных основаниях, мало обратили на это внимания, и кончили замечания свои смехом; но те, которые были при дворе на шатком подножии, стали беспокойно всматриваться в таинственную наружность вельможи. По их мнению, только тот мог носить на лицо своем самонадеянность и гордость, кто уже пользуется и особенным расположением, и полною доверенностью Властителя.

Снова стали они обращаться к нему с изъявлением истинных чувств уважения и преданности, как к особе, служившей некогда рогом того изобилия, которое отец Иоанна изливал на царство.

Честолюбивый вельможа, заметив возродившееся к себе уважение, еще более убедился в своей мысли, и стал считать его за общее предчувствие той перемены, которая его ожидает; наружность его стала пышнее, тайное самодовольствие прояснило тусклые очи.

Устраивая мысленно свою будущность, он создавал уже вокруг себя новый свет, и ожидал с тягостным нетерпением того дня, в который у Блюстителя Босфорании назначен был для царя гостиный вечер, но время которого Клавдиана представилась в первый раз Иоанну. Этот день настал; но судьба, существо своенравное, глухое и лишенное зрения, не предвидела честолюбивых желаний Сбигора-Свида, и, без всякого злого намерения; отклонила эпоху нового бытия его.

В пространной гармонической зале, освещенной огромным хрустальным шаром, сквозь бесчисленные скважины которого истекал ослепительный пламень. Блюститель Босфорании принимал гостей своих. Сановники, вельможи и бояре, с семействами своими, в блестящих, разнородных одеждах, заняли уже места. Ждали только Властителя.

Когда он приехал, вечер открылся неподражаемой ораторией Человеческие страсти. Музыка была необыкновенна; искусство превосходило всю возможность совершенства. В переходах: звуков и, в согласии разнородных инструментов, слушатели испытывали все чувства, какие только могут быть свойственны человеку.

После оратории; играли на древних восточных инструментах, древнюю песню Эдемскую.

Отец Клавдианы не любил музыки, и приехал с дочерью своею тогда, как все уже вышли из залы гармонической в другую пространную залу, где веселые звуки оркестра подвязали крылья прелестным женщинам и девам Босфоранским, и они, попарно с юношами, носились из края в край, слетались в венки, разрывались, и не знали утомления, как беззаботные духи света, перелетающие на лучах, из мира в мир, из светила в светило, по всему пространству вселенной.

Внезапным появлением, Сбигор-Свид хотел обратить на дочь свою общее внимание, хотел поразить Иоанна красотою её, и потом уже представить ему.

Перед пятнадцатилетней Клавдианой, прекрасной и блестящей, как венок сплетённый из всех земных радостей, распахнулись двери залы. Она вступила, вспыхнула; отец следовал за нею, умерив шаги и ожидая хозяина для встречи.

Взоры всех обратились на Клавдиану. С её появлением, певец любви сказал бы, что вечная ночь прошла, звезды потухли, восстал прекрасный светлый день. Но Блюститель не торопился встретить ее. Кто не почел бы это за преступление, если б он не был обязан проводить первого, дорогого гостя своего. Властитель Иоанн уже удалялся. Неожиданно получив известие из Западного Царства, он желал быть, но дворце.

Встретив Сбигора-Свида и дочь его при входе, он отвечал на поклон их поклоном.

Удаление Иоанна погубило лучшее чувство в сердце честолюбивого старика, оно облилось кровью. При ожидании верного успеха, малейшая неудача есть тяжкая рана, для излечения которой нужно время и уединение.

Клавдиана возвратилась домой недовольною, так же, как и её отец. Она видела Иоанна мельком; Иоанн настоящий был предпочтен воображаемому; но она была приготовлена к чему-то большему. Она ожидала, что Властитель, встретив ее, забудет все, кроме желания обладать ею.

В горестных воспоминаниях прошло несколько дней, а Сбигору-Свиду не представлялось еще нового случая обратит внимание Властителя на дочь свою.

Между тем настал описанный уже нами день торжества; и этот день прошел, но Клавдиана еще не кончила его: она ожидала с нетерпением темной ночи.

В первый раз узнала она тяжесть времени. Припомнила свинцовые крылья спящего Сатурна, медленный ход обремененных часов, и сравнила мгновение с вечностью.

Первый ропот сердца есть плачь младенца, вступающего в свет; сама природа говорит за него.

Оставалось уже не более двух часов до полуночи. Клавдиана с невольным трепетом вслушивалась в звуки Андроида, который произнес: десять часов! Между тем как звуки сии отозвались в пространной зале, в рядах комнат и в сердце Клавдианы, колокол на городской башне возвестил тоже целой Босфорании.

В это время по Босфору пронеслась легкая, крытая ладья, и остановилась подле ограды сада. Кто-то выскочил из неё на гранитную лестницу набережной.

— Подите сюда, пилой и щипцами! — сказал он, — вот прямая дорога к моей цели; здесь, в ограде, должен быть вход! Понимаете?

— Понимаем! — отвечали два голоса.

Чрез несколько мгновений сквозь бронзовую решётку сада, мог без затруднения пройти и добродетельный Эней с отцом своим и со всеми богами, которых он выносил на плечах из Трои.

— Ждите же меня здесь! — сказал неизвестный; пролез между бронзовыми прутьями в сад и пробрался до поворота густой аллеи.

Долго ходил он молча; но нетерпение изменяло его тайным мыслям; почти в, слух говорил он сам с собою:

— Сдержит ли свое слово это неопытное, пылкое, доверчивое существо?.. Эта жемчужная Дорада[2].

Но, тем лучше, я не люблю искать и в женщинах!..

Красота её удовлетворит самолюбию… моему самолюбию!.. Скорее да, тушить восторг, впрочем… дешевле в руки, скорее с рук!..

Тихие шаги послышались, в аллее. «Чу, женская походка!.. Все приметы осторожности, для тайного свидания!..»

Клавдиана приблизилась… В отдалении остановилась её подруга.

— Вы начинаете недоверчивостью? Вы не одни? — сказал неизвестный подходя к Клавдиане.

— Вы сами, может быть, не захотели бы вдруг лишить меня вашего уважения. Я исполнила вашу волю… но…

— Волю мою? — произнес неизвестный, и схватил Клавдиану за руку.

— Просьба Властителя есть повеление… Но я не завишу от себя, у меня есть отец…

Сии слова, произнесённые почтительно, остановили на себе внимание неизвестного.

— Властителя? — повторил он, — кто вам сказал?

— Не я одна узнала Властителя; весь народ узнал его — отвечала Клавдиана.

— Да! тем лучше… вы узнали… сходство…

— Одежда не могла скрыть Иоанна от тех, которые видели его хоть один раз!..

— Вы часто видали его?

— Часто-ли? — отвечала смущенная Клавдиана, — Вам трудно было заметить бедную девушку, едва вступающую в свет…

— Что говорите вы?…. Неужели не заметен был вам взор мой, который породил, но мне страсть неизлечимую взор, который встретил в вас все, что может составить счастие царя!.. впрочем, вы могли и не заметить его скромность не проницательна; но не о прошлом хочу я говорить, а о том… что я люблю тебя, что мне нужен ответ твоего сердца, существо небесное!..

— Царю ли свойствен этот вопрос, — едва произнесла смущенная Клавдиана. — Без согласия отца моего.

— Царю несвойственно сомневаться в согласии отца; но свойственно думать, что любовь каждого может платиться равнодушием, — сказал неизвестный, прервав вдруг слова Клавдианы. — Но что за сомнения! я их рассею, невеста Иоанна! Клянусь Океаном, что ты моя, как эта голова, которая у меня на плечах.

Схватив Клавдиану, и заглушив восклицание её страстным поцелуем, он бросился как похититель Европы с драгоценной ношею по темной аллее к набережной. Там послышался шум, потом свисток.

Неизвестный остановился. Прислушался к голосам.

Клавдиана пришла в себя.

— Оставьте меня! — вскричала она.

Прибежавшая на голос Клавдианы, испуганная наперсница, звала ее.

— Я забылся! — проговорил неизвестный, и выпустил из рук жертву свою.

Клавдиана бросилась от него, и скрылась преследуемая своею подругой.

Неизвестный прислонясь к дереву, долго еще стоял углубленный в размышление.

— Проклятый свисток!.. верно сторожевой объезд!.. Вот кстати злая встреча!.. Очень нужно учить меня терпению!

Она еще не моя! Но день, два, три, неделя, месяц, год… все равно! иногда, минута блаженства покупается целою жизнью!..

Скорыми шагами пошел он к решётке сада. Свистнул… Никто не отозвался.

— Их нет! Верно щука по следу идет! Опять терпенье!

Он прислонился к решётке.

— Чудная мысль! — прошептал он вдруг, сдвинув назад шапку свою. — Иоанн! Да!.. Испытаю счастие земное над самою бездной!.. там, оно совершеннее!

Несносен мне путь, по которому или я шел в след за другими, или другие могли идти в след за мною!

Что за слава, победить людей и силой, и обманом, и лестью, и добром? Победить собственное малодушие!.. Судьба играет людьми, бросает их под небо; с безумным восторгом летят они на высоту, как будто в прозрачном воздухе есть за что удержатся! Кто ж запретит и мне играть своею участью? вздохнуть под небом и разбиться вдребезги о землю?.. Испытаю!.. А сладость мщения?..

Но смолкни, вспыльчивая мысль моя!.. великое намерение должно таить и от самого себя!

Шум вёсел разбудил уснувший Босфор. Неизвестный опять свистнул. Послышался ответ. Шлюпка подъехала.

— Где были?

— На утёке.

— Ага!.. Притвори же калитку, как умеешь! — сказал он и вскочил в шлюпку.

— Готово! — произнес чрез несколько минут грубый голос, и ладья покатилась по Босфору, так быстро, что струи следа её светились.

Часть вторая

Он хотел принять на себя образ Ангела, и уподобился Ангелу падшему.

III

Время, сгладившее горы, иссушившее океаны, разрушившее миры, потушившее солнца, затеплившее новые светила, мирно текло. Любя частые, но всем преобразования, оно, казалось, довольно было новым порядком, восстановленным на земном шаре; — должно было ожидать постоянства. Покров грубых заблуждений опал с понятий, души возжглись, тела оживились, солнце сделалось щедрее для природы, влияния луны стали благодетельны, стихии примирились, а люди дружелюбно разделили землю по родству племен. Нравственная часть богопочтения, одинаковая с самого начала Христианства у всех народов, после переворотов в средних веках, превозмогла наконец предрассудки наружного богопочтения и совершенно искоренила ненависть, происходившую от различия понятий.

В сие-то время, названное в Истории благословенным, на Босфоранским престоле восседал Иоанн, прозванный любимым.

Достоинства Царя определяются любовию к нему народа. Иоанн был боготворим.

Оградив твердою защитою верного слова, границы западные, северные и восточные, Иоанн видел еще южное небо покрытым тучами, нарушающими тишину в садах Архипелагских, и не мог быть спокоен.

Между островами Средиземного моря морские разбои так укоренились, что островитяне и жители прибрежные не имели способов защищаться от них, и были лишены того спокойствия, которым пользовались внутренние земли.

При начале царствования Иоанна, дерзость Стаи Нереид (так называли себя Пираты, новые Киликийцы) до такой степени увеличилась, что повсюду была главным предметом страха и рассказов. Безнаказанно носилась она по морям, как буря, от которой нет спасения. Торговля остановилась, сообщения прервались.

Путь чрез Средиземное море совершенно опустел; никто не хотел везти богатство свое на поклон Предводителю Стаи Нереид, известному под именем Эола.

Как древний Изидор, преступный Владыко Олимпа, Фазелина и Изоры, он имел у себя 50 надежно вооруженных кораблей и множество налетов[3]. Его разбои пользовались какою-то законностью, как в Афинах воровство Гермогена. Никто еще не восставал на злодеев и не усмирял их; ибо, укоренившееся зло, между привычными ко всему людьми, часто пользуется каким-то правом, как будто необходимым для общего блага. Люди снисходительнее к порокам, нежели к слабостям.

Но Иоанн не равнодушно снес первое известие о нападении на отряд своих кораблей, шедший в Босфоранию из Западного Океана.

Никому, не объявляя своих намерений, он вооружил сильный флот, сел на Орла и понесся в Эгейское море, где рассеяны были в то время корабли Эола. Между тем, тайными повелениями всем морским силам, находившимся в пристанях островов в набережных, определено было в назначенный день стекаться и Олинту, и по грому орудий вступать в бой с кораблями, на которых не будет выставлен зелёный флаг.

Внезапное появление Флота царского не устрашило Эола; он собрал всю свою стаю и считал Иоанна своею добычей. Близ Лемноса встретил он его и ударил всею стаею кораблей своих, как дух тьмы, хотевший некогда потушить солнце.

Иоанн, не вступая в решительную битву, быстро склонился к заливу Олинтскому. Эол преследовал его.

Приблизясь к пристани Олинта, Иоанн вдруг обратил свои силы и вступил в бой.

Быстрота, лёгкость, искусство и навык Эола превозмогли бы многочисленную морскую силу Иоанна, не привычную к действию; но внезапное появление вспомогательных военных кораблей с тыла, расстроило Стаю Нереид. Пираты бросились искать спасения в бегстве; спасения не было. Окруженные со всех сторон, они с отчаянием сцепились с кораблями победителя; но упорство было напрасно, и они сдались. Из всех кораблей Эоловых, один только спасся от плена; как громовая стрела опалил он ряды кораблей Иоанна, и пробился сквозь них. На нем был сам Эол.

Предприятие сие уподоблялось подвигу Помпея, когда, предположив истребить одним ударом Пиратов Киликийских, бичей моря, он разослал по Понту Эвксинскому и по Океану корабли свои, запер все сообщения, и таким образом, обложив сетями все приюты морских разбойников, истребил их и дал свободу морям.

Водворив спокойствие и в области морей, Иоанн пожелал видеть царство свое, земли и воды чуждые, чтоб иметь ясное понятие о мире, созданном для человечества, и о человечестве, созданном для причины сокровенной. Он отправился, как уже было выше сказано, путешествовать.

Возвращение его было торжеством для столицы; но Иоанн стал задумчивее; величие души и доброта её, яснее выразились, во, всех чертах его, но взоры стали ко всему равнодушнее. Все желали отгадать причину сей перемены, хотя она имела влияние только на наружность Иоанна.

Полученные, во время гостиного вечера у Блюстителя мира известия из Галлии, также были для всех любопытною тайною. Сношения государственные не скрывались и не могли скрываться от Совета; но последнее, никому не объявленное, должно было касаться, или лично до Иоанна, или заключать в себе новость неприятную, которую он желал таить от всех, чтоб продолжить общее спокойствие.

Молчание Иоанна порождало толки, соображения, выводы, заключения, и было главным основанием разговоров, — ибо, часто, мысль Царя есть участь народа.

— Худой знак, — говорили одни, — верно война с западным соседом.

— Не может быть — возражали все те, которые были с Иоанном, но время путешествия, — Иоанн расстался с Тором, как истинный друг.

— Зачем же оставлен там Ведатель Рован и отряд охранный, сопутствовавший Иоанна?

Заключениям не было конца, а задумчивость Иоанна была еще для всех тайною, как размышления Архимеда, но время падения Сиракуз.

Праздник Охоты в долине гротов, совершенно возмутил весь двор, а наконец и всю Босфоранию.

В день Св. Петра, любители охоты, в легких одеждах, на быстрых конях с запасом стрел, копий, пращей и ручного огнестрельного оружия, с собаками и соколами, собрались в долину гротов, находящуюся в расстоянии двух часов езды от города.

С одной стороны долины, пространный охотничий лес, населенный разными зверями, обведен был тенетами и уставлен капканами.

На лугу равнины, между крутыми скатами гор, устроены были пространные ограды, для травли и борьбы зверей с силачами, которые носили прозвание Леших. Особенные поприща были устроены для скачки и для метания стрел, за выпускаемыми птицами.

На скате левого берет долины были устроены народные увеселения и зрелища. В наметах показывались живые звери всех стран. При каждом был рассказчик, которого называли Эзопом. Обязанность его состояла в том, чтоб показывать любопытным зрителям басни, в лицах и описывать свойства животных, сравнивая их с свойствами людей. Часто, для совершенного подобия, звери и птицы были наряжаемы в различные одежды, сообразно сходству их с людьми; например, медведь, в кафтан грубого и необразованного; лиса, в древний оклад придворного… Только свинья и осел не имели особенной одежды, как космополиты; ибо для них везде хорошо, где только можно найти грязную лужу, нечистоту и сноп гнилой соломы.

Несколько часов уже как охота началась; звуки рогов раздавались и вторились в ущельях гор. Стечение народа в долине гротов волновалось как море; но все еще толпы оного тянулись по дороге Босфоранской.

Перед вечером, на вершине горы, раздался звук вестового орудия; это был знак прибытие Иоанна, принимавшего всегда участие в народных празднествах и увеселениях.

Верхом, на белом арабском жеребце, с своими сановниками, пронёсся он между народом и мимо всех зданий, наметов и охотничьего лагеря. Встречаемый и провожаемый повсюду приветствием радостного народа, он остановился подле мраморного водомета, находившегося на правой стороне долины, в некотором отдалении от поприща охоты и зрелищ, отдал коня и пошел по дерновым ступеням лестницы, которая вилась под тенью густого кустарника в царский грот, вырубленный в возвышенности скалы. Внутренность грота сего была украшена роскошью простой природы, а снаружи висела беседка с золотой решёткой. Отсюда было видно все празднество охоты.

Здесь было место отдыха Царя, и место ожидания охотников, приходивших к нему на поклон с добычею, и приглашавших на охотничий пир, которым обыкновенно и заключался сей день.

Иоанн не любил окружать себя толпою придворных; и потому собственно при нем были всегда только два дневальных воина охранной сотни, и Князь, Любор его любимец. Все прочие, принадлежавшие к двору и пышности царской, составляли в некотором отдалении особый круг.

Но в этот день Иоанн, расположенный к уединению, удалил от себя и любимца.

Вдали раздавался шум игр народных; вблизи нарушал тишину только высокий водомет, падающий в яшмовый бассейн.

Два дневальных воина, находившиеся при Иоанне, стояли при входе в грот, успокаивая двух царских жеребцов, которые рвались друг к другу, и кажется хотели броситься в драку.

— Отойди дальше! они перегрызутся и нас с тобой поколотят! — сказал один из дневальных.

— Как враги смотрят друг на друга! — говорил другой, отдаляясь с заводным вороным конём.

— Дай им волю, оба на месте лягут!.. Какое горло!.. Тс!

— Что можно дать за такого?

— Ничего не дам! Охота навязать на шею хлопоты! Стели постелю, целой день чисти, да еще и узду держи обеими! Нет, друг, тоска возьмёт! Мой конь не плясун, за то рысью на нем двадцать часов в день!.. Ну! Тише, проклятый!.. Что там еще за лошади? Видишь, поднял уши, как рога!..

— Эге! сюда скачут!

Вскоре подъехали трое верховых, в дорожных плащах; они остановились подле грота и сошли с лошадей.

— Властитель здесь? — спросил один из них.

— Здесь! — отвечал дневальный.

— Доложи, что привезены депеши из Западного Царства.

— Западного Царства? Властитель велел об депешах тотчас докладывать… да как доложить?..

— Подержи кто-нибудь из вас коня.

— Нет, любезный, держи сам, а мы и без доклада войдем!

С сими словами приезжие привязали лошадей своих к дереву, и не говоря ни слова вошли в грот…

— Что ж ты пустил без доклада? — сказал с сердцем дневальный, державший белого арабского жеребца.

— А ты за чем впустил?

— На чьи ж руки отдать жеребца?

— А у меня, пусты, что ли?

— У тебя заводной.

— Не тот-же чорт!

— Ну, смотри будет тебе беда, что впустил без доклада.

— А тебе что будет? Так пройдёт?

— Ну, что будет то будет! — сказал первый, но подумав, продолжал:

— Послушай, разве сам Властитель скажет Сотнику, что депеши без доклада вошли, а я уж не скажу никому!

— Это здоровее! Терпеть беду, так уж вместе.

— Эге! Властитель идет, подавай жеребца!

Иоанн с наклоненною на глаза шапкою, спустился с лестницы, подошёл к вороному жеребцу, вырвал узду из рук дневального, сел верхом и поскакал по дороге к городу.

— Ну, друг, Властитель что-то хмурен, быть беде! Смотри, молчи, ни слова! — сказал один воин другому; и они помчались в след за Иоанном.

Вестовая пушка, на горе, возвестила удаление Властителя. Как после сильного удара грома мертвеет вся природа, так шум народный вдруг замолк в долине. Какое-то недоумение выразилось в общем молчании, казалось, что удовольствия повсюду прекратились. Свита царская понеслась в след за Иоанном.

При самом входе в грот стояли двое из приехавших к оному неизвестных в дорожных плащах. Они следили взорами удаление Иоанна.

— Ну, да здравствует новый Царь! — произнёс один из них; смех его отозвался в гроте и между скалами.

— Да здравствует! — повторил другой, — да не отяготит его бремя царствования, и да не забудет он уплатить нам долг свой, а не то….

— Не то… концы еще не в воде, а у нас в руках! — сказал первый.

— Не худо придумано, Эвр! — произнёс другой; и они скрылись по тропинке, идущей от грота в густой томарисковый кустарник.

IV

— За что не добр, к нам Властитель? Не, хотел поздравить нас с счастливой ловлею и разделить с нами сладкого куска! — говорили охотники, расходясь по домам как гости с пира Узуль-мары, когда мстительный Огр обратил ее в истукана. Только огненные головы юношей не совсем еще потушило общее горе; только старцы, впивавшие с слезами виноградников Архипелагских сладкое усыпление чувств, молча, смотрели еще в глаза друг другу, и не верили, что в этот день им не удастся уже поднести к устам своим заздравный кубок Царю, и опорожнить как чашу, наполненную духовным блаженством.

— Государь намерен был ожидать окончания охоты в гроте, но не дождался даже и меня, не спросил обо мне… это не понятно! — произнес Любор, и поскакал в след за Царем.

При въезде в ворота северо-западные, он догнал следовавших за Иоанном двух дневальных воинов охранной сотни, и спросил их о причине неожиданного отъезда Властителя из долины гротов.

— Не знаю, — отвечал один из них.

— И я не могу знать, Ваша Светлость, — подтвердил другой.

— Как не знаете?

— Точно так, Ваша Светлость!..

— Что так?

— Так…

— Кто был с Государем?

— Никого не было, Ваша Светлость!

— Но вы где же были?

— Были…

— Как же вы говорите, что никого не было?

— Никого, Ваша Светлость.

— Глупцы! — прошептал с сердцем Князь и подъехал к Иоанну.

— Государю Властителю не угодно было ожидать окончания охоты? — сказал он ему.

— Да!

— Успех охоты превзошёл ожидание….

На эти слова не было ответа. Любор замолчал и в недоумении ехал за Иоанном.

Молча проехал Иоанн улицы Босфоранские и не обращая внимания на поклоны встречающегося народа. Выехав на большую площадь, приблизился он к Старому дворцу, подле подъезда сошел с лошади; все последовали его примеру; приняли от него лошадь, и он скорыми шагами поднялся на мраморную лестницу; подошёл к двери, схватил за ручку замка, повернул; но двери не отворялись.

— Дворец заперт, Государь, — сказал Любор. Иоанн остановился. Скоро принесли ключ, двери отперли, и он вошел во внутренность покоев, где владычествовало молчание, как в царстве Леты. Только на золотых карнизах высоких стен отражался еще свет румяной, вечерней зари; темнота скрывала уже роскошные и блестящие украшения длинного ряда дворцовых покоев.

Все следовавшие за Иоанном остановились в Сборной палате; ибо Властитель, пройдя оную, захлопнул за собою двери.

Не постигая причины мрачности его, все с удивлением изыскивали в уме своей причину приезда в Старый дворец, который со времени совершения в оном обряда венчания на царство, стоял пустым.

После долгого ожидания возвращения Иоанна, Князь Любор, более прочих приближенный и более прочих решительный, пошел в глубину длинного ряда покоев.

Он нашел Иоанна в покое, который был светлее прочих; ибо сияние вечерней зари и взошедшая; луна проницали во внутренность, сквозь хрустальный свод, посреди коего золотой орел с распростертыми крылами, держал венец, озарённый лучами. Иоанн сидел, поддерживая голову, так что кисть руки скрывала все лицо его. Приближение Князя, казалось, вывело его из задумчивости, он произнёс невнятно:

— Кто?

— Что угодно приказать, Государь?

— Огня! — был глухой ответ Иоанна.

Князь вышел и отдал приказание дневальным.

— К нему нет приступа! — говорил он, возвращаясь в Сборную палату.

— Что это значит? — был общий вопрос, и никто не мог разрешить его, как надписи на Виндзойском камне, начертанной по преданиям жителей, до создания мира.

Только один блюститель Босфорании равнодушно повторял:

— Должно ожидать приказаний, или выхода Властительского; ибо верно, он не долго останется здесь, и отправится в Новый дворец.

— А мне кажется, — сказал Князь, — что Государю угодно здесь провести ночь, потому что он приказал осветить дворец.

Все приняли слова Любора за шутку.

Старый Сбигор-Свид, сопутствовавший Иоанна на праздник охоты, был тут же; скорыми шагами ходил он по Сборной палате, и тайно радовался перемене, замечаемой в Властителе. Всякая перемена была для него выгоднее настоящего положения.

Все прочие сезонники и царедворцы также ходили взад и вперед, не сводя глаз с роковой двери.

Пустота дворца никому не нравилась. Эхо расселилось по всем углам, ловило все слова и досаждало придворной скромности. Небольшая сырость давно необитаемых покоев, начинала уже действовать на здоровье некоторых; многие чувствовали необходимость подкрепить истощенные силы пищею, и возбудить бодрость духа семитравником, напитком, изобретенным Аравитянами, хранившими долго способ составления его в тайне, вновь открытым в 13 столетии Раймундом Люлли, и известным под именем живой воды, жизненного бальзама, почитавшегося — всем светом за извлечение эссенции из философского камня.

Уже более двух часов продолжалось испытание терпения; и, хотя нигде столько его нет, сколько в обитающих на стремнинах земного величия; но как все подобные люди считают себя людьми озабоченными делами и знающими цену времени, то жалобы их друг другу, на невозвратную потерю нескольких часов, были бесконечны. Некоторые говорили даже, что если это продолжится, то порядок во всем расстроен неизбежно. Многие, посматривая, то на двери, то на часы, готовы бы были предвещать всеобщую войну, повсеместный неурожай, голод, и вообще все несчастия, если б состояние Государства хотя не много походило на их беспокойную душу.

Пробило десять часов. Жалобные разговоры обратились в зевоту. Между тем дворцовые слуги осветили все комнаты. Выходящие из внутренних покоев были останавливаемы; на них сыпались со всех сторон вопросы: где Властитель? Что делает он?.. Но с словом: не могу знать! Сии пленники любопытства освобождались, а толпа ждала в дверях новой добычи.

Недоумение, неизвестность, долгое ожидание утомили всех, и наконец стали усыплять. В широких креслах, по углам покоев и между колоннами, терпеливо успокаивались и царедворцы, и сановники; дремота тяготела над ними, как над старцем прожитое столетие. По преданию, что утро мудренее вечера, некоторые скрылись, а остальные продолжали заглядывать в перспективу отдаления.

Вдруг один из служителей торопливо вышел из глубины покоев, и шопотом сказал, что Властитель изволил пойти в опочивальню.

— Как! — вскричали все, удивленные, подобно спутникам солнца, когда оно, против обыкновения остановило течение своё.

— Властитель будет проводить здесь ночь?

— Государь изволил мне приказать идти спать — отвечал служитель.

— Что это значит? — раздалось опять со всех сторон.

— Я стал освещать покои, где был Государь, а он и стал со мной милостиво разговаривать.

— О чем же? о чем? — вскричали все.

— О многом: изволил спрашивать откуда, как зовут, где жил, давно ли определен в истопники в Старый дворец. Я рассказал ему, как приехал из-под Оливии, как родной мой брат, дворцовый конюший, определил меня в истопники.

— Мрачен Властитель, или нет? — перервал общий голос рассказы истопника о самом себе.

— Лицо у него, правда, немного сумрачно, да речь такая веселая, что верно ничего нет на сердце.

С удивлением посмотрели все друг на друга, и потом продолжали допросы о том, что делал, что говорил Властитель.

Бедный истопник должен был повторять свои рассказы: как вошел в царский покой, как Властитель сидел, как встал с места, как прошел по комнате, как подозвал его к себе, как и о чем расспрашивал, и наконец, уходя в опочивальню, как велел, со светом придти к нему, и никого к себе не впускать без доклада.

— Если Государю угодно проводить здесь ночь, или совсем сюда переселиться, то мне должно было бы знать это прежде всех, для необходимых заготовлений и перевода прислуги, — говорил худощавый дворцовый блюститель, похожий на дух Юна, имеющего только одно протяжение в длину.

— Мне бы еще нужнее было знать это — сказал придворный, тучный как жрец Ваала, и румяный как монгольский идол Юлкурсун. — Перевести кладовую съестных припасов, погреб и кухню не так легко! Однако же, на всякий случай, я прикажу принести все необходимое по части утоления голода и жажды.

Подобное распоряжение было принято единогласным восклицанием:

— Прекрасно!

Утомленные Израильтяне меньше радовались небесной манне и коростелям.

Отданные приказания были исполнены скоро и точно. Жрец Мома пригласил всех в столовую, голосом, привыкшим угощать и хозяйничать, как гостеприимный Аль-Архан в свою гостиницу, лежавшую на пути от Бакора до новой Самарканды.

Сбигор-Свид, как не действительный уже член двора, не считал обязанностью разделять с прочими ни придворных беспокойств, ни радостей, ни трапезы. У него не была товарищей ни по положению, ни по сану, кому бы он мог открыть свои мысли и надежды; только дочь и наперсница её были поверенные его; и потому он торопился домой; в их беседах его мнения имели полный вес и такую цену, какую назначал он сам.

Клавдиана ожидала отца своего в рукодельном покое; у нее опустились руки, голова отяжелела. Грустная задумчивость прекрасной девушки есть такое состояние чувств, которое все гитовы с нею разделить, как завидное блаженство.

Наперсница ее несколько уже дней сряду выслушивала жалобы её на таинственность Иоанна, и несколько часов внимала упреки. Не упустив случая, с своей стороны излить несколько капель желчи на мужчин вообще, она как будто удовлетворила мщению своему, и уже равнодушно, молча, слушала слова огорчённой Клавдианы; иногда только, сквозь сон, который тяготел над ее очами, как казнь над головой преступника, произносила отрывисто звуки, подтверждающие слова Клавдианы.

Вдруг доложили о приезде Сбигора-Свида. Они очнулись; одна от дремоты, другая от задумчивости. Старик запыхаясь вошел в покой своей дочери.

— Что это значит? — сказал он, взглянув на нее. — Сегодня не только во дворце, но и у меня в доме чудеса?

— Что такое, батюшка? — произнесла Клавдиана.

— У тебя на глазах слезы?

По данному знаку, наперсница Клавдианы удалилась, а Сбигор-Свид значительным голосом, начал речь свою к дочери:

— Не хочу спрашивать о причине девических слез, особенно у той которой нисколько не приличны слезы, ни по званию, ни по блестящей участи, ожидающей ее.

— Какая блестящая участь?.. Кто вам сказал, батюшка? — прервала, его Клавдиана.

— Кто сказал? Сказали мне собственные глаза, да и глаза всех тоже скажут со временем.

— Вы были во дворце? Что Государь? — спросила Клавдиана.

— Время скоро решит это, но по всем догадкам, перемена ветра для нас должна быть благоприятна. Весь двор опустил крылья; Иоанн повернул круто; но это не мешает. Из долины гротов он внезапно приехал в Старый дворец и расположился в нем как на биваках. Может вообразить, как действовала на всех неожиданность. Но это обдумано. Мой всегдашний совет, кажется, взвешен, оценен и исполнен. На старое жилье, за старые привычки!

Тут Сбигор стал подробно описывать все происшествия дня. Клавдиана задумалась.

— Сверх всего сказанного, — продолжал он, — у меня родились некоторые сомнения. Противники мои скрывают от меня все, что только может относиться к моим выгодам и чести; однако же, Клавдиана, я узнал, хотя не вовремя, то, что Властитель, переодетый, в день 4-го Травеня, был у меня в саду!.. причина мне известна…

Клавдиана вспыхнула.

— Батюшка— произнесла она — кто вам сказал?..

— Что ж тебя так удивляет это? Может быть ты сама знаешь?

— Я знала, батюшка, но не смела вам сказать. Властитель желал этого молчания до времени… — произнесла, Клавдиана смущенным голосом.

— Ты говорила с Властителем? — вскричал отец Клавдианы, вскочив с места. Неподвижно смотрел он на дочь свою, и несколько минут стоял, как будто лишённый языка. Между тем Клавдиана, как преступница, с замешательством рассказывала ему про таинственную встречу.

— Слава Богу! — произнес он наконец, успокоенный рассказом. — Жаль только, что народ узнал его, когда он входил в мой сад. А я полагал, что Царь желал встретиться со мною, потому что, как Царь, он должен же был видеть, что с новыми людьми вещи не могут сохранить старый порядок!..

После сих слов Сбигор-Свид почтительно подошёл к своей дочери, обнял ее, и удалился в свои покои, приводить в порядок мысли и обдумывать все предположения, клонящиеся к благу отечества, которое так много зависело от его попечительности.

Часть третья

Он жаждал достигнуть до той высоты, с которой можно окинуть одним взором всю землю, и раскаялся — земля показалась ему черным пятном на ризе вселенной.

V

На другой день солнце блистательно восходило над вершиною Бугорлу, при подошве которой лежала некогда древняя Халкедония; тень от Леандровой башни легла поперёк пролива; шум пространной Босфорании проснулся.

Еще не успело пробить на городской башне восьми часов, как от всех уже мест и направлений, дорожки к старому главному дворцу были проложены и утоптаны заботливостью людей, без которых не стоит ни одно царское здание.

В несколько мгновений, все пустые покои сделались жилыми; и все, на своем и не на своем месте, ожидало появления Властителя. Царский дворецкий, близ дверей опочивальни, давно уже ждал пробуждения Иоанна и звука колокольчика; но вдруг к удивлению, его, громко раздалось:

— Филип!

Дворецкого звали не Филипом.

— Филип! — раздалось снова из царской опочивальни.

— Кого зовёт Царь? — спросил он у двух вестовых охранной стражи.

— Не знаем! — отвечали они.

По всему дворцу пошли искать Филипа, известного Царю; и наконец нашли его в сарае, взваливающего на себя вязанку дров. Это был Филип истопник. Придворные слуги окружили его и торжественно повели во дворец. Не смотря на уродливость его, на одежду и низкий сан, двери пред ним отворились, и он боязливо вступил в опочивальню царскую.

Дворецкий прислушивался в дверях; но Иоанн не так громко говорил с Филипом истопником, как произнёс его имя. Вскоре Филип вышел.

— Что? — спросили его.

— Властитель приказал подать себе завтрак и вина.

— Завтрак и вина? — повторил дворецкий с удивлением. — Вина, которого он никогда не пил?

— Да — отвечал истопник Филип — приказал мне скорее принести завтрак и вина.

— Тебе?

— Да, никому другому кроме меня не велел он входить к себе без приказания.

Дворецкий пожал плечами, и хотел исполнять волю Иоанна.

Чрез несколько минут золотой поднос отдан был на руки новому слуге царскому, и он отнес его в опочивальню; возвратясь, он объявил, что Царь требует к себе доктора, который на днях приехал в Босфоранию.

— Не болен ли Царь? — спросили все с участием.

— Верно не здоров, — отвечал Филип, — не может ни говорить, ни смотреть на свет.

Собрали всех дневальных, чтоб разослать их по Босфорании искать доктора, которого требует к себе Властитель. Но по общему совету, Филип истопник должен был отправиться в царскую опочивальню узнать об имени его.

Филип скоро воротился, и объявил, что Властитель не желает толковать своих приказаний.

Нечего было делать; все дворцовые дневальные и рассыльные поскакали по городу искать доктора, который на днях приехал, неизвестно откуда, где остановился и как называется.

В десять часов утра, по заведенному порядку, дворцовая сборная палата наполнилась царедворцами и сановниками правления, как нижний Египет водами Нила. Некоторые пришли с огромными бумажниками. Важность дел ясно выражалась на их лицах; казалось, что под рукою у них были таинственные книги судеб.

Удивление резко было отпечатано на всех лицах, как страсти на рисунках последнего издания Лаватера. Рассказы про внезапный отъезд Властителя из долины гротов, про неожиданное переселение в Старый дворец, являлись во всех возможных одеждах, какие только своенравное воображение может себе представить. Никто не постигал странностей и перемен.

— Это должна быть болезнь, известная под названием: «черная немочь», — произнес важно главный придворный доктор, тронутый тем, что Иоанн призывает для пользования себя неизвестного медика, иностранца, тогда, как он, придворный медик, составил несколько томов подробного изложения болезней, коим могут быть подвержены земные Владыки, и вернейших способов предупреждать и лечить оные. Сия книга прославила имя сочинителя, хотя ему не удавалось видеть в продолжении всей своей жизни больного Царя; ибо Иоанн знал, что здоровье зависит от умеренности, деятельности и осторожности, а не от трав и минералов.

— «Черная немочь», — повторял он важно, и хотел уже сделать подробное описание сей болезни; но приезд Верховного Совещателя прервали слова его, и общие суждения о болезни царской.

Вельможа вошел в сборную палату; всеобщее уважение к его летам, достоинствам и званию, выразилось мгновенной тишиной.

Он спросил о Властителе. Рассказы о событиях утра увеличили удивление любимца Иоаннова.

— Мы не должны судить о воле и намерениях Властителя, который облечен доверенностью народа, — произнёс он важно. Уверенный, что вход в царский кабинет для него никогда не прегражден, он, не останавливаясь в сборной палате, прошел чрез длинный ряд дворцовых покоев, приблизился к опочивальне, и ожидал уже, что Вестовой отворит ему двери; но слова истопника Филипа: — позвольте, Ваша Светлость, Государь Властитель не приказал впускать без доклада! — поразили его как громом.

После продолжительного невольного молчания, он приказал доложить: угодно ли Государю Властителю принять первого Верховного Совещателя, с бумагами, известными Его Величеству.

— Государь приказал оставить бумаги до следующего дня, — сказал Филип, возвратясь из опочивальни.

— До следующего дня? — произнес с удивлением Верховный Совещатель, — до завтра?.. От 24 часов времени часто зависит честь Царства. Отнеси этот бумажник к Государю Властителю; если Его Величеству не угодно видеть меня, то по крайней мере, не угодно ли будет ему взглянуть на эти бумаги.

Филип понес бумажник к Иоанну.

— Чрез час будут они рассмотрены и подписаны, — сказал он выходя оттуда, — но Государь Властитель приказал Вашей Светлости принести к нему все подписанные им вчера бумаги.

— Подписанные вчера бумаги? Вчера был не мой день. Внутреннее управление до меня не касается!

— Что ж прикажете доложить? — спросил Филип.

— Доложи Государю Властителю: какие бумаги угодно ему иметь?

Главный докладчик, истопник Филип, отправился снова в опочивальню. Четвертый выход его также был скор, как и прежние.

— Государь требует последний указ, подписанный Иоанном.

— Указы не по моей части, но я дам знать о воле Властителя Совещателю внутреннего управления.

С сими словами Верховный Совещатель удалился. Переговоры с Иоанном чрез посредника Филипа истопника ему не нравились.

После удаления вельможи, Филип, утомленный новою должностью, отер пот с лица и сел подле дверей в широкие кресла. Он уже был случайным человеком, а случайный человек как бы ни был туп на понятия, но, стоя выше других, должен же что-нибудь вообразить о себе, вывести из положения своего тьму заключении о своем уме, о своих достоинствах и о своем превосходстве над другими. Кто ж не согласится, что для задумавшегося Филипа о своих достоинствах, вопрос Дворецкого: откуда он родом, и кто его отец? был слишком неприличен, припоминая ему, что отец его был храмовым сторожем, а мать просвирнею… К счастию звон колокольчика избавил его от обязанности отвечать, и докладчик Иоанна бросился в царскую опочивальню, потом стрелой в сборную палату, и запыхавшись, произнёс отрывистым голосом: где же Доктор?

— Вот три врача, — отвечали посыльные, — все трое приехали они вчерась в Босфоранию, но ни один неизвестен лично Государю Властителю.

— Как зовут их? — спросил Филип; но привыкнув уже к торопливости придворной, он не дождался ответа и сам обратился к ним с тем же вопросом.

Двое из приведенных потомков Гиппократа начали что-то рассуждать на неизвестном Филипу истопнику языке, а язык третьего был ему понятен.

— Как тебя зовут? — повторил Филип.

— Олоф Эмун — отвечал доктор.

Филип отправился к Властителю. Вскоре к Иоанну позвал он Олофа Эмуна. Похожий на дубового Капко-Ороло, любимого слугу глиняного бога Кэрмэта, Эмун покатился по длинному ряду дворцовых покоев, и пыхтя вошел в царскую опочивальню. Там был полусвет. Иоанн сидел подле ложа в глубоких креслах.

Из блистающих светом и драгоценностями покоев, Эмун вошел, как будто под покров ночи. Он приблизился к мраморной статуе, представляющей победителя Востока, Юга и Запада, и поклонился ей низко.

Неподвижность её и громкий вопрос справа: как тебя зовут? смутили его несколько; но доктор не совсем потерял присутствие духа: он надел очки, осмотрел комнату, отыскал настоящее положение Иоанна, и повторил почтительный поклон, произнеся робко:

— Олаф Эмун. Откуда и давно ли здесь?

— Сего дня только приехал из Холморугии — отвечал Эмун уродливым произношением.

— Умеете лечить?

— Все болезни, какие угодно.

— Ложь! Мнимой потомок Эскулапа!

Эмун затрепетал, отступил несколько шагов назад.

— Где у тебя средства против болезни, которой корень скрыт в самом создании человека? Дай мне его! Где у тебя средство против мятежной мысли, которая родится, чтоб быть мучительницею вечною, мысли, которая есть бессмертный плод смертного? Вынь ее из головы моей своими пальцами, я озолочу тебя! Где у тебя средство против желания? Убей желания, не убив человека, я буду тебе молиться!

Властитель умолк.

Испуганный Эмун стоял, потупив глаза.

— Смотри, чем я болен — умеешь ли ты сократить биенье пульса?

Трепещущий Эмун прикоснулся к пульсу Иоанна; долго думал, хотел что-то говорить — и не смел.

— Не трудись делать своих заключений! Внутренний мой огонь хочешь ты измерить своим холодным правилом? — оно ложно. Твоя помощь нужна мне только для глаз и для груди; у меня болят глаза видишь?.. Дай мне зонтик и примочку….

— Для груди пилюли? — прибавил Доктор.

— Да, утоли этот жар пилюлею! Наведи на меня сон, которой бы уподобился жизни бесчувственного и равнодушного! Ступай, готовь лекарство и будь безвыходно при мне.

— А жена, и дети, Ваше Величество? — спросил. Эмун, низко поклонившись.

— Жена и дети пусть также живут здесь — отвечал Иоанн.

Успокоенный Эмун, на подобных основаниях, готов был вечно сидеть на хребте Кавказском возле Прометея и залечивать его раны.

Почти бегом отправился он в сборную палату.

— Кто здесь дежурный по части Медицины? — спросил он с важностью, как уполномоченный Властителем.

— Здесь есть главный придворный медик, — отвечали ему.

— Где он?

— Я — он! — сказал сердито придворный медик.

— А! хорошо; прикажи сей же час позвать ко мне аптекаря.

— Ты здесь не в своей атмосфере! она для тебя вредна, — отвечал придворный Доктор.

— Я умею очищать атмосферу от миазмов! — сказал Эмун надувшись.

— А я умею таким уродам вскрывать череп и очищать мозг! — вскричал придворный медик и вышел из сборной палаты.

Терпеливый Эмун отправился к своему семейству в гостиницу. Там, в несколько мгновений приготовил он примочку, зонтик, пилюли, и сделал нужные распоряжения для переселения во дворец. Жена его, три дочери, два сына и кухарка уложили весь домашний скарб в повозку, приставили к дышлу двух мулов Богемской породы, надели на них шлеи, и двинулись с места.

На древнем языке, который славился чистотой и приятностью, и сохранился до сего времени, как звучный древний отголосок в стенах Тавроменских, дорогой сочиняли они и поверяли друг другу планы для будущей экономии во время роскошной жизни, но дворце.

Между тем Иоанну принесли требованные им бумаги с собственноручною подписью. Долго занят он был делами; но кончив оные, и отослав Государственный бумажник к первому Верховному Совещателю, потребовал к себе Эмуна.

Эмун представил Иоанну необходимость держать строгую умеренность в пище и питье, и хотел назначить диетный стол; но, к удивлению, его, Иоанн предпочтительно потребовал блюд жирных и раздражительных, и Архипелагского крепкого вина. Не смея противоречить воле Властителя, Доктор заметил только, что часто в болезнях бывает ложный аппетит, который невозможно отличить от настоящего без особенных и глубоких познаний в медицине.

— Ложный аппетит, — сказал Иоанн, — есть он и для духа! Ненасытное честолюбие стремится в высоту, и что же? Над ним час от часу более и более отверзается беспредельность, а под ним растёт бездна!..

Отрывисто остановив речь свою Иоанн задумался.

— Причина ложного аппетита, — продолжал некстати Эмун, — состоит в расслаблении органов, извлекающих соки для питания тела; голод и жажда есть ничто иное, как органическое объяснение потребностей тела; и потому, тело, не удовлетворяясь пищею принятою в желудок, не перестает объяснять свои требования посредством голода и жажды.

Не отвергая решительно мнения Эмуна, Иоанн кончил обед и вышел на набережную галерею, с которой была видна вся пристань Босфоранская. Корабли, как стадо всплывавших на поверхность моря китов, стояли рядами, а мачты, как лес Озугилы, после двухлетних пожаров, чернелся посреди светлых вод залива. За пристанью гостиные дворцы возвышались посреди садов над правильными рядами строений; они были светлы, как нарисованные на темном грунте близких гор, покрытых лесом. Прямо, за Босфором виден был берег Азии; издали он, казалось, усажен был цветами; но это был не цветник, а фарфоровый увеселительный город, построенный со всем великолепием и причудами вкуса Юглу-чжин-дзан-ю, усаженный рядами тополей и огороженный узорчатыми решёткам.

Босфор был наполнен небольшими судами и лодками, которые беспрестанно перелетали с одного берега на другой. Иоанн приподнял зонтик, и внимательно рассматривал очаровательную природу, украшенную всей роскошью зодчества; можно было подумать, что он искал места, где бы создать еще новое чудо. Попечительный Эмун прервал его, высокие соображения. Уверенный в благотворном действии пилюль своих, как Монголец в могуществе деревянного кумира Юлкурсуна, бога целителя он, упрашивал Иоанна принять их, и не напрягать очей своих на предметы, в которых ярко отражалось солнце.

— Я сам знаю, что мне опасно, и где необходима осторожность. Если б ты дал мне лекарство, которое наполнило бы чем-нибудь душевную пустоту и осветило бы в глазах моих мир, я был бы тебе благодарен; но, что мне в твоих пилюлях, разрешающих или сжимающих, производящих испарину или закрывающих поры. Однако же, я решаюсь принять твою пилюлю, только в старом вине с берегов Рейна; оно подействует на душу.

— В вине? — вскричал удивленный Эмун; но, не смея противоречить Властителю, и зная, что сильный позыв больного на что-нибудь, есть требование самой натуры, он покатился исполнять требование натуры. Вскоре предстал он пред Иоанна, как в рыцарские времена мундшенк Германского Императора, с бокалом, на дне которого жили тогда главные удовольствия жизни.

Иоанн наполнил кубок, бросил на дно пилюлю и залпом опорожнил.

— Теперь поедем с тобою по городу. Я не привык сидеть в четырех стенах — они всегда похожи на темницу.

Повеление Властителя Эмун передал Филипу; от Филипа пронеслось оно как стрела к дневальным; от дневальных, как солнечный луч к главному конюшему; от главного конюшего, как сильный запах, распространилось между кучерами и слугами царскими; и вот, через несколько минут, извещение, что колесница готова, дошло, по тому же пути, подобно Генетайскому отголоску, до слуха царского.

Царский дворецкий подал Иоанну бархатную коронную шапку, накинул на него легкий плащ. Властитель скорыми шагами пошел через ряды покоев дворцовых. В сборной палате сановники и царедворцы ожидали его выхода, и встретили низким поклоном. Но молчание и невнимание было ответом.

У подъезда стояла уже Софийская коляска, запруженная двумя Иэменскими жеребцами, под сбруей, унизанной перлами Бах-арейна. Иоанн сел в коляску, посадил с собою тучного Доктора, и кони белые как снег, и гордые как павлины, запряженные в колесницу Юноны, поднялись на дыбы и пустились по широкой площади.

Равнодушный к приветствиям и восклицаниям народа, Иоанн пронесся по Серальской улице, выехал на набережную, и мимо дома Сбигора-Свида велел ехать тише.

Слухи о событиях во дворце еще больше увеличили вообще любопытство видеть Иоанна.

— Смотри, сын Эскулапа! — вскричал он, приподнимая зонтик и обратив взоры на балкон, на котором стояла Клавдиана, — смотри, вот лекарство от всех болезней! Смотри на эти глаза!

Но незамечательный и равнодушный всему прекрасному в природе, Эмун думал только о глазах Иоанна. Он заботливо взглянул на них, и заметив пылающие взоры, принял их за воспаление, и советовал Иоанну не смотреть на свет.

— Молчи, сова! — отвечал Иоанн, проезжая мимо Клавдианы и не сводя с нее очей.

Все заметили внимание Властителя к дочери Сбигора. Черные глаза его показались веем красными и больными, перемена в лицо также была замечена; и тогда, как он был уже во дворце, прогнал от себя своего нового медика, предлагавшего ему пилюлю, и погрузился в то состояние, в котором ленивый Эндимион желал пробыть несколько столетий, весь город был уже в движении, перенося с одного конца на другой новость, от которой зависело столько перемен.

В тот же еще день мелкие души, как крылатые насекомые, слетелись жечь крылья свои на свет Сбигорова дома, который был освещен несравненно ярче обыкновенного.

VI

Между тем, как Иоанн, к удивлению, всей Босфорании, совершенно переменяет образ своей жизни, а к удивлению, попечительного Эмуна запивает лекарственные пилюли масляным вином Критским, резким Цоллернским, пенистым Лианским, и другими слезами винограда, которого первородные кисти, на высотах Карк-Уры, были причиною возрождения греха после Всемирного потопа, летопись обращает внимание наше на один из небольших Архипелагских островов.

Повторим слова предания.


Несколько веков спустя после того времени, когда на всем земном шаре было только еще два человека, Цитерея, дочь Владетеля одного большого острова на Средиземном море, — но не того острова, который отделял сие море от Атлантиды, обратившейся в последствии в Ливийские песчаные волны, — влюбилась в сына пастуха златорунных овец отца своего. Хотя в то время красота пастухов считалась еще лучшею и самою правильною красотою; но всякий, одаренный способностями человеческими, может предвидеть все препятствия и горе, которым подвергается дева высокой породы, жертвуя сердцем своим породе происшедшей от Зулоса.

Ничто не могло бы быть ужаснее печали Цитереи, если б решительность не превышала в ней обдуманности.

Когда человеческий род был еще младенцем, тогда и женщины были немного проще, доверчивее и добрее нежели теперь. Тогда голос природы был в них повелительнее, кровь 30-ю градусами горячее; и потому сын пастуха, встретив Цитерею в заповедных лугах, сказал ей:

— Пойдем со мною в Альмовую рощу!

— Нельзя! — отвечала она. — Я Царевна, а ты пастух.

— Ну, так поедем на другой остров, там я и сам буду Царем!

— Хорошо! — произнесла Цитерея, и пошла приготовляться в дорогу.

Между тем любимец её соорудил Ладью в четыре шага длиною и в полтора шириною. Когда все было готово, Царевна оставила дом родительский. При сиянии полной луны вышла на берег; сердце её сжалось, она вздохнула, уронила несколько слёз на песок, на мелкие камни, на раковины, и вступила в ладью. Кормчий отчалил от берега и пустился стрелою в море. Вскоре он устал, опустил весла и стал смотреть на Цитерею, которая задумавшись сидела против него. Как единственный попечитель, который остался ей на земли, он поставил себе обязанность утешить, успокоить Цитерею, сел подле неё, вздохнул и не мог говорить. В это время челнок колыхнулся; Цитерея вскрикнула, и испуганная, невольно прижалась к своему любимцу, а он невольно сжал ее в своих объятиях.

Как хорош был тогда мир, когда всеми действиями человека располагала сама природа!

Погрузившись таким образом в сладостную забывчивость, они не хотели уже выходить из этой бездны блаженства. Челноком взялся править ветер, всегда готовый исполнять сию обязанность, если кто имеет к нему полную доверчивость. Счастливцы утопали в море восторгов, не заботясь о том, что есть возможность утонуть и в Средиземном море.

В один прекрасный день, солнце точно также светило, как и в первый день от создания мира. Цитерея и единственный её попечитель, сидели друг подле друга и ласкали двух голубков, воспитанников Царевны, не забытых дома; вдруг, неизвестно с когортой стороны, налетели тучи, небо покрылось грозою, ветр заревел, челнок заколыхался.

Ни один из древних поэтов не взялся бы описать того ужаса, в котором тогда была Цитерея.

Как ни велик был страх Царевны, но её жестокий любимец не хотел разделить его с нею, вопреки закону любви: все пополам. Однако же он готов был выскочить из ладьи, чтоб бороться с разъяренными волнами, которые осмеливались прикасаться к Цитереи. Положение её было точно горестно: кроме крупных каплей проливного дождя, на грудь её падали и крупные слезы раскаяния. Но все прошло благополучно. Небо прояснилось, солнце ярко загорелось, и скоро осушило и платье, и слезы Цитереи.

Испытав один раз опасность, мы уже начинаем предвидеть опасность; и потому влюбленные мореплаватели положили на совете своем искать пристани. Они заметили наконец, сколь неосновательно положение их, и как неудовлетворительно то, что любовь называет: все в мире.

Без счастия и без предопределения, не скоро достигли бы они до берега; но судьба заботилась об них, как волчица об Ромуле и Реме. Очень неудивительно, что вскоре земля представилась их взорам, а волны морские принесли утлый челнок не к скалам, о который бы он мог разбиться, а к пристани удобной и закрытой от всех неблагоприятных ветров Средиземного моря. Приближаясь к берегу, в изъявление радости и примирения с судьбою, они обняли друг друга и пустили на волю эмблему любви. Голуби быстро понеслись в глубину цветущего острова и не возвратились.

— Я здесь Царь! сказал гордо юноша. Цитерея сплела венок и надела ему на голову; а он, поцеловав ее объявил торжественно всему острову, что она Царица земли Цитеры.

Прекрасный грот порфировой скалы, осененный миртами, оливами, финиками и лаврами, был избран столицей нового царства.

Вскоре мудрые подвиги и труды любимца Цитереи были, как должно полагать, причиною огромного населения необитаемого острова. Ясон, торговавший Колхидскою шерстью, первый посетил остров.

— Как называется ваше земля? — спросил он у сбежавшегося народа.

— Цитера — отвечали ему несколько сот голосов.

— Кто ваш Царь?

— Наш отец.

Ясон нисколько не удивился этому ответу, ибо все Аргонавты, бывшие с ним в экспедиции, были также родные его дети.

* * *

Далее невозможно было развернуть свитка, на котором были начертаны предания о острове Цитере. Пропустив несколько десятков, сот, тысяч или миллионов столетий, пролетевших не только над Цитерою, но и над всем земным шаром, подобно туче саранчи, оставляющей повсюду, следом своим, одно истребление, мы обратимся к тому времени, в котором с воображения снова снимаются оковы, и оно одно делается всему владыкою.

После перемен, которые, в продолжение всех вышеозначенных столетий, претерпел земной шар, от землетрясений, от наводнений, и от влияний на него соседственных миров, а более от своенравия его населения, ничем не довольного и желающего преобразовать все по-своему, остров Цитера также изменился. Кто видел Ивельлину в молодости и встретил в Старости, тот может спросить себя: неужели и девственная красота мира также потухнет, как твои ланиты, красавица, которой я дивился? Неужели и под твоим цветным поясом, верная спутница солнца, охладеет внутренний жар, как в отжившем сердце Ивельлины? Неужели ослабеет и твой голос, природа? Побелеют и твои золотые локоны, божество Пророка Бактрианы и Фарсисов?

* * *

Когда Властитель Иоанн разбил Флот Эола и взял в плен всех крылатых нимф его, Цитера, насиженное гнездо Пиратов, было забыто. Как Феникс, Нереиды возродились снова. Имя Эола снова загремело на морях, но Иоанн был уже за морем, как выражались жители холодных степей и лесов; он путешествовал, а без него никто не решился на подвиг, который мог бы снова возвратить свободу морям и спокойствие берегам их.

Хотя остров Цитера в новые времена не столь уже был привлекателен, как в те времена, когда корабль Арго, построенный из лесов Додоны, приставал к нему, но нельзя было бы не отдать справедливости тому, кто выбрал сей остров для надежного прибежища и спокойного местопребывания. Остров был неприступен, как небо для нераскаянного грешника. Клятва Эола, что он обратит весь остров в Вулкан, если законная сила овладеет им, подкрепляла общее мнение, что подземелья острова наполнены пороховыми бочками, а пристань защищена как Олимп от нападений Тифона.

Широкая равнина простиралась от набережного возвышения до ската гор, усеянного холмами, покрытыми кустарником, плодоносными деревами и изредка высокими тополями. За деревьями были видны строения, как загородные дома в садах роскошной Смирны. За крайним возвышенным холмом, в выдавшейся скале, был грот, называвшийся гротом Царицы. Над скалою, озиравшею весь остров, была укрепленная башня, в раде тех, которые Вобан поместил в первую свою систему укреплений; она служила маяком во время ночи и сторожевым оком во время дня, чтоб на остров не залетели чужие птицы.

На третий год после несчастного побоища близ Олинта, в начале весны, Эол отправил всех Нимф своих искать приключений и добычи к южным берегам Средиземного моря и в Восточный Океан, а сам пустился, по выражению его, собирать слухи.

Остров опустел; остались только сторожевые, и семейства пиратов, которые хотя были врагами законов, власти освященной и блага общего, но имели также свои обязанности и в своем кругу также понимали и испытывали чувства сродные человеку. Они знали дружбу, любовь, сожаление и родство; но сии священные зависимости были для них мгновенны; ибо беспокойный дух, как, большой страдалец, искал только средств к утолению боли, а не к возращению прочного здоровья.

Подле крайнего холма, почти под навесом скалы, где был грот Царицы, осененный деревами и кустарником, стоял дом Эола; в нем жила старая женщина, которую почитали матерью Эола; восьмилетняя девочка, которою называли его Дочерью, и девушка шестнадцати лет, с задумчивой наружностью и иногда с слезами во взорах.

Черты лица и томные глаза её были столь привлекательны, так отражалась в них душа созданная для любви и для страдания, что кажется ничто в мире не могло бы примирить ее с равнодушием и спокойствием.

Старуха, прикованная бессилием к постели, издавна страдала уже бессонницею, и потому Мери была жертвою её вечного бодрствования. Но время ночей она должна была сидеть подле старухи, слушать усыпительные рассказы её и не спать; а во время дня тешить дремоту её чтением повестей и былей, до которых старуха была охотница.

Однажды, вскоре после отъезда Эолова, около вечера, старуха, обложенная подушками, по обыкновению, лежала. Мери, пользуясь её дремотой, сидела подле окна и склонив голову на руку, смотрела, на синие волны, позолоченные лучами заходящего солнца, и на отдаление моря, в котором белелись паруса плывущего корабля. Маленькая Лена, любившая ее как мать свою, была подле неё и молча вырезывала из бумаги мальчиков.

Забывчивость Мери была нарушена кашлем, предвестником пробуждения старухи.

— Что ты делаешь, Мери! — произнес хриплый голос. — Возьми книгу прочитай что-нибудь.

Иногда горько расстаться с задумчивостью, как с внимательным и снисходительным другом, которому поверяешь свои сокровенные чувства. Мери вздохнула, взяла лежавшую на окне книгу, открыла заложенную страницу и стала читать:

— Ты можешь идти, но помни, что счастие заключается в нас самих; если ты отдалишься от самого себя, ты удалишься и от своего счастья.

Не верь глазам своим и слуху своему там, где освещает предметы и говорит про них твое самолюбие.

— Постой, постой, Мери! Это какие-то отеческие наставления; уж я не ребенок слушать их, переверни листочек.

Мери исполнила приказание и читала следующее:

— Он встал вместе с зарею и взошёл…

— Кто он?

— Царь Соломон, — отвечала Мери и стала продолжать:

— Взошёл на холм Мелло, ограждённый кедрами. Солнце восходило над Солимом во всем своем блеске и величии.

— Прекрасна и роскошна одежда твоя, солнце! — сказал он. — Благотворны лучи твои, светильник мира! Постоянно течение твое, источник пламени! Брось же на меня презрительную улыбку! Смотри на блестящую одежду мою, окованную золотом, осыпанную перлами, алмазами, яхонтом и изумрудом! Все блестит, всё горит! Но это твой свет, о солнце! Снисходительно ты, или презираешь, не срывая с меня твой блеск! который в безумной гордости я назвал своим?

Но не гордись же и ты, солнце! Твоя блистательная одежда была бы подобна мраку, если бы на ней не отражались лучи другого светила, другого солнца, более величественного и более благотворного!

И ты, не то море света, в котором плавает вселенная и утопает ум!

И ты, подобно мне, ложный благодетель, раздаватель чужих даров, чужого богатства, всему, что тебя окружает!

Не жалей же, солнце, чужого богатства! Расточай лучи свои, лей на меня больше света, чтоб не сказали вам, что мы живем только для себя!

— Перестань, Мери! Этого я не понимаю. Читай мне какую-нибудь историю.

Перевернув несколько страничек, Мери снова стала читать:

— Княгиня Ариадна, после смерти мужа своего, Владетеля богатой земли, платившей дань Царю Славянскому, должна была, по законам, в течении года, выбрать мужа из сановников достойных и по породе своей имевших право на верховное Княжение, или лишиться владений и сана, предоставить Вышнему совету выбор Правителя и довольствоваться наследственным замком, находившимся близ столицы в Карпатских горах.

— Что это, быль? — спросила старуха.

— Не знаю, — отвечала Мери.

— Как не знать; про Карпатские горы я слыхала; верно быль. Ну!

Но время остановки, листочек в книге перевернулся; Мери не заметила и продолжала:

— Таким образом прошло время траура. Дворец Ариадны открылся для гостей. Праздники, обеды, балы, древние рыцарские турниры, возобновились. В шумных удовольствиях она забыла, что день лишающий ее всех прав, приближается.

— Какая ветреность! — пробормотала старуха, — да который год был ей?

— Должно думать, что она была очень молода, если так любила удовольствия.

— Что тут думать; чтоб узнать лета, не думают, а смотрят в лицо, да и то не узнаешь: кто даст мне семьдесят второй? А если б прежняя ноги, я сама только и думала бы о пирах, да о гулянье.

Мери продолжала:

— Скромный, молчаливый и любимый всеми Граф Войда, по-видимому, не обратил на себя внимания её. Все, сожалея, забыли его; предметом общего внимания сделались два юноши богатейших и почтенных Фамилий, Олег и Самбор. Они были равны и по достоинствам и по всему, что входит в смесь сравнения людей, особенно таких, которые должны быть светлым центром какой бы то ни было сферы.

Соперничество честолюбия поселило в них пылкую любовь к Ариадне, а любовь к Ариадне поселила соперничество любви. — Страсть не знает снисхождения и уступчивости; и потому Олег дал клятву: что тот, кто будет обвялен Верховным Князем, женихом Ариадны, должен, до венчания, битвою с ним откупить право, которое внимание Ариадны дает ему на её сердце. Самбор дал точно такую же клятву.

— Вот догулялась! — произнесла старуха. — То-то глупость! Уж приманивать бы так одного; люди не куропатки! Ну, что дальше! Верно, чтоб избежать беды, откажется от княжения.

Мери продолжала:

— Настал роковой день. Советники Княжества, со всеми обычными церемониями объявили Ариадне, что согласно неизменным законам, завтра, то есть по истечении года после смерти Верховного Князя, она должна: или отказаться от права на владение, или объявить народу имя нового Верховного Князя, которого избирает её мудрость и сердце.

— Так и есть! — вскричала опять старуха, — что я сказала, тому и быть! Ну!..

— Как, — произнесла Ариадна, — завтра скучный день законного срока? Я и не думала, чтоб он так скоро подкрался ко мне; но завтра мы об этом и поговорим; а сегодня мне некогда думать о выборах мудрости и сердца; сегодня у меня торжественный обед и вечер, на которых вы, господа советники, также, я уверена, не откажетесь быть?

Советники почтительно поклонились и вышли.

— Кажется судьба предоставляет не сердцу Ариадны, а совету и народу, выбор Верховного Князя, — сказал один из них.

— Тем лучше, — отвечал другой. Выбор сердца редко удачен.

— Очень справедливо, — сказал третий Советник и разговор их прервался молчанием, которое в сем случае было знаком согласия.

— Приковать бы им языки! — захрипела старуха, долго молчавшая и слушавшая внимательно чтение. — И того-то не знают, что человека всегда выбирают по сердцу! Ну!

Мери хотела продолжать, но вдруг раздался звук вестового рога.

— Что это звучит? — спросила старуха.

— Какой-нибудь корабль приближается к острову.

— Посмотри-ка, Мери, в окошко.

— На всех парусах приближается к пристани!

Звук рога повестил еще три раза. Раздался выстрел; сторож на башне загремел вестовую песню.

— О, да это верно Эол! Сторож играет возвратную! — произнесла старуха, высунувшись из подушек.

Не успела она еще кончить сих слов, Мери не было уже в комнате. Она взбежала на находившийся в близком расстоянии от дома высокий холм, с которого видна была пристань. Взоры Мери устремились, на знакомый корабль, вступивший в оную. Грудь Мери взволновалась, в очах заблистали слезы; но лицо её сделалось бледно как воск; казалось, что сердце её готовилось к радостной встрече, а душа к новым огорчениям. Несколько человек спустились с корабля в ладью, приплыли к берегу и пошли по дороге ведущей к дому Эола.

Приблизясь к холму, на котором стояла Мери, они своротили к гроту Царицы. Раздались невнятные слова; но Мери вслушалась в знакомый голос; волнение чувств её усилилось. Невольно скрылась она за куст. Двое из проходящих, в обыкновенной легкой морской одежде, вели кого-то под руки. На неизвестном был накинут черный широкий плащ, а на голове, что-то в роде древнего рыцарского шлема, с опущенным забралом. За ними шел еще один.

— Север! Теперь можно выпустить голову из клетки! Пусть посмотрит на свет да затянется свежим воздухом!

— Хорошо! Пусть позабавится! — отвечал грубым голосом другой, отпирая замок ошейника и снимая с пленника шлем.

Едва Мери взглянула на лицо пленника, чувства ее оставили, она без памяти упала на землю.

Загрузка...