Часть третья ЗАГАДКА КАТАРОВ

Глава I КАТАРЫ СРЕДИ НАС

Пламя Монсегюра поглотило не только две сотни мучеников, не пожелавших отказаться от своих убеждений: вера в то, что совершенные, будучи чистыми ангелами, вернутся в царство Света, придавала им силы и мужество, но не спасла от гибели ни катаров, ни их религию. Трагическая развязка событий 16 марта 1244 года стала финальным эпизодом в истории катаризма: последователей учения ожидало либо бегство, либо цепкие лапы инквизиции. Разумеется, нельзя обойти молчанием тот факт, что на протяжении последующих веков кое-где возникали очаги религии катаров, учение вновь оживало и находило поддержку у населения. В этом нет ничего удивительного: религия, получившая в свое время столь широкое распространение, не могла исчезнуть в один миг, повинуясь приказу церковного суда. Однако не будем забывать, что речь идет не о простом запрете со стороны властей, а о планомерном уничтожении катаризма. К ограничительным мерам, примененным Церковью к совершенным, более подходит выражение «повсеместное истребление». Государственная власть не отставала от власти церковной: Окситания оказалась в руках Альфонса Тулузского, графа Пуату, действовавшего по наущению королевской капетингской администрации. По всей вероятности, последний всплеск катаризма пришелся на первую треть XIV века, поскольку в период с 1321 по 1335 год инквизиция возобновила «охоту на ведьм», огласив множество приговоров по делу о катарской ереси. В ходе времени подобные обвинения стали выдвигаться все реже, а концу XIV века и вовсе исчезли. Можно с уверенностью сказать, что инквизиция оставила в покое Окситанию лишь после того, как французы потерпели ряд трагических неудач в ходе Столетней войны — следовательно, к концу XIV века «катарская ересь» прекратила свое существование.

В истинности этого утверждения можно усомниться: известно, что религии всегда оставляют свой след в истории. Однако оговоримся: бесследно исчезла лишь «оболочка» катаризма, его организационная структура и ритуалы, бывшие в ходу у совершенных. То, что произошло с вероучением катаров, схоже с эволюцией другой древней религии. Так, завоевание Галлии Цезарем, наложившим запрет на распространение кельтских вероучений, знаменовало собой конец друидизма. Не желая мириться с подобным положением вещей, друиды поначалу скрывались в лесах, избирая труднодоступные места для проведения своих обрядов, но шло время — и последователей друидизма становилось все меньше. В конце концов, кельтские жрецы растворились в общей массе верующих, приняв новую форму духовности: они стали христианами. Подобное изменение произошло и с последователями катаризма. Истребление Безье и холокост Монсегюра положили начало разобщению катаров: их учение подвергалось гонениям и нападкам; культурные связи, существовавшие ранее, были разорваны; рассеянные по свету, укрывшиеся в недосягаемых для инквизиции местах, ученики катаров более не могли поддерживать друг друга и тем самым продлевать жизнь своей религии. Однако все вышесказанное не означает, что подобными мерами был умерщвлен дух катаров. Не будем забывать, что, в отличие от исчезнувших друидических обрядов и ритуалов, кельтское мировоззрение еще долгое время играло заметную роль в средневековом христианстве (особенно четко традиции друидов прослеживаются в укладе ирландской и бретонской церквей). То же можно сказать и о духе катаров: несмотря на учиненный разгром движения, катаризмом была «заражена» большая часть Окситании. Провансальцы довольно легко поддавались «еретическим» настроениям: так, в XVI веке большинство из них встало под знамена Реформации. В связи с этим отметим тот любопытный факт, что протестантское движение, распространившееся в Окситании, охватило лишь те земли Прованса, где долгое время было заметно влияние катаров. Конечно, из этого нельзя делать вывод о том, что протестантизм — это наследие катаризма. Подобное предположение ошибочно, однако невозможно отрицать то, что семена протестантизма упали в этом случае на благодатную почву. Впрочем, судя по некоторым деталям, можно говорить если не о кровном родстве этих течений, то об их общем источнике, затерянном в глубине веков: знаменитый гугенотский крест похож на окситанский, а в его символике нашли отражение некоторые катарские традиции.

Однако, какие бы доводы мы ни привели в поддержку «катарского духа», все же следует признать, что те или иные отголоски веры катаров являются лишь «побочным эффектом» исходного учения, своеобразным «неокатаризмом», если можно так выразиться. Поэтому я бы посоветовал соблюдать величайшую осторожность при изучении многочисленных свидетельств, говорящих в пользу того, что в регионе Монсегюра, Арьежа или Разе и поныне можно отыскать следы катаров. Многие из таких «указаний» вполне могут оказаться лжесвидетельствами. Когда на глаза мне попадается человек, с самым серьезным видом утверждающий, что он является одним из последних катаров, я не в силах сдержать улыбки. На своем веку мне пришлось перевидать столько любопытных образчиков «друидов», убежденных в своей принадлежности к этой касте, — вероятно, в силу этого незыблемого убеждения они украшают свою персону всевозможными живописными «кельтскими» атрибутами, — что теперь меня уже не смущают ни катары, ни великие магистры всевозможных обществ и сект. Несмотря на то что друидизм исчез в незапамятные времена, его учение и ритуалы вновь привлекли внимание публики. Однако все эти обряды и верования, вошедшие в моду в конце XVIII века, есть не что иное, как изобретательная выдумка обществ, более или менее склонных к эзотерике. Говоря откровенно, нам следует признать, что современная наука знает лишь немногое (скорее почти ничего, чем что-либо) о быте, нравах или религии друидов. Известные нам «современные друиды» не имеют никакого отношения к древним жрецам высшего ранга. Сколь бы ни были чисты их намерения, какой бы искренней ни была их вера в «генеалогическое родство» с древними кельтами, нынешних друидов можно назвать разве что «неодруидами». Некоторые из них, прекрасно осознавая это, без особых усилий принимают подобное условие, не утаивая приставку «нео-» от окружающих. К сожалению, другая часть «неодруидов» не столь предупредительна. Зачастую от них можно услышать, что они являются «доподлинными друидами, вдохновленными самими Небесами», что производит на публику, жадную до всего необычного, огромное впечатление. Среди них найдутся и те, кто, по-видимому, потерял последнее уважение к чему-либо сакральному: в противном случае чем еще можно объяснить их гротескные церемонии и ритуалы, проводимые в менгирах из полистирола? Вероятно, им и в голову не приходит, насколько смешно выглядят подобные действия, поскольку этим они не ограничиваются. Помимо полистирольных менгиров, ими изобретена целая друидическая иерархия, образующая орден: друиды в белых одеяниях, барды в голубых одеждах и жрецы в зеленом облачении. Только вот ведь несчастье… во всех кельтских языках, которые нам известны, не существует разлитых лексем для зеленого и голубого цветов: для их обозначения всегда использовалось одно и то же слово. Какое откровение заставило «неодруидов» восполнить этот пробел в индоевропейском словаре?

Я даже боюсь представить, что творится сейчас в областях, расположенных на территории древней катарской Окситании: должно быть, там и поныне, между Юсса-ле-Бен и Ренн-ле-Бен, по ущельям, перевалам и долинам скитаются катары, избирая для своего пути лишь окольные дороги… Можно ли назвать этих странников преемниками катаров? Пожалуй, я воздержусь от ответа. Говоря откровенно, от него меня удерживает лишь то, что у совершенных все же есть некоторое преимущество перед друидами: согласно их верованиям, катарам доступно перевоплощение, в то время как друиды в него не верили. Нынешние последователи катаризма могут, по крайней мере, считать себя новым воплощением средневековых катаров, что следует из их собственного учения. Человеку XX века, считающему себя друидом, подобная роскошь недоступна — правда, он в свою очередь может воспользоваться другой, не менее сумасбродной уловкой: теорией о переселении душ. К подобному приему, заметим, некоторые «неодруиды» не замедлили прибегнуть.

Однако отложим шутки в сторону: история «неокатаров» заслуживает серьезного подхода к делу. XIV век стал той точкой отсчета, начиная с которой можно говорить об исчезновении (или забвении) религии совершенных. С этого момента связь с интересующей нас культурной традицией на долгое время прерывается, поэтому мы вправе утверждать, что любая попытка восстановить этот религиозный культ не может возродить к жизни подлинное, аутентичное учение совершенных. Плоды подобной реконструкции можно назвать лишь «неокатаризмом». Впрочем, это прекрасно понимал и сам Деода Роше, в свое время занимавшийся историей окситанских катаров и по праву считающийся реформатором этого течения. Рене Нелли называл этого человека «философом, обладающим благоразумием и осмотрительностью», в отличие от большинства его последователей, заполонивших эти края в надежде отыскать здесь пресловутые сокровища или Грааль. «Роше никогда не давал воли своему воображению, — добавляет Рене Нелли, — однако он, как и его ученики, верил в воображаемое существование некоего пиренейского Грааля».

Деода Роше родился в департаменте Од в 1875 году. Большую часть своего времени исследователь посвятил изучению различных философских систем, пытаясь отыскать в древнейших традициях (а затем и в религии манихеев) те утерянные звенья, которые помогли бы нам узнать все о происхождении, эволюции и самой сути учения катаров. Роше ожидала карьера в магистратуре, но он отказался от судейского кресла и вернулся в Разе, в Арк (к слову заметим, что в этих краях находился тот самый таинственный камень, который, если верить знающим людям, изобразил на своем полотне Пуссен). Здесь, в 1950 году, повинуясь внезапному порыву, он основал Общество изучения катаров, которому (уже после смерти Роше) суждено было превратиться в мощный интеллектуальный центр, служащий неоценимым подспорьем в исторических изысканиях. Главной целью этого научного общества является поиск источников, способных пролить свет на то, откуда берет начало катаризм, неотделимый, по утверждению Роше, от самой Окситании, ставший ее духом и плотью. Не менее важной задачей для исследователей оказывается выявление всевозможных последствий этого религиозного течения. К решению подобных проблем в Обществе изучения катаров относятся со всей ответственностью и осторожностью, подключая к своему поиску различные научные методы и дисциплины. Такой способ исследования применяется и к теориям, уже проверенным временем, и к новым, даже чересчур смелым, гипотезам.

Отправившись на поиски утерянных традиций, Роше допускал, что учение катаров представляло собой своеобразную инициацию, в ходе которой, через испытания духа, уверенность новообращенного перерастала в веру, в то время как духовные упражнения позволяли неофиту увидеть и понять то, что было недоступно большинству людей. В подобной трактовке катарского учения чувствуется сильное влияние философии Рудольфа Штайнера, этой загадочной (если не сказать «колдовской») личности. Отказавшись от доктрин Теософского общества в результате интеллектуальных разногласий с его лидерами, Штайнер вскоре основал собственную школу — Школу Антропософии. Следует признать, что это был не только одаренный ученый, обладавший «духовным оком» (воспользуемся определением из его же учения), но и глубоко порядочный человек, чья честность не уступала щепетильности. Он не одобрил решения теософов принять на веру все «тайные» доктрины, то есть безоговорочно подчиниться традиции Дальнего Востока. Штайнер был убежден в том, что у Запада есть собственная традиция, и эта убежденность подтолкнула философа к ее поискам. Деода Роше, на чье мировоззрение наложила сильный отпечаток Антропософская школа, был не менее озабочен вопросом о возращении Западу его утерянных корней, что выразилось в его неустанном поиске и изучении наследия катаров. Благодаря ему (убежденному, как и Штайнер, в том, что все ответы следует искать в нас самих) история окситанских еретиков стала общественным достоянием, катаризмом заинтересовались как оккультные круги, так и широкие слои общества: началось «возрождение культа катаров». Вне всякого сомнения, Деода Роше заслуживает восхищения и уважения, а труды этого ученого до сих пор служат примером тем, кто, как и он сам, неустанно стремится к разгадке того, кем же на самом деле являлись катары.

Однако другой человек в нашей истории вряд ли заслуживает похвального слова… Антонен Гадаль. Скромный учитель на пенсии — и глава Инициатического центра Юсса-ле-Бен, на которого в свое время оказали сильное влияние идеи Теософского общества (впрочем, нельзя сказать, что этот старый агностик усвоил их верно). Этот человек обожал свою малую родину и был готов на все, чтобы извлечь из нее пользу, при этом, однако, совершенно не думая о какой-либо материальной выгоде. Просто он был одним из тех мечтателей, о которых упоминал Рене Нелли.

Антонен Гадаль родился в Сабарте, в том самом верховье долины Арьеж, где пещеры, казалось, помнят то, чего не в силах вспомнить человек: истории незапамятных времен. В молодости, до начала Первой мировой войны, Гадаль познакомился с Адольфом Гарригу, который посвятил свою жизнь археологическим поискам и библейским изысканиям, пытаясь тем самым разгадать тайну катаров. Зараженный энтузиазмом Гарригу, Гадаль стал его преданным учеником, однако, в отличие от учителя, он не остановился на изучении пещер и средневековой теологии. Получив (благодаря изучению «Парсифаля» Вагнера) довольно туманное представление о Граале, он выдумал свой, «пиренейский Святой Грааль». Помимо этого «изобретения», Гадаль известен тем, что в свое время он опубликовал биографию Адольфа Гарригу и исследование об инициации катаров, более напоминающее исторический роман. Позднее в свет вышло его «Наследие катаров», в котором Гадаль изложил свои мысли о нынешних наследниках катарской традиции: ими, по его мнению, являются голландские розенкрейцеры, члены «Духовной Школы Золотого Розенкрейца». Нельзя сказать, что эта гипотеза оригинальна: один из удивительных поэтов, Морис Магр, уже говорил о том, что духовными преемниками катаров, скорее всего, являются розенкрейцеры. Он утверждал даже, что основатель этого ордена Христиан Розенкрейц на самом деле был катаром, которому передали свои знания альбигойцы, нашедшие приют в Германии. В подобной теории читателя может смутить лишь тот факт, что Христиан Розенкрейц был вымышленным персонажем… однако гипотеза имеет право на существование: дело в том, что в Юсса-ле-Бен была основана школа «золотых розенкрейцеров»[32]. Продолжая дело Антонена Гадаля, умершего в 1966 году, «золотые розенкрейцеры» основали в Юсса его музей; они и поныне не упускают случая отдать дань памяти «преданного, неутомимого открывателя тайн катаров», «любимого брата» и «старейшего служителя ордена».

К великому сожалению, Гадаль не был «просто мечтателем»: своими сумасбродными идеями ему удалось одурманить неисчислимое множество наивных или доверчивых людей, попавших его стараниями в омут гигантской мистификации. Не обращая внимания на достоверные данные, полученные в ходе археологических исследований, большинство людей по-прежнему верят измышлениям этого человека, чьи «открытия» порой основаны на заведомо ложных фактах. Такова роль Антонена Гадаля в этой истории.

Беда в том, что с легкой руки таких исследователей следы катаров теперь находят во всем, что нас окружает. Отныне ни одна пещера и ни один замок не обходятся без надписей, оставленных катарами. Но что говорить о граффити, если последователями Гадаля был обнаружен сам Грааль… Кристиан Бернадак охотно вспоминает о курьезном случае, когда он принес Антонену Гадалю осколки глиняного сосуда, датирующегося приблизительно концом бронзового века. В ответ на просьбу установить, какую функцию мог выполнять этот предмет в древности, Гадаль произнес целую речь по поводу «драгоценных осколков, которые доказывают, что в этих краях проводили свои священные культы катары. Проходя сквозь символическую и сакральную стену, они направлялись в этот неф, где, в каждом алькове, выдолбленном в стене, находился масляный светильник или восковая свеча…»[33]. Впрочем, добавляет Бернадак, «Гадаль всегда использовал одну и ту же стратегию: пренебрежение и презрение к тем текстам и источникам, которые противоречили его фантастическим теориям»[34].

Пренебрежение, выказываемое первоисточникам, Гадаль, как кажется, сумел передать и своим ученикам. Из воспоминаний все того же Кристиана Бернадака мы узнаем о забавном происшествии, о котором ему рассказал его дед. Речь пойдет о Жозефе Мандемане, президенте Инициатического общества Тараскон-сюр-Арьеж. В свое время Монсегюр находился в ведении этого общества, бывшего вечным соперником инициатического центра в Юсса-ле-Бен. Жозеф Мандеман был рьяным поклонником катаров, следы которых он не переставал искать, однако у него хватало благоразумия не опускаться до тех бредовых идей, которыми вволю потчевал читателя Гадаль. «Однажды — если мне не изменяет память, произошло это в пещере Сент-Элали — Мандеман поймал с поличным одного молодого немца, решившего внести свой вклад в наследие катаров: он самолично чертил на стене катарские знаки. Для немца эти уроки рисования окончились не лучшим образом: прямым ударом в нос Мандеман отправил „художника“ в госпиталь Сабарте. Что, впрочем, не помешало тому немцу по возвращении на родину опубликовать книгу о Монсегюре и катарах. Его звали Отто Ран»[35].

Этот случай действительно произошел с тем самым Отто Раном, чье произведение впоследствии оказалось столь востребованным по обе стороны Рейна. Однако воздадим кесарю кесарево: книга Отто Рана не появилась бы на свет, если бы за его спиной не стоял идейный вдохновитель и главный источник информации — Антонен Гадаль. Впрочем, подобные заслуги не снимают с него ответственности за распространение ложных сведений о катаризме и Граале. Кристиан Бернадак, раскрывая мошенничества Гадаля, не смог отказать другу юности в индульгенции, говоря о нем как о «поэте», тем самым оскорбив всех остальных людей, занимающихся этим прекрасным ремеслом. Поэту от Бога не стоит овладевать иной профессией, его мир — это поэзия. Антонен Гадаль, напротив, мнил себя археологом, историком, философом и чуть ли не столпом нового духовного течения. Я не был знаком с Гадалем, однако прочел все, что ему удалось написать. Подобная мера стоила мне немалых усилий. Чтобы осилить все литературное наследие Гадаля, нужно запастись терпением и отвагой: смысл его текстов темен настолько, что приходится дважды перечитывать абзац, чтобы нащупать нить его странных рассуждений. Произведения Гадаля, вышедшие после его смерти большими тиражами (благодаря его верным ученикам), посвящены катаризму в целом и пиренейскому Граалю в частности. Все это снабжено различными соображениями по поводу еретических или эзотерических сект, рассеянных по миру.

Я внимательнейшим образом изучал его тексты, но ни одна строчка не смогла удержать моего внимания… Это причудливая смесь нелепых небылиц, непонятно изложенных и неизвестно где почерпнутых. Цитаты, изредка встречающиеся в тексте, приведены не полностью или заведомо неточны. В ходе знакомства с произведением складывается ощущение, что автор не имеет понятия о существовании средневековых источников-оригиналов. Я даже не уверен в том, знал ли он полностью «Парцифаля» Вольфрама фон Эшенбаха, основу основ для пиренейского истолкования Грааля: Гадаль пользуется лишь фрагментами этого произведения, притом взятыми из исследований других авторов, которым, видимо, тоже недоставало терпения, чтобы сверить цитируемые отрывки с первоисточником. Что мешало исследователю окситанской истории воспользоваться восхитительным переводом «Парцифаля», сделанным Эрнестом Тоннела? Ответ прост: опасение, что сведения из первоисточника, пусть даже переводного, заставят его теории с треском провалиться. Гадаль перемешивает эпизоды, принадлежавшие перу Вольфрама фон Эшенбаха, с фрагментами из других версий этой легенды, уделяя их изучению столь же мало внимания, как и «Парцифалю». Вновь зададимся вопросом: отчего исследователь проигнорировал прекрасный перевод «Персеваля» Кретьена де Труа, осуществленный Люсьеном Фуле, или два неплохих переложения «Поисков Святого Грааля», сделанные Альбертом Пофиле и Альбертом Бегеном? Ответ тот же: из опасения, что его построения и гипотезы не будут соответствовать истине. Ко всему вышесказанному добавим, что Антонен Гадаль, мнящий себя археологом, выказал полнейшую неосведомленность в этой науке и, по-видимому, с трудом понимал, чем же историк отличается от автора исторических романов. Призывая к обновлению духа на манер катаров (и, видимо, намереваясь стать лидером нового течения), он вряд ли разбирался в самой природе дуализма, не будучи силен ни в метафизике, ни в теологии. Его наивность была настолько велика, что он всегда попадал пальцем в небо.

Пожалуй, следует отдать должное Гадалю: он был неплохим президентом для Инициатического общества, во времена его правления в это маленькое царство стекались толпы народа. Он довольствовался славой в своем «узкоспециальном» кружке. Тем не менее именно на этом человеке лежит главная ответственность за все досужие вымыслы насчет катаров и Грааля, произнесенные или написанные в течение последних пятидесяти лет. Однако не могла ли постичь его та же участь, что и аббата Соньера из Ренн-ле-Шато? Не был ли он марионеткой в руках Теософского общества или общества Туле? Правда, подобное предположение ни в коей мере не оправдывает ни его манипуляции с собственным именем, которое, по его утверждению, происходит от имени «Галахад» (рыцарь, нашедший Грааль)[36], ни махинации с тем забавным монументом, который был сооружен в Юсса-ле-Бен и назван «памятником Галахада». Не будучи злым, я все же не могу удержаться от мысли, что Антонен Гадаль опошлил дух катаров и идею самого Грааля, предоставив эти духовные ценности в распоряжение обществ, называющих себя кто интеллектуальными, кто спиритуалистическими, но в целом пропитанными темной расистской идеологией.

Интерес к катарам не угасает вот уже более сотни лет. Кем на самом деле были эти таинственные совершенные, какими «тайнами» они владели? Большинству из нас кажется, что катары стремились передать грядущим поколениям некое послание, которое пробудило в нас страсть к поиску. Тайну катаров пытаются постичь как историки, археологи и философы, так и серьезные оккультные общества и пророки-ясновидцы. Тот факт, что катары подвергались гонениям, делает их симпатичными нам уже при первом знакомстве, еще до того, как мы узнаем об основных постулатах их учения. XX век, стремительно идущий к концу, еще не научил нас быть терпимыми друг к другу, но, по крайней мере, сумел доказать нам, что множество мнений, существующих в этом мире, имеет право на равное сосуществование, поэтому любую форму репрессии в области верований мы уже воспринимаем как посягательство на человеческое достоинство.

Однако не будем забывать и о другой стороне медали. Начиная с эпохи Просвещения хор голосов в защиту Разума и свободного Духа, во все времена притесняемых Церковью, не перестает шириться и крепнуть. Разумеется, первыми в списке разоблачений, предъявляемом духовенству, оказываются катары: не особо вникая в суть альбигойской драмы, люди спешат воздвигнуть памятник мученикам катарской веры, в то время как симпатия (которую человечество издревле испытывало ко всем гонимым и угнетенным) перерастает в истовое восхищение. Однако не стоит обольщаться: какими бы «совершенными» и «чистыми» ни казались нам катары, они, тем не менее, не хуже и не лучше своих современников. Разумеется, среди них были натуры исключительные: умные, благочестивые, милосердные к ближнему своему мужчины и женщины. Но, присмотревшись к общей массе катаров хорошенько, мы увидим в ней и глупцов, и спекулянтов, и лицемеров. Катары обвиняли Римско-католическую церковь в низости и бесчестии, разоблачали лицемерие и безнравственность священников: без сомнения, у них были на то причины. Но и сами инквизиторы частенько обвиняли катаров в таких грехах, о которых мы предпочтем умолчать. Скажем лишь одно: грехи были у всех — и у катаров, и у их идейных противников.

Не стоит забывать и то, что общество, выстроенное по распространенной в XII–XIII веках модели «монархический режим плюс церковные органы власти», не могло мириться с существованием иной социальной ячейки — катаров, не вписывающихся в предложенную структуру. По той же самой причине, завоевав Галлию, римляне не рискнули оставить кельтам их привычный социальный уклад, поскольку кельтская модель могла уничтожить их собственные общественные институты. Отказ и уход от мира, проповедуемые катарами, представляли угрозу для христианского общества: подобные действия могли пошатнуть, а то и вовсе расшатать сложившиеся социальные устои. Поэтому ответные меры Церкви и государства, пустивших в ход все, чтобы уничтожить «ересь» (на самом деле бывшую всего лишь иной концепцией жизни), можно считать закономерными и в какой-то мере естественными. Читатель, должно быть, заметит, что утверждать подобное было бы по меньшей мере оскорбительно. Действительно, с точки зрения человека, живущего в XX веке, инквизиция — это чудовищное изобретение, однако в контексте XIII века ее вполне можно оправдать.

Можем ли мы вновь оказаться «потенциальными клиентами» инквизиции, всегда готовой подкинуть хворосту на тлеющие угли (что может вернуть Церкви ее былое сияние, если не пламя костров)? Не окажемся ли мы сами во власти какой бы то ни было религии, гласящей, что лишь в ее учении хранится непреложная Истина? Это маловероятно. На самом деле, ересь пленяет и опьяняет нас — все мы в какой-то мере ощущаем себя великими еретиками. Мы всем сердцем сочувствуем жертвам, погибшим на кострах инквизиции, но на самом деле это крокодиловы слезы: те далекие во времени мученики волнуют нас лишь потому, что в них мы видим самих себя, наше неосознанное потаенное стремление погрузиться в глубины неизведанного, чтобы найти в них нечто новое, как говорил Бодлер, не преминувший уточнить свою мысль: «Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена? Не все ль равно…» Близится к концу беспокойный век, а вместе с ним заканчивается тысячелетие, вселяя во многие сердца тревогу и неосознанную веру в тысячелетнее царство Христа. Страх человеческого существа, оказавшегося лицом к лицу с непостижимым бытием, поселился в нас с того момента, как физики пришли к выводу о непознаваемости материи. На наших глазах произошло крушение традиционной системы ценностей, казавшейся нам вечной… Все это неизбежно склоняет людей на сторону всевозможных ересей. Обнаружив, что нам чего-то недостает, не найдя ответа или утешения ни в религии, ни в мире, мы всеми силами пытаемся отыскать это недостающее звено, понять причину пустоты, образовавшейся в нас, и поскорее ее заполнить. Поэтому, когда в веренице эпох мы вдруг замечаем группу, общину, сообщество людей, исключенных из социума лишь за то, что они избрали иной путь, мы бросаемся к ним за помощью: нам кажется, что лишь этим людям было доступно иное знание, презираемое другими и затерявшееся вследствие этого в глубине веков.

Каждая эпоха обращается к своему прошлому, освежая в памяти события минувших дней и переосмысливая ушедшие традиции: в этом суть человеческого прогресса. Прошлое многогранно, и это заставляет нас относиться с пристальным вниманием ко всему, что когда-либо было устранено в угоду официальной власти или религии. Катары, ушедшие с арены истории именно по этой причине, окутаны туманом таинственности: известно, что совершенные владели неким загадочным секретом, что лишь подстегивает любопытство исследователей. Утерянные секреты воспламеняют людское воображение, ибо каждый человек по сути своей либо охотник за сокровищами, либо рыцарь, отправившийся на поиски Грааля.

Нет ничего удивительного в том, что неустанный интерес, проявляемый современниками к феномену катаров, сопровождается горячим любопытством ко всему, что связано с тайной Святого Грааля. Интерес к Граалю не ослабевает с тех пор, как мир был околдован гением Вагнера, создавшего удивительный мелодический ряд (порой неотвязно звучащий в нашем мозгу) для заключительной сцены «Парсифаля». Главный герой этой феерии (в нашем понимании совершенный, чистый) чуть было не сбивается с пути истинного, попав в волшебные сады Клингзора, царство цветочных дев, чей пленительный аромат слишком силен, чтобы учуять опасный запах серы… Однако, несмотря на все препятствия, Парсифаль все же становится королем Грааля. Опера Вагнера покорила умы многих людей — поэтому я прекрасно понимаю тех, кто ищет Грааль в Монсегюре, пытаясь найти тот извилистый путь, что приведет их в незримый замок, видимой оболочкой которого является крепость катаров. Подобное видение проблемы соответствует дуалистическому учению совершенных: существует Иисус земной, «видимый», бывший супругом или сожителем Марии Магдалины, — но есть и Христос небесный, «невидимый», «чистейший из чистых». Вполне возможно, что Иисус небесный был прообразом сияющего ангела, чей свет, исходящий из Грааля, узрел Парсифаль (Персеваль). Однако во время своего пребывания в Монсальваже (Корбенике), увидев таинственный кортеж с истекающим копьем, серебряным подносом и «кубком» в руках прекрасной девы, Персеваль не задал вопроса, который должен был прозвучать из его уст. С позиции катарского мировоззрения Персеваль являет собой тот тип человека, который дремлет в дьявольской ловушке материи и не ведает о своей ангельской сущности. Лишь помощь другого ангела, женщины, может пробудить его и открыть ему то, что он попал в западню. В легенде о Граале этому ангелу даются разные имена: в уэльском варианте это не только многоликая Императрица, но и уродливая девица на муле, в то время как в изложении Вольфрама фон Эшенбаха это будет Кундри. Но Персеваль не догадывается, что его ангелом-спасителем будет и Мелисанда.

Однако в каждом из текстов, повествующих о Граале, говорится о том, что дорогу в таинственный замок, обитель Чаши, не так-то просто отыскать. Иногда рыцари стоят перед замком, но не видят его, будучи околдованы видениями, навеянными Сатаной или его подручным чародеем (практически все колдуны этого эпоса, за исключением Мерлина, являются помощниками дьявола). Порой реальность кажется настолько яркой и очевидной, что ее невозможно увидеть. Множество людей, околдованных тайной «священного фиала», блуждают в поисках ответа в горах Таб или пещерах Юсса; другие пытаются отыскать тайный путь, ведущий к пещере Марии Магдалины. Не жалея своего времени в погоне за призраками, они неутомимо бросаются на поиски того, что корнями вросло в землю этого бесплодного края и живет в нем и поныне. Этот фантом — всего лишь отражение нашей веры в то, что существует другой, иной мир.

Проблема лишь в том, что дорога, ведущая к замку, легко может завести в тупик. В краях, бывших когда-то ареной истории, воспоминания не исчезают бесследно: такие места еще долго хранят память о своем героическом прошлом. Но памяти присуща избирательность. Своим капризным и непостоянным нравом она напоминает фей, что подвергают первого попавшегося им путника испытаниям, дабы решить, указать ли ему верное направление или заманить в ловушку.

«Время пророков», в котором мы живем, породило на свет несметное множество прорицателей. К несчастью, все они говорят на языке, непонятном простому смертному. Как часто можно видеть, насколько противоречивы их предсказания… Это всего лишь игра.

В «Парцифале» Вольфрама фон Эшенбаха есть один любопытный эпизод: после неудачного визита в Монсальваж юный герой встречает отшельника Треврицента, которого можно назвать духовным наставником Парцифаля, ибо он указывает рыцарю путь, по которому тот должен проследовать. Помимо прочего, отшельник рассказывает ему, что когда-то хранителями Грааля были «ангелы, которые не были ни хорошими, ни плохими». Но далее Треврицент неожиданно признается, что он солгал. Подобное признание лишь доказывает, что в задачи наставника не входит указание правильного пути: он может поделиться с учеником разве что крупицами своего знания, при этом смешав истину и вымысел. Если ученик достоин быть «избранным», то он сам найдет путь и отличит правду от лжи. Такова роль наставника: обучать, но не решать за своего ученика, поскольку именно ему, а не его учителю предстоит осуществить поиск-инициацию.

Поэтому, прежде чем погрузиться в тайну катаров, стоит вспомнить о ловушках, расставленных на пути самими наставниками (или же теми, кто незаконно присваивает себе это звание). Истинный духовный учитель не кричит на всех перекрестках, что он таковым является. На самом деле наставник подобен замку Грааля: мимо него проходят, не замечая его присутствия. Лишь немногие могут узнать и признать его — и лишь некоторым из них удается уличить наставника во лжи.

Найдется ли человек, что сумеет отделить истину от вымысла в том потоке славословия, который омывает Грааль и катаров? Вступив на этот зыбкий путь, исследователь тут же узнает, что у каждого второго уже предостаточно свидетельств в пользу своей теории и не хватает лишь самого малого, чтобы добраться до истины… но не следует попадаться на этот манок. «Секрет» катаров, «сокровище» катаров, «Святой Грааль» — это всего лишь слова, под которыми этот «каждый второй» подразумевает то, что ему захочется. Это напоминает обычай в испанских ресторанах: у них можно заказать только то, что принесет с собой посетитель. Так почему бы не отправиться на поиски катаров в такие известные центры, как Монсегюр, верховье долины Арьеж или Разе? В конце концов, что если Монсегюр был лишь призмой, вобравшей в себя все лучи человеческого разума? Подобная гипотеза будет иметь, по крайней мере, одно достоинство: крепость катаров в ее трактовке обретает черты солнечного храма.

Однако вспомним об одной стародавней традиции: в сказках и легендах о дьяволе, решившем что-либо построить (например, мост), его работа всегда остается незаконченной. Не хватает лишь самого малого — одного-единственного камешка, — но этого достаточно, чтобы мост рухнул. Увы, это мост дьявола, а дьявол, даже в религиях, основанных на крайнем дуализме, все же не может исполнять роль господа Бога. Камешка не хватает лишь потому, что Бог нашел ему лучшее применение.

Исследователи Монсегюра, очарованные «Парцифалем» Вольфрама фон Эшенбаха, нечасто обращают внимание на его литературного предшественника, «Персеваля» Кретьена де Труа. Однако отдадим должное «Персевалю, или Повести о Граале»: в этом тексте сохранилось гораздо больше архаических черт, приближающих нас к первоначальному источнику, к легенде-архетипу. Вследствие этого фрагмент, соответствующий эпизоду с отшельником Треврицентом, довольно сложно понять: смысл его темен, а сам рассказ не несет той философской нагрузки, какую он обрел в изложении фон Эшенбаха. Итак, в этом эпизоде рассказывается о том, что некий священник «прошептал Персевалю на ухо молитву и повторял ее вплоть до того, пока рыцарь не запомнил ее. Множество имен Бога заключала в себе эта молитва, и среди них были величайшие из имен: ничьи человеческие уста не имели права произносить их, если только не грозила человеку смерть или великая опасность. Обучив этим словам Персеваля, отшельник велел не произносить их — до тех пор, пока не случится рыцарю попасть в большую беду»[37].

Такова эта замечательная история. В дальнейшем рыцарь воспользуется молитвой, что поможет ему избежать смерти. Таким образом, можно считать, что благодаря священнику и его «тайным словам» Персеваль обрел квазибессмертие… Кретьен де Труа не закончил «Повесть о Граале», поэтому нам неизвестно, намеревался ли он короновать Персеваля на царство Грааля. Вполне возможно, что это не входило в его литературные планы. Однако что можно сказать о тайной и в какой-то степени опасной молитве, заключавшей в себе имена Божьи? В подобном рассказе слышны отголоски древнееврейского предания о Лилит, покинувшей Адама и преследуемой ангелами Божьими. Лилит отказалась повиноваться приказам Всевышнего, ибо она знала тайное, невыразимое имя Бога. Несмотря на христианскую «оболочку» «Повести о Граале», мы не уверены, что этот эпизод может послужить примером ортодоксии.

Тайная молитва — вот тот самый камешек, которого не хватает в постройке дьявола для того, чтобы мост не обвалился. Кто знает — возможно, катары были близки к тому, чтобы найти тайное, невыразимое имя Бога. Возможно даже, что им удалось узнать его. Однако был ли передан этот секрет? Кому доверили катары свою тайну? Где может храниться это знание: в Монсегюре или в Керибюсе, в пещере Ломбрив или в замке Монреаль-де-Со, в Бюгараш или в Ренн-ле-Шато? Или же тайного знания были удостоены Ренн-ле-Бен, Гране или замок Юссон? Или, возможно, продолжать поиск следует в замке Пуйверта, в котором находятся графические изображения легенд о короле Артуре? Кто, если не Отшельник, поможет нам отыскать «тайные имена Бога»?

Глава II КАТАРИЗМ И ДРУИДИЗМ

В день семисотлетия осады Монсегюра, то есть 16 марта 1944 года, когда Франция еще переживала дни немецкой оккупации, Жозеф Мандеман в компании нескольких друзей посетил Монсегюр, бывший в то время в ведомстве Инициатического общества Тараскон-сюр-Арьеж. Целью поездки стало открытие памятника, небольшой стелы в честь Мориса Магра, первого президента общества «Друзей Монсегюра», скончавшегося в 1939 году. Памятник решено было установить на склоне пога. Испросив на то разрешения компетентных органов и уведомив немецкие оккупационные власти о намечающемся сборе, Жозеф Мандеман и шесть его товарищей очутились в Монсегюре. Это были Антонен Гадаль, Поль Салетт, Рене Клястр, Морис Рок, Поль Филип и писатель Жозеф Дельтей. Церемония открытия прошла без помех: на участников сбора никто не обратил внимания, разве что маленький немецкий самолет, пролетавший в тот момент над Монсегюром. Белой струей дыма он прочертил в небе кельтский крест…

Кельты в Монсегюре — и немецкая авиация! Такая история затмевает все кельтские легенды… К тому же, в отличие от них, у этой истории есть очевидцы, в той или иной степени подтверждающие факт появления в небе немецкого самолета, однако мнения по поводу его маневров сильно расходятся. Вот что говорил Поль Филип, бывший в то время президентом Инициатического общества Тараскона: «Ближе к полудню мы заметили какой-то маленький самолет, выписывающий круги над замком — белый дым от его двигателя распускался в небе, оставляя нечеткий след. Затем двумя дымовыми линиями самолет пересек окружность, оставленную в небе реактивной струей. Мы пришли к заключению, что таким образом он хотел вычертить кельтский крест». Слишком красиво для правдивой истории… которая впоследствии стала чуть ли не гимном немецко-французской дружбе в изложении писателя-националиста, творившего под псевдонимом Сен-Лу. Он придал этому незначительному событию глубокий символический смысл — и это ему прекрасно удалось (как и любому другому, кто пытается описать событие, не будучи его свидетелем): чего не сделаешь ради того, чтобы восславить «германско-кельтское братство»? Лучшего подарка галлам Монсегюра немцы и придумать не могли! Впрочем, стоит заметить, что впоследствии схематическая эмблема кельтского креста была использована в политических и философических целях; как часто бывает, подобное использование никоим образом не соответствовало ни его истинной символике, ни менталитету древних кельтов.

Однако свидетельство Жозефа Дельтея противоречит мнению Поля Филипа: «Утром 16 марта 1944 года мы находились в замке Монсегюр — в то время как воображение уже перенесло нас в те далекие дни 1244 года, когда в этих стенах разыгралась альбигойская драма… Над развалинами замка некоторое время кружил небольшой самолет на поршневом двигателе, перевозивший, как потом мы узнали из газет, Розенберга (идеолога национально-социалистической партии). Действительно, он описал над нами несколько кругов, но я со всей уверенностью заявляю, что он не оставил в небе какого-либо креста, о котором было столько сказано или написано»[38]. Дельтей категоричен: он не видел никакого кельтского креста. Филип пользуется более мягкой и расплывчатой формулировкой: в небесах остался неясный след — и, поспорив некоторое время, группа решила, что он напоминает очертания кельтского креста.

Я не могу с уверенностью сказать, был ли в небесах тот пресловутый крест, но, даже не зная состава очевидцев, я мог бы побиться об заклад, что среди них был Антонен Гадаль… Лишь ему могло прийти в голову, что появление над Монсегюром крохотного немецкого самолета было, оказывается, делом государственной важности: таким вот образом — кельтским крестом в небе — нацист, занимающий высокий должностной пост, поприветствовал своих галльских кузенов по арийской линии.

Рассказ о кельтском кресте в небе может рассмешить читателя, но может и возмутить: искажение исторических фактов и смешение таких разнородных понятий, как друиды, катары, Грааль и нацизм, приводит к мысли о том, что все эти явления как-то связаны между собой. Появление кельтов в «деле катаров» не редкий случай: Гадаль видел друидов повсюду и, разумеется, считал их предшественниками совершенных. К тому же распространенное мнение о том, что Монсегюр является замком Грааля, лишь подливало масла в огонь: в крепости катаров начался активный поиск следов друидических культов. Та же участь постигла Юсса и Ренн-ле-Шато.

Разумеется, следы были найдены.

Поэтому попытаемся расставить все по своим местам. Действительно, невозможно представить, чтобы на территории, заселенной в те времена кельтскими племенами (вольками-тектосагами или редонами), не существовало друидов. Леса и горы этого отдаленного края как нельзя лучше подходили для друидического культа. Однако есть одно препятствие, мешающее дать утвердительный ответ: друиды оставили после себя еще меньше следов, нежели катары. Мегалитические сооружения, зачастую им приписываемые, опередили появление кельтов на два тысячелетия. Не стоит также искать какие-либо памятники письменности, созданные друидами: они не приняли обычая сохранять свои знания в письменном виде. Гипотезу о появлении в этих краях древних кельтских жрецов могут подтвердить лишь находки археологов и данные топонимии. Более ничего.

В таком случае, быть может, связь между кельтами и катарами следует искать в духовной сфере? Нельзя ли найти нечто общее в их доктринах, в системах мысли и, наконец, в религиозных традициях, являющихся остовом любой древней цивилизации? Думая поставить знак равенства между учениями кельтов и катаров, любители скорых выводов рискуют обмануться: в этом плане совершенных и друидов разделяет даже не пропасть, а неизмеримая бездна.

С онтологической точки зрения дуализм катаров не имеет ничего общего с верованием кельтов, основой которого является монизм, учение о всеединстве. Друиды настаивали «на малопонятном и глубоком единении» живых существ и неодушевленных предметов, создателя и его создания, материи и духа. Подобное соответствие не похоже на то, о котором идет речь в Изумрудной скрижали: «То, что внизу, подобно тому, что вверху, а то, что вверху, подобно тому, что внизу». Для того чтобы эта формулировка приняла вид, напоминающий постулат друидов, из нее нужно извлечь сравнение: то, что внизу, есть то, что вверху.

Таким образом, можно говорить, что кельты ставили знак равенства между окружающим их миром и миром потусторонним, этой обителью богов и героев, местом, куда отправлялись души умерших. Врата иного мира распахивались во время празднества Самайн (Самхейн), кельтского Нового года, ставшего в христианской традиции праздником Всех Святых. В ночь на 1 ноября скрытое от простых смертных потустороннее пространство становилось видимым, поэтому человек мог без труда перенестись из одного мира в другой и вернуться обратно, подтверждая тем самым догмат о единстве зримого и незримого. Вполне вероятно, что кельтское общество, управляемое друидами, союзниками короля, изо всех сил старалось придерживаться образа иного, божественного мира.

Подобная вера предполагает диаметрально противоположное видение мира материального. Человека более не держат оковы материи: она дает ему полную возможность свободного развития, поскольку мир находится в состоянии вечного, непрерывного становления. В таком понимании бытия нет места идеям о грехопадении и искуплении, нет места самому Сатане, духу Зла, создавшему несовершенный мир ради того, чтобы высмеять творение бога Света. У кельтов не было Сатаны, эта идея перешла к нам от персов. Облик галльского Цернунна (Цернунноса), рогатого бога, дьявол получил лишь потому, что христиане никак не могли избавиться от этого стесняющего их божества, являвшегося олицетворением физической силы и плодородия.

Однако если в мире нет Сатаны, следовательно, не существует и проблемы Зла. Как метафизическое понятие, Зло у кельтов отсутствовало — или, точнее, обладало не бытийным, но причинно-следственным характером: все дело в природе человека, далекой от совершенства, что вполне естественно, если вспомнить о непрерывной эволюции мира. Совершенство, то есть что-либо завершенное, равноценно небытию. Проявление Зла в любой его форме — боль, несправедливость, страдание, болезнь или насилие — это лишь череда случайных помех, без которых, однако, невозможно достичь высшей ступени. Отсутствие принципа Зла не приводит к вседозволенности или примиренчеству: напротив, примеры, взятые в кельтской мифологии или в житиях великих кельтских святых, убеждают нас в том, что человеческое существование представляло собой постоянное усилие достичь если не совершенства, то более высокого уровня. Итак, отсутствие столь важных для христианства понятий избавляло кельтов от необходимости считать этот мир порождением дьявола или ожидать прихода мессии, указующего путь в царство Света. Христианизация кельтского мира прошла успешно лишь потому, что вера в воскрешение Иисуса была в какой-то степени похожа на доктрину кельтов о возрождении души в ином мире.

Однако напомним то, с чего мы начали наше рассуждение: одной из основ кельтской доктрины является вера в возрождение, в то время как в религии катаров ключевым понятием было «перевоплощение». Что бы ни утверждали всевозможные толкователи (в большинстве своем незнакомые с подлинными кельтскими текстами), доктрина о переселении душ неизвестна ни друидам, ни кельтской мифологической традиции. «Смерть — лишь середина длинной жизни…» — такие слова вложил в уста друида римский поэт Лукан. В подобном изречении, пожалуй, можно усмотреть одну из черт, роднящую катаров и кельтов: ни те ни другие не испытывали страха смерти, поскольку знали, что за ней обязательно последует некое иное состояние. Однако в остальном, даже в преставлениях об этом «инобытии», их мнения расходились. Вместо того чтобы воспринимать жизнь как наказание, кельты усматривали в ней повод к индивидуальной эволюции[39].

Последствия столь разного подхода к действительности отразились во многих сферах человеческой деятельности. В социальном плане катары оградили себя множеством запретов и ограничений (воздержание, целомудрие, отказ от материальных благ) лишь в силу того, что окружающий мир и его устройство (общество, структура власти и т. д.) являются порождением дьявола. К такому несовершенному миру можно испытывать лишь презрение. Кельты, напротив, восхищались миром, божественным во всех проявлениях, рассматривая его как средство совершенствования. Лучшим способом на пути к улучшению стала мораль, превратившаяся к тому времени в свод правил, помогающих принять верное решение. Действительность — не наказание, а благо, в то время как Зло — это лишь препятствия на пути к Добру (иными словами, это Добро, не достигшее совершенства). Подобные утверждения можно найти и в ортодоксальном христианстве, в основе августинианского мировоззрения. В них нет ничего общего с манихейством, отрицающим существование чего-либо: Добра или Зла, рая или ада, дня или ночи, жизни или смерти — вместо всего этого есть лишь одна многоликая действительность.

Несходство мировоззрений кельтов и катаров стало причиной их различного отношения к Природе. Для катаров Природа, как и бытие, полна изъянов. Из того, что совершенные были вегетарианцами, вовсе не значит, что они относились к природе уважительно: катары довольствовались тем, что не замечали ее. Напротив, друидическая концепция мира относит любые природные явления и объекты в ряд божественных проявлений; более того, общение с Богом невозможно без ее помощи, поскольку в ее лоне ничто не мешает полному погружению в область трансцендентного. Разумеется, все это вызывает у друидов уважение к окружающей среде обитания; к подобному образу мыслей и действий сейчас применимо определение «экологический».

Однако под Природой мы подразумеваем не только горы, реки, леса или птиц; это и сам человек, его тело. Для кельтов плоть не была проклятой: она превозносима ими в той же мере, что и человеческий разум, поскольку душа и тело — это две стороны одной медали, одной и той же действительности. Улучшать тело значит совершенствовать душу (или, по выражению древних, «mens sana in corpore sano»), следствием чего является отсутствие каких бы то ни было сексуальных запретов или чувства вины. В большинстве своем запреты носили магический характер, регулируя сложную систему отношений индивида с его окружением, но не заключали в себе каких-либо моральных коннотаций.

Итак, найти соответствия между крайним или умеренным дуализмом катаров и монизмом друидов довольно сложно, не имея четкого представления о том, что представляло собой друидическое мировоззрение. Аналогию между их учениями можно заметить лишь в нескольких случаях. Самое важное касается концепции Христа: известно, что Иисус, по мнению катаров, «воплотился от Духа Святого и Марии Девы» через ее уши. Такая трактовка заведомо исключала из истории сексуальный аспект и в то же время соответствовала ортодоксальной доктрине: жизнь Иисусу дал Святой Дух в обличье голубя. Эта птица, как кажется, играла заметную роль в «изобразительном искусстве» катаров, а впоследствии досталась в наследство и гугенотам.

Не следует, однако, брать на вооружение лишь общеизвестное толкование, используемое как в катаризме, так и в ортодоксальном христианстве: на самом деле история этого образа (благодаря которому удалось избавиться от щекотливого вопроса о грехе, неотъемлемом от любого зачатия) не так проста, как кажется. Этой птице нашли удачное применение: иными словами, если бы голубя, олицетворяющего Святого Духа, не существовало, его стоило бы выдумать. Однако этот символ появился в незапамятные времена — разве не голубь принес Ною оливковую ветвь? Мне, разумеется, могут возразить, что в этом случае голубь являлся символом мира… он стал символом мира, отвечу я: в Книге Бытия ему действительно отведена роль вестника возрождения человечества, его восстановления. Однако если принять во внимание то, что этот текст Писания является не чем иным, как позднейшей переработкой мифа, появившегося на свет задолго до эпохи Всемирного потопа, то решение относительно «символа мира» должно быть пересмотрено.

На самом деле рассказ о Ное, собравшем «каждой твари по паре», и его ковчеге, странствующем по пустынным водам, воплотил в себе черты древнего предания о богине начал, чье имя, вероятно, было «Nuah». Восстановив Архетип, давший начало легенде Ветхого Завета, мы поймем первоначальный смысл этого мифа. По пустынным первозданным водам странствует девственная богиня начал, Нуа. Затем в истории появляется голубь, несущий в клюве ветвь, которую он доставляет на ковчег. Не стоит прибегать к психоанализу, чтобы понять глубинный смысл этого эпизода: речь, конечно же, идет об оплодотворении девственной богини, благодаря чему на свет впоследствии появляется человечество. Вне всякого сомнения, голубь в этом случае являет собой Святого Духа, духа Божьего. Однако как подобный союз — богиня Нуа и Дух Святой — наполнит землю народами? Что позволит им явить на свет новое человечество? Только одно: Слово, божественный Глагол, что не раз подтверждает Евангелие от Иоанна, столь почитаемое катарами: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» или «И Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины». Итак, Слово становится способом созидания, или абсолютным и непознаваемым Богом, выполняющим креативную функцию. В этом случае создатель воедино слит с инструментом: чтобы человеческий разум сумел постичь Бога, нужно было изобразить его в виде того, кто выполнял его действие, — в обличье голубя.

Однако если голубь был Святым Духом, Словом, божественным Глаголом, то оплодотворение, произведенное им, не могло происходить иначе, как через уши. Поэтому мы можем утверждать, что символ голубя в религии был использован не только ради того, чтобы умолчать о щекотливом сексуальном вопросе, касающемся зачатия, но и для того, чтобы донести до верующего более важное знание о всемогуществе Слова. Миф катаров о непорочном зачатии Девы Марии через уши является вариантом общепринятого в христианстве рассказа о Благовещении, однако в их понимании этой легенды кроется иной смысл: Словом действовал не ангел, а сам Бог.

Подобная концепция нашла отражение и в друидизме, в основном благодаря роли, выпавшей на долю Слова. В силу различных причин друиды не пользовались письмом, более доверяя устному способу передачи знаний. Именно Словом друид мог изменять мир, воздействуя как на дух, так и на материю (поскольку они были единым целым). С точки зрения кельта, друид по природе своей был Богом — в силу того, что все кельтские боги были друидами и наоборот. Из «Записок о галльской войне» Цезаря нам известно, что один из кельтских священнослужителей носил имя «Gutuater». Отрывок не вполне ясен, однако одно можно сказать точно: по всей видимости, один из соавторов Цезаря, Гирций, принял слово «gutuater» за имя собственное, в то время как оно было нарицательным, что впоследствии подтвердилось благодаря исследованию надписей. «Gutuater», образованное от корня «guth» («слово», «речь»), означает «Отец Слова»; тот же корень можно найти в слове, означающем в Ирландии колдовские чары, — «гейс», страшный прием, дающий Слову неограниченную способность созидания.

Итак, основополагающим элементом в религии катаров можно считать Слово. Не будем забывать, что помимо нескольких простых обрядов, таких как consolamentum, в основном катары воздействовали на умы окружающих проповедями. Их письменное наследие невелико, поскольку в большей степени совершенные действовали Словом, сохранив о себе память как об умелых красноречивых ораторах. Слово помогало обращать окситанцев в свою веру и передавать свою доктрину. Совершаемые богослужения не обходились без проповедей, общая направленность которых вполне соответствовала сказанному в Евангелии от Иоанна. Истинный совершенный, «чистый среди чистых», — это Ангел, услышавший глас Божий. Послание Бога катар стремится передать тем, кто еще не сумел достичь того духовного уровня, благодаря которому можно понять то, о чем говорит Всевышний. Дева Мария, занимающая особое положение в учении катаров, смогла услышать Бога (следовательно, ей удалось достичь этого уровня). Такая трактовка положила начало размышлениям о сущности Девы, что впоследствии привело католиков к догмату о непорочном зачатии.

Итак, вот то общее, что есть в доктринах катаров и друидов: значимость Слова как одного из божественных проявлений, Слова творящего и воссоздающего. Не будем, правда, забывать то, что умение творить мир было присуще и Сатане, владевшему «искусством Слова», однако его творениям все же чего-то недоставало. Умение создать и воссоздать мир принадлежало лишь Богу. Это отражено даже в мифе о потопе (правда, в этом случае предание обросло историческими реалиями, скрывшими от нас его первоначальный смысл).

Сходным в учениях катаров и друидов оказывается не только их отношение к Слову. Обратимся к другому ключевому понятию, имеющему не меньшую значимость как в символической мифологии совершенных, так и в друидической доктрине: это понятие Света. Бог в понимании катаров, манихеев и маздеистов является царем царства Света. Разумеется, в христианском вероучении Богу приписываются те же свойства — это бог Света, подтверждение чему мы вновь находим в Евангелии от Иоанна: «В Нем (в Слове) была жизнь, и жизнь была свет человеков; и свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Далее святой Иоанн говорит о себе («Он пришел для свидетельства, чтобы свидетельствовать о свете, дабы все уверовали через Него»), после чего продолжает: «Был Свет истинный, который просвещает всякого человека, приходящего в мир. В мире был, и мир через Него начал быть, и мир его не познал». Если мы правильно поняли смысл его слов, то перед нами не что иное, как идентификация Света и Слова.

Вопрос, который мы затронули, оказывается не столь простым, как может показаться на первый взгляд: чтобы решить его, необходимо вернуться к теории созидания, бытовавшей у катаров в начале XIII века. «Католические теологи противопоставили обычное действие «facere» («делать», то есть сотворить некую вещь из имеющегося материала) действию «creare» («созидать», или сотворить некую вещь «из ничего», «ex nihilo»), в то время как для катаров такого различия не существовало. Термины «facere» и «creare» в основном были для них эквивалентными. Бог — это «creator sive factor», «созидать» или «делать» для катаров всегда означало «создавать, отталкиваясь от предыдущей, ранее существовавшей субстанции»[40]. Похоже, что эта концепция не вписывается в рамки традиционной логики, включающей в себя закон исключенного третьего, согласно которому истинно или само высказывание, или его отрицание — третьего не дано.

Тем не менее катары настаивали на извечном существовании некой субстанции, некоего абсолютного небытия, которое будет оставаться таковым до тех пор, пока за него не возьмется творец, создатель. И вот здесь им на помощь приходит религия маздеистов: катары заимствуют из их учения образ вечного и нетленного Света, субстанции, давшей начало всему сущему. Инородная традиция легко прижилась у катаров, поскольку трактовка маздеистов прекрасно подходила к учению о царстве Света, родине падших ангелов, то есть человеческих существ. Итак, все началось с того, что первоначальный Свет «объял самого себя», распространяясь повсюду и создавая различные формы, сумевшие сохранить в себе частицы той светлой энергии, которая дала им жизнь. Можно было бы сравнить эту концепцию с сугубо научной теорией Большого взрыва, путем которого произошла Вселенная. Рассеянные в пространстве частицы не были сотворены ex nihilo, поскольку они принадлежали первоосновной материи — или, говоря словами катаров, скрытому Свету, который ждал своего часа, чтобы «вырваться на свет». Как мы видим, совершенных не обошло стороной и гностическое учение об эманации. Созидание, по мнению катара Жана де Люжио, неотделимо от создателя, как лучи солнца немыслимы без светила: все созданное в этом мире является эманацией Света-первоосновы.

Учение о Свете, творце и материи, повлияло не только на эсхатологические концепции или моральный кодекс катаров, но и на их речевой запас: в проповедях совершенных довольно часты упоминания о свете или белизне. Но не может ли быть столь частое упоминание света отголоском так называемого «солярного культа»? Это маловероятно: катары все-таки не маздеисты. Но тем не менее мифологии катаров присущ солярный характер, что сближает ее с кельтской традицией.

Однако прежде чем утверждать то, что учение кельтов относилось к религиям солярного типа, следует с предельной осторожностью изучить документы, на первый взгляд говорящие в пользу такого довода. В наше время многие «неодруиды» пытаются восстановить утерянный культ, проводя празднества в честь древних богов солнца (причем их церемонии проходят как в дни солнцестояния, так и в дни равноденствия). Так, например, они напомнили нам, что день святого Иоанна Крестителя (25 июня по григорианскому стилю) когда-то был кельтским празднеством, уходящим корнями в седую древность. Однако заметим, что костры, зажигавшиеся в день святого Иоанна, являются наследием древнейших цивилизаций, не имеющих ничего общего с кельтской культурой, появившейся гораздо позднее. Это подтверждают и документы, так или иначе упоминающие о кельтах: ни в одном из них нет ни слова об этом празднике, проходившем в день солнцестояния. Кельтские празднества обладают отличительной особенностью: от солнцестояния или равноденствия их всегда отделяет сорок дней. Таким образом, известные праздники кельтов приходились на начало ноября, февраля, мая и августа. Памятники солярного типа (такие, как Стоунхендж или мегалитический ансамбль Карнака) оставила после себя цивилизация, появившаяся на свет гораздо раньше, нежели племена галлов и бриттов. Досадно, что личности, столь усердно изображающие друидов, упустили из виду этот важный, исторически подкрепленный факт: это лишь бросает тень на их «родственную связь с друидами». На самом деле все, что в друидическом культе и в кельтской мифологии относится к солнцу, может являться наследием предшествующей культурной традиции, впоследствии более или менее усвоенной кельтскими племенами.

Разумеется, в преданиях кельтов можно отыскать отголоски религии солярного типа, однако они практически незаметны. Так, в своих «Записках…» Цезарь упоминает об одном галльском божестве, называя его Аполлоном, но при этом не оговаривая, что этот бог имеет отношение к солнцу: кельтский Аполлон лишь «прогоняет болезни», это божество-знахарь (впрочем, у греков Аполлон выполнял ту же функцию). В Галлии и Британии этого бога называли либо Гранносом, либо Беленусом. Этимология имени Беленус (или Беленос) проста: оно означает «сверкающий». Истоки имени Граннос можно отыскать в гэльском языке: похожий корень есть в слове «grian» («солнце»). Впрочем, вполне вероятно, что «Беленос» могло произойти и от слова «bel», соответствующего прилагательному «хороший», но не являвшегося латинским корнем. Топонимика края катаров и поныне хранит память об этих богах: древний корень «bel» отчетливо виден в наименовании Белеста, а имя Гранноса легко узнаваемо в названии деревни Гране, неподалеку от Ренн-ле-Шато. Однако следует признать, что солярную функцию в кельтской мифологии берут на себя не Граннос или Беленос, а древняя богиня Солнца, впоследствии ставшая прототипом известной героини, легендарной белокурой Изольды.

Действительно, в Галлии, помимо Беленоса, можно было встретить и другое имя: Белисама («сияющая»), образованное от того же корня, но имеющее форму превосходной степени прилагательного. Имя этого божества сохранилось в названии города Беллем, в Орне; о ней упоминается в нескольких надписях галло-романской эпохи — автор надписи, оставленной на камне в Сен-Лизье (Арьеж), уподобил ее римской богине Минерве. В Британии эта кельтская Минерва носит имя «Сулевия», значение которого не вызывает сомнений: речь идет о богине Солнца. К слову сказать, в кельтских и германских языках слово «солнце» было женского рода, а «луна» — мужского, что, к сожалению, часто упускают из виду при анализе древних великих легенд. Так, главный герой «Песни о Нибелунгах» Зигфрид не солярный, но лунарный герой, в то время как Брунгильда (или валькирия Сигрдрива, погруженная в сон пленница Одина, заточенная в крепости, над которой разлито зарево огня) — образец солярного героя[41]. То же самое можно сказать и об Изольде.

Прототипом Изольды можно считать Грайне, героиню ирландских саг, в чьем имени не составит труда узнать все тот же гэльский корень «grian». Как гласит легенда, жена короля Финна Грайне, полюбившая прекрасного Диармайда (который, однако, не был влюблен в нее), добилась взаимности, использовав «гейс», опасное колдовское заклинание: молодой герой полюбил Грайне настолько сильно, что не мог жить без нее. Обратившись к легенде о Тристане и Изольде, мы увидим тот же сюжетный каркас: сначала Тристан равнодушен к Изольде, которая, желая добиться его любви, пускает в ход любовный напиток (эквивалент «geis»), имеющий столь сильное действие, что Тристан более не может жить без Изольды. В прозаическом романе XIII века, использующем этот сюжет, появляется новое дополнение: любовь Тристана настолько велика, что он не может выжить без соития с Изольдой, происходящего, по крайней мере, один раз в месяц. Символический смысл этого эпизода нетрудно понять: Изольда, солярная героиня, отдает свое тепло и жизненные силы лунарному персонажу Тристану. На протяжении двадцати восьми дней лунарный герой понемногу теряет силы и наконец исчезает. Это момент лунного затмения: луна, не освещенная более солнечными лучами, растворяется в вечной ночи, становясь равноценной небытию. Но соитие с Изольдой возвращает Тристану жизненные силы — и луна вновь возникает на небосводе. Однако у этой легенды трагический конец: вернувшись слишком поздно, Изольда не успевает залечить раны Тристана. Иными словами, солярная героиня не успевает сообщить свою энергию лунарному герою, и Тристан, лишенный помогавшей ему силы, более не может вернуться к жизни.

Утверждать, что в основе легенды о Тристане и Изольде лежит катарский миф, будет, на наш взгляд, преувеличением: несмотря на то что в этой истории можно усмотреть даже некоторое сходство с персидским преданием, ее происхождение не вызывает сомнений — это ирландский миф. Однако другой крайностью станет отрицание того, что у этих историй нет ничего общего. Миф о Тристане и Изольде прекрасно известен окситанским трубадурам, чему найдется множество подтверждений. «Духовная связь» между мифами выражается в том, что в них присутствуют элементы солярной символики. Чтобы убедиться в этом, достаточно пересказать легенду о Тристане «на катарский лад», то есть раскрыть ее смысл согласно катарской доктрине. Во всех мифологических системах, принадлежащих индоевропейским народам, можно отыскать богиню Света — другое дело, что в ходе времен этому божеству могли придать иные функции. Так, с приходом патриархата и, соответственно, новой системы ценностей знаменитая скифская Диана, божество солярного типа, превратилась в лунарную героиню[42]. Возможно даже, что героем солярного типа, наделенным чертами богини-женщины, был и Ахурамазда из иранской мифологии.

Таким образом, белокурая Изольда — это олицетворение Света-первопричины, утерянного сияния первобытного Рая. Восстание ангелов привело к тому, что восставшие стали пленниками Материи. Всеми силами падшие ангелы стремятся вернуться в царство Света, но, ослепленные иллюзиями-ловушками Сатаны, не могут увидеть обратной дороги. Этому препятствует сам Сатана (что, кстати, заложено в семантике самого слова «дьявол» — «быть поперек дороги»): те, кто пытается вернуться в царство Света, неизменно встречают его на своем пути. В легенде о Тристане его функции берет на себя Морольт, великан, напоминающий фоморов из ирландских легенд. Морольту, пожирающему свои жертвы, отдают молодых юношей и девушек — так и Сатана увлекает свою добычу в преисподнюю, дабы лишить человека надежды на спасение. Тристан борется с чудовищем и побеждает: иными словами, падший ангел Тристан, не забывающий о своем происхождении из царства Света, устраняет преграду на пути к нему. Отныне путь свободен, однако Тристан не знает, куда идти; к тому же борьба с Сатаной подорвала силы героя: его раны не заживают. Сев на корабль, Тристан отправляется в плавание наудачу, то есть погружается в первозданные воды, которые отделяют мир иллюзорный от мира реального.

Наконец его корабль пристает к берегам Ирландии, то есть к берегам иного мира, в котором живет Изольда. Излечив Тристана, Изольда влюбляется в него и ищет случая, чтобы проявить свою любовь. Но герой еще не понимает, что перед ним то, к чему он неосознанно стремился: он хочет отдать Изольду в жены своему дяде Марку. Чтобы добиться этого, он должен сразиться с другим порождением Дьявола: в Ирландии водится огромный дракон, монстр, пожирающий свои жертвы. Тристан побеждает чудовище, но, отравленный зловонным дыханием монстра, чуть было не погибает. И вновь на помощь ему приходит Изольда — она снова залечивает раны героя, исполняя роль архаического, светлого и животворящего, солярного божества. Однако Тристан остается слеп и глух к любви героини. Тогда, устроив все так, чтобы ее служанка ошиблась кубком, Изольда выпивает «травяное вино» (любовное зелье) — то же самое делает и Тристан. У любовного напитка, фигурирующего в легенде, своя история: в кельтской мифологии его место занимало зелье познания, однако французские интерпретаторы легенды, желая снять вину с Тристана и Изольды за их соитие, превратили волшебное зелье, дающее знание «всего, что было и будет», в любовный напиток. Отныне Тристан, наконец признавший в Изольде тот источник Света, который он столь долго искал, более не может жить без нее, без ее животворных лучей: так у человеческой души, вспомнившей о своей принадлежности божественному миру, узнавшей о своей ангельской сути, более нет обратного пути. Катар, ставший совершенным, не может более отказаться от своей вновь обретенной ангельской сути.

Истолковав легенду о Тристане подобным образом, мы не стремились доказать, что ее создали катары: ее мифологическая основа всего лишь иллюстрирует доктрину совершенных, и ничего более. В свою очередь, доктрина могла принять обличье легенды, поскольку та имела большой успех в XII–XIII веках. Истории такого рода замечательны тем, что их легко можно использовать в качестве «устного носителя» для многих религиозных или метафизических тем: для этого достаточно, сохранив исходный сюжет, изменить в нем несколько деталей.

Если продолжать истолкование легенды в том же ключе, то в любви Тристана и Изольды можно увидеть своеобразное отражение теории об эманации. Луна бессильна без Солнца: ее свет — это свет солнечный, Луна остается невидимой до тех пор, пока ее поверхности не коснутся солнечные лучи. Тристан, лунарный герой, может существовать лишь благодаря лучезарной Изольде; иными словами, Тристан — это ее чистая эманация. Не будем забывать, что эманация предполагает постоянную связь двух объектов; на этом настаивали и сами катары, видевшие в подобной связи возможность обретения падшими ангелами надежды на спасение. Поскольку теорию об эманации, как и любую другую, невозможно понять без наглядного примера, выразителем доктрины катаров стала легенда о Тристане. Что, как не любовная история, может утаить от посторонних ушей еретический смысл послания? Трубадуры, неустанно поющие славу «владычице» и «богине» — Прекрасной Даме (точнее, воплощенному в ней Совершенству), пользовались той же уловкой. Разумеется, утверждать, что под видом Прекрасной Дамы трубадуры прославляли катарскую церковь, будет не вполне корректно. Прежде всего следует заметить, что катарской церкви как таковой не существовало вовсе: речь идет лишь о группах катаров, которые создали общество со своей иерархией ради того, чтобы выжить. В истории мы не найдем подтверждения тому, что «катарская церковь» была монолитным объединением, подобным Римско-католической церкви. Если допустить, что в поэзии трубадуров скрыт «катарский» смысл, то Прекрасную Даму можно считать олицетворением первозданного Света, пред которым преклоняется каждый верующий. Отсюда проистекает столь странный эротизм «fine amore», куртуазной любви. «Fine amore» ни в коей не мере не изобретение катаров: они использовали ее так же, как термины «диоцез», «епископ» и «диакон».

Однако подобное прославление Света ставит новую проблему, касающуюся природы дуализма. Каким бы ни был дуализм катаров — крайним или умеренным, — в нем рано или поздно появлялся щекотливый вопрос: какое место следует отвести Сатане? Самое малое, что можно сказать по этому поводу, следующее: мнения о месте и роли дьявола в различных религиозных системах не совпадали. Порой Сатана, как и Иисус, был сыном Божьим; в равной степени он мог воплощать в себе принцип, сосуществующий с принципом Добра, олицетворением которого был Бог.

Одно из толкований, данных падению ангелов, может показаться неясным и в какой-то мере двусмысленным: падшие ангелы-мятежники приняли обличье демонов или людей потому, что «погубив себя, они превращались в тех, кем они уже были когда-то» (Рене Нелли). Иными словами, падшие ангелы могут вернуться к «дьявольскому» обличью, поскольку оно потенциально присутствует в них. Вот что поразительно в дуализме катаров: понимание того, что Зло — порождение Сатаны или же он сам — уже изначально заложено во всем. В таком случае если доктрина совершенных имеет целью показать, что все в этом мире слито воедино, можно ли называть катаров дуалистами? Иными словами, не следует ли из их концепции то, что в самом Боге найдется место и Сатане? Или, по крайней мере, что Бог Света, то есть первозданный Бог, заключает в себе и Добро и Зло одновременно?

Порой кажется, что постулаты этой концепции можно найти и в католической теологии, однако в последней системе есть еще одно немаловажное понятие — свободная воля. Бог предоставил своим созданиям свободу, следствием чего стало как падение ангелов, так и грехопадение Адама. Однако в подобных условиях Бога нельзя считать «Добром и Злом одновременно»: право выбора все равно остается за человеком. Конечно, святой Августин попытался уменьшить значение выбора, введя понятие божьей благодати, способной направлять и указывать путь, но все же главный акцент поставлен на индивидуальной ответственности человека. Катары, напротив, исключают из своей системы понятие свободной воли: выбора для них не существует. «Согласно доктрине, добрые люди всегда были с истинным Богом, а злые люди — с Дьяволом; такой небесный порядок полностью исключал понятие свободы» (Рене Нелли).

Итак, возможность грехопадения была заложена в человеке изначально. Однако некоторые идеологи катаризма в своих рассуждениях пошли еще дальше: теория об эманации позволяла сделать вывод о том, что в конце концов спасение обретет и сам Сатана, поскольку конец света не наступит до тех пор, пока не будут спасены все души. Итак, более не существует ни вечного ада, ни Зла вне Бога. В Боге заключено как Добро, так и Зло, но эти столь разные состояния не враждебны друг другу: они стали антагонистами с того момента, как на свет, вместе с первым его творением, появилось понятие относительности, разделившее эти две категории. Добро, ставшее, как и его вечный противник, относительным, всегда будет вступать в борьбу со Злом — и борьба эта будет продолжаться до тех пор, пока мир не вернется к абсолютному состоянию, пока не наступит конец относительности.

Ни один католический теолог не отважился бы поддержать такую еретическую доктрину. Даже сами катары, высказывая подобные мысли, принимали все меры предосторожности, чтобы не сказать лишнего. Скорее всего, основная масса верующих и большая часть совершенных упрощали проблему, довольствуясь классическим образом Сатаны: создатель Материи, окруженный толпой демонов. Такое представление мало чем отличалось от изображения нечистой силы, бывшего в ходу у католиков. Лишь немногие из теологов придерживались описанной выше концепции, которую, вне всякого сомнения, можно назвать монистической. Что вновь возвращает нас к монизму друидов.

Итак, еще одно совпадение в учениях кельтов и катаров? Вполне возможно, однако, выявить его следует при помощи глубокого анализа. В основе доктрины катаров лежит попытка объяснить, что стало причиной человеческих страданий и несовершенства мира. Если вновь обратиться к символу солнечного Света, охватывающего пространство вокруг своей исходной точки, то можно понять, что Зло является следствием отдаления, удаленности от источника света. Зло — это несовершенство; иными словами, это то пространство, которое в наименьшей степени освещено Светом. Поэтому не стоит говорить ни об отрицании Добра, ни о Сатане, играющем роль нигилиста: Зло несводимо к отсутствию Добра, оно представлялось катарами как недостаток или отсутствие первозданного Света.

Сходные мотивы можно обнаружить и в учении друидов. Согласно ему, мир находится в вечном становлении, в котором нет места ни Добру, ни Злу — есть лишь движения, которые не всегда согласованы между собой, что может привести к дисгармонии. Существа, принимающие участие в созидании мира, стремятся к своему совершенству, завершенности. Достигнув совершенного состояния, человек избавляется от внутренних противоречий. Однако завершенность означает конец творения, вследствие чего может исчезнуть не только человек, но и бытие. Таким образом, человек и окружающий его мир неразрывно связаны: непрерывное, вечное становление мира невозможно без человеческих усилий. В том же вечном движении, становлении, согласно друидической концепции, находится и сам Бог.

Глубокое отличие между доктринами катаров и друидов заключается в том, что у кельтов нет первозданного Бога: кельтский Бог — это результат коллективных действий всех существ, в то время как сами существа происходят от Бога. Материя не является ни Злом, ни средством, помогающим душам вновь обрести царство Света: это иная сторона бытия, первое бытие Духа. Исходя из этого, довольно сложно говорить о единстве взглядов катаров и друидов. Каким бы ни был дуализм катаров, пусть даже ставший под конец монизмом, понятным лишь теологам, все же эти две системы несовместимы. Бог в понимании кельтов немыслим в образе неизменной, застывшей субстанции — он, как и весь мир, находится в непрерывном становлении, во всем множестве материальных и духовных его проявлений. Материя и Дух, в свою очередь, идентичны по сути, отличаясь друг от друга лишь формой. Для катаров Бог всегда был: после падения ангелов, лишившихся Света, он вновь стал Духом, отрицающим Материю в силу ее иллюзорности.

Несмотря на видимое сходство в некоторых моментах учения, эти две концепции несопоставимы. Ни один друид (если, конечно, он друид) не станет катаром. Обратное может произойти лишь в мечтах или в расстроенном воображении.

Глава III СОЛЯРНЫЙ КУЛЬТ?

Вероятно, в воображении читателя уже сложился свой образ Монсегюра и его окрестностей: затерянный край, полный тайн, — его дороги исхожены людьми, грезящими о далеких временах катаров, а на горных тропинках и в пещерах можно повстречать романтиков, ищущих Святой Грааль… Однако столь пленительный образ Монсегюра не может затмить его реальное значение для истории: события 1244 года превратили его в своего рода символ сопротивления окситанского народа, защищавшего от неизбежной колонизации лангедокскую цивилизацию. Пожалуй, один этот исторический факт гораздо важнее, чем сотни гипотез о секретах окситанского края.

Памятник, установленный у подножия пога, — яркое тому свидетельство, напоминающее о том, к чему может привести людская нетерпимость… Кое-кто, возможно, заметит, что окситанский край перестал быть независимой страной еще до трагедии, разыгравшейся в стенах крепости катаров, — точкой отсчета может служить битва при Мюре. Однако холокост Монсегюра говорит сам за себя, и поныне потрясая людское воображение. Вне всякого сомнения, именно здесь, 16 марта 1244 года, катары и провансальцы, находившиеся в подчинении графа Тулузского и графа де Фуа, потеряли свою независимость — как потеряли ее в конце XV века бретонцы в битве у Сент-Обен-дю-Кормье. Костер Монсегюра стал простым и емким образом жестокой победы французской гегемонии над непохожей Окситанией. Замок катаров действительно можно назвать настоящим памятником смерти. Смерти ни за что. Вот отчего навевают грусть его древние стены. Вот отчего в крепость и поныне стекаются те, кто осознает, что в тот страшный день у Окситании отняли душу.

Окситанцы чем-то напоминают катаров: дьявол застал их врасплох, когда они крепко спали. Очнувшись, окситанские «падшие ангелы» обнаружили, что они стали «пленниками материи» — иного уклада, непривычного и чуждого им. Как следствие этого, безрадостное странствование, тоскливый взгляд, устремленный к горам, окутанным легкой дымкой, — словно там, в этом тумане, проскальзывает тень утерянной страны, отчего сжимается сердце у тех, кто все еще хранит ее былой образ в памяти.

Но ветер, гуляющий в стенах крепости, доносит до меня не дух былого времени, а лишь странные, искаженные голоса. И вечернее солнце соскальзывает с гребня горы за горизонт, как сирена в глубокие воды…

А утром на пог взбираются те, у кого хватает смелости и энтузиазма подняться к руинам замка в столь ранний час праздника летнего солнцестояния. Что заставляет людей (и, надо сказать, множество людей) за два дня до солнцестояния или спустя два дня штурмовать вершину горы, на которой расположился замок катаров? Желание увидеть, как первые лучи солнца, прорезавшие тьму на востоке, скользнув по вершине Бюгараш, коснутся бойниц донжона…

Это, очевидно, неслучайно. Стоунхендж, странный памятник мегалитической эпохи и бронзового века, расположенный на равнине близ города Солсбери, графство Вилтшир (Англия), имеет любопытную особенность: в утро летнего солнцестояния первые лучи света падают на центральный камень, после чего следуют от него к галерее, напоминающей церемониальную аллею. Предполагают, что это сооружение играло роль солнечного храма. Диодор Сицилийский сообщил о нем то, что приписывала памятнику местная традиция: согласно ей, девятнадцать лет подряд в Стоунхендж спускался сам Аполлон (этот временной отрезок, соответствующий длительности солнечного цикла, будет вновь использован в кельтском христианстве). Можно найти и другие образцы подобных сооружений — например, аллея менгиров Карнака, в Морбиане. Не вызывает сомнения и то, что замок Монсегюр был задуман и построен с тем расчетом, чтобы в донжон проникали первые лучи солнца в день летнего солнцестояния.

Это обстоятельство позволило предположить, что Монсегюр, игравший роль оборонительного сооружения, ставший центром сопротивления катаров, изначально был задуман как храм. В пользу подобного предположения говорит и то, что условия капитуляции крепости были довольно странными: нападавшие предоставили осажденным отсрочку в пятнадцать дней, чтобы защитники замка смогли покинуть Монсегюр 16 марта. Это было сделано ради того, чтобы позволить катарам провести их ритуальный солнечный праздник (пересчет времени позволяет установить, что равноденствие в тот год выпадало на 15 марта). Но о чем это может свидетельствовать? Равноденствие — это не солнцестояние. В таком случае, быть может, речь идет о манихейском празднестве? Однако катары, в свое время почерпнувшие множество идей из учения Мани, все же не были манихеями: доказать, что альбигойцы были последователями солярного культа или, по крайней мере, проводили подобные церемонии, на наш взгляд, невозможно. Все это лишь досужие домыслы толкователей.

Однако отрицать не значит объяснить; если подумать, проблема не столь проста, как кажется.

Прежде всего обращает на себя внимание расположение Монсегюра, особенно по отношению к пику Бюгараш. Далее, вызывают сомнение военно-оборонительные возможности замка (даже несмотря на то, что мы точно не знаем, как выглядел замок катаров — в конце XIII века в его планировку были внесены изменения): крутой спуск и окружающие крепость пропасти охраняют Монсегюр от врагов лучше, нежели вся его военная архитектура. Замок невелик, его стены недостаточно высоки, а ворота более украшают замок, чем защищают его. К тому же платформа, находящаяся на самом верху пога, не полностью охвачена оборонительными сооружениями, на севере и юге можно видеть два-три метра, оставленных без присмотра. Если этот оборонительный ансамбль использовался как в Пейрепертюзе или Керибюсе, то крепость должны были укрепить со всех сторон. Почему все оставили как есть?

В ответ на этот вопрос появилась гипотеза о солнечном храме, превратившемся в замок по приказу Рамона де Переллы. Инженером, разработавшим проект будущего оборонительного укрепления, был Арнольд де Беккалариа. Незавершенность конструкции может быть объяснена тем, что работы по укреплению крепости велись в спешке. Фернан Ньель, а вслед за ним и другие исследователи провели измерения, которые доказали, что замок был возведен с учетом особенностей солнечного цикла в этих краях. Он убежден, что весь архитектурный ансамбль Монсегюра задуман в соответствии с положением эклиптики на звездном небе, иными словами, с прохождением солнца через зодиакальные созвездия. Подобное соотношение между точками на плоскости и на небосводе не так-то легко заметить: тому предшествуют сложные тщательные расчеты, основанные на угломерных измерениях замка.

Разумеется, если прилагать все усилия к поиску неких соответствий между архитектурными доминантами крепости и солнечными ориентирами, то их всегда можно найти. Возьмем хотя бы Карнак: чего только не отыскали в нем исследователи, составляя поразительные графики и схемы аллей менгиров и кромлехов! Их расчеты были сделаны на основе расположения тех или иных монументов, однако из них непонятным образом исчезали те менгиры, которые не вписывались в теории и расчеты… Конечно, столь удобный способ вычислений позволяет говорить о мегалитическом ансамбле Карнака все, что вздумается. То же можно сказать и о Монсегюре: данные, полученные Фернаном Ньелем, могут убедить в своей правоте лишь тех, кто хочет в это верить или заранее убежден в истинности теории. При помощи небольшого преувеличения можно доказать все что угодно.

Однако Монсегюр действительно был создан по проекту, в основу которого легла некая концепция. Впрочем, то же самое можно сказать практически обо всех значимых памятниках Средних веков. В то далекое время катаров и католиков, ортодоксов и еретиков ни одна постройка, будь то храм, крепость или обычное жилище, не производилась без учета религиозных, астрологических или даже магических критериев. Это общее правило Средневековья: строители соборов строго следовали проверенным временем традициям — от этого прежде всего зависел исход предпринятой ими работы. Традиции, передаваемые из поколения в поколение, понемногу превращались в эзотерическое знание, доступное лишь членам гильдий. В ореоле таинственности, окружавшем деятельность строительных корпораций (масонов), нет ничего сверхъестественного: мне еще не встречался ни один человек, кричащий направо и налево о том, что он наткнулся на золотую жилу. Разумеется, секреты мастерства, приносившего неплохой доход, всегда хранили в тайне от всех.

Исходя из этого, следует тщательным образом проверить гипотезу, согласно которой Монсегюр был солнечным храмом.

Археологические данные в этом случае приводят к неутешительному выводу: исследования внутри замка и за его пределами, в самой деревне, не позволяют сказать что-либо определенное по этому поводу. Найденные в стенах крепости предметы, включая знаменитые пентаграммы, также не могут служить доказательством того, что в этом месте мог находиться солярный храм. Конечно, у защитников «солярной» гипотезы есть сильный козырь: по их мнению, все следы культа были уничтожены инквизицией, посчитавшей его слишком сильной ересью. Но в документах инквизиции, содержащих различные обвинения, нет ни единого упоминания о так называемом солнечном культе. Если бы он существовал, то инквизиторы не упустили бы возможности сообщить о нем: разве подобную «ересь» нельзя было использовать в качестве обвинения? В конце концов если бы в Монсегюре или в других местах, облюбованных катарами, проводились ритуальные церемонии, напоминавшие культ манихеев (или даже маздеистов), то об этом было бы известно.

Этот довод, похоже, ничуть не смущает сторонников солярной гипотезы. Ответ прост: о ритуальных церемониях катаров не было известно, потому что они проводились втайне от всех. В них принимали участие лишь совершенные, опасавшиеся рассказывать о культе кому бы то ни было. Утверждать, что объект не известен лишь потому, что о нем никто не говорит? Если мне не изменяет память, подобное доказательство называется софизмом.

Однако приведем более серьезное возражение. Допустим, что солярный культ действительно существовал — в таком случае в его основе должен лежать какой-либо ритуал. Но из всех документов, сохранивших память о катарах, ясно одно: число ритуалов было сокращено ими до минимума. Молитва, обряд consolamentum и собрания, на которых читались проповеди, — вот те немногочисленные простые церемонии, проводимые катарами в любых местах, ибо они не строили храмов. Идея создания какого-либо культового сооружения противоречила самой доктрине: для катаров материя была порождением дьявола. Поэтому мысль о том, что Монсегюр был храмом, посвященным солнцу, можно считать следствием неуемного воображения.

В таком случае остается дать объяснение, обратившись к самой солярной символике. Благодаря ей гипотеза о культе может выглядеть достаточно убедительно.

Монсегюр действительно был выстроен с учетом солнечного цикла. Мы знаем, что солнце играло важную роль в мифологии катаров: оно олицетворяло собой Свет, первооснову, давшую жизнь всему сущему. Греческий или геликоидальный кресты, используемые катарами, равным образом как и крест, бытовавший у вольков-тектосагов, несомненно, являлись когда-то элементами солярной символики. В этом нет ничего сверхъестественного, особенно если вспомнить, что кельтский трискель или германская свастика (точнее, индийская) также являются солярными знаками. Солнце — древний мифологический образ, характерный для многих культурных традиций.

Солярный культ достиг наивысшей степени своего развития в бронзовом веке, в частности, на севере Европы, на берегах Балтийского моря. Многочисленные предметы культа, относящиеся к этому времени, подчеркивают первоосновную роль, приписываемую дневному светилу, в том числе и его функцию проводника душ в загробный мир. Впоследствии представления о солнце как о божестве были подхвачены новыми цивилизациями, в результате чего черты солярного культа можно увидеть в различных религиозных традициях Азии и Европы. Среди них своей простотой и доступностью выделялось учение маздеистов, оказавшее сильное влияние на митраизм, манихейство и богомильство; дуалистическое понимание мира, присущее маздеизму и развитое последователями вышеперечисленных учений, передалось и катарам. Все эти течения (правда, каждое на свой лад) либо практиковали культ солнца, либо использовали его образ в качестве основы учения. У нас нет доказательств в пользу того, что солярной была и религия кельтов, однако у многих героинь в кельтской мифологической традиции обнаруживаются черты, роднящие их с солярными божествами. Отголоски этой традиции можно обнаружить даже в цикле легенд о короле Артуре, поскольку сюжеты этих рассказов взяты из древних бретонских или ирландских преданий.

Черты древних солярных литургий отразились и в христианстве. Так, в образе Сына Божьего, умершего на кресте и воскресшего, можно увидеть сходство с Sol invictus, с умирающим и воскресающим божеством-солнцем, существовавшим в религии маздеев и последователей Митры. Неслучайно праздник рождения Иисуса отмечают 24 декабря: это время символического появления на свет Митры, произошедшего от Матери-Земли; приблизительно в то же время проводились и римские сатурналии, празднества карнавального типа. В этот день высота солнца над горизонтом начинала меняться в сторону увеличения светового дня: на смену зиме и длинным ночам спешили весна и лето. Возможно, что слово «Noël» («Рождество») вполне могло возникнуть не от латинского «Natal» (die), а от греческого «neo helios» («новое солнце»). Подобная этимология (разумеется, если она не ошибочна) позволяет предположить, что появление на свет Иисуса в действительности отождествлялось с «рождением» солнца, что впоследствии было забыто или исключено в угоду официальной Церкви. Рождение ребенка-божества в пещере, чествуемое ангелами, пастухами, а затем и магами (волхвами), напрямую связано с древнейшей верой, закрепившей в себе основы первобытного знания: в момент, когда путь Солнца, источника света и тепла (то есть жизни), удлиняется, наступает время всеобщего обновления.

Однако все это не решает вопроса о том, каким образом совершенные были причастны к солнечному культу. Стойкая неприязнь катаров к каким бы то ни было культовым церемониям объяснялась тем, что совершенные считали их порождением материи, в их глазах ритуальные действия были «языческими», «дьявольскими». В таком случае могли ли они допустить, что в определенное время солнечный свет мог стать способом причащения (разумеется, в символическом смысле)? В их текстах-доктринах нет ни единого упоминания об этом, но оно и понятно: речь шла о частном, а не всеобщем способе отправления религиозных обрядов. Между доктриной и методом, каким она претворяется в жизнь, всегда существует расхождение: обряды верующих могут сильно отличаться от теоретических постулатов их веры. Будет ли верным представление о том, что часть катаров, осознавая свою принадлежность к манихейству, все же практиковала культ, называемый солярным, считая его прежде всего аскетическим?

Следует серьезно изучить этот вопрос, если мы хотим понять, какое значение имел Монсегюр для катаров, точнее, почему замок был выстроен с таким расчетом, чтобы первые лучи света в день летнего солнцестояния касались бойниц донжона. По правде говоря, это единственная зацепка, позволяющая нам говорить о том, что в основу проекта замка была положена некая концепция. Мы постарались дать этому свое объяснение, подкрепив нашу гипотезу данными, взятыми из других, не катарских, религиозных традиций. Возможно, наше объяснение будет приемлемо для всех.

Говоря о важной роли Евангелия от Иоанна, мы имеем в виду то, что учение катаров почерпнуло в нем идеи, касающиеся, в частности, значимости Слова и Света, подобных друг другу начал. Этот священный текст наилучшим образом подходил к их учению о первозданном царстве Света. Однако катары опирались не только на каноническое Евангелие: идеи, способные подкрепить их веру, содержались и в апокрифическом варианте библейской легенды. Речь идет о «Вознесении (Видении) Исайи» — этот текст дошел до нас в трех манускриптах, сохранивших эфиопский перевод греческого оригинала, ныне утерянного. Этот памятник — своего рода компиляция, повествующая о пророке Исайе и его вознесении на седьмое небо. Возможно, что эта история построена по той же архаической модели, что и повествование маздеистов «Арда-Вираф-наме»: в экстатическом состоянии, длящемся семь дней, Вираф оказывается в небесных сферах, поочередно посещая луну, солнце и звезды (то есть чистилище), а затем переносясь в ад и в небеса к Ахурамазде.

«Вознесение Исайи» — это сплав различных традиций: исследователи находят в нем черты древнееврейского, древнеперсидского, христианского и, без сомнения, гностического учений. Наибольший интерес в этом памятнике вызывает иерархия духовных сфер, представленных в виде семи небес. Представления о многоуровневом небе корнями уходят в незапамятные времена: с теорией семи небес были знакомы как вавилоняне, так и евреи. Она получила распространение и среди катаров — правда, в несколько измененном виде. Дело в том, что как для них, так и для самого автора «Видения Исайи» царством абсолютного духа были лишь шестое и седьмое небеса. Низшие уровни отдаляли ангелов от божества; помимо этого, их общество не было однородным — среди них существовали как «ангелы по правую руку от трона Его», так и «ангелы по левую руку от трона». Отсутствие однородности, в равной степени как и удаленность от божества, привели к тому, что Сатана сумел обольстить ангелов во всех низших сферах: об этом повествует другой катарский текст, «Тайная вечеря». Шестое и седьмое небеса — это то место, где Свет хранится в своей нетронутой первозданной чистоте: «Затем появилось иная Слава, неописуемая и несказанная, на которую я не мог взирать открытыми глазами духа моего, не мог и ангел, вознесший меня, ни кто-либо из ангелов, поклонявшихся Господу, которых я до этого видел. Но я узрел, что лишь славные праведники поклоняются Славе Его». Иными словами, духовный Свет на седьмом небе обладает исключительными свойствами, его сияние затмевает любой иной источник света. Ту же идею Кретьен де Труа вложил в описание Святого Грааля: сияние Грааля затмевает не только свет восковых свечей, освещающих залу, но и сияние самого солнца.

Стоит задержать внимание на этой мысли. Итак, где-то (как правило, не ниже небес) существует особое место, где свет хранится в своей первозданной чистоте. Первые лучи солнца, падающие на землю в день летнего солнцестояния, являются эманацией чистейшего, первозданного, ослепляющего света. В таком случае донжон Монсегюра, принимающий на себя первые лучи солнца в день солнцестояния, можно считать олицетворением седьмого неба.

Этот мотив встречается как в народных сказках, так и кельтской мифологии: речь идет о широко распространенном образе «замка в облаках», «воздушного замка» — или об архаической форме этого образа, о «Зале Солнца».

В бретонском рассказе «Сага о Янн»[43] герой, отправившийся на поиски приключений на верном коне (в чем обличье скрывается родной отец героя, волшебник), должен завоевать для правителя Бретани дочь короля Фортуната. Сходный сюжет, напомним, встречается и в легенде о Тристане: герой желает добыть невесту для своего дяди. Благодаря волшебному коню, сослужившему добрую службу, герою удается покорить юную деву. Однако во время обратного путешествия принцесса в тоске произносит следующие слова: «Прощай, мой отец! Прощай, народ моей страны! Прощай, мой прекрасный замок на четырех золотых цепях и четырех львах, самый крепкий замок во всей стране! Как я была счастлива в нем! Отныне его золотые ключи ничем не смогут помочь мне — они лишь усилят мою тоску по дому!» Далее можно было бы ожидать, что героиня, как и Изольда, заставит героя выпить любовное зелье, однако принцесса поступает иначе: она бросает золотые ключи в море.

Разумеется, как только принцесса оказывается при дворе будущего супруга-короля, она ставит условие: их свадьба состоится лишь в том случае, если ей доставят сюда «прекрасный замок на четырех золотых цепях и четырех львах». Иными словами, для принцессы, обитательницы Иного мира, двор правителя Бретани становится местом ссылки; чтобы смягчить горечь изгнания, она требует вернуть ей «воздушный замок» — единственное связующее звено с ее родиной, Иным миром. Тема вполне катарская: падший ангел (принцесса) помнит о первозданном Свете и пытается вернуть его при помощи символического ритуала.

«Замок в воздухе» фигурирует не только в бретонских сказках, но и во многих европейских мифах. В «Саге о Коадалане», в этом странном бретонском рассказе[44], волшебник Фуке живет «между небом и землей, в золотом замке на четырех серебряных цепях». В другой бретонской легенде, «Дева-Лебедь»[45], дочери могущественного волшебника «обитают в прекрасном дворце, украшенном золотом и хрусталем, — во дворце, парящем высоко в небе над морем и удерживаемом четырьмя золотыми цепями». Лангедокский вариант этой истории, «Черная гора»[46], повествует о дочерях волшебника, женщинах-утках, чей замок стоит на самой высокой горе; те же детали можно найти и в версии басков[47]. Однако каким бы ни был способ, помогающий замку удержаться в небе, — будь то золотая цепь или скалистый пик — каждому из этих замков присущи солярные черты. Помимо этого, «девица-лебедь» относится к одному из древнейших фольклорных образов: лебедь — это северная птица, наделенная солярными чертами. В кельтской мифологии можно найти множество примеров женщин, способных принимать обличье лебедя: в основном это существа иного мира, феи, божества или, пользуясь терминологией катаров, ангелы. Впрочем, германо-скандинавская мифология не исключение: валькирия, полюбившая Зигфрида-Сигурда, появляется перед ним в образе лебедя, что лишний раз доказывает ее солярную сущность.

В бретонской сказке «Замок в небе»[48] древний сюжет приобретает былую значимость. Юный герой отправляется странствовать по свету в надежде заработать себе на хлеб. На пути его оказываются различные препятствия, но он преодолевает их благодаря своей воле и сноровке. Однако в призрачном замке удача, как кажется, покидает нашего героя. В колодце, расположенном в саду этого замка, томится юная дева: подобная деталь возвращает нас к одной из прозаических версий легенды, бытовавшей в XIII веке, — согласно ей, Ланселот Озерный, будучи в замке Печальной Стражи, вызволил деву из адского колодца, в котором она была заключена. Однако в бретонской сказке, чтобы освободить деву, герой должен бодрствовать три ночи. Ему почти удается это сделать, но к концу третьей ночи юноша не выдерживает и засыпает. «Юная дева не смогла разбудить юношу. Тогда она сказала ему: ты найдешь меня в замке на трех золотых цепях, который парит над морем, но ты не попадешь туда до тех пор, пока не износишь пары железных сапог». В конце концов, молодой человек отыщет замок в воздухе, в чем ему помогут старец, три ворона, стая неясытей и великан, которому герой должен будет отдать на съедение часть своей ягодицы.

Каждая деталь этого рассказа обладает своей значимостью. В образе принцессы легко угадывается душа ангела, по-прежнему обитающая в царстве Света. Надежда отыскать ее живет в каждом земном создании: достаточно лишь отправиться на ее поиски — и мечта о восстановлении былого единства, разрушенного в день падения, станет явью. Однако мало кто способен довести этот поиск до конца. Стоит заметить, что в большинстве подобных историй действуют и два старших брата главного героя: отправившись на поиски, они терпят неудачу. Причины их провала могут быть разными, но суть одна: старшие братья не обладают зрением духовным, они неспособны разглядеть что-либо дальше своей телесной оболочки. Главный герой (как правило, самый юный из всех) достигает конечной цели, однако и он попадает в ловушку материи, засыпая по истечении срока испытания. Ангельской душе приходится указывать ему путь, точнее, приблизительное направление, в котором ему следует двигаться. Самым тяжелым испытанием становится поиск «воздушного замка», чтобы отыскать его, нужно обращаться к различным помощникам-проводникам. При этом результат будет положительным лишь в том случае, если юный герой отсечет часть от своей плоти: как кажется, это достаточно ясно символизирует отказ от каких-либо материальных благ.

Итак, главное, что может помочь вернуть человеку царство Света, — это поиск, о чем столь красноречиво говорит легенда. Но абстрактное понятие первозданного Света, непонятное человеческому разуму, не вызывает у падшего ангела ни интереса, ни желания вновь обрести его. Поэтому нужно его конкретизировать: так на свет появляется образ воздушного замка, поддерживаемого тремя или четырьмя золотыми или серебряными сверкающими цепями. Но где может находиться такой замок? Конечно, в небе, в том самом таинственном небе, где свет не знает границ и преград. Иногда замку служат опорой четыре льва. Лев — это знак огня, то есть света, но в то же время он является символом силы и благородства — следовательно, в воздушном замке мы вновь обретаем достоинство, присущее нам с самого начала.

Между тем образ воздушного замка становится фантазматическим: он — зеркало мира небесного, своеобразная призма, в которой сходятся все лучи. Этот завораживающий магический образ вселяет надежду в сердца падших созданий и призывает к действию. К теме воздушного замка обращались на протяжении всего средневековья, облекая ее в плоть всевозможных легенд и рассказов. Так, очевидная связь с этим древним сюжетом прослеживается в одном из эпизодов легенды о Тристане и Изольде.

Речь идет о рассказе «Безумие Тристана», повествующем о визите Тристана к королеве Изольде. Сопровождая короля Марка (символизирующего ночь), главный герой притворяется глупцом; роль шута, которую он взял на себя, позволяет Тристану валять дурака при дворе, одновременно обращая к Изольде восхитительно двусмысленные речи. В один из моментов беседы этот «глупец» просит короля предоставить королеву Изольду на его попечение. Тогда Марк спрашивает, куда же его «шут» поведет королеву. Тристан отвечает: они отправятся в хрустальный покой, в небесный чертог, в котором сходятся все лучи света — там Изольда и он сам познают полное блаженство.

Этот образ принадлежит отнюдь не автору «Тристана и Изольды»: гораздо ранее он появляется в других рассказах ирландского эпоса. В одном из них речь идет о хрустальном чертоге, где восстанавливает силы юный герой. В другом («Сватовство к Этайн») говорится о некоем солнечном покое Энгуса: он помогает героине, превращенной в красную муху, восстановить свои силы, утраченные в борьбе с сильным колдовским ветром. В третьей саге ирландского эпоса («Плавание Майль-Дуйна») королева таинственного острова, напоминающего воздушный замок, принимает героя в стеклянной крепости: попав в нее, герой видит хрустальную комнату, в которой хранятся чаны, наполненные неиссякаемым напитком.

Этот список можно пополнить еще одной историей, входящей в цикл легенд о рыцарях Круглого стола. Согласно преданию, чародей Мерлин, околдованный феей Вивианой, которой он доверил свои секреты, уснул в невидимом замке в самом сердце леса. Таким образом, последним прибежищем Мерлина стала хрустальная башня — или замок в небесах. Этот мифологический образ как две капли воды похож на тот, о котором мы ведем речь. Воздушным замком всегда владеет колдун, фея или таинственная королева, которая на самом деле является древним солярным божеством. Небесная обитель уподоблена горнилу, куда стекаются солнечные лучи, или печи алхимика, где первичная Материя становится Философским камнем. Таким образом, загадочный небесный чертог есть не что иное, как место превращения. Говоря словами катаров, именно в нем создания, попавшие в ловушку материи, пробуждаются, оживленные благотворными лучами первозданного света. Достижение воздушного замка необходимо для того, чтобы вновь обрести ангельскую душу в ее первозданной полноте. И, как правило, этот «хрустальный покой», «небесный чертог» или «Зал Солнца» может находиться лишь в небесах, на острове в сердце океана или, в крайнем случае, на вершине горы.

Как в случае с Монсегюром.

Итак, знаменитый донжон, освещаемый первыми лучами дня летнего солнцестояния, вполне может быть «наглядным архитектурным пособием», воплотившим идеи древнего мифа, созвучного онтологической концепции катаров. Мы не собираемся утверждать, что Монсегюр выполнял функцию солярного храма: в намерения совершенных никогда не входило создавать какие-либо святилища. Крепость катаров была местом молитвы и размышления — лишь с такой точки зрения мы можем назвать это сооружение сакральным. Возможно, к нему применимо еще одно определение — «инициатический центр» — однако из понятия «инициация» в данном случае следует исключить ритуальный или магический оттенок. В теории и практике катаров нет места каким-либо колдовским ритуалам, несмотря на то что магия так или иначе присутствовала во многих древних религиях, не исключая римско-католический или византийский католицизм. Впрочем, стоит напомнить, что отказ от любого ритуала и магии был присущ и протестантизму, «дальнему родственнику» катаризма.

Возможно, Монсегюр — «Зал Солнца» — и есть то самое «сокровище» совершенных, их единственный секрет. Однако в нем нет ничего исключительного или таинственного: в «Зале Солнца» могли проводить время в простой молитве, к которой обращался каждый верующий, желая достичь духовного пробуждения. Подобное можно найти в традициях масонов: прежде чем появиться перед своими новыми братьями, ученики масонов проходили инициацию — кандидата укладывали в гроб, а затем извлекали из него, что символизировало воскресение из мертвых. Однако, несмотря на очевидное сходство, в этих двух «помещениях» есть существенная разница. «Гроб» был взят из иной мифологической традиции: его образ, означавший перерождение, пришел из древней религии теллурического типа, согласно которой все метаморфозы происходят в утробе Матери-Земли. Мифологический образ «Зала Солнца» принадлежит религии нового, небесного типа: превращение «человека старого» (ангела, спящего в ловушке материи) в «человека нового» (пробудившегося ангела) происходит в области духа, имманентного Света. Перерождение позволяет «новому человеку» достичь неизмеримых высот седьмого неба.

Это всего лишь гипотеза. На наш взгляд, она возвращает Монсегюру его былую значимость — святилище, место уединения и молитвы, — но при этом позволяет обойти стороной ловушку «солярного культа». Действительно, катары переняли многие идеи у манихеев и маздеистов, которые в свою очередь применяли на практике культ, напоминающий солярные ритуалы (правда, у нас нет точного знания насчет того, насколько эти церемонии соответствовали солярному культу). Однако катары стремились улучшить ритуал, не желая приносить Дух в жертву Материи. Поэтому гипотеза о том, что 15 марта 1244 года в Монсегюре произошло некое культовое действо по случаю весеннего равноденствия, является плодом воображения толкователей XX века. Мы не имеем ни единого тому доказательства, а главное — подобная церемония противоречила бы самой доктрине катаров, их обычаю вести скромную жизнь, отказываясь от материальных благ.

И тем не менее в донжоне Монсегюра находится таинственный «Зал Солнца»… Факт, который невозможно отрицать или обходить молчанием.

Тогда… почему бы не согласиться с тем, что этот донжон исполнял роль зала размышлений и молитв? Что мешает увидеть в нем один из тех «Залов Солнца», о которых остались упоминания во всех фольклорных традициях западной Европы? Что если этот замок является символической призмой, где сходятся лучи всех светил, как материальных, так и духовных? Иными словами, что если это тот самый воздушный замок, к которому стремятся герои легенд и эпосов, видя в нем конечную цель своего поиска: обретение Света?

Глава IV КАТАРЫ В СВЕТЕ ГЕРМАНО-СКАНДИНАВСКОЙ МИФОЛОГИИ

В ходе века открылось, что проблема катаров волновала не только южан-окситанцев, но и многих северян, предметом исследования которых была североевропейская мифология: история катаризма увлекла немецких, нидерландских, англосаксонских и скандинавских интеллектуалов. Интерес к катарам не угасал и в оккультных обществах, бытовавших на севере Франции: им были охвачены не только герметисты и эзотеристы, но и парижские круги символистов и декадентов конца XIX века. Среди тех, кто посещал эти общества, можно было увидеть Гюисманса, Малларме, Реми де Гурмона, Элимира Бурже, Вилье де Лиль-Адана, Мориса Метерлинка, Клода Дебюсси, «сира» Пеладана, странного Жюля Буа («официального любовника» Эммы Кальве, любовницы аббата Соньера), Сент-Ива д’Альвейдра, Станислава Гуайту и многих других. В этом длинном списке встречаются и такие имена, как Анатоль Франс (вольнодумец, но совсем не такой реалист, как о нем думают) и Жюль Верн (многие из книг которого предназначены отнюдь не для детей).

Образ действий и мыслей этих новооткрывателей катаров различен — все они принадлежат к разным философским течениям. Пожалуй, единственное, что может роднить их меж собой, — это общее увлечение произведением Рихарда Вагнера (даже несмотря на то, что порой это исступленное обожание сменялось решительным неприятием Вагнера, как в случае с Дебюсси). Воздействие музыкальной концепции Вагнера на умы интеллектуалов, увлеченных катаризмом, было как благотворным, так и негативным. С одной стороны, идеи немецкого композитора, воплощенные в «Парсифале», послужили толчком к глубокому изучению истории и культуры катаров, благодаря чему появился ряд уникальных открытий и наблюдений. Но, с другой стороны, они полностью исказили мотивацию этих исследований, воплотив метафизические и мифологические основы «средиземноморской ереси» в одной из самых сомнительных форм немецкого эзотеризма.

Говоря о средиземноморском аспекте катаризма, следует проявлять осторожность. Действительно, в основном катаризм получил распространение в Италии и Окситании. Однако в большей степени «катарской ересью» была охвачена северная Италия, в то время как южная ее часть осталась в стороне от этого учения. Во времена Средневековья население северной Италии было смешанным, включавшим в себя отнюдь не средиземноморские народы: это были кельты из долины По, ломбардцы и остготы, венеты и иллирийцы, а также славяне (в частности, богомилы), проникавшие в Европу через балканские земли, и германцы, подчиненные Священной Римской империи. В свою очередь, нельзя говорить и о том, что катаризм распространился во всей Окситании: под его влияние попала лишь древняя Септимания, то есть земли вестготов, заселенные потомками германо-скандинавских племен и кельтских народов-автохтонов, практически незатронутых романизацией. Таким образом, в альбигойской ереси можно обнаружить и германскую составляющую.

К тому же если катаризм окрашен в христианские тона, если доктрина совершенных опирается на некоторые иудеохристианские тексты (однако не принимая в расчет некоторые другие, не менее важные письменные памятники), то в таком случае речь не может идти об отклонении от христианской нормы. Перед нами отдельная, особая религия, появившаяся в непосредственном окружении христианства. Ее нельзя назвать ересью: религиозная концепция катаров, основанная на дуализме, корнями уходит в античность, во времена дохристианских верований. Следует подчеркнуть то, что в основе всего лежит индоевропейская система — не будем забывать, что иранцы были одной из ветвей этого таинственного народа, в незапамятные времена занимавшего огромную территорию.

Конечно, это вовсе не означает, что явление, присущее индоевропейской социокультурной системе или языку, впоследствии нашло отражение в традициях каждого народа, появившегося в результате распада индоевропейской общности. Теория дуализма не прижилась в греческой теологии, ее нет и в кельтской мифологии — в то время как в германо-скандинавской мифологической традиции она сохранилась практически в неизменном виде.

О мифологии германских племен нам известно лишь то, что рассказали о ней римский историк Тацит, памятники средневековой немецкой литературы и поздние, но сохранившие множество архаичных черт исландские саги. К основной массе германцев, обитающих на материке, стоит также отнести скандинавские и исландские народы. Благодаря этому будет легко установить соответствия между их мифологическими системами: так, германский бог Вотан, о котором сообщает Тацит, используя имя «Wutanaz», — не кто иной, как Один из исландских саг; германский герой Зигфрид известен скандинавам под именем Сигурд и т. д. Если бы в нашем распоряжении не оказалось памятников письменности, оставленных скандинавами, обращенными в христианство, то мы ничего не узнали бы о первобытной мифологии германцев, обитавших на материке.

При внимательном изучении мифопоэтических образов оказывается, что основные черты германо-скандинавской традиции схожи с мифологической системой народов Центральной Азии. Поэтому нет ничего удивительного в том, что нечто общее можно найти и в двух других традициях: в германо-скандинавской мифологии и маздеизме.

Мифология — это своеобразный генетический код цивилизации, заключающий в себе информацию об условиях ее формирования, среди которых немаловажное место занимает климатический фактор. В рассказах, оставшихся в наследство от древних скифов центральной Азии (и реконструированных Жоржем Дюмезилем[49]), мир находится в состоянии непрерывной борьбы двух антагонистических начал, холода и жары. Жесткий континентальный климат с несоразмерностью лета и зимы является, согласно преданиям, следствием величайшего противостояния богов-оппозиционеров. Таким образом, в битве Ахурамазды (Света и Огня) и Ахримана (Мрака и Холода) отразились реальные черты повседневной жизни, в то время как природный контраст стал основой для возникновения дуализма.

В рассказах скифского происхождения появляется персонаж по имени Батрадз. Этот герой был рожден довольно необычным способом: мать Батрадза умерла до его рождения, поэтому его донашивал отец — таким образом, Батрадз родился из его спины. Батрадз раскален, как огонь, и одет в железные доспехи; от него веет жаром; в течение всей жизни он борется против холодных темных сил, выступая в роли защитника людей.

Батрадз похож на Кухулина, грозного воина из ирландского эпоса, однако многие черты, присущие скифскому герою, у его ирландского собрата отсутствуют. Но кое-что все же остается: чтобы остудить свой пыл, Кухулину приходится окунаться в чан с холодной водой, которая от прикосновения героя начинает закипать. В германо-скандинавской мифологии этот отголосок архаики исчезает: герой эпоса — обычный храбрый воин, достойный того, чтобы оказаться после смерти в Вальхалле, куда его уносят валькирии. При помощи таких героев, твердых, как железо, и пылких, как огонь, боги могут оказать сопротивление силам Тьмы, таящимся в глубинах земли. Эти силы, нашедшие отражение в образе великанов, готовятся к битве против богов, против небесной обители Асгарда, жилища асов и ванов (скандинавских богов), в котором находится Вальгалла. Иными словами, божества Асгарда являются Совершенными, Чистыми, а воины Вальгаллы — верующими, которые, еще не освободившись от оков материи, образуют промежуточное звено между миром Зла и миром Добра.

Однако эсхатологические идеи катаров оптимистичны (Сатана и его легионы будут заключены в огненном озере), в то время как в германской мифологии нападение великанов на мир богов будет финалом истории: в ходе последней битвы все (в том числе и богов) уничтожит Огонь. Единственной надеждой остается вера в воскрешение Бальдра, сына Вотана-Одина, убитого по вине злокозненного Локи. Вслед за воскрешением юного бога последует возрождение мира, который будет полностью отличаться от прежнего. Однако представления о рагнареке и возрождении мира описаны в скандинавских текстах довольно туманно, что вызывает вопрос о том, не говорит ли подобная эсхатологическая концепция о вере германцев и скандинавов в уничтожение существ и вещей.

Несмотря на различие представлений о загробном мире, в концепциях нордических народов и катаров есть одно общее: непримиримая борьба двух начал, Света-Огня и Мрака-Холода. Души падших ангелов, погруженные в сон, томятся в темном холодном царстве Сатаны-Материи. Пробудиться и ответить на зов могут лишь души, коснувшиеся божественного Огня, исходящего из царства Света. Конец света мыслится катарами как торжество Огня, что роднит их представления с эсхатологическими германо-скандинавскими идеями. Огонь знаменует конечную победу созданий Света над порождениями Тьмы: из пламени, как Феникс, возрождается Бальдр (несомненно, персонаж, имеющий одни корни с Батрадзом). Но какой ценой дается эта победа? Ценой наивысшего отречения, уничтожения любой материальной субстанции, то есть пресечения рода человеческого, который есть не что иное, как временные оковы первозданного Света, подверженные порче. Вот поэтому «Новый человек» в германо-скандинавской мифологии может появиться на свет лишь ценой мирового катаклизма. Та же идея содержится и в доктрине катаров: полного очищения можно достичь лишь с помощью огня. Это подтверждает сам образ действий совершенных в день 16 марта 1244 года: взошедшие на костер катары пели гимны, восхваляющие Свет.

Очищение — таково главное слово.

Появление этого понятия у катаров закономерно, поскольку, с их точки зрения, материальный мир есть не что иное, как переход от первозданного ангельского состояния к дьявольскому. Но подобное представление чуждо германо-скандинавскому видению мира, согласно которому сознание появилось из первоначального Хаоса. Как только сознанию дан первый толчок, оно более не может остановиться: дойдя до крайних пределов, оно должно высвободиться от сжимающей все оболочки, очиститься в ходе жизни-борьбы, жизни-противостояния. В книге Отто Рана «Двор Люцифера» — в этом дневнике путешествия, который он вел, будучи в краях катаров, — можно наткнуться на странное размышление:

«Я пришел с Севера. Я собираюсь отправиться на Юг. Мне нелегко начать свое путешествие, ибо вновь и вновь мой взор обращается к северу. К той „Полночной стране“, где, как известно, находятся гора Сбора и Корона». Там же: «Завтра, приблизительно в этот же час, я поверну к Югу — и мое сердце полно желанием осветить этот мрак, насколько мне это удастся. Да будет мне позволено быть „носителем света“!»

Словесный узор, не более того. Книга Отто Рана не представляет никакой научной и даже эзотерической ценности, на ее страницах читатель найдет лишь туманные мечты, перемешанные с разоблачительными (притом полностью ложными) наблюдениями. «Дневник» Отто Рана — это послание того, кому был указан путь, того, кто истово верит в существование некоего идеального места, где Свет победит Тьму. Для него этим местом станет Монсегюр, крепость на вершине горы, принимающая на себя первые лучи в день летнего солнцестояния. Именно там, в «Зале Солнца» на верху донжона, человека ждет символическое очищение, его возрождение.

Слова об «очищении» и «возрождении» в устах этого немца приобретают двусмысленный оттенок, особенно если вспомнить, что Отто Ран состоял в рядах СС. «Миссия» Отто Рана начинает вызывать подозрение, поскольку за его спиной маячат тревожащие разум тени.

Прежде всего это странная личность Ганса Горбигера, автора сумбурной и непонятной гипотезы о происхождении и эволюции мира. Основным «научным» постулатом этой теории является утверждение о том, что материя-первооснова состояла из огромного скопления некоего «космического льда», поэтому вся история человечества являет собой вечную борьбу льда и огня, отталкивания и притяжения. Теория Горбигера переиначивает идеи, взятые из германо-скандинавской мифологии, приводя их в соответствие с требованиями начала XX века, то есть соединяя их с теорией рас, недалеко ушедшей от идей национал-социалистов. Неудивительно, что окружение Адольфа Гитлера испытывало симпатию к Горбигеру и его доктрине. В 1925 году немецкий писатель Эльмар Брюгг обратил к нему прочувствованные слова: «Великая заслуга Горбигера в том, что он сумел воскресить интуитивное знание наших предков о конфликте огня и льда, воспетого „Эддой“. Он явил эту борьбу современникам. Он научно обосновал тот грандиозный образ мира, которому присущ дуализм материи и силы, рассеивающее отталкивание и собирающее притяжение».

Еще немного подобных выражений — и покажется, что ты читаешь произведение, написанное катаром… Действительно, разве нельзя назвать падение ангелов и создание материи «рассеивающим отталкиванием»? А образ «собирающего притяжения» — разве это не олицетворение первозданного Света, притягивающего пробудившиеся ангельские души к исходной точке — или к «точке сбора» в этих «великих мифических северных землях», чей образ неотступно преследовал воображение Отто Рана?

Однако не пылкая фантазия Отто Рана породила на свет этот образ… Истоки его следует искать в учении, охватившем умы людей в эпоху романтизма: Европа (и особенно Германия) стала ареной борьбы двух научных течений, одно из которых называли «нордическим», а другое — «средиземноморским». Без сомнения, все это началось с произведений госпожи де Сталь, в то время как открытие и изучение в ходе XIX века кельтских и германских мифов позволило говорить о существовании двух абсолютно разных мифопоэтических систем. Одна из них — «нордическая», «варварская» — в ходе веков сознательно подавлялась другой, «средиземноморской» (или «аристотелевской») системой, получившей широкое распространение на Западе. Однако рассуждения о мифологии, литературе и искусстве с «нордических» позиций привели к появлению в конце XIX века «нордического учения», сильно отличавшегося от своего первозданного вида. Причину этого перерождения можно увидеть в антинаучных теориях, схожих с измышлениями Горбигера: подобные лженаучные идеи служили как прикрытием для действий политиков, так и удобным инструментом для их махинаций. В результате нордические мифы (такие, как Гиперборей, Атлантида или Ultima Thulé) превратились в новоявленные символы, присущие новому образу мысли человечества: истина пришла с Севера, но в течение двадцати веков ей не позволяла проявить себя «средиземноморская» доктрина, основанная на иудеохристианском учении. Чтобы проложить дорогу к утерянной истине, достаточно уничтожить иудеохристианские доктрины и вернуть былую значимость древним традициям Севера. Подобная мера возродит к жизни доктрины, уничтоженные или преследуемые доминирующей идеологией, то есть все те эзотерические, религиозные, философские учения, которые назывались еретическими.

Разумеется, одним из ярких примеров «утраченной истины» стали катары, преследуемые инквизицией и истребленные по приказу светской власти (союзника власти духовной, бывшей адептом иудеохристианства). Помимо этого, некоторые постулаты учения катаров напоминали идеи, присущие германо-скандинавской мифологии. Все это объясняет, почему в конце XIX — начале XX века катарская ересь вызвала столь пристальный интерес со стороны немцев, точнее, немецких последователей «нордической теории».

«Нордическая теория», «тайна катаров», «утраченные традиций»… вспомним еще об одном факторе, не дававшем улечься шумихе вокруг этих теорий: о существовании всевозможных эзотерических обществ, утверждавших, что они владеют «утерянным секретом» и напрямую связаны с великими «посвященными» прошлых веков. Среди них было всемогущее Теософское общество, от которого впоследствии отошел Рудольф Штайнер. Не будем забывать и о «Golden Dawn» («Золотая Заря», основана в 1887 году), провозгласившем себя продолжателем традиций розенкрейцеров, возрожденных в Англии в 1867 году. В свое время его президентом был ирландский поэт Йейтс, один из реформаторов кельтской традиции. Члены этого общества посвящали свое время ритуальным магическим обрядам, пытаясь понять, какой силой и властью мог обладать человек, прошедший через инициацию. Подобные идеи нашли отражение в довольно странной теории о непрерывности инициатической традиции, которая сохранилась благодаря некой расе, ставшей в течение веков «чистой». Творцом этого учения был англичанин Алистер Кроули, один из членов «Golden Dawn». Известно, что впоследствии Кроули скажет: «До Гитлера был я». Говоря вкратце, практически каждое тайное общество на свой лад говорило о существовании некой «чистой аутентичной традиции», носителем которой являлась «чистая раса», воплощение надежды всего человечества.

Пробуждение иллюминизма, деятельность «Golden Dawn», распространение розенкрейцеровских обществ — все это привело к тому, что начало XX века стало для Германии временем расцвета всевозможных «философских» сект. Ни для кого не было тайной, что в основе всех этих новоявленных учений лежала теория о «чистой расе» (разумеется, арийской), утверждающая превосходство нордической традиции над «средиземноморским космополитизмом». Наконец, среди множества сект появилось, вне всякого сомнения, повлиявшее на идеологическую основу нацизма: общество «Туле».

Духовным отцом общества «Туле» был «Немецкий орден», основанный в 1912 году. Одному из его вдохновителей, Рудольфу фон Зееботтендорфу, было отдано в распоряжение баварское отделение ордена; вскоре в нем произошел раскол, в результате чего на свет появилась группировка «Туле». Имя, выбранное этим обществом, говорит о многом: оно отсылает к Ultima Thulé, образу мифического и в то же время реального гиперборейского острова, где происходит вечная борьба между огнем и льдом (вулканами и торосами). Возможно, имя «Туле» происходит от индоевропейского корня, означающего «равновесие» (на санскрите «Tûla»); стоит заметить, что этот же корень обозначал когда-то положение Полярной звезды в созвездии Весов. Возможно также, что в основу имени легло греческое слово «tholos» («туман»), что как нельзя лучше характеризует этот далекий остров. Что бы то ни было, общество «Туле» оказало глубокое влияние на людей, основавших баварскую национал-социалистическую партию. Не желая более развивать эту тему, напомним лишь слова Альфреда Розенберга, ярого идеолога нацизма: «Общество „Туле“? Благодаря ему все и началось! Их тайная доктрина помогала нам распространять свою власть — действие ее было гораздо ощутимее, чем все усилия дивизий „S. A.“ и „S. S.“. Основатели этой организации были настоящими чародеями».

«Магический» аспект воздействия группы «Туле», ставшей живительным источником для нацистского движения, не раз становился предметом изучения, поэтому мы не станем повторяться. Для нас более важным оказывается интерес, проявленный к катарам всеми тайными или «философскими» обществами: разумеется, этот интерес следует рассматривать в свете поиска утерянной традиции, возврата нордического символизма. Несмотря на то что катарское учение распространилось в южных странах, его «нордические» черты не вызывают никакого сомнения и вполне объясняют, почему потомки «нордической расы» неожиданно заинтересовались катарами. Они пытались понять, в чем суть, истинный смысл учения совершенных — и что представлял собой их таинственный «секрет» (если, конечно, он существовал на самом деле). Нашествие «Полярных», о котором сообщает арьежская «La Dépêche» от 16 марта 1932 года, не газетная утка: в тот год в Юсса и Орнолак нагрянул Отто Ран. Ежедневная газета Тулузы задается тем же вопросом: «К чему приведут эти поиски? Кто найдет катарские сокровища и манускрипты первым: господин Арно, французский инженер, ищущий их в Монсегюре, — или господин Рам (sic, речь идет об Отто Ране), немецкий „Полярный“, пытающийся обнаружить их в Орнолаке?» Какой бы ни была конечная цель исследователей — реальной или воображаемой, фантазматической или символической, — всякий поиск в стране катаров в конце концов сводился к отыскиванию «сокровища».

«Полярные», о которых шла речь в 1932 году, были «группой иностранных гостей, членов теософического общества, штаб-квартира которого находится в Париже», — такое определение дала им «La Dépêche». Однако нас не волнует вопрос о том, что искали в этих краях «Полярные», нас не интересует, удалось ли Отто Рану отыскать то, что он искал. Люди всегда находят то, что решают найти. Проблема заключается в том, чтобы понять, почему именно Монсегюр и края катаров подстегивали «нордических» исследователей к поиску.

В германо-скандинавской мифологической картине мира Север является не столько географической точкой, сколько символическим местом — центром, где сходятся великие силы, дающие жизнь миру. Полюс (особенно северный) — это репрезентация одного из способов моделирования пространства: в его образ человек вложил свои представления о середине мира как о центре жизненной активности. Через полюс проходит мировая ось, вокруг которой организовано пространство во всех его проявлениях, будь они духовными или материальными. Следовательно, полюс является опорой (или вершиной) мировой оси, то есть ее омфалом, пупом земли. Когда-то эта точка связывала зародыш мира с его первопричиной, но при рождении пуповина была перерезана: связи между миром и матерью-субстанцией более не существовало. Однако на месте разрыва остался «рубец», «шрам», который всегда может открыться, благодаря чему мир снова войдет в контакт с тем, что ему предшествовало. В свою очередь, ни одна инициатическая доктрина не может существовать без связи с ее первоосновным, исходным содержанием, которое дает ей опору и обеспечивает долголетие. Духовность, какой бы она ни была, не является порождением «ex nihilo»: согласно Мирче Элиаде, она тесно связана с «illud tempus», без которого теряется весь ее смысл. Даже если «illud tempus» не занесено в хроники и летописи, оно все же существует — благодаря неотвратимому следованию мысли нынешней за мыслью прошлого. Любая доктрина, любая попытка объяснить мир покоится на крепкой основе, но эта основа будет тем прочнее и устойчивее, чем теснее будет ее связь с первоначальным мифом. Полюс как середина мира является сакральным центром, местом первоначального мифа. Для греков таким центром были Дельфы, для ирландцев — Тара, а для карнутов — священная роща, в которой, согласно Цезарю, собирались друиды всей Галлии.

Итак, как в катаризме, так и в германо-скандинавской мифологии идеальным местом, источником мировой гармонии является полюс — абсолютный Север, спрятанный в сердце вечного льда и скрывающий свою тайну под ледяной толщей. Поскольку в его образе заложен концепт белизны (и, соответственно, первозданной чистоты), Северный полюс становится олицетворением места, исключающего возможность физического или духовного осквернения: это край, где нет Зла, поскольку Зло — это несовершенство, осквернение, вырождение. Затерянный во льдах неоскверненный полюс прекрасно соответствует образу первоначальной ангельской сути человека (по крайней мере, такой она могла быть в представлении катаров). Однако образ полюса двойственен: вечный лед и холод означают также интеллектуальный и духовный сон человека, ибо холод есть смерть. Холод убивает способность мыслить и действовать — это своего рода нирвана, при которой в человеке угасает желание жить. Однако это становится потенциальной энергией: полюс девственен — следовательно, в нем есть будущее.

Вполне вероятно, что роль такого полюса мог взять на себя и Монсегюр. Суета и шум мира не достигали вершины пога, находившегося, подобно воздушному замку из легенд, между небом и землей. Однако Монсегюр можно уподобить и крепости, запертой во льдах, — крепости, не имеющей ни выхода, ни входа, поскольку окружающие льды защищают ее гораздо надежнее, чем каменные стены, охраняющие Монсегюр. Он подобен Асгарду, этому германскому Олимпу, где восседает одноглазый Один-Вотан — в том случае, если он не странствует по миру, внезапно появляясь из тени, облаченный в широкий плащ и широкополую шляпу, надвинутую на лоб.

В ирландских сагах есть упоминание о том, что родиной друидизма были некие «северные острова земли». Отсюда можно было бы сделать вывод о том, что кельтизм имеет прямое отношение к нордическому мифу, однако не стоит понимать эти слова буквально. Тот «идеальный север», откуда кельты, согласно ирландскому мифу, получили научное знание, основы магии и религию, — всего лишь простое указание. На самом деле «север» (в значении «середины мира») одновременно может быть «нигде и повсюду»: он более ощущаем, нежели поддается рациональному объяснению. Издавна люди знали, что Север — это таинственное направление, приводящее в область неясного, туманного и бессознательного. Но этот путь уготован большинству людей: если попытки отважного человека преодолеть ледовой барьер, то есть нарушить вечное безмолвие полюса, увенчаются успехом, то он сможет увидеть то, что находится на другой стороне.

Вот почему множество людей взбирается на вершину пога Монсегюра — это символический полюс, мифологический Олимп, середина мира. Катары и утаенный ими «секрет» — это лишь предлог для того, чтобы подняться на вершину горы и увидеть, обрести Свет. Для многих народов древности край, лежащий по левую руку от них, был зловещим, приносящим беспокойство, таинственным: там, ближе к северу, никогда не появлялось солнце. Следовательно, лишь там можно было узнать, что есть солнце, — но удавалось это немногим.

Таково, как кажется, значение полюса в мифологической традиции. Вобравший в себя все образы обретенной чистоты, полюс притягивает к себе человека, как магнитную стрелку компаса. Такое же воздействие оказывает на людей и его олицетворение — Монсегюр, «маяк катаризма».

Глава V МОНСЕГЮР И ГРААЛЬ

В 1933 году, после того как в верховье долины Арьежа и Монсегюре побывал Отто Ран, произошло любопытное происшествие: на гладкой стене небольшой пещеры, находящейся под руинами замка Монреаль-де-Со, был обнаружен рисунок, некое символическое изображение, выполненное в цвете. Открытию была посвящена статья в «La Dépêche», написанная Алексом Куте; впоследствии рисунок изучил специалист по истории первобытного общества, аббат Глори.

Вот что сообщает Алекс Куте о находке: «Это квадрат, нарисованный красной краской, его стороны равны приблизительно сорока сантиметрам. В него вписаны два других квадрата поменьше. Последний, самый маленький, заключен в рамку из андреевских и греческих крестов: кресты нарисованы двойными линиями. Внутри этого квадрата изображены другие кресты, чередующиеся с языками красного пламени. Снаружи квадрата, над ним, нарисовано копье; рядом с копьем находится красный круг, внутри он серого и белого цветов. Шесть крестов, начертанных одинарными линиями, разбросаны по стене».

Более ничего. Но под пером Антонена Гадаля рисунок преображается: «Именно там, в этой пещере с двумя или даже тремя выходами… находился рисунок, имевший прямое отношение к галльскому „Персевалю“ Кретьена де Труа. Он выполнен тремя красками: белой, черной и красной. Это изображение довольно крупного размера, однако слегка подпорченное временем и непогодой: на каменной стене виднеются красные кресты, расколотый меч, копье, блюдо (sic) с пятью каплями крови и Грааль в виде блистающего солнца, находящийся по центру рисунка. Картина уникальна: один лишь взгляд, брошенный на стену пещеры, — и перед нашими глазами проплывает вся история о рыцаре Персевале»[50]. Далее следуют различные комментарии Гадаля. На первый взгляд может показаться, что автор основывает свою теорию на произведении Кретьена де Труа, но на самом деле отрывки, которые он приводит в качестве комментария к рисункам, взяты им из разных источников: это «Парцифаль» Вольфрама фон Эшенбаха, «История о Святом Граале» и «Поиски Святого Грааля». Очевидно, Антонен Гадаль так и не удосужился прочесть Кретьена де Труа полностью — то же можно сказать и о других приведенных им в качестве примеров текстах. Взять хотя бы то, что три цвета, о которых он сообщает читателю (белый, черный и красный), упоминаются в уэльском варианте легенды о Граале, а не в «Персевале» Кретьена де Труа (в котором говорится лишь о двух цветах — белом и красном). К тому же этот пассаж является общим местом во всей кельтской литературе[51].

Итак, Гадаль нашел Святой Грааль в Монреаль-де-Со… несмотря на то что ранее он нашел его в Монсегюре! Но… увы, обнаруженный рисунок не имеет никакого отношения к катарам или тамплиерам; его нельзя отнести даже ко времени самого Кретьена де Труа — без сомнения, он появился на стене пещеры в XVIII веке (или, в крайнем случае, в XVII веке). «Его могли сделать в относительно недавнее время. Возможно, над ним трудилась деревенская колдунья — или же молящийся пастух, просто-напросто вдохновленный тем, что он видел в церкви: например, саван с его серебряными каплями или фрески, украшавшие стены храма (фриз с греческим крестом, повторяющийся мелкий орнамент из языков пламени и т. д.)»[52]. К тому же спустя некоторое время в расселине неподалеку от пещеры были обнаружены и другие рисунки, выполненные в том же стиле, но более «фольклорного» характера. Нужно обладать богатым воображением, чтобы увидеть в схематическом рисунке на стене пещеры знаменитый кортеж Грааля, описанный Кретьеном де Труа: копье более напоминает кинжал XV века, о подносе трудно сказать что-либо определенное, а «Грааль» больше похож на солнечный диск (символическое изображение головы Христа), чем на священную Чашу. Что же касается капель крови, то они, вопреки описанию Кретьена де Труа, не стекают с копья. И кроме того, как говорит Рене Нелли, если на этом рисунке действительно изображен Грааль, то «это вовсе не означает, что он является творением катаров, потому что мы не знаем ни одного документа, позволяющего нам утверждать, что катары относились к мифу о Граале с особым вниманием».

В таком случае возникает закономерный вопрос: почему в краях катаров, особенно в Юсса-ле-Бен и Монсегюре, легенды о Граале пользуются большой популярностью? Ответ очевиден: из-за неточной и неполной информации, содержащейся в некоторых версиях этой легенды, особенно в ее немецком «изводе», принадлежащем перу Вольфрама фон Эшенбаха.

Для разъяснения этого вопроса стоит вспомнить литературную историю Грааля и ее хронологию. Первое произведение, посвященное поиску «священного фиала», — это окситанский «Роман о Джауфре», появившийся в 1180 году. Он повествует о приключениях рыцаря короля Артура, который, преодолевая препятствия на своем пути, проходит все стадии поиска-инициации. Однако о Граале в окситанском романе не упоминается. Первым автором, явившим миру этот таинственный предмет, был Кретьен де Труа, поэт из Шампани. «Персеваль, или Повесть о Граале», написанная им приблизительно в 1190 году по заказу графа Фландрского Филиппа Эльзасского, была не окончена (без сомнения, умышленно). В период с 1190 по 1210 год у неоконченного «Персеваля» появились четыре различных продолжения; помимо этого, было задумано «Разъяснение», нечто вроде предисловия к получившемуся таким образом роману.

Приблизительно в то же время на свет появляются еще два литературных памятника: «Передур» (ок. 1200 г.) и «Перлесво» (ок. 1195 г.). Первый из них, написанный на валлийском языке, сохраняет архаические черты в гораздо большей степени, нежели вышеупомянутые тексты. Однако несмотря на то что приключения главного героя, Передура, во многом напоминают авантюры Персеваля, об объекте «Грааль» уэльский рассказ умалчивает. Во втором тексте, созданном на французском языке, чувствуется сильное влияние идей аббатства Гластонбери — и Грааль занимает в нем видное место. Все эти тексты можно назвать «франко-британскими»: их отличительная особенность в том, что они представляют собой разные варианты одного и того же исходного мифа.

В другой серии текстов, появившейся в период с 1200 по 1250 год, архаические черты почти полностью исчезают, уступая место новой духовной концепции — христианству. Вне всякого сомнения, каждая из этих версий несет на себе отпечаток цистерцианства. Прежде всего это «Иосиф Аримафейский» Робера де Борона, своеобразный синтез библейской истории и кельтской легенды: впервые тема Грааля была вплетена в новозаветный рассказ о страстях Христовых. Следом появляются странная поэма «Дидо-Персеваль» (обработка утерянного стихотворного романа Робера де Борона), «История о Святом Граале» (переложение «Иосифа») и «Поиск Святого Грааля». Два последних текста входят в прозаический цикл «Повесть о Ланселоте Озерном» (или «Ланселот-Грааль»), вобравший в себя множество легенд о короле Артуре. Главным героем «Поиска Святого Грааля» становится Галахад, сын Ланселота Озерного: именно ему, а не Персевалю, удастся найти этот священный предмет. Таким образом, на смену «архаическому» герою приходит «христианизированный» персонаж, являющий собой образец святости, созданный в соответствии с нормами и постулатами цистерцианской теологии.

Ни в одном из этих текстов, будь то «цистерцианский» или «франко-британский» источник, нет ни одной детали, позволяющей соотнести тему Грааля с доктриной катаров или утверждать, что замок Грааля находился в Монсегюре. Однако не стоит забывать, что существует и третья версия этой легенды (назовем ее «германо-иранской»): речь идет о двух произведениях Вольфрама фон Эшенбаха, о «Парцифале» и «Титуреле», созданных приблизительно в 1210 году. В этой версии легко можно обнаружить не только связь с катаризмом, но и объяснение того, чем привлекали катары сторонников «нордической теории» или почему последние предполагали, что замок Грааля расположен в Монсегюре.

Действительно, оказавшись по другую сторону Рейна, тема Грааля приобрела самобытные черты, отдалившие ее от исходной кельтской схемы. Конечно, создавая «Парцифаля», Вольфрам фон Эшенбах довольно точно придерживался сюжета «Персеваля» Кретьена де Труа — и это неудивительно, поскольку сам автор признался читателю в том, что его произведение является обработкой (а кое-где и дословным пересказом) французского романа. Однако разрыв между «Парцифалем» и «Персевалем» очевиден, и дело даже не в том, что версия Вольфрама фон Эшенбаха оказалась длиннее: произведения стали разными не столько по облику, сколько по духу, их наполняющему. То, что когда-то было мифом, унаследованным от кельтов, мифом, приведенным разными французскими редакторами в соответствие с религиозной идеологией, стало философическим и даже герметическим произведением, наполненным эзотерическими деталями.

Германию конца XIII века можно уподобить тиглю, в котором оказывались разнородные на первый взгляд идеи и течения, благодаря чему на свет мог появиться удивительный сплав, как то было в случае цистерцианства во времена Людовика Святого. В поэзии миннезингеров зрели зерна грядущего немецкого иллюминизма (что прекрасно сумел показать Вагнер в своих «Нюрнбергских миннезингерах»), а на горизонте немецкой культуры уже видны были проблески «Авроры, или Утренней зари в восхождении» Якоба Беме… Интерес к секретным ритуалам и инициациям, понемногу охватывающий умы немцев, стал причиной зарождения тайных обществ. Одновременно с их появлением увеличилось число алхимиков, но их целью стало познание великих секретов вселенной, заключенное в поиске философского камня. С Востока приходили не только дорогие товары, такие как духи и специи, но и забытые культурные традиции. В свою очередь, монастырские ордена (как, например, Тевтонский орден) превращались в подобие цехов и гильдий, что приводило к появлению настоящих инициатических обществ. Учения, появлявшиеся в рамках таких центров, представляли собой своеобразное сочетание элементов, заимствованных из христианства, восточных религий, учений некоторых сект и ислама; возможно даже, что им были известны некоторые элементы из учений Малой Азии, Ирана и окрестностей Гималаев.

Вольфрам фон Эшенбах, по всей вероятности, уроженец Баварии, входил в окружение ландграфа Тюрингии Германа: среда, в которой он обитал, была пропитана оккультизмом. Множество его произведений осталось незаконченным, но эта судьба миновала «Парцифаля»: он дошел до нас в виде длинной поэмы, в центральную часть которой, по признанию самого автора, легла обработка романа Кретьена де Труа. Однако нельзя сказать, что произведение шампанского поэта было единственным источником его вдохновения.

Действительно, начало произведения посвящено приключениям отца Парцифаля, в то время как Кретьен де Труа не уделил родителю Персеваля ни строчки. Возможно, конечно, что этот новый герой является вымыслом самого Вольфрама фон Эшенбаха, решившего таким образом предварить приключения Парцифаля, но есть и другие вкрапления… Как, например, объяснить появление в поэме сводного брата Парцифаля, в жилах которого течет кровь европейца и мусульманина, — или упоминание в последней ее части Лоэнгрина, сына Парцифаля, потомки которого были известны как Истории, так и Легенде (например, Готфрид Бульонский)? Как нам кажется, эти герои были заимствованы из источников, далеких от кельтского оригинала, ставшего основой романа Кретьена де Труа.

Следуя литературной моде того времени, желавшей, чтобы авторы произведений беспрестанно ссылались на своих предшественников, Вольфрам фон Эшенбах признался, что его вдохновила легенда, отличная от той, которую изложил Кретьен де Труа:

Немало стоило труда

Рассказ Кретьена де Труа

Здесь выправить с таким расчетом,

Что то, что было нам Киотом

Поведано, восстановить

И эту быль возобновить,

Не высосав ее из пальца…[53]

На протяжении всего произведения Вольфрам еще не раз обратится к некоему «Киоту Провансальцу», который «писал на французском». Указание на язык и вовсе сбивает с толку, потому что провансалец того времени мог писать на окситанском диалекте, но не французском языке. Критики, взявшие на вооружение тот факт, что Вольфрам довольно часто цитирует Провена из Брие, в то время как «Киот» является немецкой огласовкой имени Гуйо (или Гийо), решили, что таинственным информатором Вольфрама мог быть известный поэт Гюйо из Провена, автор множества поэм и сатирической Библии, столь же остроумной, сколь и беспощадной. Однако, на наш взгляд, это всего лишь совпадение.

Не исключено и то, что пресловутый «Киот Провансалец» — всего лишь выдумка, литературное лукавство Вольфрама фон Эшенбаха. Действительно, имя Гюйо (Гийо) связано с корнем «guille» (англо-саксонское «vile», английское «while»): старое, ныне исчезнувшее французское словечко, одновременно означающее «обман» и «вздор, пустяк». Французская литература XII–XIII веков дает нам множество примеров словесной игры, основанной на омонимии корня «guille» и имен Гийом, Гюйо или Гийо. Самый известный каламбур подобного рода фигурирует в знаменитом фарсе XV века «Адвокат Патлен», а выражение «Меня здесь за Гийома держат?» означает попросту, что кого-то в компании упорно принимают за дурака. Иными словами, в эпоху, когда трубадуры активно использовали «trobar dus» («темный стиль») и различные приемы словесной игры, вполне возможно, что своим «Киотом Провансальцем» достопочтенный баварец Вольфрам фон Эшенбах попросту «держал нас за Гийома».

Однако это не избавляет от вопроса, что же послужило дополнительным источником при создании «Парцифаля». Вот что сказал по этому поводу сам Вольфрам:

Историю Грааля под секретом,

Пусть знает, что своим запретом

Связал меня великий мастер Киот.

Сказав, что он один найдет

Место, где он обо всем расскажет.

Когда ему Авентюра прикажет…

Киот, продолжая со мной беседу

Сказал, что нашел в знаменитом Толедо

Сие удивительное сочинение

В первоначальном его изложении.

На арабском писано языке,

Оно хранилось в тайнике…

Хоть письменность у них другая.

К чернокнижию не прибегая.

Киот их азбуку постиг

Без помощи волшебных книг

Он человеком был просвещенным.

Но, что важней, он был крещеным!

А лишь крещеному дано

Открыть, что для других темно.

И силы неба охраняли

От некрещеных суть Грааля…

Язычник увидеть Грааль не может…

(Впрочем, нас это не тревожит…)

Итак, Вольфрам фон Эшенбах утверждает, что использованная им легенда о Граале родилась на Востоке, в то время как Запад ознакомился с ней благодаря арабскому манускрипту. Многочисленные детали, разбросанные по всему тексту, позволяют говорить о том, что восточное происхождение легенды не являлось очередной мистификацией Вольфрама, как в случае с «Киотом Провансальцем»: действительно, их нельзя отнести ни к кельтской традиции, ни к деталям, заимствованным у Кретьена де Труа.

Прежде всего обращает на себя внимание рана Анфортаса, Короля-Рыбака (имя которого образовано от латинского корня «infirmitas», в то время как во французских текстах король носит имя Пелес, отсылающее к имени кельтского божества Пуйла, государя Аннуина). Вольфрам отмечает, что ранение приносило королю нестерпимые мучения, когда он мерзнул: ни в одном тексте, посвященном Граалю, мы не встречаем подобного уточнения. Поэтому в Парцифале, излечивающем короля, четко прослеживается сходство с Индрой, солярным богом, породившим солнце, небо и зарю. В то далекое время, когда арийцы еще не пришли в долину Инда и занимали северные земли, Индре приписывали свойства божества, способного растапливать лед.

Образ Короля-Рыбака ничуть не хуже вписывается в традиции древнеиндийской мифологии. Золотая рыба — первая аватара Вишну, помогающего возродить мир, уничтоженный потопом. Впоследствии этот символ нашел отражение в образе рыбы (ichtus), олицетворявшей у первых христиан богочеловека Иисуса. В одной из концепций тибетского буддизма золотая рыба символизирует создания, погруженные в океан Сансары (бытия, состоящего из бесконечной цепи переходов из одного существования в другое); преодоление этого состояния позволяет достичь нирваны, освобождающей от оков реинкарнации, и стать Буддой («просветленным»). В то время как задачей самого Будды — Рыбака, уловляющего в свои сети «золотых рыб», — становится проповедь дхармы, учения, при помощи которого можно достичь нирваны. Религия такого рода близка по духу доктрине катаров, согласно которой ангельская душа, заключенная в Материю, пробудившись, стремится вновь обрести первозданный Свет, в чем ей может помочь совершенный.

В тексте Вольфрама (и только в нем) отец Парцифаля отправляется сражаться на Восток, в сторону Багдада, где и находит свою смерть. Но на Востоке у него появляется сын Фейрефиц (чье имя означает «серый сын»), который примет участие во многих приключениях Парцифаля. В облике Фейрефица есть довольно любопытная особенность: его происхождение (сын европейца и мусульманки) должно было отразиться на цвете его кожи — и Вольфрам фон Эшенбах дополнил описание внешности своего героя эпитетом «черный и белый», «пятнистый». Однако не стоит думать, что подобное описание свидетельствует о неумении автора подобрать нужные слова. Образ, в основу которого легло сочетание «белого и черного», двузначен: в нем можно увидеть конкретное воплощение дуалистического принципа.

Часть приключений Гавана, описанных в «Парцифале», происходит в волшебном дворце Клингзора — персонажа, которому впоследствии будет отведена одна из ведущих ролей в опере Рихарда Вагнера. Дворец Клингзора, описанный Вольфрамом с особой тщательностью, удивительным образом похож на буддийские монастыри Кабула или дворец в Каписе (Беграме) с его троном, вполне сопоставимым с Волшебным ложем. Вне всякого сомнения, автор прекрасно разбирался в восточных традициях, используя их в качестве декораций, на фоне которых разворачивалось основное действие.

Замок Грааля в «Парцифале» носит имя Мунсальвеш, или Монсальваж («Дикая гора» или «Гора спасения»), в то время как в романе Кретьена де Труа у него нет названия, а в «цистерцианской» версии легенды оно иное: Корбеник. Однако в этом случае стоит вспомнить еще об одном замке — точнее, об одной из крепостей манихеев, когда-то располагавшихся на севере Персии. Речь идет о крепости «Ruh-I-Sal-Schwâdeha» на озере Хамун, в Систане, на границе Ирана и Афганистана. Заметим, что «Ruh-I» в переводе означает «гора»… В таком случае не могло ли имя «Монсальваж» быть смысловой (или, по крайней мере, фонетической) калькой названия «Ruh-I-Sal-Schwâdeha»? Подобное сходство слишком точное, чтобы быть случайностью: как нам кажется, оно вполне может служить доказательством того, что на рассказ о Парцифале оказало влияние манихейство.

Все вышесказанное ясно указывает на то, что между Монсальважем и Монсегюром невозможно поставить знак равенства: их связывает разве что первый слог в их названиях, произошедший от одного и того же корня. Однако «восточные аллюзии», найденные нами в тексте Вольфрама фон Эшенбаха, помогают понять, почему Монсегюр стал замком Грааля преимущественно в воображении немцев. Как бы то ни было, в тексте Вольфрама можно уловить то, что имеет прямое отношение к катарам.

Лишь в одном памятнике, посвященном поиску Грааля, — в «Парцифале» Вольфрама фон Эшенбаха — этот таинственный предмет изображен в виде драгоценного камня, к которому в Страстную пятницу прилетает голубь, олицетворяющий Святого Духа. Согласно самому Вольфраму, этот камень называется «lapsit exillis». Немного подправив орфографию, мы получим более понятное «lapis exillis»: «lapis» по-латыни обозначает камень. Причиной того, что породило на свет столь непохожий на другие образ Грааля, могла стать, по мнению некоторых, лингвистическая ошибка. Известно, что Вольфрам фон Эшенбах довольно сносно владел французским языком, однако не раз допускал при переводе ошибки, искажавшие первоначальный смысл. Так, серебряное блюдо для разделки в романе Кретьена де Труа превратилось в рассказе Вольфрама в ножи. Но каким образом Чаша, вобравшая в себя Кровь Христову (или простой сосуд, о котором говорил Кретьен де Труа), могла стать драгоценным камнем? Некоторые из исследователей предположили, что Вольфрам, воспользовавшись описанием Грааля у Кретьена де Труа, неточно его перевел: драгоценные камни, которыми был оправлен этот таинственный объект, таким образом, превратились в сам объект. Однако этому можно найти и другое объяснение: дело в том, что весь контекст произведения как нельзя лучше оправдывает появление в нем столь странного образа. Прежде всего в этом можно усмотреть намек на алхимию: «lapis exillis» напоминает «lapis elixir», термин, используемый арабами для обозначения Философского камня. Далее, «небесный камень Грааль» тут же воскрешает в памяти «Черный камень» храма Каабы в Мекке, а также множество историй подобного рода, в частности легенду, согласно которой чаша Грааль была высечена из гигантского изумруда, сорвавшегося со лба Люцифера во время его низвержения во мрак[54]. В подобной легенде можно уловить нечто схожее с концепцией катаров: камень становится символом той ангельской чистоты, которая остается в человеческой душе после ее заточения в темницу материи. Вдобавок ко всему Рене Нелли предположил, что в «lapis exillis» следует видеть «lapis e coelis», то есть «камень (упавший) с небес». Эта гипотеза кажется довольно привлекательной[55].

Ко всему этому, «Камень-Грааль» Вольфрама фон Эшенбаха напоминает знаменитую драгоценность манихеев, образ которой был использован в буддийской традиции: «padma mani», солярный символ освобождения. Сходные черты можно найти в индуистской мифологии, в образе древа жизни. Это и Хварна, упомянутая в «Авесте»: магический объект, являющий себя во множестве форм, «который повелел водам источников течь, растениям — подниматься из земли, а ветру — собирать облака, способствовал рождению людей и дал ход небесным светилам». «Камень-Грааль» Вольфрама обладает теми же свойствами, что и Хварна. К тому же на этот камень маздеистов садится голубь, приносящий зерно Ханны, — в то время как голубь, доставивший гостию на «Камень-Грааль», принес ее в страстную пятницу (в северной традиции — день возрождения солнца). А что говорить о буддийском образе святой Девы, которая несет сокровище, наполняющее сердца окружающих радостью? Имя юной девы, несущей Грааль, — Репанс де Шой, то есть «распространяющая радость»… Все эти детали, не являющиеся плодом воображения, позволяют нам сказать, что Вольфрам фон Эшенбах сознательно превратил «сосуд» Кретьена де Труа в «Камень, упавший с небес», значение и функции которого почерпнуты в восточной традиции, в маздеизме. Та же культурная традиция подпитывала и катаризм.

Однако есть и другие черты, позволяющие нам установить связь между «Парцифалем» Вольфрама и катарским учением.

Прежде всего «Парцифаль» роднит с катаризмом идея чистоты (порой становящаяся навязчивой). На поиски чистоты может отправиться любой герой — даже не обладающий целомудрием или девственностью (правда, у Вагнера последнее качество героя превращается в обязательное условие для осуществления поиска). Абсолютная чистота, достичь которой не так-то просто, не имеет ничего общего с той простотой и наивностью, характеризующей героя Кретьена де Труа. Для Парцифаля чистота становится сознательным жизненным критерием: именно она позволяет ему преодолеть все этапы инициации и стать королем Грааля. Его сын Лоэнгрин — Рыцарь Лебедя, символической птицы, — последовал по тому же пути: ему пришлось расстаться со своей супругой, герцогиней Брабантской, поскольку та нарушила страшный запрет, касающийся его имени и происхождения. Чистота ведет к Совершенству, высшей цели катарской аскезы. Королю Грааля удается пройти этот путь: он решает дилемму «Добро-Зло» в пользу отказа от Зла. Это своего рода победа Ахурамазды над Ахриманом, Солнца над Мраком. В свою очередь дева, несущая Грааль, более не напоминает ни деву Грааля в романе Кретьена де Труа, ни загадочную многоликую императрицу из уэльского «Передура», ни Элейну, дочь Пелеса в «Ланселоте Озерном», родившую Галахада, сына Ланселота. Репанс де Шой чиста и непорочна. Она может умереть, но она возродится, как Феникс.

Другая деталь, отсылающая нас к катарам, — это вопрос, который должен задать Парцифаль, чтобы излечить раненого Короля-Рыбака. В других версиях этой легенды герой ради спасения правителя обязан разгадать тайну Грааля, однако перед Парцифалем стоит более простая задача. Он всего лишь должен спросить: «Король, отчего ты страдаешь?» Это выражение идеального сочувствия, доставшееся в наследство от далекого буддизма: благодаря ему душа сможет пробудиться, покинуть свою телесную темницу и, наконец, получить доступ к радости в царстве Света. Ритуал, упомянутый Вольфрамом фон Эшенбахом, разумеется, не христианский и тем более не кельтский: вне всякого сомнения, перед нами катарский обряд, напоминающий consolamentum. В отличие от других версий легенды, излеченный Парцифалем Король-Рыбак не умер — напротив, Анфортас помолодел и посвятил себя служению Граалю. Король был ранен в гениталии (поскольку злоупотреблял ими), однако Чистота Парцифаля возродила его.

Пожалуй, с этой точки зрения нужно рассматривать и Эсклармонду из пиренейских легенд, бытовавших в том числе и в окрестностях Моисегюра. Это Белая Монахиня, синтез античной богини начал и исторического персонажа Эсклармонды де Фуа, погибшей во время холокоста 1244 года. По легенде, Эсклармонда выходит из озера, в котором она обитает, и бродит вдоль стен Монсегюра. Неподалеку от него, в Монферье, рассказывают любопытную историю, напоминающую одну из галльских легенд[56]: однажды некий крестьянин женился на фее, которая делала все, чего бы он ни пожелал. Однако она поставила одно условие: супруг не должен был называть ее «fado», то есть «феей» (или «безумной» — второе значение этого слова). Разумеется, запрет был нарушен, и фея, превратившись в голубя, улетела. Затем крестьянин заметил, что каждый день во время его отсутствия фея возвращалась, но как только он входил в дом, она вновь исчезала, превращаясь в голубя[57]. В этой истории легко узнать миф о Мелюзине, однако фея не становится змеей-драконом, а принимает облик птицы, что более соответствует северной мифологической традиции. Точнее, она становится женщиной-голубем. Известно, что в окрестностях Монсегюра находили голубей, сделанных из камня или глины; один из них находится в Юсса-ле-Бен, а второй — в самом Монсегюре[58]. В этом случае на ум приходит не только голубь, каждую Страстную пятницу приносящий гостию на Камень-Грааль, но и изображение Святого Духа в катарской традиции, а также гугенотский крест, к нижнему треугольнику которого крепится подвеска в виде голубя с распростертыми крыльями, — и все это связано воедино с голубем, приносящем Ною оливковую ветвь. Такие совпадения говорят о многом.

Вольфрам фон Эшенбах утверждал, что манускрипт, найденный Киотом Провансальцем в Толедо, составил некий Флегетанис: это был еврей, ведущий свой род от Соломона, однако отцом его был араб. Нет ли в этом сообщении скрытого намека на иудейское происхождение Кретьена де Труа? Имя Флегетанис появилось путем игры слов: это «искаженная транскрипция „Falak-Thani“, арабского выражения, обозначающего второе небо, небо Меркурия-Гермеса, находящееся под защитой „вестника богов вместе с S. Aïssa“, то есть под охраной Иисуса. Это второе небо… управляет жизнью и духовным знанием»[59]. Вольфрам не выказывает особого расположения к Флегетанису, «поклонявшемуся корове, которую он принимал за бога» (указание на тавроболический культ, относящийся к митраизму). Однако Флегетанис «умел предсказывать исчезновение каждой звезды и момент ее возвращения на небосвод»: таким образом, Вольфрам фон Эшенбах делает из него астролога. Итак, речь идет об образе, имеющем отношение к переселению душ, что вполне соответствует верованиям катаров.

Однако есть еще более точные соответствия. По словам Вольфрама, «существовал некий предмет, называвшийся Граалем: об этом имени поведали Флегетанису звезды. Часть ангелов доставила Грааль на землю, но сами ангелы вернулись к звездам, поскольку были слишком чисты, чтобы остаться внизу». Помимо этого, Вольфрам утверждает, что эта история осталась Флегетанисом непонятой (потому что он был язычником), тогда как христианин Киот Провансалец, узнав о явлении ангелов, решил, что Грааль был доверен «крещеным христианам, столь же чистым, как и сами ангелы». Тогда «Киот, этот мудрый учитель, начал искать в латинских книгах, где же мог обитать столь чистый народ, достойный того, чтобы стать хранителями Грааля. Он читал хроники королевства Бретани, Франции и Ирландии и множество других, пока не нашел то, что искал, в Анжу».

Появление в этой истории графства Анжуйского неслучайно: долгое время оно находилось во власти династии Плантагенетов, правителей Англии и покровителей Бретани. Благодаря им легенды о рыцарях короля Артура и Святом Граале получили широкое распространение, а аббатство Гластонбери стали принимать и за мифический остров Авалон, и за таинственный замок Грааля. Однако почему Вольфрам фон Эшенбах особо выделил три страны: Бретань, Францию и Ирландию? Вероятно, таким образом он решил указать на очевидный кельтский след в теме Грааля. Но что думать об этом «чистом народе, достойном того, чтобы стать хранителями Грааля»? Кто они — катары, тамплиеры или иные «избранные» народы? Заметим, что среди перечисленных Вольфрамом стран Германия не названа, однако упоминание об «избранности» предопределило судьбу этой версии… Впоследствии ее смысл стал обрастать еретическими коннотациями, что более всего проявилось в позднейших ее продолжениях, тяготеющих ко всякого рода арийской мистике: хранители Грааля превратились в непримиримых хранителей расовой чистоты, устраняющих все чужеродные элементы, не допущенные к тайне Грааля.

Тем не менее, несмотря на все инородные детали, рассказ Вольфрама фон Эшенбаха построен по той же схеме, что легла в основу романа Кретьена де Труа. «Сын вдовы» Парцифаль в один прекрасный день покидает мать, ради того чтобы стать рыцарем при дворе короля Артура. Его приключения мало чем отличаются от авантюр Персеваля или Передура из уэльского эпоса: он попадает в таинственный замок, видит знаменитую церемонию Грааля, но не задает нужного для излечения короля вопроса — после чего, уехав из замка, узнает правду о Граале и умножает усилия, чтобы вернуться в замок и излечить Короля-Рыбака. Как и Персеваль, он встречает на своем пути наставника — отшельника, оказавшегося вдобавок его дядей по материнской линии. От него Парцифаль получает необходимые сведения о Граале.

Имя этого отшельника — Треврицент. В версии Кретьена де Труа он излагает Персевалю общеизвестные истины, в то время как Вольфрам фон Эшенбах коренным образом меняет его речь, добавляя в нее невероятно длинные экскурсы с указаниями, порой противоречащими друг другу. Выполняя функции наставника, Треврицент вводит героя в курс дела, объясняет причины того или иного явления — и при этом искажает некоторые факты (проще говоря, лжет, в чем сам же и признается).

В начале своего рассказа Треврицент развивает тему, которая была использована в цистерцианской версии Грааля: о том, как на смену десятому легиону ангелов (Люциферу и восставшим ангелам) пришла человеческая раса, а место Люцифера занял, соответственно, Адам. В речи Треврицента можно усмотреть завуалированную отсылку к Свету: «Мысль способна отвратить человеческий взгляд от солнца; несмотря на то что ее нельзя запереть ни на один замок, мысль спрятана и потому недоступна человеческим созданиям; мысль — это тот мрак, непроницаемый для солнечного света. Но божество способно осветить все; его сияние проходит сквозь стены, выстроенные на его пути мраком…» Как нам кажется, о том же гласит и доктрина катаров: отведав плодов древа познания, человеческое существо попало в тенета своей мысли и отныне ждет, чтобы его пробудил луч божественного света. Возможно также, что этим божественным светом является Грааль.

Треврицент открывает Парцифалю, что такое Грааль, однако в большей степени он описывает воздействие, производимое этим священным предметом на тех, кто его охраняет. По всей видимости, хранителями оказываются тамплиеры, «которые часто отправляются верхом на поиски приключений в дальних краях. Каков бы ни был исход их битвы, победа или поражение, они принимают его со спокойным сердцем, во искупление своих грехов». Однако — почему тамплиеры? От немецкого автора было бы естественно ожидать, что он сделает хранителем Грааля какой-нибудь немецкий орден, например Тевтонский. Надо полагать, что в эпоху Вольфрама фон Эшенбаха, почти за век до уничтожения тамплиеров, «бедные рыцари Христовы» уже приобрели репутацию не только прекрасных воинов, но и хранителей какой-то таинственной традиции. Именно тогда Вольфрам принялся за описание Грааля (чего не сделал Кретьен де Труа):

Святого Мунсальвеша стены

Храмовники иль тамплиеры —

Рыцари Христовой веры —

И ночью стерегут и днем:

Святой Грааль хранится в нем!..

Грааль — это камень особой породы:

Lapsit exillis — перевода

На наш язык пока что нет…

Он излучает волшебный свет,

Пламя, в котором, раскинув крыла,

Птица Феникс сгорает дотла,

Чтобы из пепла воспрянуть снова,

Ущерба не претерпев никакого,

А только прекраснее становясь…

Вот она — взаимосвязь

Меж умираньем и обновленьем!

Все это схоже с одним явленьем,

Известным у птиц под названьем линька.

А ну, мозгами пораскинь-ка —

И ты проникнешь в сущность дива!..

…Слушай дальше терпеливо.

Грааль, он тем и знаменит,

Что человечью жизнь хранит.

Тот, кто на камень глянет,

Пусть знает: хоть побьют, хоть ранят,

Семь дней уж точно он не умрет!

Это известно наперед.

Достаточно лишь посмотреть —

И невозможно умереть

В течение недели!

Диво, в самом деле!..

…Исполнен к людям доброты,

Грааль сохраняет их черты

До самой старости молодыми,

Вот только делает седыми

С теченьем лет их волоса —

Знать, здесь бессильны все чудеса!..

Подобное описание наталкивает на мысль о Пирах Бессмертия, упоминаемых в различных мифологиях: можно вспомнить, в частности, «Гостеприимство Достопочтенной Головы Брана», описанное в уэльском «Мабиногионе», или рассказ о пире, на который попадает Передур (в последнем случае место Грааля в кортеже занимает отрубленная голова на блюде)[60]. Но в образе «Камня-Грааля» присутствует бесспорный алхимический оттенок: это Философский камень, обретенный благодаря как духовному, так и материальному поиску: путем множества операций первичная грубая материя становится чистой, очищенной субстанцией, обладающей силой. Философский камень открывает путь к совершенному знанию великих секретов мира, может являться «универсальным врачевателем» и дает квазибессмертие.

Однако аудиторией Вольфрама фон Эшенбаха было христианское общество… Вероятно, это сказалось на творческом замысле писателя: опасаясь того, как подобное общество воспримет столь еретические (если не сказать языческие) идеи, Вольфрам придал повествованию христианский колорит:

В ночь на пятницу страстную

Грааль, о коем повествую,

Из-под заоблачных высот

Белоснежного голубя на землю ждет.

По заведенному порядку

На камень дивную облатку

Небесный голубь сей кладет.

Так повторяется из году в год…

Облаткою Грааль насыщается,

И сила его не истощается,

Не могут исчерпаться никогда

Ни его питье, ни его еда,

Ни сокровища недр, ни сокровища вод,

Ни что на суше, в реке или в море живет.

Несметны у Грааля богатства…

Иными словами, хранители Грааля находятся в привилегированном положении, которому можно лишь позавидовать: кто бы не пожелал стать членом такого элитарного общества?

Однако условия «приема в члены общества» оговорены:

О как же попасть в Граалево братство

И как о том, что ты избран, узнать?..

Надпись на камне умей прочитать!

Она появляется время от времени

С указанием имени, рода, племени,

А также пола того лица,

Что призвано Граалю служить до конца…

Служение это и есть испытание!

Зато уготовано место заранее,

Вернейшее место в господнем раю,

Тому, кто жизнь отдаст свою,

Но верность Граалю сберечь старается!..

…Чудесная надпись никем не стирается,

А по прочтенье, за словом слово,

Гаснет, чтоб появился снова

Дальнейший список в урочный час

И также, прочитанный, погас…

…Когда небеса сотрясало войною

Меж Господом Богом и Сатаною,

Сей камень ангелы сберегли

Для лучших, избранных чад земли…

Итак, братство хранителей Грааля действительно представляет собой закрытое общество: его рыцари выбраны таинственным магическим способом. Они избранные. Их ни в коей мере нельзя считать кандидатами на должность хранителя — те, кто придерживаются такого мнения, не принимают в расчет критерий их отбора, указанный Вольфрамом фон Эшенбахом. Однако слова, прозвучавшие из уст Треврицента, способствовали тому, что Грааль превратился в «базовый камень» тайного общества, охраняемого посвященными; в него не вступают добровольно — в его ряды призывают. Образ тамплиеров, охраняющих Грааль, стал еще более ярким в произведении Рихарда Вагнера, воплотившего в своем «Парсифале» идеи Вольфрама, в силу чего «Парсифаль» приобрел двойственный оттенок. Пожалуй, этим можно объяснить столь большую популярность этого сочинения Вагнера в нацистских кругах. Действительно, братство хранителей Грааля можно считать идеальной моделью эзотерического общества: достаточно вспомнить общество «Туле» и его «филиалы» в Германии и других местах. Разве в знаменитой «Балладе о короле Туле» нет упоминания о некой золотой чаше, которой владел правитель? Образ Грааля долгое время был связан с идеей крови, поскольку, согласно некоторым версиям легенды, в священной Чаше хранилась Кровь Христова. В версии Вольфрама фон Эшенбаха, в которой на месте чаши оказывается камень, кровь, казалось бы, должна отсутствовать. Однако этот мотив никуда не исчез: хранители Грааля относятся к отдельной, ограниченной потомственной линии, это своеобразное «кровное братство», однако кровь, связывающая этих побратимов, «чиста», не замутнена чужеродными расовыми примесями. От такого понимания «ордена Грааля» всего лишь один шаг до теорий гитлеровского СС… В то же время рассмотрение хранителей Грааля в таком ключе оправдывает интерес, проявляемый нацистами — и Отто Раном одним из первых — к легендам, согласно которым Грааль находился в Монсегюре, в стране катаров, то есть у «чистых».

Не будем забывать и то, что целью Гитлера было вовсе не сохранение расы, а создание новой, «чистой нации» путем биологических изменений, которые могли осуществить лишь истинные арийцы. Согласно гитлеровской идее, в эту элиту должны были входить члены СС. Сегодня образ этой организации стал несколько расплывчатым: говоря об их деятельности, в основном вспоминают о том, что они выполняли полицейские функции. Однако стоит вспомнить и о другой стороне этой организации: прежде всего это был религиозный и эзотерический Орден с четкой иерархией, сложной системой правил и не менее сложным порядком отбора кандидатов. «В высших эшелонах власти (нацистского режима) находятся руководители „Черного Ордена“, о существовании которого национал-социалистическое правительство никогда не объявляло открыто. В недрах партии шли разговоры о тех, кто были посвящены в члены этого общества, однако законного названия оно не получило. Кажется, их доктрина, так и не сформулированная полностью, покоилась на вере в некое могущество, превосходившее возможности обычного человека»[61]. Сегодня хорошо известно, к чему привели поиски «чистой расы» — к попытке построить «новый мир», основанный на критериях, возникших из тьмы веков: изничтожение «низших» рас и биологические исследования, осуществленные на людях и достигшие высот извращения.

Шквальный огонь мая 1945 года был достойным ответом на эту попытку. Казалось, что мечтам Гитлера, как и самому диктатору, пришел конец, однако его идеи подпитывали не только национал-социалистическую рабочую партию… Ими были заражены и другие общества. Участь Третьего рейха миновала их лишь потому, что официально они в него не входили. Черный орден, существующий и поныне, находится в других местах: в Броселианде, Монсегюре, Юсса-ле-Бен и окрестностях Ренн-ле-Шато. Эту организацию всегда тянуло к катарам в целом и к Граалю в частности, поскольку этот Камень, по их мнению, может сделать человека всемогущим. Черный орден, не будь в обиду сказано скептикам, является наследником традиции, которую ввели странные хранители Грааля, описанные в «Парцифале»[62].

Однако дадим слово Вольфраму фон Эшенбаху:

Служители Грааля — братья.

Отважны до невероятья,

Они со всех концов земли

Святой Грааль стеречь пришли,

Закрыв для посторонних входы…

Их снарядили все народы…

В первый визит Парцифаля в Монсальваж его имя еще не появилось на камне — вот почему он не задал вопроса: «Отчего ты страдаешь, король?» После такой неудачи его изгоняют из замка, сопровождая действие странными словами: «Пускай на тебя падет вся ярость солнца!» Что означает проклятие, столь непохожее на христианское, но, очевидно, пришедшее с Востока благодаря традиции маздеистов? И можно ли растолковать этот эпизод следующим образом: душа Парцифаля, недосягаемая для лучей солнца, спит крепким сном во мраке материи — и упускает возможность пробудиться, поскольку герой не задает положенного вопроса? Если подобная трактовка допустима, то этого эпизода вполне достаточно, чтобы охарактеризовать текст Вольфрама как катарское произведение.

В речи, обращенной к Парцифалю, Треврицент рассказывает и о ране Анфортаса. В самом деле, можно лишь подивиться тому, что Святой Грааль излечивает всех (по крайней мере, в течение недели), но только не того, кто в этом действительно нуждается — короля Анфортаса. Но дело в том, что над королем тяготеет проклятие. Он ранен и лишен сил, «потому что во время своего любовного поиска не сумел соблюсти чистоты». Этот странный пассаж вызывает недоумение: что за поиски любви? Быть может, речь идет о некой форме «платонического» чувства? Дальнейшее повествование заставляет отказаться от мысли, что в этом отрывке заключено представление о «fine amor», или «куртуазной любви», — она не имеет никакого отношения к «платоническому» чувству или к упомянутому понятию «чистоты». Любовь в «общине хранителей Грааля» подчинена строгим правилам, главное из которых таково: кавалер или дама никогда не должны любить того, кто ниже их по положению, — нарушение запрета чревато вырождением рода. Итак, от Треврицента мы узнаем, что

…Анфортас был влюблен

И столь любовью ослеплен,

Что позабыл о Святом Граале.

Иные страсти в нем взыграли,

И словно боевой пароль —

„Амур!“ — произносил король…

Он славно бился, смело дрался,

В любую битву так и рвался,

Что — прямо вынужден сказать —

Нельзя со святостью связать…

О, злые рыцарские игры!..

И вот язычник, родом с Тигра,

Отравленным пронзил копьем

Того, кто братом, королем

И сверстником мне доводился…

По мысли автора, тяжелая рана, нанесенная Анфортасу, послана ему в наказание за то, что он осмелился полюбить женщину, которую не позволил любить Грааль, то есть вся община его хранителей. Вот почему королю не могут помочь никакие врачебные ухищрения. Лишенный сил Анфортас не излечится до тех пор, пока некий рыцарь не задаст ему вопрос: «Король, отчего ты страдаешь?» Тогда королю придется ответить, то есть признать свой грех. Признание снимает с него вину и возвращает ему ангельскую суть, которой он лишился после падения. Все это пока что прекрасно соответствует доктрине катаров.

Наконец Кундри, вестница Грааля, объявляет Парцифалю, что его имя появилось на камне:

Ты вскоре будешь коронован

Первейшей из земных корон,

Вступивши на Граалев трон.

На камне письмена сказали,

Что небеса тебя назвали

Владыкой, избранным судьбой!

Твоя Кондвирамур с тобой

Граалем вместе будет править.

Таким образом, Кундри берет на себя заботу уточнить, что супруга Парцифаля общиной одобрена: он не рискует опуститься до любви к женщине, которая недостойна его. А далее Кундри и вовсе сбивается на «астрологический» бред, давая звездам арабские имена, «известные знатному и богатому Фейрефицу, который, белый и черный, сидел подле нее».

Парцифаль разрушил чары Клингзора, злого двойника Анфортаса, чей замок как две капли воды похож на Монсальваж. Клингзор, как повествует Вольфрам, был бывшим герцогом Мантуи; король, чью жену он обольстил, в ответ на это оскопил его. Его рана неизлечима, и он берется за магию, чтобы отомстить другим людям за свое поражение. В этом случае невольно вспоминается Крон, оскопленный и порабощенный Зевсом. Интересно то, что всю основную работу в замке берет на себя Гаван, как и его литературный двойник Гвальхмаи в уэльском «Передуре»: подобно солярному божеству, он приносит в замок Клингзора свет, пробуждает спящих, освобождает рыцарей-пленников. Лишь после всех этих приготовлений в замке появляется сам Парцифаль.

Наконец, пережив множество приключений, пройдя все испытания, Парцифаль может задать вопрос Анфортасу, который, ответив на него, тем самым излечивается. Парцифаль становится королем Грааля. Его «пятнистому» брату достается в жены Репанс де Шой, дева Грааля, с которой он отправится на Восток. Там у них появится ребенок, который станет знаменитым пресвитером Иоанном, основателем христианского государства на Востоке, рядом с Эфиопией. Что же касается сына Парцифаля, Лоэнгрина — точнее «Lorrain Garin», героя «chansons de geste Garin» — он станет прославленным «Рыцарем Лебедя». Согласно легенде, его потомками будут как Готфрид Бульонский, так и правители Лотарингии, будущие герцоги де Гизы, вечные претенденты на трон Франции. Казалось, что таким образом Вольфрам фон Эшенбах решил соединить род королей и богов посредством символа Грааля.

Однако из всего прочитанного становится ясно, что таинственный замок Монсальваж отныне не допускает в свои стены «непосвященных», даже если ради этого герой обрек себя на жизнь, полную лишений. Аскеза, как это было в других версиях легенды, более не имеет никакого значения. Отныне в Монсальваж можно попасть только в том случае, если герой избран — но «избранность» эта не зависит от самого героя: это своего рода кооптация, скрытая под видом предсказания, начертанного на камне. Такой подход к «хранителям Грааля» красноречиво говорит о стремлении к крайнему элитизму, о несомненном восхищении автора перед избранной Богом (или Дьяволом!) расой, призванной исполнить священную миссию, в которую входит не только охрана Грааля, но и возрождение человечества.

Но какими средствами? В этом все дело…

Грааль, повторимся, — это «сосуд» (даже когда изображен в виде камня). А в сосуде том хранится кровь. Согласно древнееврейской вере, кровь является проводником души, средством ее передачи. Несмотря на то что идея эта не нашла отражения в традициях многих индоевропейских народов, ее все же можно распознать в понятии «священного потомства», обязанного сохранять первоначальную чистоту в столь переменчивом мире Сатаны, даже если ради этого придется скрываться среди простых смертных и бороться за существование. Произведение Вольфрама фон Эшенбаха от первой до последней строчки выстроено на странной инициатической схеме, основным элементом которой становится кровь, чью первоначальную чистоту следует сохранить. Именно в этом миф катаров и легенда о Граале вновь сходятся (заметим только, что Грааль не имеет ничего общего с материальным объектом в той же степени, как сокровище катаров не имеет отношения к материальным ценностям).

К произведениям Вольфрама фон Эшенбаха относится и «Титурель», неоконченная поэма величиной в сто семьдесят строф: вероятно, в дальнейшие замыслы автора входило разобраться в генеалогическом древе рода Грааля. Надо заметить, что «Титурель» в еще большей степени погружен в эзотерику, нежели «Парцифаль». Смысл этого произведения временами затемнен, однако цель, преследуемая Вольфрамом, вполне понятна: он прилагает все усилия к тому, чтобы доказать существование расы Грааля.

Титурель — имя первого короля Грааля. Поэма повествует о любви Сигуны, двоюродной сестры Парцифаля, к Шионатуландеру, сыну принца и вассалу Гамурета. Оба персонажа являют собой совершенные образцы расы Грааля, этого отборного семени из рук самого Бога. Элиту Грааля не беспокоят какие-либо мистические или религиозные вопросы: им не нужно думать о спасении души или Ином мире, им неизвестно понятие греха… Бог требует от них немногого: силы и смелости в бою, красоты и верности в любви — и этого у героев «Титуреля» не отнимешь. «Все воинство Грааля — это Избранные: избранники судьбы из разных земель, чья слава прочна и вечна (строфа 44). На какую бы почву ни упало это семя страны Грааля, ему было дано расцвести и избежать тех, кто пожинал их цепом бесчестья» (строфа 45)[63].

Эти строки появились на свет в XIII веке. Если бы Вольфрам фон Эшенбах знал, насколько созвучны они будут тому умонастроению, что охватит Европу в первой половине XX века… Пожалуй, они лучше любых комментариев объясняют, почему тема Грааля, пересмотренная и подкорректированная Вольфрамом, оказалась на вооружении у некоторых философских течений (преимущественно немецких). Столь же понятным становится и безудержное стремление подобных теоретиков найти верное место для замка Грааля. Этим идеальным местом становится Монсегюр, окутанный туманом катарской традиции, — он хорош не только для того, чтобы найти в нем некий сакральный предмет, но и для того, чтобы быть движущей силой некоего крупномасштабного действия. Монсегюр, символический северный полюс нового человечества, управляемого хранителями Грааля…

Итак, Грааль Вольфрама фон Эшенбаха далек от своего первоначального образа: неисчерпаемого котла изобилия и вдохновения, фигурировавшего в кельтских текстах. Он далек от образа чаши, собравшей в себя святую Кровь Христову, пролитую ради спасения всего мира. Далек он и от представлений катаров о падших ангелах, пытающихся обрести потерянный Свет, но знающих, что все их усилия будут напрасны, пока не обретут спасение все души. Тройное отречение: от кельтской метафизики, послания Христа и катарского видения мира, примиренного с самим собой.

Ради чего?

Должно быть, Монсегюр и впрямь таит в себе оккультную силу: иначе как можно было вобрать в себя столь несхожие образы, стать объектом столь противоречивых поисков, воплотить в своем образе безумные фантазии, обладающие двойным смыслом? В конце концов, если серьезно подумать, то нет никакой разницы в том, где визуализировать Грааль: в донжоне Монсегюра, Броселиандском лесу или аббатстве Гластонбери. Проблема заключается в том, что никто не знает, что же он в себе хранит.

Глава VI «ЦАРСКАЯ КРОВЬ»

Бегство четырех совершенных, ускользнувших из Монсегюра накануне страшной расправы над двумя сотнями «еретиков», и поныне не дает покоя воображению. То смирение, покорность судьбе и даже спокойная радость, с какой приняли смерть катары, заставляют усомниться в том, что побег четырех совершенных был вызван лишь желанием спасти свою жизнь: хочется думать, что на то была особая причина — какое-то тайное поручение, возложенное на беглецов всей катарской общиной. Если «беглецы» Монсегюра действительно существовали, то, следовательно, существовала и некая вещь, которую им нужно было доставить в надежное место, дабы она не попала в руки инквизиции или солдат королевской армии. А поскольку у нас нет никаких сведений о реальной природе этой «некой вещи», мы даем волю воображению. Самое простое (и самое правдоподобное), что можно сказать по этому вопросу, — это предположить, что катары спасали некие материальные ценности. Действительно, легко представить, как четверо закаленных людей, прекрасно знающих местность, под покровом ночи перевозят тяжелый груз, избирая для своего пути лишь козьи тропы над опасными пропастями.

Однако путь, по которому направились четверо совершенных, известен не более, чем природа перевозимых ими сокровищ. Люди, интересующиеся этим вопросом, выдвигали множество гипотез о том, куда могли отправиться «беглецы Монсегюра» и кто мог стать их возможным посредником. Под подозрение подпадали то замок Юссон, то пещеры Юсса, то Орнолак в Разе. Однако какое это имеет значение? Даже если предположить, что катары добрались до безопасного тайника, предназначенного для их сокровища, то не стоит забывать, что прошло слишком много времени… Охотники за сокровищами, принимающие на веру все, что когда-либо говорили на эту тему, рискуют не раз обмануться в своих ожиданиях.

Проблема заключается не столько в том, чтобы выяснить, где катары спрятали сокровище, сколько в том, чтобы понять, что они спрятали. Однако стоит предупредить читателя: время от времени некоторые люди будоражат публику сообщениями о том, что они владеют секретными документами (или, в большинстве случаев, что они видели или изучали подобные документы). Сначала, как правило, они остерегаются предъявлять весь документ или хотя бы его часть, но после долгих уговоров и просьб они наконец предоставляют его — и тогда довольно быстро выясняется, что документ этот ложный. В историях могут быть подтасованы даты, всевозможные уставы и генеалогии оказываются сфабрикованными, свидетельства невозможно проверить, рисунки или картины являются подделкой или фальсификацией, а цитаты зачастую либо ложные, либо вырванные из контекста. И это лишь малая часть способов надувательства.

Первой нормальной и обязательной реакцией на сообщение о том, что найден тот или иной «секретный» документ, должно быть недоверие. Качество, присущее настоящему тайному документу, — прежде всего его секретное существование. Этого критерия может быть достаточно, чтобы сразу отказаться от дальнейшего изучения документа, пускай даже это сильно огорчит того, кто его нашел. Здравый смысл должен подсказать читателю простую истину: если некую вещь нужно сохранить в тайне, то обычно принимаются все меры предосторожности для того, чтобы не оставить никаких указаний о ее местонахождении. А читателю шпионских романов и подавно известно основное правило всевозможных агентов: секретное сообщение передается, как правило, в устной форме и гораздо реже в письменной; в последнем случае ни один шпион не затягивает с уничтожением письменного свидетельства. Итак, пусть же нас более не пичкают историями о «тайных» документах, найденных волшебным образом и годных лишь для того, чтобы подтвердить ложную гипотезу. Это требование в большей степени хотелось бы предъявить наукам, называемым оккультными, однако, увы, этим грешит и научная дисциплина история: архивистам прекрасно известно, что большая часть материалов, хранимых ими с подобающим почтением, состоит из подделок всевозможных сортов.

В случае с четырьмя катарами, исчезнувшими накануне капитуляции Монсегюра, логично было бы предположить, что в их задачи входило выполнение некой миссии, а миссия эта заключалась в том, чтобы передать какие-то тайные указания определенным лицам. Возможно, им удалось выполнить поручение: они доставили то, что было увезено ими из Монсегюра, по назначению. Разумеется, они остереглись оставить какие-либо следы, способные привести нас к разгадке тайны, справедливо опасаясь того, что они могут быть использованы инквизицией или королевской властью. Это все.

Подобная догадка никоим образом не мешает увязать между собой некоторые необъяснимые, смущающие исследователей факты; напротив, их сопоставление вполне может прояснить некоторые стороны этого дела. Например, тот факт, почему французский король, расправившись с катарской ересью и подчинив себе Окситанию, не переставал проявлять интерес к стране катаров и к краю Разе в частности. Неистовство капетингской монархии по отношению к несчастному Транкавелю, на первый взгляд, никак не вяжется с тем благодушием и дружелюбием, которое проявляла Бланка Кастильская к Раймунду VII, графу Тулузскому, вероломному вассалу, покровительствовавшему еретикам. К слову сказать, в легендах графства Разе то и дело упоминается Белая королева — очевидная контаминация исторического персонажа с волшебной Белой дамой из пиренейских легенд. Неслучайно также, что сокровище, найденное Соньером в церкви, в одной из опор алтаря, так называемой «вестготской колонне» (но на самом деле ее нужно отнести к каролингской эпохе), называли «сокровищем Бланки Кастильской».

Возможно, ситуация была следующей: Бланка Кастильская знала, что Раймунд VII, Транкавель и, без сомнения, еще кто-то из их окружения получили в свое распоряжение некие документы или устные сведения, касающиеся французской монархии. Возможно также, что эти документы или сведения были переданы им катарами (или, по крайней мере, клириками из среды катаров). Возможно, наконец, что документы, доставленные катарами, предназначались для своего рода давления на власть — иными словами, для шантажа.

Другой волнующий факт — уже рассмотренное нами в предыдущей главе отношение между катарами и произведением о Граале, созданным Вольфрамом фон Эшенбахом. В XIII веке среди немецких ученых мужей, проникнутых духом оккультизма, ходило мнение, что между еретиками-катарами и хранителями Грааля была очевидная связь — следовательно, Грааль вполне мог быть катарским «талисманом». Эта подзабытая идея вновь приобрела популярность в конце XIX века благодаря немецким интеллектуалам и французским оккультным кругам; не забыл о ней и следующий век.

Попробуем объяснить это так: Грааль, со времен Кретьена де Труа ставший политическим объектом и неоднократно используемый в этом ключе различными идеологами, можно рассматривать как отсылку к «сокровищам» катаров, иными словами, к документам или устным сведениям, касающимся французской власти. Известно, что цикл «chansons de geste du roi» (героические песни о деяниях Карла Великого) представлял собой нечто вроде мифологического подтверждения легитимности капетингской монархии, наследницы каролингской династии. Известно также, что цикл легенд о рыцарях Круглого стола являлся тем же мифологическим подтверждением для династии Плантагенетов, предполагаемых наследников знаменитого короля Артура. Однако цикл Грааля, появившийся тем не менее в артуровском цикле, говорит о еще одной королевской линии — о тайной династии, берущей начало от царя Давида.

На свете еще не было такой королевской или княжеской семьи, которая не хвалилась бы своими исключительными предками. Когда таковых не хватало, короли принимали срочные меры: либо искусно привязывали себя и свой род к какому-нибудь героическому персонажу из прошлого, либо пользовались для этих целей мифологическим героем или божеством. Так, в Риме люди рода Юлиев, к которому принадлежал Юлий Цезарь, утверждали, что они являются потомками троянского Энея, то есть самой богини Венеры. Французский род Лузиньянов вел свое происхождение от феи Мелюзины, а Плантагенеты уверяли, что их династия ведет род от анжуйской феи — правда, потом анжуйская фея из родословной исчезла, но появился король Артур. Что касается Меровингов, этих «длинноволосых королей», основатель их рода, Меровей, был рожден (точнее, зачат) при довольно странных обстоятельствах: когда его мать, жена короля Клодио, была беременна, в один прекрасный день она направилась к океану, чтобы выкупаться. Там, как гласит предание, ее обольстило неведомое морское чудовище, «живущее по ту сторону моря», соответственно, оплодотворив ее. Таким образом, можно сказать, что Меровей был рожден «от двух отцов».

Разумеется, такие истории, основанные на «двойном происхождении» героя, нередки в различных мифологических традициях. По всей очевидности, предками Меровея (или какого-либо иного персонажа, скрывающегося под этим именем) были франки (род Клодио) и некий другой народ, оставивший о себе в легенде столь яркий образ морского чудовища; скорее всего, это племя пришло из-за моря. Поскольку документы, касающиеся первых Меровингов, полностью отсутствуют, более к этому нечего добавить. Однако некоторыми сведениями мы все же располагаем: Меровингов ни разу не короновали (Хлодвига в Реймсе крестили, но королем не сделали), тем не менее они считались королями уже с двенадцати лет. Они упорно отказывались стричь волосы; о них говорили, что они сведущи в магии и обладают сверхъестественными способностями. Несмотря на то что Меровинги по большей части были кровавыми тиранами и убивали без зазрения совести, их семейство пользовалось значительной репутацией — иного слова, как аура, в этом случае не подобрать. Говоря об ауре, мы исключаем из него мистический оттенок, она была «священной», однако скорее в языческом, нежели в христианском смысле: ведь, откровенно говоря, обращение Хлодвига было в большей степени политическим актом, не особо отразившимся на его личной жизни. Как, собственно, и на личной жизни его потомков.

Наконец, в этой запутанной истории о потомках Хлодвига, не дававших покоя ни себе, ни другим, появляется Дагоберт II, вернувшийся во франкское королевство из Англии. Он был убит в декабре 679 года; вне всякого сомнения, убийцы были подосланы майордомом Пипином Геристальским. Дагоберта II похоронили в королевской часовне святого Ремигия в Стене, что в Арденнах, а в 872 году его канонизировали, что было для того времени событием исключительным. Власть перешла к другой ветви Меровингов, к «ленивым королям», как впоследствии назвала их история; ее представители были игрушками в руках каролингского майордома. После смерти Хильдерика III, на смену которому в 751 году пришел Пипин Короткий, королевский род Меровингов прекратил свое существование.

Итак, согласно общепринятой версии, Дагоберт II был последним Меровингом старшей ветви. История гласит, что он вступил во второй брак с Гизелой, дочерью графа Разе, Беры II. Но далее историю невозможно отличить от легенды: от этого брака у Дагоберта II родился сын; королевского отпрыска после гибели отца прятали в Разе, во владениях его деда. Таким образом, благодаря прямому наследнику Дагоберта II род Меровингов никогда не прерывался. Сигиберт IV, сын Дагоберта II, — довольно любопытный персонаж: факт его реального существования не вызывает сомнений, но формально он ничем не подтвержден. Доказательством могли бы послужить, пергаменты, найденные аббатом Соньером в своей церкви, однако их оригиналов так никто и не видел. Вероятнее всего, рассказ о Сигиберте IV, ставшем графом Разе, все же не вымысел: его далекими потомками в XIII веке считались граф Марша Гуго де Лузиньян и герцогиня Бретонская Алиса, союзница Раймунда VII Тулузского, принимавшая участие в феодальной борьбе против Бланки Кастильской и Людовика IX. Какими бы темными и запутанными ни были обстоятельства этой истории, она все же позволяет принять гипотезу о том, что «сокровище» катаров могло содержать некие документы для шантажа правящей партии, династии Капетингов. Дополним эту картину еще одним штрихом, что, собственно, уже сделал за нас Никола Пуссен: стоит вспомнить обстоятельства щекотливого «дела», касавшегося его картины «Аркадские пастухи». Как известно, на этом полотне были изображены окрестности графства Разе, а сам художник, по одной из версий, знал некий секрет, которым он поделился с Никола Фуке, после чего последний оказался в опале. Все эти неясности подчас раздражают, поскольку тайна, чье присутствие ощущается всеми, порождает на свет гипотезы, которые довольно нелегко опровергнуть.

Кроме того, в легенде о Святом Граале немало и других, «собственных» тайн: например, природа этого сакрального объекта или то окружение, в котором он находится, те самые таинственные «хранители Грааля». Вольфрам фон Эшенбах утверждал, что ими были тамплиеры, однако не стоит понимать этот термин буквально, даже несмотря на то, что «бедные рыцари Христовы» заключали союз с катарами. Действительно, тамплиеры довольно часто выступали в роли их покровителей, что шло вразрез с элементарными правилами дисциплины, существовавшими внутри Римско-католической церкви.

Итак, чтобы ответить на интересующий нас вопрос, следует разобраться в двух вопросах: первый — чем же на самом деле был Святой Грааль для действующих лиц этой истории; второй — кем был Иисус Христос для катаров.

Ответ на первый вопрос таится в одном из самых распространенных поэтических и писательских приемов XII–XIII веков: в игре слов или, если на то пошло, в фонетической каббалистике, ярким примером чего служит уже упоминавшийся «Киот Провансалец» Вольфрама фон Эшенбаха. Однако речь сейчас идет о Граале. В тексте Кретьена де Труа он еще не «святой». Это простой сосуд, более напоминающий кельтский котел изобилия и вдохновения, нежели чашу, собравшую Кровь Христа. «Святым» Грааль сделали последователи Кретьена де Труа, продолжившие его роман, и авторы «Перлесво», цистерцианской версии легенды: священное содержимое реципиента (Кровь Христа) дало соответствующий эпитет самому реципиенту (кубку, чаше или фиалу). Поскольку старофранцузский язык еще не обладал устойчивой орфографической нормой, в манускриптах появлялись вариативные формы написания, в том числе и слитные: «sangral», «sangreal» и «sangraal». Так, в XV веке, на страницах английского романа Томаса Мэлори, компилятора артуровских легенд, уже доминирует форма «sangreal».

С этой формы — «sangreal» — и начинается та самая «каббалистическая» игра слов, поскольку положенный пробел между формами «san» и «greal» можно легко перенести: «sang» и «real». В то время как «sang real» в переводе на современный французский язык означает «sang royal», то есть «царская кровь». Итак, можно ли предположить, что таинственный Грааль был просто-напросто «царской кровью», иными словами, образным обозначением династии, ведущей свое начало от королевского рода Грааля, связанного посредством Иосифа Аримафейского с библейским царем Давидом?

Подобная идея кажется привлекательной. Конечно, это всего лишь гипотеза, но она подкрепляется фактом, отраженным во всех версиях легенды: «святой» Грааль был собственностью людей из священного рода, появившегося на свет еще во времена царя Давида. Кем бы ни был герой Грааля — Ланселотом Озерным, его сыном Галахадом «Чистым», Персевалем, Перлесво или Парцифалем, — нужно помнить одно: он всегда приходился племянником Королю-Рыбаку и отшельнику-наставнику (Тревриценту у Вольфрама); он являлся потомком Иосифа Аримафейского (бывшего отпрыском царя Давида); и, наконец, ему принадлежал небесный изумруд, из которого была сделана чаша Грааля.

Конечно, сведения об этой исключительно мифологической династии порой озадачивают: в «роду Грааля» встречаются библейские персонажи, несколько маргинальных епископов и короли, заимствованные из кельтских преданий (например, король Эвелак, в чьем имени отражено название мифического острова Авалона, рая в друидической концепции мира). Однако столь разнородный список преследует одну-единственную цель: показать, что род Грааля никогда не прерывался. То же самое стремление упрочить «ветвь Грааля» побудило Вольфрама фон Эшенбаха рассказать о том, кто последовал за Парцифалем: Лоэнгрин, предок королей Иерусалима и лотарингских герцогов. В конце концов, подобная преемственность приведет к тому, что «царская кровь» Грааля отыщется даже в жилах герцогов де Гизов (прекрасно понимавших, что такое родство будет хорошим козырем в игре за корону Франции). Та же кровь будет струиться и в жилах династии Габсбургов (последние члены этой фамилии, в свою очередь, живо заинтересуются делом аббата Соньера и Ренн-ле-Шато).

Все это сбивает с толку. Но в еще большей степени может сбить с толку информация, взятая из всевозможных «секретных досье», появившихся с недавнего времени в большом количестве: вопрос об их подлинности по-прежнему остается открытым.

Однако обратимся к одной любопытной традиции, бытовавшей в Ренн-ле-Шато, в графстве Разе и во многих других местах: к культу некой Марии Магдалины. В незапамятные времена ей была посвящена церковь в Ренн-ле-Шато. А в XIX веке в той же деревушке появляется башня «Магдала», построенная аббатом Соньером, решившим разместить в ней свою библиотеку. Такое название лишний раз подчеркивает незримое «присутствие» таинственной святой в этих местах.

Чтобы найти этому объяснение, придется обратиться к некоторым катарским концепциям, касающимся личности Иисуса Христа. Надо сказать, что определение места и роли Иисуса было для катаров нелегким делом. Согласно одним катарским учениям, он не был Сыном Божьим: согласно другим, он таковым являлся, но другим сыном Всевышнего был Сатана: в результате весь мир превратился в арену военных действий, поделенную двумя сыновьями, ставшими символами беспощадной борьбы Добра и Зла.

Многие катары считали, что Иисус был ангелом, явившимся пробудить души, уснувшие в ловушке материи. Однако этот тезис понемногу обрастал смысловыми нюансами — вплоть до предположения о существовании второго Христа. Действительно, земной Иисус, распятый на кресте в Иерусалиме, мог быть только «ложным, мнимым», а Мария Магдалина, занимающая привилегированное место подле него, была, очевидно, его сожительницей или даже супругой. Истинный Христос был рожден и распят в мире невидимом; этот «высший мир» не является в понимании катаров Небом — это настоящее поле битвы, где столкнулись два принципа, Добро и Зло[64]. Земной Иисус, в отличие от своего небесного собрата, жил обычной человеческой жизнью — следовательно, как и у всякого обычного человека, у него могли появиться дети. Кто же стал наследником Иисуса и Марии Магдалины?

Ни для кого не секрет, что «реальная», не подслащенная Евангелиями жизнь Иисуса Христа полна загадок. Начнем с того, что Иисус не мог быть плотником из Назарета — в то время этого города еще не существовало. Подобное суждение появилось в силу того, что Иисус входил в религиозную секту назореев. Далее, вряд ли рождение Сына Божьего произошло в стойле или пещере: это лишь символическое место. Иисус не был беден; согласно некоторым каноническим Евангелиям, он принадлежал к царскому роду Давида. В период с пятнадцати до тридцати лет Иисус словно исчезает из истории — нам ничего не известно о том, где он был в это время и чем занимался. Его манера вести проповедь говорит сама за себя: так может излагать свои мысли человек, обученный ремеслу оратора. Но кто обучал Иисуса? Все это для нас тайна. Порой Иисуса называют «равви», «учитель», что следует понимать в значении латинского «magister», но не «dominus». Подобное звание в то время было предназначено для «докторов» теологии, обязательным условием для которых было вступление в брак. Впрочем, еврейское общество в эпоху Иисуса Христа вовсе не придерживалось позиций целибата; напротив, любой обычный человек должен был иметь семью. Евангелия полностью устранили из жизни Иисуса сексуальный аспект — впрочем, так же они поступили и с Девой Марией. Однако и по сей день непонятно: что могло быть предосудительного в браке Христа? К тому же, согласно самим Евангелиям, Иисус никогда не осуждал брака, в отличие от святого Павла, полной его противоположности.

Анализ некоторых эпизодов из жизни Иисуса, особенно знаменитой сцены «брака в Кане Галилейской», приводит к целому ряду вопросов. Почему Иисус во время пира вел себя как настоящий хозяин дома? Не мог ли это быть его собственный брак? И если его — то с кем? Не с той ли самой Марией из Магдалы? Ведь первой, кому явился Иисус после воскрешения, была она…

О Магдалине (и о спорных вопросах, касающихся ее личности) можно было бы рассказать многое: эта женщина, без сомнения любившая Иисуса, принадлежала к богатому сословию и, скорее всего, была одним из первых его учеников, а не раскаявшейся блудницей, о которой нам прожужжали все уши, в то время как в Евангелии об этом даже не упоминается[65]. Все эти и другие догадки понемногу приближают нас к ответу на вопрос, почему в графстве Разе был когда-то распространен культ Марии Магдалины. Согласно одной из легенд, после смерти Иисуса и начавшихся гонений против евреев (в то время христиан считали одной из еврейских сект) Мария Магдалина покинула Палестину и прибыла в Окситанию, возможно, в Массилию (Марсель) или в устье Роны (где ныне город Сент-Мари-де-ла-Мер). Далее, вместе со своими детьми она обосновалась либо в Сен-Боме, где были обнаружены следы ее культа, либо в Разе, где ее культ был не менее распространен. Ее дети продолжили род, поскольку известно, что одна из наследниц этого рода сочеталась браком с северным королем, возможно, с самим Клодио Длинноволосым, отцом Меровея. Таким образом, Меровей, «рожденный от двух отцов» (иными словами, двойного происхождения), был потомком не только франкских королей, колдунов и чудотворцев, но и божественного рода Иисуса и Марии Магдалины, даже если этот Иисус был лишь земным двойником того, кто сражался со Злом в невидимом, высшем мире.

Итак, гипотеза (к несчастью, слишком часто выдаваемая за аксиому) такова: «сокровище» катаров, утаенное в Ренн-ле-Шато или в каком-либо ином месте Разе, являлось документом, подтверждающим существование меровингского потомства, божественной династии, отстраненной от власти каролингскими узурпаторами и их капетингскими преемниками. Такое предположение вполне оправдывает интерес, питаемый Бланкой Кастильской к «сокровищу»: подобный документ заставлял заново пересмотреть вопрос о праве на престол ее сына Людовика IX и, разумеется, всей капетингской династии. Не об этом ли секрете знал Никола Пуссен, передавший его Никола Фуке? Не этот ли секрет удалось раскрыть аббату Беранже Соньеру, сумевшему извлечь из него выгоду — деньги в обмен на молчание? Не обратился ли он в первую очередь к Церкви — хотя бы в силу того, что Римско-католическая церковь играла не слишком достойную роль в деле, касающемся ухода с престола Меровингов и воцарения Каролингов?

На все это можно ответить: «Почему бы нет?» Эта гипотеза ничем не хуже других; ее заслуга в том, что она заставила пошатнуться незыблемый фундамент официальной истории, в большинстве случаев усеченной, полной неточностей и обмана. Однако, к сожалению, в нее попутно врос миф о «Великом Монархе»: грядущий властелин мира, потомок божественного рода, появится на земле приблизительно в 2000 году, в таинственных долинах Разе, словно новоявленный король Артур, очнувшийся от своего спокойного сна на острове Авалон. В сущности, почему бы Авалону не находиться в окрестностях Ренн-ле-Шато? Разве не верили катары в то, что в один прекрасный день император Фридрих II (долгое время подозреваемый в ереси и неоязыческих обрядах) воскреснет и спасет совершенных и верующих, собрав из них новую нацию?

Что на это ответить? Только одно — миф об уснувшем и возродившемся монархе встречается практически в любой культуре: это и король Артур, и Фридрих Барбаросса, уснувший в горах Германии, и тот же Великий Монарх. Поэтому… пускай Великий Монарх появляется в таинственных долинах Разе. Главное, чтобы он не был Антихристом!

Как говорит многословный Жан Робен, «во всех фольклорных традициях у темных сил имеется личный топос, так же, как, например, существует сакральное пространство паломнических мест. Говоря об окрестностях Ренна, можно признать, что таких мест там хватает в избытке. Однако в таком случае следует выяснить, каково то таинственное соотношение между загадочным тиглем (местом) и алхимическим процессом, им производимым. И порой становится невозможно понять, служит ли это место лишь способом передачи определенного воздействия или же это вещее место само порождает эгрегоры (воспользуемся словарем оккультистов) и таким образом намагничивает мыслеформы (все тот же словарь) самих мистификаторов»[66]. Суровые слова. Должно быть, не зря утесу в окрестностях Арка, возвышающемуся на 666 метров (число Зверя в Апокалипсисе), дали имя Скалы Святого Михаила. Но, как говорил Пеги, «все то, что пригодно для греха, пригодно и для благодати». Именно в таком случае дуализм преодолевает свои противоречия.

Однако существует еще одна гипотеза, касающаяся священного потомства, о котором знали катары. Детальный анализ всех текстов легенды о Граале и внимательное изучение того, что говорится в них о Ланселоте Озерном, ключевом персонаже всего цикла, может привести к любопытным выводам.

Ибо Ланселот Озерный, чье первое, настоящее имя Галахад, не только наследник священного королевского рода Грааля: он его завершение. Ланселот не смог стать королем Грааля лишь по одной причине: из-за любви к королеве Гиневре и, соответственно, из-за греха прелюбодеяния, от которого он не может избавиться. Точнее, причина кроется в том, что его Грааль — это королева Гиневра, образец Красоты, Совершенства и абсолютной Любви[67]. Однако его сын Галахад успешно завершил поиск Святого Грааля, иными словами, подтвердил торжество «царской крови».

Итак, Галахад — наследник священного рода, но не только по линии отца Ланселота, потомка Иосифа Аримафейского и царя Давида: те же корни и у его матери — знаменитой девы Грааля, приходившейся дочерью самому Королю-Рыбаку. Галахад — этот плод воображения писателей начала XIII века, творивших во времена регентства Бланки Кастильской, — являет собой совершеннейший образец божественного рода, вобравший в себя всю его силу и святость. Именно ему было позволено узнать, что же таил в себе Грааль; увидев то, что было скрыто в нем, Галахад воскликнул, что он познал все тайны мира, — но, едва успев произнести это, он скончался на руках у друзей, поскольку его человеческая природа не смогла вынести такого знания. Иными словами, в тот миг, когда Галахад смог постичь все тайны мира, он достиг Совершенства — того, о котором говорили катары: Галахад узрел божественный Свет, поглотивший его. Но почему он смог его увидеть? Потому, что в тот момент он понял, что в его жилах струится «царская кровь».

Ланселот пережил своего сына. Во время крушения мира короля Артура, наступившего после смерти королевы Гиневры, он стал отшельником и окончил свою жизнь в уединении и молитвах. Все это дает возможность предположить, что в обличье романтического персонажа Ланселота выступал иной, реально существовавший герой: отшельник времен Меровингов, то есть эпохи короля Артура, таинственный святой Фрамбур (или Фрамбо), считавшийся предком Капетингов.

Итак, сформулируем наконец вторую гипотезу: «сокровище» катаров заключалось в знании таинственного и священного рода Грааля, восходившего к царю Давиду. Продолжателями рода были Иосиф Аримафейский и, возможно, Иисус и Мария Магдалина. Род закончился на Ланселоте Озерном, ставшим святым Фрамбо, одним их предков династии Капетингов. Таков был истинный «Святой Грааль», иными словами, таково было генеалогическое древо этой царской линии. Именно такое доказательство могло стать предметом неустанных поисков Бланки Кастильской.

По поводу второй гипотезы можно сказать то же, что и о первой: «Почему бы нет?» Пока что это самое логичное и правдоподобное из всех объяснений, касающихся «сокровищ» катаров, спрятанных четверкой беглецов из Монсегюра, успевших спастись ту в мартовскую ночь 1244 года, за которой последовал день капитуляции крепости и казни катаров. В подобном предположении нет ничего магического или сверхъестественного.

Однако литургия святой Марии Магдалины включает в себя гимн, вторая строфа которого гласит: «Утерянная драхма спрятана в царском сокровище, а камень драгоценный, очищенный от скверны, превосходит сиянием своим небесные светила». Разве это не описание Грааля? Разве это не совет очистить изумруд, упавший со лба Люцифера, чтобы Грааль — «царская кровь», струящаяся в жилах спящих ангелов, — смог наконец засиять во всем своем величии?

Глава VII ПАМЯТЬ О КАТАРАХ

Финальной точкой в истории катаризма принято считать начало XIV века. Однако если к тому времени ортодоксальному христианству удалось расправиться с катарами, это вовсе не означает, что Церковь смогла уничтожить и их образ мыслей. Вероучение катаров о двух основных началах, находящихся в бесконечной борьбе, отразилось во многих последующих философских системах. В основе толкования мира как места, управляемого силами Зла, в котором человеческая душа ощущает себя пленницей, лежит катарская идея о падении ангелов. Общепризнанным положением любой аскезы является катарский тезис о спасении, достижимом путем отказа от благ земного мира, и об очищении, без которого невозможен путь к Свету. Рассмотрев основные черты христианского мировоззрения, появившегося после уничтожения катарской ереси, можно спросить себя, что стало причиной столь ярой нетерпимости Церкви: в доктрине катаров нет ничего такого, что могло бы шокировать христианское сознание. Следует ли заключить из этого, что репрессиям подвергались в основном люди, утверждавшие, что спасение души зависит прежде всего от человека, в то время как участие в этом Церкви не обязательно? Подобное утверждение вновь прозвучит во времена Реформации.

Действительно, похоже, что Реформация XVI века взяла на вооружение некоторые идеи катаров, чуть ли не дословно повторив их критические высказывания, направленные в адрес Римско-католической церкви. Катары обвиняли ее в том, что ею движет лишь материальный интерес, что она забыла о своей божественной миссии и перешла на сторону Сатаны, помогая ему вводить в заблуждение души, еще верующие в Свет. Суровая духовная аскеза, учение о предопределении судьбы человека, о том, что спасение не принадлежит самому человеку, находится вне его воли, отказ от догмата всеобщности крестной жертвы — все эти постулаты кальвинизма свидетельствуют о том, что реформаторы пошли по тому же пути, который когда-то предлагали катары. Конечно, катарское учение о переселении душ не было принято кальвинистами: человеческое существо может обрести спасение лишь в одной жизни, другой ему не дано. Но несмотря на то что кальвинизм, проникнутый суровым «северным» духом, столь мало соответствовал южному темпераменту, он все же быстро охватил умы южан — и это неслучайно. Как и то, что наибольшее распространение он получил в регионах, отмеченных печатью катаризма.

Однако в данном случае речь идет о преемственности идей, осуществляемой элитарной частью общества, то есть теми, кого можно считать духовными учителями. Если мы обратимся к учению катаров, то, без сомнения, обнаружим в нем отголоски идей их предшественников: богомилов, манихеев и даже ортодоксов. Все это появилось в учении стараниями просвещенных людей, идеологов течения. В то время как другие идеологи, в свою очередь, заимствовали что-либо из катарских традиций, развивая и переосмысливая какие-либо их концепции. Это одно из незыблемых правил истории человеческой мысли. Но не стоит забывать и о другой, не элитарной части общества: что удалось сохранить ей, особенно если учесть, что учение катаров привлекало к себе множество верующих? Было бы странно, если бы катаризм не оставил ни одного отпечатка на повседневном, бытовом уровне, то есть не закрепился бы в том, что мы называем «народной памятью».

Не будем говорить о символах. Неотъемлемое свойство любой символики — закрепиться в памяти и оставаться в ней даже тогда, когда символ теряет значение и ценность. В свое время на свет появились три символа — окситанский, катарский и гугенотский кресты, — о которых можно сказать лишь то, что они словно отлиты на один манер, то есть сделаны по одному и тому же образцу. Особенно это заметно в случае гугенотского креста: в его символике появляется катарский голубь, хотя значение его не соответствует тому, которое вкладывали в голубя сами катары. У кальвинистов голубь означает Святого Духа, и только его. У катаров голубь в большей степени олицетворял душу, освободившуюся из темницы Сатаны и ожидающую того мига, когда можно будет устремиться в высшие сферы.

Пожалуй, именно этот смысл можно увидеть в одном из преданий страны Монсегюр, в легенде о фее, превращавшейся в голубя. Волшебница попыталась спасти человека, дав ему богатство и благополучие, однако эта попытка была бы успешной лишь в том случае, если бы человек соблюдал основной запрет: не произносить слов «фея» или «безумная». Существуют и другие варианты запрета: человек не должен гневаться на фею или бить ее. Или же, как в пуатевинской легенде о Мелюзине, он не должен настаивать на том, чтобы увидеть истинное лицо феи, иначе он не вынесет вида этого сверхъестественного существа. В таком контексте у Мелюзина вполне может быть олицетворением катарского Совершенства, пытающегося спасти людей, околдованных иллюзиями мира-материи, однако в контексте христианской ортодоксии ее образ очернили, превратив Мелюзину в демоническое существо. Из чего можно заключить, что люди в то время еще не понимали смысла послания катаров, гласящего о том, что очищение доступно любому существу. Иными словами, мир еще не был готов вернуться к первозданному Свету.

То же можно сказать и о сказочных образах таинственных женщин, которых порой можно встретить в долинах, на берегу ручья или реки. В Ренн-ле-Шато их называют «mitoune»: молва гласит, что они обольщают молодых людей. Иногда, подстерегая свои жертвы на берегу реки, они принимают обличие прачек: это довольно распространенный фольклорный образ, встречающийся и в Бретани, — однако этих «Ночных прачек» следует остерегаться еще больше, чем «mitoune». Мы не ошибемся, если скажем, что все эти «mitoune», все эти «Ночные прачки» или пиренейские «Белые Дамы» не что иное, как образное воплощение Ереси в умах деревенских жителей. Обольстительные и опасные волшебные создания, способные погубить того, кто попадется им в руки, подобны еретическим доктринам, обольщающим тех, кто рискнет пойти наудачу, не проявляя осторожности и не придерживаясь общепринятых догм, иными словами, тех, кто не склонен к конформизму. Столь негативные образы, фигурирующие в легендах, появились в результате планомерного осуждения всего того, что считалось в те времена маргинальным.

Но порой бывает обратная ситуация: ересь, или попросту маргинальная мысль, скрытая в том или ином странном обличье, вновь обретает утраченное влияние — и в таком случае ей вновь приходит на помощь устное народное творчество. Так совершенно безобидные, на первый взгляд, сказки и предания на самом деле оказываются осовремененной версией древних верований. Действительно, народная память ничего не забывает.

Возьмем, к примеру, широко известную сказку о красавице и чудовище. В каждой провинции этой истории придают различные оттенки: меняются детали, появляются новые подробности — но сюжет остается неизменным. Речь идет о девушке, которой приходится расплачиваться за неосторожность отца: ее отдают таинственному чудовищу, наделенному некими сверхъестественными способностями. Чтобы спасти жизнь своего отца, она должна стать супругой чудовища, то есть преодолеть отвращение к монстру. Если она выдержит это испытание, то в один прекрасный день чудовище превратится в прекрасного принца, бывшего все это время под заклятием колдовских чар.

Однако история может варьироваться. Порой девушке не удается преодолеть отвращение, и чудовищу приходится еще долгое время ждать от нее того спасительного деяния, которое вернет ему прежний облик. Или же девушка нарушает некий запрет: задает запрещенный вопрос или узнает тайну чудовища, его истинное лицо. В таком случае чудовище вынуждено уйти в другие края, а девушке приходится искать его. Чтобы найти своего суженого, она должна износить три пары железных туфель.

Символический смысл этой истории прост. Чудовище, то есть заколдованный принц, — это падший ангел, плененный Сатаной, заключенный им в материальную оболочку (отсюда безобразный облик героя). Единственной возможностью ангела вернуть свой прежний облик становится бескорыстная любовь девушки. Итак, рассматривая этот частный случай в свете доктрины катаров, мы прекрасно видим общий замысел, основную идею катаризма: мир несовершенен и охвачен силами зла лишь потому, что ему не хватает милосердия, совершенной любви. Вновь вернув в этот мир совершенную любовь, можно искоренить зло, освободить душу, плененную им. Преимущество сказки в том, что она может передать эту прекрасную идею, не прибегая к долгим объяснениям или теоретическим доказательствам. Сказка трогает душу, а не разум — в этом причина столь длительной жизни духа катаров.

Другим свидетельством этой «долговечности» служит не менее популярная сказка, в основном известная как «Тело без души». Как и у первой легенды, у нее множество версий, особенно в Стране Басков и Бретани, где эта тема получила наибольшее распространение. Ее главный персонаж — чудовище с поистине дьявольскими наклонностями: этот ненасытный монстр, не брезгующий человечиной, творит свои черные дела, в частности требуя от жителей страны отдавать ему каждый год самую красивую девушку, как правило, принцессу. Наконец отважный юноша (или человек зрелых лет в других версиях) решает победить монстра; однако сначала герою приходит на помощь «супруга» монстра-людоеда. Она предупреждает юношу, что одолеть чудовище в честном бою невозможно — он неуязвим, поэтому она будет действовать хитростью, то есть попытается узнать его секрет. И ей это удается — «Тело без души» рассказывает ей следующее:

«Я не могу умереть, потому что моя душа хранится в тринадцатом яйце куропатки, сидящей в зайце, которого не поймает ни один охотник. Заяц спрятан в утробе страшного волка, пожирающего все, что он видит. А волк находится в чреве льва, который вселяет ужас во всех»[68].

Такую версию легенды можно услышать в Верхней Бретани, но в Нижней Бретани эта история сохранила массу любопытных подробностей:

«Я был рожден от русалки и волка, и мое имя — Тело без души» — «Как? — спросила принцесса. — Тело без души? Но как в таком случае ты можешь жить?» — «Благодаря великому духу, придающему мне необычайную силу. Но мое могущество несравнимо с тем, каким бы оно стало, если бы я мог овладеть своей душой» — «Так, значит, у тебя все же есть душа, только она не с тобой?» — «Увы, — произнес Тело без души, — она не со мной. Если бы я вернул ее себе, не было бы ничего такого, чего бы я не мог сделать. Обретя душу, я перевернул бы мир вверх дном» — «Но ты, наверное, мог бы легко вернуть ее себе?» — «Увы, это слишком сложно. Множество раз я пытался ее обрести, но никогда не мог добраться до нее. Именно поэтому меня навсегда отправили на остров посреди моря. Однако моя душа не так далеко от меня… приблизительно в десяти милях, на другом огромном острове»[69].

Этот отрывок из сказки (повторимся, из народной сказки, сохранившейся в устной традиции), без сомнения, содержит в себе двойной смысл, точнее, дополнительный оттенок, в котором легко распознать катарскую концепцию дуализма. Согласно этой доктрине, в любом существе есть три основополагающих начала: тело, душа, дух. Правда, после подобного утверждения возникал вопрос: как отличить дух от души… Однако это вечная проблема: «инь» и «ян», «animus» и «anima», всевозможные споры по поводу точного определения «mens» и «spiritus», представления об «астральном теле» и «эгрегоре», используемые различными оккультными школами… Вплоть до сегодняшнего дня ни у кого нет точного ответа на этот вопрос — и катары не исключение из правил. Тем не менее, каково бы ни было точное значение этих понятий, катары, придерживавшиеся идей крайнего дуализма, уверяли, что Сатане удалось обольстить лишь «треть» ангела, иными словами, лишь его душу, но не дух. Некоторые из них утверждали даже, что при любом воплощении (которое равноценно падению) ангельская душа оставляла свое тело на небесах, в то время как в материальную оболочку ее заключал Сатана. Однако связь между душой и телом — то есть дух — оставалась в некоем промежуточном мире: в этом мире-посреднике, расположенном между небом и землей, дух, как Элохим, «носился над водою», отыскивая своего двойника, душу. Если же духу удавалось найти ее, то наступало озарение: существо становилось катаром, то есть совершенным. Иными словами, дух в концепции катаров напоминает ангела-хранителя, без которого невозможно слияние двух начал, разъединенных силами зла.

Во втором варианте сказки упоминается о необычном рождении героя (сын русалки и волка, дьявольских животных) и о Создателе, некоем великом духе. О каком создателе идет речь — о Боге, породившем душу, или о Сатане, создавшем тело? Сложно сказать. Однако ясно одно: душу существа отделили от тела сознательно, дабы помешать чудовищу обрести настоящую силу, которая могла бы перевернуть вселенную вверх дном. Бессилие героя по имени «Тело без души» — своего рода кара, проклятие, лишающее человека его возможностей. В подобной детали нельзя не увидеть сходства с идеей катаров о падении ангелов с дальнейшим пленом в оковах материи. Однако душа героя (или его дух) бережно хранит его способности. Она всего лишь отделена от тела. Если существу удастся вновь обрести душу, он вернется в свое исходное состояние, вернет свою сущность. Однако сделать это ему не по силам: «Моя душа в огненно-рыжем яйце, спрятанном в голубе. Голубь спрятан в лисе, лис в волке, волк в кабане, кабан в леопарде, леопард в тигре, тигр во льве, а лев в людоеде, не похожем ни на человека, ни на животное»[70].

Странное уточнение… Оно напоминает другую сказку, ставшую детской песенкой о козле, «не желающем вылезать из капусты». Чтобы заставить козла убраться из огорода, приходится искать собаку, но та отказывается повиноваться, и так далее[71]. На самом деле это всего лишь отголоски архаичного сюжета, легко узнаваемого и в знаменитом Орехе каббалистов: нужно расколоть скорлупу и снять кожуру, чтобы добраться до ядрышка, то есть до того божественного, что спрятано внутри. Душа чудовища, описанного в сказке, — это его божественное начало, однако после грехопадения это начало стало пленником иного тела, иной материи, куда его поместили, дабы не допустить воссоединения. Лишь вмешательство героя или героини позволяет добраться до души, заключенной в яйце, которое находится в голубе, что само по себе очень значимо. Но в данном случае достаточно просто разбить яйцо: освобожденная душа улетает, а тело не может более жить, поскольку прервана связь, соединявшая их все это время.

Народные предания — великолепный способ увековечивания идей катаров, ярчайшее доказательство непрерывности катарской мысли… Можно было бы привести и другие легенды, заключающие в себе символику, применявшуюся обычно альбигойскими теологами. Вероятно, совершенные все же хотели, чтобы их призыв был услышан даже после их исчезновения, но письмо — слишком опасный способ для послания грядущим поколениям. Гораздо более безопасны сказки, легенды, предания — все то, что передается из поколения в поколение изустно: устное творчество охватывает все слои общества и не боится цензоров.

Искусство (и все то, что называют «художественным», устный рассказ, например) на первый взгляд невинно. Это игра, чья конечная цель — развлечь или околдовать, восхитить. Суть магии не в том, чтобы изрекать непонятные для простых смертных слова. Магия — это искусство, умение передавать что-либо под видом игры.

Что же тогда сказать о наилучшей форме игры — о театре, соединившем два вида магии: музыку и слово? Отныне мы знаем (или догадываемся), каким может быть истинный смысл такой оперы, как «Волшебная флейта» Моцарта. Без особого труда мы понимаем намеки и недомолвки в таком сложном произведении, как «Парсифаль» Рихарда Вагнера; отныне нам ясно, что идеи катаров проникли в «Парсифаля» благодаря Вольфраму фон Эшенбаху. В таком случае почему бы нам не обратиться к еще одному произведению «из той же оперы»? Я имею в виду странное произведение Мориса Метерлинка и Клода Дебюсси «Пелеас и Мелисанда».

На самом деле разговор пойдет о драме-инициации, об очередной игре, в которой слились музыка и сцена, о произведении, в сюжетных линиях которого раскрывается уже знакомая нам «катарская тема»: коллизии ангельской души.

Итак, «Пелеас и Мелисанда» — это общепризнанный шедевр символизма. Следовательно, в нем мы обнаружим… символы. Однако, помимо очевидных символов, все произведение наполнено незаметными символическими деталями, не менее действенными, чем легко узнаваемая символика. Прежде всего это касается центрального персонажа, трогательной до слез Мелисанды… Остерегайтесь трагических героинь, которые заставляют плакать от умиления! Образ, вызывающий слезы такого рода, заслоняет от нас истинную суть вещей. Разве можно назвать «нежной и мягкой» Андромаху Расина — опасную женщину с сильным характером, расчетливую, умеющую ловко скрывать свои чувства, готовую на все ради собственной выгоды и победы своего сына?

Но какими душевными свойствами обладает Мелисанда, кто она на самом деле? Нам это неизвестно: мы видим, как она выходит из сумрачного замка Аркеля, бродит по огромному лесу, то теряясь в сумраке деревьев, то вновь выходя из тени… она плачет у фонтана, где ее и находит принц Голо. Нет, это не Мелюзина: та поджидала Раймондина, чтобы одарить его богатством и сделать его могущественным — причем взамен на все это она предложила саму себя. Мелисанда ничего не ждет и никого не поджидает: она угнетена и подавлена. Откуда она появилась? Из другого места, но никто так никогда и не узнает, где же оно. О том, что было в ее «прошлой жизни», можно лишь догадываться: в чаше фонтана сверкает корона, «корона, которую дал мне он». Кто этот «он»? Голо хочет достать корону, но Мелисанда запрещает ему это делать, как и отказывается она от любого контакта с Голо: «Не касайтесь меня! Иначе я брошусь в воду!»

Но Голо забирает ее с собой. Итак, Мелисанда, ныне супруга Голо, живет в странном королевстве Аркеля, которое зовется «Allemond». Разумеется, это игра слов, включающая в себя и французское «Allemande» («немка»), и франглийское «all le monde» («весь мир»), и даже кельтское «all», то есть «другой», что в сочетании дает нам «Иной мир»… Ничего, в символизме бывали случаи и пострашнее. Почему бы не увидеть в этом имени и такое — «Ah! le monde!» («Ох уж этот мир!») — с оттенком презрения, прекрасно подходящим к иллюзорному миру-материи? Читатель уже чувствует, что мы вновь обратились к доктрине катаров — но как к ней не обратиться, если Голо как нельзя лучше подходит под определение дьявола? С точки зрения катаров, это точное подобие Сатаны, поймавшего душу падшего ангела (Мелисанды) в ловушку материи (узы брака). Соответственно, Мелисанда — это пленница иллюзорного сатанинского мира. Однако заметим, что пленницей она стала в какой-то степени по доброй воле: она отказалась от короны, упавшей в воду, и согласилась стать супругой Голо — тирана, узурпировавшего власть своего деда Аркеля (в чьем имени слышно как грозное «Архангел», так и двусмысленное «Арк», название деревни неподалеку от Ренн-ле-Шато). Нет ли в имени «Голо» отсылки к Голему из оккультной традиции? Вполне возможно — если только оно попросту не взято из бретонского языка, где «golo» означает «свет». В таком случае не может ли он быть «Падшим Светом», мятежным Люцифером, низвергнутым в бездну? Ведь, несмотря на это, в душе Люцифера все же остается свет, его прежняя суть, пусть даже он и прилагает все усилия к тому, чтобы лишить его других.

Однако если Голо — Сатана, то Мелисанда — его лучшая ученица… Идеальный тип «испорченной молодежи». Она лжет. Она вводит Голо в заблуждение, но никогда в этом не признается. Она прекрасно осознает, что делает, когда она останавливает свой выбор на Пелеасе. И она приводит его к гибели.

У Пелеаса «говорящее» имя, это транскрипция имени «Пелес». Так в «Смерти Артура» Мэлори звали Короля-Рыбака: Пелес — это Пуйл из кельтских легенд, король-божество из иного мира, избравшее в жены богиню Рианнон, чье имя означает «Великая Королева». Отсылка к Королю-Рыбаку у Метерлинка очевидна. Из разговора Аркеля с Пелеасом мы узнаем об отце героя, ни разу не появившемся в пьесе: он прикован к постели таинственной болезнью, заставляющей его страдать на смертном одре, но не дающей ему смерти.

Мелисанда соблазняет Пелеаса — как когда-то Кундри обольстила Анфортаса в изложении Рихарда Вагнера. Мелисанда, в чьем имени слились Мелисенда из хроник крестового похода и фея Мелюзина, как две капли воды похожа на Кундри, сообщницу Клингзора, удерживавшего рыцарей в своем саду наслаждений при помощи чаровниц «цветочных дев».

Однако вслед за таким утверждением непременно последует вывод: «порочное дитя» Мелисанда так же, как Кундри или «уродливая девица на муле» Кретьена де Труа, является посланницей Грааля — и это позволяет увидеть лирический персонаж Метерлинка и Дебюсси в ином свете, поскольку Мелисанда указывает Пелеасу неведомый для него путь, невидимый самим героем. Уронив свое обручальное кольцо в источник, Мелисанда избавляется от Голо. Ее супруг (в тот момент необъяснимым образом упавший с лошади), узнав, что Мелисанда потеряла перстень, велит ей немедленно отыскать его. В ответ Мелисанда лжет: она утверждает, что потеряла кольцо в гроте на берегу моря. Символы кольца и пещеры говорят сами за себя: думаю, они лучше, чем я, пояснят читателю, зачем Мелисанда увлекла в этот грот Пелеаса… Отныне эти два героя неразрывно связаны. Однако Голо охватывает подозрение: король пытается дать понять своему юному брату Пелеасу, что он о многом догадывается, — этому посвящена сцена в подземелье-гроте, пахнущем смертью. Трагический смысл всего действия в том, что Пелеас так и не понял сути миссии Мелисанды: он хочет уехать — и уехать в одиночку. Тогда Мелисанда удерживает героя, чтобы проститься с ним, но в то же время зная, что Голо уже выследил их. Итак, Пелеас не покинет Мелисанду: он погибнет от руки Голо. И все же он покидает ее: освобожденный, вопреки его воле, от своей телесной оболочки, в тот самый момент, когда он кричит о своей любви к Мелисанде, он уходит в истинное царство, проникнутый божественным Светом. Мелисанда, дав жизнь хрупкой и болезненной девочке, умирает, следуя за Пелеасом в царство обретенного Света. Грааль был доступен каждому из этих героев. Голо — признающий, что он «как слепец, ищущий свое сокровище в глубинах моря» — так и не обрел его. Словно в ответ на это. Аркель лишь повторит: «Будь я Богом, я пожалел бы людские сердца…» Прекрасные слова… Аркель сострадателен. Лишь всеобщей Любви, Милосердию, дано пробудить поглощенные тьмой души.

Голо пока что далек от такого состояния. Он неудержимый охотник, убийца, проливающий кровь потому, что не может ею насытиться. Лишь кровь придает ему силы, возвращает жизнь его телу: это живой мертвец, своего рода вампир. Он — иллюзия. Это Сатана-обманщик, это второй Клингзор: как и он, Голо способен удерживать души в своем феерическом саду, слишком темном для райского сада.

Зачем это нужно Голо? Затем, что душа, согласно многим древним верованиям, неразрывно связана с кровью. «Только плоти с душею ее, с кровию ее, не ешьте» (Бытие, IX, 4). И это прекрасно знали катары — иначе бы совершенные не отказывались от пищи из плоти и крови. Поэтому, когда в цистерцианских версиях мы видим Грааль, наполненный Кровью Христа, мы понимаем, что в этом Граале хранится божественная душа. Та самая, что заключена в косточке ореха или в голубином яйце «Тела без души», — в яйце того самого голубя, что приносит гостию к Камню-Граалю.

Катары и легенда о священном Граале. Они неразрывно связаны.

Даже если Грааль — это «sang royal».

Ибо совершенные — это священный род Грааля, это те, кого пробудил Свет, нисходящий с небес. Мелисанде удалось передать послание. Порочная и таинственная, пришедшая из Иного мира, подобная женщинам-птицам из древних легенд, она передала весть о Граале падшим ангелам. Только падший ангел может спасти своих собратьев, ибо погублены они были одним из них… Мелисанде, подобно Галахаду, не дано было прожить долгую жизнь — она вновь стала женщиной-птицей, покинув этот мир в обличье голубя. Но она дала жизнь маленькой девочке, которая обессмертит послание, передаваемое в священном роду хранителей Грааля.

Тех хранителей, в чьих жилах струится «царская кровь», — та самая сияющая божественная Душа, светившаяся в глазах совершенных 16 марта 1244 года, несмотря на то что под погом Монсегюра уже разгорался костер инквизиции, пламя которого не погаснет еще долгое время…

Бьезу-Ланво,

Вильнев-сюр-Лот, 1985–1986.

Загрузка...